С каждым днем в Новочеркасске настроение становится тревожнее. Среди казаков усиливается разложение. Ожидается выступление большевиков. Каледин по прежнему нерешителен. Войсковой круг теряется…
Но и с перенесением штаба в Ростов, общая тревога за прочность положения не уменьшается. Каждый день несет тяжелые вести. Казаки сражаться не хотят, сочувствуют большевизму и неприязненно относятся к добровольцам. Часть из еще не расформированных войск перешла к большевикам, другие разошлись по станицам. Притока людей из России в армию нет. Командующий объявил мобилизацию офицеров Ростова, но в армию поступают немногие — большинство же умело уклоняется.
Офицеры караула арестовали подозрительных: громадного роста человека с сумрачным лицом, «партийного работника», пьяного маленького лакея из ресторана, человека с аксельбантами и полковничьими погонами, офицера-армянина и др. Пьяный лакей, собрав на вокзале народ, кричал: «афицера, юнкаря — это самые буржуи, с кем они воюют? С нашим же братом — бедным человеком! Но придет время — с ними тоже расправятся, их тоже вешать будут!»
Ночь он проспал в караульном помещении. «Отпустите его, только сделайте внушение, какое следует» — говорит утром полковник С. поручику 3.
Мимо меня идут 3. и лакей. 3. делает мне знак: войти в комнату. Вхожу. Они за мной. 3. запирает дверь, вплотную подошел к лакею и неестественным, хриплым голосом спрашивает: «Ну, что же, офицеров вешать надо? да?» — «Что вы, ваше благородие», — подобострастно засюсюкал лакей, — «известно дело — спьяна сболтнул». «Сболтнул!.. твою мать!» кричит 3., размахивается и сильно кулаком ударяет лакея в лицо раз, еще и еще… Лакей шатнулся, закрыл лицо руками, протяжно завыл. 3. распахнул дверь и вышвырнул его вон.
«Что вы делаете? И за что вы его?» рванулся я к 3.
«А, за что? За то, что у меня до сих пор рубцы на спине не зажили… Вот за что», прохрипел 3. и вышел из комнаты.
Я узнал, что на фронте солдаты избили 3. до полусмерти шашками.
Человека с полковничьими погонами и странно привешенными аксельбантами допрашивает полковник С. «Кто вы такой?» «Я — полковник Заклинский», — нетвердо отвечает опрашиваемый и стоит по-солдатски, вытянувшись. «Где вы служили?» «В штабе северного фронта». «Вы генерального штаба?» «Да». «А почему у вас погон золотой и с синим просветом?» Заклинский мнется, смущается. «Я кончил пулеметную школу», — выпаливает он. «Так», — тянет полковник. — «А почему вы носите аксельбанты так, как их никогда никто не носил?» Заклинский молчит. «Ракло ты! а не полковник! обыскать его!» — звонко кричит полковник С.
Заклинский вздрагивает, бледнеет и сам начинает вытаскивать из карманов бумаги. Его обыскивают: бумаги на полковника, поручика и унтер-офицера. «К коменданту», — отрезает полковник С.
На вокзале офицер-армянин просил часового продать ему патроны. Часовому показалось это подозрительным, он арестовал его. При допросе офицер теряется, путается, говорит, что он «просто хотел иметь патроны».
Полковник С. приказывает его отпустить. Офицер спускается с лестницы. Кругом стоят офицеры караула. Вдруг поручик 3. сильно ударяет его в спину. Офицер спотыкается, упал, с него слетели шпоры и покатились, звеня по лестнице…
Многие возмутились, напали. «Что это за безобразие! Одного вы бьете, другого с лестницы спускаете!» «Что у нас — застенок, что ли!» «Да он и не виноват ни в чем». «Это чорт знает что такое!» 3. молчит.
Мы стоим на Горной в поездах, охраняясь полевыми караулами. На случай наступления большевиков выбрана позиция. В вагонах день проходит в питье чая, разговорах о боях и пеньи песен… Из караула пришли подпоручик К-ой и капитан Р. Подсели к нашему чайнику. «Сейчас одного «товарища» ликвидировал», говорит К-ой. «Как так?» спрашивает нехотя кто-то. «Очень просто», быстро начал он, отпивая чай, «стою вот в леске, вижу — «товарищ» идет, крадется, оглядывается. Я за дерево — он прямо на меня, шагов на десять подошел. Я выхожу — винтовку на изготовку, конечно», захохотал К-ой. «Стой!» говорю. Остановился. «Куда идешь?» «Да вот домой, в Сулин», а сам побледнел. «К большевикам идешь, сволочь! шпион ты… твою мать!» «К каким большевикам, что вы, домой иду», — а морда самая комиссарская. «Знаю, говорю… вашу мать! Идем, идем со мной». «Куда?» «Идем, хуже будет, говорю». «Простите, говорит, за что же? Я человек посторонний; пожалейте». «А нас вы жалели, говорю… вашу мать?! Иди!..» «Ну и «погуляли» немного. Я сюда — чай пить пришел, а его к Духонину направил…»
«Застрелил?» спрашивает кто-то. «На такую сволочь патроны тратить! вот она, матушка, да вот он, батюшка». К-ой приподнял винтовку, похлопал её по прикладу, по штыку и захохотал[78].
«Там на станции сестра большевистская, пленная и два латыша», говорит, влезая в вагон прапорщик Крылов.
«Где? Где? пойдем, посмотрим!» заговорили…
«Ну их к чорту, я ушел… Ну и сестра», начал он: «держит себя как!» «А что?» «Говорит: я убежденная большевичка… Этих латышей наши там бить стали, так она их защищает, успокаивает. Нашего раненого отказалась перевязать»…
«Вот сволочь!» протянул кто-то.
«Пойдемте, посмотрим». «Да нет, их в вагон приказано перевести».
Часть вылезла из вагона и пошла к станции…
Немного спустя ко мне быстро подошел штабс-капитал князь Чичуа: «Пойдемте, безобразие там! караул от вагона отпихивают, хотят сестру пленную заколоть»…
Мы подошли к вагону с арестованными. Три офицера, во главе подпоручик К., и несколько солдат Корниловского полка с винтовками лезли к вагону, отпихивали караул и ругались: «Чего на нее смотреть… ее мать!.. Пустите! Какого чорта еще!».
Караул сопротивлялся. Кругом стояло довольно много молчаливых зрителей. Мы вмешались.
«Это безобразие! Красноармейцы вы или офицеры?!»
Поднялся шум, крик…
Бледный офицер, с винтовкой в руках, с горящими глазами, кричал князю: «Они с нами без пощады расправляются! А мы будем разводы разводить!» «Да ведь это пленная и женщина!» «Что же, что женщина?! А вы видали, какая это женщина? как она себя держит, сволочь!». «И это вы ее хотите заколоть? Да?».
Крик, шум увеличивался…
Из вагона выскочил возмущенный полковник С., кричал и приказал разойтись.
Все расходились.
Подпоручик К-ой шел, тихо ругаясь матерно и бормоча: «Все равно, не я буду, заколю»… Я припомнил, как его, плача, провожала и крестила женщина с добрым и хорошим лицом.
Солдаты расходились кучками. В одной из них шла женщина-доброволец… Они, очевидно, были в хорошем настроении, толкали друг друга и смеялись.
«Ну, а по-твоему, Дуська, что с ней сделать?» спрашивал курносый солдат женщину-добровольца.
«Что? — завести ее в вагон да и… всем, в затылок, до смерти», — лихо отвечала «Дуська»[79]. Солдаты захохотали.
Откуда-то привели в казармы арестованного плохо одетого человека. Арестовавшие рассказывают, что он кричал им на улице: «Буржуи, пришел вам конец, убегаете, никуда не убежите, постойте!» Они повели его к командующему участком молодому генералу Б. Генерал — сильно выпивши. Выслушал и приказал: «Отведите к коменданту города, только так, чтоб никуда не убежал, понимаете?»
На лицах приведших легкая улыбка: «Так точно, ваше превосходительство».
Повели… недалеко в снегу расстреляли…
А в маленькой, душной комнате генерал угощал полковника С. водкой. «Полковник, ей-богу, выпейте». «Нет, ваше превосходительство, я в таких делах не пью». «Во-от, а я, наоборот, в таких делах и люблю быть в пол-свиста», улыбался генерал.
Темнело. Кругом гудела артиллерия. То там, то сям стучал пулемет…
Вдруг в комнату вбежала обтрепанная женщина, с грудным ребенком на руках. Бросилась к нам. Лицо бледное, глаза черные, большие, как безумные… «Голубчики! родненькие! скажите мне, правда, маво здесь убили?» «Кого? Что вы?» «Да нет! мужа маво два офицера заарестовали на улице, вот мы здесь живем недалечека, сказал он им что- то… миленькие, скажите, голубчики, где он?» Она лепетала, как помешанная; черные большие глаза умоляли. Грудной ребенок плакал, испуганно-крепко обхватил ее шею ручонками… «Миленькие, они сказали, он бальшавик, да какой он бальшавик! голубчики, расстреляли его, мне сказывал сейчас один». «Нет, что вы, тут никого не расстреливали», попробовал успокоить ее я, но почувствовал, что это глупо, и пошел прочь.
А она все твердила: «Господи! Да что же это? Да за что же это? Родненькие, скажите, где он?»
Тихий синий вечер. Идем городом. Мигают желтые фонари. На улицах — ни души. Негромко отбивается нога. Приказано не произносить ни звука. Попадаются темные фигуры, спрашивают: «Кто это?» Молчание. «Кто это идет?» Молчание. «Давно заждались вас, товарищи», говорит кто-то из темных ворот. Молчание…
Город кончился — свернули по железной дороге. Свист — дозоры остановились. Стали и все, кто-то идет навстречу.
«Кто идет?» «Китайский отряд сотника Хоперского». Подошли: человек тридцать китайцев, вооруженных по-русски. «Куда идете»? «Ростов, большевик стреляй». «Да не ходите, город оставляем, куда вы?» говорим мы идущему с ними казаку. Казак путается: «Мы не можем, нам приказ». «Какой приказ? Армия же уходит. А где сотник?» «Сотника нет».
Китайцы ничего не хотят слушать, идут в Ростов, скрылись в узкой темноте железной дороги…
«И зачем эту сволочь набрали, ведь они грабить к большевикам пошли», говорит кто-то. «Это сотник Хоперский, он сам вывезенный китаец, вот и набрал. В Корниловский полк тоже персов каких-то наняли…»
Дошли до указанной в приказе отступления будки. Здесь мы должны пропустить армию и двигаться в арьергарде.
Мимо будки в темноте снежной дороги торопится, тянется отступающая армия. Впереди главных сил с мешком за плечами прошел Корнилов. Быстро прошли строевые части, но обоз бесконечен.
Едут подводы с женщинами, с какими-то вещами. На одной везут ножную швейную машину, на другой торчит граммофонный рупор, чемоданы, ящики, узлы. Все торопятся, говорят вполголоса, погоняют друг друга. Одни подводы застревают, другие с удовольствием обгоняют их.
Арьергард волнуется. Хочется скорее уйти от Ростова: рассветет, большевики займут город, бросятся в погоню, — нас всего 80 человек, а тут бесконечно везут никому ненужную поклажу. Наконец, обоз кончился, и мы отходим на станицу Александровскую. В Ростове слышна стрельба, раз долетело громовое ура. В Александровской на улицах казачьи патрули, казаки настроены тревожно. И не успели мы остановиться, как от станичного атамана принесли бумагу: немедленно уходите, казаки не хотят подвергать станицу бою.
Отступаем на Аксай. Уже день. Расположились по хатам. Опять от станичного атамана такая же бумага. Полковник С. резко отвечает.
Ночью аксайские казаки обстреливают наши посты. Полковник С. грозит атаману вызвать артиллерию, «смести станицу».
Сутки охраняем мы переправу через Дон. Здесь сходятся части, отступающие из Новочеркасска и Ростова.
По льду едут орудия, подводы, идут пешие.-
Кончилась переправа, и мы уходим через Дон в степи на ст. Ольгинскую…
Мы выступили…
Те же войска, тот же обоз потянулись по той же степи.
В авангарде генерал Марков. В главных силах — мы.
День чудный! На небе ни облачка, солнце яркое, большое. По степи летает теплый, тихий ветер.
Здесь степь слегка волнистая. Вот дойти до того гребня, — и будет видна Лежанка.
Приближаемся к гребню.
Все идут, весело разговаривая.
Вдруг, среди говора людей, прожужжала шрапнель и высоко впереди нас разорвалась белым облачком.
Все смолкли, остановились…
Ясно доносилась частная стрельба, заливчато хлопал пулемет…
Авангард встречен огнем.
За первой шрапнелью летит вторая, третья, но рвутся высоко и далеко от дороги.
Мимо войск рысью пролетел Корнилов с текинцами. Генерал Алексеев проехал вперед.
Мы стоим недалеко от гребня, в ожидании приказаний.
Ясно: сейчас бой. Чувствуется приподнятость. Все толпятся, оживленно говорят, на лицах улыбки, отпускаются шутки…
Приказ: Корниловский полк пойдет на Лежанку вправо от дороги, партизанский — влево, в лоб ударит авангард генерала Маркова.
Мы идем цепью по черной пашне. Чуть-чуть зеленеют всходы. Солнце блестит на штыках. Все веселы, радостны — как будто не в бой…
Расходились и сходились цепи,
И сияло солнце на пути.
Было на смерть в солнечные степи
Весело итти…
бьется и беспрестанно повторяется у меня в голове. Вдали стучат винтовки, трещат пулеметы, рвутся снаряды.
Недалеко от меня идет красивый князь Чичуа, в шинели нараспашку, следит за цепью, командует: «Не забегайте, вы, там! ровнее, господа».
Цепь ровно наступает по зеленеющей пашне… вправо и влево фигуры людей уменьшаются, вдали доходя до черненьких точек.
Пиу… пиу… долетают к нам редкие пули.
Мы недалеко от края села…
Но вот выстрелы из Лежанки смолкли…
Далеко влево пронеслось «ура»…
«Бегут! бегут!» пролетело по цепи, и у всех забила радостно-охотничья страсть: бегут! бегут!
Мы уже подошли к навозной плотине, вот оставленные свеже-вырытые окопы, валяются винтовки, патронташи, брошенное пулеметное гнездо…
Перешли плотину. Остановились на краю села, на зеленой лужайке, около мельницы…
Куда-то поскакал подполковник Нежинцев.
Из-за хат ведут человек 50–60 пестро одетых людей, многие в защитном, без шапок, без поясов, головы и руки у всех опущены.
Пленные.
Их обгоняет подполковник Нежинцев, скачет к нам, остановился — под ним танцует мышиного цвета кобыла.
«Желающие на расправу!» кричит он.
Что такое? — думаю я. — Расстрел? Неужели?
Да, я понял: расстрел вот этих 50–60 человек с опущенными головами и руками.
Я оглянулся на своих офицеров.
Вдруг никто не пойдет, — пронеслось у меня.
Нет, — выходят из рядов. Некоторые смущенно улыбаясь, некоторые с ожесточенными лицами.
Вышли человек пятнадцать. Идут к стоящим кучкой незнакомым людям и щелкают затворами.
Прошла минута.
Долетело: пли!.. Сухой треск выстрелов, — крики, стоны…
Люди падали друг на друга, а шагов с десяти, плотно вжавшись в винтовки и расставив ноги, по ним стреляли, торопливо щелкая затворами. Упали все. Смолкли стоны. Смолкли выстрелы. Некоторые расстреливавшие отходили.
Некоторые добивали штыками и прикладами еще живых.
Вот она, гражданская война; то, что мы шли цепью по полю, веселые и радостные чему-то, — это не «война»… Вот она, подлинная гражданская война…
Около меня — кадровый капитан, лицо у него, как у побитого: «Ну, если так будем, на нас все встанут», тихо бормочет он.
Расстреливавшие офицеры подошли.
Лица у них бледны. У многих бродят неестественные улыбки, будто спрашивающие: ну, как после этого вы на нас смотрите?
«А почем я знаю! Может быть, эта сволочь моих близких в Ростове перестреляла!» кричит, отвечая кому-то, расстреливавший офицер.
«Построиться!» Колонной по отделениям идем в село. Кто-то деланно лихо запевает похабную песню, но не подтягивают, и песня обрывается.
Вышли на широкую улицу. На дороге, уткнувшись в грязь, лежат несколько убитых людей. Здесь все расходятся по хатам. Ведут взятых лошадей. Раздаются выстрелы…
Подхожу к хате. Дверь отворена — ни души. Только на пороге, вниз лицом, лежит большой человек в защитной форме. Голова в лужи крови, черные волосы слиплись…
Идем по селу. Оно — как умерло: людей не видно. Показалась испуганная баба и спряталась…
На углу — кучка, человек 12. Подошли к ним: пленные австрийцы. «Пан! пан! не стрелял! мы работал здесь!» торопливо, испуганно говорит один. «Не стрелял теперь!» «Знаю, сволочи!» кричит кто-то. Австрийцы испуганно протягивают руки и лопочут ломанно по-русски: «Не стрелял, не стрелял, работал».
«Оставьте их, господа, — это рабочие».
Проходим дальше…
Начинает смеркаться. Пришли на край села. Остановились. Площадь. Недалеко церковь. Меж синих туч медленно опускается красное солнце, обливая все багряными алыми лучами…
Здесь стоят и другие части.
Куча людей о чем-то кричит. Поймали несколько человек. Собираются расстрелять.
«Ты солдат… твою мать?!» кричит один голос.
«Солдат, да я, ей-богу, не стрелял, помилуйте! невиновный я!» почти плачет другой.
«Не стрелял… твою мать?!» Револьверный выстрел. Тяжело, со стоном падает тело. Еще выстрел.
К кучке подошли наши офицеры.
Тот же голос спрашивает пойманного мальчика лет восемнадцати.
«Да, ей-богу, дяденька, не был я нигде!» плачущим, срывающимся голосом кричит мальчик, сине-бледный от смертного страха.
«Не убивайте! Не убивайте! Невинный я! Невинный!» истерически кричит он, видя поднимающуюся с револьвером руку.
«Оставьте его, оставьте!» вмешались подошедшие офицеры. Князь Чичуа идет к расстреливающему: «Перестаньте, оставьте его!» Тот торопится, стреляет. Осечка.
«Пустите, пустите его! Чего, он ведь мальчишка!»
«Беги… твою мать! Счастье твое!» кричит офицер с револьвером.
Мальчишка опрометью бросился… Стремглав бежит. Топот его ног слышен в темноте.
К подпоручику К-ому подходит хорунжий М., тихо, быстро говорит: «Пойдем… австриец… там». «Где?.. Идем». В темноте скрылись. Слышатся их голоса… возня… выстрел… стон — еще выстрел…
Из темноты к нам идет подпоручик К-ой. Его догоняет хорунжий М. и опять быстро: «Кольцо, — нельзя только снять». «Ну? нож у тебя?..» Опять скрылись… Вернулись. «Зажги спичку», говорит К-ой. Зажег. Оба, близко склонясь лицами, рассматривают. «Медное!., его мать!» кричит К-ой, бросая кольцо, «знал бы, не ходил, мать его…»
Совсем темно. Черным силуетом с крестом рисуется церковь. Едет кавалерия.
Идем размещаться на ночь. Около хат спор, ругань.
«Мы назначены сюда, — это наш район! Здесь корниловцы, а не артиллеристы!» Артиллеристы не пускают. Шум. Брань.
Все-таки корниловцы занимают хаты. Артиллеристы, ругаясь, крича, уходят.
Хата брошена. Хозяева убежали. Раскрыт сундук, в нем разноцветные кофты, юбки, тряпки. На стенах налеплены цветные картинки, висят фотографии солдат. В печке нетронутая каша. Несут солому на пол. Полезли в печь, в погреб, на чердак. Достали кашу, сметану, хлеб, масло. Ужинают. Усталые засыпают вповалку на соломе…
Утро. Кипятим чай. На дворе поймали кур, щиплют их, жарят.
Верхом подъехал знакомый офицер В-о. «Посмотри, нагайка-то красненькая!» смеется он. Смотрю: нагайка в запекшейся крови. «Отчего это?» «Вчера пороли там молодых. Расстрелять хотели сначала, ну, а потом пороть приказали». «Ты порол?» «Здорово, прямо руки отнялись, кричат, сволочи!» захохотал В-о. Он стал рассказывать, как вступали в Лежанку с другой стороны.
«Мы через главный мост вступили. Так, знаете, как пошли мы на них, — они все побросали, бегут! А один пулеметчик сидит, строчит по нас и ни с места. Вплотную подпустил. Ну, его тут закололи… Захватили мы несколько пленных на улице. Хотели к полковнику вести. Подъехал капитан какой-то из обоза, вынул револьвер… раз… раз… раз… — всех положил, и все приговаривает: «Ну, дорого им моя жинка обойдется». У него жену, сестру милосердия, большевики убили…»
«А как пороли? Расскажи!» спросил кто-то.
«Пороли как? Это поймали молодых солдат, человек двадцать, расстрелять хотели, ну, а полковник тут был, кричит: «Всыпать им по пятьдесят плетей!»
«Выстроили их в шеренгу на плащади. Снять штаны! Сняли. Командуют: ложись! Легли.
«Начали их пороть. А есаул подошел: «Что вы мажете? — кричит, — разве так порют! Вот как надо!»
«Взял плеть, да как начал! Как раз! Сразу до крови прошибает! Ну, все тоже подтянулись. Потом по команде: встать! — Встали. Их в штаб отправили.
«А вот одного я совсем случайно на тот свет отправил. Уже совсем к ночи. Пошел я за соломой в сарай. Стал брать — что-то твердое, полез рукой — человек!.. Вылезай, кричу. Не вылезает. Стрелять буду! — Вылез. Мальчишка лет двадцати…
«Ты кто, говорю, солдат?» «Солдат». «А где винтовка?» «Я ее бросил». «А зачем ты стрелял в нас?» «Да как же всех нас выгнали, приказали». «Идем к полковнику». Привел. Рассказал. Полковник кричит: расстрелять его, мерзавца! Я говорю: он, господин полковник, без винтовки был. Ну, тогда, говорит, набейте ему морду и отпустите. Я его вывел. Иди, говорю, да не попадайся. Он пошел. Вдруг выбегает капитан П-ев, с револьвером. Я ему кричу: его отпустить господин полковник приказал! Он только рукой махнул, догнал того… Вижу, стоят, мирно разговаривают, ничего. Потом вдруг капитан раз его! из револьвера. Повернулся и пошел… Утром смотрел я — прямо в голову».
«Да», перебил другой офицер: «я забыл сказать. Знаете, этих австрийцев, которых мы не тронули-то, всех чехи перебили. Я видал, так и лежат все кучей».
Я вышел на улицу. Кое-где были видны жители: дети, бабы. Пошел к церкви. На площади в разных вывернутых позах лежали убитые… Налетал ветер, подымал их волосы, шевелил их одежды, а они лежали, как деревянные.
К убитым подъехала телега. В телеге — баба. Вылезла, подошла, стала их рассматривать подряд… Кто лежал вниз лицом, они приподнимала и опять осторожно опускала, как будто боялась сделать больно. Обходила всех, около одного упала сначала на колени, потом на грудь убитого и жалобно, громко заплакала: «Голубчик мой! Господи! Господи!..»
Я видел, как она, плача, укладывала мертвое непослушное тело на телегу, как ей помогала другая женщина. Телега, скрипя, тихо уехала…
Я подошел к помогавшей женщине…
«Что это, мужа нашла?»
Женщина посмотрела на меня тяжелым взглядом, «мужа», — ответила и пошла прочь.
Зашел в лавку. Продавец — пожилой благообразный старичок. Разговорился. «Да зачем же нас огнем встретили? Ведь ничего бы не было! Пропустили бы, и все». «Поди ж ты», развел руками старичок… «все ведь это пришлые виноваты — Дербентский полк да артиллеристы. Сколько здесь митингов было. Старики говорят: пропустите, ребята, беду накликаете. А они все одно: уничтожим буржуев, не пропустим. Их, говорят, мало, мы знаем. Корнилов, говорят, с киргизами, да буржуями. Ну, молодежь и смутили. Всех наблизовали, выгнали окопы рыть, винтовки пораздали.
«А как увидели ваших, ваши как пошли на село, — бежать. Артиллеристы первые, — на лошадей, да ходу. Все бежать! Бабы! Дети!» Старичок вздохнул.
«Что народу-то, народу побили… невинных-то сколько… А из-за чего все? Спроси ты их…»
Я подошел на главную площадь. По площади носился вихрем, джигитовал текинец.
Как пуля, летала маленькая белая лошадка, а на ней то вскакивала, то падала, то на скаку свешивалась до земли малиновая черкеска текинца.
Смотревшие текинцы одобрительно шумно кричали… Вечером, в присутствии Корнилова, Алексеева и других генералов, хоронили наших, убитых в бою.
Их было трое.
Семнадцать было ранено.
В Лежанке было 507 трупов.
Пришли в ст. Плотскую, маленькую, небогатую. Хозяин убогой хаты, где мы остановились, — столяр, иногородний. Вид у него забитый, лицо недоброе, неоткрытое. Интересуется боем в Лежанке.
«Здесь слыхать было, как палили… а чевой-то палили-то?»
«Не пропустили они нас, стрелять стали…»
По тону видно, что хозяин добровольцам не сочувствует.
«Вот вы образованный, так сказать, а скажите мне вот: почему это друг с другом воевать стали? из чего это поднялось?» говорит хозяин и хитро смотрит.
«Из-за чего?.. Большевики разогнали Учредительное Собрание, избранное всем народом, силой власть захватили — вот и поднялось». Хозяин немного помолчал. «Опять вы не сказали… например, вот скажем, за что, вот, вы воюете?»
«Я воюю? — За Учредительное Собрание. Потому что-думаю, что оно одно даст русским людям свободу и спокойную трудовую жизнь».
Хозяин недоверчиво, хитро смотрит на меня. «Ну, оно, конечно, может вам и понятно, вы человек ученый».
«А разве вам непонятно? Скажите, что вам нужно? что бы вы хотели?» «Чего?., чтобы рабочему человеку была свобода, жизнь настоящая и, к тому же, земля…» «Так кто же вам ее даст, как не Учредительное Собрание?»
Хозяин отрицательно качает головой. «Так как же? кто же?»
«В это собрание-то нашего брата и не допустят».
«Как не допустят? ведь все же выбирают, ведь вы же выбирали?»
«Выбирали, да как там выбирали, — у кого капиталы есть, те и попадут», упрямо заявляет хозяин.
«Да ведь это же от вас зависит!» «Знамо, от нас, — только оно так выходит…»
Новая смена. Старая спряталась в окопчике. Четыре человека скорчились, плотно прижавшись. Тепло. Тихий разговор.
«Слыхали? Корнилов приказал старым казакам на площади молодых пороть?» «Ну? за что?» «За то, что с большевиками вместе против нас сражались». «И пороли?» «Говорят, пороли».
Наутро мы уходим на станцию Выселки.
Укладываем на подводу тело князя, а в дверях хаты, жалко согнувшись, плачет старая хозяйка. «Что ты, бабушка?»
«Как что, наш-то, может, тоже где так лежит», всхлипывает старуха…
Вся армия идет на Журавскую. Мы — на Выселки. Они заняты большевиками, и Корниловскому полку приказано: выбить.
Идем быстрым маршем. Все знают, что будет бой. Разговаривают мало, больше думают.
Спустились в котловину, поднялись к гребню и осторожно остановились. Командир полка собрал батальонных и ротных, отдает приказания…
Громыхая, проехали на позицию орудия. Развели по батальонам, а командир полка с штабом остался у холмика.
Мы вышли в открытое поле. Видна станция Выселки, дома, трубы. Идем колонной. Высоко перед нами звонко рвется белое облачко шрапнели. «Заметили, началось», думает каждый.
«В цепь!» раздается команда. Ухнули наши орудия. С хрипом, шуршаньем уходят снаряды. Вдали поднялась воронкой земля. Звук. Разрывы удачны. «Смотрите, господа, там цепи, вон, движутся!»
Идем широко разомкнувшись — полк весь в цепи. Визжат шрапнели, воют гранаты. Мы близимся…
Вот с мягким пеньем долетают пули. Чаще, чаще…
Залегли, открыли огонь…
«Варя! Таня! Идите сюда! Где вы легли! Ну, зачем вы пошли, — говорили же вам!» слышу я сзади себя.
Во второй цепи лежат Варя и Таня в солдатских шинелях с медицинскими сумками…
«Цепь вперед!» Поднялись. Наша артиллерия гудит, бьет прямо по виднеющимся цепям противника.
«Смотрите! смотрите! отступают!» несется по цепи.
Видно, как мелкие фигурки бегут к станции.
Их артиллерия смолкла. Наша усиленно заревела.
«По отступающему — двенадцать!» Все затрещало. Заварилась стрельба… Чаще, чаще… Слов команды не слышно…
С правого фланга из лощины вылетела лавой кавалерия, карьером понеслась за отступающими, блестят на солнце машущие шашки…
Мы идем быстро. Мы недалеко от станицы. Впереди, перебежав полотно, бегут уже без винтовок маленькие фигурки. Пулеметчик прилег к пулемету, как застыл. Пулемет захлопал, рвется вперед. Маленькие фигурки падают, бегут, ползут, остаются на месте…
Мы на полотне. Кругом бестолково трещат выстрелы. Впереди взяли пленных. Подпоручик К-ой стоит с винтовкой наперевес — перед ним молодой мальчишка кричит: «Пожалейте! помилуйте!»
«А… твою мать! Куда тебе — в живот, в грудь? говори…» бешено-зверски кричит К-ой.
«Пожалейте, дяденька!»
Ах! Ах! слышны хриплые звуки, как дрова рубят. Ах! Ах! и в такт с ними подпоручик К-ой ударяет штыком в грудь, в живот стоящего перед ним мальчишку…
Стоны… тело упало…
На путях около насыпи валяются убитые, недобитые, стонущие люди…
Еще поймали. И опять просит пощады. И опять зверские крики.
«Беги… твою мать!» Он не бежит, хватается за винтовку, он знает это «беги»…
«Беги… а то!» — штык около его тела, — инстинктивно отскакивает, бежит, оглядываясь назад, и кричит диким голосом. А по нем трещат выстрелы из десятка винтовок, мимо, мимо, мимо… Он бежит… Крик. Упал, попробовал встать, упал и пополз торопливо, торопливо, как кошка.
«Уйдет!» кричит кто-то, и подпоручик Г-нь бежит к нему с насыпи.
«Я раненый! раненый!» дико кричит ползущий, а Г-нь в упор стреляет ему в голову. Из головы что-то летит высоко-высоко во все стороны…
«Смотри, самые трусы в бою, — самые звери после боя», говорит мой товарищ.
В Выселках на небольшой площади шумно галдят столпившиеся войска. Все, толкаясь, лезут что-то смотреть в центр.
«Пленных комиссаров видали?» бросает проходящий офицер.
В центре круга наших солдат и офицеров стоят два человека, полувоенно, полуштатски одетые. Оба лет под сорок, оба типичные солдаты-комитетчики, у обоих растерянный, ничего не понимающий вид, как будто не слышат они ни угроз, ни ругательств.
«Ты какой комиссар был?» спрашивает офицер одного из них.
«Я, товарищ…» «Да я тебе не товарищ… твою мать!» оглушительно кричит офицер.
«Виноват, виноват, ваше благородие…», и комиссар нелепо прикладывает руку к козырьку.
«А, честь научился отдавать!..»
«Знаете, как его поймали», рассказывает другой офицер, показывая на комиссара, «вся эта сволочь уже бежит, а он с пулеметными лентами им навстречу: куда вы, товарищи! что вы, товарищи! и прямо на нас… А другой, тот ошалел и винтовку не отдает, так ему полковник как по морде стукнет… У него и нога одна штыком проколота, когда брали — прокололи».
Вошли на отдых в угловой большой дом. Пожилая женщина вида городской мещанки, на смерть перепуганная, мечется по дому и всех умоляет, ее пожалеть.
«Батюшки! батюшки! белье взяли. Да что же это такое! Я женщина бедная!»
«Какое белье? что такое? кто взял?» вмешались офицеры.
Штабс-капитан Б. вытащил из сундука хозяйки пару мужского белья и укладывает ее в вещевой мешок. Меж офицерами поднялся крик.
«Отдайте белье! сейчас же! Какой вы офицер после этого!»
«Не будь у вас ни одной пары, вы бы другое заговорили!»
«У меня нет ни одной пары!» «Вы не офицер, а бандит», кричит молодой прапорщик. Белье отдали…
Брат рассказывает нам о бое под Лабинской: «Нас под самой станицей огнем встретили. Мы в атаку пошли, отбросили их. Потом к ним с Тихорецкой эшелон подъехал — они опять на нас. Тут вот бой здоровый был. Все-таки погнали их и в станицу ворвались. На улицах стали драться. Они частью к заводу отступили, частью за станицу. Нам было приказано за станицу не итти, а Нежинцев зарвался, повел, ну, которые на завод отступили и очутились у нас в тылу. Тут еще начали говорить, что обоз с ранеными отрезан. Мы бросились на завод — выбили. Они бежать в станицу, а там их Марковский полк штыками встретил, перекололи. Здесь такая путаница была, чуть-чуть друг друга не перестреляли… Из тюрьмы мы много казаков освободили. Часть большевики расстреляли перед уходом, часть не успели». — «А пленных много было?» — «Да не брали… Когда мы погнали их за станицу, видим один раненого перевязывает… Капитан Ю. раненого застрелил, а другого Ф. и Ш. взяли. Ведут — он им говорит, что мобилизованный, то, другое, а они спорят, кому после расстрела штаны взять (штаны хорошие были). Ф. кричит: смотрите, капитан, у меня совершенно рваные и ничего больше нет! А Ш. уверяет, что его еще хуже… Ну тут как раз нам приказ на завод итти. Ш. застрелил его, бросил, и штанами не воспользовались».
Еще с вечера пошли строевые части по выработанному маршруту. Но каждый шаг надо брать с боя.
Под Некрасовскую подошли сильные части большевиков, поднялись крестьяне окрестных хуторов.
Первый бой недалеко от Некрасовской, за переправу через реку Лабу. Мосты разрушены. На противоположном берегу в кустах засели большевики, не подпускают добровольцев к реке, открывая частый губительный огонь. А пробиться, уйти от Некрасовской — необходимо. Необходимо потому, что и сзади со стороны Усть-Лабинской давят большевики, подъезжая эшелонами из Екатеринодара.
Образуется кольцо и становится все уже.
Но вот впереди затрещало, бьет артиллерия. Под Киселевскими хуторами бой — долгий, упорный. В обоз прибывают раненые — рассказывают: «Здесь крестьянские хутора — так все встали, даже бабы стреляют; и чем объяснить? ведь пропусти они нас — никого бы и не тронули, нет, поднялись все».
Заняли хутора. Нигде ни души. Валяются убитые. По улицам бродят, мыча, коровы, свиньи, летают еще не пойманные куры. Переночевали на подводах и утром выезжаем на Филипповские. Над селом подымается черными клубами дым, его лижет огонь красными языками. И скоро все село пылает, разнося по степи сизые тучи…
А впереди опять треск ружей, гул орудий.
Ранним утром из Филипповских выезжают последние подводы, и опять все село застилается сизыми тучами. Сожгли. Недалеко от него спустились в лощину. Обозу приказано остановиться. Опять — бой кругом. Сегодня в обоз ведут, несут особенно много раненых. Раненым на подводы раздают винтовки.
Скачут подводы с крутого ската и, перелетев мост, тихо подымаются в гору, в село. У первой хаты лежит мертвая женщина, вверх лицом, согнулись в коленях ноги, ветер раздувает синюю с цветами юбку… Рядом с обозом — верховые. «Что это за женщина, не знаете?» спрашиваю я одного. Верховой тронул коня, едет с подводой и рассказывает, перегнувшись с седла: «Эта сволочь выдала наш первый разъезд; они у нее остановились — она их приняла хорошо, а сама к комиссару послала; их захватили, перестреляли, топорами перерубили; а когда второй разъезд утром приехал — опять к ней заехали, большевиками прикинулись, она и рассказала, как кадетов выдала… ну, вот и валяется…»
Вечереет. Смолкли выстрелы. Тронулся обоз по узкой улице, а Горькая Балка заклубилась черным дымом.
«Зажгли Балку», говорит казак-возчик. «Черкесы это», отвечает раненый: «они не щадят крестьян; раньше крестьяне их вырезали, а теперь они, вот, ни одной слободы не оставляют…»
В Новочеркасске как будто ничто не менялось. Опять на чистеньких улицах мелькают разноцветные формы военных, красивые костюмы женщин, несутся автомобили, идут казачьи части. Только рваные корниловцы явились диссонансом. Хромые, безрукие, обвязанные, с бледными лицами идут они по шумящим, блестящим улицам…
В зеленом саду в синих, белых халатах раненые лежат, читают ростовские, новочеркасские газеты. Во всех одно и то же: «вернулись герои духа», «титаны воли», «горсть безумно-храбрых», «воодушевленных любовью к родине»…
Но в лазарете белья не хватает, некоторые спят без простынь и одеял. Какие-то дамы, девушки, девочки хлопочут о питании, но до сих пор вместо хлеба за обедом дают хлебные крошки.
В Ростове пущен лист сбора пожертвований в пользу «героев», от ростовского купечества собрано… 470 рублей, а раненых прибыло всего тысячи две.