«И грабита за 2 дни весь град: подолье, и Гору, и манастыри, и Софью, и Десятиньную Богородицю. И не бысть помилования никому же ниоткуду же, церквамъ горящимъ, крестьяномъ убиваемомъ, другым вяжемымъ, жены ведоми быта въ плѣнъ, разлучаеми нужею от муясий своих, младенци рыдаху, зряще материй своихъ. И взята имѣнья множьство, и церкви обнажшпа иконами, и книгами, и ризами, и колоколы изнесота… И бысть в Киевѣ на всих человецехъ стенание, и туга, и скорбь неутѣшимая, и слезы непрѣстаньныя».[753]
Так описывает киевский летописец захват и разграбление своего города в начале марта 1169 г., причем не поляками, не половцами, а коалицией дюжины русских князей-родичей, членов династии. Случай был беспрецедентный, но не столь уж катастрофический. Для описания бедствия летописец использует яркие клише, но это бедствие не пробило большой бреши в процветании Киева. Прямым следствием его стало восшествие переяславского князя Глеба Юрьевича, внука Владимира Мономаха, на киевский стол. В общем, вполне обычное дело, очередная перестановка сил в ближнем круге князей.
Однако в событии 1169 г. были две примечательные особенности. Во-первых, союзники составляли удивительно пеструю компанию, собранную из разбросанных далеко друг от друга крупных и мелких княжеств. Возглавлял их не сам Глеб, а его племянник. Он и привел войска из Суздаля, Ростова и Владимира-на-Клязьме — с северо-востока. Его поддержали князья, сидевшие в Смоленске, Овруче, Вышгороде, Новгороде Северском (в глубине Черниговской земли) и Дорогобуже. Если посмотреть на это событие сквозь призму Любечского договора, то список князей покажется нелепым. Во-вторых, Глеб Юрьевич явно был чужой креатурой и марионеткой. Дергал же за веревочки его старший брат, суздальский князь Андрей (больше известный как Андрей Боголюбский — от названия его резиденции в Боголюбове). Именно Андрей собрал коалицию под началом своего сына Мстислава. Тот же, будучи уполномочен отцом, «посади в Кыевѣ стрыя своего Глѣба». Половецкие послы, приехавшие в Киев на переговоры, не сомневались, что Глеба «Богъ посадилъ и князь Андрѣй».[754] Это был совсем новый поворот дел: в дни Святополка и Мономаха князья с юга направляли своих младших родственников княжить на северо-восток, а не наоборот.
Историки весьма решительны в оценках случившегося: Андрей Боголюбский «ввел в русскую политическую жизнь принцип византийского абсолютизма»,[755] он ставил перед собой цель «нейтрализовать Киев»,[756] или «подчинить его Владимиру-на-Клязьме».[757] Чтобы сделать из киевского князя своего «вассала»,[758] он даже «перенес столицу из Киева на северо-восток».[759] Разграбление Киева в 1169 г. часто изображают как симптом «распада Киевского государства», проложившего путь «феодальной раздробленности».[760] Как минимум, в нем видят признак «упадка» Киева.[761]
Современники, оценивавшие это событие, предлагали объяснения другого рода. Почему был разграблен Киев? «Грѣхъ ради нашихъ», — отвечает киевский летописец. «За грѣхы ихъ», — поддерживает его летописец из Суздаля и добавляет: «паче же за митрополичю неправду» в споре о правилах поста.[762] Это, быть может, и правда, но она мало что объясняет. Ясно, что произошло изменение в структуре династии и в соотношении сил между землями. Однако эта перемена была далеко не столь мрачной, как можно подумать, прочитав панихиду киевского летописца или нравоучительные воздыхания его суздальского собрата. Не явилась она причиной и столь глубокого потрясения основ, как считают многие современные историки. XII столетие было периодом непрерывной экономической, династической и культурной экспансии. Исторические изменения порождали новые конфликты, но под поверхностью, на которой кипели семейные раздоры, продолжалось развитие и достигались прочные успехи.
В «Повести временных лет» говорится: «…бѣ путь изъ варягъ в греки».[763] Летописец использовал единственное число («путь») и прошедшее время («бѣ»). По его представлениям, торговый путь, пересекавший страну с севера на юг, служил ее становым хребтом, той осью, вдоль которой была сосредоточена ее жизнь. Как мы видели, русов издавна интересовали и привлекали также пути на восток и на запад. Об этом говорят многие факты — начиная с первых переходов от Балтийского моря к верховьям Волги, кончая стараниями Владимира Святославича взять под свой контроль червенские города. Во времена автора Повести внутридинастические разногласия, разрешившиеся на Любечском съезде, были в известной степени вызваны обострением соперничества из-за потенциальных возможностей северо-востока и юго-запада. Уже внимательно разведывались второстепенные и периферийные пути, вдоль них вырастали новые поселения. В течение XII в. они неуклонно утрачивали свой второстепенный, периферийный характер, по мере того как энергичные и находчивые купцы — и собственными силами, и при поддержке княжеской верхушки — осваивали все более густую сеть дорог, вдоль и поперек пересекавших те земли, на которые династия рассчитывала распространить свою власть. В итоге экономический, политический, геополитический и культурный облик земель русов претерпевал едва уловимые, но весьма важные изменения. Совершим по ним небольшое путешествие, двигаясь по часовой стрелке и начав с юга.
В 1168 г. киевский князь Мстислав Изяславич сокрушался по поводу разрушительных действий кочевников: «А уже у нас и Гречьский путь изъотимають, и Солоный, и Залозный». Князь призывал родичей вместе встать на защиту «отець своихъ и дѣдъ своихъ пути».[764] Два из трех этих путей действительно существовали издавна. Путь «Гречьский» по-прежнему шел в Константинополь через низовья Днепра и Черное море, а «Залозный» путь сначала также шел по Днепру, а потом ответвлялся к югу — на Крым и Азовское море.[765] Конечно, вино на Руси никогда не могло вытеснить пиво в роли повседневного напитка, но в нем нуждались все те, кто приходил к причастию в новые и новые церкви. Поэтому купцы, привозившие вино из Крыма, стали достаточно многочисленными и даже получили общее название «залозников» — на манер того, как были прозваны «гречниками» купцы, ходившие по «Греческому» пути.[766] Залозники снабжали не только города Среднего Поднепровья, они также привозили вино для дальнейшей переправки его в другие места расселения русов. Фрагменты амфор из Крыма и северного Причерноморья найдены далеко на северо-западе — в Гродно, Новогрудке, Волковыйске, и на севере — на Белоозере. Гречники тоже торговали вином, а также оливковым маслом и другой сельскохозяйственной продукцией, в частности, грецкими орехами и сухофруктами. Привозили они и предметы роскоши — шелк, золотые кресты, серебряные чаши и украшенные эмалью медальоны.
Днепр оставался главнейшей магистралью, ведущей на юг. Если бы путь по нему оказался надолго перерезан, это, конечно, причинило бы неудобства, но похоже, что в середине XII в. торговля по Днепру процветала. Раскопки на Великопотемкинском острове в устье Днепра показали, что максимальную площадь — территорию около 4 гектаров — находившееся там поселение занимало в XII — начале XIII в., причем здесь были найдены многочисленные фрагменты амфор и поливной посуды.[767] В тот же период возникло множество славянских поселений вблизи Днепровских порогов и в низовьях Днепра. Значительный объем торговли и выраставшие вдоль торгового пути, как грибы, славянские селения наводят на мысль о том, что главной чертой отношений между южной Русью и степными кочевниками в середине XII в. были не разрушительные конфликты, а относительная стабильность.
Это положение в значительной степени было достигнуто силой оружия — в результате походов русских князей на степняков в первые два десятилетия XII в., а затем поддерживалось дипломатическими средствами и опиралось на общность интересов. Двое сыновей Владимира Мономаха были женаты на половчанках. Но самым надежным средством обеспечить безопасность было постепенное создание своего рода буферной зоны, заселенной самими же полуоседлыми кочевниками. По крайней мере, с конца XI в., когда «торков» поселили возле специально возведенных укреплений Торческа, кочевые скотоводы привлекались на службу в качестве пограничной стражи. Эту роль брали на себя также многие племенные подразделения печенегов и берендеев («байандуры» восточных источников, ранее входившие в огузский союз племен). Они были сосредоточены в пойме реки Рось, где на пышных лугах паслись их стада. Их становища отчасти взяли на себя функцию прежних славянских укрепленных поселений, некоторые из которых были прежде сознательно брошены. Хорошо вооруженные, многочисленные кочевники, чья знать красовалась в шелковых головных уборах, в серебряных украшениях, изготовленных мастерами русов, играли ключевую роль в охране правобережных подходов к Киеву и в удержании половцев далеко от низовьев Днепра. Они же могли выступать как разведчики и проводники, охранявшие путешественников. Именно их присутствие обеспечивало непрерывность и интенсивность торговли по реке и дало возможность развиться крупным неукрепленным славянским поселениям. Примерно с середины XII в. полукочевые приграничные племена, несшие ту или иную службу по договору с киевскими князьями, получают общее название «черных клобуков» (это перевод тюркского названая «каракалпак»).[768] К концу века значительная доля «черных клобуков» приняла христианство.
Таким образом, кочевники в целом не составляли единой общности. Самые дальние из половецких племен, жившие в основном в донских степях, были известны киевским летописцам как «дикие половцы».[769] «Дикость» их состояла в том, что они были не слишком дружественны, но зато и не представляли непосредственной угрозы для Киева. Впрочем, они также регулярно привлекались в союзники русами, в частности — их ближайшими соседями, черниговскими князьями. К началу XII в. Чернигов лишился своего приморского оплота — Тмутаракани, и донские половцы завладели линиями коммуникаций с Азовским и Черным морями. Мы помним, как в 1090-х гг. Владимир Мономах и Святополк Киевский гневались на упрямство своего родича, князя Олега Святославича Черниговского, не желавшего разорвать союз с половцами.[770] В период с 1128 по 1161 г. половцы примерно пятнадцать раз выступали в поддержку потомков Олега.[771] Для киевских летописцев их готовность помогать черниговским князьям разумелась сама собой. И все же выгоды от доступа к Нижнему Дону были не столь велики, чтобы восполнить убытки от серьезных помех на пути по Днепру, гораздо более прибыльному. Экономика Чернигова все еще сохраняла тесную связь с экономикой Киева, и южные князья по-прежнему оставались в рамках «совместного предприятия», которое не могли разрушить никакие гонки за положение или верховенство отдельных личностей. Не в интересах Чернигова было допустить, чтобы «дикие половцы» стали слишком дерзки, и поэтому в 1168 г. князь Черниговский, в виде исключения, внял призыву своих киевских родичей.
Каковы бы ни были договоры и союзы, половцы все равно образовывали барьер, иногда причинявший Руси сильные неудобства, особенно обострившиеся с потерей Тмутаракани. Поэтому князья русов искали другие пути, в обход кочевников, и стремились развивать альтернативные рынки. Помимо пути «из варяг в греки» и «Залозного» пути, Мстислав Изяславич упомянул о важности «Соляного» пути, который вел на запад — к Галичу и в предгорья Карпат. Соль, служившая для сохранения мяса и рыбы, была необходима для крупных населенных центров, жителям которых не так уж просто было охотиться долгими суровыми зимами. Когда прекращалось поступление соли из западных земель, как то случилось во время династических конфликтов конца 1090-х гг., могло вызвать на киевских рынках и среди жителей города весьма взрывоопасную реакцию.
Контроль над поставкой соли никоим образом не являлся единственной привлекательной чертой района в верховьях Днестра и его притоков. Этот район был ценным и сам по себе — плодородный, удаленный от степи, довольно густонаселенный. Славяне издавна селились в междуречье Днестра и Прута, а в XI в. их поселений стало больше, и они заметно расширились. Впрочем, важность этого района определялась прежде всего тем, что здесь густо переплетались торговые пути. Расположенные здесь селения снабжали Среднее Поднепровье необходимой продукцией, а по дорогам, шедшим через них, везли дорогие товары из более далеких краев: из низовьев Дуная, из Византии, через Перемышль, червенские города — на Балтику, а с рынков Кракова, Праги и Среднего Дуная — вглубь русских земель.
Регенсбург — база купцов, известных как «рузарии», западноевропейский центр меховой торговли, был связан с Русью особенно тесно. В 1179 г. некто Хартвич, проживавший «в городе Киеве», распорядился передать в регенсбургский монастырь Св. Эммерама восемнадцать фунтов серебра, которые ему причитались от киевских должников.[772]
Дальше вниз по течению Дуная действовал свод установлений герцога Штирии Оттокара V (1129–1164), подтвержденный его сыном в 1191 г. и гласивший, что с повозок, следующих в «Рузию» и обратно, следует взимать по 16 денариев, а задерживать их нельзя.[773] Об отдельных купцах из земли русов, привозивших свои товары на повозке и на «одной лошади», идет речь в грамоте 1198 г., данной венгерским королем Имре монастырю в Эстергоме: они, как и те, «кто привозит драгоценные меха», должны были платить половину марки в виде таможенной пошлины.[774] Указ короля Казимира Справедливого 1176 г. жалует право на тринадцать возов соли с Сандомирской таможни, «когда они прибудут из Руси».[775]
Однолошадные купцы и караваны повозок, отправлявшиеся на рынки венгров, чехов, поляков и германцев, не испытывали особенной нужды в протекции со стороны князя. Поэтому их деятельность не привлекала внимания местных летописцев, пока она не начинала задевать интересы самого князя. Поэтому мы узнаем о таких купцах преимущественно из латинских источников. Эти купцы, в сотрудничестве с жителями селений, расположенных между Днестром, истоками Западного Буга и правыми притоками Припяти, умели наладить дело. Приезжая туда, князья находили, что местная и транзитная торговля идет полным ходом, хотя и сами князья способствовали концентрации богатства. В частности, с конца X в. через эти районы в Среднее Поднепровье шло германское серебро — сначала в виде денариев, а с начала XII в. в виде слитков. Но только к середине XII в. значительное число находящихся здесь селений выросло в сравнительно крупные города, обладавшие достаточной покупательной способностью и фискальными возможностями, чтобы удерживать часть проходящих через них ценностей. Найденные при раскопках в Дорогичине многочисленные свинцовые печати грубой работы говорят о том, что княжеские чиновники облагали таможенным сбором купцов, въезжавших на их территорию и покидавших ее. С конца XII в. духовенство и зажиточные жители таких городов, как Теребовль, Плеснеск, Изяславль, покупали сделанные в Германии и Франции бронзовые сосуды для воды, подсвечники, кубки, колокола для церквей.[776]
Представители младших ветвей династии сидели в Теребовле на Серете, северном притоке Днестра, и в Перемышле, стоявшем в верховьях Сана, уже с конца XI в., а в Звенигороде, расположенном к северо-востоку от современного Львова, — с 1120-х гг., но сам Галич в верхнем течении Днестра стал постоянной княжеской резиденцией только в 1140-х гг. Зато почти сразу же галицкий князь Владимирко Володаревич, чьи отец и дядя присутствовали на Любечском съезде в качестве беспокойных провинциальных родичей, вошел в число настоящих политических тяжеловесов (или претендовавших на это положение). Галич, расположенный на труднодоступном мысу, возвышающемся над рекой на 70 метров, окруженный крепостным валом, который охватывал площадь около 50 гектаров, долго оставался единственным крупным городом по течению Днестра. Достаточно многочисленные находки византийских серебряных и медных монет по течению Днестра, а также амфор в самом Галиче указывают на один из источников богатства Владимирки. Князь занимал удобную позицию, чтобы извлекать доходы от торговли с Нижним Дунаем и Византией и взять ее под свое покровительство.
Появление в Галиче такого амбициозного князя не осталось незамеченным ни русами, ни их западными и южными соседями. Известно, что в 1144 г. Владимирко проявил себя как «многоглаголивый» спорщик, возражая против того, чтобы киевский князь Всеволод Ольгович посадил своего сына на стол Владимира Волынского. В ответ киевляне организовали крупный военный поход. Может быть, Владимирку Галицкого и воспринимали лишь как наглого провинциального выскочку, однако масштабы операции против него показывают, что к его способностям устроить крупную смуту относились вполне серьезно. К киевской коалиции примыкала не только дюжина других князей, но и вспомогательные силы половцев и поляков. И хотя Владимирко призвал на помощь отряды венгерского короля Гезы, он не мог справиться с выставленным против него войском. Сначала ему пришлось отступить из Теребовля в Звенигород, а потом он капитулировал и был вынужден выплатить киевскому князю внушительную сумму серебром.[777]
Мало того, что Владимирко навлек на себя негодование и возмущение старших, главных князей Среднего Поднепровья, он вызвал недовольство и обиду в собственном тылу. И пока он бегал от киевской коалиции, галицкие жители нашли себе другого князя в лице племянника Владимирки, Ивана Ростиславича Звенигородского. Но Владимирко сумел вернуть себе Галич, а Иван бежал к югу, на Дунай, откуда перебрался в Киев. Свыше десяти лет Иван Ростиславич непрерывно донимал князя Галицкого: он засел на Дунае и грабил галицкие торговые суда и рыбаков, пытался снова занять галицкий стол.[778]
Несмотря на все неприятности, Владимирко продолжал быстро идти вверх. К концу 1140-х гг., когда в Киеве появился очередной князь Изяслав Мстиславич, Владимирко обзавелся новыми, более высокопоставленными и многочисленными союзниками. Среди русских князей он нашел друга в лице Юрия Суздальского, могущественного врага Киева на северо-востоке. Для защиты же своих интересов на Дунае он выбрал в покровители византийского императора Мануила I, в отношениях которого с Киевом тогда наметились трения, отвергнув не слишком действенную помощь врага Мануила, короля Гезы II Венгерского, который, к тому же, был женат на представительнице киевского княжеского рода. В 1149 г. Владимирко подошел к воротам Киева, помогая (с временным успехом) своему суздальскому союзнику в его притязаниях на киевский престол. В это же время византийский хронист с одобрением писал, что князь принял на себя какого-то рода обязательства перед империей.[779] Одновременно его город стал центром новой епархии. Словом, князь Галицкий многого добился за короткое время. Его провинциальный городок на пересечении дорог занял положение признанного областного центра, чья зона коммерческих и политических интересов не совпадала со среднеднепровской, хотя и была с ней связана.
С крайнего юго-запада направимся к северу, двигаясь через Владимир Волынский и червенские города (князья которых все сильнее завидовали успехам Галича), вниз по Висле и Неману — к Балтике. Товары русского производства — шиферные пряслица, поливные писанки, различные виды колец — были обнаружены в прибрежных районах современной Польши — в Щецине, и в Швеции — в Лунде и Сигтуне. Предметы эти не из ценных, и торговали ими сравнительно мелкие купцы из ближайших русских земель. То же самое можно сказать о некоторых товарах, поступавших в обратном направлении — с балтийских берегов на Русь (например, янтарь и, возможно, ткани). В Сигтуне образовалась русская община, у которой была каменная церковь Св. Николая, а на острове Готланд находился русский торговый двор. Первые упоминания о них относятся к XII в. В 1159 г. герцог Саксонский, Генрих Лев, придал новый стимул развитию коммерции на Балтике, восстановив роль Любека как центра торговли. Как сообщают источники, он направил послов «в северные государства — в Данию, Швецию, Норвегию и Русию, предлагая им мир и свободный доступ в его город».[780] Но в перевозках товаров и в организации растущего торгового обмена ведущее место заняли купцы из Скандинавии и северогерманских городов. На Руси их привлекал такой ценный товар, как меха, которыми изобиловали ее северные земли.
Городом, лучше всего расположенным, чтобы извлекать прибыль из растущего спроса на меха в Западной Европе, был Новгород. В отличие от областей плодородного и более густонаселенного юга, земли Новгорода не были усыпаны подчиненными ему городскими поселениями. Его по-прежнему окружали обширные леса и болота, как то было с Городищем в IX–X вв. К северу от Новгорода простирались места, богатые пушным зверем, и, по мере расширения западноевропейского рынка на пушнину, новгородцы могли увеличивать свои охотничьи угодья, не встречая серьезной конкуренции со стороны местного населения. Они ставили фактории по бассейну Онежского озера, вдоль Северной Двины и ее притоков, заходя все дальше в поисках самых высококачественных мехов — соболя, горностая, песца.
В «Повести временных лет» приводится рассказ, кажется, со слов новгородца по имени Гюрята Рогович, который послал «отрокъ свой в Печору, люди, иже суть дань дающе Новугороду», а оттуда — в Югорскую землю, соседнюю с «Самоядью на полунощных странах». Путешествие привело посланца Гюряты к северу от Полярного круга, в тундру между рекой Печорой и нынешней Воркутой, т. е. почти на границу Сибири. Но тут отважный путешественник услыхал о народе, живущем еще дальше и заключенном в горах, которые «заидуче в луку моря, им же высота ако до небесе». Этот злосчастный народ отчаянно пытался прорубить себе выход наружу сквозь гору и для этого нуждался в железе, поэтому «аще кто дасть имъ ножь ли, ли секиру, и они дають скорою противу. Есть же путь до горъ тѣхъ непроходим пропастьми, снѣгом и лѣсом». Летописец считал этих людей народом, заключенным в горах Александром Македонским, как о том рассказывает «Апокалипсис» Псевдо-Мефодия Патарского.[781] В рассказе Гюряты заметны сказочные преувеличения, но в целом он свидетельствует о том, что к началу XII в. новгородцы знали о существовании Уральских гор и Северного Ледовитого океана и всегда были готовы заняться меновой торговлей.
Малочисленные народы дальнего севера не представляли серьезной угрозы, так что новгородцам, отправлявшимся за мехами, не надо было собираться большими вооруженными отрядами. Возможно, они действительно выменивали меха на топоры и ножи. К началу XII в. — время, к которому относится рассказ Гюряты Роговича — восходят первые надежные сведения о существовании специализированных ремесленных мастерских в Новгороде, а начиная с 1120-х — 1130-х гг. в них зафиксирован быстрый рост производства, имевший место одновременно с переходом к более дешевым и простым методам изготовления, в частности, лезвий для ножей, топоров и ножниц. Чтобы получать меха из своих северных пределов, Новгород не зависел от поставок продукции из других центров Руси. Он был самодостаточен, опираясь на собственные ремесла и торговые пути. Вывозя приобретенные таким образом меха, он снабжал ими рынки Западной Европы. Цепь селений и волоков соединяла город с Финским заливом, и присутствие в Новгороде западных купцов было привычным делом. Появились даже постоянные нормы, регулирующие порядок возмещения взаимного ущерба между гостями с запада и новгородцами, и такие же — в отношении новгородцев, пребывающих в чужих краях. Эти правила отразились в договоре, заключенном в начале 1190-х гг. через посла, с купцами германских городов, жителями Готланда и «съ всемь латиньскымь языкомъ».[782]
Но если Новгород мог самостоятельно осуществлять торговлю мехами, то обеспечить всем необходимым свое растущее население он не мог. Каждые четыре-пять лет город страдал от более или менее значительных неурожаев. Здесь уместно вспомнить письмо на бересте, которое написал Гюргий, приглашая родителей переехать из Новгорода в Смоленск или в Киев, где хлеб дешев.[783] Другой потенциальный источник зерна, но также и возможный соперник в поставке мехов, возник на востоке от Новгорода, в районе верховий Волги. Эта территория, заселенная в основном финно-угорскими племенами, издавна привлекала славянских переселенцев с юга и с запада, так что возникал своего рода встречный поток по отношению к тем переселениям, которые производил Владимир Святославич. Однако массовый характер миграция славян в бассейны Волги и Оки приобрела в XI–XII вв. Новых поселенцев влекла сюда отчасти торговля мехами (в некоторых захоронениях найдены позолоченные и посеребренные бусины и денарии), но в основном они жили землепашеством, скотоводством, рыболовством и охотой. Соответственно, интерес князей к этому району был не столь пристальным, как, скажем, к червенским городам. Но с ростом населения увеличивался потенциальный объем податей, династия становилась все многочисленнее, ее все сильнее манили самые богатые источники мехов, поэтому южные князья приступили к упрочению своей власти в «Залесской земле». Их споры о границах между владениями на северо-востоке были в числе тех династических разногласий, которые привели к созыву Любечского съезда в 1097 г. В первой половине XII в. северо-восток начал приобретать самостоятельное значение как место расширяющейся торговли, как район, где установился более прочный политический режим, чем тот, что существовал здесь прежде при русах или при ком-то другом.
Одна причина коммерческого развития северо-востока заключалась в наличии доступа к источникам пушнины, а другая — в освоении рынков на востоке, через Среднее Поволжье. Населявшие Среднее Поволжье болгары являлись как выгодными партнерами, так и препятствием для торговли русов. Торговля болгар с богатыми каспийскими и закаспийскими рынками продолжалась несмотря на то, что иссяк приток серебра, а в мусульманской Средней Азии происходили серьезные политические потрясения. Арабский автор Абу Хамид, посетивший Булгар в 1135–1136 гг., и снова — в 1150–1151 гг., сообщал, что люди, живущие в одном месяце пути к северу, платят дань болгарам, и рассказывал о «немой торговле», которую вели купцы с теми, кто жил еще дальше на севере, в «земле тьмы».[784] Подобно Гюряте Роговичу, Абу Хамид описал обмен мехов на металлические лезвия (хотя в его изложении эти лезвия превратились в мечи и гарпуны, специально приспособленные для нужд северян). По словам Абу Хамида, эта торговля приносила «огромную прибыль».[785]
Защищая собственную торговлю северными мехами, волжские болгары не собирались предоставить русам право свободно плавать вниз по Волге вплоть до Каспия, как не позволяли они и купцам с юга свободно подниматься вверх по течению. Ведь они могли извлекать выгоду как посредники из торговли в обоих направлениях, а русские товары в XII — начале XIII вв. шли на юг в очень больших количествах. Однако контроль над транзитом не заменял болгарам прямого доступа в «землю тьмы», к богатому источнику мехов и дани. В этом они выступали прямыми конкурентами русов, так как охотничьи угодья к северу от Ростова и Суздаля граничили с путями болгарских купцов и сборщиков дани, проходившими по таким рекам, как Унжа и Юг. Болгары и русские поселенцы и торговцы могли до известной степени извлекать выгоду из взаимного соседства, но ни одна из сторон не чувствовала себя рядом с другой в полной безопасности.[786]
Взаимоотношения северо-восточной Руси с Новгородом тоже отличались двойственностью. Довольно плодородные пахотные земли водораздела Волги и Клязьмы являлись для Новгорода потенциальным источником зерна, а также путем, по которому поступали с Востока предметы роскоши. Для северо-восточной Руси Новгород служил ближайшим источником серебра. Но новгородцы, подобно болгарам, не могли безоговорочно приветствовать установление прочной политической структуры в верхнем течении Волги, так как она угрожала их прямому доступу на рынки Булгара, а к тому же несла ущерб их безусловной монополии на северную пушнину. К началу XII в. новгородцы учредили свои фактории на север от Ростова, по реке Сухоне, в тех местах, которые предприимчивые купцы с верховьев Волги облюбовали для себя. Форпосты и фактории, контролируемые разными политическими силами, задевали интересы друг друга, их конкуренция приводила к трениям и конфликтам. Точка зрения Новгорода на эту ситуацию отражена в жалобе, помещенной в рассказе летописи о событиях 1148 г., где говорится, что князь Ростовский «обидить мой Новгородъ», что он «дани от них [новгородцев] отоималъ» и «на путех имъ пакости дѣеть».[787] Такие жалобы становилась все более обоснованными по мере того, как усиливались северо-восточные князья. В 1159 г. князь Андрей Боголюбский — тот самый, что стоял за нападением на Киев в 1169 г., будто бы заявил: «Вѣдомо буди, хочю искати Новагорода и добромъ и лихомъ».[788]
Таким образом, князья играли в ростовских и суздальских землях важнейшую роль защитников как от болгар, так и от новгородцев. Типичным для них занятием в середине XII в. было строительство крепостей и укрепленных форпостов вокруг центральных княжеских владений и на концах проходивших через эти владения торговых путей. Дипломатические и военные столкновения с Новгородом были предметом постоянной заботы, а победы над болгарами прославлялись в летописи, панегириках, отмечались публичными праздниками и созданием памятных сооружений. На северо-востоке, как раньше на юге, организация и охрана торговых путей и путей для сбора дани способствовала укреплению и развитию управляемого князем государственного образования. Укрепленные центры, наличие которых способствовало развитию обмена, разрастались в крупные городские поселения с собственным ремесленным производством, а к концу XII в. новый, нарочито великолепной княжеский город, Владимир-на-Клязьме, уже манил к себе не только болгар и русов, но также византийских, еврейских и западноевропейских купцов.
Турне по бывшим окраинам земли русов почти завершено, но чтобы преодолеть последний их сегмент, придется делать выбор. Традиционный путь от торговой оси между севером и востоком, повел бы нас к западу (или к югу, если отправиться из Новгорода), в верховья Днепра, а оттуда обратно в Киев. Двигаясь более прямым и коротким путем, пришлось бы пересечь землю вятичей, славившихся своей недружелюбностью. На обоих путях купцу предстояло преодолеть препятствия, в первом случае они были созданы природой, во втором — людьми. Мы последуем за большинством купцов и изберем тот путь, что безопаснее.
Развитие торговли не могло уничтожить крупного физического барьера — водораздела между северной и южной речными системами. Путешественник, двигавшийся из Новгорода или от верховьев Волги к верховьям Днепра, по-прежнему должен был останавливаться у волоков, где его ладьи переставлялись на катки из бревен. Это было очень серьезное препятствие. Одним из показателей его значимости служит тот факт, что на севере и на юге упорно использовали разные меры веса. Но неудобства путешественника оборачивались выгодой для посредника, и больше всех от оживления торговли в XII в. выиграл Смоленск. Как мы видели, Гнездово (т. е. старый Смоленск) выросло отчасти как станция обслуживания, контрольный пункт и центр, где ремонтировались ладьи тех купцов с севера, которые добирались волоком до Днепра. С конца XI в. километрах в десяти к востоку от Гнездова начинает расти новый город, который постепенно оттянул к себе всю деловую активность и воспользовался даже именем прежнего города. Значительное число новых поселений и городов — свыше двадцати — появилось вдоль рек в районе между Верхним Поднепровьем, Ловатью и верховьями Волги. Многие из них за какую-то мзду облегчали трудности транзитному путнику, и все они передавали определенную долю дохода в Смоленск.
О множестве приносивших доход волоков можно судить по грамоте, данной Смоленской епископии в 1136 г., в которой перечислены суммы, причитающиеся с отдаленных территорий. Значительно превосходила другие сумма, полагавшаяся с города Вержавска с окрестностями, где верховья Днепра близко смыкаются с притоками Западной Двины — 1030 гривен. Следующая по величине сумма, 400 гривен, приходилась с Торопца, также стоявшего у важного волока; у волоков находились почти все из остальных семи пунктов, плативших по 100 гривен и более.[789] Судя по данным грамоты, в 1136 г. самыми доходными были волоки, обслуживавшие старый путь «из варяг в греки», по которому по-прежнему шли меха и серебро в обмен на поступавшие с юга изделия массового спроса и предметы роскоши, а иногда и зерно. Впрочем, два волока вели к Волге, и лаконичный пункт грамоты, упоминающий «Суждали Залесскую дань», свидетельствует об интересах князя на северо-востоке. В целом список данников в Смоленской грамоте является показателем усиленного перемещения товаров и людей между двумя речными системами (см. карту 9).
Рост богатства Смоленска повысил и его политический статус. В XI в. на смоленском столе время от времени сидел кто-то из членов княжеского рода, но чаще всего он являлся источников дополнительных доходов для южного Переяславля. Примерно с 1125 г. Смоленск стал постоянной резиденцией князя, чье влияние постоянно возрастало. Князь принялся приводить город в достойный вид. Был возведен земляной оборонительный вал, огородивший территорию в 90 гектаров — одну из самых обширных среди русских укрепленных городов.[790] Составление уставной грамоты 1136 г. было связано с учреждением в Смоленске епископии. Процветало строительство. Такие явные усилия подтвердить высокий статус города можно объяснить лишь инициативой князя, но поразительно быстрый его рост в конечном итоге был следствием растущего спроса на услуги лодочников, грузчиков и ремесленников в этом узловом пункте межрегиональной торговли.
Смоленск, как и Галич, извлекал выгоду из своего расположения в зоне пересечения нескольких торговых путей. Но достичь некоторых пунктов можно было и другими маршрутами. В частности, путешествующие между северо-востоком Руси, с одной стороны, и Средним Поднепровьем или Черным морем, с другой стороны, могли бы, по идее, предпочесть более прямой путь через покрытые лесами земли вятичей, находящиеся между верховьями Оки и верховьями Клязьмы. Но трудность состояла в том, что вятичи отчаянно сопротивлялись включению их в сеть плательщиков дани и заселению их земель подданными династии. У вятичей было свое собственное политическое образование и своя правящая верхушка, они могли укрываться в крепостях, построенных на мысах (в летописях они называются «городами»), а об их готовности к обороне говорит множество острых наконечников стрел и копий, найденных при раскопках некоторых поселений. Для Мономаха путешествие «сквозѣ вятичѣ» было деянием, которым можно было гордиться. Для составителей «Повести временных лет» вятичи, сравнительно с другими славянскими племенами, все еще оставались заблудшими овцами, они держались старых и дурных обычаев, например, многоженства, «и нынѣ» сжигали покойников, «не вѣдуще закона Божия, но творяще сами собѣ законъ».[791]
Впрочем, и вятичи бывали непрочь торговать и заниматься обменом. В верховьях Оки они так успешно торговали с востоком, что это позволяло им платить дань хазарам серебром. Когда правители русов снова стали проявлять интерес к району Верхней Волги, приходившим туда князьям и миссионерам, возможно, действительно следовало опасаться вятичей, зато караваны купцов и торговцев безделушками вятичи встречали куда лучше. Многие города вятичей выросли, на расстоянии приблизительно одного дня пути друг от друга, вдоль сухопутного маршрута, связывающего Киев и Ростов. Некоторые из них лежали на пересечении дороги с небольшими речками, по именам которых и были названы сами города — Серенек на реке Серене, Таруса, Москва. Последняя возникла как укрепленное селение на мысу в конце XI столетия и, как представляется, с самого начала участвовала в торговле с землями Днепра. В результате проведенных здесь раскопок уже на самом древнем уровне были найдены шиферные пряслица, бусины, свинцовая гирька от весов; начиная со следующего уровня, относящегося к XII в., количество и разнообразие находок, происходящих с юга, неуклонно растет: поливная керамика, кубки из желтого стекла, стеклянные браслеты, черепки амфор.[792]
Города в XI в. возникали по инициативе самих вятичей. Наступление русов в течение XII в. шло с двух сторон — с юга, под началом черниговских князей, и с северо-востока, под началом князей Ростова и Суздаля. Князей по-прежнему интересовала, главным образом, дань: им нужны были «челядь ли товаръ», если воспользоваться выражением из рассказа летописи о переговорах 1146 г., которые касались раздела районов для сбора податей.[793] Население земли вятичей постоянно росло, отчасти за счет переселенцев из районов, находившихся под более прямым контролем князя, а леса вятичей были еще одним ценным источником самого ходового товара с севера — пушнины. Вятичи же, со своей стороны, все больше привыкали к привозным товарам повседневного пользования и к экзотическим предметам роскоши. Шелк и золотые браслеты из Византии и Средней Азии, сходные с теми, что находят в захоронениях на северо-востоке и в Среднем Поднепровье, встречаются в районе Москвы даже в сельских погребениях. Значит, и здесь преимущества, приносимые обслуживанием торговых путей, понемногу ослабляли сопротивление местных жителей появлению князей-колонизаторов, ищущих новые источники дани. К середине XII в. черниговский князь уже мог разъезжать по земле вятичей без былых опасений.[794] Династия князей черниговских даже ставила своих наместников в таких городах, как Брянск и Мценск, а в 1147 г. князь Юрий Суздальский устроил «обѣдъ силенъ» в Москве для своего черниговского родича и соперника.[795] Земля вятичей, по крайней мере частично, прекратила быть территорией, куда посторонним вход был заказан.
От вятичей можно двигаться через Чернигов назад в Киев, а можно спуститься по Дону к Азовскому и Черному морю: так или иначе, круг завершается. Мы видели, что по всей окружности земли русов развиваются старые и появляются новые экономические центры, новые зоны активной торговой деятельности, по мере того как все более широкие территории и все более многочисленное население втягивались в функционирование усложняющейся и прибыльной сети, обеспечивающей сбор дани и обмены. Традиционные центры, такие как Киев и Новгород, процветали, вырастали новые города, но особенно заметно (как видно на примере земель Смоленска и вятичей) увеличивалось число небольших укрепленных поселений площадью в 0,5–2,5 гектара. Раскопки выявили около 50 таких городков, появившихся в период до 1150-х гг., и около 80 — на рубеже следующего столетия, тогда как другие разрослись в более крупные города.[796] У князей-соперников из Среднего Поднепровья появлялись новые конкуренты на новых местах.
Почти полная монополия Среднего Поднепровья была разрушена. Впрочем, это не значит, — как нередко предполагают и утверждают, — что само оно обеднело. Подъем областных центров не был ни результатом, ни причиной упадка Киева. Путь по Днепру не утратил своего значения. Если другие пути из Византии на север начали играть более заметную роль, как, например, путь к Галичу от Дуная или из Приазовья по Дону, то не потому, что половцы перерезали доступ в Киев (это было не так), и не потому, что византийцы уступили Черное море итальянцам — император Мануил I сделал все, чтобы лишить генуэзцев прямого доступа к торговле через Тмутаракань и области Rhosia на Азовском море.[797] Открытие и использование новых возможностей не означало конца старых. Можно было бы утверждать, что сами успехи Киева заставили черноморских купцов усерднее отыскивать другие торговые пути, потому что многие товары, прежде поступавшие извне, теперь производились в самом Киеве и вывозились отсюда на север. Беспокойство киевского князя в 1168 г. могло быть вполне искренним, но не следует принимать его за знак нависшей катастрофы. Экономика районов среднего течения Днепра была достаточно гибкой и жизнеспособной, чтобы устоять перед превратностями политики на границах, а физическая угроза исходила из другого места: ведь не половцы разграбили Киев в 1169 г., да это разорение и не привело к обеднению города.
Тем не менее с подъемом областных центров изменилось соотношение сил. Каждый новый центр имел свои собственные четко выраженные локальные интересы и свою ориентацию: так, для Ростова и Суздаля первостепенную важность имели их прочные позиции посредников между северными звероловными угодьями (и Новгородом) и Средней Волгой; Галич должен был налаживать равновесие в отношениях с Венгрией и Византией, а насущные интересы Чернигова касались как половцев, так и вятичей. Рост происходил как через экспансию, так и через диффузию. Возникавшее то тут, то там соперничество было неизбежно, а иногда и необходимо. Но в то же время картина территориального распределения природных ресурсов и производимых товаров благоприятствовала высокому уровню кооперации — между купцами, между местными населенными пунктами и между теми, кто желал, чтобы их признали в качестве правителей. Ни один город не контролировал какую-либо из больших дорог в полной мере, так что чрезмерные дорожные пошлины никому не были выгодны. Можно было обойти стороной даже Смоленск и Новгород. Кроме того, как убедились вятичи, упорно держаться за свою самодостаточность и находиться в изоляции оказывалось, в конечном счете, невыгодно. Авторы берестяных грамот явно были уверены в том, что путешествовать можно легко и недорого.
Таким образом, быстро растущая и развивающаяся экономика областей была обусловлена соединяющими их связями, но одновременно импульс к ее развитию исходил снизу. Князья не располагали административным аппаратом, чтобы контролировать всю экономическую деятельность. Во всяком случае, в нескольких областях местная экономическая активность развернулась до того, как там прочно утвердился представитель правящей династии. Миграция и рост населения стимулировали локальный обмен и предпринимательство, легкие на подъем купцы открывали и развивали новые рынки, а на ключевых пунктах их путей вырастали новые селения. Не слишком бдительный контроль со стороны власти, наверное, способствовал успехам дела, которое вели в мелких селениях «однолошадные» торговцы, игравшие столь важную роль в создании богатства земель на протяжении всего XII в. Когда же князья, привлеченные возможностью получать новую дань, являлись, чтобы снять сливки с доходов, им приходилось весьма осторожно излагать свои притязания, чтобы не вызвать отпора, который мог быть оскорбителен для их княжеского достоинства. Впрочем, от князей был не один только вред: они могли выступать и как катализатор экономического развития. Например, на северо-востоке князья играли решающую роль как основатели и защитники городов. Они не только защищали город и выполняли судебные функции, но и вкладывали часть своих доходов в такие начинания, которые поощряли дальнейшее развитие местных ремесел и местного рынка, например, в строительство, обеспечивали спрос на предметы роскоши и культурные ценности.
Конечно, князья не могли сидеть и ждать, пока плоды сами упадут к ним в руки. Они должны были по-своему проявлять не меньшую предприимчивость, чем странствующие торговцы. Если внедрение в новые земли составляло одну из княжеских забот, то другой были взаимоотношения с родичами. Правящему роду непросто было приспособиться к новой экономической географии, к подъему областной экономики. Происходившие перемены отразились на многих сторонах жизни русов. Рассмотрим сначала политическую сторону дела.
Все более многочисленные члены династии пускались по дорогам, появлялись в селах — они собирали дань, сидели с дружиной, возводили укрепления и церкви, завоевывали расположение местных жителей, внедряли свою культуру, вздорили друг с другом. Их число все увеличивалось, так что оказались кстати и новые экономические возможности, и новые вакансии для правителей. На всем протяжении XI столетия на исторической арене действовало немногим более двух дюжин князей правящего рода, причем уже тогда их взаимоотношения выглядели достаточно запутанными. От XII в. нам известно около двух сотен князей. С ростом числа поколений, когда уменьшалась степень кровного родства, ветви клана начинали переплетаться в результате браков, заключаемых между отдельными их отпрысками. Летописи XII в. полны удручающе запутанных историй об ожесточенных конфликтах между родными и двоюродными братьями, дядьями и племянниками, которые без конца составляли коалиции то друг с другом, то друг против друга. Летописи однако отражают лишь поверхностное впечатление, династия расправляла суставы и потягивалась, приспосабливаясь к быстрому росту. Вот если бы ей пришлось делить один и тот же пирог на все более мелкие части, то потасовки из-за крошек были бы куда более ожесточенными.
На протяжении 1110–1130-х гг., особенно при Владимире Мономахе (1113–1125) и его старшем сыне Мстиславе (1125–1132), подъем регионов, казалось, отражал значение Киева и повышал его статус как сердца династии, той втулки, спицы от которой тянулись к окраинам. В 1113 г. Мономах или сам, или руками сыновей и внуков уже держал под контролем Киев, Новгород, Переяславль, Смоленск, Ростов и Суздаль. Скоро он лишил владений или подчинил себе потомков своего старшего двоюродного брата Святополка — сначала он завладел Туровом, а потом, в 1118 г., выгнал сына Святополка, Ярослава, из Владимира Волынского, где посадил одного из своих сыновей (по словам летописца, на этом настаивали жители города).[798] В 1119 г. Мономах прогнал из Минска Глеба Всеславича и поселил его и его семью в Киеве.[799] В 1130 г. Мстислав убрал подальше строптивых полоцких Всеславичей, выслав их в Византию. Черниговская ветвь династии со времен Любечского съезда проявляла сговорчивость. В середине 1120-х гг. в ней произошел раскол, и Мстиславу удалось заполучить Курск, натравив одну часть рода на другую.[800] Так к началу 1130-х гг. Мономаховичи — Мстислав с сыновьями и младшими братьями распространили свою власть на главные центры династии: от Киева и Переяславля до Курска на юго-востоке, до Ростова и Суздаля на северо-востоке, до Новгорода на севере, на Полоцк, Минск и Смоленск в центре, до Турова и Владимира Волынского на западе; черниговский же князь стал зятем Мстислава. Эпоху Мономаха и Мстислава можно считать воплощением общепринятого киевоцентристского представления о землях русов.
И все же Мономах и Мстислав помогали и даже активно способствовали развитию процессов в областных центрах, существенно повлиявших на такое изменение политического и культурного ландшафта, которое они, может быть, сами не желали и не могли предвидеть. Расцвет областей Руси, которые находились вне пределов Среднего Днепра, привел к парадоксальным последствиям. Он вызвал одновременно центростремительные и центробежные процессы.
Прежде всего, расцвет областных центров придал значимость и достоинство периферийным прежде городам. И Мономах, и Мстислав пересмотрели прежнюю политику патронажа, они вкладывали средства в такое строительство и в такие культурные мероприятия, которые повышали престиж дальних оплотов династии. Со временем эти последние утрачивали провинциальный облик и дух. Новые каменные церкви, монастыри, княжеские резиденции и даже новые епископии развивали местное самосознание. Во-вторых, региональный подъем придал новый масштаб одному из традиционных способов снятия напряженности, порождаемой ростом династии, — территории, прежде только облагавшиеся данью, выделялись в новые самостоятельные отчины. Подобно Владимиру и Ярославу, Мономах контролировал целую сеть городов через своих сыновей. Подобно детям и внукам Ярослава, потомки Мономаха относились к самым лакомым из этих владений не как к переходящей из рук в руки общей собственности, а как к постоянным оплотам для себя и для своих детей. Например, Смоленск и Суздаль служили источниками дохода для семьи Мономаха, сидевшей в Переяславле, а к середине XII в. они превратились в отчинные столы отдельных ветвей Мономаховичей, так что Переяславлю оставалось жить за счет собственно переяславской земли. В-третьих, хотя в первые десятилетия XII в. Мономаховичи сохраняли господствующее положение, все равно они были не одни. Амбиции Чернигова, после временного затишья, возродились во втором поколении Святославичей, в 1130-е гг. А в 1140-е — 1150-е гг. внушительное политическое и военное значение приобрели галицкие князья на западе.
В результате, при отсутствии механизмов централизованного политического контроля, династия и ее территории становились все более полицентричны. По мере того как княжеский род Среднего Поднепровья открывал новые возможности отдаленных земель, гегемония Среднего Поднепровья постепенно уступала место целой сети отчин, простиравшейся от Волги до Карпат: Ростов и Суздаль, Рязань, Переяславль, Чернигов, Смоленск, Полоцк, Туров и Пинск, Владимир Волынский, Галич. Эти отчины — города с княжьими столами и подчиненные им области современные историки именуют по-разному: княжествами, уделами, городами-государствами, в зависимости того, какой взятый со стороны образец им больше нравится. В источниках эти обособляющиеся центры называются «землями» — Суздальская земля, Смоленская земля и т. д. Общего названия для совокупности всех этих отчин не существовало. В источниках XII в. обозначение «Русская земля» или просто «Русь» относилось обычно только к территории, окружающей Киев. Например, можно было говорить о путешествии «из Суздальской земли» на «Русь».[801]
Если в абсолютном смысле Среднее Поднепровье продолжало процветать, то в относительном власть его ослабевала. Вся сеть отчинных земель уже не могла управляться силами узкого консорциума князей ближнего круга. Регионы стали слишком сильными, а интересы их слишком несходными. Но при всем том, в большинстве случаев, местные князья не могли себе позволить полностью оторваться от своей бесчисленной родни. Военные силы отдельных земель были недостаточны, а их интересы, хотя и расходились, все еще были в значительной мере взаимосвязаны. Династические союзы и блоки возникали, распадались или перестраивались с удивительной легкостью, и стратегический смысл их часто теряется за деталями тактики. Политическая культура династии сохраняла лишь отдельные общепринятые правила и образцы, но не давала конкретных указаний по поводу системы очередности, старшинства или подчинения. Поэтому при каждой смене правителя колода — по крайней мере частично — перетасовывалась. Картина усложнялась еще больше, потому что отношения между князьями — владельцами отчин в уменьшенном масштабе воспроизводились внутри отчинных земель: каждому князю приходилось устраивать младших братьев и племянников, кузенов и сыновей, или сдерживать их поползновения. Двоюродные братья из Путивля и Новгорода Северского вечно соперничали из-за Чернигова, а какой-нибудь племянник из Звенигорода облизывался на Галич. Многочисленность мелких князьков вела к постоянному дроблению династии и ее территорий.
Не все «земли» были одинаковы, не все перемены происходили одновременно, и не все князья одинаково на них реагировали. К середине XII в. династия в целом достигла слишком больших успехов, она стала слишком многочисленной и раздробленной, чтобы можно было втиснуть ее историю в последовательное линейное повествование. Но прослеживаются некоторые важнейшие черты в ее политической и идеологической адаптации к новым условиям. Проследить эту адаптацию можно по некоторым эпизодам из истории тех мест, которые — как читатели, возможно, уже заметили — не названы в нашем обзоре земель русов, но где по-прежнему пересекались почти все пути династии: речь идет о Новгороде и Киеве.
Хотя князья Киевские настаивали на своих природных правах на стол отцов и дедов, Киевская земля — несмотря на попытки отдельных правителей изменить ситуацию — не оставалась в руках какой-то одной ветви разросшейся семьи. Претенденты на киевский стол владели отчинами в других местах. С конца 1130-х гг. и до конца столетия (т. е. до объединения Владимира Волынского с Галичем) главные участники этой игры происходили из четырех ветвей династии, обосновавшихся в четырех отчинах: сын Мономаха Юрий и его потомство, находившиеся на северо-востоке; внук Мономаха Изяслав Мстиславич с сыновьями, сидевшие во Владимире Волынском; другой внук Мономаха Ростислав Мстиславич, брат предыдущего, с сыновьями, утвердившиеся в Смоленске; наконец, потомки Олега и Давыда Святославичей, сидевшие в Чернигове. Обращает на себя внимание отсутствие в их числе отпрысков Святополка Изяславича, старшего участника Любечского съезда 1097 г., хотя к концу XII в. его потомки вернули себе его отчину, став князьями Турова и Пинска.[802]
Смена правителей на киевском столе зависела от конкуренции, но не была чистой игрой случая. Она сдерживалась представлением (или противоборствующими представлениями) об освященном традицией порядке. Напротив, Новгород, при всей своей экономической притягательности, находился в династическом вакууме. Смена правителей в отчинных землях шла относительно благополучно, хотя и не без шероховатостей, а в Киеве и особенно в Новгороде князья то и дело сменяли друг друга. За полтора столетия, с 1000 по 1150 г., в Киеве произошло примерно двадцать смен власти, в которых участвовало что-то около шестнадцати князей. Следовательно, каждый непрерывно правил в среднем около 7,5 лет, а «вероятная продолжительность» правления того или иного князя была немногим меньше десяти лет, с возможными перерывами при исключительных обстоятельствах. Сравним эти данные со второй половиной XII в. (1150–1200), в течение которой власть переходила из рук в руки тридцать раз с участием одиннадцати князей. Это дает среднюю продолжительность правления менее чем в два года, а «вероятную продолжительность» для каждого князя — менее пяти лет, причем, как минимум, с двумя перерывами.[803] В Новгороде подобные изменения произошли немного раньше. Между 1000 и 1136 г. там правило не более дюжины князей, каждый в среднем свыше десяти лет. Зато за 50 лет после 1136 г. власть там менялась 30 раз, так что на каждое правление приходилось менее двух лет.[804]
В конце мая 1136 г. новгородцы вместе с соседями из Пскова и Старой Ладоги решили избавиться от своего князя, Всеволода Мстиславича, внука Мономаха и племянника князя Киевского. Всеволод был посажен в Новгороде в 1117 г., когда его отца, князя Мстислава, перевели на юг. В мае 1136 г. Всеволода с семьей схватили и два месяца держали в резиденции епископа, приставив вооруженную охрану, а новгородцы тем временем вели переговоры с другими членами династии в поисках замены. Изгнанный новгородцами, Всеволод попытался вернуться и отвоевать свой стол, но дошел только до Пскова, где его взяли под защиту. Несмотря на угрозы со стороны новгородцев, псковичи держали у себя Всеволода до его смерти, случившейся в 1138 г.[805] В ближайшие годы новгородцы несколько раз меняли свой курс, договаривались с князьями заново, изгоняли и принимали кандидатов из разных отчинных земель.
События мая 1136 г. вызвали многочисленные комментарии историков. Некоторые видели в аресте и изгнании Всеволода, ни много ни мало, начало социальной революции, в результате которой горожане взяли под контроль свой город и свели значение будущих князей к роли наемников, которых брали на службу в основном для организации обороны.[806] Сейчас большинство ученых признает, что эта интерпретация не выдерживает критики, являясь попыткой перенести на 1130-е гг. некоторые характерные черты, свойственные Новгороду в эпоху позднего средневековья. В XII в. князь из династии был в Новгороде столь же необходим для поддержания достоинства, законности власти и нормального хода жизни, как и в любом другом крупном городе. К тому же Новгород никоим образом не являлся единственным местом, где жители приглашали и отвергали князей или вели с ними переговоры. Наоборот, такие случаи являются почти что общим местом в летописных повествованиях о политической жизни всех земель русов: например, так было во Владимире Волынском в 1118 г., в Полоцке в 1127 и 1132 гг., в Галиче в 1145 г., на северо-востоке в 1174 г., в Киеве в 1146–1147 гг., и, конечно, нельзя забывать историю Всеслава 1068–1069 гг.[807] Другие объясняют изгнание Всеволода как начало длительной борьбы за ограничение княжеской власти, или как эпизод фракционной борьбы между сторонниками разных ветвей династии (у Всеволода действительно имелись сторонники в Новгороде, и как только удалили их покровителя, как то было принято, имущество этих сторонников разграбили).[808] В изгнании Всеволода видели конфликт между врагами и защитниками княжеской власти, или, совсем наоборот, событие будто бы подкрепляло законность власти будущих новгородских князей, которые действовали с согласия горожан.[809]
Эти рассуждения в большинстве своем умозрительны. Главное новшество, которому дали толчок события 1136 г., относилось к сфере межрегиональной политики, а не к местному общественному устройству. В 1136 г. князь Всеволод Ольгович Черниговский нанес ряд поражений киевскому правителю Ярополку Владимировичу (младшему брату Мстислава). Новгородцы, почуяв, куда ветер дует, попросили Всеволода прислать им своего брата вместо племянника киевского князя. В 1138 г., когда позиции Всеволода Ольговича пошатнулись, Новгород повернулся к Юрию Владимировичу, князю Суздальскому, и просил на княжение его сына. Это был первый случай, когда Новгород подчинился ставленнику с северо-востока.[810] В нем отразилась политическая линия суздальских князей, которую они в дальнейшем последовательно проводили: стремление укрепиться на обоих концах пути, соединяющего Балтику со Средним Поволжьем. Но после смерти Ярополка в 1139 г. Всеволод Ольгович сумел водвориться в Киеве, а новгородцы решили не посылать свои войска на помощь Юрию, пытавшемуся согнать Всеволода с киевского стола. Опасно было и то, и другое. Рассерженный Юрий захватил новгородский форпост Новый Торг, но новгородцы все равно сочли, что будет благоразумнее просить вернуться Всеволодова брата. И так далее, и тому подобное — события развивались в том же духе до конца века, да и позже.[811]
Таким образом, отсутствие у Новгорода собственной княжеской ветви было и его преимуществом, и недостатком. С одной стороны, новгородцы могли сами распоряжаться своей землей, где не существовало системы княжеских поселений с быстро множащимися и неспокойными младшими представителями власти. Это было большим экономическим преимуществом для новгородских боярских родов, так как им доставался весь урожай от торговли мехами. Но с другой стороны, династический вакуум делал Новгород особенно уязвимым, так как у него не было «естественного защитника» — ветви местных князей, по наследству передающих семейную обязанность защищать свою новгородскую отчину. До 1130-х гг. лучшим защитником Новгорода обычно служил князь Киевский или иногда другой князь из Среднего Поднепровья. C подъемом областных центров и закатом относительного верховенства Среднего Поднепровья Новгород приобрел нечто вроде независимости, но одновременно и более опасную зависимость от различных превратностей судьбы. С Новгородом заигрывали и перед ним заискивали князья почти всех «главных» земель: Чернигова, Смоленска, Суздаля, Владимира Волынского. Новгородцам приходилось выбирать с осторожностью, поглядывая на неустойчивый баланс власти. Именно это, а не социальная позиция новгородцев, явилось главной причиной участившейся смены князей на новгородском столе после 1136 г. Однако участившаяся смена правителей, наряду с отсутствием князей, которые постоянно сидели бы на обширных и доходных новгородских землях, действительно привела к социальным последствиям. Со временем самостоятельность и целостность Новгорода оказались более прочно, чем где-либо, связаны с местной верхушкой — боярами и епископом.
Политическая изобретательность киевлян была ориентирована на несколько иную проблему: как практическую целесообразность выдать за традицию. Как мы видели, династический обычай всегда был более гибким, чем пытались представить некоторые из тогдашних его апологетов и пытаются сделать современные теоретики (см. гл. V и VII). В середине XII в. гибкость этого обычая увеличилась еще больше. Такого явления, как единственный законный наследник киевского стола, в природе не существовало. Имелся скорее некоторый выбор законных претендентов. Этот выбор был невелик, притязания некоторых были в принципе более обоснованны, чем притязания других, но принципам и фактическим возможностям приходилось находить компромисс друг с другом. Старшинство приобретали, его даже жаловали, но оно не наследовалось автоматически.
Когда в 1132 г. умер сын Мономаха Мстислав, его сменил младший брат Ярополк. В начале 1139 г. умер и он, причем в живых оставались еще двое его братьев. Старшим из двоих был Вячеслав (княживший тогда в Смоленске, а потом в Турове), а младшим — Юрий. Похоже, что Вячеслав не мог или не хотел энергично настаивать на своем праве. Он явился в Киев, провел там две недели (с 24 февраля по 4 марта 1139 г.) и уступил стол своему троюродному брату Всеволоду Ольговичу Черниговскому. В течение весны и лета Всеволод сумел переговорами и подкупом сделать союзниками своих потенциальных противников на юге и на западе, и недовольному Юрию, которому не удалось заручиться поддержкой в Новгороде, пришлось отступить на северо-восток ни с чем.
Для многих современных историков Всеволод — узурпатор, потому что отец его, князь Олег, никогда не сидел в Киеве, а дед, Святослав Ярославич, завладел столом, не имея на то никакого права.[812] Но у нас нет серьезных оснований, чтобы принимать позицию Мономаховичей и с их точки зрения судить, кто прав, а кто виноват. До конца XII в. Черниговский дом дал Киеву еще трех правителей. Двое из них правили совсем недолго, но третий, сын Всеволода Святослав, занимал киевский стол целых семнадцать лет (в 1176–1180 и в 1181–1194 гг.) — дольше, чем кто-либо другой из княживших в Киеве со времен Мономаха. Если Всеволод нарушил правила, установленные Мономаховичами, то он сделал это с согласия влиятельных киевлян и, к тому же, с согласия большинства Мономаховичей. Внук Мономаха, Изяслав Мстиславич (князь Владимир-Волынский, затем Переяславский, затем Киевский), впоследствии объяснял: «Всеволода есми имѣлъ въправду брата старишаго, зане же ми брать [слово «брат» означало и родного, и двоюродного брата; на самом деле, Всеволод приходился Изяславу троюродным племянником!] и зять [Всеволод был женат на сестре Изяслава], старѣй мене, яко отець».[813]
В доброе старое время авторы «Повести временных лет» очень бы этому удивились. «Завещание» Ярослава Мудрого подчеркивало, что преемниками являются князья — «братья единого отца и матере». Причудливое самооправдание Изяслава показывает, как в разветвленной династии тесное политическое родство могло создаваться из довольно отдаленного кровного родства, и даже (что было ново для внутридинастической политики) при помощи брачных уз. Трудно сказать, чья позиция в данной ситуации была более искусственной: Ярослава, подчеркивавшего роль малой семьи, или явно конъюнктурное построение его прапраправнука, которое в разных вариантах станет с середины XII в. чуть ли не стандартной практикой.
Столь вольное обращение с родством, хотя оно и основывалось на Realpolitik, возродило старые сомнения по поводу правил передачи наследства. Всеволод, по примеру своего прапрадеда, Ярослава Мудрого, постарался обеспечить будущее киевского стола еще при жизни, но различия в этой процедуре и ее результаты ясно показывают, какая пропасть разделяет две эпохи. Ярослав просто-напросто оставил инструкции сыновьям. Всеволод же назначил преемником своего младшего брата Игоря. В 1145 г. он заставил своих близких родичей (из Черниговского дома) целовать крест Игорю, а в 1146 г., уже смертельно больной, он повелел «горожанам» Киева и Вышгорода проделать то же самое. Всеволод умер 1 августа 1146 г.[814]
Но клятва на кресте, данная по требованию правящего князя, могла быть легко нарушена, когда этого князя не стало. Игорю пришлось вновь вести переговоры, уже от своего собственного имени. Как всегда, главные претензии горожан касались старших приближенных покойного князя: в этом случае речь шла не о тысяцком (как в 1113 г.) и не о воеводе (как в 1068 г,), а о тиунах Ратше и Тудоре («Ратша ны погуби Киевъ, а Тудоръ Вышегородъ»).[815] Игорь пообещал, что киевляне сами смогут выбрать себе новых тиунов, и на этом условии горожане согласились на новое крестоцелование. Тем самым киевляне добились уступки, в известном отношении аналогичной праву новгородцев избирать своего посадника. Очевидно, что такого рода действия были тогда в порядке вещей.
Однако же клятва на кресте, данная при одних условиях, могла быть легко нарушена при других. Изяслав Мстиславич (тот самый, которому принадлежит упомянутое выше столь удобное многостороннее определение своих родственных связей) тем временем составлял вокруг Киева коалицию, которая могла бы оказать ему надежную поддержку. В нее входили Белгород, Василев, «черные клобуки» и гарнизоны крепостей, стоявших вдоль реки Рось.[816] Некоторые представители киевской знати также перешли на его сторону. Попытка Игоря рассеять силы Изяслава окончилась самым жалким образом: вместе со своим войском он увяз в болоте. Игорь бесславно попал в плен, а Изяслава Мстиславича, внука Мономахова, встречали в Киеве «множество народа, игумени съ черноризьци и Попове всего города Киева». Князь пал ниц перед иконой Богоматери в Софийском соборе, «и сѣде на столѣ дѣда своего и отца своего».[817] Как нередко бывало при смене князя, началось принудительное перераспределение имущества: «разъграбиша кияне съ Изяславомъ дружины Игоревы и Всеволожѣ взяша имѣнья много в домехъ и манастырехъ».[818] Игоря заточили — сначала в Выдубицком монастыре Св. Михаила близ Киева, а потом в Переяславле. По его собственному желанию, его постригли в монахи и вернули в киевский монастырь, где в 1147 г. его растерзала толпа горожан, искавшая козла отпущения во время обострения отношений с Черниговом. Тело Игоря подобрали на площади на Подоле и положили для отпевания в церкви Св. Михаила. Вдруг сами собой загорелись свечи. Игоря Ольговича стали почитать святым.[819]
Смерть Игоря не принесла безопасности Изяславу. Самая непосредственная угроза ему исходила от ближайших родственников. Двое его дядьев, Вячеслав и Юрий, все еще были живы-здоровы, и к тому же приходились сыновьями Мономаху, а Изяслав — лишь внуком. Изяслав происходил от старшей линии (его отец был старшим сыном Мономаха), но Вячеслав с Юрием были поколением старше племянника. Если строго следовать принципу наследования по боковой линии, то надо признать, что правы были Вячеслав и Юрий. Однако подобные конфликты между дядьями и племянниками были очень распространены среди современников Изяслава по всем землям. Оканчивалась эта борьба по-разному. Обыкновенно побеждали дядья, но это не удерживало племянников от новых попыток добиться своего, нередко — при поддержке горожан. Например, в Чернигове в 1127 г. победил племянник — Всеволод Ольгович.[820] В 1144–1145 гг. Ивану Ростиславичу Берладнику (он тоже являлся племянником) раз за разом не везло в Галиче, хотя его поддерживала, по крайней мере, часть горожан.[821] В 1167 г. Мстислав Изяславич сумел прогнать из Киева своего дядю — Владимира Мстиславича.[822] На северо-востоке брат Андрея Боголюбского, Всеволод Юрьевич, с 1174 по 1176 гг. — два года боролся с племянниками за престол. В этом не было ничего особенно нового: можно вспомнить, как в 1054 г. дети Ярослава Мудрого обошли очередностью своего дядю Судислава. Особенно запутывало ситуацию в конфликтах из-за Киева, происходивших после 1147 г., то обстоятельство, что старшим из двух братьев был Вячеслав, а наиболее агрессивным претендентом на киевский стол выступал младший, Юрий Суздальский. Юрий сколотил союзы (которые скрепил брачными узами) с родами Чернигова и Галича, и с их помощью сумел дважды завладеть Киевом: почти на год — в августе 1149 г., и снова — с сентября 1150 по март 1151 г.
Повествуя об этих событиях, летопись сообщает новые данные о растущей двойственности в соотношении между родством по происхождению и политическим родством. В 1146 г., до того как Изяслав прочно утвердился в Киеве, летописец сообщает, что Вячеслав — старший из живых сыновей Мономаха — «надѣлся на старѣйшиньство»: таким образом, физическое положение в семье было открыто признано отличным от статуса в политической семье.[823] Но столь же ясно, что позиция в семье по-прежнему имела нравственное значение, пускай это был далеко не единственный и не первостепенный критерий. На данном основании Изяслав в 1150 г. нашел беспрецедентный способ отвергнуть притязания Юрия. Было заключено соглашение, по которому «Изяславу имѣти отцомь [своего дядю] Вячеслава, а Вячеславу имѣти сыномъ Изяслава». «Ты ми еси отець, — заявил Изяслав, — а Кыевъ твой».[824] При этом Изяслав вовсе не собирался отдать Киев или расстаться с реальной властью. Идея состояла в том, чтобы оба князя — и Изяслав, и его «стрый и отець»[825] сидели в Киеве, но в разных резиденциях. Вячеслав мог пользоваться соответствующими почестями, занимая Большой дворец, а Изяслав, находясь в Угорском дворце, вел реальные дела Киевского княжества. Таким образом, у Изяслава в руках была реальная власть, а у Вячеслава — номинальная. Это был ловкий прием, позволивший примирить несоответствие между властью и авторитетом. Нравственную позицию Юрия обошли с фланга, и он в конце концов смирился со сложившимся положением вещей.
Сделку между Вячеславом и Изяславом следующие князья повторяли только дважды. В первый раз это сделали на короткое время Вячеслав с братом Изяслава, Ростиславом Смоленским, после смерти Изяслава в ноябре 1154 г. Но вскоре умер и сам Вячеслав. Удачнее получился тот же ход в следующем поколении: в 1180 г. Святослав, сын Всеволода Ольговича (князя Черниговского и Киевского), принял «старѣшиньства и Киева», в то время как сын Ростислава Рюрик «возя всю Рускую землю» — т. е. реальную власть над землями Киева. В последнем из названных случаев соглашение послужило мостом между гораздо более дальними родственниками (Рюрик был четвероюродным племянником Святослава и на поколение младше), но оно оставалось в силе целых четырнадцать лет, пока в 1194 г. не умер Святослав.[826] Здесь нет признаков системы, переживающей хронический кризис, это — показатель постоянной гибкости, при помощи которой династия могла приспосабливаться к экономическим и территориальным изменениям и обращать их себе на пользу.
В марте 1155 г., после смерти своего старшего брата Вячеслава и после пятнадцати лет постоянных неудач, Юрий Суздальский (последний оставшийся в живых сын Владимира Мономаха) наконец сумел отбросить местных князьков («мнѣ отчина Кыевъ, а не тобѣ»[827]) и войти в Киев почти без сопротивления. Он умер всего два года спустя, в мае 1157 г. Юрий Владимирович больше всего известен как князь, которому приписывают строительство первых укреплений в Москве, благодаря чему в позднейшей политической мифологии, в которую он вошел как Юрий Долгорукий, основатель Москвы, значение его заметно выросло. Но в реальной жизни для князя Юрия, при всех его серьезных мероприятиях по укреплению, развитию и украшению северо-восточной отчины, венцом стремлений оставался «стол деда и отца» в Киеве.
В данном контексте нет уже ничего странного в том, что сын Юрия, Андрей, собрав разношерстных союзников, взял Киев в 1169 г. В сущности, карьера Андрея вполне соответствует нормам его века. В 1157 г. он пристроился в Суздале, довольно традиционным образом нарушив традицию: Юрий распорядился, а Андрей согласился с его распоряжением, что Суздаль будет унаследован другим его сыном. Но после смерти Юрия Андрей нарушил клятву (естественно, по просьбе населения).[828] Придя к власти, он занялся обычным в этой ситуации делом — стал обезвреживать своих ближайших родственников и соседей. В 1161 г. последовало изгнание в Византию сразу двух его братьев, мачехи и племянников;[829] князь разбил волжских болгар (1164 г.), утвердился в Новгороде, занимался укреплением и украшением своих городов. У него не было серьезных оснований затевать крупный территориальный конфликт со своим старшим родичем, Ростиславом Мстиславичем, который благополучно правил в Киеве (1159–1167), и Андрей не делал этого. Он обратился на юг только после смерти Ростислава, когда младший брат умершего князя был изгнан из Киева еще одним племянником-честолюбцем. Поход Андрея, который возглавлял его сын, получил поддержку со стороны родственников Ростислава в Смоленске.
Все это было в порядке вещей. Необычным же было решение Андрея посадить на стол в Киеве своего брата Глеба, а самому остаться на северо-востоке. Такая расстановка сил была удобна и, пожалуй, выгодна обоим братьям. Андрея всегда занимало прежде всего развитие его отчины, а Глеб, княживший предыдущие пятнадцать лет в Переяславле, имел прочные корни на юге.[830] И все же, приняв такое решение, Андрей нарушил обычаи отцов и дедов. На протяжении, по крайней мере, ближайших 150 лет ни один из старших князей, получив возможность властвовать в Киеве, не выбирал вместо этого другое княжение. Тем более не могло быть речи о том, чтобы Андрей чтил киевского князя «как отца». Наоборот, Андрей считал, что именно он, правитель северо-востока, обладает таким положением и такой властью, которые позволяют ему указывать южным князьям, что им следует делать. После смерти Глеба 20 января 1171 г. Андрей приказывал кандидатам то явиться в Киев, то удалиться прочь, ругал их, если они не делали, что он велел, он был признан ими своим « отцом» и отдавал Киев тому или иному князю по своему выбору.[831]
Но только до поры до времени. В 1173 г. двое молодых Ростиславичей, Рюрик и Мстислав, решили, что с них довольно. Когда от Андрея привезли обычные безапелляционные инструкции, они публично опозорили посланца, сбрив ему бороду и волосы, и отправили восвояси с сообщением: «Мы тя до сихъ мѣстъ акы отца имѣли по любви. Аже еси сь сякыми рѣчьми прислалъ не акы кь князю, но акы кь подручнику и просту человеку. А что умыслилъ еси, а тое дѣи».[832] Андрей пришел в ярость. Он составил новую коалицию, чтобы силой добиться своего, но на этот раз ничего не вышло. Ростиславичи, прежние его союзники, взяли сторону князя Владимир-Волынского, Ярослава Изяславича, которому и предложили Киев. Силы Андрея с позором отступили. А на следующий год он был убит собственными слугами в своем дворце в Боголюбове.[833]
О мотивах поведения Андрея и его устремлениях много спорили. Поскольку по краткому изложению событий нельзя судить об их идеологическом фоне, мы вернемся к этому вопросу позже. Но если рассматривать их в непосредственном контексте династических и межобластных взаимоотношений, действия Андрея вполне соответствуют общему направлению эволюции. Его дед, Владимир Мономах, был южным князем и энергично трудился над развитием северо-восточных областей, которые все еще казались дальними и опасными. Юрий, младший сын Мономаха, был посажен на один из этих дочерних столов, и также не жалел сил на развитие подчиненных ему территорий, однако на протяжении свыше тридцати лет правления на северо-востоке сохранял уверенность в том, что юг все равно важнее. Андрей Боголюбский был северо-восточным князем, для которого на первом месте стояла его отчина, хотя и он постоянно вынашивал сгубивший его замысел распространить власть своего рода на юге. Брат и преемник Андрея, князь Всеволод Большое Гнездо (ум. в 1212 г.), завершил этот цикл. Он участвовал в неудачном походе 1173 г. и научился кое-чему на ошибке брата. Время от времени он пытался управлять политикой, оказывать влияние и даже прибегать к угрозам, но в целом не проявлял большой склонности напрямую вмешиваться в южные дела.[834] После 1173 г. соперничество за власть над Киевом осталось на долю князей Смоленских, Черниговских, Владимир-Волынских и, наконец, Галицких. Для северо-восточных князей более важной была борьба за Новгород.
В середине XII в. успехи в развитии областных центров и рост числа князей и их отчин ставили новые и новые проблемы перед господствующей политической культурой. Княжеский род отвечал на этот вызов, непрерывно преобразуясь и меняя взгляды на самого себя. Иногда, впрочем, накал страстей приводил к тому, что династия была на грани утраты своей внутренней сущности. В 1173 г. Ростиславичи жаловались на то, что Андрей не уважает их княжеского достоинства и обращается с ними как с подчиненными или как с простолюдинами. Примерно через двадцать лет своим властным обращением с Ольговичами Всеволод вызвал их обиженный ответ: «Мы есмы не угре ни ляхове, но единого дѣда есмы внуци».[835] В обоих случаях летопись дает понять, что повисла реальная угроза над представлением о правящей семье как об отдельном, привилегированном и сплоченном сообществе — в первом случае эта опасность носила социальный характер, а во втором — геополитический. И в обоих случаях обиженных тревожило то, что стиралось различие между «нами» и «ими». Это скорее не факты, а проблема их восприятия. Но культурные представления составляют неотъемлемую часть политической стратегии. Каков же был культурный контекст — или культурные последствия — политических и экономических процессов середины XII в.?
С развитием экономики и расширением династии христианская вера распространялась по землям. Чем больше процветали отчины, тем благоприятнее становилась почва для религии. Если позволяли средства, политика того или иного князя непременно включала в себя поддержку христианской культуры. А по мере того, как число князей умножалось, больше и больше новых городов и селений приобретали все положенные атрибуты официальной культуры, которая начинала просачиваться — как видимыми, так и невидимыми путями — и в сельскую местность. К концу XII в. почти все захоронения в городах были христианскими, да и на сельских кладбищах, даже в сравнительно отсталой земле вятичей, начали появляться христианские могилы, вырытые в земле, а кресты и другие символы христианства все чаще встречаются в традиционных курганных захоронениях.[836] Спустя две сотни лет после князя Владимира Святославича процесс обращения Руси в христианство близился к завершению на деле, а не на страницах панегириков. Пустоты заполнялись, скелет обрастал плотью, за фасадом появилась глубокая перспектива застройки. К концу XII в. земли Руси были по-преимуществу христианскими, по крайней мере — с виду, однако в некоторых случаях этот «вид» выставлялся напоказ.
Показателем христианизации служит количество и территориальное распределение вновь возводимых церковных сооружений. В XI в., например, в любой произвольно избранный момент на территории Руси над возведением каменных храмов по заказу правящего рода работало едва ли больше одной артели строителей. Такие здания строились одно за другим, а не одновременно. Строителей, которых нанял Мстислав для возведения храма Спаса в Чернигове, Ярослав перевел на строительство Софии Киевской, а там и на строительство Софии Новгородской. Известно примерно 25 каменных церквей, построенных на протяжении XI в. в пяти городах. К 1150 г. в разных местах одновременно работало не менее четырех артелей. Нам известно к этому времени около 50 новых храмов, выстроенных в восемнадцати разных городах. Строительство продолжалось или завершалось не только в старых центрах (в Киеве, Чернигове, Переяславле, Полоцке, Новгороде), оно начиналось не только в недавно приобретших вес и важность отчинных центрах, таких как Смоленск, Галич и Владимир Волынский, оно велось и в городах поменьше — в Новгороде Северском, Новогрудке, Пскове и Дорогобуже. Общее число известных нам каменных церквей, построенных к концу века, достигло примерно двухсот; они рассредоточены по 35 населенным пунктам.[837] Присутствие солидных, монументальных христианских святилищ перестало быть исключительной привилегией, редким экзотическим украшением узкого кольца избранных городов. Церкви превратились в обычную, стандартную черту городского пейзажа. По всей земле русов густо всходили свои маленькие киевы.
Из Киева шли основополагающие образцы и авторитетные примеры, которыми, в частности, определялось, как должна выглядеть церковь. Почти все каменные церкви XII в. были построены в целом по одному плану: крест под куполом, или крест в квадрате — как правило, с одной главой. Существовало много различных приемов строительства и вариантов осуществления этого плана, с многочисленными модификациями и украшениями, но серьезных отклонений от него почти не было, и строители не проявляли стремления изобретать или заимствовать другие схемы. Известные образцы ротонд и четырехлистников можно сосчитать по пальцам одной руки (три в Галиче, один в Киеве), причем они не вызывали подражаний и не влияли на архитектуру других храмов.[838] Происходило это не потому, что строительство являлось занятием узкого круга специалистов, к которому не допускались чужаки. Странствующие артели строителей были местными, но для надзора за осуществлением проекта нередко нанимали и иноземных «мастеров» (источники пользуются этим заимстованным термином): в Перемышле и в Звенигороде в 1110–1120 гг. это были, вероятно, поляки; мастера, работавшие в 1140-х гг. в Галиче, а в 1150-х перебравшиеся в Суздаль, возможно, были венграми; когда же Андрей Боголюбский начинал грандиозное строительство во Владимире-на-Клязьме и в своей резиденции — в Боголюбове, он созвал «изъ всѣх земль всѣ мастеры».[839] Монополия Византии была нарушена, но вкусы остались консервативными, так что пришлые мастера согласовывали свои проекты с особенностями местной традиции.
Одно заметное исключение любопытным образом подтверждает это правило, или привычку, вошедшую в правило. В середине 1140-х или в начале 1150-х гг. епископ Новгородский Нифонт заказал построить небольшую, но щедро расписанную фресками церковь в Спасо-Преображенском монастыре, стоявшем в устье реки Мирожи, возле Пскова. С 1147 г. Нифонт был в ссоре с Киевом из-за внутрицерковных дел, причем его позицию поддерживал Константинополь. Связано это с его ссорой или нет, но, кажется, епископ пригласил византийского или балканского мастера для надзора за осуществлением строительства в Мирожском монастыре. Здание было задумано таким, каких на Руси еще не бывало, но какие встречаются в провинциях Византии: угловые секции с западной стороны были гораздо ниже крыши главного нефа и трансепта, так что церковь напоминала крест снаружи, а не куб, образующий крест внутри. Источник замысла был вполне почтенным, но наверное, местным жителям показалось, что церковь выглядит неправильно, не так, как они привыкли, а потому и вообще не совсем похожа на церковь. Или, может быть, просто на заниженных углах собиралось слишком много снега. Так или иначе, из практических ли соображений или из эстетических, или из тех и других одновременно, но западные углы подняли до высоты центрального креста, и церковь приняла привычную форму куба. Такова была сила принятых образцов.[840]
Это не значит, что все церковные здания строились одинаково. Наоборот, разбросанность по такой громадной территории неизбежно приводила к расхождениям, диффузия вела к разнообразию. Использовались разные приемы и материалы, странствующие артели работали под началом разных мастеров и разных патронов, а основной замысел храма оказался чрезвычайно гибким. Возьмем, например, количество и расположение куполов. У большинства церквей купол был один, он стоял на барабане, основание которого находилось примерно на том же уровне, что и верх стен. У некоторых храмов покрупнее было пять куполов: один стоял на пересечении нефа и трансепта, а остальные четыре размещались симметрично вокруг него. Однако в Новгороде купола часто ставились асимметрично. На соборе Св. Софии их было шесть: пять основных и дополнительный над единственной лестничной башней с западной стороны. У дворцовой церкви Благовещения (1103 г.) было два купола, один центральный, а другой над лестницей с северо-западного угла. Церковь Рождества Богородицы в Антониевом монастыре к северу от города (1117 г.) и необыкновенно громоздкий и тяжеловесный храм Св. Георгия в Юрьевом монастыре, расположенном на юге от Новгорода (1119 г.) — оба добавляют третий купол над юго-западным углом.[841] В 1150-х гг. в Полоцке придумали другой способ изменить силуэт крыши: в церкви Спаса в Евфросиньевом монастыре прямоугольная платформа барабана была поднята над уровнем остальной крыши, которая благодаря этому приобрела ступенчатый или многослойный вид, усиливавший впечатление устремленности ввысь. К началу следующего столетия похожие многослойные или многоярусные крыши появились на церквах в Смоленске, Рязани, Овруче и Чернигове.[842] Этот дополнительный уровень позволял размещать многочисленные кокошники — пояса стоящих друг на друге арок, находящиеся между вершиной стен и платформой барабана, что стало характерной чертой русских церквей.
Но наиболее ярко местные особенности проявились в выборе материала. Огромное большинство церквей, где бы они ни строились, разумеется, было деревянным. Пышные южные церкви возводились из opus mixtum — тонких кирпичных брусков, чередующихся с толстыми слоями грубого камня и скрепленных известковым раствором. Так же строились ранние каменные церкви в Суздале и во Владимире-на-Клязьме, возводившиеся по заказу Владимира Мономаха, который использовал ремесленников с юга. В Новгороде несколько большее место занимал необработанный камень, но в основном строительные приемы были те же самые. Зато к середине столетия вокруг Галича построили несколько церквей с совершенно другими фасадами. Грубая основа была облицована гладкими плитами известняка, плотно пригнанными друг к другу, так что в целом казалось, что фасад выполнен из монолитных известняковых блоков. Вполне возможно, что мастеров привезли из соседней Венгрии. Из Галича этот стиль, а, возможно, и сами мастера перебрались на северо-восток. Памятниками данного стиля являются сохранившиеся до сих пор изящные белокаменные церкви, построенные Юрием Владимировичем в его крепостях Переяславле Залесском и Юрьеве Польском, а также в его резиденции Кидекше под Суздалем. Стены этих церквей ровные, но использование гладкого камня давало новые возможности для украшения. Церкви, возведенные для сыновей Юрия во Владимире-на-Клязьме и в Боголюбове и украшенные рельефами, скульптурными фризами и углубленными порталами, несколько напоминают романскую архитектуру (и это совсем не случайно), хотя их основная форма и планировка по-прежнему отвечали киевским правилам. Так, постепенно и неравномерно, на основе общей схемы появлялись местные гибриды, развивавшиеся дальше как специфические местные стили.
Заказчиками таких храмов обычно бывали князья, но не всегда и не везде. С 1110-х до 1130-х гг. Новгород следовал общей традиции. Владимир Мономах, его сын Мстислав и сын Мстислава Всеволод оставили свой след в городском и загородном пейзаже, украсив цитадель и окружив ее ожерельем монастырей. Но после изгнания Всеволода в 1136 г. все больше церквей строили купцы, епископы и местная знать.[843] Изменения в характере меценатства отражают особенности политической жизни Новгорода. Мало кто из князей мог рассчитывать просидеть здесь те два-три года, в течение которых нужно было следить за сооружением здания от начала и до конца, поэтому местная верхушка и взяла на себя роль хранителя местных традиций и местной славы.
Размах церковного строительства свидетельствует о распространении церковных институтов — монастырей и епископий. С первых лет XII в. прочно построенные, щедро финансируемые монастыри начали появляться вокруг большинства городов — областных центров. В 1110-х гг. выросли главные храмы Юрьева и Антониева монастырей под Новгородом, церковь Успения Богородицы Елецкого монастыря в Чернигове. В Полоцке к концу 1130-х гг. начались работы над рядом сооружений в Бельчицком монастыре, а в середине 1140-х гг. — в Евфросиньевом монастыре. Примерно тогда же строилась Нифонтом церковь Мирожского монастыря, что за рекой под Псковом, и церковь Бориса и Глеба в Смоленском Смядынском монастыре.[844] Киев, «мать городов русских», продолжал хорошеть. Около 1129–1133 гг. Мстислав возвел тут Федоровский монастырь, предназначенный служить родовой усыпальницей, он же построил на главной рыночной площади Подола храм Богоматери «Пирогощей» (ок. 1131–1135 гг.), с его знаменитой иконой из Константинополя.[845] Но подрастающие подражатели Киева начинали понемногу присваивать себе убранство знаменитого прародителя.
Помимо строительства монументальных церквей, князю, который претендовал на почет и видное положение, нужно было обзавестись собственным епископом, а множащая паства нуждалась в пастырях. Смоленск, ранее зависевший от Переяславля, в 1136 г. получил своего епископа. Примерно к 1150 г. новая епископия была учреждена в Галиче, в прошлом небезопасная для иерархов Ростовская кафедра была утверждена на прочной основе, а новгородские епископы стали иногда именовать себя архиепископами. Ко времени монгольского завоевания образовались новые кафедры во Владимире-на-Клязьме — на северо-востоке и в Перемышле и Угровске, впоследствии в Холме — на юго-западе.[846] Странным, пожалуй, являлся тот факт, что все эти земли оставались под началом одного митрополита. Унитарная структура церковной власти с центром в Киеве представляется несоответствующей ситуации, когда возникло множество самостоятельных политических и экономических центров, тем более, что в ведении митрополита Киевского находились гораздо более обширные и населенные территории, чем это было принято в Восточной церкви. Далее мы увидим, что такое несоответствие иногда порождало внутренние трения.
Рост и укрепление политических институтов в областных центрах вел к развитию местной культуры. Множились рукописи, роль письменности в жизни становилась все более заметной и разнообразной, берестяная почта в Новгороде становилась все более оживленной. Самые ранние из дошедших до нас административных документов (комплекс монастырских и епископских грамот) восходят к 1130-м гг. С 1140-х гг. в летописях фиксируется применение документов в дипломатических отношениях между князьями.[847] Дошедшие до нас памятники письменности, хотя их по-прежнему немного, стали значительно более разнообразны по тематике, манере изложения, местам возникновения, чем соответствующие памятники XI в. Игумен Даниил — скорее всего, из Чернигова, составил описание своего паломничества в Святую Землю, совершенного в 1106–1108 гг.[848] В 1136 г. новгородский монах по имени Кирик составил трактат по хронологии и счислению Пасхи.[849] Кирилл, монах, а впоследствии епископ Туровский, был плодовитым автором молитв, торжественных слов и ярких проповедей.[850] В середине столетия два представителя церкви при дворе смоленского князя затеяли в эпистолярной форме публичный спор по проблемам толкования Библии.[851] Местные летописи начали составляться не только в Киеве и Новгороде, но также в Суздале, а к середине XIII в. и в Галиче.[852] Во Владимире-на-Клязьме возникла целая серия агиографических и панегирических сочинений.[853] Новгородец Добрыня Ядрейкович, впоследствии — епископ Антоний Новгородский описал свое паломничество в Константинополь в 1200 г.[854] О превратностях жизни и трудах монаха Авраамия Смоленского поведал в его Житии ученик святого Ефрем.[855]
В это время еще нельзя говорить о местных «школах» книжности. Имена и происхождение авторов указывались по-прежнему редко. Нормой оставалась анонимность, а большинство писцов и проповедников было озабочено прежде всего тем, чтобы сохранить христианскую традицию, они переписывали, блюли и осваивали доставшийся им корпус церковнославянских переводов с греческого. Тем не менее, в письменности, как и в строительстве, сам по себе широкий территориальный разброс и интенсивность творчества порождали разнообразие, при всей консервативности принятых этических и эстетических норм. Русы не обучались классической риторике, но были вполне в силах оперировать звучанием и ритмом языка. Их не очень интересовали систематичекие богословские или философские исследования, но они прекрасно умели воплощать в слове мысли и чувства и передавать их оттенки и тонкости, будь то юмористическое литературное псевдомоление, приписываемое Даниилу Заточнику, или полное едкого сарказма послание Фоме митрополита Климента, или богатые метафоры и лирические интонации анонимного «Слова о полку Игореве», или живые рассказы «Киево-Печерского патерика», или выразительные диалоги в летописях, или яркие крещендо и каденции в цикле слов Кирилла Туровского. Традиция была замкнутой, но не застойной. В ней теперь было меньше самохвальства одиночных выскочек, но звучала уверенная, хотя и более провинциальная полифония.
Признаком уверенности было возникновение в рамках господствующей культуры внутренних дебатов и споров. Авторы XI в. прежде всего стремились объявить о своем восприятии христианства, объяснить, что это значит, радуясь своей принадлежности к всемирному братству христианской церкви, возможности обрести собственное место во времени и в пространстве. Полемика, открытая или скрытая, была направлена, главным образом, против тех, кто не принадлежал к христианскому сообществу — против местных язычников, о чем часто говорится в « Повести временных лет». А к середине XII в. православные русы уже чувствовали себя настолько уверенно, что могли поспорить и друг с другом. Дискуссии велись о том, в какой мере можно или должно аллегорически понимать Писание, как поститься в те дни, когда пост совпадает с праздниками, о правильной процедуре назначения епископов и митрополитов, о том, насколько полезны либо вредны некоторые виды учености.[856] Подобные предметы споров не были оригинальны. Их, как и варианты в архитектуре, следует рассматривать в категориях влияний и заимствований. Но при этом здесь, как и в архитектуре, уже явственно проступали вполне самобытные черты в общем развитии и в конкретных формах.
Слова, здания, предметы искусства, институты развивающихся местных очагов культуры дают богатый материал для историков слов, зданий, предметов искусства и институтов, но кроме того, они помогают наполнить вещественным содержанием обзор политической истории. У русов культурная политика являлась неотъемлемой частью политической культуры. Как раньше в Среднем Поднепровье, христианство распространялось в областях сверху вниз. В покровительстве культуре местные князья видели средство повысить собственное достоинство и престиж в рамках своих земель и поднять значение своих земель в глазах соседей и родичей. Большинству князей этого, вероятно, было достаточно: вот и они стали настоящими христианскими правителями, принадлежат к великой общности, идут путем Киева, «матери городов русских». Но была одна область, где подражание Киеву выходило за рамки следования образцу. На северо-востоке во второй половине XII в., в правление Андрея Боголюбского и Всеволода Большое Гнездо, экономическое и политическое развитие сопровождалось многогранной, но устремленной к единой цели программой культурного строительства, параллелей которой не было со времен Киева при Ярославе Мудром. Культурные позиции Андрея и Всеволода, выраженные в деятельности их церковников, строителей и книжников, говорят об изменении в отношении к южной столице. Наконец-то имеющиеся у нас памятники культуры позволяют ввести скупой рассказ о политических конфликтах и экономических интересах в систему разнообразных идей, мнений, чаяний.
Андрей создавал свой новый Киев во Владимире-на-Клязьме, а не в более старых городах — Ростове или Суздале. Подобно тому, как в «Киево-Печерском патерике» особо отмечено, что дед Андрея, Владимир Мономах, возводя первые церкви на северо-востоке, подражал Киеву, автор посмертной похвалы Андрею выделяет элемент подражания: резиденция Андрея в Боголюбове была расположена от Владимира «толь далече, яко же Вышегородъ от Кыева».[857] Именно из Вышгорода Андрей привез чудотворную икону Владимирской Богоматери, ставшую защитницей Владимира, а потом и Москвы. Область получила своего собственного святого миссионера в лице Леонтия, якобы замученного язычниками епископа Ростова, который был прислан из Киева в 1070-е гг. и чьи нетленные мощи были найдены в земле в 1160-х гг. Центральный храм Владимира был посвящен Успению Богородицы (ок. 1158–1160), по примеру церкви Печерского монастыря. Если воспользоваться образами Илариона, можно сказать, что город Андрея сиял великолепием, золотом куполов, золотыми сосудами и украшениями. Как и в Киев, въезжали во Владимир через монументальные Золотые ворота.[858]
Однако в поисках авторитета Андрей и Всеволод обращались на только в Киев, но и в Константинополь. Владимир-на-Клязьме был Киеву ровней, а не просто его производным. Икона Владимирской Богоматери происходила из Константинополя и была привезена на Русь вместе с киевской иконой «Пирогощей» Богоматери. Самое раннее Житие Леонтия Ростовского, написанное, вероятно, в XII в., утверждает, что епископ был родом из Константинополя. Мало того, Андрей демонстративно ввел новый праздник Покрова Богородицы, отмечавшийся 1 октября, и не жалел средств на его утверждение. Такого праздника не было в Киеве, и даже в Константинополе не существовало точного соответствия, хотя замысел или повод для праздника был почерпнут из византийского источника: им послужил рассказ о явлении Богоматери во Влахернском храме, содержащийся в Житии тезоименитого князю Андрею Боголюбскому святого Андрея Салоса (Андрея Юродивого).[859]
Особое значение нового культа Андрей продемонстрировал постройкой церкви Покрова на Нерли. Для церкви Покрова, возведенной в середине 1160-х гг., после победы Андрея над волжскими болгарами, было выбрано весьма необычное место. Ей не нужно было стараться привлечь к себе внимание на фоне построек цитадели, рынка или дворца. Она стояла одна, у изгиба реки, примерно в километре от Боголюбова, как будто охраняя дорогу к князю. Сейчас Андрееву церковь Покрова воспринимают как маленькое чудо гармонической простоты, скромное, но изящное строение, стоящее в мирном согласии с сельским пейзажем. Но это впечатление анахронистично. Строительство храма Покрова на Нерли было громадным предприятием, в ходе которого природная среда претерпела серьезные изменения. Здание занимало гораздо большую площадь, чем теперь, когда оно лишилось своей галереи, а травянистый бережок, на котором оно так удачно стоит, является, на самом деле, мощной искусственной насыпью, сооруженной для того, чтобы противостоять половодью, и облицованной известняком. Это была не уединенная сельская церковь, а монументальное свидетельство мощи княжеской власти, находящейся под небесным покровительством. С каждой стены храма смотрит на нас вырезанная из камня фигура увенчанного короной царя Давида.
Начатое Андреем продолжил Всеволод. Точная датировка многих литературных памятников, имеющих отношение к Андрею, затруднительна — здесь и Повесть о его победе над болгарами, и тексты, связанные с культом Покрова и Леонтия Ростовского, и повествование о чудесах иконы Владимирской Богоматери. Во всяком случае, некоторые из них, как и посмертное похвальное слово Андрею, содержащееся в летописи, относятся ко второй половине XII в. Андрей весьма успешно занимался возвеличиванием своей личности, однако прижизненная его слава возросла еще больше в свете его смерти, которую воспринимали как мученичество, наподобие мученической смерти Бориса и Глеба. Андрея Боголюбского изображали идеальным правителем, равным царю Соломону — своей мудростью, своими строительными и военными деяниями, при этом щедрым к нуждающимся, покровителем чернецов и черниц.[860] Всеволод продолжил его начинания. У построенного Андреем в 1158–1160 гг. Успенского собора было три нефа и один купол. После пожара 1183 г. Всеволод перестроил церковь, почти вдвое увеличив ее площадь, которая была расширена в трех направлениях, так что получилось здание с пятью нефами и пятью куполами. Андрей поместил мощи Леонтия в раку, а Всеволод внедрял официальный культ святого.[861] Если на фасадах Андреевой церкви Покрова на Нерли были резные фигуры царя Давида, то фасады придворной церкви Всеволода — Димитриевского храма во Владимире, украшенные гораздо более причудливой резьбой, представляют не только Давида, но и Александра Македонского. Кажется, Всеволод также приветствовал более или менее регулярное использование эпитета «великий» в своем княжеском титуле.[862]
Все это само по себе ничем не угрожало авторитету Киева, как программа Ярослава в XI в. сама по себе ничем не грозила Константинополю. Любому правителю можно, да наверное и должно быть в своей земле Соломоном, Давидом и даже Александром. Киевский летописец, в целом не расположенный к Андрею, приписывает ему лишь стремление «самовластець быти всѣй Суждальской земли».[863] Разница, конечно, состояла в том, что Киев никогда не был дальней пограничной заставой Византии, а Суздальская земля для правителей Среднего Днепра служила аванпостом. Превращение глухого угла в могущественную отчину шло не совсем гладко, и шероховатости особенно заметно проявляются в отношениях Андрея с той единственной на Руси инстанцией, которая представляла собой действительно централизованную иерархию — в его отношениях с церковью.
Каждый князь русов рассчитывал иметь влияние на управление своей церковью, inter alia и при назначении на высшие церковные должности. В конце концов, это он платил — строил церковные здания, ему и музыку заказывать. Но меняющийся баланс в отношениях между местной и киевской властью не только открывал перед местными князьями новые возможности — в виде создания своих епископий, но и давал новые поводы для разногласий с матерью русских городов. Кто из князей мог влиять на назначения иерархов церкви, каких именно, в какой степени? Являлась ли митрополия символом и воплощением общединастического единства или анахронизмом, отзвуком устаревшего политического устройства? Возникавшие вопросы были скорее практическими, чем теоретическими, и Андрей Боголюбский не первым испытывал трудности в их разрешении.
Если и можно кого-то считать зачинщиком, то это был киевский князь. Осенью 1146 г., вскоре после восшествия на отчий стол, князь Изяслав Мстиславич сместил своего дядю Вячеслава, правившего в Турове. Одновременно он лишил кафедры Туровского епископа Акима и перевел его в Киев. Это был лишь слабый подземный толчок, скромное напоминание о том, что киевский князь полагает себя вправе распоряжаться перемещениями в среде церковных иерархов так же, как он распоряжается назначениями мелких князьков. Крупное сотрясение случилось на следующий год и вызвало серьезные трения внутри русской церкви и между Киевом и Константинополем. 27 июля 1147 г. Изяслав созвал собор епископов, чтобы тот выбрал киевским митрополитом, а точнее митрополитом Rhosia угодного ему кандидата, русского монаха по имени Клим Смолятич. Все было бы хорошо, если бы это назначение и процедура избрания не показались неприемлимыми Юрию Суздальскому, Константинополю и некоторым русским епископам. Против высказались епископы Мануил Смоленский и Нифонт Новгородский, епископы Полоцкий и Ростовский, возможно, отсутствовали на соборе, а епископ Туровский был практически заложником Изяслава. Словом, действия собора были подстроены. Назначение митрополита по традиции утверждал патриарх Константинопольский, и, как правило, кандидаты сами происходили из Византии. Клим же был местным монахом, избрали его голосами епископов, занимавших кафедры в Среднем Поднепровье — Чернигове, Переяславле, Белгороде и Юрьеве, а также епископа из собственной отчины Изяслава — из Владимира Волынского.
Изяслав вполне мог считать разумной такую политику давления со стороны Киева. Но с точки зрения интересов отдельных земель, которые постепенно отвыкали подчиняться приказам, исходившим» из Среднего Поднепровья, Изяслав пытался манипулировать общединастическим, или наддинастическим институтом как рычагом для проведения политики местного значения.[864] В результате церковь сразу стала пешкой в игре областных интересов. Всякий раз, как Юрий Владимирович брал Киев, он выдворял оттуда Клима Смолятича вместе с его патроном. Как только Изяслав восстанавливал свою власть в Киеве, он восстанавливал и Клима Смолятича на посту митрополита. После смерти Изяслава из Константинополя прислали нового митрополита, который тут же аннулировал все церковные назначения, сделанные Климом. Со времени смерти Юрия и по крайней мере до 1162 г. митрополиты один за другим попадали в гущу раздоров между князьями, споривших о том, кто им подходит, а кто нет.[865]
Едва ли удивительно, что эти события эхом откликались в разных землях русов. В 1156 г. был смещен Нестор, епископ Ростовский, когда митрополит Константин, сменивший Клима Смолятича, принялся за чистку рядов церкви. На его место в Ростов прибыл епископ Леон, но он был там встречен враждебно. Некоторым казалось, что его назначение незаконно, другие обвиняли его в самообогащении, князь Андрей по-видимому не разделял мнения епископа по поводу поста. Дважды Леон был вынужден покидать епархию, причем во второй раз, как сообщает летопись, он уехал, собираясь отстаивать свои предписания, касающиеся поста, на слушаниях в присутствии императора Мануила I (что ему не удалось). Тут у Андрея иссякло терпение, и хотя Леона официально никто не отстранял от должности, он просто-напросто поставил епископом своего человека, некоего Феодорца, причем перенес его резиденцию из старого места на новое — из Ростова в свое детище — Владимир-на-Клязьме. Наконец, около 1165–1168 гг. он послал патриарху Константинопольскому предложение реформировать церковную иерархию с учетом последних политических изменений. Так, он не только хотел, чтобы его кандидат официально пребывал во Владимире-на-Клязьме, а не в Ростове или в Суздале, но и чтобы кончилось иерархическое подчинение Киеву, и местный епископ стал бы митрополитом. В каком-то смысле просьба о создании самостоятельной митрополии являлась логическим завершением планов Андрея по культурному строительству в его землях. Как мы видели, он отказался от свойственной его отцу навязчивой идеи о первостепенной роли Киева. Он не хотел ни править в Киеве, ни участвовать в церковных назначениях Киева. Он не подчинялся указаниям Киева, касающимся политики, и не видел причин, чтобы учитывать киевские причуды, управляя собственной церковью. Он не требовал старшинства над Киевом, а хотел отделиться от него и добиться равного с ним статуса.
Предложение Андрея отвергли. Отвечая ему, патриарх Лука Хризоверг возвел status quo в принцип: у «всей Rhosia» должен быть один митрополит.[866]
Но если Андрей не мог изменить существующие правила, он мог хотя бы обернуть их себе на пользу. Три варианта действий или не устраивали самого князя, или встречали препятствия со стороны: прийти к власти в Киеве; подчиняться приказам из Киева; осуществлять свое влияние помимо Киева. Теперь он обратился к четвертому варианту: осуществлять свое влияние через посредство Киева. Случилось так, что просьбу Андрея об учреждении митрополии отвергли примерно в то же время, когда его ветвь княжеского рода приобрела законное право на старшинство. Приличия ради Андрей пожертвовал своим вызывавшим разногласия ставленником Феодорцем, которого отправили в Киев и подвергли пыткам. А спор был решен если не теоретически, то практически, когда младший брат Андрея Глеб занял киевский стол. Спор из-за церковных дел, хотя он не был единственной причиной разгрома Киева в 1169 г., позволяет увидеть некоторые грани в межобластных разногласиях, которые привели к этому событию. Комментарий летописца — о том, что Киев пострадал из-за заблуждений в вопросе о постах и праздниках — не так уж далек от истины, как может показаться на первый взгляд.
Формально Андрей потерпел поражение как в своей попытке добиться официальной независимости северо-восточной церкви, так в конечном счете и в своей попытке издали контролировать политику Киева. Но это было поучительно для всех. Церковь не могла оставаться глухой к политическим изменениям, она тоже приспосабливалась к давлению со стороны полицентрических сил в землях русов. Хотя официально был объявлен принцип церковного единовластия, в определенных пределах местная независимость признавалась все больше. Когда позднее Всеволод оспорил сделанный митрополитом выбор епископа, нежелательного кандидата быстро перевели на другое место и утвердили того, кого хотел Всеволод.[867]
Расцвет областных центров в середине XII в. не только изменил соотношение сил между Средним Поднепровьем и землями; он вызвал также постепенные изменения в политической перспективе. Тут не было общего стандарта. К переменам привыкали нелегко и реагировали неодинаково, даже в полицентрической династии не все местные центры были равны. Горизонты самого Киева сузились, то же самое произошло с Черниговом, а особенно с Переяславлем. Смоленск, Владимир Волынский и Галич примкнули к южным политическим воротилам. Полусамостоятельный Новгород искал свою выгоду, как мог. Пожалуй, дальше всех в демонстративном отдалении от Среднего Поднепровья зашли Андрей Боголюбский и его брат Всеволод Большое Гнездо. Впрочем, сама их политика служит свидетельством успеха южных колонизаторов в объединении земель под властью общей династии с единой культурой, земель, связанных отчасти взаимными экономическими интересами. И в целом, и в большинстве своих частей, вопреки постоянной грызне и случавшимся периодически крупным столкновениям, семейная «фирма» в своем растущем разнообразии продолжала преуспевать.
«Слышите князи противящеся старѣйшей братьи и рать въздвижуще и поганыя на свою братию возводяще, не обличилъ ти есть Богъ на страшнѣмъ суд ищи. Како святый Борисъ и Глѣбъ претерпѣста брату своему не токмо отъятие власти, но отъятие живота. Вы же до слова брату стерпѣти не можете и за малу обиду вражду смертоносную въздвижете, помощь приемлете от поганыхъ на свою братию».[868]
«Ярославе и вси внуце Всеславли! Уже понизите стязи свои, вонзите свои мечи вережени, уже бо выскочисте изъ дѣдней славѣ. Вы бо своими крамолами начясте наводити поганыя на землю Русскую, на жизнь Всеславлю: которою бо бѣше насилие отъ земли Половецкый!».[869]
Эти и подобные жалобы на упадок нравственного духа династии, относящиеся к рубежу XII–XIII вв., — панихиды по былой славе и сейчас звучат во многих исторических трудах. Ностальгия эта порождена двумя заблуждениями. Первое из них связано с временами, которые для авторов XII–XIII вв. ушли в прошлое: на Руси никогда не было того золотого века, когда по всей земле брат помогал брату или когда хотя бы отдельные князья не прибегали к посторонней помощи, чтобы надавить на родичей.[870] На каждого Давыда Святославича Черниговского, которого автор «Слова о князьях» приводит в пример кротости и благочестия, находился Олег Святославич, выступающий в «Слове о полку Игореве» главным зачинщиком раздоров между братьями. Второе заблуждение касается периода, современного этим авторам. Окинув взором русские земли в конце XII — начале XIII вв., мы убедимся, что тенденция их неуклонного развития сохранялась.
Новгород кишел балтийскими купцами: самая ранняя «скра» — документ, регулирующий поведение германской общины в Новгороде, восходит, вероятно, к концу XII в.[871] Смоленск уже перерос свое первоначальное назначение, заключавшееся в обслуживании транзита и волоков, и установил собственные прямые связи с северными торговыми партнерами, о чем свидетельствует чрезвычайно полный и подробный договор 1229 г. с Ригой и Готландом.[872] В политике в 1210–1220-е гг. смоленские Ростиславичи добились неслыханных успехов: их представители княжили в Новгороде с 1209 по 1221 г., в Галиче — в 1219–1227 гг. и в Киеве — с 1212 вплоть до 1235 г.[873] И в Смоленске, и в Новгороде развернулась интенсивная строительная деятельность, церкви росли, как грибы, с конца XII в. и до начала монгольского нашествия.[874]
В северо-восточных владениях вплоть до 1212 г. продолжалось блестящее правление Всеволода Юрьевича Большое Гнездо, пережившего всех известных внуков Мономаха лет на 35. Как и следовало ожидать, после смерти Всеволода началась грызня из-за его наследия — возможно, более ожесточенная, чем обычно (у Всеволода осталось по крайней мере шестеро сыновей), но не братоубийственная.[875] Как и во многих подобных случаях, конфликт не нанес интересам семьи серьезного стратегического ущерба. Наконец верх одержал Юрий Всеволодович (1218–1238), занявшийся традиционным для северо-восточного князя делом, причем даже с большим успехом, чем его отец или чем дядя, Андрей Боголюбский: в 1220 г. он организовал карательный поход против волжских болгар, в результате чего в 1221 г. сумел заложить Нижний Новгород — форпост при слиянии Волги и Оки. Начиная с того же 1221 г. он утвердился на другом конце пути от Волги к Балтике, положив начало непрерывной череде ставленников из своего рода на новгородском столе.[876]
На юго-западе положение Галича как областного центра укрепилось при сыне Владимирки, Ярославе Осмомысле (1153–1187), и при внуке — Владимире (1189–1199). А в конце столетия Галич перешел в «высшую лигу». В 1199 г. несколько провинциальную местную ветвь династии лишил стола Роман Мстиславич, князь Владимир-Волынский и потомок Владимира Мономаха. И отец, и дед Романа правили в Киеве, так что и он (в отличие от прежних галицких князей) являлся претендентом на власть в Среднем Поднепровье. Объединенные земли Галича и Владимира Волынского служили ему надежной базой, опираясь на которую он мог добиваться своей цели и бросить вызов родичам из Смоленска и Чернигова. Роман сумел завладеть Киевом и удерживал его с 1200 по 1203 г. Галич превратился в весьма лакомый кусок, поэтому, когда в 1205 г. Роман умер, оставив только малолетних сыновей, в его земли на протяжении около тридцати лет непрерывно вторгались поляки, венгры, черниговские Ольговичи и смоленские Ростиславичи. Тем не менее, единство Галича с Владимиром Волынским со временем восстановил терпеливый сын Романа, Даниил (ум. в 1264 г.), под покровительством которого в юго-западных землях появились литературные и культурные атрибуты, которые соответствовали их экономическому и политическому статусу.[877]
На юге 1180–1190-е гг. были весьма неспокойным периодом. В это время отдельные группы дальних половецких племен — «дикие» половцы Донца и Нижнего Дона начали совершать набеги на долину Роси и прилегающие к ней области. В «Слове о полку Игореве» повествуется о неудачном карательном походе 1185 г. под началом Новгород Северского князя Игоря Святославича — представителя черниговского княжеского рода, против половцев, возглавляемых энергичным и способным ханом Кончаком.[878] Впрочем, несколько лет спустя, после смерти Кончака, спокойствие на границе со степью было восстановлено. Правда, в 1203 г. отдельным отрядам половцев все-таки удалось пограбить Киев, но лишь в качестве союзников русского претендента на киевский стол, Рюрика Ростиславича Смоленского, который привел половцев себе в помощь, чтобы изгнать Романа Галицкого. Последствия этого нашествия, представленные в летописи в столь драматическом виде,[879] носили, в действительности, такой же временный характер, как и результаты прежних грабежей города. Киев по-прежнему оставался невероятно богатым. И даже преемственность власти на время стала здесь вполне устойчивой.
В плачах на страницах литературных произведений отразились случавшиеся периодически драматические события на юге. Но ностальгия этих плачей оказалась на редкость прилипчивой, и уже не одно столетие историки сокрушаются по поводу княжеской разобщенности, упадка, междоусобной борьбы. Темы плачей получили особую остроту в ретроспективе, поскольку историкам, в отличие от князей русов, известно, что монгольское нашествие было уже не за горами. Современные плачи историков имеют несколько разновидностей. Одни основаны на общем представлении о том, что уважающему себя государству надлежит стать монархией или хотя бы прийти к объединенному правлению и координации внешней политики. Другие исходят из прагматических расчетов — во что обходилось отсутствие военного и экономического единства династии. Земли русов страдали от упадка, вызванного «феодальной раздробленностью», ведшей к их катастрофическому распаду, они были «ослаблены» отсутствием единства, а их военные силы были «истощены междоусобными войнами».[880]
Все это неубедительно. Во-первых, нет никаких сведений о том, что соперничество внутри династии наносило ущерб экономическому развитию или возможностям князей собирать новые войска. Дело, скорее, обстояло совсем наоборот: гибкость политической линии династии, в которой соперничество являлось постоянной, а возможно — и необходимой составной частью, была явным преимуществом при разведывании и использовании новых возможностей. В ином случае двухвековая непрерывная экспансия, распространившаяся сначала на Среднее Поднепровье, а затем и по другим землям, — была бы совершенно необъяснима. Во-вторых, перенос политической ситуации XI в. на события XII в., при всей соблазнительности и объяснимости такой процедуры, даже с точки зрения современников этих событий, приводит к искажению. Автор «Слова о полку Игореве» мог сколько угодно горевать о том, что поход южных князей в степь не получил поддержки от могущественных князей Владимира-на-Клязьме и Галича, но ведь в доброе старое время не было никаких князей Галича и Владимира-на-Клязьме, так что хуже от этого не стало. На самом же деле в конце 1190-х гг. — начале XIII в. и князь Всеволод из Владимира-на-Клязьме, и князь Роман из Владимира Волынского (затем князь Галицкий, затем Киевский) совершали успешные походы на степняков. В-третьих, если судить об успехе по способности сдерживать внешнего врага, то принятая в династии практика образовывать при необходимости союзы ad hoc оказалась вполне эффективной во всех известных случаях, за исключением разве что событий в Галиче в 1210–1220-е гг. Более того, в этом отношении в XII в. дела обстояли лучше, чем в XI в.: как мы помним, единственный случай, когда сам Киев оказался захвачен чужеземцами, имел место в этом последнем столетии.
Может быть, и утешительно воображать, что русы отразили бы монголов, если бы они вели себя так, как их деды. В действительности же русы ничего не меняли в своем традиционном поведении, и были в этом правы. Беда была в том, что монголы оказались нетрадиционным противником. В конце концов, нет смысла искать каких-либо локальных причин поражения от монголов, так как победы монголов не были сугубо локальным явлением. К середине XIII в. они доказали, что могут победить любого противника, от Китая до Хорватии. Так что нельзя видеть причину их успеха только в обычных княжеских раздорах на Руси.
Это то, что можно сказать по поводу упадка и ослабления. Проблема «раздробленности» серьезнее, так как затрагивает основные категории, с помощью которых описываются и понимаются земли русов. Следует ли говорить о некоем единстве или о множестве отдельных единиц? Говорим мы о «нем» или о «них»? Ответ прост: и о том, и о другом, в зависимости от избранных критериев. С одной стороны, на Руси не существовало никакого единого «государства», как бы мы его ни определяли. И Галич, и Чернигов, и Владимир-на-Клязьме, и все остальные справлялись с большинством своих внутренних дел и вступали в связи с внешним миром, не обязательно обращаясь друг к другу, кроме тех случаев, когда образование союза было в интересах участников. Не было ни жесткой иерархии власти, ни централизованной системы управления, никакие институты не тормозили на местах инициативу в экономической жизни. С другой же стороны, между землями династии явно существовали те общие черты, которые противопоставляли их всех вместе соседним странам.
Впрочем, заявить об очевидном еще не значит разрешить проблему. В современных исторических исследованиях немало трудов и размышлений потрачено на то, чтобы отыскать определения поточнее, на усилия поместить земли русов в рамки такой концепции, в которую вместились бы их взаимосвязь и разъединенность, единство и множественность.[881] При этом терминология обычно заимствуется из других мест и из других времен. Подобные определения по аналогии могут быть полезны и плодотворны при сравнительно-историческом исследовании, но будучи использованы в виде ярлыков в определенном контексте, они сколько объясняют, столько же и запутывают. Например, многим хотелось бы считать земли русов «федерацией», но даже самый выдающийся сторонник этого термина, В. О. Ключевский, уделил меньше места аргументации в его пользу, чем оговоркам о его неточности.[882] Для советских историков, в частности, было исключительно важно поместить Русь на стандартную историографическую сетку координат. В конце концов сошлись на том, что исходное «Киевское государство» подверглось процессу «феодальной раздробленности», характеризующемуся появлением вассальной зависимости и феодальных владений. После этого дебаты сосредоточились вокруг второстепенных вопросов о том, когда и как была достигнута та или иная стадия развития феодализма. Позиция инакомыслящих историков-марксистов, ведущая происхождение от той же системы координат, сводилась к тому, что общество Руси находилось все еще на рабовладельческой, а не на феодальной ступени эволюции.[883] Ярлыки для отдельных элементов множества различаются в зависимости от теории и вкуса. Их называют уделами, или вассальными государствами, или городами-государствами, или княжествами, или королевствами. Их считают независимыми, полунезависимыми, самостоятельными, псевдосамостоятельными, либо системой, связанной иерархическими и феодальными обязательствами.
Все эти концепции едва ли могли что-нибудь значить для русов. Конечно, описывать русов в наших терминах столь же правомочно, как и воссоздавать их через их собственные термины, если при этом не упускать из виду ограниченные возможности каждого из подходов и разницу между ними. Хотя мы не отвергаем специальную терминологию, но в основном мы предпочитали не втискивать русов в какую-то жесткую концептуальную модель, взятую извне. Однако почти все сообщения о рассматриваемом периоде, как будто, сходятся на одном пункте, независимо от того, как он формулируется: почти все говорят о том, что в XI в. (плюс-минус один-три десятка лет) существовало некоторого рода единство (или единство родственников), которое в течение XII столетия распалось на относительное множество. Эта стандартная картина время от времени перекрашивалась в разные цвета, но лежащая в основе схема сохранялась неизменной. В самом деле, если составляешь линейное повествование о политической истории, не подходит никакая другая схема. И все же в некоторых важных аспектах это общее представление обманчиво и требует пересмотра.
Прежде всего, тяготение династии к единству, сотрудничеству, централизации, конечно, было в XI в. ничуть не сильнее, чем в XII и XIII вв. Просто в то время в семье было меньше членов, которые «сидели» в весьма немногочисленных городах и существовали за счет гораздо менее густой сети торговых путей, а их понятия о законности власти династии разделяло меньшее число населения. Это был золотой век единства лишь благодаря его сравнительной простоте. Но и тут представление о линейном развитии носит более надуманный характер, чем хотелось бы идеологам киевоцентризма. Напомним, например, о попытке Святослава переселиться на Дунай в 969–971 гг., об активности Чернигова при князе Мстиславе в 1020–1030-х гг. или о политике Полоцка на протяжении всего XI столетия. То новое, что появлялось в течение XII в., заключалось не в сути, а в масштабах.
Далее, процессы, которые сближали земли русов, не менее важны, чем те процессы, которые приводили к их разъединению. В течение XII в. политическая история усложняется до полной невразумительности, но объединение не обязательно должно быть процессом прямолинейным. Интеграция — а вовсе не дезинтеграция — происходила на нескольких уровнях: посредством развития экономических зон областного значения, соединенных сложными торговыми связями; через способы, которыми князья использовали в своих интересах развивающуюся экономику и все дальше и прочнее укреплялись на землях, бывших ранее их владениями только на словах и в мечтах, — где они прежде не получали дани, не строили церквей, не собирали войск; благодаря просачиванию господствующей культуры — а она была по существу единой культурой — от элиты немногих крупных городов вширь по всем землям и вглубь общества — вниз по социальной лестнице.
Самые первые известные нам местные авторы, пытаясь найти свое место в мире и определить свою сущность, выработали синтетическую модель самосознания, основанную на родственных узах, языке и вере (это были родственные узы, соединявшие русов, язык славян и вера «греков»); на законной и единой династии, пусть и с многими ответвлениями, на едином языке культуры, пусть и с вариантами, на нравственном авторитете и ритуале, исходящих из единого источника. При помощи этого специфического синтеза элита русов отличала своих от чужаков, «нас» от «них», понимала, кем они были и кем не были. Эти программные построения вовсе не были унесены мимолетными ветрами политики, они укоренялись и распространялись, становясь основой самосознания. Новые политические устремления областных центров не заменили, а включили в себя общую для всех идею единства династии, языка и веры. Благодаря этому в конце XII в. значительная часть жителей Руси подошла ближе к сознанию своего единства, чем когда-либо раньше. Пользуясь нашим словарем, мы можем сказать, что «государства» не существовало, но, возможно, были начатки нации.