30 октября [1917 г.][12] генерал Алексеев, не перестававший еще надеяться на перемену политической обстановки в Петрограде, с большим трудом согласился на уговоры окружавших его лиц — бросить безнадежное дело и, согласно намеченному ранее плану, ехать на Дон. В сопровождении своего адъютанта, ротмистра Шапрона, он 2 ноября прибыл в Новочеркасск и в тот же день приступил к организации вооруженной силы, которой суждено было судьбой играть столь значительную роль, в истории русской смуты.
Алексеев предполагал воспользоваться юго-восточным районом, в частности Доном, как богатой и обеспеченной собственными вооруженными силами базой, для того, чтобы собрать там оставшиеся стойкими элементы — офицеров, юнкеров, ударников, быть может, старых солдат — и организовать из них армию, необходимую для водворения порядка в России. Он знал, что казаки не желали итти вперед для выполнения этой широкой государственной задачи. Но надеялся, что собственное свое достояние и территорию казаки защищать будут.
Обстановка на Дону оказалась, однако, необыкновенно сложной. Атаман Каледин, познакомившись с планами Алексеева и выслушав просьбу дать приют русскому офицерству, ответил принципиальным сочувствием, но, считаясь с тем настроением, которое существует в области, просил Алексеева не задерживаться в Новочеркасске более недели и перенести свою деятельность куда-нибудь за пределы области — в Ставрополь или Камышин.
Не обескураженный этим приемом и полным отсутствием денежных средств, Алексеев горячо взялся за дело: в Петроград в одно благотворительное общество послана была условная телеграмма об отправке в Новочеркасск офицеров, на Барочной улице помещение одного из лазаретов было обращено в офицерское общежитие, ставшее колыбелью добровольчества, и вскоре получено было первое доброхотное пожертвование на алексеевскую организацию — 400 руб., — это все, что в ноябре месяце уделило русское общество своим защитникам. Несколько помогло благотворительное общество. Некоторые финансовые учреждения оправдывали свой отказ в помощи циркулярным письмом генерала Корнилова, требовавшим направления средств исключительно по адресу Завойко. Было трогательно видеть, и многим, быть может, казалось несколько смешным, как бывший верховный главнокомандующий, правивший миллионными армиями и распоряжавшийся миллиардным военным бюджетом, теперь бегал, хлопотал и волновался, чтобы достать десяток кроватей, несколько пудов сахару и хоть какую-нибудь ничтожную сумму денег, чтобы приютить, обогреть и накормить бездомных, гонимых людей.
А они стекались — офицеры, юнкера, кадеты и очень немного старых солдат — сначала одиночно, потом целыми группами. Уходили из советских тюрем, из развалившихся войсковых частей, от большевистской свободы и самостийной нетерпимости. Одним удавалось прорываться легко и благополучно через большевистские заградительные кордоны, другие попадали в тюрьмы, заложниками в красно-армейские части, иногда… в могилу. Шли все они просто на Дон, не имея никакого представления о том, что их ожидает, ощупью, во тьме, через сплошное большевистское море — туда, где ярким маяком служили вековые традиции казачьей вольницы и имена вождей, которых народная молва упорно связывала с Доном. Приходили измученные, оборванные, голодные, но не павшие духом. Прибыл небольшой кадр Георгиевского полка из Киева, а в конце декабря — и Славянский ударный полк, восстановивший здесь свое прежнее имя — Корниловский.
Пока не определялись еще конкретно ни цели движения, ни лозунги; шел только сбор сил вокруг Генерала Алексеева, и имя его служило единственным показателем их политического направления. Но в широких кругах Донской области съезд «контр-революционного офицерства» и многих людей с одиозными для масс именами вызвал явное опасение и недовольство. Его разжигала и агитация и свободная большевистская печать. Рабочие, в особенности в Ростове и Таганроге, волновались. Степенное казачество видело большие военные приготовления Советской власти и считало, что ее волнение и гнев навлекают только непрошенные пришельцы… Этому близорукому взгляду не чуждо было и само донское правительство, думавшее соглашательством с местными революционными учреждениями и лояльностью в отношении Советской власти примирить ее с Доном и спасти область от большевистского нашествия. Казачья молодежь, развращенная на фронте, больше всего боялась опостылевшей всем войны и враждебно смотрела на тех, кто может вовлечь ее в «новую бойню». Сочувствующая нам интеллигенция была, как везде, безгласна и бессильна.
— С Дона выдачи нет!
Эта старинная формула исторической казачьей традиции, значительно, впрочем, поблекшая в дни революции, действовала все же на самолюбие казаков и служила единственным оправданием Каледину в его «попустительстве» по отношению к нежелательным пришельцам. Но, по мере того как рос приток добровольцев, усиливалось давление на атамана извне, и увеличивалось его беспокойство. Он не мог отказать в приюте бездомным офицерам и не хотел раздражать казачество. Каледин не раз просил Алексеева ускорить переезд организации, а пока не делать никаких официальных выступлений и вести дело в возможной, тайне.
Такое положение до крайности осложняло развитие организации. Без огласки, без средств, не получая никакого содействия от донского правительства — небольшую помощь, впрочем, оказывали Каледин и его жена тайком, в порядке благотворительности «беженцам», — Алексеев выбивался из сил, взывал к глухим, будил спящих, писал, требовал, отдавая всю свою энергию и силы своему «последнему делу на земле», как любил говорить старый вождь.
Жизнь, однако, ломала предрассудки: уже 20 ноября атаман Каледин, желая разоружить стоявшие в Новочеркасске два большевистских запасных полка, кроме юнкеров и конвойной сотни, не нашел послушных себе донских частей и вынужден был обратиться за помощью в алексеевскую организацию. Первый раз город увидел мерно и в порядке идущий офицерский отряд.
Приехав в Новочеркасск около 22 ноября, я не застал ген. Алексеева, уехавшего в Екатеринодар на заседание правительства юго-восточного союза. Направился к Каледину, с которым меня связывали давнишнее знакомство и совместная боевая служба. В атаманском дворце пустынно и тихо. Каледин сидел в своем огромном кабинете один, как будто придавленный неизбежным горем, осунувшийся, с бесконечно усталыми глазами. Не узнал. Обрадовался. Очертил мне кратко обстановку.
Власти нет, силы нет, казачество заболело, как и вся Россия. Крыленко направляет на Дон карательные экспедиции с фронта. Черноморский флот прислал ультимативное требование «признать власть за советами рабочих и солдатских депутатов». В Макеевском районе объявлена «Донецкая социалистическая республика». Вчера к Таганрогу подошел миноносец, несколько траллеров с большим отрядом матросов; траллеры прошли гирла Дона и вошли в ростовский порт. Военно-революционный комитет Ростова выпустил воззвание, призывая начать открытую борьбу против «контр-революционного казачества». А донцы бороться не хотят. Сотни, посланные в Ростов, отказались войти в город. Атаман был под свежим еще гнетущим впечатлением разговора с каким-то полком или батареей, стоявшими в Новочеркасске. Казаки хмуро слушали своего атамана, призывавшего их к защите казачьей земли. Какой-то наглый казак перебил:
— Да что нам слушать, знаем, надоели!
И казаки просто разошлись.
Два раза я еще был у атамана с Романовским, — никакого просвета, никаких перспектив. Несколько раз при мне Каледина вызывали к телефону, он выслушивал доклад, отдавал распоряжение спокойным и теперь каким-то бесстрастным голосом и, положив трубку, повернул ко мне свое угрюмое лицо со страдальческой улыбкой.
— Отдаю распоряжения и знаю, что почти ничего исполнено не будет. Весь вопрос в казачьей психологии. Опомнятся — хорошо, нет — казачья песня спета.
Я просил его высказаться совершенно откровенно о возможности нашего пребывания на Дону, не создаст ли это для него новых политических осложнений с войсковым правительством и революционными учреждениями.
— На Дону приют вам обеспечен. Но, по правде сказать, лучше было бы вам, пока не разъяснится обстановка, переждать где-нибудь на Кавказе или в кубанских станицах…
— И Корнилову?
— Да, тем более.
Я уважал Каледина и нисколько не обиделся за этот совет: атаману виднее, — очевидно, так нужно. Но знакомясь ближе с жизнью Дона, я приходил к выводу, что все направление политики и даже внешние этапы жизни донского правительства и представительных органов сильно напоминали общий характер деятельности и судьбы общерусской власти… Это было тем более странно, что во главе Дона стоял человек несомненно государственный, казалось, сильный и во всяком случае мужественный.
Первый Донской круг дал пернач выборному атаману, но не дал ему власти. Во главе области поставлено было войсковое правительство, состоявшее из 14 старшин, избранных каждым округом излюбленных людей, вне всякой зависимости от их государственного, общественного и просто делового стажа. Атаман являлся только председателем в заседаниях правительства, а его помощник — членом. Эти заседания имели характер заседаний провинциальной городской думы с нудными, митинговыми, а главное лишенными практического значения словопрениями. Деятельность эта не оставила по себе никакого следа в истории Дона, и на тусклом фоне ее меркли крупный твердый государственный разум Каледина и яркий молодой порыв донского баяна Митрофана Богаевского.
Каледин отзывался в разговорах со мной о правительстве с большой горечью. Богаевский выражался о нем осторожно и деликатно: оно по своему составу было не сильно: члены правительства были люди безусловно честные и добросовестные, но не смогли сразу, охватить всей колоссальной работы. Во всяком случае, в среде правительства государственные взгляды Каледина поддержки не нашли, и ему предстояло итти или путем революционным, наперекор правительству и настроениям казачества, или путем конституционным, демократическим, которым он пошел, и который привел его и Дон к самоубийству.
В первое время после Октябрьского переворота донская власть искала связи с обломками Временного Правительства при помощи таких несерьезных посредников, как бывший командующий войсками Московского округа Грузинов и крупный темный делец Молдавский. Но правительство сгинуло, и Каледину поневоле приходилось на Дону принимать на себя функции центральной власти, что он делал с большой осмотрительностью и даже нерешительностью. Вместе с тем, чтобы получить более широкую народную опору, донское правительство 20 ноября обратилось к населению области с весьма либеральной декларацией, созывая на 29 декабря единовременный съезд казачьего и крестьянского населения для устроения жизни Донской области и привлечения к участию в управлении краем пришлого элемента. В начале января вопрос этот разрешился образованием коалиционного министерства на паритетных началах, при чем 7 мест было предоставлено казачеству и 7 — иногородним. 3-й Донской круг, впредь до установления законодательного органа, предоставил правительству всю полноту власти. Но иногородний съезд ограничил ее выделением дел, касающихся неказачьего населения, из общей компетенции правительства и передачей их на усмотрение иногородней половины его. Это расширение базы и привлечение в состав правительства демагогов-интеллигентов и революционной демократии, быть может, полнее отражая колеблющееся, неустойчивое настроение области, вызвало, как увидим ниже, паралич власти в основном и для этого времени единственно жизненном вопросе — борьбе с большевизмом.
Крестьянство, составлявшее 48 % населения области, увлеченное широкими посулами большевиков, не удовлетворялась теми мероприятиями, которые принимала донская власть, — введением земства в крестьянских округах, привлечением крестьян к участию в станичном самоуправлении, широким приемом их в казачье сословие и наделением тремя миллионами десятин отбираемой у помещиков земли. Под влиянием пропаганды пришлого социалистического элемента крестьянство ставило непримиримо требование общего раздела всей казачьей земли[13]. Рабочая среда — наименьшая численно (10–11 %), но сосредоточенная в важных центрах и наиболее беспокойная — не скрывала своих явных симпатий к Советской власти. Революционная демократия не изжила своей прежней психологии и с удивительным ослеплением продолжала ту разрушительную политику, которую она вела в Таврическом дворце и в Смольном, и которая погубила уже ее дело в общерусском масштабе. Блок с.-д. меньшевиков и с.-р. царил на всех крестьянских, иногородних съездах, в городских думах, советах солдатских и рабочих депутатов, в профессиональных организациях и межпартийных собраниях. Не проходило ни одного заседания, где бы не выносились резолюции недоверия атаману и правительству, где бы не слышалось протестов против всякой меры, вызванной военными обстоятельствами и анархией. Они протестовали против военного положения, против разоружения большевистских полков, против арестов большевистских агитаторов. Они проповедывали нейтралитет и примирение с той силой, которая шла напролом и устами одного из своих военных начальников, шедших покорять Дон, объявляла: требую от всех встать за нас или против нас. Нейтральности не признаю[14]. Была ли эта деятельность результатом серьезно сложившегося убеждения? Конечно, нет: к ней обязывали партийная дисциплина и партийная нетерпимость. На одном из собраний народных социалистов Шик, характеризуя позицию, занятую социалистами ростовской думы, говорил: в тиши (они) мечтают о казачьей силе, а в своих официальных выступлениях эту силу чернят.
Но недоверие и неудовлетворенность деятельностью Каледина нарастали и в противоположном лагере. В представлении кругов добровольческой армии и ее руководителей, доверявших вполне Каледину, казалось однако недопустимым полное отсутствие дерзания с его стороны. Русские общественные деятели, собравшиеся со всех концов в Новочеркасск, осуждали медлительность в деле спасения России, политиканство, нерешительность донского правительства. Это обвинение на одном собрании вызвало горячую отповедь Каледина:
— А вы что сделали? Я лично отдаю родине и Дону свои силы, не пожалею и своей жизни. Но весь вопрос в том, имеем ли мы право выступить сейчас же, можем ли мы рассчитывать на широкое народное движение?.. Развал, общий. Русская общественность прячется где-то на задворках, не смея возвысить голоса против большевиков… Войсковое правительство, ставя на карту донское казачество, обязано сделать точный учет всех сил и поступить так, как ему подсказывает чувство долга перед Доном и перед родиной.
В сознании русской общественности возникло еще одно опасение, навеянное впечатлениями речей местных трибунов, терявших душевное равновесие и чувство государственности. Отражением этого настроения явилась статья в сдержанном кадетском органе «Ростовская Речь»[15], в которой высказывалось опасение, чтобы организация государственной власти на местах — этот своеобразный сепаратизм областных республик — не превратилась из средства в цель, и чтобы… борьба против насилия и узурпации государственной власти не превратилась в конечном итоге в борьбу против самой свободы, добытой революцией, и против государственной власти как таковой.
Во всяком случае Дон не давал достаточных поводов к такому опасению, а лично Каледин этого упрека не заслуживал совершенно. Он был вполне искренен, когда на областном съезде иногородних 30 декабря говорил:
— Не признав власти комиссаров, мы принуждены были создать государственную власть здесь, к чему мы никогда раньше не стремились. Мы хотели лишь широкой автономии, но отнюдь не отделения от России.
В такой обстановке протекала трудная работа Каледина.
Когда в ночь на 26 ноября произошло выступление большевиков в Ростове и Таганроге, и власть в них перешла в руки военно-революционных комитетов, Каледин, которому было страшно пролить первую кровь[16], решился, однако, вступить в вооруженную борьбу.
Но казаки не пошли.
В этот вечер сумрачный атаман пришел к генералу Алексееву и сказал:
— Михаил Васильевич. Я пришел к вам за помощью. Будем, как братья, помогать друг другу. Всякие недоразумения между нами кончены. Будем спасать, что еще возможно спасти.
Алексеев просиял и, сердечно обняв Каледина, ответил ему:
— Дорогой Алексей Максимович. Все, что у меня есть, рад отдать для общего дела.
Офицерство и юнкера на Барочной были мобилизованы, составив отряд в 400–500 штыков, к ним присоединилась донская молодежь — гимназисты, кадеты, позднее одумалось несколько казачьих частей, и Ростов был взят.
С этого дня алексеевская организация получила право на легальное существование. Однако отношение к ней оставалось только терпимым, выражаясь не раз в официальных постановлениях донских учреждений в формах обидных и даже унизительных. В частном заседании 3-го круга говорили: пусть армия существует; но если она пойдет против народа, она должна быть расформирована. Значительно резче звучало постановление съезда иногородних, требовавшего разоружения и роспуска добровольческой армии[17], борющейся против наступающего войска революционной демократии. С большим трудом войсковому правительству удалось притти со съездом к соглашению, в силу которого добровольческая армия, как говорилось в декларации, существующая в целях защиты Донской области от большевиков, объявивших войну Дону, и в целях борьбы за Учредительное Собрание, должна находиться под контролем объединенного правительства и, в случае установления наличности в этой армии элементов контр-революционных, таковые элементы должны быть удалены за пределы области[18].
Неудивительно, что с первых же шагов в сознании добровольчества возникло острое чувство обиды и беспокойное сомнение в целесообразности новых жертв, приносимых не во имя простой и ясной идеи отчизны, а за негостеприимный край, не желающий защищать свои пределы, и за абстрактную формулу, в которую после 5 января обратилось Учредительное Собрание. Измученному воображению представлялось повторение картин Петрограда, Москвы, Киева, где лозунги оказались фальшивыми, доверие растоптано и подвиг оплеван.
Поддерживала только вера в вождей.
Тот разрыв государственных связей с центром, который на Дону наступил в силу крушения Временного Правительства, на Кубани существовал давно, будучи вызван другими, менее объективными причинами. Еще 5 октября, при решительном протесте представителя Временного Правительства, краевая казачья рада приняла постановление о выделении края в самостоятельную Кубанскую республику, являющуюся равноправным, самоуправляющимся членом федерации народов России. При этом право выбора в новый орган управления предоставлялось исключительно казачьему, горскому и незначительному численно коренному иногороднему населению[19], т.-е. почти половина области лишена была избирательных прав[20]. Во главе правительства, состоявшего по преимуществу из социалистов, был поставлен войсковой атаман, полковник Филимонов, — человек, обладавший, несомненно, более государственными взглядами, нежели его сотрудники, но недостаточно сильный и самостоятельный, чтобы внести свою индивидуальность в направление деятельности правительства. Решение рады принято было значительным большинством голосов, составленным из оригинального сочетания стариков — консервативного элемента, несколько патриархальной складки, чуждого всяких политических тенденций, и казачьей интеллигенции. Эта последняя носила партийные названия эсеров и эсдеков; но, вскормленная на сытом хлебе привольных кубанских полей, она пользовалась социалистическими теориями только в качестве внешнего одеяния и для экспорта, сохраняя у себя дома в силе все кастовые традиционные перегородки. Против решения рады были фронтовые казаки и коренные крестьяне; последние, выразив протест против непатриотического и недемократического, по их убеждению, закона, вышли из состава рады.
Мотивами к такому негосударственному решению вопроса — отделению Кубанской республики — послужили тревога стариков за участь казачьих земель, которым угрожала общерусская земельная политика, честолюбие кубанской социалистической интеллигенции, жаждавшей трибуны и портфелей, и, наконец, украинские влияния, весьма сильные среди представителей черноморских округов.
Рознь между казачьим и иногородним населением приняла еще более острые формы: наверху, в представительных учреждениях, она проявлялась непрекращавшейся политической борьбой, внизу, в станицах, — народной смутой, расчищавшей путь большевизму. Казачьи социалисты не учли соотношения сил. Против рады и правительства встало не только иногороднее население, но и фронтовое казачество; эти элементы обладали явным численным перевесом, а главное — большим дерзанием и буйной натурой. Большевизм пришел в массу иногородних, найдя в различных слоях их такую же почву, как и везде в России; осложненную вдобавок чувством острого недовольства против земельных и политических привилегий господствующего класса — казачества. Но фронтовая молодежь не имела решительно никаких данных в политических, бытовых, социальных условиях жизни Кубани для восприятия большевизма. Ее толкнули к нему только психологические причины: пьяный угар обезумевшей солдатчины на фронте, принимавший заразительные формы, безотчетное сознание силы в новом нашествии, усталость от войны и нежелание дальнейшей борьбы в какой бы то ни было форме; наконец, сильнейшая агитация большевиков, угрожавших кровавой расправой в случае сопротивления и обещавших не касаться внутреннего казачьего уклада, имущества и земель в случае покорности. Был еще один элемент на Кубани, по природе своей глубоко враждебный большевизму, это — черкесский народ, вызывавший большие и необоснованные надежды на Дону и в кругах добровольческой армии в качестве одного из источников комплектования противобольшевистской вооруженной силы. Бедные, темные, замкнутые в узких рамках архаического быта, черкесы оказались наименее воинственным элементом на Кавказе и приняли большевистскую власть с наибольшей покорностью и с наиболее тяжелыми жертвами. Формирования же черкесских частей впоследствии окончились полной неудачей: полки эти были страшнее для мирного населения, чем для противника.
В конечном результате, когда Каледин, чтобы создать в глазах донских казаков некоторую иллюзию общеказачьего фронта, просил кубанского атамана прислать на Дон хоть один пластунский батальон, такого на Кубани не оказалось. Кубанские части не шли войной против своего правительства, но не шли также и против большевиков и приказания своей выборной власти не исполнили. Кубанскому правительству в декабре пришлось прибегнуть, в свою очередь, к универсальному средству — формированию добровольческого отряда из офицеров и юнкеров, заброшенных судьбою на Кубань. Формирование это поручено было капитану-летчику Покровскому. И здесь перед элементом государственным, каким являлось офицерство, встали смутные, неясные цели: защита Кубанской республики и ее социалистического, отчасти украинофильского правительства.
Почтенный старик Ф. Щербина, историк Кубанского края, приводит статистические данные по вопросу распространения на Кубани большевизма, как доказательство полной чужеродности его казачьей среде. Поражены им были прежде всего и главным образом станицы, лежавшие на железнодорожных путях из Ростова и Закавказья, откуда шли солдатские эшелоны и возвращались фронтовые казаки. Баталпашинский, например отдел, расположенный в стороне от магистралей, сохранился дольше и лучше всех. Мартиролог кубанских станиц, переходивших в большевизм, выражается следующими цифрами:
1917 г.
август. . . 3
сентябрь. . 2
октябрь. . 5
ноябрь. . 5
декабрь. . 10
1918 г.
январь. . . 20
февраль. . 16
март. . . 24
апрель. . . 1
май. . . 1
_________________
Всего 87 станиц.
Таким образом роковой круг замкнулся в течение 10 месяцев.
Эта оригинальная статистика, вероятно, единственная в своем роде на пространстве русской территории, дает и другие любопытные указания: на 947.151 жителя станиц большевиков было 164.579, то-есть 17 %; в их числе казаков 3,2 % и иногородних 96,8 %. В 50 станицах насчитано 770 видных советских деятелей-комиссаров, членов советов и агитаторов; из них 69 интеллигентов и полуинтеллигентов и 711 людей совершенно необразованных, стоявших на низших ступенях общественной лестницы, по большей части уголовного элемента. В общем числе — 34 % казаков и 66 % иногородних.
Большевизм начал проявляться в области обычными своими признаками: отрицанием краевой власти, упразднением станичной администрации и заменой ее советами, насилиями над офицерами, зажиточными казаками и буржуями, разбоями, социализациями, реквизициями и т. д. В самом Екатеринодаре царила донельзя сгущенная, нездоровая атмосфера, шли непрерывные митинги, на каждом перекрестке собиралась толпа, возбуждаемая речами большевистских ораторов. В городе с октября существовал военно-революционный комитет, имевший свои отделы — Дубинский и Покровский — в пригородах.
Кубанское правительство, сознавая отсутствие всякой опоры, пошло по пути Дона: 12 декабря был созван совместный съезд представителей всего населения. Половина иногородних представителей оказалась большевиками и отказалась от участия в работе съезда. Другая половина в согласии с казачеством приступила к работе. Но вместо того, чтобы принять героические меры хотя бы к спасению родных очагов, соединенные силы казачьей и общерусской революционной демократии в созданной ими законодательной раде и в преобразованном на паритетных началах правительстве приступили, по выражению современного публициста, к кипучей творческой работе, прямым результатом которой было создание конституции Кубанской республики, всесторонне разработанная программа решения важнейших политических и экономических вопросов и… отдача всей Кубани во власть большевиков.
Паритет, как и на Дону, только ослабил сопротивление, введя в состав власти элементы еще менее устойчивые, соглашательские. Добровольческий отряд успешно сдерживал еще попытки большевистских банд, наступавших со стороны Новороссийска, и даже в конце января у Эйнема, и под начальством капитана Покровского нанес им жестокое поражение. Но в то же время на узловых станциях Кавказской, Тихорецкой, Тимашовке оседали солдатские эшелоны бывшей Кавказской армии и местные большевики, сжимая все более и более в тесном кольце Екатеринодар. В городе Армавире большевики образовали Кубанский краевой революционный комитет под председательством Я. Полуяна; оттуда началась систематическая борьба против Екатеринодара вооруженной силой и агитацией.
Северный Кавказ бушевал. Падение центральной власти вызвало потрясение здесь более серьезное, чем где бы то ни было. Примиренное русскою властью, но не изжившее еще психологически вековой розни и не забывшее старых взаимных обид, разноплеменное население Кавказа заволновалось. Объединявший его ранее русский элемент — 40 % населения края[21] — состоял из двух почти равных численно групп — терских казаков и иногородних, разъединенных социальными условиями и сводивших теперь в междоусобной борьбе старые счеты, по преимуществу земельные; они не могли поэтому противопоставить новой опасности ни силы, ни единства. Терское войско, слабое численно, затерянное среди враждебной стихии и переживавшее те же моральные процессы, что и старшие братья на Дону и Кубани, внесло еще менее своей индивидуальности в направление борьбы. Еще до половины декабря, когда был жив атаман Караулов и до некоторой степени сохранилось несколько терских полков, сохранялся еще и призрак власти и вооруженной силы. Караулов вел определенную политику борьбы с большевизмом и примирения с горцами. Видя невозможность для себя остановить анархию в крае, Караулов пришел к мысли о создании временного терско-дагестанского правительства, которое и было образовано в начале декабря совместно тремя организациями: терским казачьим правительством, союзом горцев Кавказа и союзом городов Терской и Дагестанской областей. Новое правительство приняло на себя впредь до создания основных законов полноту общей и местной государственной власти.
Но эта власть не имела решительно никакой реальной силы, ни на кого не опиралась, и даже в самом Владикавказе ее игнорировал местный Совет. 13 декабря на станции Прохладной толпа солдат-большевиков, по указанию из владикавказского совдепа, оцепила вагон, в котором находился атаман Караулов с несколькими сопровождавшими его лицами, отвела на дальний путь и открыла по вагону огонь. Караулов был убит. С его смертью терско-дагестанское правительство стало еще более обезличенным.
Фактически на Тереке власть перешла к местным советам и бандам солдат кавказского фронта, которые непрерывным потоком текли из Закавказья и, не будучи в состоянии проникнуть дальше, в родные места, ввиду полной закупорки кавказских магистралей, оседали, как саранча, по Терско-Дагестанскому краю. Они терроризовали население, насаждали новые советы или нанимались на службу к существующим, внося повсюду страх, кровь и разрушение. Этот поток послужил наиболее могущественным проводником большевизма, охватившего иногороднее русское население (жажда земли), задевшего казачью интеллигенцию (жажда власти и идеи социализма) и смутившего сильно терское казачество (страх итти против народа). Что касается горцев, то крайне консервативные в своем укладе жизни, в котором весьма слабо отражалось социальное и земельное неравенство, верные своим задачам и обычаям, они управлялись своими национальными советами, были глубоко чужды и враждебны идеям большевизма, но быстро и охотно восприняли многие прикладные стороны его, в том числе насилие и грабеж. Тем более, что путем разоружения проходивших войсковых эшелонов или купли у них горцы приобрели много оружия (даже пушки) и боевых припасов. Кадром для формирования послужили полки и батареи бывшего Кавказского туземного корпуса.
В начале 1918 года в общих чертах картина жизни на Северном Кавказе представлялась в следующем виде.
Дагестан, в общем наиболее замиренный и лояльный, теперь под влиянием событий стал подпадать под турецкое влияние, и в нагорной части его велась широко проповедь панисламизма. Подогреваемая его идеей, шла, не прекращаясь, партизанская война против большевиков, группировавшихся по преимуществу вдоль дороги Баку — Петровск; но по отношению к казакам и служилым русским людям дагестанцы враждебных действий не проявляли.
Чечня, раздираемая внутренними междоусобиями, разделенная на 50–60 враждующих партий по числу влиятельных шейхов, склоняясь то к турецкой, то к большевистской ориентации, проявила, однако, полное единение в исторической тяжбе с русскими колонизаторами. Общая идея совместной с ингушами борьбы их заключалась в том, чтобы отбросить терских казаков и часть осетин в Сунжу и Терек, овладеть их землями и, уничтожив тем чересполосицу, связать прочно горную и плоскостную Ингушетию (в районе Владикавказа), с одной стороны, и Чечню с Ингушетией — с другой. Еще в конце декабря чеченцы с фанатическим воодушевлением крупными силами обрушились на соседей. Грабили, разоряли и жгли дотла богатые цветущие селения, экономии и хутора Хасав-Юртовского округа, казачьи станицы, железнодорожные станции; жгли и грабили город Грозный и нефтяные промыслы.
Ингуши, наиболее сплоченные и выставившие сильный и отлично вооруженный отряд, грабили всех: казаков, осетин, большевиков, с которыми, впрочем, были в союзе, держали в постоянном страхе Владикавказ, который в январе захватили в свои руки и подвергли сильному разгрому. Вместе с тем, в союзе с чеченцами, ингуши приступили к вытеснению казачьих станиц Сунженской линии, для чего еще в ноябре в первую очередь подожгли со всех сторон и разрушили станицу Фельдмаршальскую.
Осетины — наиболее культурный из горских народов, имевший даже свою социалистическую интеллигенцию, склонявшуюся к большевизму. Народ однако выдержал искушение. Подчиняясь господствующей силе, осетины все же считали своими врагами большевиков и ингушей и, невзирая на неразрешенные еще земельные споры с казаками, охотно присоединялись к их выступлениям против большевиков.
Наконец, кабардинцы, восприняв от большевиков земельную практику, отняли у своих узденей (дворянства) земли и затем жили мирно, стараясь сохранить нейтралитет среди борющихся сторон.
В этой сложной обстановке терское казачество пало духом. В то время как горские народы, побуждаемые национальным чувством, путем чистой импровизации создавали вооруженную силу, — природное войско с историческим прошлым, выставлявшее 12 хорошо организованных полков, разлагалось, расходилось и разоружалось по первому требованию большевиков. Агитация, посулы большевистских агентов и угрозы горцев заставляли малодушных искать спасения в большевизме, который, вначале по частной инициативе местных советских организаций, потом по указанию из центра, пользовался распрей, становясь то на сторону горцев против казаков, то на сторону казаков против горцев и таким образом в общем хаосе утверждая свою власть.
В конце января в гор. Моздоке собрался рабоче-крестьянский съезд, переехавший затем в Пятигорск. Съезд выбрал из своего состава самостоятельное правительство — Терский Народный Совет, под председательством некоего Пашковского, сосланного некогда в каторжные работы за ограбление казначея реального училища и возвращенного в силу общей амнистии, данной Временным Правительством.
В течение месяца Народный Совет правил параллельно с терско-дагестанским правительством; наконец последнее, не видя ниоткуда поддержки, в конце февраля во избежание кровопролития добровольно сложило с себя власть и предложило Совету переехать во Владикавказ.
Терский край был объявлен составной частью РСФСР.
Мне остается еще отметить две попытки к объединению Юго-Востока в более Широких областных или национальных рамках.
Вскоре после начала революции возник союз горцев Северного Кавказа, который выделил центральный комитет и первоначально поставил своей целью борьбу с анархией, поддержание правопорядка, мирное разрешение межнациональных столкновений, обеспечение прав национальных меньшинств в Учредительном Собрании и т. д. После большевистского переворота центральный комитет в декабре 1917 года объявил себя правительством горских народов Кавказа. Разброд задач и целей, которые преследовали горские народы, лишал всякой почвы союзное правительство. Совершенно чуждое одним (абхазцы и черкесы), враждебное другим (осетины), оно установило некоторую внешнюю связь с Ингушетией и Чечней, откуда изредка и случайно получались небольшие суммы на содержание самого правительства. Эти суммы и личный большой кредит председателя, богатого чеченца нефтепромышленника Топы Чермоева, были единственным источником существования правительства. Не имея никаких реальных возможностей управления, горское правительство с самого начала бросило всякие попытки устроения края и перешло к чистой политике, составив звено в цепи тех многочисленных самодовлеющих народных представительств, которые рождены были русской революцией и составляют одну из любопытных ее черт.
Январские события во Владикавказе заставили горское правительство перейти в Тифлис и тем порвать почти вовсе связи с краем. С тех пор личный состав правительства рассеялся; иногда только оно подавало признаки своего существования торжественными декларациями от имени двух своих столпов — Топы Чермоева и Пшемаха Коцева. И только через год, когда добровольческая армия освободит Северный Кавказ, мы встретимся опять с возглавляемым Коцевым меджилисом горских народов, обнаружившимся неожиданно в Темир-Хан-Шуре и обратившимся к главному командованию с ультимативными требованиями.
В послании к Кабардинскому национальному Совету[22] Коцев писал:
«Почти год тому назад… я вырван из среды близкого, родного мне народа. Обстоятельства так сложились, что меня бросало по всему лицу Европы и Азии. Само собою разумеется, что за все это время я делал народное дело. Когда анархия и развал коснулись и нашей окраины, то для меня стало ясно, что собственными силами и авторитетом мы не можем водворить у себя порядок; и вот все это время прошло в хлопотах за поисками этой силы».
В течение года г.г. Чермоев и Коцев призывали варягов — последовательно в лице турок, немцев, англичан, грузин, едва поспевая за быстро вертящимся колесом мировых событий. А тем временем Северный Кавказ в огне и в крови разрешал самостоятельно вопросы своего бытия.
Гораздо серьезнее и по замыслу и по политическому значению представлялось образование в конце сентября Юго-восточного союза. Возникшее по инициативе Кубани, это объединение должно было включать три казачьи области — Донскую, Кубанскую, Терскую — и вольные народы гор и степей, под которыми разумелись горцы северного Кавказа, калмыки и другие инородцы Ставропольской губернии. В дальнейшем в состав Союза предполагалось привлечь Уральское (Яицкое) и Астраханское войско и, может быть, Закавказье.
Первоначальная идея этого объединения, вызванного к жизни главным образом бессилием центральной власти, с достаточной полнотой выражена в постановлении Донского «большого круга», заседавшего в первой половине сентября[23].
«Заслушав и обсудив доклад представителя Кубанского войска, поддержанный представителем войска Терского, по вопросу о федеративном устройстве государства Российского, и признавая федерацию, как принцип, как идею, на основании прошлого исторического опыта зарождения и существования казачества желательной, постановил:
1) поручить войсковому правительству принять участие в конференции, созываемой в Екатеринодаре 20 сентября 1917 года по этому вопросу, с правом делегировать от имени войска представителей в союзный орган, имеющий быть созданным для защиты краевых интересов;
2) просить этот союзный орган, с участием представителей соседних областей, вольных народов и коренного неказачьего населения казачьих земель, а также сведущих лиц, разработать к Учредительному Собранию проект такого устройства края, которое, обеспечивая полную самостоятельность национальностей и крупных бытовых групп в сфере местного законодательства, суда, управления, земельных отношений, культурной и экономической жизни, в то же время оставило бы ненарушенной тесную связь частей с целым, не поколебало бы единства и силы России».
Под этой довольно безобидной формой пожеланий и признания авторитета Всероссийского Учредительного Собрания скрывались однако более реальные стремления. В них смешались начала государственно-охранительные и центробежные: стремление сохранить от разложения более устойчивую часть в интересах целого и желание использовать государственную смуту в интересах чисто местных.
Практического осуществления идея союза однако не получила. К концу сентября создано было объединенное правительство Юго-восточного союза, во главе с В.А. Харламовым[24], правительство чисто фиктивное, не только не оказавшее в ту трудную пору (конец 1917 — начало 1918 года) какого-либо влияния на ход событий, но просто прошедшее незамеченным для широких кругов населения юга. Безвластие и бессилие областных правительств, неимение денежных средств и вооруженной силы, а главное — отсутствие опоры в народной массе лишили это начинание казачьей интеллигенции всякого реального значения.
Идея союза, однако, не была оставлена и в 1919 году, при совершенно иной военно-политической обстановке, вновь привлекла к себе серьезное внимание казачьих верхов.
15 ноября Закавказский комитет сложил свои полномочия, и власть перешла в руки Закавказского комиссариата (правительства), избранного на совещании, из представителей революционных организаций и социалистических партий. Этим же совещанием постановлен был созыв Закавказского сейма в составе членов, избранных во Всероссийское Учредительное Собрание, пополненном членами политических партий. Сейм собрался в начале февраля. Еще ранее, в конце октября и в ноябре, собирались национальные съезды, и возникли национальные Советы.
Перед новым правительством, возглавлявшимся Гегечкори, позднее — перед сеймом, возникли вопросы необыкновенной важности и трудности: об отношении к русской государственности, о войне или мире и, наконец, о ликвидации кавказского фронта, представлявшего в глазах правительства опасность не меньшую, чем угроза турецкого нашествия.
На первом совещании и национальных съездах идея русской государственности не потерпела никакого колебания. Лейт-мотивом на них было решительное отмежевание от советского правительства и признание самостоятельного существования местной власти только временно до восстановления общерусской центральной власти или до созыва Всероссийского Учредительного Собрания. Но в сейме настроение создалось уже несколько иное: по почину мусульманской фракции его и грузинской партии национал-демократов был возбужден вопрос о полной независимости Закавказья. Мотивами выставлялись длительный характер русской смуты, необходимость предотвращения назревающего междоусобия и, главное, возможность заключения сепаратного мира с турками, нашествие которых грозило краю неисчислимыми бедствиями. Нет сомнения, что в самой постановке вопроса сказывалось уже весьма сильное германо-турецкое влияние, которое опиралось на панисламистские тенденции части кавказской интеллигенции, на общее недовольство разгорающейся анархией мусульманского населения, увидевшего в единоверных турках своих избавителей, и, наконец, на давнишнюю связь турецкого и германского правительств с «Комитетом освобождения Грузии»; комитет этот был образован партией грузинских национал-демократов еще в 1914 году и вошел с враждебными нам державами в договорные отношения, обязывавшие одну сторону к предательству, другую — к созданию независимой Грузии.
Грузинские социал-демократы — наиболее влиятельная партия — присоединились к требованию независимости. Их лидер Ной Жордания, который в ноябре говорил, что и теперь в пределах России грузинский народ должен искать устроения своей судьбы, в феврале на сейме сказал:
— Когда есть выбор — Россия или Турция, мы выбираем Россию. Но когда есть выбор — Турция или самостоятельность Закавказья, — мы выбираем самостоятельность Закавказья.
Предложение, однако, встретило резкий протест в среде русских социалистов и армянских дашнакцаканов. Решено было передать вопрос на обсуждение особой комиссии. Эта комиссия обсудила вопрос в ряде заседаний с участием сведущих лиц — представителей армии, банков, финансового и других ведомств — и пришла к единодушному убеждению в невозможности самостоятельного существования Закавказья без поддержки какой-либо стратегически и экономически сильной державы.
Это заключение и признание сейма «при известных условиях принципиально допустимым объявление Закавказья независимой республикой», если и не решали вопроса, то в значительной мере предрешали его. Окончательно он был разрешен позднее прямым воздействием германского правительства, поставившего себе целью расчленение России и, в частности, полное отторжение от нее Закавказья.
Фронта в действительности не существовало. Поэтому, когда во второй половине ноября командующий турецкой армией Вехиб-паша предложил перемирие, генерал Пржевальский и закавказское правительство приняли предложение, и перемирие было заключено в декабре в Эрзинджане.
С этого времени начался хаотический отход русских корпусов и одновременно лихорадочное формирование национальных войск для охраны территории 1914 года. Шло оно туго в тылу и весьма неуспешно на фронте, наталкиваясь на сильное препятствие со стороны войсковых революционных учреждений и среди самих грузинских и армянских воинов, у которых стремление разойтись по домам было не менее сильно, чем у русских.
Общую директиву отходящие банды кавказского фронта получили от второго краевого съезда Кавказской армии, состоявшегося в Тифлисе с 10 по 25 декабря. В воззвании к солдатам, подписанном Е. Вильямовским, говорилось:
«Съезд признал за вами право на оружие при оставлении армии для защиты родины от контр-революционной буржуазии с ее приспешниками — Калединым — Донским атаманом, Дутовым — Оренбургским и Филимоновым — Кубанским. Для руководства продвижением товарищей-солдат и для борьбы с контрреволюцией на Северном Кавказе, на Кубани и в Закавказьи избраны съездом Краевой Совет и Военно-революционный комитет… Вы, товарищи, должны все принять участие… в установлении Советской власти. Провезти домой оружие вы можете, двигаясь лишь сильными отрядами всех родов оружия, с избранным командным составом… Кто не может (провезти), сдавайте его Советам, комитетам в Новороссийске, Туапсе, Сочи, Крымской и т. д., где есть представители Советской власти»…
Солдаты двинулись двумя потоками, бросая на произвол судьбы миллиардное имущество: один — в общем направлении на Тифлис, который несколько месяцев жил буквально в положении осажденного города; власти и комитеты употребляли героические усилия и вели форменные бои, чтобы отвести эти буйные и голодные массы от города далее на Баку и Северный Кавказ. Другой поток шел на Трапезунд, откуда захватываемые с бою транспорты развозили войска по портам Черного моря. В середине января в Трапезунде образовался комитет по организации добровольческих отрядов для борьбы с контр-революцией и, благодаря предоставлению ему внеочередной перевозки, приступил с большим успехом к формированиям, которые спешно направлялись в Новороссийск против Кубани и Дона.
В феврале представители сейма и главного кавказского командования ехали в Эрзерум для ведения переговоров о мире; но судьбы мира были предрешены одностороннею волею победителей. В Трапезунде делегация застала уже..37-ю турецкую дивизию Казим-бея, занявшую город с согласия интернационального комитета, так как местные Советские власти отчаялись окончательно силами двух грузившихся последовательно корпусов отразить хотя бы шайки турецких разбойников, грабивших прилежащий сильно укрепленный район и даже окраины Трапезунда.
Турки вступали в город, встреченные Советом рабочих и солдатских депутатов почетным караулом и музыкой.
Когда мы съехались в Новочеркасске, там многое изменилось.
Каледин признал окончательно необходимость совместной борьбы и не возбуждал более вопроса об уводе с Дона добровольческой армии, считая ее теперь уже единственной опорой против большевизма.
6 декабря приехал Корнилов, с нетерпением ожидавшийся всеми; после первого свидания его с Алексеевым стало ясно, что совместная работа их, вследствие взаимного предубеждения друг против друга, будет очень нелегкой. О чем они говорили, я не знаю; но приближенные вынесли впечатление, что расстались они темнее тучи…
В Новочеркасске уже образовалась политическая кухня, в чаду которой наезжие деятели сводили старые счеты, намечали новые вехи и создавали атмосферу взаимной отчужденности и непонимания совершающихся на Дону событий. Собрались и лица, игравшие злосчастную роль в корниловском выступлении. Б. Савинков с безграничной настойчивостью, но вначале безуспешно, добивался приема у генералов Алексеева и Корнилова. Добрынский сводил дружбу с приближенными Корнилова, свидетельствуя о своей преданности генералу и необходимости своего участия в новом строительстве. Его присутствие около организации, благодаря неясному прошлому, странному поведению во время корниловского выступления и налету хлестаковщины, производило досадное впечатление. Завойко я уже не застал. Он вызвал всеобщее недоумение монополией сбора пожертвований и плел какую-то нелепейшую интригу с целью свержения Каледина и избрания на должность донского атамана… генерала Корнилова. Ознакомившись с его деятельностью, Корнилов приказал ему в 24 часа покинуть Новочеркасск.
Приехали и представители «Московского центра». Организация эта осенью 1917 года образовалась в Москве из представителей кадетской партии, совета общественных организаций, торгово-промышленников и других буржуазно-либеральных и консервативных кругов. Первоначально были присланы делегатами М.М. Федоров, А.С. Белецкий (Белоруссов) и еще двое. Позднее из числа этих лиц остался при добровольческой армии только М.М. Федоров, а остальных заменили кн. Г.Н. Трубецкой, П.Б. Струве и А.X. Хрипунов.
Пригласив к себе на конспиративную квартиру генерала Алексеева, делегация обратилась к нему с глубоко прочувствованным словом, растрогавшим генерала. Задачу делегации Федоров в общих чертах определял так: «служить связью добровольческой организации с Москвой и остальной общественной Россией, всемерно помогать генералу Алексееву в его благородном и национальном подвиге своим знанием, опытом, связями; предоставить себя и тех лиц, которые могли быть для этого вызваны, в распоряжение генерала Алексеева для создания рабочего аппарата гражданского управления при армии в тех пределах, какие вызывались потребностями армии и всей обстановкой ее деятельности, и отвезти те первые средства, которые были тогда собраны».
У Алексеева явились, таким образом, надежды расширить значительно масштаб добровольческой организации, — надежды, весьма скоро обманувшие его.
18 декабря состоялось первое большое совещание московских делегатов и генералитета. Предстояло решить основной вопрос существования, управления и единства алексеевской организации. По существу весь вопрос сводился к определению роли и взаимоотношений двух генералов — Алексеева и Корнилова. И общественные деятели и мы были заинтересованы в сохранении их обоих в интересах армии. Ее хрупкий еще организм не выдержал бы удаления кого-нибудь из них: в первом случае (уход Алексеева) армия раскололась бы, во втором — она бы развалилась. Между тем, обоим в узких рамках только что начинавшегося дела было, очевидно, слишком тесно.
Произошла тяжелая сцена; Корнилов требовал полной власти над армией, не считая возможным иначе управлять ею и заявив, что в противном случае он оставит Дон и переедет в Сибирь; Алексееву, повидимому, трудно было отказаться от прямого участия в деле, созданном его руками. Краткие, нервные реплики их перемешивались с речами общественных деятелей (в особенности страстно реагировал Федоров), которые говорили о самопожертвовании и о государственной необходимости соглашения… После второго заседания оно как будто состоялось; вся военная власть переходила к Корнилову. Недоразумения начались вновь при приеме алексеевской организации, когда выяснилась полная материальная необеспеченность армии не только в будущем, но даже и в текущих потребностях. Корнилов опять отказался от командования армией; но после новых уговоров было достигнуто соглашение. На рождестве был объявлен секретный приказ о вступлении генерала Корнилова в командовании армией, которая с этого дня стала именоваться официально добровольческой.
Предстояло разрешить еще один важный вопрос — о существе и формах органа, возглавляющего все движение. Принимая во внимание взаимоотношения генералов Алексеева и Корнилова и привходящие интересы Дона, форма верховной власти естественно определялась в виде триумвирата Алексеев — Корнилов — Каледин. Так как территория, подведомственная триумвирату, не была установлена, а мыслилась в пределах стратегического влияния добровольческой армии, то триумвират представлял из себя в скрытом виде первое общерусское противо-большевистское правительство. В таком эмбриональном состоянии оно просуществовало в течение месяца, до смерти Каледина.
Конституция новой власти все еще обсуждалась и грозила внести новые трения в налаживавшиеся с таким трудом отношения. Поэтому я набросал проект конституции приблизительно по следующей схеме:
1. Генералу Алексееву — гражданское управление, внешние сношения и финансы.
2. Генералу Корнилову — власть военная.
3. Генералу Каледину — управление Донской областью.
4. Верховная власть — триумвират. Он разрешает все вопросы государственного значения, при чем в заседаниях председательствует тот из триумвиров, чьего ведения вопрос обсуждается.
Моя записка, прочтенная в конспиративной квартире профессора К-ва совещанию генералов[25], была одобрена и, проредактированная затем начальником штаба армии генералом Лукомским, подписана триумвирами и послана «Московскому центру» с одним из возвращавшихся делегатов.
Если этот документ попадет когда-нибудь в руки государствоведа, то для сведения его сообщаю: это не было упражнением в области государственно-правовых форм власти, а исключительно психологическим средством, вполне достигшим цели. В то время и при той необыкновенно сложной обстановке, в которой жили Дон и армия, формы несуществующей фактически государственной власти временно были совершенно безразличны. Единственно, что было тогда важно и нужно, — создать мощную вооруженную силу, чтобы этим путем остановить потоп, заливающий нас с севера. С восстановлением этой силы пришла бы и власть.
В таких же муках рождался Совет. По определению главного инициатора этого учреждения Федорова, задачи Совета заключались в организации хозяйственной части армии, сношениях с иностранцами и возникшими на казачьих землях местными правительствами и с русской общественностью; наконец, — в подготовке аппарата управления по мере продвижения вперед добровольческой армии.
В состав Совета от русской общественности вошли московские делегаты Федоров, Белецкий, позднее Струве и кн. Г. Трубецкой; персонально — П. Милюков.
Первое затруднение при образовании Совета встречено было со стороны донского экономического совещания, возникшего еще в половине ноября, возглавляемого кадетом Н. Парамоновым и состоявшего из донских и пришлых общественных деятелей. Экономическое совещание при донском атамане и правительстве играло до некоторой степени тождественную роль с той, которая намечалась Совету. Явилось поэтому неприкрытое соревнование в вопросе о приоритете в освободительном движении донского казачества И добровольчества и, сообразно с этим, экономического совещания и Совета… Вопрос, впрочем, был скоро улажен вмешательством Каледина и М. Богаевского: Совет был признан, и в состав его вошли Парамонов и М. Богаевский.
За кулисами продолжалась работа Савинкова. Персонально он стремился во что бы то ни стало связать свое имя с именем Алексеева, возглавить вместе с ним организацию и обратиться с совместным воззванием к стране. Эта комбинация не удалась. Корнилов в первые дни после своего приезда не хотел и слышать имени Савинкова. Но вскоре Савинков добился свидания с Корниловым. Начались длительные переговоры между генералами Алексеевым и Корниловым, с одной стороны, и Савинковым, — с другой, в которых приняли участие, как посредники, Милюков и Федоров. Савинков доказывал, что отмежевание от демократии составляет политическую ошибку, что в состав Совета необходимо включить представителей демократии в лице его, Савинкова, и группы его политических друзей, что такой состав Совета снимет с него обвинение в скрытной реакционности и привлечет на его сторону солдат и казачество; он утверждал кстати, что в его распоряжении имеется в Ростове значительный контингент революционной демократии, которая хлынет в ряды добровольческой армии.
Все три генерала относились отрицательно к Савинкову. Но Каледин считал, что без этой уступки демократии ему не удастся обеспечить пребывание на Дону добровольческой армии, Алексеев уступал перед этими доводами, а Корнилова смущала возможность упрека в том, что он препятствует участию Савинкова в организации по мотивам личным, восходящим ко времени августовского выступления.
На одном из военных совещаний генерал Алексеев предъявил ультимативный запрос Савинкова относительно принятия его условий. Конечным сроком для ответа Савинков назначал 4 ч. дня (было 2), после чего оставлял за собою «свободу действий». Члены триумвирата долго обсуждали это странное обращение; Лукомский, Романовский и я не принимали участия в разговоре. Наконец, я выразил изумление, что уходит время на обсуждение более чем смелого требования лица, представляющего только себя лично и уже один раз сыгравшего отрицательную роль в корниловском выступлении.
Условия, однако, были приняты на том основании, что не стоит наживать врага… В состав Совета вошли четыре социалиста — Б. Савинков и указанные им лица: бывший комиссар 8-й армии Вендзягольский, донской демагог Агеев и председатель крестьянского съезда, бывший ссыльный и эмигрант Мазуренко.
От предложения Корнилова, сделанного мне, вступить в состав Совета я отказался.
Участие Савинкова и его группы не дало ни одного солдата, ни одного рубля и не вернуло на стезю государственности ни одного донского казака; вызвало лишь недоумение в офицерской среде.
В силу общих неблагоприятных условий и отсутствия подлежащей управлению территории, деятельность Совета имела самодовлеющий характер и в жизни армии не отражалась вовсе. К тому же в недрах самого учреждения создались совершенно ненормальные отношения, о которых один из членов Совета пишет: «Оба течения, правое и левое, держались обособленно. Савинков внушал к себе недоверие со стороны правых и чувствовал это. Когда он что-нибудь предлагал, все настораживались и старались отклонить его предложение. Но эта обструкция была поневоле слабой, потому что редко кто из нас вносил, в свою очередь, другое предложение.
Впрочем, Совет просуществовал всего лишь недели 2–3 и в средине января, с переездом штаба армии в Ростов, фактически прекратил свою деятельность.
Часть членов его разъехалась. Савинков взял на себя поручение войти в сношения с некоторыми известными демократическими деятелями и отбыл в Москву. Удостоверение за подписью Алексеева открывало ему новые возможности. Его именем он начал собирать офицерство, распыляя наши силы, и организовывать восстания, которые были скоро и кроваво подавлены большевиками.
Вендзягольский уехал в Киев для связи с юго-западным фронтом, отчасти с поляками и чехо-словаками, и вскоре обратился к армии с воззванием, начинавшимся такими неожиданными словами: «От имени последнего русского правительства, национального и неизменнического, сверженного в октябре большевиками, я, военный комиссар 8-ой армии, объявляю».. Вряд ли можно было найти более одиозные к тому времени в военной среде понятия, как Временное Правительство и комиссар, чтобы их авторитетом побудить офицеров и солдат ехать на Дон…
Главный вопрос, от которого зависело самое существование армии, — денежный, оставался попрежнему неразрешенным,
Денежная Москва ограничилась горячим сочувствием и обещаниями отдать все на спасение родины. Все выразилось в сумме около 800 тысяч рублей, присланных в два приема; и дальше этого Москва не пошла; впоследствии, по мере утверждения Советской власти и захвата ею средств буржуазии, неограниченные ранее финансовые возможности последней значительно сократились.
Повторилось опять то явление, которое имело место в дни корниловского выступления. И генералы Алексеев и Корнилов с полным основанием обращались с суровым осуждением к «Московскому центру» в лице его делегатов.
«Московский центр» в лице трех его членов, командированных в Петроград, обратился за финансовой помощью и к союзным дипломатам. Попытка эта также не привела ни к чему. В первое время после большевистского переворота иностранные посольства находились в состоянии страха и полной растерянности. Английское, впрочем, устами второстепенного представителя, майора Киз, обещало крупную материальную поддержку.
По мысли Федорова и московской делегации, от имени оставшихся на свободе членов Временного Правительства местной казенной палате предложено было обращать 25 % всех областных государственных сборов на содержание борющейся против большевиков армии. После длительных переговоров с атаманом и донским правительством эта мера и была осуществлена, при чем общая сумма отнесена в равных долях на нужды добровольческой и донской армий.
Этот источник был главным средством существования армии и, в силу зависимости от донской власти, постоянных трений с нею и крайне слабого поступления казенных доходов, являлся весьма скудным и ненадежным. Чтобы расширить на тех же началах финансовую базу, в Екатеринодар и Владикавказ были командированы Федоров и г. Н. Кубанское правительство отказало наотрез, а с последовавшим падением Дона и исходом армии дальнейшие попытки в этом направлении прекратились.
Тем временем сбор средств шел и на местах: ростовская плутократия по подписке дала около 61/2 миллионов, ново-черкасская — около 2-х. Половина этих сумм должна была поступить в фонд добровольческой армии, но фактически до самого нашего выхода казначейству удалось собрать с трудом не более 2 миллионов.
Временами состояние добровольческой казны было таково, что приходилось для ее нужд в ростовских банках учитывать мелкие векселя кредитоспособных беженцев. Впоследствии в учреждениях юга России возникла даже тяжба для решения вопроса — кто был Мининым: банк или беженец.
Вместе с тем, отделения государственного банка и казначейства Дона, не подкрепляемые наличностью, испытывали большие затруднения, грозившие еще больше запутать экономическое положение области. В виду этого по инициативе донского экономического совещания донская власть приступила к печатанию собственных денежных знаков — операции, осуществленной в значительных размерах только весною 1918 года, после освобождения Дона.
Внутренние трения в триумвирате не прекращались. Однажды едва не кончилось полным разрывом. 9 января, незадолго до переезда в Ростов, меня и Лукомского вызвали спешно в помещение канцелярии генерала Алексеева. Пришли мы поздно, когда все уже кончилось, и с удивлением услышали о происшедшем столкновении.
Некто капитан Капелька, состоявший при штабе Алексеева, со слов Добрынского, доложил Алексееву о предстоящем перевороте: с переездом в Ростов генерал Корнилов должен был свергнуть триумвират и объявить себя диктатором; сделаны якобы уже назначения до московского генерал-губернатора включительно.
Невзирая на мутный источник этих сведений, генерал Алексеев, предубежденный в отношении Корнилова, не переговорив с кем-либо из нас, собрал членов Совета и старших генералов и пригласил генерала Корнилова для объяснений.
Корнилов, взбешенный подобным обвинением и инсценировкой судилища, ответил резким словом и удалился. На другой день московская делегация получила письмо с отказом от участия в организации обоих генералов — Алексеева и Корнилова. Опять пришлось уговаривать: Алексеева — мне лично, Корнилова — вместе с Калединым.
Корнилов удовлетворился извинениями Алексеева, но при этом потребовал от московской делегации: «1) письменного извещения, что Совет признает себя органом только совещательным при коллегии из трех генералов, и ни один вопрос, внесенный на рассмотрение Совета, не получает окончательного решения без утверждения означенных трех лиц; 2) включения в состав Совета начальника штаба армии и председателя вербовочного комитета; 3) признания за командующим добровольческой армией права назначения лиц, обязательно из военных, возглавляющих военно-политические центры…[26] с указанием, что эти лица получают инструкции по военным делам только из штаба армии» и проч.
В ответ на это требование 12 января поступило письмо, подписанное Федоровым, Струве и кн. Трубецким.
«Обсудив вместе с генералами Лукомским, Деникиным, Романовским и Марковым общее положение организации и наиболее целесообразные способы наладить в дальнейшем работу ее, мы пришли к заключению»… и далее удовлетворялись все требования Корнилова.
Чтобы понять обращение Корнилова именно к московской делегации, нужно иметь в виду, что в глазах триумвирата она пользовалась известным значением, так как с ней связывалось представление о широком фронте русской общественности. Это было добросовестное заблуждение членов делегации, вводивших так же добросовестно в заблуждение и всех нас. Сами они стремились принести пользу нашей армии, но за ними не было никого: «Московский центр», повидимому, забыл и своих представителей на Дону и свои обязательства в отношении добровольческой армии…
Донская политика привела к тому, что командующий добровольческой армией генерал Корнилов жил конспиративно, ходил в штатском платье, и имя его не упоминалось официально в донских учреждениях.
Донская политика лишила зарождающуюся армию еще одного весьма существенного организационного фактора… Кто знает офицерскую психологию, тому понятно значение приказа. Генералы Алексеев и Корнилов при других условиях могли бы отдать приказ о сборе на Дону всех офицеров русской армии. Такой приказ был бы юридически оспорим, но морально обязателен для огромного большинства офицерства, послужив побуждающим началом для многих слабых духом. Вместо этого распространялись анонимные воззвания и «проспекты» добровольческой армии. Правда, во второй половине декабря в печати, выходившей на территории Советской России, появились точные сведения об армии и ее вождях. Но не было властного приказа, и ослабевшее нравственно офицерство шло уже на сделки с собственной совестью. Пробирались в армию сотни, а десятки тысяч, в силу многообразных обстоятельств, в том числе, главным образом, тяжелого семейного положения и слабости характера, выжидали, переходили к мирным занятиям, преображались в штатских людей или шли покорно на перепись к большевистским комиссарам, на пытку в чрезвычайки, позднее — на службу в Красную армию. Часть офицерства оставалась еще на фронте, где офицерское звание было упразднено и где Крыленко доканчивал «демократизацию», проходившую, по словам его доклада Совету Народных Комиссаров, «безболезненно, если не считать того, что в целом ряде частей стрелялись офицеры, которых назначали на должность кашеваров»… Другая часть распылялась. Важнейшие центры — Петроград, Москва, Киев. Одесса, Минеральные воды, Владикавказ, Тифлис — были забиты офицерами. Пути на Дон были, конечно, очень затруднены[27], но твердую волю настоящего русского офицера не остановили бы никакие кордоны. Невозможность производства мобилизации даже на Дону привела к таким поразительным результатам: напор большевиков сдерживали несколько сот офицеров и детей — юнкеров, гимназистов, кадет, а панели и кафе Ростова и Новочеркасска были полны молодыми здоровыми офицерами, не поступавшими в армию. После взятия Ростова большевиками, советский комендант Калюжный жаловался в Совете рабочих депутатов на страшное обременение работой: тысячи офицеров являлись к нему в управление с заявлениями, «что они не были в добровольческой армии»… Так же было и в Новочеркасске. Донское офицерство, насчитывающее несколько тысяч, до самого падения Новочеркасска уклонилось вовсе от борьбы: в донские партизанские отряды поступали десятки, в добровольческую армию — единицы, а все остальные, связанные кровно, имущественно, земельно с войском, не решались пойти против ясно выраженного настроения и желаний казачества.
Надежды на Москву также не оправдались. В ноябре приехал к генералу Алексееву посланец от Брусилова. Брусилов писал, что тяжелое испытание, ниспосланное России, должно побудить всех честных людей работать совместно. Узнав, что Алексеев формирует армию, он отдает себя в полное его распоряжение и просит полномочий для работы в Москве. Алексеев ответил сердечным письмом, в котором изложил свои планы и надежды, дал полномочия и поставил задачу — направлять решительно всех офицеров и все средства на Дон. Скоро, однако, алексеевский штаб убедился, что Брусилов переменил направление и, пользуясь остатком своего авторитета, запрещает выезд офицеров на Дон… Вероятно, нет более тяжкого греха у старого полководца, потерявшего в тисках большевистского застенка свою честь и достоинство, чем тот, который он взял на свою душу, давая словом и примером оправдание сбившемуся офицерству, поступавшему на службу к врагам русского народа.
Свою, вероятно, не последнюю в жизни эволюцию он объяснил позднее следующими, полными внутренней лжи, словами:
— Я подчиняюсь воле народа, — он вправе иметь правительство, какое желает. Я могу быть несогласен с отдельными положениями, тактикой Советской власти; но признавая здоровую жизненную основу, охотно отдаю свои силы на благо горячо любимой мною родины[28].
Цели, преследуемые добровольческой армией, впервые были обнародованы в воззвании, исходившем из штаба, 27 декабря.
1. Создание «организованной военной силы, которая могла бы быть противопоставлена надвигающейся анархии и немецко-большевистскому нашествию. Добровольческое движение должно быть всеобщим. Снова, как встарину, 300 лет тому назад, вся Россия должна подняться всенародным ополчением на защиту своих оскверненных святынь и своих попранных прав.
2. «Первая непосредственная цель добровольческой армии — противостоять вооруженному нападению на юг и юго- восток России. Рука об руку с доблестным казачеством, по первому призыву его Круга, его правительства и войскового атамана, в союзе с областями и народами России, восставшими против немецко-большевистского ига, — все русские люди, собравшиеся на юге со всех концов, нашей родины, будут защищать до последней капли крови самостоятельность областей, давших им приют и являющихся последним оплотом русской независимости, последней надеждой на восстановление свободной великой России.
3. «Но рядом с этой целью — другая ставится добровольческой армии. Армия эта должна быть той действенной силой, которая даст возможность русским гражданам осуществить дело государственного строительства свободной России… Новая армия должна стать на страже гражданской свободы, в условиях которой хозяин земли русской — ее народ — выявит через посредство избранного Учредительного Собрания державную волю свою. Перед волей этой должны преклониться все классы, партии и отдельные группы населения. Ей одной будет служить создаваемая армия, и все участвующие в ее образовании будут беспрекословно подчиняться законной власти, поставленной этим Учредительным Собранием».
В заключение воззвание призывало «встать в ряды российской рати… всех, кому дорога многострадальная родина, чья душа истомилась к ней сыновьей болью».
Отозвались, как я уже говорил, офицеры, юнкера, учащаяся молодежь и очень, очень мало прочих «городских и земских» русских людей. «Всенародного ополчения» не вышло. В силу создавшихся условий комплектования, армия в самом зародыше своем таила глубокий органический недостаток, приобретая характер классовый. Нет нужды, что руководители ее вышли из народа, что офицерство в массе своей было демократично, что все движение было чуждо социальных элементов борьбы, что официальный символ веры армии носил все признаки государственности, демократичности и доброжелательства к местным областным образованиям. Печать классового отбора легла на армию прочно и давала повод недоброжелателям возбуждать против нее в народной массе недоверие и опасения и противополагать ее цели народным интересам.
Было ясно, что при таких условиях добровольческая армия выполнить своей задачи в общероссийском масштабе не может. Но оставалась надежда, что она в состоянии будет сдержать напор неорганизованного пока еще большевизма и тем даст время окрепнуть здоровой общественности и народному самосознанию, что ее крепкое ядро со временем соединит вокруг себя пока еще инертные или даже враждебные народные силы.
Формирование армии вначале носило поневоле случайный характер, определяясь зачастую индивидуальными особенностями тех лиц, которые брались за это дело. К началу февраля общая боевая численность всей армии вряд ли превосходила 3–4 тысячи человек, временами, в период тяжелых ростовских боев, падая до совершенно ничтожных размеров. Армия обеспеченной базы не получила. Приходилось одновременно и формироваться и драться, неся большие потери и иногда разрушая только что сколоченную с большими усилиями часть.
Около штаба кружились авантюристы, предлагавшие формировать партизанские отряды. Генерал Корнилов слишком доверчиво относился к подобным людям, и зачастую, получив деньги и оружие, они или исчезали, или отвлекали из рядов армии в тыл элементы послабее нравственно, или составляли шайки мародеров[29]. Особенную известность получил отряд сотника Грекова — «Белого дьявола», как он сам себя именовал, который в течение двух-трех недель разбойничал в окрестностях Ростова, пока, наконец, отряд не расформировали. Сам Греков где-то скрывался и только осенью 1918 года был обнаружен в Херсоне или Николаеве, где вновь по поручению городского самоуправления собрал отряд, прикрываясь добровольческим именем. Позднее был пойман в Крыму и послан на Дон в руки правосудия. Какой-то туземец вербовал персов, набирая их, как оказалось, среди подонков ростовских ночлежных домов… Все эти импровизации вносили расстройство в организацию армии и придавали несвойственный ей скверный налет. К счастью, вскоре этому был положен предел. Назревала мистификация и в более широком масштабе: из Екатеринодара приехал некто Девлет-хан-Гирей, с предложением «поднять черкесский народ», для чего потребовался аванс в 750 тысяч рублей и до 9 тысяч ружей. Только пустая армейская казна остановила этот странный опыт, так неудачно повторенный впоследствии.
Армия пополнялась на добровольческих началах, при чем каждый доброволец давал подписку прослужить четыре месяца и обещал беспрекословное повиновение командованию. Состояние казны давало возможность оплачивать добровольцев до крайности нищенскими окладами:
февраль[30]
В офицерских батальонах, отчасти и батареях, офицеры несли службу рядовых, в условиях крайней материальной необеспеченности. В донских войсковых складах хранились огромные запасы, но мы не могли получить оттуда ничего иначе, как путем кражи или подкупа. И войска испытывали острую нужду решительно во всем: не хватало вооружения и боевых припасов, не было обоза, кухонь, теплых вещей, сапог… И не было достаточно денег, чтобы удовлетворить казачьи комитеты, распродававшие на сторону все, до совести включительно…
Высоко поучительна история создания добровольческой артиллерии. Одну батарею (два орудия) украли в 39-й дивизии, ушедшей самовольно с кавказского фронта и обратившей Ставропольскую губернию в свой лен. Сборный офицерско-юнкерский отряд произвел ночной набег на одно из селений, расположенных в районе Торговой (Ставропольской губ., верст за полтораста от Новочеркасска), где квартировала батарея; отбил у солдат два орудия и привез их в Новочеркасск. Два орудия мы взяли в донском складе с разрешения комитета для отдания почестей на похоронах добровольческого офицера и «затеряли». Одну батарею купили у вернувшихся с фронта казаков-артиллеристов, послав к ним полковника Тимановского, который споил команду и уплатил ей около 5 тысяч рублей. Можно себе представить наше огорчение, когда донцы неожиданно отказались от сделки, ввиду того, что войсковой штаб назначил в батарею пополнение, И неизвестно было, как оно отнесется к самоупразднению. Послали телеграмму в донской штаб, который поспешил отменить свое распоряжение.
Наконец, в начале января команда в составе около 40 офицеров и юнкеров была командирована в Екатеринодар за уступленными нам кубанским атаманом пушками. На узловой станции Тимашевский вагон с добровольцами окружили казаки местного кубанского полка, и, когда, после долгих споров, добровольцы, не желая пролития крови, согласились сдать оружие с тем, что их пропустят в Екатеринодар[31], казаки перецепили вагон и под сильным конвоем отправили его… в Новороссийск, сдав добровольцев военно-революционному комитету. Несколько человек на полном ходу выбросились из вагона и вернулись в Ростов, остальные томились почти восемь месяцев в Новороссийской тюрьме, в ожидании той участи, которая постигла там вскоре несчастных офицеров Варнавинского полка… Команда контрминоносца «Керчь», совместно с советскими властями города, сняла с транспорта, отходившего от пристани с 491-м Варнавинским полком, выданных солдатами, после некоторого колебания, всех офицеров полка. В тот же день, 18 февраля, офицеры, помещенные на баржу, были раздеты, связаны, изувечены, изрублены, расстреляны, а затем сброшены в море. Через несколько месяцев трупы несчастных стали всплывать на поверхность воды… По счастливой случайности артиллеристы остались целы и были выручены вступившими в Новороссийск в августе 1918 года частями добровольческой армии.
Сколько мужества, терпения и веры в свое дело должны были иметь те «безумцы», которые шли в армию, невзирая на все тяжкие условия ее зарождения и существования!
Отличительным знаком новой армии был нашиваемый на рукав угол из лент национальных цветов.
Я был назначен начальником «Добровольческой дивизии», в состав которой входили все наши формирования, так что, в сущности, возникло двоевластие, устраненное впоследствии, в начале февраля. Хозяйственных функций у меня не было никаких. Начальником штаба «дивизии» стал генерал Марков; штаб — 4–5 офицеров.
При командующем армией образовался большой штаб армии, возглавляемый генералом Лукомским и ведавший всеми организационными, административными, хозяйственными вопросами, а также высшим оперативным руководством армии. Имел свой штаб и генерал Алексеев. Несоответствие численности наших штабов боевому составу армии резко бросалось в глаза и вызывало осуждение в рядах войск. Вызывалось оно разными причинами: широким размахом, который хотели придать всему начинанию, навыком начальников, занимавших ранее высокие посты и привыкших к большому масштабу работы, наличием многих опытных штабных работников, негодившихся к строевой службе, и, конечно, тем стихийным стремлением всех штабов всех времен к саморазмножению, с которым безнадежно боролись и Корнилов и, впоследствии, я. Отчасти на этой почве в конце января произошло недоразумение между генералом Корниловым и генералом Лукомским, после чего в должность начальника штаба армии вступил генерал Романовский, а Лукомский был назначен представителем армии при Донском атамане.
Военное положение в течение всего декабря и начала января в представлении советского командования рисовалось в чрезвычайно пессимистических красках. Советские сводки до смешного преувеличивали и силы добровольческой армии, и активность ее намерений. Так, 18 декабря, когда добровольческие части не выходили еще на фронт, а донские митинговали, с южного фронта доносили: «Положение крайне тревожное. Каледин и Корнилов идут на Харьков и Воронеж… Главнокомандующий просит присылать на помощь отряды красногвардейцев»[32]. Комиссар Склянский сообщал Совету народных Комиссаров, что Дон мобилизован поголовно, вокруг Ростова собрано 50 тысяч войска. Ленин рассылал во все стороны отчаянные телеграммы, подымая красную гвардию против «Каледина, напавшего на русскую революцию». Только в конце января большевистское командование получило более подробную ориентировку о военно-политическом строе добровольческой армии, между прочим, как писали «Известия», и от генерала Д. Потоцкого, арестованного военно-революционным комитетом деревни Позднеевки и отправленного в Петропавловскую крепость[33].
Невзирая на кажущуюся бессистемность действий большевистских отрядов, в общем направлении их чувствовалась рука старой Ставки и определенный стратегическо-политический план. Он заключался в том, чтобы разъединить Украину и Дон путем захвата железнодорожных узлов и линий и тем пресечь связь между ними и снабжение Дона; затем одновременным наступлением захватить административные центры новообразований — Киев, Ростов (Новочеркасск). В частности, против Дона, который кроме своего военно-политического значения имел и огромное экономическое, преграждая пути к хлебу, углю и нефти, наступление должно было вестись концентрически со стороны Харькова, Воронежа, Царицына и Тихорецкой (Ставрополя). Первое направление, после падения Украины, приобретало наиболее серьезное значение, в особенности ввиду сосредоточения на нем более стойких и послушных центру войск. На последних трех, в силу продолжавшейся в Воронеже, Царицыне и на Кавказе анархии и неповиновения центральной власти со стороны местных Советов, пока еще незаметно было активных действий. Тем не менее, большевистское кольцо вокруг казачьих столиц все более, сжималось, и к середине января все железнодорожные пути к ним были отрезаны.
Общим фронтом наступления командовал комиссар Антонов-Овсеенко, а «армией», наступавшей на Ростов, — Сиверс, бывший редактор «Окопной Правды», издававшейся на северном фронте.
К концу января обстановка на «внутреннем фронте» складывалась следующим образом: украинские части Петлюры находились в беспорядочном отступлении от Киева к Житомиру; добровольческая армия сосредоточилась в Ростове, имея передовые части у станции Матвеев Курган; партизанские отряды донцов защищали с севера Новочеркасск, располагаясь у Сулина; добровольческие отряды на Кубани прикрывали Екатеринодар со стороны Тихорецкой и Новороссийска; в Закавказьи национальные войска — грузинские, татарские — только еще готовились к сопротивлению большевикам и турецкому нашествию; отряды атамана Дутова, выбитые из Оренбурга, ушли в степи; на Урале войсковая власть вела скрытую подготовку вооруженной силы, стараясь не привлекать к себе внимания Советского правительства и руководствуясь, по словам уральского бытописателя, исторической поговоркой: «Живи казак, пока Москва не узнала. Москва узнает — плохо будет».
В середине января штаб и все добровольческие части перешли из Новочеркасска в Ростов. Корнилов руководствовался при этом решении следующими мотивами: важное харьково-ростовское направление было брошено донцами и принято всецело добровольцами; переезд создавал некоторую оторванность от донского правительства и Совета, возбуждавших в командующем армией чувство раздражения; наконец, Ростовский и Таганрогский округа были не-казачьими, что облегчало до некоторой степени взаимоотношения добровольческого командования и областной власти.
В Таганроге были расположены офицерский батальон полковника Кутепова и юнкерская школа; у Батайска — дивизион полковника Ширяева, позднее усиленный Морской ротой, с выдвинутой вперед к станции Степной заставой.
Города Таганрог и Ростов, с их многочисленным рабочим населением, враждебным добровольческой армии, поглощали много сил на внутреннюю охрану. Буржуазия и в этом вопросе проявила полнейшее равнодушие, ограничившись взносом некоторой суммы денег на организацию охраны и длительными спорами, в результате которых городская дума и Совет рабочих и солдатских депутатов потребовали формирования охраны из… безработных-большевиков. В конце концов в армию пошли только дети. В батальоне генерала Боровского можно было наблюдать комические и, вместе с тем, глубоко трогательные сцены, как юный воин с громким плачем доказывал, что ему уже 16 лет (минимальный возраст для приема), или как другой прятался под кровать от являвшихся на розыски родителей, от имени которых было им представлено подложное разрешение на поступление в батальон. На этот батальон предполагалось возложить несение более легкой службы по охране города, но судьба распорядилась иначе: через несколько недель юные добровольцы ушли в далекий, тяжкий поход, из которого многие не вернулись.
В десятых числах января обозначилось наступление советских войск на Ростов и Новочеркасск, и с этого времени работа по организации фактически прекратилась. Все кадры были двинуты на фронт. 2-й офицерский батальон по просьбе Каледина был послан на Новочеркасское направление, где, ввиду отказа казаков от борьбы, создавалось трагическое положение.
Началась агония донского фронта.
Полковник Кутепов выступил из Таганрога и, усиленный частями Георгиевского полка и донского партизанского отряда Семилетова, дважды разбил отряд Сиверса у Матвеева Кургана. Это был первый серьезный бой, в котором яростному напору неорганизованных и дурно управляемых большевиков, преимущественно матросов, противопоставлено было искусство и воодушевление офицерских отрядов. Последние победили легко. Среди офицеров я видел высокий подъем и стоическое отношение ко всем жизненным невзгодам, вызывавшимся вопиющим неустройством хозяйственной части. Но их была горсть против тысяч. Разбитые советские отряды разбегались или после бурных митингов брали с бою вагоны и требовали обратного своего отправления. Но на смену им приходили другие, и бои шли изо дня в день — нудно, томительно, вызывая среди бессменно стоявших на позиции добровольцев смертельную нравственную усталость.
Между тем, после ухода войск из Таганрога среди рабочего населения города, составлявшего более 40 тысяч, начались волнения. Непонимание совершающихся событий было настолько велико, что городская дума послала на фронт делегацию для переговоров о «примирении сторон»; ее через добровольческие линии не пропустили. 14 января в городе вспыхнуло восстание. Красногвардейцы в течение двух дней громили город и выбивали слабые, разбросанные юнкерские караулы. Собрав, что было возможно, начальник училища, полковник Мостенко, выступил на соединение с Кутеповым. Юнкера, пробиваясь по улицам под сильным обстрелом, понесли вновь тяжелые потери; раненый Мостенко, которого пытались вынести, приказал бросить себя и застрелился; только небольшая часть юнкеров пробилась к станции Марцево на соединение с добровольческими войсками.
Сильный напор с севера и потеря Таганрога, красная гвардия которого угрожала тылу и сообщениям отряда Кутепова, заставили меня в двадцатых числах отвести его в район станции Синявской, всего в одном переходе от Ростова. Здесь под начальством генерала Черепова отряд, усиленный всем, что можно было выделить из Ростова, в том числе и Корниловским полком, продолжал сдерживать большевиков. Особенно давало себя чувствовать отсутствие конницы[34], в то время как на открытом фланге с севера у селения Салы появилась большевистская бригада 4-й кавалерийской дивизии с конной артиллерией. Поступили сведения, что командует ею вахмистр, а помощник у него… офицер генерального штаба. Удалось было нам поднять несколько сот казаков Гниловской станицы, появился донской партизанский отряд Назарова, но после неудачной атаки селения Салы, во время которой начальники сборного отряда проявили чрезмерную самостоятельность, все это донское ополчение рассыпалось и исчезло.
Держались сильнейший мороз и стужа. Добровольческие части, плохо одетые, стояли бессменно на позиции и с каждым днем таяли.
На Новочеркасском направлении было еще хуже. Каледин приступил к переформированию казачьих полков, оставляя на службе лишь четыре младших возраста, к мобилизации офицеров и к организации партизанских и добровольческих казачьих частей.
Но Дон не откликнулся.
Прикрытие Новочеркасска лежало всецело на состоявшем по преимуществу из учащейся молодежи партизанском отряде есаула Чернецова. В личности этого храброго офицера сосредоточился как будто весь угасающий дух донского казачества. Его имя повторяется с гордостью и надеждой. Чернецов работает на всех направлениях: то разгоняет Совет в Александровске-Грушевском, то усмиряет Макеевский рудничный район, то захватывает станцию Дебальцево, разбив несколько эшелонов красногвардейцев и захватив всех комиссаров. Успех сопутствует ему везде, о нем говорят и свои и советские сводки, вокруг его имени родятся легенды, и большевики дорого оценивают его голову.
Между тем 11 января большевики берут станицу Каменскую, создают военно-революционный комитет и объявляют его правительством Донской области. Через несколько дней председатель комитета, донской урядник Подтелков — будущий «президент Донской республики» — едет в Новочеркасск предъявлять ультимативное требование донскому правительству — передать ему власть… Правительство колеблется, но Каледин посылает в ответ Чернецова. Три донских полка, вернувшихся с фронта, под начальством демагога, войскового старшины Голубова, идут с большевиками «за трудовой народ» против «калединцев»…
Чернецов легко взял Зверево — Лихую — Каменскую, но 20-го в бою с Голубовым попал в плен. На другой день Подтелков после диких надругательств зверски зарубил Чернецова.
Со смертью Чернецова как будто ушла душа от всего дела обороны Дона. Все окончательно разваливалось. Донское правительство вновь вступило в переговоры с Подтелковым, а генерал Каледин обратился к Дону с последним своим призывом — посылать казаков добровольцев в партизанские отряды. В этом обращении, 28 января, Каледин поведал Дону скорбную повесть его падения:
«… Наши казачьи полки, расположенные в Донецком округе, подняли мятеж и в союзе со вторгнувшимися в Донецкий округ бандами красной гвардии и солдатами напали на отряд полковника Чернецова, направленный против красногвардейцев, и частью его уничтожили, после чего большинство полков — участников этого подлого и гнусного дела — рассеялось по хуторам, бросив свою артиллерию и разграбив полковые денежные суммы, лошадей и имущество.
«В Усть-Медведицком округе вернувшиеся с фронта полки, в союзе с бандой красноармейцев из Царицына, произвели полный разгром на линии железной дороги Царицын — Се- бряково, прекратив всякую возможность снабжения хлебом и продовольствием Хоперского и Усть-Медведицкого округов.
«В слободе Михайловке, при станции Себряково, произвели избиение офицеров и администрации, при чем погибло, по слухам, до 80 одних офицеров. Развал строевых частей достиг последнего предела, и, например, в некоторых полках Донецкого округа удостоверены факты продажи казаками своих офицеров большевикам за денежное вознаграждение»…
В конце января генерал Корнилов, придя к окончательному убеждению о невозможности дальнейшего пребывания добровольческой армии на Дону, где ей при полном отсутствии помощи со стороны казачества грозила гибель, решил уходить на Кубань. В штабе разработан был план для захвата станции Тихорецкой, подготовлялись поезда, и 28-го послана об этом решении телеграмма ген. Каледину.
29-го Каледин собрал правительство, прочитал телеграммы, полученные от генералов Алексеева и Корнилова, сообщил, что для защиты Донской области нашлось на фронте всего лишь 147 штыков, и предложил правительству уйти.
— Положение наше безнадежно. Население не только нас не поддерживает, но настроено нам враждебно. Сил у нас нет, и сопротивление бесполезно. Я не хочу лишних жертв, лишнего кровопролития; предлагаю сложить свои полномочия и передать власть в другие руки. Свои полномочия войскового атамана я с себя слагаю.
И во время обсуждения вопроса добавил:
— Господа, короче говорите. Время не ждет. Ведь от болтовни Россия погибла![35]
В тот же день генерал Каледин выстрелом в сердце покончил жизнь.
Решив в первый раз уходить из Ростова, ген. Корнилов распорядился взять с армией ценности ростовского отделения Государственного банка. Генералы Алексеев, Романовский и я резко высказались против этой меры, считая, что она набросит тень на доброе имя добровольческой армии. В результате ценности мы отправили в Новочеркасск, в распоряжение донского правительства, и там в день спешной эвакуации города они были оставлены большевикам…
Между тем, положение ростовского фронта значительно ухудшилось. Большевистскому «главковерху» удалось заставить выступить против нас ставропольский гарнизон (112-й запасный полк), к которому примкнули по дороге части 39-й дивизии, составив отряд около 21/2 тысяч пехоты с артиллерией. Отряд этот, передвигаясь по железной дороге, 1 февраля неожиданно напал на наши части у Батайска; они, окруженные на вокзале вплотную со всех сторон, весь день отстреливались и, понеся значительные потери, ночью прорвались сквозь большевистское кольцо, отойдя кружным путем по еле державшемуся льду на Ростов. Ростовские переправы я наскоро закрыл юнкерским батальоном. Большевики остановились в Батайске и дня через два начали обстреливать город огнем тяжелой артиллерии, внося напряженное настроение и панику среди его населения.
На таганрогском направлении бои продолжались. Добровольческие части таяли с каждым днем от боевых потерь, болезней, обмороживания и утечки более слабых, потерявших душевное равновесие в обстановке, казавшейся безвыходной.
Войска Сиверса овладели постепенно Морской, Синявской, Хопрами, и к 9 февраля отряд Черепова, сильно потрепанный — в особенности большие потери понес Корниловский полк, — под напором противника подходил уже к Ростову, обстреливаемый и с тыла… казаками Гниловской станицы, вторично бросившими обойденный, правый фланг Неженцева. На Темернике — предместьи Ростова — рабочие подняли восстание и начали обстреливать вокзал.
В этот день Корнилов отдал приказ отходить за Дон, в станицу Ольгинскую. Вопрос о дальнейшем направлении не был еще решен окончательно: на Кубань или в донские зимовники.
Хмурые, подавленные, собрались в вестибюле парамоновского дома чины армейского штаба, вооруженные винтовками и карабинами, построились в колонну и в предшествии Корнилова двинулись пешком по пустым, словно вымершим улицам на соединение с главными силами.
Мерцали огни брошенного негостеприимного города. Слышались одиночные выстрелы. Мы шли молча, каждый замкнувшись в свои тяжелые думы. Куда мы идем, что ждет нас впереди?
[Добровольцы направились к Екатеринодару, в так называемый «первый кубанский», или ледяной поход…]
Казачество если не теперь, то в будущем считалось нашей опорой. И потому Корнилов требовал особенно осторожного отношения к станицам и не применял реквизиций. Мера, психологически полезная для будущего, ставила втупик органы снабжения. Мы просили крова, просили жизненных припасов — за дорогую плату, не могли достать ни за какую цену сапог и одежды, тогда еще в изобилии имевшихся в станицах, для босых и полуодетых добровольцев; не могли получить достаточного количества подвод, чтобы вывезти из Аксая остатки армейского имущества.
Условия неравные: завтра придут большевики и возьмут все — им отдадут даже последнее беспрекословно, с проклятиями в душе и с униженными поклонами.
Скоро на этой почве началось прискорбное явление армейского быта — «самоснабжение». Для устранения или, по крайней мере, смягчения его последствий, командование вынуждено было перейти к приказам и платным реквизициям[36].
[21 февраля у селения Лежанки добровольцы вступают в бой с преградившим им путь большевистским отрядом и одерживают победу. Добровольцы вступают в Лежанку.]
Мы входим в село, словно вымершее. По улицам валяются трупы. Жуткая тишина. И долго еще ее безмолвие нарушает сухой треск ружейных выстрелов: «ликвидируют» большевиков… Много их…
Кто они? Зачем им, «смертельно уставшим от 4-летней войны», итти вновь в бой и на смерть? Бросившие турецкий фронт полк и батарея, буйная деревенская вольница, человеческая накипь. Лежанки и окрестных сел, пришлый рабочий элемент, давно уже вместе с солдатчиной овладевший всеми сходами, комитетами, Советами и терроризировавший всю губернию; быть может, и мирные мужики, насильно взятые Советами? Никто из них не понимает смысла борьбы. И представление о нас, как о «врагах», — какое-то расплывчатое, неясное, созданное бешено растущей пропагандой и беспричинным страхом.
— «Кадеты»… Офицеры… хотят повернуть к старому… Член ростовской управы, с.-д. меньшевик Попов, странствовавший как раз в эти дни по Владикавказской железной дороге, параллельно движению армии, такими словами рисовал настроение населения:
«…Чтобы не содействовать так или иначе войскам Корнилова в борьбе с революционными армиями, все взрослое мужское население уходило из своих деревень в более отдаленные села и к станциям железных дорог… — «Дайте нам оружие, дабы мы могли защищаться от кадет», — таков был общий крик всех приехавших сюда крестьян… Толпа с жадностью ловила известия с «фронта», комментировала их на тысячу ладов, слово «кадет» переходило из уст в уста. Все, что не носило серой шинели, казалось не своим; кто был одет «чисто», кто говорил «по-образованному», попадал под подозрение толпы. «Кадет», это — воплощение всего злого, что может разрушить надежды масс на лучшую жизнь; «кадет» может помешать взять в крестьянские руки землю и разделиться; «кадет», это — злой дух, стоящий на пути всех чаяний и упований народа, а потому с ним нужно бороться, его нужно уничтожить»[37].
Это, несомненно преувеличенное определение враждебного отношения к «кадетам», в особенности в смысле «всеобщности» и активности его проявления, подчеркивает, однако, основную черту настроения крестьянства — его беспочвенность и сумбурность. В нем не было ни «политики», ни «Учредительного Собрания», ни «республики», ни «царя»; даже земельный вопрос сам по себе здесь, в Задонье и в особенности в привольных Ставропольских степях, не имел особенной остроты. Мы, помимо своей воли, попали просто в заколдованный круг общей социальной борьбы: и здесь, и потом всюду, где ни проходила добровольческая армия, часть населения, более обеспеченная, зажиточная, заинтересованная в восстановлении порядка и нормальных условий жизни, тайно или явно сочувствовала ей; другая, строившая свое, благополучие — заслуженное или незаслуженное — на безвременьи и безвластьи, была ей враждебна. И не было возможности вырваться из этого круга, внушить им истинные цели армии. Делом? Но что может дать краю проходящая армия, вынужденная вести кровавые бои даже за право своего существования. Словом? Когда слово упирается в непроницаемую стену недоверия, страха или раболепства.
Впрочем, сход Лежанки (позднее и другие) был благоразумен, — постановил пропустить «корниловскую армию». Но пришли чужие люди — красногвардейцы и солдатские эшелоны, — и цветущие села и станицы обагрились кровью и заревом пожаров…
У дома, отведенного под штаб, на площади, с двумя часовыми-добровольцами на флангах, стояла шеренга пленных офицеров артиллеристов квартировавшего в Лежанке большевистского дивизиона.
Вот она, новая трагедия русского офицерства!..
Мимо пленных через площадь проходили одна за другой добровольческие части. В глазах добровольцев — презрение и ненависть. Раздаются ругательства и угрозы. Лица пленных мертвенно бледны. Только близость штаба спасает их от расправы.
Проходит генерал Алексеев. Он взволнованно и возмущенно упрекает пленных офицеров. И с его уст срывается тяжелое бранное слово. Корнилов решает участь пленных:
— Предать полевому суду.
Оправдания обычны: «не знал о существовании добровольческой армии»… «не вел стрельбы»… «заставили служить насильно, не выпускали»… «держали под надзором семью»…
Полевой суд счел обвинение недоказанным. В сущности не оправдал, а простил. Этот первый приговор был принят в армии спокойно, но вызвал двоякое отношение к себе. Офицеры поступили в ряды нашей армии.
Помню, как в конце мая в бою под Гуляй-Борисовкой цепи полковника Кутепова, мой штаб и конвой подверглись жестокому артиллерийскому огню, направленному, очевидно, весьма искусной рукой. Иван Павлович, попавши в створу многих очередей шрапнели, по обыкновению невозмутимо резонерствует:
— Недурно ведет огонь, каналья, пожалуй нашему Миончинскому не уступит…
Через месяц при взятии Тихорецкой был захвачен в плен капитан — командир этой батареи.
— Взяли насильно… хотел в добровольческую армию… не удалось.
Когда кто-то неожиданно напомнил капитану его блестящую стрельбу под Гуляй-Борисовкой, у него сорвался, вероятно, искренний ответ:
— Профессиональная привычка…
Итак, инертность, слабоволие, беспринципность, семья, «профессиональная привычка» создавали понемногу прочные офицерские кадры Красной армии, подымавшие на добровольцев братоубийственную руку.
Миновали Старо-Леушковскую, Ирклиевскую и 1 марта подошли к Березанской. Здесь впервые против нас выступили кубанские казаки. Маятник колеблющегося настроения чуть качнулся влево, иногородние и фронтовики одержали верх на станичном сборе, и вокруг станицы за ночь выросли окопы, из которых под утро по нашему авангарду ударили градом пуль.
Бой был краток: огонь добровольческой артиллерии, развернувшиеся цепи корниловцев и «марковцев» быстро заставили большевиков очистить позицию. Цепи их не успели еще скрыться в станице, как всадник в белой папахе в сопровождении трех — четырех конных ординарцев уже влетел в самую станицу и исчез за поворотом улицы,
— Генерал Марков!
Местные большевики разошлись по домам и попрятали оружие. Пришлые ушли на Выселки.
Вечером «старики» в станичном правлении творили расправу над своей молодежью — пороли их нагайками…
[После боя 6 марта у станицы Усть-Лабинской добровольцы переходят через реку Кубань и поворачивают на юг. Здесь они встречают упорное сопротивление со стороны населения.]
Повсюду в области, в каждом поселке, в каждой станице собиралась красная гвардия из иногородних (к ним примыкала часть казаков-фронтовиков), еще плохо подчинявшаяся «Армавирскому центру»[38], но следовавшая точно его политике. Объединяясь временами в волостные, районные, «армейские» организации, эта вооруженная сила, представлявшая недисциплинированные, хорошо вооруженные, буйные банды, будучи единственной в крае, приступила к выполнению своих местных задач: насаждению Советской власти, земельному переделу, «изъятию хлебных излишков», «социализации», т.-е. попросту ограблению зажиточного казачества и обезглавливанию его — преследованием офицерства, небольшевистской интеллигенции, священников, крепких стариков. И прежде всего — к обезоружению. Достойно удивления, с каким полным непротивлением казачьи станицы, казачьи полки и батареи отдавали свои орудия, пулеметы, ружья, которые шли отчасти на вооружение местных красногвардейских отрядов, отчасти отвозились в ближайшие центры. Когда, например, потом, в конце апреля, восстали против большевиков казаки одиннадцати станиц Ейского отдела и двинулись на Ейск, это было, по описанию Щербины, в полном смысле безоружное ополчение. «У казаков было не более 10 винтовок на сотню, остальные вооружились, чем могли. Одни прикрепили к длинным палкам кинжалы или заостренные полоски железа, другие сделали из железных вил что-то вроде копий, третьи вооружались острогой, а иные просто захватили лопаты и топоры». Восстание тогда было жестоко подавлено. Против беззащитных станиц выступали обыкновенно бронепоезда и карательные отряды с… казачьими орудиями.
К началу апреля все селения иногородних, а из 87 кубанских станиц — 85, уже числились большевистскими. По существу большевизм станиц был чисто внешний. Во многих сменялись лишь названия: атаман стал комиссаром, станичный сбор — Советом, станичное правление — исполнительным комитетом. Где комитеты захватывались иногородними, их саботировали, переизбирая чуть ли не каждую неделю. Шла упорная, но чисто пассивная борьба векового уклада жизни, цепко державшего в своих руках даже прозелитов новой веры — фронтовую молодежь. Борьба без воодушевления, без подъема, а главное без всякого духовного руководства: от своего офицерства и рядовой интеллигенции казачество отвернулось — без злобы, скорее с сожалением, полагая такой ценой купить покой и «нейтралитет»; а казачья революционная демократия сама оторвалась от массы, став на распутье между большевистским коммунизмом и казачьим консерватизмом.
Было желание, но не было дерзания. Вот и большая богатая Некрасовская станица, с незначительным составом иногородних, покорно подчинялась какой-то «еленовской роте», нас встретила с чувством радости и затаенной надежды, но, узнав, что завтра мы пойдем дальше, притихла и замкнулась в себя.
Большевистский отряд, стоявший в Некрасовской, долго бряцал оружием и митинговал, но в день нашего прихода с утра потихоньку, стыдливо ушел из станицы за Лабу. В этом районе, густо усеянном иногородними поселениями, давно уже было введено советское управление и существовала военная организация, возглавлявшаяся «армейским военно-революционным Советом», с центром в селе Филипповском.
Несколько красногвардейских шаек с батареей заняли вплотную левый берег Лабы, камыши и прилегающие хутора и с утра 7 марта по станице, расположенной на нагорном берегу, открыли орудийный и пулеметный огонь. Войска измучены, наведение моста и переправа через глубокую реку засветло под огнем противника вызовет тяжелые потери… Корнилов приказал начать переправу авангардных частей ночью.
Днем обсуждали план предстоящих действий. В Закубанье на отдых рассчитывать нельзя, — район кишит большевиками; учитывая общее направление движения армии, большевики поджидали нас в Майкопе, куда «Кубанский областной комитет» сосредоточивал войска, оружие и боевые запасы. Решено было поддержать большевиков в этом убеждении, двигаясь на юг; затем, перейдя реку Белую, круто повернуть на запад. Это движение выводило нас в район черкесских аулов, дружественных армии, давало возможность соединенения с кубанским добровольческим отрядом, отошедшим, по слухам, в направлении Горячего ключа, и не отвлекало от главной цели — Екатеринодара.
Скоро и другая новость: Корниловский полк после небольшой стычки овладел Филипповским, которое оставили большевики и покинули все жители.
В волостном правлении толчея. Собрались начальники в ожидании отвода квартирных районов. Толпятся квартирьеры, снуют ординарцы с донесениями и за указаниями. За стеной слышен громкий спор.
— Вы почему заняли кварталы правее площади?
— Да потому, что ваши роты явились с вечера и дочиста обобрали наш район.
— Ну, знаете… кто бы говорил. Я вот сейчас заходил в лавку за церковью, видел, как ваши офицеры ящики разбивают…
Вот — оборотная сторона медали. Подвиг и грязь. Нервно подергивается Кутепов и куда-то уходит. Через четверть часа возвращается.
— Нашли сухари и рис. Что же, прикажете бросить и не варить каши?
Никто не возразил. Тяжелая обстановка гражданской войны вступала в непримиримые противоречия с общественной моралью. Интендантство не умело и не могло организовать правильной эксплоатации местных средств в селениях, которые брались вечером с бою и оставлялись утром с боем. Походных кухонь и котлов было ничтожное количество. Части довольствовались своим попечением, преимущественно от жителей подворно. К середине похода не было почти вовсе мелких денег, и не только приварочные оклады, но и жалованье выдавалось зачастую коллективно 5–8 добровольцам тысячерублевыми билетами, впоследствии и пятитысячными, а организованный размен наталкивался всегда на непреоборимое недоверие населения. Да и за деньги нельзя было достать одежды, даже у казаков; иногородние не раз скрывали и запасы, угоняли скот в дальнее поле. Голод, холод и рваные отрепья — плохие советчики, особенно, если село брошено жителями на произвол судьбы. Нужда была поистине велика, если даже офицеры, изранив в конец свои полубосые ноги, не брезгали снимать сапоги с убитых большевиков.
Жизнь вызвала известный сдвиг во взгляде на правовое положение населения не только в военной среде, но и у почтенных общественных и политических деятелей, следовавших при армии. Я помню, как одни из них в брошенном Филипповском с большим усердием таскали подушки и одеяла для лазарета… Как другие на переходе по убийственной дороге из Георгие-Афипской в аул Панахес силою отнимали лошадей у крестьян, чтобы впрячь их в ставшую и брошенную на дороге повозку с ранеными. Как расценивали жители эти факты, этот вопрос не вызывает сомнений. Что же касается общественных деятелей, то я думаю, что ни тогда, ни теперь они не определяли этих своих поступков иначе, как проявлением милосердия.
В этот сложный и больной вопрос примешивались еще обстоятельства чисто психологического характера. Чрезвычайно трудно было кубанскому казаку или черкесу, которых большевики обобрали до нитки, у которых спалили дом или разорили дотла хозяйство, внушить уважение к «частной собственности» большевиков, которыми они чистосердечно считали всех иногородних. Мой вестовой-текинец был до крайности изумлен, когда я в том же Филипповском в брошенном доме выгнал его из кладовки, где он перебирал в сундуке хозяйское добро, добро того большевика, который встретил нас огнем и потом бежал, оставив «добычу». Оттого отношение к станице и аулу было иное, чем к селу; к казачьему двору — иное, чем к хутору иногороднего. В одном только отношении не было разницы между «эллином и иудеем» — в отношении лошадей. Совершенно одинаково кавалеристы-добровольцы, казаки, черкесы, по прочно внедрившимся навыкам еще европейской войны, «промышляли» лошадей для посадки спешенных — у всех и всеми способами, считая это не грехом, а лихостью. Так впоследствии, в марте 1919 года, когда временно развалился донской фронт, а два кубанских корпуса были брошены в Задонье, чтобы остановить вторгнувшиеся туда большевистские силы, «младший брат» у «старшего» увел много табунов — тысячи голов добрых донских коней.
Наконец, армия состояла не из одних пуритан и праведников. Та исключительная обстановка, в которой приходилось жить и бороться армии, неуловимость и потому возможная безнаказанность многих преступлений — давали широкий простор порочным, смущали морально неуравновешенных и доставляли нравственные мучения чистым.
Оставление Екатеринодара «кубанскими правительственными войсками» являлось вопросом не столько военной необходимости, сколько психологии. Еще во второй половине января, после неудачного боя под Выселками, кубанский добровольческий отряд, прикрывавший тихорецкое направление, спешно отступал к Екатеринодару; в связи с этим были отведены и другие отряды, и в двадцатых числах все вооружейные силы «Кубанской республики», в составе, преимущественно, добровольцев-офицеров и юнкеров Черкесского полка и незначительного числа кубанских казаков, стояли уже на ближайших подступах к Екатеринодару.
Во всей области, охваченной большевистским угаром, оставалась только одна точка — Екатеринодар, еще боровшийся, но уже испытывавший и в своих стогнах тяжкий гнет большевиствующей революционной демократии.
Довольно нетерпимое в своих отношениях к не-казачьему и не-кубанскому элементу, кубанское правительство принуждено было, минуя своих генералов, вручить командование войсками капитану Покровскому, произведенному правительством за бой под Эйнемом в полковники. Покровский был молод, малого чина и военного стажа и никому неизвестен. Но проявлял кипучую энергию, был смел, жесток, властолюбив и не очень считался с «моральными предрассудками». Одна из тех характерных фигур, которые в мирное время засасываются тиной уездного захолустья и армейского быта, а в смутные дни вырываются кратковременно, но бурно на поверхность жизни. Как бы то ни было, он сделал то, чего не сумели сделать более солидные и чиновные люди: собрал отряд, который один только представлял из себя фактическую силу, способную бороться и бить большевиков. Успех под Эйнемом окончательно укрепил его авторитет в глазах правительства. Но для преобладающей массы добровольцев имя его не говорило ничего. Еще меньше внутренней связи было между добровольцами и кубанской властью. Хотя в официальных актах и упоминался часто термин «верные правительству войска», но это была лишь фраза без содержания, ибо в войсках создалось если не враждебное, то во всяком случае недоброжелательное отношение к многостепенной кубанской власти, слишком напоминавшей ненавистный офицерству «совдеп» и слишком резко отмежевавшейся от общерусской идеи. Еще с января в Екатеринодаре жил генерал Эрдели, в качестве представителя добровольческой армии. В числе поручений, данных ему, было подготовить почву для включения кубанского отряда в состав добровольческой армии. При той оторванности, которая существовала тогда уже между Ростовом и Екатеринодаром, такое подчинение должно было иметь главным образом моральное значение, расширяя военно-политическую базу армии и давая идейное обоснование борьбе кубанских добровольцев. В то же время М. Фёдоров добивался от Кубани материальной помощи для добровольческой армии.
Эти предположения встретили резко отрицательное отношение к себе среди всех кубанских правителей. Стоявший тогда во главе правительства Лука Быч заявил весьма решительно:
— Помогать добровольческой армии, значит готовить вновь поглощение Кубани Россией.
О внутренних противоречиях кубанской политической жизни я уже говорил. Внешне же в феврале противобольшевистский стан в Екатеринодаре представлял следующую картину.
Законодательная рада, оторванная от казачества, продолжала творить «самую демократическую в мире конституцию самостоятельного государственного организма — Кубани» и одновременно, втайне от своей иногородней, явно большевистской фракции, собиралась на закрытые совещания о порядке исхода…
Кубанское правительство ревниво оберегало свою власть от вторжения атамана, косилось на Эрдели, по-царски награждало Покровского, но начинало уже не на шутку побаиваться все яснее обнаруживавшихся его диктаторских замашек.
Атаман Филимонов то клялся в конституционной верности, то поносил раду и правительство в дружеских беседах с Эрдели и Покровским.
Командующий войсками Покровский требовал оглушительных кредитов от атамана и от правительства и сам мечтал об атаманской булаве и о разгоне «совдепа» (правительства).
Добровольцы-казаки то поступали в отряды, то бросали фронт в самую критическую минуту. А добровольцы-офицеры просто заблудились: без ясно поставленных и понятных целей борьбы, без признанных вождей они собирались, расходились, боролись впотьмах, считая свое положение временным и нервно ловя слухи о Корнилове, чехо-словаках, союзной эскадре — о всем том действительном и несбыточном, что должно было, по их убеждению, появиться, смести большевиков, спасти страну и их.
Несомненно, в этом пестром сочетании разнородных элементов были и люди стойкие, убежденные, но общей идеи, связующей их, не было вовсе, если не считать всем одинаково понятного сознания опасности и необходимости самообороны.
В феврале пал Дон, большевистские силы приближались к Екатеринодару. Настроение в нем упало окончательно. «Работа правительства и рады», — говорит официальный повествователь, — «с открытием военных действий, конечно, не могла уже носить спокойного и плодотворного характера… Грохот снарядов заглушал и покрывал собою все». Правительство решило «сохранить себя, как идейно-политический центр… как ядро будущего оздоровления края», и совместно с казачье-горской фракцией рады постановило покинуть Екатеринодар и уйти в горы, выведя и «верные правительству» войска. День выступления предоставлено было назначить полковнику Покровскому.
При создавшихся военно-политических условиях длительная оборона Екатеринодара не имела бы действительно никакого смысла. Но 25 февраля обстановка в корне изменилась. В этот день прибыл в Екатеринодар посланный штабом добровольческой армии и пробравшийся чудом сквозь большевистский район офицер. Он настойчиво, и тщетно убеждал кубанские власти повременить с уходом, в виду того, что корниловская армия идет к Екатеринодару и теперь уже должна быть недалеко.
Ему не поверили или не хотели поверить: держали его под негласным надзором.
Вечером 28 февраля из Екатеринодара через реку Кубань на юг выступили добровольческие отряды, атаман, правительство, казачье-горская фракция законодательной рады, городские нотабли и много беженцев. В их числе и председатель Государственной Думы М.В. Родзянко. В обращении к населению бывшая кубанская власть объясняла свой уход тактической трудностью обороны города, нежеланием «подвергать опасности борьбы городское население», на которое может обрушиться «ярость большевистских банд», и наконец, тем обстоятельством, что население края «не смогло защитить своих избранников».
В этом послесловии сепаратной деятельности кубанской революционной демократии в первый период смуты прозвучал и новый, как будто примиряющий, мотив: «Мы одухотворены идеей защиты республики Российской и нашего края от гибели, которую несут с собой захватчики власти, именующиеся большевиками».
Сосредоточившиеся на другой день в ауле Шенджий кубанские войска были сведены в более крупные части, составив в общей сложности отряд до 21/2 — 3 тысяч штыков и сабель с артиллерией.
Отряд дошел до станицы Пензенской. Но в эти несколько дней похода отсутствие объединяющей политической и стратегической цели встало перед всеми настолько ярко, что не только под давлением резко обозначившегося настроения войск, но и по собственному побуждению кубанские власти сочли необходимым поставить себе ближайшей задачей соединение с Корниловым. Тем более, что к этому времени вновь были получены сведения о движении добровольческой армии к Екатеринодару и о происходивших к востоку от него 2–4 марта боях.
Покровский двинул отряд обратно в Шенджий и 7 марта, выслав заслоны против станции Эйнем и екатеринодарского железнодорожного моста, неожиданно с главными силами захватил Пашковскую переправу. В течение двух дней Покровский вел артиллерийскую перестрелку, не вступая в серьезный бой, и в ночь на 10-е, отчаявшись в подходе Корнилова, ушел на восток. 10-го встретил сопротивление большевиков у аула Вочепший, где бой затянулся до ночи.
Неудача поисков добровольческой армии, непонятное метание отряда и недоверие к командованию вызвали в войсках сильный упадок духа. Аула не взяли (мы были в этот вечер всего верстах в 30 от Вочепшия), и расстроенный отряд ночью, бросая обоз, без дорог устремился по направлению к горам, на станицу Калужскую. Но со стороны Калужской шло уже наступление значительных сил большевиков, поставившее Кубанский отряд в критическое положение. 11 — го произошел бой, в котором утомленные несколькими днями маршей и бессонными ночами войска Покровского напрягали последние усилия, чтобы сломить упорство врага. Участь боя, которым руководил командир Кубанского стрелкового полка, подполковник Туненберг, не раз висела на волоске. Уже в душу многих участников закрадывалось отчаяние, и гибель казалась неизбежной. Уже введены были в дело все силы, пошли вперед вооруженные наспех обозные, старики, «радяне»[39] — подобие нашего «психологического подкрепления»… Артиллерия противника гремела, не смолкая, цепи его пододвинулись совсем близко…. Но вот Кубанский полк собрался с духом, поднялся и бросился в атаку.
Большевики дрогнули, повернули назад и, преследуемые черкесской конницей, понеся большие потери, отхлынули в Калужскую.
Победа. Но в стане победителей настроение далеко не ликующее. Отряд, иззябший и замученный, заночевал в чистом поле под проливным дождем. Сзади — занятый большевиками Вочепший, впереди — Калужская, вокруг которой идет еще бой передовых частей.
В эту тяжелую минуту по всему полю, по обозному биваку, по рядам войск разнеслась весть:
— Приехал разъезд от Корнилова. Корниловская армия недалеко от нас.
Участники похода передавали мне то неизгладимое впечатление, которое произвело на всех их появление «корниловцев».
— И верилось, и немножко мучило сомнение, — ведь столько раз обманывали, но безумная радость охватила нас, словно открылась крышка, уже захлопнувшаяся было над нашей головой, и мы увидели опять свет божий.
На другой день была взята Калужская, и Кубанский отряд расположился наконец со спокойным сердцем на отдых.
14-го состоялось в ауле Шенджий свидание с Покровским. В комнату Корнилова, где, кроме хозяина, собрались генералы Алексеев, Эрдели, Романовский и я, вошел молодой человек в черкеске с генеральскими погонами — стройный, подтянутый, с каким-то холодным, металлическим выражением глаз, повидимому, несколько смущенный своим новым чином, аудиторией и предстоящим разговором. Он произнес краткое приветствие от имени кубанской власти и отряда, Корнилов ответил просто и сдержанно. Познакомились с составом и состоянием отряда, его деятельностью и перешли к самому важному вопросу — о соединении.
Корнилов поставил его с исчерпывающей ясностью: полное подчинение командующему и влитие кубанских войск в состав добровольческой армии.
Покровский скромно, но настойчиво оппонировал: кубанские власти желают иметь свою собственную армию, что соответствует «конституции края»; кубанские добровольцы — сроднились со своими частями, привыкли к своим начальникам, и всякие перемены могут вызвать брожение в войсках. Он предлагал сохранение самостоятельного «Кубанского отряда» и оперативное подчинение его генералу Корнилову.
Алексеев вспылил.
— Полно-те, полковник — извините, не знаю, как вас и величать. Войска тут не при чем, — мы знаем хорошо, как относятся они к этому вопросу. Просто вам не хочется поступиться своим самолюбием.
Корнилов сказал внушительно и резко:
— Одна армия и один командующий. Иного положения я не допускаю. Так и передайте своему правительству.
Хотя вопрос и остался открытым, но стратегическая обстановка не допускала промедления. И потому условились, что на другой день, 15-го, наш обоз перейдет в Калужскую, где и останется временно вместе с кубанским, под небольшим прикрытием; войска же добровольческой армии и Кубанского отряда в тот же день одновременным ударом захватят станицу Новодмитриевскую, занятую крупными силами большевиков, и там фактически соединятся.
Небольшой конный отряд должен был произвести демонстрацию на Эйнем.
Это движение к Новодмитриевской — на юго-запад, а не на Калужскую, в горы, где нас ждали бы голод и распыление, — носило в себе идею активной борьбы, свидетельствовало об уверенности в своих силах и предрешало ход дальнейших событий.
[27 марта добровольцы подошли к Екатеринодару, и Корнилов предпринял ряд упорных и кровопролитных, но безуспешных атак. 31 марта (12 апреля н. ст.) утром, когда была решена новая атака, Корнилов был убит артиллерийским снарядом большевиков, случайно попавшим в ферму под городом, в помещение, занятое Корниловым и его штабом.
После его смерти командование над добровольцами перешло в руки Деникина, который повел отряд обратно к Ростову.]
Жизнь Дона под властью большевиков в своей бытовой и социальной сущности ничем не отличалась от кубанской. Поэтому я не буду останавливаться на этом вопросе, ограничившись лишь фактической стороной его.
12 февраля на заседание войскового круга явился большевик — войсковой старшина Голубов и крикнул народным избранникам, которые все, кроме атамана Назарова, почтительно встали при его появлении:
— В России совершается социальная революция, а здесь какая-то сволочь разговоры разговаривает. Вон!
Круг был разогнан, атаман, председатель круга, Волошинов и некоторые члены круга расстреляны. В Новочеркасске поставлен командующим войсками вахмистр Смирнов, в Ростове сел «председатель областного Совета Донской республики» демагог урядник Подтелков. Голубов остался в стороне и затаил злобу. Началось внедрение Советской власти в пределы области, сопровождавшееся, как обычно, захватом пришлыми элементами местного управления, грабежами, реквизициями, арестами, убийствами[40], казнями и карательными экспедициями против непокорных станиц. Хлеб и скот большими партиями увозились на север; одновременно начался дележ казачьей земли крестьянами. Казаки скоро убедились, что с новым строем они несомненно теряют все: землю, волю и власть.
Уже в середине марта началось сильное брожение в различных местах области и тайная организация казачьих сил, чему немало способствовала наступившая весенняя распутица, мешавшая передвижению большевистских карательных отрядов. 18 марта впервые собирается в станице Манычской съезд Черкасского округа, на котором казаки выносят постановления против Советской власти. Во второй половине марта начались и вооруженные выступления.
Одновременно шла и личная борьба между властями Ростова и Новочеркасска. Подтелков, связавший свою судьбу всецело с «рабочим пролетариатом», относился крайне подозрительно к деятельности Голубова и Смирнова, проводивших большевизм свой — донской, казачий, хотя и родственный советскому, но замкнутый в областных рамках и не допускавший господства пришлой власти.
Новочеркасск скоро стал в резкую оппозицию к областному комитету. Голубов, вернувшись из своей поездки по области, привез в Новочеркасск скрывавшегося Митрофана Богаевского, бывшего помощника атамана Каледина. Настроение донской столицы, очевидно, сильно изменилось, если Богаевскому, приведенному с гауптвахты, дали возможность на многолюдном митинге в течение трех часов говорить казакам «всю правду». Казаки слушали с умилением и клялись «не выдавать».
Областной комитет, обеспокоенный этим, потребовал прибытия в Ростов Голубова и Смирнова и выдачи Богаевского. Новочеркасск отказал. Тогда прибыл из Ростова карательный отряд и ликвидировал дело: Смирнов и Голубов бежали, при чем последний в одной из станиц был опознан и убит. Такая же участь постигла вскоре и Подтелкова. М. Богаевского бросили все, его перевезли большевики в Ростов и там вскоре расстреляли.
Так окончилось содружество двух большевизмов — советского и казачьего[41]. На Дону теперь противопоставлены были без средостения две силы: Советская власть и подымающееся казачество.
1 апреля казаки станиц, ближайших к Новочеркасску, под начальством войскового старшины Фетисова внезапным нападением захватили город. Незначительное число коммунистов и Красной гвардии было истреблено или бежало, а нео-большевики, казаки голубовской дивизии, объявили «нейтралитет». Это плохо организованное выступление полувооруженного ополчения кончилось печально: 5-го большевики обратно овладели городом, подвергнув население жестокому грабежу и новым казням. Голубовская дивизия предусмотрительно ушла из города накануне, захватив награбленное за время расположения в Новочеркасске добро. По дороге, впрочем, оно было отнято и перераспределено восставшими станицами.
Неудача не остановила, однако, донцов. Организация вооружейного сопротивления продолжалась открыто, и к середине апреля, под командой вернувшегося после скитаний в Сальских степях походного атамана генерала Попова, объединились следующие значительные группы донских ополчений: 1) Задонская группа генерала Семенова (район Кагальницкой — Егорлыцкой); 2) Южная группа полковника Денисова (район станицы Заплавской); 3) Северная группа — бывший «Степной отряд» — войскового старшины Семилетова (район Раздорской). Во всех этих отрядах было свыше 10 тысяч бойцов. Кроме того, и в других отдаленных округах формировались более или менее значительные ополчения.
«Пробуждение Дона» было, однако, далеко еще не полным. И походному атаману, подготовлявшему наступление на Новочеркасск, приходилось не раз посылать карательные экспедиции в нераскаявшиеся еще и поддерживавшие большевиков станицы, расположенные даже в непосредственной близости от атаманского штаба.
[Разгар казачьего восстания на Дону совпал с подходом к Дону добровольцев, которые 13 мая н. ст. заканчивают свой «первый кубанский поход» и располагаются на отдых, в количестве около 5.000 чел., в станицах Мечетинской и Егорлыцкой, южнее занятого к тому времени немцами Ростова.]