Родина моя, Советская страна! Как прекрасны твои зимние вечера! Как величественны твои первые зимние ночи! Мороз и вьюга гуляют по твоим широким, вольным просторам, по густой непроходимой тайге, сковывают шумные воды твоих рек, на долгие месяцы расписывают окна морозными узорами.
Как хороши твои летние ночи, родина моя, Советская страна! Знойный июль играет в необъятных украинских степях, резвится в твоих жгучих азиатских песках, нежится в водах горного Терека и холодной Невы, а вечерами окутывает твои небеса прозрачной облачной голубой вуалью.
Но не летом и не зимой произошло то, о чем я хочу рассказать.
То было угрюмой, серой осенью.
По утрам над облинявшими улицами моросил скучный дождь и еще больше обесцвечивал хмурые дома. Днем мокрый, талый снег смешивался с грязью. Темные ночи блуждали в гуще седого тумана.
Побывали тут немцы, деникинцы, а теперь над зданием исполкома реет красное знамя, и уже никто никогда его оттуда не снимет.
В ту гнилую осень учитель Израиль Шраге получил из города, от губоно, телеграмму. Его приглашали на работу:
«Приезжайте. Организуем еврейский детдом. Левман».
Он решил ехать. Здесь, в местечке, ему тесно, как рыбе в стакане воды. Жена Рохл, учительница, дала ему в дорогу узелок с парой белья, томиком Песталоцци и дюжиной сухарей.
…Поезд, миновав несколько станций, остановился. Никто не знал, когда он двинется дальше.
Шраге целый вечер слонялся по залу маленькой незнакомой станции. Высоко поднимая ноги, осторожно переступал через людей, свернувшихся на холодном полу. Поздно ночью, утомленный блужданием, учитель прислонился к влажной стене и стоя задремал.
В воздухе висел тяжелый махорочный дым, зал был пропитан запахом портянок и детских пеленок.
Отдохнув с полчаса, Шраге вышел на перрон. У вокзала сиротливо качалось несколько яблонь. Дул мягкий влажный ветер. Шраге возвратился в зал и снова стоя задремал.
Из рук его на мокрый каменный пол выскользнул узелок с сухарями и идеями Песталоцци.
На другой день под вечер прибыл новый поезд. Люди облепили его как пчелы улей. Лезли всюду. На крыши, на буфера, на паровоз. Учитель даже не заметил, как его втиснули в теплушку. От Песталоцци остались одни обрывки, белыми хлопьями усеяв жидкую грязь перрона.
Город встретил Шраге заморозками. Круглый сквер вблизи Южного вокзала был похож на общипанную курицу. Ни травинки. В вагоне кто-то сказал Шраге, что губоно помещается в здании исполкома, против большого собора. Он отправился туда по длинной Екатеринославской улице. Колокольня собора высилась над городом и указывала учителю дорогу.
Шраге поднялся на Университетскую горку, повернул налево и вверху перед собой увидел золотой купол собора, а против него на крыше исполкома красное знамя.
Когда он вошел в указанную комнату, инспектор Левман говорил по телефону. Не успел тот положить трубку, как к столу подошла женщина.
— Скажите, товарищ инспектор, как мне определить моего ребенка в приют? — Женщина указала на мальчика, молча стоявшего у дверей.
— Пока, гражданка, тяжеловато, — ласково ответил инспектор, стряхивая указательным пальцем пепел с папиросы, — есть дети, которые валяются просто на улице. Сперва мы должны позаботиться о них, а уж потом…
— Но что же мне делать с моим ребенком?
Женщина кивком головы подозвала мальчика. Продолговатое лицо ее с глубоко ввалившимися мутными глазами выражало боль и горечь.
— Гера, — толкнула она сына к инспектору, — проси дядю, не отходи, пока он не запишет тебя в приют.
— Гражданка, — поднялся с места Левман, — прошу вас…
Она не дала ему договорить, схватила за полу пальто и крикнула, отчеканивая каждое слово:
— Я не выпущу вас до тех пор, пока вы не определите моего сына в детдом.
Зеленоватые глаза Левмана быстро забегали. Он вырвал полу из рук женщины и раздраженно сказал:
— Эти разговоры ни к чему. Я не могу.
И направился к двери, но вдруг вспомнил об ожидавшем его посетителе.
— Что вам угодно?
— Моя фамилия Шраге, — протянул ему руку учитель.
— Ага, очень рад!.. — ответил Левман. — Только я должен вам сказать…
Он не окончил фразы: в комнату вскочила новая просительница, держа за руку темноволосую девочку. На женщине было надето с полдюжины разноцветных юбок, одна короче другой. Голову повязывал желтый дырявый платок. Ноги были замотаны в рваные тряпки, перевязанные веревками. Она была коренастая полная, с пухлыми щеками и слегка перекошенным ртом.
— Ой, господин инспектор, дай вам бог здоровья, — пропела она передохнув, — если бы вы устроили моего ребенка в приют!
Инспектор оторопел.
— К сожалению, я сейчас не могу принять вашей дочери. Сначала надо позаботиться о детях, которые валяются на улице, а потом…
Слова звучали, как хорошо заученная математическая формула. Сколько раз ему приходилось их повторять!
Женщина, однако, не дала ему закончить эту формулу. Всплеснув руками, она воскликнула:
— Ой, горе мне!.. Выходит, мой ребенок живет в роскоши, так что ли?.. Бэйлка, ты слышишь? — бросила она дочери.
— Разве я говорю, что вашему ребенку хорошо живется?
Женщина сразу перешла на «ты».
— Недоставало, чтобы ты это сказал…
Она сорвала с головы дырявый платок и стала тут же бесцеремонно вытряхивать его. Длинные с проседью волосы были всклокочены, шея покрыта слоем грязи и перхоти.
Темноволосая девочка, сконфузившись, дернула мать за платье.
— Мама, что ты делаешь?
Левман вскипел, но, пересилив себя, повернулся спиной к женщине и сказал учителю:
— Пойдемте, товарищ Шраге, дорогой поговорим. Я спешу на заседание. Товарищ Шраге, — виновато сказал Левман учителю, — только вчера я получил из Мариуполя телеграмму о том, что там нужен еврейский учитель в детдом. Вам придется поехать туда. Зайдите завтра, я выдам вам деньги на дорогу.
До Мариуполя учитель не доехал. Поезд остановился в дороге. Дальше он не поедет — нет угля.
Снова пришлось валяться на вокзале. Вместе с учителем поезда ожидало много терпеливых людей. Ждали дни, неделю. Жались по углам, сидели на своих узлах.
Уже четвертый день нет поезда. Серые глаза Шраге болят от усталости. Морщины прорезали высокий лоб. Вокруг стоит шум, беспрестанно мелькают перед глазами бесчисленные узлы, серые шинели, изорванные бурки, потертые кожанки… Сотни шинелей, сотни потертых кожанок… В этой суете трудно разглядеть человека даже рядом.
На пятый день Шраге одолела малярия. Он кутался в свое демисезонное пальто, но это мало помогало. Вечером, обессилев, растянулся на каменном полу.
Ночью потел… Разметал полы пальто. Пот катился градом. Утром его снова знобило. Круглое побледневшее лицо приняло восковой оттенок. Маленькие серые глаза смотрели удивленно на влажные стены вокзала. Шраге пробовал различить в общем шуме хотя бы слово, но это было невозможно. Протянув руку, он пытался что-то сказать, хотя знал, что никто его не услышит.
— Гражданка, зачем вы снова явились? Я сколько раз вам говорил, что не могу устроить вашей дочери.
— Ты можешь, но не хочешь! — перебила его женщина.
— Не мешайте мне работать, — раздраженно закричал Левман, — здесь вам не Благбаз!..
Вошедший курьер подал инспектору телеграмму.
Читая ее, Левман сделал такую гримасу, будто попробовал кислое яблоко. Он почесал затылок. Телеграмма была из Мариуполя. Ему сообщали, что средств для организации еврейского детдома нет, и поэтому учитель уже не нужен. Левман вспомнил, что десять дней назад он послал туда Шраге, ему стало неловко. Он чувствовал себя виноватым в том, что напрасно услал человека, которого мог использовать здесь, в городе.
…Учителю повезло. Его усадили в проходящий санитарный поезд, и теперь он был уверен, что до Мариуполя доедет, без препятствий.
Но приехал он назад, в большой город. На этот раз все здесь показалось ему настолько знакомым, точно он прожил в городе много лет. Снова перед ним была длинная Екатеринославская и золотой купол собора. Снова он остановился на мосту и смотрел на узкую, теперь замерзшую, речонку. Тонкий слой льда покрывал ее точно чешуя, и речонка выглядела несколько наряднее.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В губоно он Левмана не застал. Комната была полна людей, ожидающих инспектора. Среди посетителей учитель узнал женщину с сыном, которую здесь видел раньше. Шраге сел и только сейчас почувствовал бесконечную усталость. Ломило ноги, кололо в боку, сильно болела голова. В ушах все еще слышался неугомонный вокзальный шум, томительно-протяжные гудки паровоза и ленивый, несмолкающий стук колес.
Женщина инстинктивно почувствовала, что вошедший имеет какое-то отношение к инспектору. Она обратилась к Шраге:
— Дорогой товарищ, прошу вас, не можете ли вы мне помочь? У меня ребенок погибает!
Шраге прищуренными глазами посмотрел на измученную женщину и дружелюбно взял за руку ее сына.
— Сколько тебе лет, мальчик?
— Двенадцать, — ответил ребенок, опустив глаза.
— Скоро бармицве[6], — вмешалась мать.
— А как тебя зовут?
— Гера, — смущенно сказал мальчик.
— Гершн, — поправила мать, — в честь покойного деда, мир праху его.
— Читать, писать умеешь?
— Немного.
— Ничего, дайте ему только книгу в руки, уж он с ней справится! — снова вмешалась в разговор мать.
Женщина почувствовала в этом постороннем человеке с теплыми серыми глазами нежность к детям. Она сквозила в каждом его вопросе, обращенном к ребенку.
Шраге усадил Геру рядом с собой, уступив ему часть стула.
— Ну, а шалун ты большой?
Мальчик молчал.
— Ах, и не спрашивайте, дорогой! — ответила вместо сына мать.
Шраге пристально посмотрел в глубокие темные глаза мальчика и ласково потрепал его по плечу:
— Ничего, дружок, все будет хорошо!
Как только Левман открыл дверь, ожидавшие толпой бросились к его столу. Опередив всех, женщина преградила ему путь.
— Товарищ инспектор, как же будет с моим ребенком?
— Так же, как и с другими детьми, — на ходу ответил инспектор.
Заметив Шраге, он направился к нему и протянул руку.
— Ну, и путешествие выпало вам! — смущенно улыбнулся он. — Поверьте, я в этом не виноват.
— Я вас не обвиняю, — сказал учитель, — всяко бывает.
— Зато я вам подыскал помещение для детского дома, — как бы оправдываясь, говорил инспектор. — Рыбная, тридцать четыре. Вот ключ. Осмотрите.
Шраге отправился посмотреть помещение будущего детдома. Здание пустовало. Трудно было, глядя на кучу сора, определить, кто жил здесь раньше. В одной из просторных комнат, на стене, Шраге с удивлением заметил портрет Герцеля и не мог понять, как попало сюда это изображение сионистского «вождя» с четырехугольной бородой. Кто его тут оставил? Он задумался, остановившись среди комнаты. «Скоро здесь забегают десятки сирот, скоро зазвенят их детские голоса…» На мгновение эта мысль прогнала усталость… Но лишь на мгновение. Шраге вытер платком слезящийся правый глаз, а затем лоб. Теперь он с особенной силой ощутил усталость и голод. «Ну и путешествие!» — повторил он фразу Левмана и вспомнил о перенесенной в дороге болезни. Если бы не подобрали его на вокзале, плохо бы ему пришлось.
Неожиданно мелькнула мысль, что с тех пор, как расстался с женой, он ни разу не написал ей. Хотел сейчас же сесть за письмо, но вместо того прислонился к подоконнику и задремал. В забытьи казалось, что он все еще в вагоне. Ежеминутно просыпался и удивленно смотрел в окно. И все видел неподвижно стоявший за окном высокий каштан. Так Шраге и заснул, опершись о подоконник.
Первыми переступили порог детского дома трое: Бэйлка, Гера, Бэрл.
Нищая была так настойчива, что учитель не мог от нее отбиться. По нескольку раз в день появлялась она в детдоме, не давая Шраге покоя. Учитель понимал, какая судьба ожидает темноволосую девочку, если не взять ее от матери. Не мог он также отказать и матери Геры. Женщина попросила зайти посмотреть, как она живет. Ей бы только спасти сына! Способный мальчик, из него может выйти толк.
Шраге пошел. Долго они кружили по кривым уличкам Холодной горы, пока не попали в узенький переулок из нескольких лачуг.
Мать Геры жила в кухне. Мебели не было никакой. Посреди комнаты стоял опрокинутый ящик, служивший, по-видимому, и столом, и стулом, и кроватью. В углу валялась куча тряпья.
— Садитесь, — засуетилась женщина. Она вытерла полой край ящика и указала на него учителю.
— Садитесь сюда. Что поделаешь… Бедность… Ну, теперь примете моего сына в приют?
Шраге утвердительно кивнул головой.
Прием в детский дом Бэйлки и Геры вызвал недовольство Левмана. У Шраге с инспектором произошла стычка. Инспектор вызвал к себе учителя и наговорил ему много неприятного. Черные брови инспектора сдвинулись и почти закрыли маленькие глаза.
— Товарищ Шраге, — говорил он, — в первые же дни работы вы допустили ошибку. Вас разжалобили материнские слезы. Этого не должно быть. Есть много детей, которые гибнут на улице, не имея родных. Их надо принимать прежде всего.
— Вы забываете, товарищ Левман, — сказал Шраге, — что Бэйлка и Гера стояли на краю пропасти. Нельзя было оставить их при матерях.
— Я знаю это, товарищ Шраге. Но пройдитесь к вокзалу, и вы увидите сотни детей, настоящих кандидатов на «дно». Их мы должны в первую очередь принять в детдом. Эти уже переступили край пропасти.
Шраге не ответил.
Дня через два Шраге начал обходить вокзалы. В городе их было несколько. Встретив оборванного ребенка, учитель останавливал его и спрашивал:
— Хочешь каждый день завтракать, обедать, ужинать?
— Да. Хочу.
— А спать каждый день в мягкой постели?
— Да.
— Ну, а в детский дом хочешь?
На этот вопрос обычно не отвечали. Но Шраге умел подойти к каждому:
— В детском доме будешь есть, сколько захочешь.
— В детском доме будешь хорошо одет.
— В детском доме…
Только с двумя мальчуганами ему пришлось нелегко. Они стояли, обнявшись, заложив ногу за ногу, и блестящими глазенками осматривали пассажиров, особенно их руки с вещами.
Шраге не спускал глаз со своей «дичи». Приблизившись к мальчикам, он спросил:
— Ребята, вы откуда?
— Посмотри-ка на него! — сказал один из мальчиков, кудрявый Йошка Кройн, прищурив правый глаз и толкнув товарища в бок. — Что этому чудаку нужно, не знаешь?
— А вам что за дело? — громко спросил у учителя второй мальчик. — Вам это зачем?
— Гм… меня просто интересует. Где-то я вас как будто видел…
— Что он там мелет? — перебил его Йошка, моргнув правым глазом в сторону Шраге. — Что он голову морочит?
Но Бэрл спокойно сказал, не спуская глаз с чемодана у перронной кассы:
— А я вас в первый раз вижу.
— Мне кажется, ты не здешний?
— Скажите, вы в самом деле такой или только дурака валяете? — снова перебил Йошка.
— Нет, вы ошиблись, я здешний, — с прежним хладнокровием ответил Бэрл.
— Очевидно, я действительно ошибся. Скажи, а что ты делаешь на вокзале?
Йошка Кройн плюнул сквозь зубы, и плевок пролетел почти у самого лица учителя. Бэрл перевел взгляд на Шраге, а Йошка бросился вслед за дамой в фетровой шляпе, которая несла в левой руке замшевый саквояж. Бэрл остался с учителем.
— Скажи, не лучше ли было бы тебе в детдоме?
— А чем мне здесь плохо?
— А чем тебе здесь хорошо?
Бэрл молчал.
Долго пришлось Шраге уговаривать Бэрла, наконец этот пронырливый тринадцатилетний подросток был побежден. Они отправились по Екатеринославской улице. Впереди шел Бэрл. Ветер распахнул полы его короткого пиджака, одетого наизнанку. Шраге шел позади и следил за тем, как бы мальчишка не дал стрекача.
Трамвай с шумом и звоном пролетел мимо. Сидевший на буфере Йошка Кройн, увидев Бэрла, завопил на всю улицу:
— Бэрл? Куда?
Бэрл рванулся было вперед, но, пробежав немного, замедлил шаг.
— Вот здесь ты будешь жить. — С этими словами Шраге открыл перед Бэрлом дверь детского дома. Паренек удивленно осматривал пустые комнаты, и в его косых глазах учитель прочел недоумение: это и есть те чудеса, что ему наобещали?!
Бэрл быстро освоился с тремя жильцами детского дома — учителем Шраге, Бэйлкой и Герой. Геру он на другой же день отдубасил. Бэйлку ни за что обругал. Учителя невзлюбил за мягкость характера.
Зима. Детский дом мерзнет. После долгой беготни по учреждениям Шраге удалось наконец достать воз дров. Ребята выскочили во двор. Одни пилили дрова, другие рубили, третьи подбадривали работавших криками: «Раз! Раз!» Когда пришла Бэрлу очередь пилить, он заупрямился: не хочу, и все!
Гера взбежал по ступенькам и закричал нараспев:
— Учитель Израиль! Бэрл не хочет пилить дрова!
Шраге вмиг очутился во дворе. Подойдя к детям, он постоял немного, закусив нижнюю губу. Потом мягко сказал:
— Дети…
Ребята загалдели. Гера возмущался поведением Бэрла. Если так, то и он не хочет работать. Шраге снова закусил губу, нахмурил брови и обратился к Бэрлу:
— Это не годится, братец. В коллективе все должны работать.
— Ну, что вы ко мне пристали? — сердито ответил Бэрл. — Не хочу пилить, и баста!
— Почему?
Ответа Шраге не получил.
…Зима сковала город. Метели гуляли по улицам. Ветер срывал вывески, забирался за воротники прохожим. Шраге был озабочен. В газетах он читал, что в Курске пришлось поставить пятьсот новых коек для тифозных больных. В Самарской губернии голодают села. Местная газета объявила, что на днях придется уменьшить на осьмушку хлебный паек.
Шраге прищурил глаза.
Утром в переднюю детского дома вошла высокая черноволосая и черноглазая женщина. Трудно было определить, что скрывалось в ее глазах: то ли сон, то ли усталость. Она спросила Шраге. Бэрл, увидя незнакомку, сбежал по ступенькам и остановился перед ней, чтобы получше разглядеть. Судя по гримасе, которую он скорчил за ее спиной, гостья ему не понравилась.
Шраге в это время стоял в коридоре. По его полным губам скользила радостная улыбка.
— Рохл! — взволнованно вырвалось у него. — Когда ты приехала?
— Израиль!..
По коридорам неслась весть:
— К учителю приехала жена.
Учительница Рохл была добрая женщина. Ее сердечность, переходившая в настоящую материнскую нежность, вызвала ответную привязанность к ней и любовь детей. С первых же дней дети окрестили ее тетей Рохл. Она мыла их вшивые головы с такой самоотверженностью, как мыла бы их собственным детям. Когда заболевал ребенок, она часами просиживала у его кровати, перестилала ему постель, выносила ночную посуду.
Она баловала детей. Если дети хотели чего-нибудь добиться у учителя, они сперва обращались к тете Рохл, а уж она старалась замолвить за них словечко перед мужем.
На своей любви к детям она построила целую теорию. Каждый человек, говорила она, имеет свое призвание. Ее призвание — отдаться всецело воспитанию детей. Лучшей наградой для нее будет, если дети полюбят ее и почувствуют в ней мать. Многие педагоги считают, что учитель должен быть старшим товарищем детей. Учительница Рохл была иного мнения. Прежде всего надо быть им матерью: ведь это сироты, у них нет родных, нет никого, кроме учителей.
— Признайся Бэрл!
— Я не брал, товарищ Шраге.
Учитель нахмурил брови.
— Ты говоришь неправду.
— Ну, если так, я не хочу больше с вами разговаривать! — увернулся мальчик от пытливого, напряженного взгляда учителя, побежал в спальню и бросился на кровать.
Шраге остался в коридоре. Было тихо. Из зала еле доносился голос Рохл, прерываемый детским смехом. Слышно было, как в конце коридора трещали в печке дрова, пожираемые сердитым пламенем.
Шраге задумался. Какой подход нужен к такому подростку? Уж очень он упрям, не признает никакого авторитета. Он взломал шкаф и вытащил оттуда пять порций мяса. В спальне мальчиков не хватает простыни — это тоже дело его рук. Две ночи подряд он не спал в детдоме. Пора этому положить конец, иначе из мальчика вырастет преступник и виновен будет он, Шраге, никто другой. Надо сломить упорство Бэрла.
Шраге направился в спальню.
Бэрл лежал на постели, зарывшись головой в подушку.
Шраге подошел к мальчику, взял за руку и велел подняться с постели. Бэрл неохотно встал.
— Что ты только позволяешь себе? — сказал: Шраге.
Бэрл хотел ответить: «Не приставайте ко мне, оставьте меня в покое!» — но промолчал.
— Все ребята уверяют, что это ты взломал шкаф.
— А кто вам сказал, что я это отрицаю?
На лице учителя появился румянец. Шраге задвигал челюстями, будто что-то застряло у него в зубах. Его охватило отвращение к этому наглому мальчишке.
— По-твоему, достаточно того, что ты не отрицаешь?
Бэрл был бы счастлив, если бы в этот момент под ним провалился пол. Он не хотел слушать учителя. Тот вечно твердил ему про всех детей. Какое дело ему до всех? Они такие, а он совсем иной!
— Учитель Израиль, чего вы от меня хотите? — поднял он глаза на Шраге.
— Я хочу, чтобы ты был таким, как все дети.
Опять эти все! Наплевать ему на всех. Вот! Он вовсе не хочет подражать всем. И пусть Шраге лучше убирается отсюда.
— Ты должен мне обещать, что возьмешь себя в руки. Иначе будет плохо.
Бэрл иронически прищурил глаза.
— Да, да, — повторил сердито Шраге. — Тебе будет очень плохо.
В это время учитель увидел в окно постороннего человека, поднимавшегося по ступенькам с четырьмя детьми.
— Ну… — взял он Бэрла за локоть. — Надеюсь, нам больше об этом говорить не придется, — и пошел навстречу посетителю.
«Вот пристал! — глубоко вздохнул Бэрл. — Подумаешь, какую историю раздули из-за пяти кусков мяса. Да лучше бы они сгнили там, в шкафу, чем мне слушать эти разговорчики».
…На улице вьюга. Снегу по колено. Время от времени он вздымается вверх и вихрем несется вдоль улицы. Резкий ветер хлещет в глаза, обжигает лицо. Он рвет подушку, засунутую в раму вместо выбитого стекла, поминутно выталкивает ее, как пробку из бутылки, и хлопья снега летят в комнату. Ветер — задорный и навязчивый. Внезапно он срывает ставень и волочит его по длинной улице.
Сестра лежит в сыпном тифу. Укутавшись в одеяло, сидит в углу мать.
Вот у людей сыновья. Пойдет вытащит пару досок из забора — растопишь печь. А меня бог наградил таким лодырем.
Сын, двенадцатилетний «лодырь», сидит в другом углу и разглядывает свои босые ноги. Он смотрит на них и думает, во что бы обуться. Ветер бьет в окно в такт его мыслям. Ветер не успокаивается и снова выталкивает подушку из рамы. «Лодырь» заворачивает ноги в юбки матери, завязывает эти импровизированные ботинки шнурками от старого корсета, натягивает на себя материн потертый жакет, голову окутывает ее рваным платком и отправляется на «охоту».
Хозяйка двора, забору которого грозит нападение, глядит в окно. Она уже привыкла к этим набегам. Глаза ее смотрят пронизывающе, зло, они режут, как ветер. Но и мальчик привык. Он прокрадывается закоулками, чтобы обмануть ее… Хозяйка теряет его из виду.
«Лодырь» отдирает замерзшими пальцами доску от обледеневшего забора. Доска прибита гвоздями. Железо не хочет отпустить доску, но пальцы не могут расстаться с ней. Борьба длится несколько минут, и наконец побеждает мальчик. Вот уже он мчится обратно, таща доску. Ветер гонит его в спину и помогает бежать.
«Лодырь» влетает в комнату, с грохотом бросает доску на пол, чтобы услышала мать. Он, право же, заслужил имя кормильца.
Вот такими «лодырями»-кормильцами были четверо вновь прибывших в детдом.
Первым в глаза Шраге бросился низенький мальчик в женской кофте с большим вырезом, в длинных брюках «клеш», сшитых из старого тонкого одеяла. Голова у мальчика маленькая, как у двухлетнего ребенка. Лицо — асимметричное, с карими глазами и длинноватым, слегка искривленным влево носом.
…Осень. Несколько месяцев спустя после ухода деникинцев молоденькая девушка привезла из Курска этого худого упрямого мальчика. Девушка хотела поскорее избавиться от братишки. Ей сказали, что на Чеботарской есть изолятор; она привела брата туда, а сама черным ходом вышла на улицу и направилась к вокзалу. Мальчик с криком выбежал за ней, но сестры уже не было. Его силой увели обратно в изолятор. Он упирался, его тащили за руки по каменному полу, стерли ему колени. Молодые обитатели изолятора сразу же угостили его «темной». Делалось это просто. Накинули одеяло на голову и начали дубасить. Потом сняли одеяло и спросили, как зовут.
— Файвл Сито, — ответил худощавый мальчик. Имя было странное.
— Как бы тебя ни звали, черт тебя побери, — сказал один из обитателей изолятора, — но если ты еще раз поднимешь такой визг, то получишь новую порцию.
На следующий день Файвл исчез из изолятора. Он направился на вокзал и, не задумываясь, сел в первый попавшийся поезд. Ему было безразлично куда ехать — дома у него не было.
Отца он потерял, когда ему было шесть лет. Через два года потерял старшего брата. Была тогда ранняя осень. Тихий волынский вечер опустился на маленькие хатки пустого местечка.
Война… Солнце повисло в небе, как большой кровавый шар. Вечер был теплый, и на завалинках сидели женщины, ожидая вестей с фронта. Пустые подводы возвращались домой, поднимая по улице густую теплую пыль.
Маленькие дети ничего не хотели знать о войне. Они бегали следом за подводами и беззаботно купались в пыли.
Мать Файвла стояла во дворе и раздувала сапогом самовар. В это время пришел почтальон и принес ей пакет. Мать распечатала. Сапог выпал из ее рук и, падая, зацепил за кран. Мать застыла на минуту, как испуганный голубь. Вода быстро вытекала из открытого крана. Но вот мать истерически вскрикнула и побежала, опрокинув самовар. Она рвала на себе волосы, била себя кулаками в виски.
— Единственного моего кормильца убили!.. — Угрожающе подняла стиснутые кулаки и завопила: — Николка, Николка злодей! Отдай мне моего сына!..
…Фронт придвигался. Местечко наполнилось солдатами. Через некоторое время жители начали уходить. Семью Файвла эшелон оставил в Курске. Здесь она поселилась в Казацкой слободке. Файвлу пришлось переменить свое еврейское имя на Павел: никто из слободских детей не мог выговорить его трудное имя.
Дети переделали Павла на Пашку.
В слободке он научился метать камни в чужие окна, подбивать собакам ноги, пускать змея. От нечего делать шатался по базару, пробуя голубей у продавцов. Неловко брал он голубя в руки, всовывал птичий клювик себе в рот и, внезапно выпустив птицу, бросался наутек. Все эти «штуки» завоевали ему симпатии слободских парней, и когда весной на большой площади появилась карусель, ему разрешалось взбираться наверх и вертеть машину. Это был знак полного уважения к нему.
Матери захотелось, чтобы сын читал заупокойную молитву, «кадиш», по отцу. Она дала синагогальному служке две бутылки керосина и попросила научить ее сына этой молитве. Но как ни старался служка, дальше первой фразы Файвл не пошел.
— Тупая твоя голова… мешумед[7] просто! — сердился служка. — Хася, вы должны приструнить вашего выродка!
Мать пробовала отдать сына в талмуд-тору[8]. Первое время он посещал школу аккуратно: там давали горячие завтраки. Но перестали давать завтраки, и Пашка больше на порог туда не появлялся.
Потом наступили тяжелые дни. Пашка стал кормильцем семьи. Торговал папиросами на базаре, он был так мало сведущ в коммерции, что его патрон, Аба Перельман, вынужден был вскоре отказать ему. Тогда Файвл взялся за мыло, но и здесь прогорел. «Лавочку» пришлось через несколько дней закрыть. Он открыл новую торговлю — семечками. Стоял целыми вечерами возле кинотеатров с лукошком жареных семечек, но больше поедал их сам, чем продавал.
Он еще нанимался к заготовщику обуви вставлять пистоны в ботинки, но и тут долго не удержался: хозяину невыгодно было из-за нескольких дюжин набитых пистонов иметь лишнего едока в семье.
Вскоре ветры принесли с собой снег и холод, а в доме не было ни щепки. Тогда Файвл принялся отдирать доски от заборов. Обе сестры одновременно заболели сыпным тифом. Кормилец, однако, не растерялся. Он поместил сестер в больницы в разных концах города: одну — у Московских ворот, другую — у Херсонских.
Спустя несколько дней мать тоже занемогла. В доме не было ни крошки. Кормилец мог помочь только одним — добывал доски и обогревал комнату.
Мать таяла. Она сделалась бледной и тонкой, как свеча, и стонала от голода. Протянув недолго, мать умерла.
В вечер ее смерти был сильный мороз. Это случилось в субботу, и синагогальный служка отказался хоронить ее до следующего дня. Труп пролежал в комнате около суток. Всю ночь сидел мальчик у постели матери. Она лежала с широко раскрытыми глазами и разинутым ртом — точно испугалась чего-то перед смертью. Длинные босые ноги выбили в минуту агонии тоненькую деревянную спинку кровати. Мальчик сидел у изголовья. За окном бушевал ветер. Где-то выли собаки. Ветер ежеминутно врывался сквозь щели и через разбитое окно в комнату, шевелил волосы на мертвой голове. Мальчик не плакал. Он не спускал глаз с мертвой, ему не верилось, что это его мать. Всю ночь просидел он молча, а утром, когда первые солнечные лучи упали на вытянутое тело матери, он вдруг взвизгнул и бросился к постели.
— Мама… — кричал мальчик, — мама, зачем ты умерла?!
Ветер врывался в разбитое окно.
Утром пришли старухи. Они положили мать на подводу, вместе с другими мертвецами, покрытыми рогожей. Мальчик сел рядом с возчиком и проводил мать на кладбище.
Старшая сестра, выйдя из больницы, отвезла брата в чужой город, сдала в изолятор и исчезла…
…Куда же ехать?
Долго мальчик не раздумывал, залез под скамейку и уснул. Он не помнит, сколько спал. Помнит только, что, когда кондуктор вытолкнул его из вагона, была темная ночь и лил сильный дождь.
Поезд ушел, а мальчик остался между рельсами один-одинешенек. Вначале дождь был ему даже приятен, так как немного освежил его.
Но дождь все лил. Далеко во тьме маячили фонари, разбросанные по тракту. Где-то вблизи ревели паровозы, выпуская густые клубы пара. Пашка стоял на линии и не знал, куда деваться. Он сильно промок. Его охватила дрожь.
Мальчик бросился бежать. Только теперь он почувствовал всю силу дождя, хлеставшего его крупными каплями по лицу. Он бежал навстречу дождю. Курьерский согнал его с пути. Мчавшийся поезд едва не убил мальчика. Паровоз свистнул над ним, и долго еще этот свист стоял в его ушах.
На станции, куда Пашка забежал согреться, какие-то женщины пытались приласкать его, но он ответил им бранью. Он не выносил жалости к себе. Он снял сорочку и выжал ее. То же сделал с брюками. Он чувствовал сильный голод. В желудке бурчало.
Где достать еды? Просить? Украсть? Просить — все спят. Украсть — ничего не было перед глазами. Пашка решил как-нибудь дотянуть ночь. На его счастье прибыл новый поезд. Направление поезда Пашку нисколько не интересовало. Мальчик пробрался в вагон, опять устроился под скамейкой. Когда на остановке его снова вытолкнули из вагона, оказалось, что он очутился в том самом городе, откуда недавно удрал. «Фу-ты ну-ты!», — усмехнулся Пашка и, не имея другого места, сам направился в тот же изолятор.
Ребята встретили его весьма радушно.
— Гость явился!
— Здрасьте!
Через несколько дней он снова ушел из изолятора, целый год шатался по базарам и вокзалам и, сделав небольшой «рейс» по стране, опять вернулся в прежний изолятор. Оттуда его и перевели в еврейский детский дом.
Паренек привлек внимание Шраге. Учитель подошел к нему с улыбкой, но Пашка на улыбку не ответил.
Второй «кормилец» отличался от остальных трех рахитичной головой и большими ушами. Он все время стоял молча, опустив голову. С трудом удалось Шраге добиться, чтобы тот назвал свое имя.
Звали его Ицик Соловей.
Ицик долго колебался, прежде чем решил оставить свой дом. Он знал хорошо, что больная мать не может простаивать ночи на морозе в очереди за хлебом. Так же хорошо он знал, что мать не сумеет, как он, таскать доски из соседних заборов, чтобы согреть пузатую румынку. Ицик тоже остался единственным кормильцем. Это ему придавало мужества. Он чувствовал себя главой семьи. Он мечтал пойти на фронт, как старший брат, но красноармейцы не взяли его с собой.
— Мал еще! От первого же выстрела брюки потеряешь!..
Он-то, положим, не растерялся бы! Вот недавно хозяйка натравила на него собаку, когда он отрывал доски. Пес вцепился в ногу, но Ицик не испугался, хватил собаку доской по голове, а сам, ковыляя, все же дотащил доску до дома.
Третьего звали Шлемка Косой. В город его привез красноармеец.
Отец Шлемки был портной, бедный портной. Во время гражданской войны в местечке, где они жили, часто сменялась власть.
Вошли красные. Командиру понадобились брюки, так как старые попросту вытерлись от постоянного сидения в седле. К кому же идти командиру? Конечно, к отцу Шлемки. Его звали Янкель-портной.
Янкель-портной был очень польщен тем, что сам командир пришел к нему. Это была для него большая честь. Он сшил командиру брюки и отказался от платы.
— Такой человек, — сказал он, — вполне заслуживает, чтобы ему сшили пару брюк бесплатно.
Командир усмехнулся и крепко пожал портному руку.
Вскоре красным пришлось отступить и временно отдать город белым. Кто-то донес, что Янкель-портной сшил большевику бесплатно брюки. К Янкелю пришел шкуровец и приказал сшить ему брюки из его, Янкеля, материала. Портной сказал, что у него нет материала.
— Как нет?! — разбушевался шкуровец. — Для большевика, значит, есть, а для меня нет! — Вынул револьвер и застрелил портного. Как сидел Янкель-портной за машиной, когда вошел шкуровец, так и остался сидеть мертвым. Только голову опустил.
Вот что помнил Шлемка. Был тогда большой голод. Соседи посоветовали ему отправиться в город, поискать себе пристанища и начать торговать солью. Они собрали между собой деньги и купили ему мешочек соли. Шлемка положил мешочек на плечи и отправился на вокзал.
Свирепствовал мороз. Ветер, словно бешеная собака, преследовал Шлемку и кусал за икры.
На ступеньках, на крышах, на тендерах, на буферах:
Люди.
Мешки.
Лохмотья.
Кто-то помог Шлемке влезть на крышу. Он был счастлив. Безгранично счастлив. Он обменяет мешочек соли на хлеб и повезет хлеб больной сестре.
Поезд тянулся медленно, как ленивый вол. Проплывали сельские хаты, белые поля и леса. Издали хаты были похожи на скирды гнилой соломы.
Ветер все сильнее донимал Шлемку, обжигал лицо.
Шлемка, зажмурив глаза, хотел вздремнуть, но поезд внезапно рванулся вперед, дернул вагоны и ускорил ход. Пассажиров на крыше сильно встряхнуло. Шлемка еле успел схватить свой мешочек с солью, вскрикнул «мама» и скатился с крыши.
Было уже темно.
Шлемка бросился бежать за поездом, но ежеминутно проваливался в глубокий снег, по самый живот. Тогда он сел на снег и закричал.
Ему захотелось есть. Он вытащил из мешочка кусочек соли, попробовал и выплюнул.
Внезапно ему вспомнилось: Зисл Левин припрятал много хлеба, Шлемка сам видел это. Как только доберется до города, то сразу же побежит в Чека и все расскажет. С ним отрядят двух чекистов, чтобы отобрать у Левина хлеб. Уж он покажет этому мерзкому спекулянту, с маленькими мышиными глазками и потными мягкими ручками!
— Зисл! Сию же минуту клади спрятанный хлеб на стол! — И сразу же по матери его, и еще, и еще раз. — Прятать хлеб, когда люди подыхают, не имея куска макухи!..
И Зисл Левин выкладывает на стол двадцать хлебов, свеженьких, пушистых, подрумяненных. А Шлемка тотчас же отдает приказ:
— Арестовать его, этого негодного спекулянта! Расстрелять его надо, как собаку!
Но кругом тишина. Никакого Левина нет.
…Красноармеец остановился около ребенка, его подбородок задрожал, он поднял мальчика и пустился догонять своих. Они утопали в глубоком снегу. Пуля задела левое плечо красноармейца. Рука задрожала, как от электрического тока, но мальчика он не выпустил.
С большим трудом удалось привести в чувство Шлемку. Красноармейцы окружили мальчика и начали расспрашивать, откуда он, но найденыш погрузился в тяжелое забытье и в бреду кричал:
— Арестуйте его, этого спекулянта!
Красноармеец доставил мальчика в городской госпиталь, назвавшись его родственником.
Последний из четырех новоприбывших был поэт. Правда, своим внешним видом он ничем поэта не напоминал. Вместо гордо откинутых назад локонов, его голова была покрыта стригущим лишаем. Глаза его тоже были мало поэтичны: маленькие, зеленые, как крыжовник. Нос был короток. Писал он просто, не мудрил. Звали его Пейсах Гутман.
В первой же стенной газете, которая была выпущена детским домом, он напечатал свою автобиографию в форме эпической поэмы:
Имел в глухом местечке
Лавчонку мой отец.
Мы жили очень бедно —
Плохой он был купец.
Подумал мой папаша:
«Чем так мне торговать,
Не кинуть ли лавчонку
И в город убежать?»
Дальше в стихах говорилось о том, как отец автора стал мешочником. Ездил на крышах поездов, его несколько раз ловили, потом он заболел и умер. Жить мальчику стало очень тяжело, и нужда выгнала его на улицу. Потом Пейсаха привели к учителю Шраге, и тот взял его в детдом. Он скоро свыкся с детдомом, полюбил учителя Израиля.
Заканчивалась эта поэтическая биография так:
«Да здравствует наша жизнь! Да здравствует Советская власть, потому что только она одна заботится о нас!»
Прошло три месяца, три вьюжных морозных месяца, а на четвертый высокий, могучий каштан под окном у Шраге стряхнул снег с ветвей и зазеленел.
Теперь дом насчитывал уже сорок ребят. Добрая половина из них — бывшие преступники. Шраге хорошо понимал это. В ближайшие дни он должен был привезти из Запорожья еще шестьдесят подобранных на улице. Тогда семья его будет состоять из ста человек.
«Ну и семейка!» — думал Шраге. Гордиться можно такой родней. Гордиться? Рановато! Не раз еще будет ему стыдно за своих детей, не раз еще придется оправдываться за проделки своих воспитанников.
Первым почувствовал весну Бэрл. Только-только отпустили морозы и неожиданно вышла из берегов речонка, залив половину предместья, как Бэрл совершил прогулку в город. Эта прогулка причинила Шраге немало неприятностей. На Московской улице увидел Бэрла, когда он подбирал «бычки» на тротуарах, инспектор Левман. Возвратился Бэрл домой поздно вечером, с большой шишкой на лбу. А на другой день пришла из милиции бумажка, в которой Шраге приглашали дать объяснение по поводу поведения его ученика Бориса Гринберга.
От Бэрла Шраге ничего не мог добиться. Тупое упрямство мальчика на этот раз перешло все границы. Только в районе милиции Шраге узнал подробности первой весенней прогулки своего воспитанника. Бэрл, оказывается; стянул на толкучке пару штанов. Его поймали и сильно избили.
По-своему воспринял весну Пашка. Весной на базар прибывают «римские гладиаторы». Они бьют себя по груди «двадцатипудовыми» гирями, делают «мост», то есть кладут на грудь доску и предлагают двадцати бездельникам стать на нее. Весной прибывают на базар «иллюзионисты из Тибета». Они глотают шпаги, иголки и вертят плоские тарелки на тоненьких палочках. Весной рынок заполняют «русские плясуньи» в широких разноцветных сарафанах и веселые гармонисты в блестящих сапогах. Все это очень любил Пашка. Любовь эту привила ему Казацкая слободка. Не раз он тогда еще завидовал клоунам из цирка, каждую весну появлявшимся в Курске. О, когда же и он станет таким великим артистом!
И вот теперь, когда только немного подсохло, Пашка по целым дням стал пропадать на рынке, не отходя до позднего вечера от разных базарных актеров.
Шраге был вне себя. Пробовал говорить с мальчиком, но Пашка не слушался заведующего. Весна растревожила его, он даже подумывал о том, чтобы уйти на лето из детдома. Шныряя целыми днями по рынку, он не умрет с голода. После смерти матери Пашка, уже немного научился «работать пальцами». Иное действие произвела весна на Бэйлку. Едва на тонких ветвях каштана появились зеленые почки, как она куда-то исчезла. Через несколько дней вернулась в новом платье. Каждый вечер теперь она подводила слегка глаза, пудрила маленький широкий носик и прогуливалась по Сумской. Бэйлка хотела быть взрослой, мечтала о молодом парне, который вел бы ее нежно под руку и заглядывал ей в глаза.
Залитые солнцем, высохшие крыши вызвали новые мысли и у Рохл, учительницы. Только теперь она вспомнила, что у нее больное сердце, а летом в городе ужасная жара и пыль. Больному человеку дышать нечем. А ей так нужен воздух! Израилю так же не мешало бы отдохнуть. Но где и как?
Набухшие почки высокого каштана принесли Шраге немало забот. Весна взбудоражила ребят. Дети уходили из дома на целые дни. Не запирать же в самом деле дверей! Нанять сторожа? Но это будет только раздражать детей Шраге решил созвать собрание воспитанников и обсудить положение сообща.
Шраге уехал в Запорожье, Рохл заменяла его. На другой день после отъезда мужа на нее свалились сразу два события:
Бэрл убежал из детдома.
Прибыла новая учительница, Гинда Мурованая.
Первое событие не очень взволновало учительницу. Она почти не верила в перевоспитание Бэрла. Беспокоило только, что это известие будет неприятно Шраге.
Второй сюрприз пришелся Рохл совсем не по душе. Новая учительница, Гинда Мурованая, ей не понравилась. Явилась она в старой шинели, в запыленных сапогах. Очевидно, только что с дороги. Была среднего роста, с двумя ямочками на щеках, с чуть приплюснутым носом и темно-синими глазами. Волосы были подстрижены по-мужски и зачесаны кверху.
Она действительно только что приехала в город. Была на фронте. Теперь партийный комитет командировал ее сюда на работу.
С первых же дней Гинда Мурованая почувствовала, что ей трудно будет работать с Рохл. Ей не нравилось поведение учительницы Шраге, ее отношение к детям. Не то хотела бы видеть в детдоме Гинда. На этой почве стали происходить у нее столкновения с Рохл.
Началось с замечания, сделанного Гиндой одному из ребят в присутствии Рохл.
Однажды, не дожидаясь обеда, Гера подошел к Рохл:
— Тетя Рохл, я хочу есть.
Рохл пошла к себе в комнату и принесла мальчику из своего пайка кусок хлеба, намазанный патокой.
— Тебе не следовало просить у учительницы! — заметила Гинда Мурованая.
— Почему же? Ребенок хочет есть! — Рохл даже покраснела.
— Не всегда надо потакать детям.
— А я с вами не согласна.
— А если двадцать детей попросят у вас есть?
— Если моего собственного пайка хватит на двадцатерых, я его разделю между ними.
— Ну, а если не хватит?
Рохл промолчала.
— Надо отвыкать от этого, надо приучать ребят к тому, чтобы каждый ел тогда, когда ест весь коллектив.
Рассвет. Солнце еще не показывалось, когда жители Рыбной улицы увидели вереницу оборванных детей, тянувшихся по тротуару, как стадо гусей. Позади шел полный человек средних лет и внимательно следил за малышами. Это был учитель Израиль с детьми, привезенными из Запорожья. Рахитичные головы, точно кувшины из-под молока, раздутые водянкой животы. Шестьдесят длинных теней слонялись по детскому дому.
Несколько дней спустя эти тени приобрели вид живых людей: их выкупали, остригли, соскребли с тел кору грязи.
Бэрл шатался по рынку. Лето — лучшее время для беспризорного. Летом рынок принадлежит ему. Ярмарка существует для него. Толкучка тоже. Только для его развлечения выступают «иллюзионисты из Тибета» и веснушчатые гармонисты, ради его удовольствия ссорятся торговки.
На рынке Бэрл встретил своего давнишнего приятеля — кудрявого Йошку Кройна. У обоих в руках были теперь длинные тонкие палочки с гвоздями на концах. Ребята забрасывали эти палочки, как удочку, на селянские возы и тащили оттуда что попадется.
При каждом «улове» Йошка от удовольствия жмурил глаза: «Лафа!»
— Не следует, Израиль, так близко принимать это к сердцу. Ведь имеешь дело с уличными детьми. Еще не раз они будут убегать. Ну, сбежал Бэрл, что из этого? Надоест шляться по рынку и вокзалам — вернется. Конечно, кого-нибудь обкрадет, иначе и быть не может. Ты ведь знаешь их натуру. Тесно им здесь! Только на улице они чувствуют себя свободно.
Израиль молчал, нервно потирая руки. Кто-то постучал в дверь.
— Войдите!
Вошла Гинда Мурованая. Она села против Шраге, упершись локтями в колени.
— Что вы думаете о Бэрле, товарищ Шраге?
— А вы?
— Что же мне думать? Необходимо разыскать его, тут не может быть двух мнений.
Рохл искоса взглянула на Гинду.
Шраге решил пойти к Горбатому мосту: вспомнил, что там часто бывал Бэрл. Он шел по Набережной улице и все время смотрел на узкую извилистую речонку, высыхающую, как вылитые помои.
Из-под моста при его приближении вынырнул мальчик в потертом пиджачке без рукава. Они узнали друг друга.
— Ищешь своего воспитанника? Поминай как звали!
Мальчик плюнул сквозь зубы и показал на далеко отлетевший плевок.
Шраге хотел было схватить нахального мальчишку за шиворот, но Йошка увернулся и мигом исчез.
Шраге остался один. Он облокотился на перила моста и стал смотреть на воду. «Хорошие парни могли бы выйти из этих детей, — думал он, — умные, способные люди, но улица превратит их в преступников».
Он направился на Благовещенский рынок. Если не здесь, под мостом, то там уж наверное найдет Бэрла. Был жаркий день. Пока Шраге поднимался по Черноглазовской улице, у него вспотел лоб. Он перерезал Сумскую и спустился к рынку по Бурсацкому спуску. У самого рынка, на мосту, сидел, поджав под себя ноги, слепой нищий. Возле него — двое босых детей. Отец вертел ручку лиры и хриплым голосом пел:
Як умерла ма-а-ти,
Осталися рі-дні.
Як мати умерла-а-а-а,
Осталися бі-і-дні…
После каждого куплета нищий спрашивал у детей:
— Люди идут?
— Идут…
— Милостыню дают?
— Нет.
Тогда он запевал снова:
Як умерла ма-а-ти…
В нескольких шагах от него сидела нищенка и однообразно покачивалась, точно заведенная. Она выкрикивала одну и ту же фразу:
— Подайте, не минайте!.. Подайте, не минайте!..
А из глубины рынка сюда доплывали звуки гармонии. С гармонией конкурировала шарманка, а с ними обеими, заглушая их, соревновался мощный тенор, резко отдаваясь в ушах Шраге:
Маруся отравилась,
В больницу ее везут…
Шраге заблудился в лабиринте корзин. К нему пристала торговка:
— Молодой человек! Молодой человек! Вот яблоки! Таких яблок вы никогда не ели!
Другая старалась хриплым голосом перекричать конкурентку:
— Нет! Вот где яблоки! Возьмите, молодой человек! Попробуйте! За пробу денег не беру.
Кто-то толкнул Шраге корзиной в бок. Это угостила его, пробегая, толстая семипудовая баба. Она бежала, вопя истошным голосом:
— Жулик! Держите! Держите!
Кудрявый паренек бросился ей под ноги. Торговка растянулась. Но товарки ее кинулись к воришке, окружили, отрезали путь к бегству.
Поймали…
Это был низенький мальчик, с пепельными глазами, орлиным носом и длинными, цепкими руками. Две торговки держали его под мышки, а остальные поочередно били по щекам.
— Ах ты, жулик этакий!
— Убивать их надо, этих мерзавцев, пока не выросли! Житья от них нет!
— Дайте ему хорошенько! Дайте ему пару тумаков в бок! Что вы стесняетесь!
Мальчик не выдержал и злобно плюнул одной из баб в лицо. Торговки остервенели. Мальчика едва не задушили тут же. В эту минуту в круг ворвалась семипудовая баба с корзинкой и, пыхтя, закричала:
— Поймали? Нет, что вы на это скажете, а? От горшка три вершка, и уже… ах, чтоб ты не вырос! Я стою себе, считаю деньги, а он подбегает с каким-то еще. Один выхватил деньги, а другой — корзинку. Где мои пятнадцать рублей?
— А я откуда знаю? — дерзко ответил мальчик. — Что я, бог, что ли?
Кто-то в кругу рассмеялся.
— Бедовый мальчишка!
— Он еще смеется, этот мерзавец!
Шраге побежал на шум. Поднявшись на цыпочки, заглянул из-за плечей в середину круга. На мгновение оторопел, а потом стал пробиваться к мальчику.
— Бэрл, почему ты ушел из детдома?
— Вот они, их воспитатели!
— Чтоб они сгорели вместе со своими воспитанниками! — посыпалось из толпы.
Шраге не отвечал. Лицо его пылало…
— Пустите его! — вырвал он мальчика из рук торговки. — Вы не имеете права бить ребенка.
— Чем таких детей иметь, лучше жизни решиться. От таких детей удавиться впору!
Свисток милиционера разогнал торговок.
…Домой Шраге вернулся к вечеру. Долго не мог прийти в себя. Жена подала обед, но он не прикоснулся к еде.
— Оставь меня, Рохл!
— Ну, — робко спросила она, — нашел?
— Да, — нервно ответил Шраге.
— Где же это сокровище?
— В районе. Успел обворовать кого-то. Сидит. Позже пойду за ним. Его выпустят под мою ответственность.
— Израиль! — взволнованно воскликнула жена. — Ты сам накликаешь на себя несчастье. Уверен ты, что он завтра не сбежит снова? Можешь поручиться, что завтра он не попадется опять в краже?
Шраге молчал.
Ночью он обходил комнаты, где спали новые ребята, привезенные из Запорожья. Он подходил к каждой кровати: одному поправит подушку, другому прикроет ноги.
Прошел год.
Стены выбелены.
Стены говорят:
«Один за всех и все за одного».
Один, учитель Шраге, бегает, суетится, спорит, бранится — все за них, за всех. И эти все тоже бегают, тоже суетятся, но никто из них не беспокоится об этом одном, который мечется по целым дням из учреждения в учреждение, оттуда за дровами, за пшеном, хлебом, обувью, книгами — и все это с ордерами в руках, с обрывками измятой бумаги, испещренной кругом разными закорючками.
«Товарищу Шраге из детдома номер… выдать то-то и то-то…»
Очень редко голова его отдыхает от суеты повседневных забот. Поздно ночью остается он наедине с собой. Изредка делает записи в дневнике. Он записывает в тоненькую тетрадь выдающиеся события из жизни детского дома, чтобы видеть путь, который проделала его семья.
Вот он вернулся после ночного обхода спален. Растворил окно, подсел к столику. Неполный месяц ныряет в небесных высотах. Шраге перелистывает тетрадь, читая свои записи, и улыбается.
«…19 марта. Понемногу, шаг за шагом, дети избавляются от уличных замашек. Постоянная беготня, заботы, суета не дают возможности поработать над собой.
…9 апреля. Сегодня вечером Бэйлка зашла в спальню мальчиков. Бэрл в это время строгал из дерева игрушечную кроватку. Между ними произошел диалог:
Б э й л к а. Для кого эта кроватка?
Б э р л. Если ляжешь спать со мной, то для тебя.
Необходимо завтра же как-то реагировать на это.
«…10 апреля. Было общее собрание по вопросу: Бэрл — Бэйлка. Собрание серьезное и напряженное. Да, дети знают многое, чего не следовало бы им знать.
…22 июня. Дети жалуются: снова пшенный суп и пшенная каша. Что я могу поделать?
…6 июля. Пробовал объяснить детям некоторые явления природы. Жизнь птиц. Трудно отвлечь: их мысль от привычного русла.
…7 августа. Мне не нравятся отношения Рохл и Гинды.
…20 августа. Вчера водил детей на художественную выставку. Увидев бронзовую фигуру нагой женщины, Бэрл начал толкать Файвла в бок. Девочек скульптура смутила. Они ведь никогда не видели настоящих произведений искусства.
…10 сентября. Сегодня беседовал с детьми о…»
…После блеклой осени наступает морозная зима, потом солнечная весна и кудрявое лето… И снова падают листья.
Прошел еще год.
На углу Ленинской улицы, на полуобгоревшей стене, висит вывеска с криво написанными еврейскими буквами:
Длинный указательный палец, нарисованный рядом со словом «Восход», показывает вправо. А когда сворачиваешь вправо, такой же палец направляет в третий этаж облупленного дома с выбитыми стеклами. Весь клуб состоит из одной длинной комнаты. Хозяин бежал с немцами, оставив в наследство своим преемникам большую деревянную икону божьей матери, скверную копию «Бури» Айвазовского, портрет Тараса Шевченко и пустой пузатый сундук.
Портрет поэта новые хозяева оставили на стене, прицепив к нему красную ленту; всех же остальные, упомянутых выше, им едва хватило на то, чтобы два раза протопить круглую капризную румынку. И сразу же, как только хмурая печка проглотила остатки божьей матери, новые хозяева забыли о своих предшественниках.
Клуб был открыт днем и ночью и всегда переполнен. Серые шинели, кожаные куртки, потертые кацавейки, дырявые башлыки. Хозяевами тут были парни, недавно вернувшиеся с фронтов, ребята из предместий, подростки из интерната. Тут они ели, спали, дискутировали, препирались с сионистами, которые иногда пробирались в клуб. На Ленинской улице всегда звучали комсомольские песни.
Весной клуб провел субботник древонасаждения. Ребята из клуба вместе с руководителем рассыпались по всем улицам с молодыми деревцами в руках и с лопатами за спиной.
Шраге стоял на Пушкинской улице. Весеннее солнце скользило по крышам. Он снял пальто и глубоко вонзил лопату в землю. Рядом работал Юдка Грак, парень на две головы выше Шраге, с продолговатым лицом, ровным тонким носом, полудетскими губами и редкими веснушками на лице. Учитель вытер платком пот со лба, потом провел им по слезящимся глазам.
— Ах, хорошо! — зажмурился он на солнце.
Парень молча погружал лопату в землю, солнце сверкало на металле. Потом Юдка ходил вокруг посаженных деревьев и любовно оглядывал их. Шраге это понравилось.
— Товарищ Шраге, — обратился вдруг Юдка к учителю, — почему вы не взяли с собой несколько старших ребят?
В самом деле, почему он их не взял? Конечно, это было бы для ребят большим развлечением. Впрочем, разве можно их выпустить на центральные улицы? На них еще нельзя всецело положиться…
— Почему так?
— Да потому, что это дети улицы.
— Кстати, где находится ваш детский дом?
— Неподалеку отсюда.
— Надо было бы как-нибудь к вам заглянуть.
— А что же! Тебе не мешало бы связаться с детским домом и провести там кой-какую работу среди старших ребят.
— Мне? — удивленно переспросил Юдка.
— Тебе.
— Что же, к примеру, я мог бы там делать? У меня ведь нет никаких педагогических способностей.
— Быть для них просто товарищем. Прочитал бы им газету, провел беседу по политграмоте.
Юдке понравился совет учителя.
— Это можно.
— Больше пока и не требуется.
— Согласен. Когда же зайти?
— Да хотя бы и завтра.
— С места в карьер, значит.
Они снова принялись за работу. Молодые деревца покачивались от легкого ветерка.
Пятнадцатого апреля в городе состоялся футбольный матч. Это было самое интересное состязание за последние годы. Играли команды Одессы и Харькова. Под бурные аплодисменты выбежала шеренга одесских футболистов, за ними шеренга харьковских.
Матч начался. С первой же минуты стало ясно, что побеждают одесситы. Прекрасная распасовка, мастерское умение держать мяч, удивительная игра и классическая защита голкипера — все это свидетельствовало о том, что Харьков имеет сильного «противника». Особенно выделялись правый инсайд и прекрасный голкипер. На шестой минуте одесситы уже дают штрафной удар по воротам Харькова, но мяч пролетает над воротами. Левый край Харькова ловко ведет мяч к воротам одесситов, голкипер выбегает ему навстречу и вовремя отбивает гол. На шестнадцатой минуте одесситы прорывают линию защиты и сильно бьют по воротам харьковской команды. Харьковский голкипер не успевает схватить мяч, и ловкий инсайд, подскочив, забивает головой первый гол «противнику».
Победа на стороне одесситов.
За несколько минут, в результате блестящей пасовки харьковских хавбеков, центр харьковчан подводит мяч к одесским воротам, и счет выравнивается 1:1.
Первый хавтайм заканчивается с результатом 2:2… плюс два выбитых стекла и одна разбитая люстра, потому что матч происходил не на стадионе, а в узком зале детского дома. При этом играли не настоящим мячом, а мокрой тряпкой, перевязанной веревкой.
Одесский арбитр, Пашка Сито, дал свисток, и начался другой хавтайм.
— Пас.
— Пас.
— Шут.
Мокрая тряпка ежеминутно взлетала в воздух и лепила блины на белом потолке. Вдруг вошел учитель Израиль с Юдкой Граком.
Играющие застыли на месте. Шраге улыбнулся. Юдка Грак спрятал усмешку в маленьких глазах.
Учитель неожиданно свистнул и поднял руку кверху.
— Игра закончена. Вот я привел вам товарища. Запасной футболист! Да и, кроме футбола, кажется, кое-что знает. Поговорите с ним сами.
Шраге вышел.
Футболисты хотели было продолжать другой хавтайм, но Юдка отобрал тряпку.
— Хватит с вас на этот раз. Поговорим лучше.
Вряд ли кто-нибудь послушался его, если бы ребят не заинтересовало, кто этот парень и зачем он явился к ним.
— Значит, так… — сразу начал новый воспитатель. — Чуть было не забыл: меня зовут Юдка, — так и зовите меня. Юдка — и всё.
— Чудак! — выпалил кто-то.
— Так вот, — продолжал Юдка. Он собирался еще что-нибудь сказать, но ничего не клеилось.
Юдка Грак — горячий парень. Он думал, что стоит ему явиться к детям и начать рассказывать им о международной политике, как это сразу увлечет их. Но, как видно, это было не так.
Юдка Грак, несмотря на свои восемнадцать лет, прошел уже серьезный жизненный путь. Когда деникинцы заняли город, Юдка помогал расклеивать листовки подпольного партийного комитета.
Разговор не ладился. Почему — Юдка и сам не мог понять. Потому ли, что он ребятам помешал закончить игру, потому ли, что не сумел подойти к ним. Он провел рукой по стриженой голове и внезапно поднялся со стула.
— Знаете что, пойдемте, я вас научу новой игре. Кто же играет в футбол тряпкой, да еще в комнате! Чудаки вы, а не футболисты.
И, выйдя во двор, предложил Бэрлу бегать взапуски.
Новый воспитатель пустил в ход свои длинные ноги. Ребята смотрели и смеялись. Теперь он им понравился.
— Вдох, выдох!
— Вдох, выдох!
Юдка Грак ходил по залу в одних трусиках. Его волосатые длинные ноги резко бросались в глаза. Дети выстроились в четыре шеренги и по команде приседали.
— Вдох, выдох!
— Вдох, выдох!
«Эти упражнения, — думал Юдка, — со временем помогут укрепить дисциплину и в кружке политграмоты».
— Смирно!
Ребята вытянулись в струнку и подчеркнуто выпятили груди, стараясь показать, что они не отличаются от настоящих красноармейцев.
— Теперь прыжки. — Юдка протянул веревку, и дети принялись прыгать через нее.
Бэйлка подбежала к веревке, взмахнула руками, но за несколько сантиметров от веревки задержалась.
— Юдка, я не могу прыгать. У меня слишком узкая юбка.
Бэрл отпустил скверную шутку.
Круглое лицо Бэйлки вспыхнуло. Она опрометью выскочила из зала. Юдка Грак провел рукой по голове и выглянул в окно.
В конце урока в зал вошел Шраге. Высоко в руках он держал кружку, как держит маленький ребенок флажок, чтобы все видели.
— Дети! — воскликнул он и начал вертеть кружку перед их глазами. Отблески от жести падали на стену.
— Ребята, угадайте, из чего это сделано?
Дети удивленно смотрели на Шраге.
— Даже пустая жестянка из-под консервированного молока не должна пропадать даром! — победоносно воскликнул он, все еще поворачивая кружку в воздухе. Лицо его сияло. Он радовался своему изобретению. — Ну, кто хочет со мной делать кружки?
Дети молчали.
— Никто не хочет? — моргнул он глазами и перестал вертеть кружку. — Значит, никому не нравится моя работа? Что ж, хорошо. Сделайте лучше! — И положил кружку в карман.
Он направился к выходу, но тут подскочил Бэрл, выхватил у него из кармана кружку и подбросил кверху.
— Тоже работа! — воскликнул он. — Покажем-ка ему, ребята, как нужно делать кружки.
В тесной рабочей комнате застучали молотки. Десятки ножниц резали жесть, как бумагу, в углу гудел примус. Бэрл ходил с клещами в руках, словно настоящий мастер. В рабочей комнате было весело и шумно. Работа увлекла детей.
— Хороший дипломат, — усмехнулся про себя Юдка Грак, — хороший дипломат этот Шраге, черт возьми!
Спустя несколько дней состоялся первый урок политграмоты. На столе лежала тоненькая книжка, отпечатанная на плохой газетной бумаге. Юдка Грак перелистывал книжку и проводил рукой по стриженой голове:
— Значит, так…
Вечером Шраге нашел у себя в комнате две записки.
Одна:
«Учитель Израиль!
Поговорите с Бэрлом, чтобы он перестал заглядывать в спальни девочек. Это некрасиво и даже грубо. Кроме того, скажите ему, чтобы он не давал воли рукам, иначе мы ему объявим бойкот.
Другая:
«Учитель Израиль!
Не верьте сплетням, которые распространяют девочки про Бэрла. Это все басни, в которых нет ни капли правды. Лучше вы им посоветуйте поменьше кривляться перед зеркалом. Просто тошнит от них. А Бэрл ни в чем не виноват. Это под него подкапывается девочка X.
Шраге несколько раз перечитал обе записки. В первой он узнал почерк Бэйлки, во второй — Бэрла.
«Да, в Бэрле сохранилось еще много уличной грязи. Он может причинить немалый вред детдому».
Большой грузовой автомобиль проезжает по улице. Грохот его отдается в комнате. Кажется, что сейчас автомобиль въедет сюда. Слышно, как пыхтит мотор под окнами.
«Дети начинают созревать, — думает Шраге. — Записки как нельзя лучше свидетельствуют об этом».
Конские копыта застучали по шоссе.
У автомобиля лопнула шина, выстрел прозвучал в комнате, шум разогнал мысли.
Во время обеда Бэйлка нашла под тарелкой записку.
«Ты могла бы нравиться парням, если бы не была ябедой».
Бэйлка спрятала клочок бумаги за пазуху. Пшенная каша ее так и застыла на столе. Среди обеда она вышла, нарочно согнувшись, чтобы подумали, что ей нездоровится, ушла в спальню и бросилась на постель. Черные волосы ее закрыли почти всю подушку. Ей казалось, что глаза у нее точно засорены, вот-вот потекут слезы.
«Что он пристает ко мне!»
Бэрл бесшумно открыл дверь и тихими шагами вошел в комнату. Мальчик подошел к кровати и хотел было сразу обнять Бэйлку, но вдруг остановился. В комнате было тихо. На потолке, у лампочки, билась муха. Бэйлка не поднимала головы. Она была уверена, что вошла одна из девочек.
Бэрл стоял у постели и не знал, что делать…
Уйти или оставаться?
Он непривычно для себя растерялся. Его орлиный острый нос сразу утратил обычный заносчивый, гордый вид. Пепельные глаза забегали.
Девочка повернулась на спину и неожиданно увидела Бэрла. Она испуганно раскрыла глаза, будто перед ней внезапно предстал разбойник. Однако молчала. Муха, трепетавшая над лампой, запуталась в паутине и громко зажужжала.
— Бэйлка, — неожиданно для себя очень мягко сказал Бэрл, — не сердись на меня.
Девочка резко повернулась к нему спиной и снова зарылась с головой в подушку. Он еще минуты две постоял над ее кроватью и вдруг начал гладить ее волосы.
— Бэйлка…
— Если ты сию же минуту не выйдешь из спальни, я закричу.
Бэрл, подавленный, вышел. Впервые в жизни он чувствовал себя таким униженным. Его никто не оскорбил, не выбранил, и все же он готов был стекла бить от гнева. Он ее любит, он ей дурного слова не сказал, за что же так укоряли его ее глаза? Глаза осуждали его. Для него это было хуже всякой брани.
Бэрл как-то весь изменился теперь. Сердце его переполнено нежностью. Он стал вежлив, рассчитывал каждое движение. Все, что он делал, он сперва обдумывал, боясь, что это не понравится Бэйлке и она будет смеяться над ним.
Но Бэйлка его избегала. Она старалась даже не разговаривать с ним. Мальчик терпел, хотя все больше раздражался. Он снова начал приставать к Бэйлке. Едва только она проходила мимо, он сразу начинал говорить о ней с ребятами, умышленно громко, чтобы она слышала. Но ее уши оставались глухи к его словам. Однажды он подставил ей ножку, и она упала. Тонкая струйка крови потекла из носа. Бэрл хотел поднять девочку, но она с силой оттолкнула его и заплакала. Рохл Шраге случайно была в это время в зале. Она увидела Бэйлку, и тени под ее глазами еще больше углубились и потемнели.
После этого случая Бэйлка открыто объявила Бэрлу бойкот.
Гинда Мурованая одна в зале, читает газету.
«Непобедимая Красная Армия разбила остатки белогвардейских банд».
Крупный шрифт мелькает перед глазами. Гинда перечитывает заголовок несколько раз. Вспоминает… Разбитые теплушки… Санитарные койки… Контуженные головы… Отрезанные ноги… Крестьяне, рабочие, босые, плохо вооруженные, выступили против обмундированной, оснащенной армии — и победили.
«Непобедимая Красная Армия разбила остатки белогвардейских банд», — снова читает Гинда. Глаза ее улыбаются.
— Молодцы, ребята! — громко восклицает Мурованая, хотя в зале никого, кроме нее, нет. Еще так недавно пули летали над ее головой. Жизнь висела на волоске. Тоскует ли она по этому времени? Здесь, в детском доме, ей тесно.
Воспитывать детей улицы — не легкое дело. Да и как воспитывать их. Водить хороводы, рассказывать сказки, как делает Рохл, — это ли нужное воспитание?
Нет, этого мало. Рохл не воспитает боеспособного поколения. Или, может быть, она, Гинда, ошибается? Может быть, эти методы хороши? Рохл — только мать, а не воспитательница, и дети привыкли к ней, как к матери. Она вникает в каждую мелочь. Но здесь не родителями нужно быть, а командирами. Да, да, командирами! Нет, не то. Надо быть товарищами, старшими товарищами этих детей. Да, но ведь тогда от них не добьешься послушания… Надо уметь сочетать все: быть и матерью, и командиром, и товарищем. В роли матери хороша учительница Рохл. Когда захворает ребенок, она не покидает его ни на минуту. Таков и Шраге. Он дежурит по ночам в спальне мальчиков и хорошо знает, кого из детей когда нужно разбудить.
Кто же он? Отец? Командир? Товарищ? Учительница Шраге, конечно, будет доказывать, что прежде всего надо иметь сердце, материнское сердце. Надо согреть их, этих беспризорных сирот. Нет. Они уже не сироты. И не беспризорные.
Газета лежит на коленях, Гинда прочла ее. Теперь газету читает солнце.
«Непобедимая Красная Армия разбила остатки белогвардейских банд».
— Молодцы, ребята! — Солнце улыбнулось и проплыло по жирному квадратному шрифту.
В доме напротив молодая женщина играет на пианино траурный марш Шопена. Клавиши плачут под ее пальцами.
«…Не плачьте над трупами павших бойцов». Имена погибших героев никогда не забудутся… Гроб среди цветов. Нежные звуки шопеновской музыки долетают в зал.
Гинда Мурованая вслушалась в музыку. Вспомнились бесчисленные жертвы, бесчисленные герои революции, погибшие где-то в глубоких снегах. Хоронили их просто, без музыки, без траурных маршей. Засыпали снегом и шли дальше…
Женщина все играла…
Но вот Гинда гордо подняла голову и встряхнула короткими стрижеными волосами.
Нет, не по душе ей мягкосердечная учительница Рохл, которая может упасть в обморок при виде царапины на пальце у ребенка!
Шраге где-то выпросил для детдома пианино. Первым на нем заиграл Бэрл. Он комфортабельно расположился на стуле, оперся на спинку, поднял ногу и ударил ею по клавишам. Пианино дико взвизгнуло, странное гудение пронеслось по залу. Мальчику это понравилось, он повторил еще раз. Нога бесцеремонно гуляла по клавишам, пианино ревело басом, пищало фальцетом, горько плакало диезами и бемолями.
Вторым играл на пианино Пашка. Впервые видел он такой инструмент. Желая получше разузнать, откуда выходят звуки, он несколько раз обошел вокруг пианино, поднимал крышку. Хорошенько разглядев, уселся на стул и начал обеими ладонями колотить по клавишам.
— Вот как! — в восторге закричал Пашка и продолжал хлопать ладонями по клавиатуре.
Третьим уселся за пианино Гера. Ему уже как-то приходилось видеть пианино. Поэтому он с видом знатока нажал высокую педаль и одним пальцем правой руки начал стучать по клавишам. В звуках этой музыки он слышал определенный мотив и даже стал напевать его.
Вскоре Шраге пригласил учительницу музыки, тетю Соню, высокую плотную женщину с белокурыми крашеными волосами. Сначала учились все. От мала до велика, даже учительница Шраге. Но скоро школа Бейера отбила охоту у музыкантов, и в детдоме осталось только несколько пианистов: Гера, Берта, Шмулик и Пашка. Среди этих четырех особенно выделялся Гера. Он был несколько глуховат, и учительница должна была сидеть совсем рядом.
— Руки надо держать свободно! — кричала она ему.
Но вскоре Гера усвоил науку тети Сони. Его пальцы начали приобретать гибкость. Через некоторое время он стал ярым пианистом, его нельзя было оторвать от инструмента.
…Глубокая ночь.
Все спят.
Кажется, будто и дом дремлет, укрывшись запертыми дверьми и окнами. Внезапно Гера проснулся, словно вспомнил о чем-то, и бросился в зал к инструменту. Синяя молодая летняя ночь заглядывала в окно, звезды одна за другой потухали на ясном небе. Гера задумчиво сидел у инструмента и о чем-то мечтал, тщетно стараясь поймать мелодию, которая только что его пленила. В коридорах было пусто и темно. Весь детдом легко дышал во сне. Вдруг Гера заерзал на стуле и открыл пианино. Пальцы быстро побежали по клавишам. Луна сквозь окно заглянула в зал и тоже стала перебирать клавиши.
Шраге на цыпочках, в одном нижнем белье, вошел в зал.
— Гера! Это ты! Что ты делаешь? Ты ведь всех разбудишь!
Игра не прекращалась.
— Гера, перестань! Слышишь, что тебе говорят? — Шраге тяжело дышал. Подошел ближе, точно собираясь закрыть крышку пианино.
Мальчик ничего не видел и не слышал, его пальцы легко бегали по клавишам. Плавная мелодия звенела среди глубокой ночи, гулко отдаваясь во всех уголках дома.
— Учитель Израиль, это я сам только что придумал!
Гера играл, и звуки плясали по серому залу детдома.
Шраге стоял среди зала и молчал. В его ушах звенела мелодия. Полные губы улыбались, серые глаза от волнения блестели. Он подошел к мальчику, обнял его за плечи и крепко прижал к себе.
Через несколько дней Геру определили в музыкальную школу.
Вторым определили туда Пашку.
В знойный летний день мальчик впервые переступил порог школы. Директор удивленно оглядел босые ноги, оставившие пыльные следы на сверкающем паркете, короткие несуразно-широкие шаровары, потертую каракулевую шапку, надвинутую на глаза, и сердито спросил:
— Что тебе здесь надо, мальчик?
Мальчик показал свои документы. На круглом белом лице директора мелькнула тонкая, ироническая усмешка. Он процедил сквозь зубы только одну короткую фразу:
— В тот зал иди.
Мальчик вошел.
В зале сидели несколько десятков девушек с напудренными носиками и юношей, подчеркнуто галантных; они ожидали экзамена. Блестела крышка рояля. За столиком сидели профессора и учительницы музыки.
— Розенкранц, — вызвал старенький профессор. Голос у него точно выходил из подушки.
К роялю подошла русая девушка, лет семнадцати, в очках, с длинными косами. В руках у нее была папка с нотами, которую, по-видимому, ей подарили перед вступлением в школу.
— Ну-с, что вы нам сыграете? — спросила одна из учительниц, полная женщина с пухлыми щеками. На правой щеке у нее темнела черная искусственная мушка; две длинные булавки торчали из ее фетровой шляпы.
— Этюд Черни, фугу Баха… — девушка немного смутилась и не выпускала папку из рук.
— Пожалуйста.
Девушка села на самый кончик стула, поставила ногу на педаль, и тонкие ее пальцы быстро забегали по клавишам. Она заметно нервничала, хотя и хорошо подготовилась к экзамену.
— Достаточно.
Девушка сошла с подмостков.
— Сито! — вызвал тот же придушенный голос старого профессора.
— Я.
Восемьдесят глаз впились в нового пианиста.
— Ну-с, что вы умеете? — Та же мушка на краю щеки и две булавки на фетровой шляпе кольнули его глаза.
— «Интернационал», «Яблочко», «Дер ребе Эли Мейлих». Все только одной правой рукой, — ответил мальчик.
У старой женщины от этого ответа лорнет упал на колени.
— Пожалуйста.
Мальчик подвинтил немного выше сиденье стула, свободно уселся на нем, поставил сразу обе ноги на все педали и громко и уверенно проиграл подряд весь свой скромный репертуар.
— Достаточно.
Мальчик ушел на свое место.
Никто не проронил ни слова. В зале стояла тишина. И все же Пашка ясно чувствовал насмешку.
Однако в музыкальную школу его приняли.
Гера оказался способным музыкантом. С тех пор как начал учиться, он сделался гораздо серьезнее, молчаливее. Большую часть дня проводил за роялем. Мальчик очень полюбил музыку. У рояля он забывал обо всем. Ему казалось, что в каждой новой вещи, которую играл, он слышит живые слова, различает голоса мужские, женские, детские.
Он считался одним из лучших учеников музыкальной школы.
Гера и Пашка учились у одной учительницы. Ее фамилия была Скула-Соколовская. Это была та самая женщина с мушкой на правой щеке, которая их экзаменовала.
Занимались у нее дома.
В комнате было опрятно и уютно. На окне несколько вазонов. Все сверкает. И чистый пол, и накрахмаленные занавески на окнах, а особенно — всегда открытая крышка рояля. Со стены над роялем задумчиво смотрит Людвиг Бетховен, с всклокоченными седыми волосами, с белым широким галстуком.
Дома Скула-Соколовская выглядела совсем иначе. Ее надменность, внешний лоск, величественность движений — все это совершенно исчезало. Дома она ходила в комнатных туфлях. Часто, рассердившись на ученика, она хваталась за голову и, держась за свои редкие седоватые волосы, отбивала такт ногой.
— Фальшь! Фальшь! Фальшь! Сито, перестаньте играть! Неужели вы сами не чувствуете диссонанса! Ваша музыка так режет слух, что кажется, будто стадо свиней хрюкает в комнате. О чем вы всегда думаете во время игры? На сегодня достаточно! Идите домой! Пианиста из вас никогда не выйдет. Надо уметь высидеть у рояля три часа, четыре часа… и еще больше, вот как ваш товарищ Гера. А вы посидите полчаса, затем начинаете барабанить ваши милые песенки. Вам велят выучить этюд Черни, а у вас в голове «Яблочко». Нет, из вас пианиста не выйдет!
После такого разговора учительница обычно садилась к роялю и начинала играть вторую сонату Бетховена. Мальчики еще не понимали этой сонаты, но учительница исполняла ее всегда так задушевно, так бывала увлечена игрой, что им представлялось, будто они плывут по широкому морю…
Учительница оказалась права. Пианиста из Пашки не вышло. Пророчества учительницы постепенно уничтожили в нем веру в себя, как в «вундеркинда», веру, которую вселила в него Рохл.
Он бросил школу.
В детский дом на Максимилиановской улице пригласили учительницу танцев. Узнав об этом, девочки начали просить Шраге, чтобы пригласили учительницу и к ним. Шраге убеждал своих питомиц, что в этом особенной необходимости нет. Гинда Мурованая была против, Юдка Грак тоже. Но девочки не давали учителю покоя. Они послали делегацию к Рохл и с ее помощью добились своего.
Учительница танцев была красивая женщина, с густыми черными, коротко подстриженными волосами, с тонкими шелковистыми бровями и синими глазами, высокая, стройная. Когда она впервые закружилась, и платье ее раздулось, как большой зонт, все девочки точно застыли на месте. В детском доме распространилась эпидемия танцев: в кухне, столовой, коридоре — везде можно было наткнуться на танцующих девочек. Но ни у одной из них платье не раздувалось зонтом, потому что все они носили узкие юбки.
В танцах особенно отличалась Бэйлка Динор, и ее отдали в балетную студию.
Студия совершенно изменила девочку. С первых же дней Бэйлка начала говорить в детском доме только по-русски. Она стала часто смотреться в зеркало, оглядывать свои волосы, фигуру, выделывала ногами замысловатые па. Она старательно пудрила нос и подводила брови. Движения ее стали свободнее. Походка изменилась: теперь тонкий корпус девочки раскачивался при ходьбе, как качается молодая березка от ветра.
Айседора Дункан, великая мировая танцовщица! Если бы вы знали нашу Бэйлку Динор!
Бэйлка Динор — «последовательница» школы Айседоры Дункан. Она тоже танцовщица-босоножка. Просыпаясь, она заворачивается в простыню и принимается танцевать на кровати. Простыня вздувается, как большой открытый зонт. Наконец-то она научилась подражать в этом учительнице.
Спать Бэйлка ложится с танцами. С танцами же и к столу подходит, танцы ее опьяняют. Она ходит танцуя, бегает танцуя и даже стоя на месте как будто танцует. Пляшут ее руки, плечи, голова. Она изгибается всем телом то влево, то вправо. Она вытягивает правую руку вперед, левую откидывает назад и пытается удержаться на носке. Она готова жизнь отдать за танцы.
Ах, Айседора Дункан, если бы вы знали нашу Бэйлку Динор!..
Шраге чувствовал в увлечении танцами какую-то опасность для Бэйлки и для всего детдома, но решил некоторое время выждать.
Ждать ему пришлось недолго.
В один из дней Бэйлка исчезла из детдома.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бэйлку затащила к себе на дачу, на именины, подруга.
Свежий букет хризантем стоял на столе. Свежая скатерть слепила глаза белизной. На продолговатом блюде лежал жареный поросенок. Вокруг поросенка, как часовые, выстроились бутылки с вином. Хрустальная ваза была наполнена печеньем.
Бэйлке никогда в жизни не приходилось есть ничего подобного.
Гостей было мало. Почти одни родственники. Вертелся тут какой-то молодой человек в новом костюме цвета «кофе с молоком» и с золотым передним зубом. Он усердно ухаживал за Бэйлкой, то и дело поднося ей печенье.
— Попробуйте, Изабелла.
После ужина, за которым гости порядком выпили, юноша сел к роялю и начал играть, сам себе подпевая, какую-то пошлую песенку.
Тучный низенький еврей, с острой бородкой, красным лицом и желтыми зубами, вскочил со стула и, вытянув одну руку вперед, а другую заложив за борт пиджака, пустился в пляс. Так он обошел несколько раз вокруг стола. Его пример заразил остальных. Сначала все, вытянув руки вперед, стали покачивать под песенку головами, потом взялись за руки и, поднимая в такт ноги, старались хриплыми голосами перекричать рояль.
Бэйлка была в восторге. Ежеминутно она гляделась в круглое зеркальце и пудрила кончик вспотевшего носика. Потом тот же молодой человек усадил девочку к себе на колени и начал поить ее из маленькой рюмочки.
…Бэйлка вернулась в детский дом через три дня.
— Где ты была? — встретил ее Шраге со сдержанным гневом.
— У подруги на именинах, — беспечно ответила Бэйлка.
— А кто тебе разрешил?
Девочка молчала.
Лицо Шраге побледнело. Он хотел хорошенько отчитать девочку, но сдержался.
— Мы еще поговорим об этом, — сказал он только.
Что делать? Шраге видел, что студия плохо влияет на Бэйлку, а через нее и на других девочек. Глядя на Бэйлку, многие девочки начинали подкрашивать губы и держать себя «свободно». Взять Бэйлку из студии? Выйдет целая трагедия. На это, правда, можно бы и не обращать внимания, но все же… Что, если из Бэйлки в самом деле выйдет балерина? Имеет ли он право заглушать заложенные в ребенке способности?
Учитель искал выхода.
Товарищеский суд был в полном составе. Судили Бэйлку.
— Ребята! — Общественный обвинитель Гера выпил залпом стакан воды. — Бэйлка совершила преступление перед детдомом. Наш коллектив дал ей возможность учиться танцам, а она использовала эту возможность не так, как следует. Почему Бэйлка пошла на нэпманские именины? Потому что погналась за лакомым кусочком.
…Суд прервался: при этих словах Геры Бэйлка упала в обморок. Шраге догадался, что обморок притворный, но все же подбежал к Бэйлке, взял на руки и отнес в спальню.
На следующий день он отправился в студию и сообщил заведующему, что Бэйлка больна и некоторое время не будет посещать занятия…
— Не понимаю, — размышлял Юдка Грак, — что делается с учителем Израилем? Что за мягкосердечие?
Через несколько дней Бэйлка снова пошла в студию.
На заседании педагогического совета Гинда Мурованая курила.
— Товарищ Шраге, — пускала она кольцами дым, — я никак не могу с вами согласиться. Вы всецело полагаетесь на детскую интуицию, — прядь волос упала ей на лоб. — Как можно допускать такую стихийность? — ладонью она отбросила волосы назад. — А что, если все девочки захотят стать балеринами? Вы их всех отдадите в балетную студию?
Учительница Рохл повернулась лицом к окну.
— Если вы будете полагаться на детскую интуицию, что же останется делать нам, педагогам? Партия доверила нам воспитание нового поколения, мы должны вырастить для нашей Советской страны честных, полезных граждан. Как вы можете руководить ребенком, если потакаете всем его капризам? — Мурованая выпустила последнее колечко дыма и отбросила папиросу. — Я не сомневаюсь в способностях Бэйлки, но с тех пор как вы начали потворствовать всем ее капризам, ею стало трудно руководить.
— Меня удивляет, товарищ Мурованая, — Рохл вскочила с места, — как вы не хотите понять душу…
— Что вы мне всегда толкуете о душе? — Гинда прищурила правый глаз.
— Если вы будете меня перебивать…
— Спокойно, товарищ Мурованая, я вам не давал слова, — постучал заведующий карандашом по столу.
— Почему вы не хотите понять душу ребенка? Ребенку нужно уступать, потому что все-таки это ребенок.
— Не всегда…
— Ну, товарищ Мурованая, дайте же и другому высказаться. Каждая мать знает…
— Но мы, воспитатели…
— Товарищ Мурованая, да не перебивайте же!
Гинда Мурованая закурила новую папиросу.
Однажды утром хозяйственная комиссия обнаружила, что не хватает полдюжины коробок консервированного молока. Их взял Бэрл. Это было для учителя большим ударом. Ведь Бэрл находился в детском доме уже полтора года.
В двенадцатом часу Бэрл вернулся с рынка. Молока он не продал, одну коробку выпил сам, остальные принес нетронутыми.
Некоторое время спустя пропало несколько коробок галет.
Кто взял?
Бэрл!
Ребята, спавшие с ним в одной комнате, слышали ночью, как он грыз что-то, а утром видели крошки галет на его постели.
«Это — болезнь, — думал Шраге, — болезнь, от которой необходимо его вылечить».
Учитель собрал старших детей.
Ребята окружили Шраге. Бэрл мыл пол в спальне мальчиков. Он дежурил. Дверь была слегка приоткрыта, обрывки беседы долетали до него. Он подошел к двери и прислушался. Гера открыл дверь.
— Ты зачем здесь стоишь?
— А тебе какое дело?
— Ступай отсюда, — толкнул Гера Бэрла.
— Нет, ты ступай, — толкнул его Бэрл и задел мокрой тряпкой, которую держал в руке. — Глухой композитор! Тоже лезет!
— Ты ворюга! Кто украл галеты? — закричал Гера и ударил Бэрла. Завязалась драка. Шраге вбежал в спальню, глазам его представилась такая картина: Гера — посреди комнаты с синяком под глазом. Бэрл молча стоит в стороне и смотрит в землю.
— Бэрл! — схватился за голову учитель. — Опять что-то вышло?
— Пусть не называет вором! — воскликнул со слезами мальчик и стремительно выскочил из комнаты.
Бэрл не показывался весь день. Он сидел где-то в уголке и плакал. Впервые его оскорбило слово «вор». Оно кольнуло глубоко, в самое сердце. Следовало бы за такое оскорбление зубы выбить, но он не сделал этого, потому что заслужил кличку. Он действительно вор. Пробыл полтора года в детском доме, с таким учителем, как Шраге, и позволил себе украсть. Его надо было бы спустить за это с лестницы.
Бэрл плакал искренне и горько: Он думал о том, что должен сам себя наказать. Он оставит детский дом и никогда больше сюда не вернется, чтобы не смотреть учителю Израилю в глаза. Шраге всегда старался отучить его от воровства. В первые дни, когда Бэрл прибыл сюда, учитель подкладывал ему за обедом лучшие куски, чтобы вытеснить из головы мальчика мысль, будто ему чего-то недостает. А он так отблагодарил учителя! Мальчик глотал слезы, сладкие слезы раскаяния.
Он придумал себе наказание.
Шраге радуется редко. Его круглое лицо всегда серьезно и озабоченно. Но сегодня, за завтраком, сквозь густую пелену забот и грусти на его лице проступила радостная улыбка.
Когда на стол подали консервированное молоко и галеты, Бэрл отказался есть. Дети изумились.
— Бэрл!
— Не хочу.
— Гляди! Молока с галетами не ест!
Учитель Израиль:
— Ну, Бэрл, не дури. Ешь.
— Не хочу.
Тетя Рохл:
— Что с тобой, Бэрл?
— Я не буду есть.
Юдка Грак:
— Бэрл!
— Нет, и конец!
Дети со всех сторон:
— Медведь в лесу издох…
Бэрл решил три недели подряд не пить консервированного молока и не есть галет: он высчитал, что за это время возместит украденное. (Это и было то наказание, которое он для себя придумал.)
Прошло несколько дней, а Бэрл все пьет чай без молока и галет.
Учитель Израиль снова:
— Бэрл, брось глупости, мы тебе прощаем.
Тетя Рохл:
— Бэрл, прошу тебя…
Напрасные уговоры.
Гинда Мурованая:
— Перестань, Бэрл, капризничать, точно барышня.
— Я сказал — нет, значит — нет. Что вы пристали?
Юдка Грак:
— Ты молодчина. Но к чему такое упрямство?
Ничто не помогало. Мальчик свое намерение выполнил.
Шраге, конечно, жаль было, что мальчик недоедает, но зато он понимал, что теперь Бэрл никого не обманывает и даже украдкой не ест. Он еще больше полюбил мальчика за это.
А когда прошли три штрафные недели, то в детдоме уже ни галет, ни молока не было.
Бэрл не переставал думать о Бэйлке.
Наоборот, еще сильнее стало тянуть его к ней с тех пор, как она начала учиться танцевать. Она ему нравилась все больше. Однажды вечером Бэрл, встретив Бэйлку на крыльце, схватил ее за руку.
— Что тебе?
— Я…
— Чего ты хочешь от меня?
— Ты мне нравишься, Бэйлка, — сорвалось с его уст. Он произнес это сердечно и искренне.
— Сумасшедший!.. — расхохоталась девочка.
Она вырвала руку и убежала.
Бэрл остался один. Он хотел было броситься за ней вдогонку и выругать ее, выругать грязными словами. Минуту назад он был растерян и беспомощен, а сейчас его охватила страшная злоба. Было желание догнать Бэйлку и даже ударить. Но он этого не сделал.
В детдом пришли гости — рабочие ткацкой фабрики. Дети сразу же узнали среди них высокого усатого Кузнецова, и один кудрявый паренек даже вскочил ему на спину.
— Хо-хо… — усмехнулся Кузнецов в усы. — Здорово, ребята! Как жизнь молодая?
Старшие мальчики находились в мастерской. Гости зашли к ним.
— Работаете? — сказал Кузнецов. — Молодцы! Так и надо. Кто не работает, тот не ест.
Шраге стоял, в углу и строгал длинную доску. Надо было сделать несколько новых скамеек для детдома.
— Инструменты у вас неважные, — сказал один из рабочих. — Мы вам принесли лучшие. Громов, — окликнул он товарища, — ну-ка, разверни гостинец.
Громов поставил среди комнаты ящик с инструментами. Ребята сразу бросились к ящику и начали вытаскивать оттуда клещи, напильник, кронциркуль, молотки, маленькие тиски, сверла.
— Вот это подарок! — Шраге оживился. — За это стоит поблагодарить.
— Спасибо! — дружно воскликнули дети.
— Пустяки! — ответил Кузнецов. — Не стоит благодарности. Наоборот, вы должны нас выбранить за то, что мы так долго мешкали с инструментами.
Дети смеялись.
— Товарищок, — отозвал Шраге в сторону старичок рабочий с редкой бородкой, — вы у них начальником будете?
— Я заведующий.
— Что же, слушаются они вас?
— Когда как, бывает, что и не совсем, — вмешался Кузнецов, показав белые зубы, но сразу же сообразил, что не следовало этого говорить в присутствии детей. — Ничего, их надо только уметь держать в руках, — поправился он. — А вот в прошлом году у вас, кажется, паренек удрал. Вернулся он?
— Вернулся, — ответил Шраге и указал на Бэрла.
Бэрл обтачивал ключ.
— Это ты в прошлом году удирал? — спросил Кузнецов.
— Я.
— Ну, а теперь снова собираешься?
— Нет, больше не собираюсь.
— А бузить будешь?
— Буду, — рассмеялся Бэрл.
— Ух, ты! — Кузнецов схватил его за подбородок. Он взял у Бэрла из рук ключ. — Надо его взять в тиски. Так лучше будет.
Он привинтил принесенные тиски к столику, притянул ключ, взял напильник в руки и показал, как надо правильно работать. Потом гости обошли спальни.
Учительница Шраге сидела в комнате девочек с младшими детьми и с увлечением рассказывала им сказки Андерсена.
Рабочие постояли немного в стороне, послушали.
— Ну, а об Октябре они знают что-нибудь, эти карапузы?
— Они еще слишком малы.
— Надо, надо, — сказал Кузнецов, — надо им с малых лет рассказывать, за что боролись их отцы и будут бороться они сами.
И Кузнецов собрал вокруг себя детей. Стоя с ними посреди комнаты, он рассказывал, как издевались над ним в былые времена на заводе.
— Когда я был вот таким мальцом, как ты, — указал он на Бэрла пальцем, — отец мой, большой силы человек (бывало, как разозлится, быка мог свалить с ног), да… так вот отец мой привел меня в первый раз на завод, подошел со мной к мастеру и говорит: «Вот привел я тебе своего паренька, выведи его в люди, а коли не будет слушаться, учи моей рукой. Разрешаю». Да… Ну, надо вам сказать, в старину мастера и сами умели руки в ход пускать, а уж если отец не против, то, значит, и бог велел. Через две недели мастер, Федор Федыч звали его, захотел испробовать, раскумекал ли я что-нибудь в работе, и велел он мне пойти и принести ему ползолотника трансмиссии. Послушаться его всерьез значило показать себя круглым дураком. Ну, а я тогда еще ни черта не смыслил. Да… иду я, значит, в инструментальный цех и говорю, что, мол, Федор Федыч послал меня взять у вас ползолотника трансмиссии. Мастер глядит на меня во все глаза. Тут подходит какой-то рабочий, бузотер, видно, немалый, и говорит: «Пройдись-ка, паренек, в литейный цех, там достанешь». Прихожу я в литейный цех и говорю, что мастер Федор Федыч послал меня принести ползолотника трансмиссии. Я ходил в инструментальный, а они послали сюда. Глянул на меня литейный мастер и только причмокнул: «Вот досада! Было у меня недавно ползолотника трансмиссии, да пришел кто-то из сборочного цеха и прямо из-под рук выхватил. Побеги, мальчонка, в сборочный». Да… Прихожу, я, значит, в сборочный и начинаю песню сначала, что, мол, велел мне мастер Федор Федыч достать ему ползолотника трансмиссии, а я нигде не найду. Мне и говорят: «Ступай к главному инженеру, он эту деталь держит в кармане, потому как она очень важная». Да-а. Прихожу я к главному инженеру. Тот сразу раскусил, что из меня «воду качают», и тоже решил позабавиться. Посылает он меня к самому хозяину; хозяин, мол, эту штуку в несгораемой кассе держит, потому — очень она дорогая. Прихожу я в контору, — не так легко было до хозяина добраться, все же добрался. Рассказываю ему историю сначала, как меня мастер Федор Федыч послал достать ползолотника трансмиссии, да как я искал эти ползолотника по всем цехам, пока меня не послали к нему. Хозяин как выпучил на меня свои глазищи, да как начал… Я разревелся. Попало ли мастеру, не знаю, но зато уж когда я вернулся к нему, то мне досталось по первое число. Влепил он мне одну затрещину и говорит: «Это тебе от меня, от мастера». Потом другой оплеухой угостил: «А это, говорит, тебе отец велел передать». Долго еще после дразнили меня «ползолотника трансмиссии». Да-а… Так-то вот нас в былые времена учили. Вас уж так учить не будут. Вас учат по-иному. Да-а…
Кузнецов погладил усы.
— Ну, хватит на сей раз. Как-нибудь загляну, еще кое о чем расскажу.
Подошли остальные рабочие, осматривавшие тем временем дом, и гости распрощались.
В узкой рабочей комнате сразу застучали новые молотки. Бэрла, который расхаживал по мастерской, точно мастер, с клещами в кармане, кто-то прозвал «Федор Федыч».
Высокий каштан против окна Шраге опустил ветви и начал стряхивать листву. Дерево сгорбилось и за несколько дней как бы исхудало. Вскоре оно и вовсе потеряло свою величавость.
Детдом существовал уже два года.
На глазах Шраге перерождался человек. Здесь, в детдоме, выковывались новые люди. Раньше все это были просто маленькие зверьки, которые знали только есть да спать…
…Несколько дней тому назад Юдка Грак принес в детдом незнакомое, но звонкое имя: «Спартак».
Никто из детей не знал, кто это такой.
— «Юный Спартак». В городе организованы ячейки юных спартаковцев.
Но кто же все-таки этот Спартак? Такой же, как Ленин?
Юдка созвал всех старших мальчиков и девочек и обратился к ним с речью.
— Значит, так… что такое, революция, вы хорошо знаете. Около двух тысяч лет тому назад в Риме, в Италии значит, один гладиатор, по-нашему борец, взбунтовал рабов против их притеснителей.
— Две тысячи лет! — удивленно воскликнул Пашка, ибо из прошлого он знал только о революции, совершившейся пять лет назад.
— Да, две тысячи лет с тех пор прошло, — ответил Юдка. — И этого гладиатора звали Спартак. Но имен борцов за свободу мы никогда не забываем, они всегда будут жить в нашей памяти. Спартака убили, и только в 1916 году наш Карл Либкнехт…
— Карл Либкнехт, тот, который был мужем Розы Люксембург? — переспросил Бэрл.
— Не мужем, а товарищем в борьбе. И вот этот Карл Либкнехт во время империалистической войны создал подпольную организацию, которая выступила против буржуазии. Он назвал эту организацию именем Спартака.
— Ну и что же? — нетерпеливо перебил кто-то.
— Погоди, не перебивай. И вот теперь в нашем городе создана детская организация «Юный Спартак», с ячейками во всех детских домах.
— Вот это здорово! — с восторгом воскликнули дети.
— Значит, так… что мы теперь должны делать? Знаете?
— Идти на фронт?
— Нет, дети на фронт не идут.
— А как же Гаврош?
— О Гавроше поговорим в другой раз… а сейчас вот что, ребята… В эти ячейки нужно втянуть детей улицы, и, кроме того, мы должны устроить специальное собрание.
— И это все?
— Нет, это не все. Нам надо еще связаться с детьми рабочих капиталистических стран, и, если понадобится, мы пошлем председателя ячейки куда-нибудь… в Берлин или Париж передать им знамя, привет от нашей страны и сказать им, пусть помогут отцам сделать такую же революцию, как у нас. А основное — это то, что ячейки «Юного Спартака» должны стать сменой комсомола.
…Бэрл уже не слушал Юдку. Мысленно он очутился в Берлине. Центральный комитет «Юного Спартака» послал его туда передать красное знамя. Знамя зашили ему в подкладку пальто.
Он приехал в Берлин, и сразу же какой-то шпик начал слежку за ним. Но Бэрл — парень не промах: он вскочил на ходу в трамвай, а шпик остался с носом. Потом он пришел в Берлинский комитет Коммунистической партии и сказал:
— Меня прислали к вам из РСФСР передать знамя вашим детям и рассказать им о нашей стране. Почему вы не делаете революции, как мы? — спросил он между прочим.
Один из рабочих подмигнул другому:
— Ейн бравер кнабе!
И вот на площади собралось свыше десяти тысяч детей города Берлина. Бэрл вышел на трибуну, развернул красное знамя, которое он привез с собой из Страны Советов.
— Геноссе! — начал он единственным известным ему немецким словом. — Геноссе! Меня послал центральный комитет «Юных Спартаков» всего РСФСР передать вам красное знамя. Держите его высоко, и пусть оно призывает вас к борьбе за советы.
Громкие аплодисменты раздались на площади Берлина. Бэрл высоко держал знамя и кричал:
— Геноссе! Скажите вашим отцам…
Внезапно за спинами детей показались полицейские и начали разгонять их резиновыми дубинками.
Один из полицейских схватил Бэрла за воротник и хотел сбросить его с трибуны, но мальчик быстро повернулся, сделал шаг назад и с ловкостью футболиста ударил ему ногой прямо в физиономию. Потом живо соскочил с трибуны и дал стрекача.
— Значит, так… — говорил Юдка, — организуем в нашем детдоме ячейку «Юного Спартака»?
— Даешь! — закричали все.
— Хорошо. Итак, все, кто тут присутствует, с сегодняшнего дня юные спартаковцы. Согласны?
— Согласны!
Шраге сказал, что завтра, в четверг, детский дом устраивает «облаву». Однако оказалось, что в четверг облаву устроить нельзя, и ее отложили на пятницу. Но в пятницу весь день шел проливной дождь, такой сильный, что невозможно было показаться на улицу; поневоле пришлось отложить облаву на субботу. А в субботу было очень грязно после дождя, и пришлось перенести облаву на воскресенье.
В воскресенье день был солнечный. Солнце подсушило грязь. Вечером старшие мальчики вместе с Шраге и Юдкой отправились на рынок и вокзалы. Они собирались устроить облаву на беспризорных детей улицы, у которых нет крова, нет ничего, кроме хитрых глаз и проворных ног. Но вышло наоборот. Беспризорные устроили облаву на детдомовцев. Заметив, что к ним приблизились дети в сопровождении милиционера и еще какого-то гражданина, беспризорные принялись швырять в них камнями. У Бэрла тотчас же зачесались руки. Он схватил камень и замахнулся было, но Шраге заметил и удержал его.
По вечерам рынок пустеет. По вечерам — это хорошее пристанище для всех лишенных угла, для всех, кто не имеет или не хочет иметь иного места для ночлега. По вечерам пусты все лавчонки и ларьки, где днем располагаются толстые торговки. Бездомный может удобно устроиться в ларьке, укрыться лохмотьями и — спокойной ночи!
Они и спят спокойно в этих пустых лавчонках, пока утром не растолкают их пинками в бок базарные сторожа.
— Ну-ка, хозяева! Пора на работу! Поглядите, солнце давно взошло! Эв-ва!
Тогда ребята поднимаются со своих жестких постелей и расплываются по рынкам, вокзалам и улицам города. Каждый промышляет по-своему: один тащит или попрошайничает, другой помогает хозяйкам нести корзинки с рынка, кое-кто пилит дрова, а некоторые просто стоят на главной улице, высмеивают прохожих и весь мир.
Шраге хорошо знает этих детей улицы. Он знает, чем дышит каждый их них, знает их затаенные желания и путаные мечты. Хорошо знаком ему и рынок. Каждый уголок, где прячутся беспризорные, каждый опрокинутый лоток, где они ночуют, — все это известно ему. Вот почему ему не пришлось долго искать. В тот же день он привел в детдом трех беспризорных.
Одного из них звали Айзик. У него было узкое лицо с длинными, торчащими кверху ушами. Уши эти всегда были красны. Он отморозил их.
Было это так.
Сестра Айзика лежала в гипсе и больше года не поднималась с постели. Деревья кудрявились в весеннем цвету, прошло солнечное лето, сменила его осенняя слякоть, потом наступили морозы, а сестра Айзика все лежала в постели, скованная гипсом.
Замерзший вошел Айзик в комнату, тихонько забился в угол и принялся жевать раздобытый где-то кусок макухи. Заплаканные глаза сестренки точно кололи его и мешали спокойно есть. Он повернулся к ней спиной и снова вонзил зубы в твердую макуху.
Сестренка расплакалась и стала колотить худыми ручонками по кровати.
Вбежала мать, молодая женщина с наполовину уже седыми волосами.
— Что случилось?! — вскричала она.
Айзик молча рвал зубами черствую макуху, крепко держа ее обеими руками. Девочка кричала без умолку, царапая ногтями разлезшийся матрац.
— Что такое? Боже мой, что же случилось наконец? — бегала от дочери к сыну взволнованная мать.
Весь последний год в доме не было ни куска хлеба. Озлобленная женщина металась целыми днями, как затравленный зверь, и готова была растерзать каждого.
— Отдай ей! — рванула она из рук Айзика макуху.
Айзик вцепился в ее юбку, не давая отойти. Но мать отшвырнула его, и он упал. Тоненькая струйка крови потекла по его лицу. Некоторое время он лежал неподвижно вниз лицом, потом с истерическим криком выбежал из комнаты.
Завывала метель. Снежные тучи затянули небо. Улицы утопали в белесоватой мгле.
Его бросало из стороны в сторону, тащило по улицам и переулкам, а потом, окоченевшего, занесло на вокзал. Всю ночь он растирал свои отмороженные уши.
С тех пор перевидал он немало городов. Летом ночевал в рыночных ларьках, под крыльцом, на скамье в сквере. Зимой ночевал на вокзале. Отмороженные, торчащие кверху уши навсегда остались красными.
Второй, Фишка, — изможденный мальчик с кривыми ногами и плоским носом на озлобленном лице.
…У Фишки была только мать. Высокая молодая женщина, веселая, но злая. Когда голод вытащил на рынок все ее имущество, мать начала поздно возвращаться домой, часто навеселе, с всклокоченными волосами. В доме появлялись какие-то мужчины.
— Фишкеле, — обращалась она тогда к сыну. — Выйди на минутку на улицу, нам нужно кой о чем поговорить…
Фишка выходил…
Бывало, дождь льет как из ведра, а Фишка стоит у крыльца в коротеньком дырявом тулупчике, дует на свои одеревеневшие пальцы и ждет.
Однажды, в осенний холодный вечер, густой дождь и туман окутали город, улицы покрылись большими лужами. Мать явилась в дом с гостем и сказала сыну:
— Фишкеле, ступай переночуй где-нибудь, здесь должен ночевать дядя.
Зеленые глаза Фишки налились кровью. Он весь задрожал.
— Никуда я не пойду, — заплакал он.
Мать тихонько ущипнула его за локоть и вслух, для гостя, произнесла:
— Поди, сынок, переночуй где-нибудь, сделай это для мамы.
У Фишки на локте появился синяк, но он не двинулся с места.
— Ну, иди же, дорогой, — еще сильнее ущипнула его мать. Ее длинные ногти, впившись в тело ребенка, царапали его до крови. — Иди, сыночек, дай я тебя поцелую. — Она громко поцеловала его.
Мальчик с ненавистью вырвался из ее рук и отбежал в сторону.
— Совсем распустился мальчик, — обратилась она к гостю. — Ну, иди же, золотко. Вот дядя даст тебе несколько копеек.
Гость притворился, что не слышит.
— Иди ко мне, дорогой мой мальчик, я тебя еще раз поцелую.
Она подошла и снова вонзила ногти в его руку. Потом потащила его к двери и незаметно для гостя вытолкнула на улицу. Заперла дверь на щеколду, все еще продолжая приговаривать:
— Иди, милый, послушайся маму.
И сразу же направилась к гостю.
…Дверь с грохотом распахнулась. Щеколда от сильного толчка отскочила и упала на землю. Осень ворвалась в комнату. Фишка остановился на пороге.
Мать, стоя в одной нижней юбке, расчесывала волосы.
— Прочь отсюда! — исступленно закричала она.
Фишка оглянулся. Увидя щеколду, он схватил ее, изо всех сил швырнул в мать и попал в голову.
Мальчик бросился бежать. Гость тоже исчез.
…Теперь, при воспоминании об этом, у Фишки является желание рвать на себе волосы, истязать себя еще больнее, чем делала это мать. Кто знает, чем все тогда кончилось?.. Три года прошло с тех пор. Три года скитаний, три года вольной жизни на улице.
Глубоко в сердце он прячет свою тяжелую тайну. Никто не знает о ней. Он хотел бы открыть ее учителю Израилю, но что-то мешает ему это сделать.
Третий — Эля.
Он удрал из глухого местечка — удрал без всяких причин.
Отец его видел, как мальчик вскочил на буфер, махнув ему на прощание фуражкой: «Будь здоров». Отец, верно, и сейчас еще у себя в местечке торгует на рынке чулками и шнурками. Он, должно быть, считает сына погибшим и говорит о нем: «Кадеш».
…Теперь эти трое ребят — Айзик, Фишка и Эля — наконец нашли пристанище. Только вчера еще парнишки ночевали на рынке, на опрокинутых ящиках, а сегодня они очутились в детском доме, в отдельной комнате.
Ночью Шраге зашел к ним в комнату поглядеть, не сбежали ли ребята. К его большой радости, все трое сладко спали и, по-видимому, не помышляли о побеге. С первого же дня детдом пришелся им по душе, и они как бы решили, что это будет их последней станцией. Совет детдома выделил тройку для наблюдения за новичками; тройка состояла из Геры, Бэрла и Бэйлки.
Ударит, бывало, Айзик кого-нибудь в зубы, а Бэрл уже на посту.
— В детском доме драться нельзя.
Вырвется ненароком у Фишки грязное словечко, а Бэйлка уж тут как тут:
— В детском доме нельзя ругаться.
Или захочется длинноногому Эле кусочек мясца стянуть на кухне, Гера ему этого не спустит:
— Э, братишка, забудь. Этот номер тут не пройдет.
Шраге не спускал глаз с новичков. Часто звал к себе в комнату и беседовал с ними.
— Теперь вы имеете свой дом. Значит, должны держать себя так, как дети у себя дома. Не обкрадывать братьев и сестер, не оскорблять их грязной бранью, по-товарищески относиться к воспитателям, которые заботятся о том, чтобы улучшить вашу жизнь.
В то лето детский дом выехал на дачу. Горсовет отдал детдому имение бывшего князя Святополк-Мирского. Широкая веранда была увита зеленью. В имении было семь прудов, и никто, кроме князя и его семьи, не имел к ним раньше доступа.
Теперь воспитанники детского дома купались в этих семи прудах, прогуливались в густых садах, играли в лапту и футбол на широких лужайках. Дети чувствовали себя прекрасно в княжеском имении и даже устроили голубятню на княжеском чердаке.
Продукты получали из города. Каждые две недели хозяйственная комиссия отряжала трех ребят за провизией.
На обратном пути, подъехав к своей станции, ребята сперва сбрасывали мешки с продуктами, а затем соскакивали сами. Поезд здесь почти не останавливался.
За продуктами поехал как-то Бэрл, а с ним двое новичков — Фишка и Эля. Они наполнили три больших мешка провизией и отправились на дачу.
Поезд тронулся.
Но едва отъехали несколько верст от города, как паровоз внезапно остановился. Он спохватился, что тащил слишком много вагонов. Можно, пожалуй, часть оставить для другого паровоза.
Главный кондуктор дал свисток. Это означало, что машинист должен остановить поезд и отцепить несколько последних вагонов. В одном из них ехала хозяйственная комиссия детского дома, состоявшая из трех наших знакомцев.
Ребята остались в вагоне среди поля в ожидании нового поезда. Спустилась ночь, теплая, звездная. Хозяйственная комиссия лежала на трех мешках и стерегла продукты.
— Вот беда! — воскликнул Фишка, проснувшись ночью. — В хорошенькую историю мы влипли. В детском доме, конечно, подумают, что удрали.
Он угадал.
Больше всех беспокоился Шраге.
— Что бы это значило? — ломал он себе голову. — Неужто дети просто воспользовались случаем и сбежали?
Тетя Рохл совсем уже отчаялась увидеть трех мальчиков в детдоме.
Тройка тем временем храпела на мешках. Ночь, мягкая теплая, дышала свежим ароматом зрелого клевера и ромашек. Молодой месяц, точно тонкий серп, блестел на синем небесном поле.
Вагон внезапно тронулся. От толчка Фишка слетел со своей импровизированной постели.
— Ребята, едем! — разбудил он обоих товарищей.
— Куда? — спросил Эля, открыв заспанные глаза.
Но на этот вопрос никто из них не мог ответить.
Вскоре все выяснилось. Поезд вез их обратно в город. Дети больше не спали. Им пришлось ждать, пока сформируется новый состав, и только к утру они были на своей остановке.
Обычно поезд прибывал днем, и весь детский дом выходил навстречу комиссии с шумом, криками, бросая в воздух фуражки. На этот раз поезд прибыл рано утром, и никто не встречал приехавших. Мальчики выскочили из поезда и взялись было тащить мешки, но тяжелая ноша оказалась им не под силу. Тогда двое понесли один мешок, третий остался стеречь остальные.
Когда Шраге увидел в окно ребят, сердце едва не выскочило у него из груди. Он выбежал во двор, выхватил у них мешок и взвалил себе на спину. Большая тяжесть пригнула его к земле и чуть не свалила с ног, но радость, охватившая его, была так велика, что он не обратил на это внимания и сам дотащил мешок до дачи.
…На следующее утро приехавшие рассказали на собрании о своих приключениях, и коллектив избрал всех трех — Бэрла, Фишку и Элю — почетными членами детдома.
Серые озабоченные глаза Шраге радостно улыбались.
В детском доме праздник. Праздновали трехлетний юбилей детдома, совпавший с шестой годовщиной Октябрьской революции. Шраге ставил с детьми пьесу. Играли не на сцене, а в самом зрительном зале. Это выдумал Шраге. На празднование пришли рабочие ткацкой фабрики вместе с Кузнецовым, представители партийного комитета, пришел Левман из Наробраза. Бэрл вышел на середину зала, чтобы сделать доклад. На нем была белая матроска и синие брюки. Костюм был взят с боя. Узнав, что Шраге собирается сшить старшим девочкам к празднику матроски с короткими синими юбками, Бэрл взбунтовал всех мальчиков, и они послали делегацию к заведующему. Шраге вынужден был уступить.
Бэрл стоял с гордо поднятой головой. Речь его звучала страстно:
— Итак, три года тому назад был организован наш детский дом. Советская власть отняла нас у улицы. Силой вырвала нас из грязи, которая у Горького зовется «дном».
Мальчик отчеканивал каждое слово.
— Мы стояли одной ногой в пропасти, и если бы советская власть вовремя не схватила нас за руку, мы бы и вовсе скатились туда.
В зале было тихо. Бэрл вытер рукавом пот со лба.
Оркестр из гребешков и ложек грянул «Интернационал».
Выступил Кузнецов. Он расстегнул синюю косоворотку; выглянула загорелая шея. Кузнецов погладил усы, собираясь, по-видимому, рассказать длинную историю.
— Тут Бэрл хорошо вам сказал про революцию. Да, ваши отцы и братья бились на фронтах. Надо было… Да… И знаете, как бились? — Кузнецов потряс кулаком в воздухе. — Ни сапог, ни шинелей не было. Патронов тоже не хватало. Но зато мы понимали, что бьемся сами за себя, за свою власть. Лет двадцать назад я работал в слесарной мастерской. Хозяин наш держал нас, как собак на цепи. Если мы сегодня хотели устроить собрание, об этом уже вчера знала полиция. Такой был, между прочим, сукин сын. Так вот он-то, бывало, подсмеивался: разговоры, мол, о революции — это просто бред. Уж мы ему показали потом, что это за бред! Ясно ему это стало как день! Да, революция говорила ясным языком: фабрики и заводы — рабочим, крестьянам — землю, а панов — в землю. Да-а… — закончил Кузнецов, усмехнувшись в усы.
Дети аплодировали. Шумовой оркестр снова заиграл «Интернационал».
Потом настала очередь Геры.
Он сел к пианино, стоявшему посреди зала. Он импровизировал. Вначале мелодия была неясна. Обрывки «Яблочка» сплетались с другими песнями. Пианист брал высокие аккорды, хотел изобразить революцию, шум стрельбы, скрип теплушки… Затем мелодия стала более выразительной, и полилась грустная песнь, напоминавшая колыбельную. Старая мать оплакивала погибшего на фронте сына. Аккорды гремели, мальчик углубился в игру. Он забыл обо всем, забыл о присутствующих в зале. Он чувствовал в это мгновение только музыку и хотел как можно полнее отразить в ней жизнь. Внезапно раздалась знакомая песня:
Улица, улица,
Сам Деникин журится,
Что сибирская Чека
Расстреляла Колчака.
Это красные разбивают белых. Кузнецов поглаживает усы. Потом зазвучали уличные песенки — песни беспризорных. И, наконец, застучали молотки, завизжали ножницы, разрезая жесть. Это — слесарная мастерская детдома.
Мальчик закончил. В кругу появилась Бэйлка. Последовательница школы Айседоры Дункан танцевала босиком. На ней был длинный тюлевый шарф, который она одолжила у подруги в студии. Тетя Рохл уговаривала ее не танцевать босиком, чтобы не простудиться, но эти увещания ни к чему не привели.
Бэйлка завертелась на одной ноге. Ее розовое платье широко раздувалось. Шарф трепетал над головой. Танцуя, она приблизилась к зрителям, изящно изогнув свою тонкую фигурку, протянула руку, лицо исказилось жалобной гримасой. Она хотела изобразить, как побиралась с матерью по улицам. Шраге были понятны все ее движения, он улыбался. Шарф колыхался над ней, как знамя. Она высоко подняла голову и закружилась, как бы прицеливаясь в публику. Гера брал шумные аккорды. Революция невозможна без жертв. Бэйлка падает, прижимая руку к груди. Революция побеждает. Девушка поднимается с пола и снова начинает выступать по кругу размеренным, плавным шагом. Шарф развевается, как знамя.
Потом в круг вышли актеры драмкружка и стали гримироваться тут же, на глазах у зрителей. Ставили «Вильгельма Телля». Во втором акте Пашка нарушил торжественное настроение. Шраге играл Вильгельма, а мальчик — его сына. Когда отец положил сыну на голову яблоко и собрался стрелять, Пашка качнул головой, и яблоко упало.
— Господин капитан, — нашелся Шраге, выдумав несуществующую в пьесе реплику, — у мальчика лихорадка.
Шраге подошел к Пашке, снова положил ему яблоко на голову и прицелился.
Пашка опять качнул головой, и яблоко покатилось по полу.
В самый трагический момент публика начала хохотать. Вильгельм Телль в третий раз положил яблоко на голову мальчика и, увидя, что оно снова скатывается, выстрелил в воздух. Шумовой оркестр заиграл марш.
На следующий день выпал первый снег. Вечером Шраге сидел у окна, и ему казалось, что на землю падают белые коконы. Он был очень доволен вчерашним выступлением Бэрла. Мальчик сказал, что революция воспитала их, и Шраге радовало, что он понял это.
Снег мягко стлался по замерзшим тротуарам. Заведующий получил распоряжение из губоно перевести младших детей в детгородок, а старших послать на работу. Его же самого назначали в другой город. Мысль о том, что он должен вскоре расстаться с детьми, лишала его покоя. Это была его семья. Дети были привязаны к нему. Он относился к ним как к родным. Он полюбил Бэрла. С первых же дней он угадал в мальчике хорошие задатки, которые должны были развиться. Перед Бэрлом расстилался ровный путь.
Да, дети стоят на верной дороге.
Нет оснований опасаться рецидивов. Он в этом вполне убежден. Вот Бэйлка — она только здесь сформировалась в хорошего человека. Кем могла бы она стать в руках побирушки? Неожиданно ему вспомнилась сцена, когда женщина сорвала шапку с головы мальчика и с отчаянием крикнула: «Ведь у меня ребенок погибает». Мелькнула перед глазами голова, покрытая корой струпьев… А сейчас Гера учится в музыкальном техникуме, и вскоре Шраге предстоит радость слушать концерт своего воспитанника.
Снег падал на котиковые воротники, на лисьи горжетки, на серые кепи… На улице было людно.
В Шраге заговорило подлинное отцовское чувство. Он не мог представить себе, как расстанется со своими детьми. Будет очень тоскливо без них. Он не первый год учительствует, но никогда еще не была так тяжела разлука с питомцами, как в этот раз.
Вслед за первым редким снегом подул резкий северный ветер, залепивший окна тонкой морозной пленкой. Потом снег повалил гуще, холмами громоздился на крышах. Высокий каштан под окном дрожал от холода.
Полночь. Заведующий детдомом все еще сидит на любимом месте, у запушенного снегом окна. Ночь тиха, мороз окутал детдом белой мглой.
Все спит. Учитель мысленно перелистывает страницы истории детского дома. Что ждет ребят?
Кузнецов обещал ему устроить пятнадцать парней у себя на ткацкой фабрике. Левман сказал, что поможет ему в этом. Девушек тоже обещали устроить. И вот перед Шраге веселой птицей порхает надежда. Веки его слипаются. Через несколько часов крепкий морозный рассвет постучится в окно.
…Когда старших мальчиков приняли на фабрику, они начали зазнаваться. Особенно Бэрл. Он нарочно не умывался после работы и являлся домой грязным.
Показывая черные руки, хвастался:
— Вот смотрите. Пролетариат!..
Гинде Мурованой было приятно видеть, как мальчики возвращались с работы с натруженными руками, с серьезными лицами. Жаль было, что девочки еще не работали. Сами девочки очень тяготились этим и неоднократно приставали с вопросами:
— Товарищ Мурованая, когда же и мы начнем работать?
Она даже в партийный комитет обращалась по этому поводу. Юдка Грак бегал в комитет комсомола. Всюду обещали. Приходилось терпеливо ждать.
Четверо ребят — Бэрл, Айзик, Фишка и Ицик Соловей — только что получили первые заработанные деньги и отправились погулять. У каждой витрины останавливались. Перед ними проплывали дразнящие, соблазнительные вещи: ветчина, вино, модные кепи. Бэрлу вспомнилось, как однажды он, проходя с Пашкой по улице, все хотел выбить витрину и выкрасть оттуда съестное. Теперь у него было другое желание: если бы деньги, он закупил бы все это, отнес в детдом и устроил настоящий пир. Он обратился к мальчикам:
— Давайте взбрызнем получку?
— Взбрызнем!
Все четверо вынули новенькие, хрустящие бумажки. Они любовались ими, как мать своим первенцем. Все вошли в магазин.
Бэрл подошел к стойке и обратился к продавцу:
— Водка есть у вас?
— Есть, только в целых бутылках.
— Что ж, значит, возьмем целую? — спросил Бэрл у товарищей.
Горлышко бутылки выглядывало из кармана Бэрла, когда он вышел на улицу. Карманы Фишки промокли от соленых огурцов.
Мальчики зашли в пивную.
Гармошка наигрывала чувствительные романсы. Бэрл наливал рюмку за рюмкой.
— Выпьем за нашу работу!
Ребята скоро захмелели. Бэрлу казалось, что прилавок опрокинулся вверх дном. Гармонист сидел на потолке. Густой табачный дым застилал окно.
Все четверо вернулись домой поздно, вдрызг пьяные, и принялись колотить в дверь.
Шраге вышел на стук. С минуту постоял, прислушиваясь. Грязная ругань падала в ночную темень, точно тяжелые камни. Он резко распахнул дверь. Все четверо застыли. Шраге стоял молча.
На следующий день Шраге созвал экстренное собрание. Четверо обвиняемых сидели на одной скамье. Заведующий нахмурил широкий лоб и грустно сказал:
— Я должен сообщить собранию невеселую весть. — Он с минуту подумал, как бы сильнее квалифицировать поступок четырех. — Четверо наших воспитанников наложили грязное клеймо на наш детский дом. Эти четверо — Бэрл, Фишка, Айзик и Ицик, — получив первую зарплату, напились, как последние хулиганы. Собрание должно реагировать на это. Собрание должно стереть позорное пятно: оно ложится на каждого из нас.
Лица провинившихся горели от стыда.
Внезапно с места поднялся Бэрл и, волнуясь, обратился к собранию:
— Вы должны простить нам это… Это случилось в первый, но и в последний раз… Первая получка… вскружилась голова… Больше это не повторится.
Случай с четырьмя долго оставался предметом горячего обсуждения в детском доме.
Вскоре Шраге принес известие: старших девочек приняли на работу в швейную мастерскую.
От тарелки с борщом поднимался густой пар. Борщ был красноватого цвета, в нем плавали островки сметаны.
Бэрл сидел задумавшись на своем обычном месте против Кузнецова. Кузнецов сунул ложку в борщ, разболтал сметану, потом, широко открывая рот, принялся быстро глотать горячую пищу. Бэрл машинально сделал то же, но вдруг выхватил ложку изо рта и сжал губы.
— Горячо? — подмигнул Кузнецов, продолжая хлебать борщ.
— Угу… — ответил Бэрл, не разжимая рта.
В столовой стоял несмолкаемый гул, сотни ложек наигрывали в тарелках своеобразные мелодии. Бэрл не замечал сегодня шума. Борщ его давно простыл. К столу подошла официантка и стала раздавать второе: гречневую кашу с салом. Кузнецов сразу же погрузил ложку в кашу, размешал жир и спросил:
— Почему не ешь?
Бэрл молчал.
— Японцы вон говорят, — вмешался сидевший рядом рабочий, — что, пока не подпишут договор с Китаем, не уйдут.
— Кот всегда падок до сметаны, — заметил Кузнецов. — Они будто на Китай метят, а на деле зарятся на нашу железную дорогу, да…
— Поможет им это, как мертвому кадило… — ввернул словечко Йошка Кройн.
На противоположной стене висел плакат с нарисованным на нем раком. Рак с горделивым видом топорщил длинные, остроконечные усы, будто говоря: «У меня есть товарищ на вашей фабрике — Бэрл его зовут. У обоих у нас одна привычка — пятиться назад».
По некоторым причинам Бэрлу именно так казалось. Его сельфактор сделал вчера пять фунтов браку. Десять бракованных шпулек висят прикрепленные к потолку среди цеха, на виду у всех. Бракованные пять фунтов ниток спокойно покачиваются в воздухе, дразня Бэрла.
— Что задумался? — спросил Кузнецов. — Ешь скорей, не то…
Раздался гудок. Бэрл на мгновение заколебался: окончить обед или бежать? Что-то заставило его броситься в цех.
В цехе его взгляд сразу же упал на испорченные мотки ниток, висевшие под потолком. Четыре сельфактора плавно прогуливались по рельсам. Муфты всех четырех ритмично постукивали. Нитки с шумом вытягивались во всю длину машины. Бэрл принялся помогать нителовщицам соединять оборванные нитки. Каретка размеренно двигалась по рельсам. Пузатые мотки постепенно худели, в то время как шпульки все тяжелели.
Рядом с Бэрлом на другой машине работал его старый друг Йошка Кройн. Обе каретки двигались в одном ритме. Момент вытягивания ниток совпадал у обеих машин, точно они условились поддерживать всегда контакт. Выпрямляясь, нитка дрожала со странным звуком; казалось, что в цехе хлещет ливень.
— Крути, Гаврило! — воскликнул Йошка.
В цех вошел Юдка Грак. Теперь он был секретарем комсомольского коллектива на фабрике. Как всегда, движения его были ловки и уверенны. Он пришел сообщить ребятам радостную весть, но едва Юдка показался в цехе, как десять бракованных шпулек, висевших у потолка, устремились к нему навстречу. Погляди, мол, на нас, Юдка!
Бэрлу казалось, что Юдка только на них и смотрит. Взволнованный, он сам подскочил к испорченным ниткам и указал на них Юдке.
— Как тебе нравится, Юдка, моя работа?
— За такую работу пудовую свинцовую медаль тебе выдать, — провел тот рукой по носу Бэрла.
— Смеешься?
— Наоборот, я пришел тебя поздравить, — Юдка шагал следом за кареткой, — ты молодчина, Бэрл, и Йошка тоже…
— Смеешься?
— Заладила сорока Якова… проект ваш на днях будут обсуждать, вот как.
Птицы запели в сердце у Бэрла.
Юдка вышел.
Каретки без устали двигались по рельсам. Две молодые нителовщицы внесли на плечах новый форган.
Ж-ж-ж… — быстро кружились и трепетали нитки.
История брака была совсем проста. В машине двести шестьдесят веретен, и все они вертятся одинаково. Но если сельфактор капризничает, он часто рвет нитки. Тогда надо успеть в несколько секунд связать концы и быстро разгладить узелки ладонями, потому что узловатая нитка непригодна для тканья.
Узлы — это и есть брак.
Но на двести шестьдесят ниток есть только три пары глаз. Четвертая — Бэрла, он — сельфакторист. В его обязанности не входит ловить нитки, хотя он это и делает. Он должен знать нутро машины, и он его знает. Вчера из соседнего цеха, из чесалки, принесли плохие клубки форгана, машина заартачилась и начала беспрестанно рвать нитки. Три пары глаз не успели уследить. Вот откуда эти десять бракованных шпулек, висящих под потолком. Вот и все.
Бэрлу было не по себе, очень не по себе. Особенно потому, что трех остальных виновных это не слишком волновало. Бэрл — бригадир, он любит фабрику и не может равнодушно относиться к такой неудаче…
…Тогда тоже, падал мягкий снег. Это было шесть лет назад.
Бэрл внезапно почувствовал чью-то руку на своем плече. Кто-то назвал его по имени. Он оглянулся. Перед ним стоял невысокий мальчик в коротком рваном пальтишке, вывернутом наизнанку, без шапки. Это был Йошка Кройн.
— Глаза у тебя в затылке, что ли?
— А! Черт бы тебя побрал! Как ты попал сюда?
— Поездом.
— Ну, как поживаешь?
— Как видишь.
Это хладнокровное «как видишь» напомнило Бэрлу его собственные похождения. Он поглядел на Йошку и увидел в нем себя — Бэрла былых времен.
— Что же ты теперь собираешься делать?
Ответ утонул в оглушительном уличном шуме.
Мальчик вдруг исчез. Через несколько минут Бэрл заметил, что какой-то мужчина тащит Йошку.
— Куда девал мешок, говори?
— Какой мешок? — захныкал Йошка.
— Знаем мы вас… Да, да. Ну, в районе все выясним.
Бэрл последовал за ними. В милицию его, однако, не пропустили.
— Вам что надо?
— Я свидетель, — отрезал он и расчистил себе путь при помощи локтей.
У стола сидел высокий человек с короткой бородкой и пытливым взглядом светло-карих глаз.
— Рассказывайте! — обратился он к гражданину, который притащил Йошку.
— Прошлой ночью у меня из дому украли вещи. Это его работа, — указал он на Йошку.
Карие глаза начальника метнулись к Йошке.
— Ты украл?
— Нет.
— Хорошо, — бородка кивнула гражданину, — вы свободны. А ты (к Йошке) останешься здесь. Вы (к Бэрлу) что скажете?
— Ничего… я только хотел знать судьбу моего товарища.
— После суда узнаете.
— Гм… я хотел бы знать до суда.
— Ваши документы?
Бэрл начал шарить в карманах. Но там ничего не оказалось.
— К сожалению, я не взял их с собой.
Короткое резкое приказание милиционеру:
— Отведите их обоих в камеру.
— Позвольте, — удивленно воскликнул Бэрл, — по какому праву?
Вместо ответа начальник милиции вытащил папку бумаг и начал перелистывать их, часто, взглядывая на Бэрла. Найдя то, что ему нужно было, усмехнулся в бородку.
— По какому праву, спрашиваешь? Вот по какому. Читать умеешь?
И он разложил на столе перед Бэрлом большие исписанные листы бумаги о прежних преступлениях Бэрла.
Бэрл оторопел. Резкий приказ начальника прозвучал вторично, еще более уверенно и твердо:
— Отведите их обоих в камеру.
— Товарищ начальник, — пробормотал Бэрл, — да, это действительно мои преступления, но это было давно… Завтра с утра я должен идти на работу на текстильную фабрику.
— Ничего, пропустишь пару дней.
— Я не двинусь с места.
— Алло! — спокойно снял начальник телефонную трубку, пристально глядя на Бэрла. — Алло! Текстильная фабрика? Говорит начальник милиции. Слышите? У вас работает Борис Гринберг? Да. Наверно? Что? Бывший беспризорный? Да, да…
Бэрл с трудом уговорил Йошку пойти к нему. Всю ночь он не смыкал глаз, боясь, что парень даст тягу.
Гудок заставил его вскочить с постели. Он быстро натянул одежду и собрался уходить, но вдруг вспомнил о Йошке. Как быть? Разбудить и повести с собой на фабрику? Он решил подождать, пока Йошка проснется сам.
Морозный рассвет пробивался сквозь окно. С противоположного конца города выкатилось солнце, большое, круглое, и осветило все вокруг холодным огнем. Бэрл снова прилег, его не покидала мысль об ответственности, взятой им на себя.
Бэрл растормошил Йошку.
— Будет тебе спать!
Сквозь слипавшиеся веки Йошка увидел комнату Бэрла. Он с удивлением разглядывал ее, соображая, где он находится.
— Переоденься, Йошка, — Бэрл протянул ему свои брюки и рубаху. — Пойдем со мной на фабрику.
— Что он мелет, какая фабрика? — изумленно взглянул Йошка на товарища. — Что мне там делать?
— Пойдем. Увидишь.
— Ну, ладно, пойдем, черт с тобой!
Они вышли вместе. Шагали по кривым улицам и переулкам, мимо маленьких домишек окраины. Твердый снег скрипел под ногами. Йошка шел неуверенно, все осматривался, куда ведет его Бэрл. За несколько кварталов от фабрики он вдруг повернул назад.
— Не пойду!..
— Что ты дурака валяешь?
— Ну, шут с тобой, идем!..
Когда Йошка Кройн в первый раз стоял в длинном ткацком цехе фабрики и таращил изумленные глаза на сельфактор, который шумно прогуливался взад и вперед по рельсам, по лицу Бэрла скользила усмешка. Он неустанно следил за работой товарища, заботливо учил его, как нужно обращаться с машиной, точно отец, помогающий ребенку впервые ступать по земле. С тех пор они возобновили дружбу.
Это было шесть лет назад.
Теперь они шли рука об руку. Молодой снег таял под ногами. Они говорили о своем изобретении.
— Уйди, говорю тебе!
Бэрл придвинулся ближе.
— Уйдешь ты или нет?
Большие черные глаза Бэйлки подозрительно глядели на Бэрла.
— Ну, что тебе от меня надо? Скверный ты мальчишка, скверный.
Внезапно Бэйлка почувствовала, что почва уходит из-под ее ног. Словно она хлебнула крепкого вина. У нее закружилась голова.
— Я закричу.
— Глупенькая, зачем?
Бэйлка поднялась со стула и подошла к окну, повернувшись к Бэрлу спиной. Такси, проезжавшие мимо, казались ей с высоты маленькими квадратными ящиками, а люди — движущимися точками.
— Я с тобой не разговариваю, — сказала она, стоя у окна, — не подходи ко мне.
Но он не послушался. Незаметно оттеснил ее в угол. Бэйлка стояла, повернувшись к нему лицом. Густые темные волосы рассыпались по красному шелковому свитеру. Большие глаза стали влажными. Он глядел на ее гибкое тело и вдруг неожиданно для самого себя выпалил:
— Оставайся у меня.
В ту же секунду хотел вернуть вырвавшиеся слова, но было уже поздно. Громкий смех долго звенел в его ушах.
— А ну! Повтори еще раз! — хохотала Бэйлка.
Больше он, однако, не повторил. Он стоял, прислонившись лицом к стеклу. Бэрл очень жалел о своих словах.
«И что мне на язык подвернулось такое? Дурья голова!»
Бэйлка сидела на кровати и заплетала косы. Она уже раздумывала о том, как бы помириться с ним.
— Иди сюда, — позвала она кокетливо.
Бэрл не отозвался.
— Сердишься?
— Угу, — промычал он в окно.
Он знает ее десять лет. Помнит еще маленькой, нахальной девчонкой, побиравшейся с матерью. Помнит, как позже завидовал тому, что она обогнала его в росте: она вытянулась на голову выше его. Фабрика, комсомол отвлекли его от мыслей о ней. Он весь отдался работе и долго не вспоминал о девочке. В последнее время, когда они начали встречаться чаще, снова пробудилась в нем любовь. Чистая, юношеская любовь. Ему сразу стали особенно милы эти три года, прожитые вместе в детдоме, тонкая нить общих печалей и радостей.
Вечер окутал город тонкой черной шалью. Крыши засеребрились инеем. Город нетерпеливо ожидал первого снега.
— Помолчи еще немного… — поднялась Бэйлка, — когда я уйду, будешь говорить со стенами. Да?
— Да, — машинально ответил Бэрл.
Она натянула на себя пальто, распахнула дверь и столкнулась с красивым белозубым кудрявым парнем.
— Пардон, — с подчеркнутой вежливостью сказал Йошка Кройн.
Бэрл рассмеялся.
— Красивая девушка, — была первая фраза Йошки, когда он вошел в комнату. — Кто это?
— Моя хорошая знакомая. Еще по детскому дому.
Йошка бросил на кровать принесенный пакет.
— Начнем?
Товарищи решили придумать приспособление, которое быстрее людских рук могло бы связывать нитки, когда они рвутся на сельфакторе. Надо было сделать такую «нителовку», которая в момент разрыва схватывала бы оба конца нитки и мгновенно связывала их. Эта нителовка, казалось им, реяла вот здесь, в комнате, надо было только схватить ее. Бэрл вынул из кармана кусок жести, долго осматривал его со всех сторон, потом начал заострять концы, как когти. Эти «когти», — пытался он представить себе, — будут схватывать концы разорванной нити…
А связывать?
Бэрл отбросил кусок жести. Изобретатели опустили головы.
— Не клюет!.. — сказал Йошка и кинулся на кровать. Стояла тишина. По ту сторону стены гудел примус.
«И что мы дурака валяем? — думал Бэрл. — Недаром инженер велел показать ему модель. Он знал, что у нас ничего не выйдет».
«Я бы уж скорей самовар изобрел», — пошутил мысленно Йошка.
Вдруг Йошка поднялся. Он вытащил из-под кровати модель сельфактора. Вместо нитки на единственное веретено была намотана проволока. Он поставил сельфактор на стол и начал обходить его со всех сторон. Потом взял гвоздь и обмотал его проволокой. Сейчас у него будет магнит, ему надо только соединить его с электрическим шнуром. Не прошло и минуты, как Йошка сорвал выключатель. При этом его хватило током. Мурашки пробежали по телу. Но он не остановился. Он приложил обмотанный проволокой гвоздь к электрическому проводу. Что-то вспыхнуло, и оба изобретателя очутились в темноте.
Ранний зимний вечер сразу ворвался в комнату и упал на светлые волосы Йошки.
— Замыкание! — воскликнули оба одновременно.
— Жаль, что нет тут твоей девицы…
— Не мели вздора, Йошка.
Изобретатели умолкли. Работать в темноте нельзя было.
— Эх, сюда бы Эдисона, тот что-нибудь придумал бы! — вздохнул Йошка. — Пойдем-ка лучше в цирк, посмотрим Жанну Дюкло. Все равно вечер пропал.
Возвращались домой, Бэрл собирался было почитать, но вспомнил о перегоревшей лампе.
«Замыкание», — сказал он про себя.
Шраге умывался.
Почтальон бросил в дверь пачку газет и письмо.
— Израиль, ты простудишься.
Шраге повернул к жене мокрое лицо. Капли воды скатывались по щекам.
— А хорошо! — воскликнул он, вытирая лицо, я продолжал: — Ну и мороз!
У Рохл за последние семь лет тени под глазами еще больше углубились. Волосы были будто слегка посыпаны пеплом.
За стеной, в школе, галдели ребята. Скоро будет звонок.
— Сколько уже у нас детей, Израиль? — спросила Рохл.
— Не понимаю, что ты говоришь, — моргнул Шраге правым глазом, всегда немного слезящимся.
— Я спрашиваю, сколько детей мы уже воспитали?
— Что это вдруг пришло тебе в голову?
Он сидел за столом и мешал ложечкой чай.
— Получила письмо от Бэрла.
— Письмо? — Шраге вскочил с места. — Что же он пишет? Ну, ну, прочти…
«Дорогой учитель Израиль и тетя Рохл!
Я пишу вам, а в моем мозгу с быстротой курьерского поезда пробегает множество воспоминаний. Длинный поезд воспоминаний. Поезд везет меня обратно. И представляется мне, как однажды, дождливой, грязной осенью, упрямый учитель Шраге посадил деревцо, как это деревцо впоследствии разрослось и дало плоды. Такие плоды, как Бэрл, Гера, Бэйлка… Это дерево выросло из вашего сердца. И мы все срослись с ним. Вы были нашим отцом, а учительница Рохл — матерью. Нашими дорогими родителями.
Первый абзац моего письма можете пропустить, потому что это сентиментальная водичка. А теперь по существу».
Шраге улыбнулся. Лицо Рохл сложилось в странную гримасу, она покраснела.
«Вы, вероятно, хотите знать, что поделывают наши ребята. Хорошо, скажу. Все работают. Рассыпались по всему Союзу. Куда ни кинешь взгляд, всюду воспитанники нашего детдома. Их можно встретить на любом заводе. Узнать их, правда, трудновато. Здоровые все, выросли. Паренек, который в детском доме пешком под стол ходил, теперь тремя головами выше вас будет. Чего больше? Пришел я как-то с Бэйлкой в кино, а с экрана на меня смотрит знакомая физиономия. «Переживает», точно Эмиль Янингс. Приглядываюсь — мать честная! Шмулик Брун. Тот самый Шмулик, что приехал вместе с шестьюдесятью ребятами из Запорожья. Могу вам сообщить еще одну новость. Лучший хавбек харьковской гандбольной команды — Ицик Соловей. Могли вы когда-нибудь представить себе такое? А ведь из нашей среды вышли футболисты, инженеры, писатели, пианисты. Шлемка Косой — агитпроп Димитриевского райкома комсомола. А сколько среди нас ударников! Я не могу всех перечесть хотя бы потому, что забыл многие имена. В одном только я убежден: никто из наших ребят не стал бездельником, все мы — строители социализма. Вот мы каковы! Привет вам, кстати, от Гинды Мурованой. Славный она человек! Я был у нее на днях. Она работает в партийном комитете. Дала мне рекомендацию. Скоро меня должны принять в партию.
С комсомольским приветом
— Хороший юноша, — поднялся Израиль, — надо ему ответить.
В коридоре раздался звонок. Шраге пошел в класс. Оставшись одна, Рохл задумалась. «Первый абзац моего письма можете пропустить, потому, что это сентиментальная водичка», — прочла она снова. Эти слова взволновали ее, и, чтобы успокоиться, она вытащила из шкафа пачку писем, присланных детьми в первые годы по выходе из детского дома. Она начала пересматривать письма. Не хватило бы дня, чтобы прочесть все.
Рохл пробегала их глазами, перед ней мелькали различные детские почерки, и сердце ее радовалось.
«Дорогие родители! Я скучаю по вас, очень скучаю».
«…Дорогие родители! Моя любовь к вам никогда не остынет, потому что вы направили мою жизнь по верному пути, вы выровняли мою жизнь, из дикой козы сделали человека.
Целую вас сто раз.
«Дорогие учитель Израиль и тетя Рохл! Я хочу вам написать сейчас не так, как пишут учителям, а как писал бы своим родителям. Когда я слушаю хороший концерт, мне кажется, что и я стану настоящим пианистом, добьюсь своей цели. Я мечтаю тогда о прекрасном будущем, и это заставляет меня лучше учиться. А теперь я хочу вам рассказать о Московском еврейском камерном театре, который я видел на днях. Я видел «Колдунью» и «Двести тысяч». Как хорошо они изображают свата с его дутыми заработками! Просто хочется расцеловать этого актера. А как прекрасен дуэт Миреле с колдуньей! Мне понравилась и песенка Маркуса. «Иду, иду к Миреле моей»; она сентиментальна, но в ней чувствуется настоящая любовь к Миреле. Я видел артиста, который играет Гоцмаха, его фамилия Михоэлс. И хотя он низенький, некрасивый, хотя у него приплюснутый нос, большая лысина и отвисает нижняя губа, но какой это великий артист!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Долго еще Рохл читала детские письма. Она вдруг почувствовала себя молодой. Если бы они были сейчас с нею, они, авторы этих прекрасных писем, она расцеловала бы их всех. Все эти письма проникнуты подлинной детской искренностью. Можно ли назвать это сентиментальной водичкой? Нет. В этих письмах живые горести и радости. В этих письмах преданность ей и ее мужу. Это пишут их дети.
Вернувшись после двухчасового урока домой, Шраге застал жену все еще за письмами.
— Израиль, мы воспитали большую хорошую семью! — воскликнула Рохл.
Шраге удивленно посмотрел на нее и сказал:
— Не мы одни, Рохл, много других учителей, сотни коммунистов, сотни советских педагогов делают то же.
— Но ведь мы-то…
— Не перегибай палки, Рохл, — он понял, что она снова перечитывала детские письма, — каждый честный советский педагог может это сказать о себе.
Началось это со звонка первого утреннего трамвая.
Бэрл проснулся взволнованный. Он наспех оделся и, уже отойдя шагов сто от дома, спохватился, что верхнюю рубашку надел наизнанку.
«Не вернуться ли?» — подумал.
На фабрику пришел первым. В цехе было темно.
«Какого черта я так рано поднялся?»
Глядя на дремлющие машины, думал об изобретении, о Бэйлке, о собрании, которое должно быть вечером.
Вот здорово, если бы они с Йошкой уже сделали эту нителовку и БРИЗ утвердил ее! Кажется, чепуха: когда нитки на машине оборвутся, надо, чтобы крючок очутился на месте разрыва и связал их. Но как это сделать?
Мысли его перешли к Бэйлке.
«Что она жеманится, не понимаю? Хорошо знает, что я ее люблю и сама меня любит, а все только «подожди» да «подожди». Сколько же еще ждать? Почему вчера, когда я все это сказал, она рассердилась и крикнула: «Ты говоришь не то, что думаешь, ты ограниченный человек, ты пошляк!» — и хлопнула дверью?..
…Сегодня меня ожидает великая радость. Я вступаю в партию, я даже знаю постановление бюро: «принять». Только как бы от радости не брякнуть какую-нибудь глупость, а то еще отложат мою анкету до следующего собрания. Да, но как я взойду на трибуну после Кузнецова? Ведь сегодня и его принимают в партию. Кузнецова, старого рабочего, человека, который в восемнадцать лет уже организовал забастовку. Человека, три раза раненного в гражданскую войну… И после него-то мне придется рассказывать свою биографию…
…Ты идиот, Бэрл, тебе всего двадцать два года. В 1905 году тебя и во чреве матери еще не было. О чем ты, дурак, горюешь? Успеешь еще стрелять по белогвардейцам, и это понадобится, быть может, очень скоро. Ты сын революции и будешь еще служить ей».
Голубое утро незаметно пробралось в цех. В чесалке появилось несколько работниц. Шум постепенно нарастал, как морской прибой.
Йошка вошел в цех и, не замечая Бэрла, принялся смазывать машину. Раздался первый гудок. Бэрл точно проснулся. Оглянувшись, увидел Йошку.
— Мое почтеньице! — расшаркался тот, как клоун в цирке.
Днем в цех пришел инженер, высокий человек с реденькой бородкой.
— Ну как, представите свою модель? — подошел он к Йошке.
Бэрл внимательно следил за движущейся кареткой. Сегодня работали на белой ровнице. Точно пушистый снег сыпался на машину. Когда обрывалась нитка, Бэрлу казалось, что в машине образуется глубокая пропасть.
— Смекалка, товарищ инженер, не подчиняется нашей воле.
— Настойчивостью и желанием всего можно добиться.
— Что же, у нас желания не хватает? — воскликнул Бэрл. — Кто может нас в этом упрекнуть?
Машина не давала говорить. Сегодня она, казалось, шумела больше, чем всегда. Белая нитка мелькала перед глазами, сливаясь в одно большое полотнище.
— Замысел ваш очень интересен, — продолжал инженер, — не оставляйте его, и вы своего добьетесь. Это принесет фабрике большую пользу, безусловно.
Бэрл на минуту забежал в ткацкий цех и застал там Глинского — секретаря партийной ячейки. Глинский стоял с каким-то фабзайцем и объяснял ему, как надо работать. Это не входило в его обязанности, есть специальный инструктор ФЗУ, но Глинский не мог безучастно пройти мимо, видя, что парень плохо работает. Он подошел близко, поднял край полотна и покачал головой.
— Редковато, братишка. Такая ткань никуда не годиться.
Зачем Бэрл забежал сейчас в ткацкий цех? Только стоя опять около сельфактора, он вспомнил, что собирался что-то сказать Глинскому, но забыл…
…Гудок в этот день раздался слишком рано. Неужели шабаш? Бэрлу казалось, что прошло только полдня. Рабочие бросились к крану. Для них день прошел как обычно, и гудок раздался своевременно.
Что творится сегодня с Бэрлом? День летит без удержу. Часы кажутся минутами. Он взволнован. Взволнован той большой радостью, которая его ждет через два часа на партийном собрании. Но и эти два часа также промчатся ласточкой над его головой…
…Собрание подходило к концу. Об этом свидетельствовал густой табачный дым, стоящий в зале.
Секретарь партячейки Глинский, широкогрудый, кряжистый человек, набил одной рукой папиросу (на левой у него не хватало нескольких пальцев, которых он лишился в империалистическую войну). Затем он зажег спичку и поднялся.
— Следующий вопрос, — поднес он спичку к папиросе, — прием в партию двух новых членов.
— Кузнецов, Матвей Родионович, сорока шести лет, рабочий стаж тридцать три года, — начал читать секретарь первую анкету.
— Пусть сам расскажет! — бросил кто-то.
Кузнецов взошел на трибуну. Привычным движением он провел ладонью по усам. По обыкновению, начал со слова «да».
— Да… было мне тогда лет тринадцать, когда отец в первый раз привел меня на завод, где сам проработал всю свою жизнь. Хозяина звали Иван Иванович Курочкин. Был это маленький человечек, кругленький, как бочка. Особенно выделялось у него брюшко. На брюшке болталась золотая цепь от часов. Большая сволочь был, между прочим. «Вот Иван Иванович, — сказал батька, — привел вам своего сына. Матвеем зовут. Коли свалюсь, хорошая смена будет». Иван Иванович ничего не ответил, — не очень был, видно, доволен новым рабочим. «Тратишь деньги, труд, чтобы выучить их работать, — буркнул себе под нос, — а когда вырастет, так тебе еще в кашу наплюет…» — «Мой не наплюет, — ответил батька, — ручаюсь вам, Иван Иванович». — «Почем знать? Молодежь нынче ненадежная!..» Так вот, товарищи, в тринадцать лет я начал этими руками, — Кузнецов вытянул вперед свои заскорузлые, словно корой покрытые руки, — зарабатывать на хлеб… А два года спустя случилась беда: отец помер. Попал в машину.
Кузнецов умолк на минуту. Лицо его передернулось. Стало ясно, что он хочет рассказать о чем-то тяжелом, но у него не хватает слов. Нить рассказа внезапно оборвалась, и он перескочил дальше:
— Иван Иванович Курочкин ткнул следователю тогда, что надоть, в руку. Эта история с моим отцом влетела ему в копеечку.
Бэрл ловил каждое слово Матвея Родионовича.
— Да… — продолжал Кузнецов, годика через два я и впрямь плюнул Курочкину в кашу, да так, что на всю жизнь меня запомнил. А потом подоспел пятый год…
Бэрлу не сиделось на месте. Он думал о том, как ему теперь, после Кузнецова, выйти на трибуну? Кому будет интересна его биография? Да и о чем рассказывать? О том, как он обворовывал базарных торговок?
— Вот вам, товарищи, — закончил Кузнецов, — мое короткое жизнеописание. И хоть мне уже под пятьдесят, все же силы у меня достаточно, и я хочу отдать их партии.
— У кого отводы? — поднялся Глинский.
— А почему раньше не вступил? — спросил один из рабочих.
— Ладно… Почему раньше не вступил? — ответил Кузнецов. — Я и раньше-то всей душой был в партии. Да вот не вступал, сам не знаю почему.
— Надо было раньше…
— Гринберг, Борис Абрамович, двадцать два года, рабочий, стаж семь лет.
Бэрл сразу пожелтел. Все взгляды устремились на него. Он совсем растерялся. Взволнованный, он обратил умоляющий взгляд в сторону сидевшего в президиуме Юдки Грака, свидетеля его детских лет.
— Лезь на трибуну, — подбодрил его голос Юдки.
Странно было после Кузнецова смотреть на Бэрла. Какой контраст между высоким, широкоплечим силачом и этим низеньким пареньком!
— Ну, рассказывай, чего молчишь?
— Что же мне рассказывать? — ухватился Бэрл за эту фразу, попросту не зная, с чего начать. — Вы знаете меня все, товарищи. А не знаете, спросите Кузнецова или Юдку Грака, они меня хорошо знают. Я был беспризорным, воровал… Советская власть выровняла мой путь, вытащила меня за волосы со дна и привела в детский дом. А теперь вот уже семь лет я работаю на фабрике. Что еще?
Бэрл запутался и смутился.
— Больше не могу говорить. Нечего говорить… Моя биография очень неинтересная. Особенно по сравнению с жизнью Кузнецова. Его дорога — это школа, а моя что? Пусть товарищ секретарь прочтет то, что я написал в бюро ячейки.
— Ты не прав, товарищ Гринберг, — выпустил Глинский полоску дыма изо рта, — ты не прав, если считаешь, что твоя биография неинтересна. А семь лет работы на фабрике разве неинтересны? Семь лет в новой семье, в рабочей семье…
— Не то я думал, — перебил Бэрл, — я говорю о моей жизни до поступления на фабрику.
— Тоже неверно, — ответил Глинский, — и это интересно. Детский дом — это начало твоего роста, там начиналась твоя жизнь. А как советская власть, власть рабочих и крестьян, перевоспитала таких бывших воришек, — это тоже неинтересно, скажешь? В капиталистических странах разве воспитывают детей в духе коммунизма? Ты знаком с этим вопросом?
Бэрл опустил голову.
— Что же ты говоришь — «неинтересно»? — Глинский жевал мундштук погасшей папиросы. Твой жизненный путь с улицы в детский дом, оттуда на фабрику очень поучителен, товарищ Гринберг (он сделал ударение на слове «очень»), бесспорно!
…После собрания он случайно встретил Бэйлку и зашел с ней в столовую. Подле них стоял официант в ожидании заказа.
— Дайте, пожалуйста, бутылку печенья и полфунта сельтерской воды, — сказал ему Бэрл.
Бэйлка громко расхохоталась.
— Что ты говоришь, Бэрл?
— Ах, извините, — схватился он за голову, — я хотел сказать: бутылку сельтерской воды и полфунта печенья. Но ведь вы меня поняли?
— Да, — ответил официант.
— Что же тут смешного? — сердито глянул Бэрл на Бэйлку.
Несмотря на то, что Бэрл сильно соскучился по Бэйлке, он долго не задержался с ней. Сегодня он мог бы многое ей рассказать. Но не сказал ничего. Быстро простился, так быстро, что привел Бэйлку в изумление.
Пошел домой. Звонки трамваев мешали ему думать.
— Эврика! — вдруг воскликнул он. — Нашел! Сделаем, Йошка, непременно сделаем!
Подойдя уже к самому дому, он вдруг повернул обратно и бросился бежать.
Он мчался к лучшему своему другу, к Йошке.
Снег летел ему навстречу.
Нителовка носилась перед глазами.
Радость переполняла сердце…
1930—1932
Перевод П. Копелевой и Р. Маркович.