Вниманию читателей предлагается перевод книги британских историков С. Франклина и Дж. Шепарда, посвященной начальной истории Русского государства. Для правильного понимания их труда и, в частности, для того, чтобы оценить его значение для русскоязычного читателя, небесполезным представляется в нескольких словах обрисовать историографический контекст, в рамках которого книга занимает свое определенное место. Такого рода замечания, пожалуй, тем более небесполезны, что авторы — С. Франклин и Дж. Шепард вполне сознательно выносят историографическую перспективу за пределы своего изложения. Их труд — это не историографический обзор и не источниковедческие разыскания, а монография в классическом понимании этого слова — самостоятельный опыт осмысления источников, относящихся к определенному, в данном случае — наиболее раннему периоду русской истории. Отсюда не следует, конечно, что авторы игнорируют подобные опыты своих предшественников, это значит лишь, что они не показывают читателю тот промежуточный «культурный» слой — собственно историографическую традицию, который нарастает с каждым годом между показаниями источника и прочтением данного источника очередным исследователем. Об этом заявляют сами авторы в предисловии к своему исследованию: «Умещая изложение в пределах одной книги, мы не могли себе позволить придерживаться сколько-нибудь последовательно исследовательской манеры подачи материала или задерживаться на обсуждении существующих точек зрения». С другой стороны, читатель классической монографии такого рода, в особенности, профессионально подготовленный читатель естественным образом проецирует ее на существующую научную литературу. «Стереоскопический» эффект, который дает историографическая традиция, помогает понять значимость исследования, особенно если речь идет о начальных страницах в истории какого-то государства, которые, как правило, плохо обеспечены источниками и, напротив, избалованы вниманием историков.
Но прежде стоит обратить внимание на тот минимальный контекст, в котором воспринимают монографию С. Франклина и Дж. Шепарда читатели ее оригинальной англоязычной версии и которого, понятным образом, лишены читатели перевода. Книга представляет собой первый том в выпускаемой на протяжении нескольких десятилетий серии издательства Лонгмана «История России» (Longman History of Russia). Своеобразие серии заключается в том, что единственным связующим звеном между ее книгами, написанными разными историками, которые придерживаются разных взглядов на течение русской истории, является временная ось. Фактически речь идет о комплексе самостоятельных монографий, авторам которых был отведен тот или иной хронологический период в истории России.[884] При этом о своеобразии предложенной авторам (или самими авторами?) хронологии свидетельствует, например, то, что в отдельной монографии рассматривается русская история XIII в. («The Crisis of Medieval Russia» — том написан Дж. Феннеллом),[885] а столь различные исторические эпохи, как XVII и XVIII вв., объединены в одной книге («The Making of Russian Absolutism» — том написан П. Дьюксом). Если бы кто-то другой разбил русскую истории на иные временные отрезки и предложил бы рассказать о них иным специалистам — получилась бы иная история России, не имеющая с нынешней серией Лонгмана ничего общего.
Любое обобщение многовековой истории государства ведет к определенным упрощениям, неизбежным при схематизации сложного и неоднозначного исторического процесса. Вместе с тем, как показывает «История России» Лонгмана, отсутствие единой исторической схемы, выдержанной на протяжении всех томов серии, также не свободно от издержек. Дело в том, что представления об историческом развитии авторов отдельного тома могут не умещаться в тот хронологический период, который отводится этим авторам в рамках всей серии. Это в полной мере относится к монографии С. Франклина и Дж. Шепарда, хронологическая граница которой обозначена в заглавии как 1200 г. Между тем, один из наиболее оригинальных тезисов, который выдвигают авторы, заключается в том, что они, вопреки традиции, отказываются противопоставлять Киевскую Русь как цельное государство удельной Руси как совокупности независимых или полунезависимых княжеств: «Новые политические устремления областных центров не заменили, а включили в себя общую для всех идею единства династии, языка и веры». При таком понимании истории домонгольской Руси 1200 г. в качестве хронологической границы оказывается non sequitur. После 1200 г. на Руси ничего не изменилось — по крайней мере, в исследовании С. Франклина и Дж. Шепарда о каких-либо принципиальных изменениях не говорится ни слова. Естественным хронологическим барьером могло бы быть монгольское нашествие, или, с меньшим основанием, — битва на Калке, или, что еще более проблематично, — захват Константинополя крестоносцами в 1204 г. (связям Руси и Византии в книге «Начало Руси» придается большое значение). Так или иначе, налицо противоречие между общим замыслом серии и концепцией отдельной книги, входящей в эту серию.[886]
Каковы бы ни были издержки, связанные с первоначальным планом «Истории России» Лонгмана, ясно, что сама идея предложить ведущим специалистам независимо друг от друга высказаться о том или ином периоде в русской истории, — эта идея способствовала созданию весьма неординарного памятника историографии. Эта идея нацеливала авторов на создание не столько событийной, сколько проблемной истории Русского государства. Своеобразие всей серии, разумеется, положило отпечаток и на ту книгу, которая предлагается вниманию русского читателя и которая, будучи последней вышедшей в свет книгой серии, одновременно — в историческом плане — открывает «Историю России» Лонгмана.
Задача первопроходцев — всегда самая трудная, а когда перед авторами книги и их читателями лежит исторический путь длиной почти в пятьсот лет, как в случае с первой книгой в «Истории России» Лонгмана, — трудности заметно возрастают. Поэтому важно подчеркнуть, что «Начало Руси» представляет собой развитие целостной и вполне оригинальной концепции, показывающей, «откуду Руская земля стала есть». При этом необходимо учесть следующее. Хотя объем научной литературы, посвященной началу Руси, с трудом поддается обозрению, попыток создать единую и продуманную схему, показывающую зарождение Русского государства и первые шаги в его развитии, совсем немного. Это одна из причин, по которой книга С. Франклина и Дж. Шепарда безусловно привлечет внимание не только любителей старины в широком смысле слова, но и ученых, специализирующихся на изучении древнейшей русской истории.
В историографии XX в. можно, пожалуй, выделить только две сколько-нибудь законченные или, во всяком случае, достаточно влиятельные концепции, с которыми соглашаются или от которых отталкиваются, которые, одним словом, волей-неволей явно или подспудно имеют в виду авторы книги «Начало Руси». Концепции эти принадлежат, соответственно, идеологам, разработавшим марксистско-сталинскую схему русской истории, и историкам, построившим свою теорию в русле идей евразийцев. При всех различиях в условиях их зарождения и в дальнейшем развитии, названные концепции поразительным образом сходятся в основополагающей мысли — в мысли об имперском размахе политических амбиций Руси с первых лет ее существования. По-видимому, это объясняется компенсаторной функцией той и другой концепции, когда политические или экономические неудачи в настоящем восполняются историческими мифами, акцентирующими внимание на прогрессивности — в категориях исторического материализма — имперских замыслов древних славян (такова позиция сталинского национализма) или на самобытности исторического пути Западной Евразии, возникшей на пересечение западноевропейских, византийских и азиатских влияний (таково представление евразийцев).[887] Скажем несколько слов о каждой из концепций.
Не лишним будет напомнить, что схема русской истории, которой придерживались первоначально русские марксисты (позднее их исторические взгляды получили официальную оценку как вульгарно-социологические), не выбивалась слишком резко из общего русла русской исторической науки дореволюционной эпохи. Так, например, Н. А. Рожков, вслед за В. О. Ключевским, подчеркивал значение внешней торговли (а не сельского хозяйства) как одной из основ экономической жизни Киевской Руси (по крайней мере, для верхних слоев ее населения). М. Н. Покровский — общепризнанный глава марксистской исторической науки на начальном этапе ее существования не находил принципиальных возражений против взглядов норманистов как они были сформулированы В. Томсеном.[888] Перелом наступил в 1930-е гг., когда первоначальные идеи мировой революции оказались в противоречии с реальной политикой Советского государства и когда потребовалось пересмотреть историческую роль государства, в том числе его значение в решении национальных проблем. Пересмотр древнейшей истории Руси шел, в соответствии с эволюцией партийной доктрины, от переоценки общественного строя к откровенному национализму, когда перед историками встала задача опрокинуть в прошлое тезис о том, что «союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь» — строки, которые были утверждены как стихи гимна в 1943 г.[889]
Первый симптом изменения генеральной линии — это критические замечания И. В. Сталина, А. А. Жданова и С. М. Кирова на проект учебника по истории СССР (1934 г.), которые определялись советскими историками как важнейшие вехи в развитии марксистской историографии.[890] И. И. Смирнов утверждал, что «в этих "замечаниях" историки СССР получили важнейшее принципиальное указание, что гранью, отделяющей феодальный период от дофеодального, является закрепощение крестьян».[891] В переводе с того незамысловатого эзопова языка, на котором выражались тогдашние директивы партии в области науки, это означало, что советским историкам надлежало найти или, если найти невозможно, изобрести те черты, которые позволили бы подвести социальный строй Киевской Руси под понятие феодальной формации. Идеологический заказ партии был, разумеется, выполнен: в результате «дискуссии» коллегия историков пришла к выводу, что киевское общество было не «рабовладельческим», а «феодальным».[892] Этим, однако, заказ партии не ограничивался, хотя националистическая тенденция обнаружилась чуть позже. Если школа М. Н. Покровского осуждала колониальную политику Российской империи, признававшейся «тюрьмой народов», то теперь колонизация рассматривалась как относительное благо в связи с цивилизаторской ролью Русского (читай Советского) государства.[893] Преимущества этатизма, заявляет Б. Д. Греков, были ясны уже народам и племенам, оказавшимся под властью Киева. В соответствии с функциями государства, как их определил И. В. Сталин, историк утверждает, что эти народы и эти племена будто бы «видели преимущества сильной государственной власти как для упрочения своей экономической и политической мощи, так и для отражения постоянной внешней опасности».[894]
Обозначив социальный строй Киевской Руси как феодальный, наука сталинского времени отделила Киев эпохи Ярослава Мудрого от более позднего исторического периода — периода феодальной раздробленности. Симпатии лидеров исторической науки, разумеется, отдавались представлявшейся в идеализированном виде эпохе реального верховенства Киева: «Народные симпатии обращены к тому времени, когда Русская земля, собранная под властью первых киевских князей из восточнославянских племен и некоторых неславянских этнических элементов в одно политическое целое, действительно представляла силу, грозную для врагов и в то же время дававшую возможность развитию мирного народного труда, — залог дальнейшего будущего страны».[895]
Приведенная цитата очень показательна для понимания реального содержания марксистско-сталинской схемы древнейшей русской истории. Носителями прогрессивной тенденции, которая, впрочем, с точки зрения исторического детерминизма, неизбежно привела к периоду феодальной раздробленности, оказываются восточнославянские племена, причем иногда они, через голову всех исторических барьеров, прямо называются русскими.[896] Именно русский народ стал создателем Киевского государства — при этом выводе, трудно, разумеется, было остаться на тех позициях по норманнской проблеме, на которых остановилась русская дореволюцинная наука. Конечно, нужно учитывать, что к началу наступления на него советских историков норманизма как особого направления в науке давно не существовало: он был искусственно вивифицирован как одно из проявлений космополитизма.[897]
В итоге спор с «норманистами» вернулся в то примитивное, урапатриотическое русло, в котором вел его двумя столетиями раньше М. В. Ломоносов. Как и для русского ученого XVIII в., для советских историков признание варягов создателями Русского государства было прямым умалением достоинств русского народа. Сравним возражения М. В. Ломоносова на выводы его коллеги по Российской академии Г. Миллера: «Сие так чудно, что если бы г. Миллер умел изобразить живым штилем, то бы он Россию сделал толь бедным народом, каким еще ни один и самый подлый народ ни от какого писателя не представлен», и сделанное спустя ровно двести лет заключение советского историка: «Советские историки до конца разоблачают идеологов "холодной войны" против Советского Союза, ставящих своей целью очернить прошлое русского народа, утвердить его отсталость и инертность, его неспособность к государственным формам жизни, неспособность к созиданию высших форм материальной и духовной культуры».[898] В споре с западными историками использовался традиционный набор цитат из классиков марксизма-ленинизма, доказывающий, что появление государства является результатом внутреннего развития общества, а не продуктом внешних влияний, метафорика из сферы военного дела (спор представлялся в категориях идеологической войны), аргументация ad personam и проч.[899] Желание преуменьшить скандинавское влияние было так велико, что иные, в запале полемики, поставили под сомнение существование упомянутого в летописи пути «из варяг в греки».[900] Таковы же были мотивы, не дозволявшие признать иноязычное происхождение самого термина «Русь».[901]
Концепция древнейшей истории Руси, разработанная, в соответствии с директивами партии, в 1930–1940-е гг., оказалась на удивление жизнестойкой: не поколебленная ни разоблачениями культа личности, ни брожением эпохи «перестройки», она просуществовала до наших дней.[902] Пересмотр ее начался лишь в самые последние годы.[903]
Переходим к историческим взглядам евразийцев, которые по ряду причин, не так легко воспроизвести. Движение евразийцев, возникновение и основной период активности которого пришелся на 1920-е гг., не было кабинетным направлением академической науки. Это была одна из предпринятых в эмигрантских кругах попыток осмыслить своеобразие исторического пути России и найти ее особое место в русле развития мировой цивилизации. Отличительной чертой философских и историко-культурных взглядов евразийцев было отсутствие реставраторских планов, они принимали революционные изменения как неизбежный этап в русской истории. Впрочем, едва ли можно вообще настаивать на единстве евразийцев как идеологического направления, потому что примкнувшие к нему мыслители изначально расходились во взглядах на многие вопросы, потому что в ходе развития движения некоторые из его первоначальных адептов полностью отошли от евразийских идей, наконец, потому что уже в 1930-е гг. евразийство как особое течение фактически прекратило свое существование.[904] Кроме того, наибольшее значение в концепции евразийцев имела не киевская, а более поздняя эпоха — эпоха монгольского нашествия, на которой и сосредоточены, прежде всего, их историософские размышления. К числу эмигрантов, которых зачисляют в ряды евразийцев, хотя он принимал далеко не все их выводы, особенно — в американский период своей жизни, относится и Г. В. Вернадский, единственный представитель движения, который, с учетом евразийской доктрины, предложил свою интерпретацию всего хода русской средневековой истории. В своем изложении ученый больше придерживается фактической стороны дела, избегая вневременных оценок русского национального характера, которыми злоупотребляли ранние евразийцы. Следует отметить, что, до появления «Истории России» Лонгмана, серия книг Г. В. Вернадского была в англоязычной историографии последним по времени связным изложением русской истории от ее истоков до Нового времени. Кроме Г. В. Вернадского, из историков-евразийцев следует упомянуть С. Г. Пушкарева, который начал готовить свой курс русской истории еще в 1920-е гг. и который, по признанию Г. В. Вернадского, помогал последнему формулировать его собственную концепцию.[905] Историко-географические разыскания Л. Н. Гумилева, называвшего себя «последним евразийцем», которые получили в России 1990-х гг. исключительную популярность, настолько сильно отмечены индивидуальностью автора, что от первоначальных идей евразийцев сохранили лишь некоторую терминологию.[906]
Из сказанного следует, что о взглядах евразийцев на древнейший период русской истории мы можем судить, главным образом, по исследованиям Г. В. Вернадского. Особенности политического и социального развития Киевской Руси были, по идее историка, обусловлены ее географическим положением — промежуточным между Европой и Азией, а также тем, что страна располагалась в четырех широтных зонах: в тундре, лесной зоне, степи и пустынях. Это, по терминологии основоположника евразийства П. Н. Савицкого, — то «месторазвитие», которое «налагает печать своих особенностей на человеческие общежития, развивающиеся в этой среде».[907] «Месторазвитие» Руси предопределило ее историю с древнейших времен, представляющуюся как «соотношение леса и степи».[908] Русь находилась на пересечение разных влияний, из которых наиболее важными были влияние Византии и кочевых народов. Отсюда терминология Г. В. Вернадского, который, говоря о народах Восточноевропейской равнины, предпочитает употреблять выражение Западная Евразия.[909] История Руси — производное от истории Евразии, а «вся история Евразии есть последовательный ряд попыток создания единого евразийского государства».[910]
Г. В. Вернадский всячески подчеркивает превосходство цивилизации Византийской империи, в рамках культурной орбиты которой оказалась Киевская Русь, перед современной ей культурой латинского мира. Вместе с тем, срединное положение Руси — между Западом и Востоком выдвинуло на первое место ее роль как транзитного торговца с восточными странами.[911] Не отрицая развития в Киевской Руси сельского хозяйства (положение, которое было особенно важно для приверженцев марксистско-сталинской теории, ибо на этом зиждилось определение общественного строя Руси как феодального), Г. В. Вернадский специально подчеркивает, что богатство Руси основывалось на внешней торговле (тем самым отдается должное идеям В. О. Ключевского и его последователей). «В определенном смысле, — пишет Г. В. Вернадский, — Киевское княжество выросло на той же почве, что и все кочевые и полукочевые империи, которые контролировали по очереди территорию черноморских степей, начиная со скифского периода. Каждая из них пыталась создать связку между северной и восточной торговлей, с одной стороны, и средиземноморской торговлей — с другой. Хронологически последней среди этих западно-евразийских коммерческих империй до формирования Русского государства была Хазарская».[912] Разгромив хазар и приняв титул кагана, Святослав, которого Г. В. Вернадский признает «замечательнейшим деятелем» всей русской истории,[913] отчасти унаследовал их историческую роль.
Масштабы политических амбиций первых киевских князей — от Олега до Святослава Г. В. Вернадский примечательным образом определяет как «имперский план».[914] Однако это была империя особого рода — по терминологии историка, «коммерческая империя»: «Первые киевские правители мечтали о создании широкой коммерческой империи, которая подхватит традиции гуннов и хазар и одновременно захватит накопленное Византией богатство».[915] На представлениях о «коммерческой империи» киевских князей основана гипотеза Г. В. Вернадского — не подкрепляемая источниками — о существовании Русского каганата с центром в Тмутаракани.[916] Походы русских князей на Константинополь Г. В. Вернадский объясняет «не столько надеждой его захвата, сколько желанием заставить византийцев открыть свои рынки для русской торговли».[917] Никоим образом не отрицая скандинавского происхождения русской княжеской династии, равно как и периодического притока в Киевскую Русь нового скандинавского элемента, автор считает, что пришельцы «быстро растворились в славянском море».[918] Славянские племена подверглись широкому скандинавскому влиянию, как прежде имело место влияние на них народов иранского происхождения.[919] Княжеско-вечевая эпоха, по Г. В. Вернадскому, является перерывом в развитии евразийского самосознания. Для Г. В. Вернадского — ив этом еще одна черта, роднящая его взгляды с представителями советской исторической науки, характерно противопоставление Киевской Руси при первых князьях удельному периоду как эпохе ослабления Западной Евразии. Удельный период— это «перерыв в историческом евразийском самосознании русского народа».[920]
Таков — в самом кратком виде — историографический фон, незримо присутствующий за рассказом С. Франклина и Дж. Шепарда о начальной истории Руси. Хотя в тексте книги фон этот почти нигде не обозначен, читателям рекомендуется соотносить каждое из принципиальных положений исследования с каждым устоявшимся по соответствующему вопросу историографическим шаблоном. Новизна подхода к теме выразилась уже в выборе предмета исследования. В предисловии к книге авторы заявляют, что она повествует не столько о древней истории России (поскольку Киевская Русь была общей предшественницей России, Украины и Белоруссии), сколько о Prussia в исходном латинском смысле этого термина — о стране, управляемой народом, который был известен под именем русов». Пожалуй, в том виде, в каком мы читаем настоящую книгу, предмет ее можно обозначить еще уже — это история скандинавского народа, известного в источниках под названием русь (rūs — в арабских памятниках, rhōs — в греческой транскрипции). Собственно история Руси, если ее рассматривать ретроспективно как общую предысторию восточнославянских народов — русских, украинцев и белорусов, интересует авторов лишь в той мере, в какой на территории Руси и под управлением князей-русов развернулась деятельность скандинавов: «Можно считать правомерным при изложении материала сосредоточиться на судьбе одного народа (русы)». Поэтому вполне логично, что С. Франклин и Дж. Шепард уделяют больше внимания, Хазарскому и Болгарскому каганатам, нежели основному этническому субстрату, ассимилировавшему пришлых скандинавов — славянам, финно-уграм и балтам. Ведь хазары и болгары выступали как структурированные политические образования, с наличием которых приходилось считаться скандинавам-русам, в то время как этносы, среди которых они развернули свою коммерческую деятельность, представляли собой разрозненные племена, рассеянные по обширной территории Восточноевропейской равнины. Для пришельцев они были всего лишь источником сырья — мехов, воска и, конечно, рабов.
В формулировке предмета исследования, который определяется как история народа русь и управляемой ими страны Russia, выражена вполне определенная позиция авторов по меньшей мере по двум принципиальным вопросам. Дело в том, что, во-первых, русы — и это было замечено уже давно — народ, не известный на исторической карте Скандинавии. Поэтому современная наука все больше склоняется к выводу, что русы — это не этноним, а социальный термин, обозначавший первоначально княжескую дружину и лишь впоследствии получивший расширительное значение.[921] Отсутствие в слове определенного этнического смысла способствовало позднейшему превращению его в этнополитический термин, когда Русью стало называться Русское государство. Во-вторых, — и это непосредственно связано с реальным содержанием понятия русь — примечательно, что в древнейших восточнославянских источниках отсутствует эквивалент к термину Russia. Летописец — автор «Повести временных лет» не нашел особого слова, чтобы обозначить ту политическую структуру, которая сформировалась к его времени. «Если Козьма Пражский проводил различия между Bohemi и Bohemia, а Галл между Роlоnі и Роlоnіа, то для Нестора, как и для его предшественников, "Русь" и "Русская земля" — это одновременно обозначение и особого народа, и особого государства».[922]
Концепцию, которая развивается на страницах настоящей книги, можно было бы назвать гипернорманистской, если, конечно, забыть о тех отрицательных коннотациях, которые связываются с этим термином в русской и, особенно, в советской историографии. Впрочем, мы не ставим перед собой задачи прикрепить к концепции С. Франклина и Дж. Шепарда тот или иной терминологический ярлык, тем менее — представить оправдание или критику этой концепции. Настоящие строки родились в большей мере в процессе преодоления трудностей, связанных с переводом книги «Начало Руси», нежели как результат ее критического осмысления. Чтобы ограничиться одним примером, достаточно указать на сложность передачи самого термина «Rus». Слово «Rus» используется в книге и как этноним — для обозначения скандинавского народа, и как слово из области политической географии — для обозначения государственного образования, созданного этим народом (омонимия усугубляется тем, что в англоязычной традиции этнонимы пишутся с прописной буквы).[923] Имея в виду гипернорманистскую концепцию авторов, мы позволим себе в этих заметках (но не на титульном листе!) внести небольшое изменение в заглавие книги: точнее было бы назвать ее не «The Emergence of Rus», a «The Emergence of the Rus», т. к. речь идет, прежде всего, о деяниях русов, а не о государстве, в котором они как самостоятельный народ, в конечном счете, растворились.
Придерживаясь своей гипернорманистской концепции, С. Франклин и Дж. Шепард вполне последовательно отказываются от традиционного обозначения древнейшего восточнославянского государства как Киевской Руси, рассматривая это обозначение как отражение киевоцентристского — неосновательного, по их мнению, взгляда на историю Руси. Действительно, название Киевская Русь имеет смысл лишь в ретроспективе — как проекция на прошлое последующей истории русских, украинцев и белорусов, поскольку эта история целиком построена на киевских парадигмах. Если брать другую хронологическую точку отсчета и смотреть на вещи с позиции истории русов — скандинавского народа, Киев и в самом деле оказывается не первым их политическим центром и — особенно на начальной стадии — далеко не самым привлекательным местом в качестве столицы. В свете гипернорманистских взглядов понятной становится и та обратная перспектива, согласно которой построено изложение: истории первых скандинавских насельников на Восточноевропейской равнине и деяниям первых князей-русов уделено в книге гораздо больше внимания, чем истории Руси XII в. Вместо рассказа о внутрикняжеских и внутриполитических коллизиях, имевших место после смерти Святополка (1113 г.), читателю предлагается проецировать усобицы конца XI — начала XII в. на более позднее время. Действительно, если в предшествующую эпоху — заканчивающуюся правлением Ярослава Мудрого скандинавы-варяги были на территории Восточноевропейской равнины активным действующим лицом, то впоследствии их присутствие в истории Руси сводится к деятельности всех представителей размножившейся, скандинавской по происхождению династии Рюриковичей. Едва ли к XII в. этот верхний правящий слой не был полностью ассимилирован. Дальнейшая история русов свелась бы к истории княжеского рода, что тождественно было бы донаучным представлениям об истории как истории правителей. В сущности, в пределах гипернорманистской концепции авторов, их книга повествует не только о появлении русов на исторической арене, но и об окончании их самостоятельной истории. Для истории народа, оказавшегося в большей или меньшей этнической и социальной изоляции, — это вполне закономерно. История болгар-тюрков (так называемых протоболгар), пришедших на Балканский полуостров во главе с ханом Аспарухом в середине VII в., заканчивается — самое позднее — к X в. Из этого однако не следует, что вместе с историей протоболгар заканчивается история Болгарии.
История страны через призму истории одного из населяющих ее народов, в данном случае, народа, составлявшего в течение продолжительного времени правящую элиту — такой подход к древнейшей истории Руси таит в себе одну опасность, которая не осталась незамеченной авторами книги. Дело в том, что для людей рассматриваемой эпохи представления об этнической принадлежности существенно отличались от современных. Между тем историк, помимо идеологически нейтральных памятников, какие, например, дает археология, не может обойтись без документальных и нарративных источников, в которых этнические характеристики неизбежно деформированы. Соответственно, возрастает вероятность логическиих ошибок, когда история этноса восстанавливается по памятникам, этническая терминология которых сама нуждается в проверке. Как было сказано, авторы нашей книги учитывают эту опасность, делая в наиболее ответственных случаях соответствующие оговорки.
Характеристика народа, сведения о котором так плохо обеспечены источниками, как то имеет место в отношении русов, естественным образом выводится из его функции, т. е. из сведений о его деяниях. Рассматривая деятельность русов на территории Восточноевропейской равнины, С. Франклин и Дж. Шепард приходят к выводу, что успехи скандинавов-русов в новой для них среде обитания были обеспечены присущими им свойствами — алчностью (в историческом понимании она скорее оказывается положительным качеством)[924] и способностью адаптироваться к любой ситуации. Как говорится во введении, «ни на одном этапе исторического развития мы не видим, чтобы русы следовали какому-либо общему плану или действовали по раз и навсегда установленным правилам. Они искали и использовали удобные случаи, выдумывали на ходу, рассматривали возможность альтернативных действий. Они приспосабливали и преобразовывали свои обычаи и для того, чтобы достичь своих целей, и для того, чтобы справиться с последствиями того, чего они достигли: ведь они имели дело с социальными и политическими результатами своих собственных успехов в развитии экономики и расширении территории». Русы появились в лесной и лесостепной зонах Восточноевропейской равнины как активные и беззастенчивые торговцы — охотники за восточным серебром, которое можно было получить лишь в обмен на дорогостоящую добычу местных охотников — в обмен на шкуры водившегося в бескрайних лесах севера пушного зверя. Они остаются торговцами и, прежде всего, торговцами на протяжении всего исторического периода, который охватывает книга — будь то одиночные предприниматели, отплывавшие от берегов Швеции на свой страх и риск, или князья русов, подчинившие свою политику торговой выгоде. Вопреки всем затемняющим ее сущность факторам — организации грабительских набегов на побережье Каспийского моря и на саму столицу империи Константинополь, постепенным изменениям в ассортименте импортируемых и экспортируемых товаров (серебро постепенно сменялось шелком, а наряду с торговлей мехом, все большее значение приобретала работорговля) — коммерция остается приоритетным направлением в жизни и деятельности русов. Такова точка зрения С. Франклина и Дж. Шепарда, концепцию которых в этом смысле можно было бы назвать гиперкоммерческой (опять же речь идет не о закреплении за ней определенного термина, а о возможности соотнести ее с существующей в историографии традицией, в частности, с торговой теорией В. О. Ключевского). В рамках гиперкоммерческой концепции понятными становятся географические представления первых летописцев, на своеобразие которых обратили внимание авторы книги: «Удивительно, пожалуй, для сочинения, которое собирается поведать о деяниях династии князей и их подданных, то, что на первых страницах летописи земля русов рассматривается как промежуточное звено между другими, более известными странами». Коммерческие интересы, в конечном счете, предопределяют все судьбоносные решения в истории русов — и перемещение государственного центра из Городища на среднее течение Днепра, и заключение договоров с греками, и несостоявшийся перенос столицы в Переяславец, и обращение Владимира в христианство, и его же грандиозную программу укрепления границы русов со степью.
Иногда, кажется, гиперкоммерческая позиция, которую занимают авторы в интерпретации ранней истории Руси, заслоняет возможность и даже необходимость другой — неэкономической интерпретации тех или иных исторических фактов. Так, например, одним из основных следов присутствия скандинавов на Восточноевропейской равнине являются зарытые ими клады. О склонности норманнов зарывать клады известно давно, причем эта склонность традиционно объясняется как следствие нестабильности жизни в соответствующую эпоху. Такой собственно экономический подход, с которым согласны и авторы книги «Начало Руси», игнорирует некоторые центральные в скандинавской мифологии представления, в частности, представление об «удаче», «везении», «счастье». Материальным воплощением этого представления и были клады. Традиционный экономический подход не в силах объяснить, почему клады хоронили в тех местах, откуда их невозможно было извлечь, — в болотах, на дне реки или моря. Смысл клада заключался в том, чтобы он был недоступен: один из героев саги, смертельно раненный в морской битве, хватает сундучок с сокровищами и прыгает за борт.[925]
Хотелось бы еще раз подчеркнуть, что книга «Начало Руси», подобно другим выпускам «Истории России» Лонгмана, является не историей событий, а проблемной историей. Читатель не найдет в монографии С. Франклина и Дж. Шепарда ни непрерывной генеалогии всех отраслей династии Рюриковичей, ни поэтапного изложения политических событий, ни последовательного обзора экономического развития. Сведения о социальной структуре и культурном состоянии Киевского общества обычно даются в виде экскурсов, в связи с рассказом о том или ином историческом событии, переломном в истории земли русов или особенно показательном для хода этой истории. Так, например, характеристика вооруженных сил русов примыкает к рассказу об усобице между сыновьями Владимира, сведения о денежных отношениях, о положении женщины, о монастырской жизни представляют собой комментарий к летописному рассказу о восстании киевлян после смерти Святополка в 1113 г. Многочисленные перекрестные отсылки дают возможность применить содержащиеся в экскурсах сведения к другим событиям, о которых говорится в других разделах книги.
Ориентация на написание проблемной, а не событийной истории Киевской Руси позволяет авторам сосредоточить внимание на тех фактах, которые им представляются важными, и опустить то, что кажется им второстепенным, пусть даже эти второстепенные факты служили предметом многолетних ученых дебатов. При этом С. Франклин и Дж. Шепард ссылаются на шуточный «закон собаки и леса», который сформулировал И. Шевченко и который показывает, каким образом некоторые малозначительные проблемы оказываются в историографии в центре внимания. «Закон собаки и леса» сводится к следующему: «Собака входит в девственный лес, приближается к дереву и делает то, что делают собаки у дерева. Дерево выбрано наугад. Оно ничем не отличается от любого другого. Однако можно не без оснований предсказать, что следующие собаки, заходя в этот лес, обратят внимание на то же самое дерево. Так часто происходит и в науке: "запах" аргумента по поводу какой-то проблемы побуждает ученых вступать в новые и новые дискуссии, касающееся этой проблемы». Характерной иллюстрацией действия закона является вопрос о дате визита (или визитов) в Константинополь княгини Ольги, вопроса, который вызывал и продолжает вызывать в науке самые разноречивые суждения. По мнению С. Франклина и Дж. Шепарда, датировка данного события не имеет принципиального значения: «В целом 954–955 гг. или 955–956 гг., указанные киевскими источниками, или 957 г., который можно вычислить из византийского меморандума, составленного по случаю ее встречи, являются наиболее вероятными датами».
Нужно, впрочем, заметить, что, как бы ни был остроумен закон, придуманный И. Шевченко, он не может служить универсальным критерием при отборе материала для исторического повествования. Слишком большое им увлечение может привести от одной крайности к другой, от унылого перетасовывания одних и тех же фактов к порочной задаче предложить по каждому поводу свое непременно оригинальное решение. Утомительное и часто безрезультатное обсуждение в научной литературе какой-то проблемы не всегда означает, что эту проблему можно молча отложить в сторону. К числу подобных проблем относится вопрос об этническом составе древнейшего Русского государства, который иногда вызывал и вызывает нездоровый и псевдонаучный интерес, часто с националистической подоплекой. Вместе с тем вынесение данной проблемы на периферию изложения, — решение, объясняющееся гипернорманистской позицией авторов, создает вокруг русов, чья история является главным предметом исследования, своего рода этнический вакуум. С этой точки зрения книгу «Начало Руси» полезно читать параллельно с неоднократно упоминавшимися в этих заметках «Очерками» В. Я. Петрухина и Д. С. Раевского, в которых рассматривается с точки зрения этнографии тот же исторический период, что и в книге С. Франклина и Дж. Шепарда.
Аналогичная ситуация имеет место в вопросе о социальной дифференциации Киевского общества, положение низших слоев которого в течение многих лет служило главным направлением в изучении Киевской Руси, особенно в русле марксистско-сталинской концепции, с ее конечной задачей определить социальный строй Русского государства как феодальный. С. Франклин и Дж. Шепард справедливо замечают по поводу споров, касающихся этого вопроса, что большинство из них «находится на ложной стороне того, что разделяет гипотезу и догадку. Общие реконструкции, столь часто используемые советскими историками, часто заходят в интерпретации доступных нам источников гораздо дальше того, что эти источники могут сообщить. Так объясняется, почему разные историки выдвигали прямо противоположные теории, определяющие даже основную схему социальных отношений». Спор о феодализме в Киевской Руси фактически является спором о словах. Однако снятие самой проблемы о положении зависимых сословий в киевском обществе приводит к аберрации наших представлений об этом обществе. Воспользовавшись образами, в которых формулируется «закон собаки и леса», позволим себе заметить, что чрезмерный интерес собак к какому-то дереву еще не означает, что это дерево само по себе и ни при каких обстоятельствах не заслуживает внимания. Кстати, названные случаи злоупотребления шуточным законом в какой-то мере пересекаются. Те народы, в среде которых разворачивалась деятельность скандинавов-русов, особенно на первых порах, находились преимущественно на низших ступенях социальной лестницы.[926]
Сказанное — не столько критика, сколько комментарий непредубежденного переводчика. Полагаем, что читатель с интересом познакомится с теми смелыми и оригинальными ответами на многие наболевшие вопросы древнейшей русской истории, которые предлагают С. Франклин и Дж. Шепард. Свободная форма изложения, в частности, отказ от последовательного изложения событийной истории во многом определяется свободным и непредвзятым подходом к ее предмету. Конечно, остроумные догадки и гипотезы не могут компенсировать скудости источников, особенно ощутимой в отношении самого первого этапа в истории русов. Отсюда — и это тоже наблюдение переводчика — насыщенность текста книги модальными глаголами, выражающими разную степень предположительности каждого из выводов. Между прочим, эту особенность книги С. Франклина и Дж. Шепарда непросто передать средствами русского языка, в котором, как известно, отсутствует модальность как грамматическая категория. Утомительно было бы читать в каждой фразе такие слова, как «вероятно», «пожалуй» и проч. Скудость источников не может быть компенсирована и эрудицией авторов, которая заслуживает самой высокой оценки. Можно уверенно сказать, что в книге «Начало Руси» приняты в расчет все новейшие исследования по истории государства русов, которые, и это особенно касается археологии, значительно модифицировали традиционные о ней представления.
Следует, с другой стороны, подчеркнуть, что не все пробелы в древнейшей истории Руси можно списать на ограниченность источниковедческой базы. Позиция здравого смысла, на которую часто становятся авторы и которая, хотя и самая естественная, оказалась скрыта под напластованиями ученой литературы, — эта позиция во многих случаях позволяет дать наиболее убедительные ответы на наиболее запутанные вопросы. Такова позиция С. Франклина и Дж. Шепарда при обсуждении столь важной проблемы, как распределение власти внутри клана Рюриковичей. В противоположность своим предшественникам, которые выдвигали более или менее остроумные гипотезы о теоретических основах, определявших порядок наследования власти представителями все более ветвящейся семьи, авторы книги утверждают, что заранее придуманных правил не существовало. Представители ближнего и дальнего круга князей-русов отыскивали прецеденты и давали им задним числом теоретическое и моральное оправдание по мере того, как сама жизнь ставила перед ними новые задачи. Даже такие программные документы, как «завещание» Ярослава Мудрого или решения Любечского съезда 1097 г., были продиктованы сиюминутными коллизиями и не мыслились как директивы универсального значения.
С позиции здравого смысла рассматривается и вопрос об объеме литературного наследия киевской эпохи, вопрос, вызвавший в последнее время нездоровый ажиотаж. В частности, определив весьма ограниченный набор переводных памятников, получивших хождение в русской письменности, иные специалисты по русским древностям делают дальше вывод о культурной отсталости русов или пытаются обнаружить конфессиональные препятствия для более широкого восприятия византийской литературы. Как доказывается в книге; некорректной является сама постановка этого вопроса. Ибо, во-первых, русы отличались от византийцев в культурном самосознании, так что мир эллинистической культуры и мир императорского Рима были им равно далеки и чужды. Наличие непрерывающихся связей с Византией позволяет думать, что у новообращенного народа было много возможностей познакомиться с плодами византийской эрудиции. Если русы не восприняли этой эрудиции, то «не по неспособности, а из-за отсутствия заинтересованности». Во-вторых, импортировать в Киев классические памятники христианской письменности не было нужды, так как «все тексты первой необходимости уже были подготовлены в другом месте, в Болгарии». Славянский язык был наднациональным языком, и «вопрос о том, кто, где и когда выполнил тот или другой перевод, оставался простой формальностью».
Приходится, к сожалению, учитывать, что здравый смысл может быть замутнен патриотическими или другими эмоциями, не имеющими ничего общего с историческим подходом к прошлому и препятствующими трезвому восприятию фактов. Отсутствие каких-либо надежных археологических указаний на существование Киева до IX в., на что справедливо указывают авторы «Начала Руси», не помешало киевлянам в 1982 г. с большой помпой отметить 1500-летие города.[927]
Едва ли все рассуждения С. Франклина и Дж. Шепарда покажутся читателю убедительными. Едва ли, вместе с тем, на это могли рассчитывать и сами авторы, ибо с окончанием споров оканчивается и наука. Представляя русскому читателю книгу «Начало Руси», смеем надеяться, что этот труд не только познакомит его с достижениями западной историографии, но и будет способствовать дальнейшему изучению начальной истории Руси в современной России.[928]