Люба, дочка портного Тевье, стояла с немецким солдатом Куртом Лорбером на Владимирской горке. Было это вечером. Большое круглое солнце заходило за Андреевским собором. Курт с интересом глядел на чужой старинный город, утопавший в зелени, на купола величественных соборов и церквей, на широкий, спокойный Днепр, но мысли его заняты были стоявшей рядом с ним среднего роста еврейской девушкой. Ее застенчивость, ее скромность и даже ее плохая, безграмотная немецкая речь вызывали в нем нежное чувство. Когда она говорила с ним по-немецки, он добродушно улыбался и очень удивлялся, как можно так коверкать язык. А когда он обращался к ней на ломаном русском языке, она улыбалась и очень удивлялась, как можно так коверкать язык. Но так или иначе они отлично понимали друг друга…
С тем, что она говорит ему сейчас, он согласен. Он явился сюда, на Украину, не по собственной воле и охотно вернулся бы домой, если бы только его пустили. Но пусть она, Либхен, знает, что он, Курт Лорбер, честный солдат, однако в политику не желает вмешиваться, политика — не его дело.
— Почему? — спрашивает Люба. Из ее больших синих глаз струится теплота. Она улыбается ему.
— Почему? — переспрашивает Курт и не спускает с нее глаз. Либхен должна помнить, что он — солдат, он служит в армии, а теперь — военное время. Либхен должна сама понимать, что во время войны у солдата на уме должно быть только ружье, а не то он может быть наказан, и притом так строго, что уже не сможет больше свидеться со своей старухой матерью, которой он обещал скоро вернуться домой.
— Конечно, нужно быть осторожным, — возразила Люба. Все это ведь можно проделать так, чтобы никто не заметил. Вот если бы он взял у нее эту пачку листовок и осмотрительно, незаметно рассовал по солдатским постелям, он бы ей еще больше понравился. И не только ей одной, все ее подруги полюбили бы его.
Любовь ее подруг ему не нужна, ему хочется только, чтобы она, Либхен, его полюбила.
Курт берет ее за руку, и тепло стройной девичьей руки переливается в его руку, как электрической ток, но она тотчас же отнимает свою руку, и в его ладони остается небольшая пачка листовок. «Что это?» — вздрагивает Курт. Пусть она заберет, ему это не нужно!
— Ладно, я могу это взять обратно, если вы трусите, — отвечает она.
Курт на секунду задумался. Девушка поставила его в затруднительное положение. Если он возвратит ей листовки, то будет выглядеть в ее глазах трусом, а как может немецкий солдат быть трусом? Он еще раз бросает взгляд на ее черные, коротко подстриженные волосы и ясный лоб. Она стоит перед ним в синем беретике и улыбается.
— Хорошо, — отвечает Курт немного смущенно.
Он это сделает, но пусть она, Либхен, знает, что он это сделает только ради нее. Да. Он засовывает листовки в карман, выпрямляется по-военному и предлагает Любе взять его под руку.
Люба на минуту задумывается — делать это или не делать? Это ей не совсем по душе. Но, пожалуй, иначе нельзя. Ей придется немного пройтись с ним под руку. Она оглядывается во все стороны, не вертится ли здесь поблизости кто-нибудь из ее знакомых, и игриво говорит ему:
— Ну, идемте, прогуляемся!
Солдат чуть не тает от радости. Он деликатно предлагает ей зайти в пивную или в кафе. В ответ она благодарит его: «Спасибо». Пива она вообще не пьет, а чаю она всего полчаса тому назад выпила дома.
Услышав слово «дома», он спрашивает ее, не пригласит ли она его к себе. В ответ Люба говорит, что она бы с величайшей охотой пригласила его к себе, но сегодня у нее дома идет побелка и там сейчас такой беспорядок, что просто стыдно ввести туда незнакомого человека, в особенности — немца. И сама усмехается над предлогом, который только что придумала. Он тоже усмехается.
На Крещатике они расстаются. Она просит его быть завтра в этот же час на горке. Они прощаются. Курт хочет наклониться, чтобы поцеловать ей руку, но Люба отнимает руку.
— Не нужно, я не люблю этого.
— Спокойной ночи, моя милая Либхен, — говорит солдат.
— Спокойной ночи, — отвечает Люба, — но, пожалуйста, не называйте меня Либхен, меня зовут Любой.
— Но почему так строго? — спрашивает солдат, весь преисполненный радости.
Люба торопится. Она условилась встретиться в восемь часов вечера со своей подругой Наталкой. Им обеим, Любе и Наталке, подпольный партийный комитет поручил вести пропаганду среди немецких солдат. Такая работа нравится Любе. Одно лишь не по душе ей — в жизни своей она вообще редко кому так улыбалась, особенно же — человеку, к которому она не питает никаких дружеских чувств…
А с другой стороны, почему Курт Лорбер ей враг? Он — простой крестьянский парень. Не по собственной воле он явился сюда, на Украину. Это Люба понимает очень хорошо. После нескольких встреч, которые она имела с Куртом, она убеждена, что ей удастся уломать этого белокурого недалекого парня. Правда, он немного трусоват. Но его трусость ей понятна. Ей бы очень хотелось, чтобы Лорбер выполнил ее поручение и она могла бы передать в партийный комитет товарищу Андрею, что все в порядке. Пусть Курт распространит листовки хотя бы из чувства любви к ней, неважно — за себя она спокойна, никакого романа она с ним не заведет.
А Курт Лорбер в это время бодро шагает к своей казарме. Пред глазами его мелькает облик миловидной еврейской девушки. Да, она нравится ему! Она — скромная, говорит не много, а в том, что она подстрекает его против офицеров, она, может быть, права… Но когда он вспоминает про листовки, которые лежат у него под курткой, его бросает в жар, ему вдруг становится трудно идти, словно в кармане у него лежат сейчас не десятка два листовок, а несколько пудов железа. Он бы даже не прочь был немедленно выбросить их вон, если бы вокруг не вертелось столько людей. Ради чего ему надо было ввязаться в такое опасное дело? Только из любви к Либхен? А разве мало девушек в селах нравились ему? Правда, Либхен нравится ему больше, чем все те девушки, которых он встретил в деревнях. Но следует ли ему ради этого рисковать жизнью? «Как поступить с этими листовками, — думает Курт Лорбер, — выбросить их или не выбрасывать?»
— Как дела, Курт? — встретил Лорбера у ворот казармы капрал Ганс Глез, среднего роста, широкоплечий парень лет двадцати девяти — тридцати с маленькими черными усиками под мясистым носом, на котором поблескивало пенсне. Он сидел во дворе у ворот казармы и упаковывал ящик, в котором собирался отправить домой посылку, подарок с Украины. — Ты уже хорошо ознакомился с городом? Красивый город, не правда ли?
— Красивый город, — ответил солдат.
— Замечательно красивый, — продолжал капрал. У него сегодня хорошее настроение. Он отсылает отцу оригинальный подарок — жареного поросенка. В письме, которое он еще вчера приготовил, он писал:
«Дорогой отец! Мы находимся в настоящее время на Украине, в городе Киеве. Население относится к нам с большой любовью и гостеприимством. Повсюду нас встречают с цветами. Украина — очень плодородная страна… Да, у нас здесь уже имеется собственный гетман. Поросенок, которого я сейчас посылаю вам, это подарок одного из местных крестьян. Он мне подарил его для тебя, дорогой отец. Ешь его и запивай пивом. С пивом это очень приятно.
Капрал врал отцу. В его письме что ни слово, то ложь. Никакой крестьянин этого поросенка не дарил Глезу — он просто самым наглым образом ограбил бедную крестьянку.
— У тебя завелись уже знакомые девушки? — глянул капрал на солдата, и усмешка мелькнула в его хитрых глазках.
— Нет, господин капрал, — ответил Курт.
— Ну, это ты уж врешь, — говорит Ганс Глез. — Чтобы немецкий солдат не мог пленить сердце простой украинской девушки, этому нельзя поверить. По дому скучаешь, Курт?
Он и Курт земляки, из одного города.
— Солдат не должен скучать по дому, когда он служит в армии его величества, — нарочно вытягивается Лорбер, отвечая с вычурной гордостью и достоинством.
— Ты — бравый парень! — замечает капрал.
Лорбер отходит.
Глез окликает его:
— Курт, иди-ка сюда!
Курт возвращается к нему.
— Будь осторожен, — неожиданно говорит ему капрал.
Глезу в эту минуту хочется поболтать. У него хорошее настроение. Курт не из его круга, и капрал беседует с ним редко, но сейчас Глезу хочется поговорить с кем-нибудь, чтобы не получилось, будто он разговаривает с самим собой… К тому же, это — его долг, как капрала, наставлять солдат своей роты, предостерегать их от различных недоразумений, чтобы на него, на капрала, не легло затем какое-либо пятно.
— Будь осторожен, Курт, как бы тут не заморочили тебе голову! Есть здесь в городе очень зловредные парни и девушки — большевики. Они слоняются вокруг наших солдат. Солдата, который позволит себе связаться с большевиками, мы будем наказывать по самым строгим законам военного времени!
Капрал бросает взгляд на Курта, чтобы убедиться, какое впечатление оказывает на него его наставление, но Лорбер неподвижен. Он, конечно, отлично слышит, что говорит ему капрал, но притворяется, будто к нему это не относится. Глез подходит к Лорберу, берет его за плечи, и солдата внезапно бросает в пот. Под пиджаком у него лежат большевистские листовки. Курт проворно поворачивается и говорит молодецким тоном:
— Будьте спокойны, господин капрал, на меня можете положиться!
Глез кончил упаковывать посылку.
— Отошли это, — говорит он солдату. Маленькие заплывшие глаза капрала глядят теперь из-за пенсне очень мягко, почти ласково. Постоянно, когда он желает, чтобы сделали что-нибудь для него лично, глазки его вдруг становятся ласковыми. Но эта собачья повадка уже хорошо знакома Лорберу. — Знаешь, что лежит в этом ящике? Поросенок, которого мы позавчера поймали. Помнишь, как смешно он визжал?
Да, Курт помнит. Позавчера его роту вместе с другой послали недалеко отсюда в украинскую деревню выкачать у крестьян хлеб. Немецкие офицеры водили солдат из хаты в хату, лазили повсюду, как хозяева, и где только находили мешок муки, силой отбирали его. Крестьян, не желавших отдавать свой хлеб, избивали прикладами, грозили им расстрелом на месте.
С одного двора выбежал поросенок. Когда капрал увидел поросенка, он усмехнулся.
— Курт, — мигнул он солдату, — славный поросенок. Поймай мне его, Курт…
Лорбер без особой охоты начинает гнаться за поросенком. Поросенок визжит, но Курт загоняет его в угол и ловит. В эту минуту из хаты выбегает хозяйка — пожилая, невысокого роста крестьянка. С плачем подбегает она к Глезу и кричит:
— Што же вы робите, грабители, шоб вам руки пообсыхали!
— Что она говорит? — прикидывается непонимающим капрал, хотя он прекрасно догадывается, что имеет в виду крестьянка…
— Это, вероятно, хозяйка, — отвечает Курт.
— Прогони ее, — говорит капрал.
Поросенок визжит. Крестьянка громко рыдает, и ее вопли, словно нож острый, режут Курта по сердцу. И когда он взглядывает теперь на посылку, которую держит в руках, и когда он вспоминает теперь визг поросенка, гнев ударяет ему в голову и он готов разорвать капрала на куски. Да, ему нужно отомстить. Теперь он уже твердо решает: посылку капрала он в Германию не отошлет, а Любины листовки распространит.
Рассвет. Солнце ворвалось в длинный барак немецкой казармы и никому не дает спать. Поодиночке солдаты просыпаются, жмурят глаза от ярких солнечных лучей, потягиваются, зевают. Курт уже давно не спит. Увидев, что солдаты встают, он проворно спрыгивает с койки и будто случайно сбрасывает подушку на пол. Под подушкой у него лежит листовка. Солдат с соседней койки немедленно заметил ее.
— Что это за бумажка, Курт?
— Где? — притворяется ничего не знающим Курт.
— Вон у тебя под подушкой, — указывает солдат и, не будь ленив, слезает со своей койки в одном нижнем белье и берет в руки листовку.
— Что я вижу? — восклицает он. — Прокламация! На немецком!
Солдат становится посреди барака и начинает читать вслух; в бараке внезапно наступает тишина.
— «Товарищи немецкие солдаты! К вам обращаются рабочие города Киева…»
— Большевистская пропаганда! — восклицает кто-то. — Перестань читать!
В бараке поднимается шум. Все бросаются к Курту.
— Как это попало к тебе, Курт Лорбер?
— Сам не знаю, — отвечает Курт. — Вероятно, кто-то подбросил мне.
При этих словах все солдаты инстинктивно бросаются к своим постелям, точно у каждого под подушкой лежит взрывчатка. И секунду спустя каждый из них уже держит в руках листовку.
— «Товарищи немецкие солдаты, к вам обращаются рабочие города Киева!» — вдруг громко пронеслось по длинному помещению казармы, словно все солдаты сговорились читать в один голос.
Солдаты сидят на койках. Некоторые читают листовку с добродушной улыбкой на губах: они уже наперед знают, о чем говорится в листовке. Они это знают уже давно. Другие читают листовку с чувством гнева: почему молчат? Ведь правда все, о чем здесь написано! Ведь их действительно оторвали от отцов и матерей, от братьев и сестер, от жен и детей, от работы и послали сюда грабить украинский народ.
В барак стремительно вбегает Ганс Глез. Увидев солдат с листовками в руках, он и вспыхивает, и пугается.
— Сейчас же бросить листовки! — не своим голосом взвизгивает Глез.
Все молча кладут листовки на свои койки. Капрал кивком головы приказывает Курту собрать листовки.
— Проклятые гадины, доннер веттер! — горячится капрал. — Какая наглость!
Маленькие глазки за пенсне чуть не выскакивают от злости. Он ждет, чтобы кто-нибудь из солдат поддержал его. Но солдаты молчат.
Чем больше капрал горячится, тем упорнее молчат солдаты, и чем упорнее молчат солдаты, тем больше это разжигает Глеза. Он нервно комкает в руках листовки, собранные и отданные ему Куртом. Он разрывает их в клочки и топчет ногами. Он взглядывает на Курта. Курт стоит в углу, серьезный, опустив голову и затаив усмешку в крепко сомкнутых губах.
— И вы верите тому, что пишут эти негодяи?! — кричит капрал, еще сильнее взбешенный тем, что он стоит и надрывает себе горло, а хоть бы кто-нибудь откликнулся единым словом. — Голову сверну тому, кто принес сюда эти листовки! — выкрикивает под конец капрал и стремительно выходит из помещения.
Солдаты разражаются гулким смехом. Глез стоит на дворе. Смех солдат настигает его и оглушает точно дубиной по голове.
Портной Тевье изо всех сил налег на горячий утюг, — он утюжит брюки, сшитые им по заказу немецкого капрала. Хотя Тевье и не военный портной, но когда пожелает, то сошьет и военный мундир, было бы только здоровье!
— Пропади он пропадом, этот немец, — говорит Тевье жене, которая хлопочет у печи, — но мои брюки, не сомневайся, переживут его…
— Немцы! — в тон ему говорит жена, невысокая женщина с сильно сморщенным лицом, которое всегда кажется заплаканным. — Холера бы всех их взяла, раньше чем они приперли к нам на Украину!..
— Подумаешь… — отвечает ей Тевье. — Поверь мне, Ривка, если мы пережили Николая, то переживем и немцев…
— Ой, Тевье, боюсь я за нашу Любу, — вдруг говорит, вздохнув, жена.
Из-под утюга выбивается пар. Тевье сквозь очки бросает взгляд под кусок сукна, щупает пальцами: утюг очень накален. Набрав полный рот воды, он с шумом брызгает на кусок полотна, прикрывающий брюки, которые он гладит.
— Чего ты хочешь от Любы? — обращается он больше к самому себе, чем к жене. — Чего ты пристала к ней? — Стоит жене заговорить с ним о дочери, как у него вдруг екнет сердце. — Ладно, ладно, я скажу ей, — бурчит он себе под нос.
Кто-то стучится в дверь. Судя по сильному стуку, Тевье догадывается, что это пришел капрал.
— Рива, прибери немного в комнате, немец идет.
— Вот действительно, побегу я наряжаться ради него, — сердито отвечает ему жена и идет открывать дверь.
Входит Ганс Глез. Это для него Тевье сейчас утюжит брюки.
— Добрый вечер! — говорит капрал весьма вежливо.
— Добрый вечер, добрый год! — отвечает Тевье. — Что хорошего скажет пан офицер? Рива, подай стул.
Глез присаживается. Он вынимает пачку папирос и предлагает Тевье закурить. Тевье, колеблясь, подходит к капралу и берет у него папиросу.
— Немецкие папиросы? — спрашивает Тевье. — Приятно. Давно уж не курил немецких папирос.
— Это папирос рушки, — отвечает капрал.
— Что ж, пусть будет русская. Когда нет мяса, грызут кость.
— Что вы сказали?
— Я говорю, когда нет немецких папирос, курят русские.
— Готовы мои брюки? — говорит капрал.
— Еще вчера, — говорит Тевье с усмешкой и подносит ему брюки.
— Хорошо, — сухо отвечает капрал. — Сколько вам причитается?
— Что значит, — сколько: в нынешние времена разве торгуются?
Когда капрал уже собрался уходить, в комнату вошла Люба.
Она с равнодушным видом прошла, даже не взглянув на капрала, и скрылась за занавеской во второй половине комнаты.
— Ваша дочь?
— Да, наша дочь, а что?
— Славная девушка, — улыбнулся капрал.
— Это я знаю и без вас, — Тевье не понравились последние слова капрала. Как раз от немца он не хотел бы слышать такие речи. Но у Глеза именно сейчас появилась охота побеседовать с портным. Он опять закуривает папиросу и выпускает изо рта маленькие колечки дыма.
— Сколько ей лет?
— После кущей ей станет семнадцать, — отвечает Тевье хмуро.
— Куши? Что это означает?
— А, пан офицер, какой вам интерес? Не все ли вам равно? — Тевье не любит, когда его дочерью интересуются, в особенности случайный человек.
— Что ты еще растарабариваешь там с ним? — отзывается Рива. — Выпроводи его, и делу конец.
Глез по-хозяйски расхаживает по комнате. Неожиданно он останавливается у занавески и насвистывает что-то игривое. Из-за занавески выходит Люба. Глез подмигивает ей, улыбается, несколько раз проходит мимо. Но она не обращает на него никакого внимания. Ему надоедает эта игра, и он уходит.
— Спокойной ночи, господа!
— Спокойной ночи! Пропади ты пропадом! Вот напасть!
— Мама, никто меня не спрашивал? — вдруг произносит Люба, словно никакого капрала здесь не было.
— Длинный был здесь, Ратманский.
— Миша Ратманский! Что же ты молчишь! Он что-то передал для меня?
— Он передал, что больше не придет!
— Что значит, он больше не придет?
— Потому что я так хочу, и делу конец!
— Мама, ты опять начинаешь?
— Ладно, ладно, хватит ссориться, — вмешивается Тевье. — Поговорим спокойно. Что же ты в самом деле хочешь, чтобы твои родители на старости лет сели из-за тебя в тюрьму? Что же, неизвестно разве, что ты шатаешься по городу с большевистскими листовками? И чего тебе нужно — чтобы тебя видели разгуливающей с немецкими солдатами?
— Кто меня видел разгуливающей с немецкими солдатами? — вспыхивает Люба, щеки горят у нее.
— Уж видели тебя, не беспокойся!..
Люба не может спокойно устоять на месте. Она быстро шагает по комнате. Лоб у нее нахмурен.
— Что ты уговариваешь ее? — говорит мать. — Гляди-ка, как он упрашивает, умоляет ее… Не хочу я, чтобы ты была коммунисткой, слышишь? Не хочу! Пойду и скажу, что я не хочу. Я отыщу вашего главного и скажу ему, что я не хочу! Не желаю, чтобы погубили мою единственную дочь.
— Что вы пристали ко мне? Чего вы хотите от меня? — сердито кричит Люба.
— Любенька, — отзывается Тевье, — поговорим спокойно. Пусть немец сломит голову, но ради чего нужно тебе лезть в огонь? Без тебя не обойдутся?.. Где это видано, чтобы девушка вмешивалась в такие дела, да еще такое юное дитя, как ты, а?
— Отец, в этих делах я вас все равно слушаться не буду… В этих делах у меня есть кого слушаться и помимо вас.
Люба повернулась и вышла из комнаты.
Когда Люба в третий раз встретилась с Куртом Лорбером, они лицом к лицу столкнулись на улице с капралом. Курт молниеносно отошел от Любы и по-военному вытянулся перед Глезом.
— Кто эта девушка? — сердито спросил Глез.
— Знакомая, господин капрал… Вот сию минуту познакомился с ней на улице…
Глез прижмурил один глаз. Он хочет вспомнить, где он ее видел.
— Ее отец — портной?
— Не знаю, господин капрал.
— А кто же знает? — пробует схитрить капрал.
— Вы спрашиваете, кто она, когда я только сию минуту познакомился с ней.
— Ну, ну, иди, амурничай…
Курт быстро отходит. Он оглядывается, не идет ли за ним капрал, и нагоняет Любу.
— Зачем вы вернулись? Вы недостаточно осторожны, Курт…
— Он уже ушел, эта свинья…
— Кто это был?
— Наш капрал Ганс Глез.
— Ваш капрал? Что же вы сделали? Он ведь может пойти следом за вами… Он вас о чем-то спрашивал?
— Он спросил меня, не портной ли ваш отец…
— Мы должны расстаться, Курт, сию же минуту расстаться.
— Почему?
— Вы должны сами понять, Курт. Прощайте!
И Люба быстро уходит.
С минуту Курт Лорбер стоит растерянный. Почему она убежала? Но когда он тут же замечает пред собой маленькое пенсне капрала, он вдруг чувствует себя виноватым перед Любой. Оказывается, что тот действительно следил за ним.
— Курт, кто эта девушка?
— Я ведь вам уже сказал, господин капрал, — отвечает Курт. Он готов в этот момент заехать ему в рожу.
— Как зовут ее? — не отступает капрал.
— Не знаю, господин капрал! Я даже как следует не познакомился с ней. Вы мне помешали, — пробует усмехнуться Курт.
— А о чем ты с ней беседовал?
— О чем, господин капрал, беседуют с девушкой в хороший летний вечер?
— Курт, эта девушка мне подозрительна. Не нравится мне твоя знакомая, Курт!
Когда капрал ушел, Курта прошиб пот. Первое, что ему пришло на ум — немедленно нагнать Либхен и сказать ей, чтобы она была осторожна, потому что капрал может причинить ей зло. Сейчас ему уже ясно, что Либхен была права. Ему не следовало во второй раз нагонять ее. Но теперь он должен встретиться с ней. Он побежит и нагонит ее. Если у нее что-нибудь найдут, то он, Курт, пропал. За связь с большевиками его не пощадят. Теперь военное время. Быстро шагая, он рыщет глазами по лицам прохожих, ищет Любу. Но скоро начинает понимать, что ходит напрасно. Город ему незнаком, адрес ее ему неизвестен. Он взглядывает на небо: западный край неба пламенеет ярким огнем…
Ночь, коптит лампочка. Тевье, согнувшись, сидит за столом. Он вытаскивает наметки и при этом напевает себе под нос:
Ой, чи не видел ты,
Чи не бачил ты
Моей овцы?
Отвечает он: «Нет!»
Ой, бида-биду,
Нема, ниту,
Ой, як же я
Домой пиду…
— Открой! — внезапно раздается сильный удар в дверь.
— Кто там?
— Отворяй, жидовская морда!
Не успел Тевье подойти к порогу, как дверь была уже сорвана и в комнату ввалились три гетманца и немецкий сержант.
— Тут живет жидовский портной Тевель Аронов?
— Да, это я портной Тевель Аронов. Почему так поздно?.. Садитесь, панове…
— Начинай! — гаркнул один из гетманцев.
Гетманцы стали швырять на пол все, что попадалось им под руку.
Долговязый сержант, у которого ненависть и презрение так и прут из его маленьких глазенок, подходит, словно он здесь хозяин, к занавеске, разделяющей комнату, и срывает ее. Там спит Люба. Она спрыгивает с кровати, наскоро набрасывает на себя платье, твердым шагом подходит вплотную к сержанту и мерит его взглядом, полным ненависти.
— Кто вам дал право устраивать здесь погром?
— По долгу службы… — вежливо отвечает сержант и разводит руками.
«Не выдал ли меня Курт Лорбер? — мелькает у Любы. — Вероятно, капрал хорошенько прижал его, и он испугался… Но они у меня все равно ничего не найдут». Накануне вечером она разорвала и сожгла все подозрительные бумажки и брошюры. Пускай ищут! Она бросает взгляд на вещи, разбросанные по всей комнате, на длинного сухопарого сержанта, что со странным равнодушием стоит в стороне и с чувством собственного достоинства курит тонкую папиросу. Ее охватывает сильное желание схватить стул и кинуть в его мерзкую рожу. Однако Люба сдерживает свой гнев и старается быть спокойной, совершенно спокойной.
Тевье стоит в углу, сгорбившись, испуганный. Он смотрит на кучу одежды, книги, подушки, сваленные на полу, и думает: «Все из-за нее, из-за Любы!»
Рива, заплаканная, жмется к двери и жалостливо глядит на Любу, точно хочет сказать ей: не бойся, доченька!..
Уходя, сержант говорит:
— Твое счастье, еврей, что ничего не нашли!.. А то ты б у меня отведал, что значит немецкая власть…
С Любой сержант попрощался вежливее. Он даже снял перед ней фуражку.
— Простите, барышня, за разбитые тарелки… Ничего не поделаешь… По долгу службы…
Гетманцы с собачьей преданностью улыбаются сержанту. О, найди они здесь хоть что-нибудь подозрительное, уж они б показали этому немцу, на что они способны. И чтобы все-таки показать немцу, на что они способны, один из гетманцев подошел к Тевье и с такой силой толкнул его, что Тевье с грохотом упал на разбитую посуду и раскровянил себе лицо и руки.
Утром Люба увиделась с товарищем Андреем, одним из руководителей подпольного партийного комитета.
Товарищ Андрей, высокий, с бритой головой, с быстрыми пытливыми глазами, встретил ее приветливо.
— Что слышно нового, Люба?
— Товарищ Андрей, вчера ночью у меня был обыск…
— Обыск? В чем дело?
Люба молчит.
— Нехорошо, Люба, нехорошо. Значит, ты была неосторожна… Так не годится! — Он начинает быстро-быстро шагать по комнате. Из-за его блестящей головы, кажется, что по комнате мелькает огонек.
— Вот что, Люба, — останавливается он на минуту, — придется временно отстранить тебя от работы.
Кровь бросается Любе в лицо.
— Я не согласна!
— Что значит, ты не согласна? — спрашивает товарищ Андрей совершенно спокойно. Однако Люба чувствует под этим напускным спокойствием сдержанный гнев.
— Если вы полагаете отстранить меня от работы, это все равно, что отнять у меня жизнь! — говорит Люба чуть ли не со слезами на глазах.
— Хватит! Я этого не слышал, Люба! Я этого не слышал! — Теперь уже всякий может заметить его гнев. Гнев этот брызжет из его острых глаз и быстрых движений рук.
Люба стоит у окна, с глазами, полными слез, и молчит. На минуту в комнате все стихает. Только и слышно, как за стенкой хозяйка квартиры, портниха, скрипит большими ножницами. Товарищ Андрей подходит к Любе, снимает с нее маленькую черную бархатную шапочку, кладет ее на стол и отечески гладит Любу по ее мягким черным волосам.
— Сколько тебе лет, Люба?
— Скоро мне будет семнадцать, товарищ Андрей…
— Вот потому-то ты такая пылкая. Я в твои годы тоже так горел. Но не следует, Люба. Так ты легко можешь погибнуть. А погибнуть в семнадцать лет просто преступление. Прислушайся к тому, что говорят тебе. Ну, а теперь иди, иди и одумайся…
13 ноября 1918 года Кондратенко, приказный 2-го участка дворцового района столичной государственной охраны, составил следующий протокол:
«Сегодня, около 12 часов ночи, я получил донесение, что на Александровской улице расклеивают большевистские прокламации. Я немедленно вызвал с поста пять человек и вместе с ними задержал на Александровской улице против дома № 1 двух молодых людей и одну женщину, которые расклеивали на столбах большевистские прокламации. Я их тут же обыскал, и у одного из них, который назвался Шмуэль Мошкович Цыпенюк, 18 лет от роду, нашел в кармане тридцать экземпляров большевистских воззваний, напечатанных на русском и украинском языках. У второго, который назвался Шмуль Пейсахович Яблоновский, 17 лет от роду, нашел фотографическую карточку Ленина, а у третьей, которая назвалась Люба Тевелевна Аронова, 17 лет от роду, ничего не обнаружил.
14-го ноября 1918 года атаман города Киева писал:
«Город Киев.
Я, атаман столичного города Киева, располагая достоверными сведениями о предосудительной деятельности Любы Ароновой против существующей государственной власти и строго придерживаясь закона от 24 сентября 1918 года, постановил:
Упомянутую выше Любу Аронову до выяснения дела подвергнуть предварительному заключению под стражу, в Киевской губернской тюрьме, о чем вы извещаетесь.
Теперь лежа, избитая, в темном, сыром подвале, Люба поняла, что тогда, у товарища Андрея, она слишком горячилась. Он был прав. Да, он был прав, товарищ Андрей. Погибнуть в семнадцать лет просто преступление. Но на самом ли деле она погибнет?.. Она вспомнила, как держала себя в полицейской части, и почувствовала гордость. Ее били нагайкой по лицу, таскали по полу за волосы, но она ни слова не вымолвила. Одного лишь ей хотелось — чтобы родители не знали об этом и не терзались. Чем они виноваты? А все остальное ее не трогает. Теперь она в собственных глазах стала как будто старше, мужественнее, увереннее. Она уже многое испытала из того, о чем до сих пор знала только понаслышке. Теперь ей уж ничего не страшно…
В другом углу на мокрой земле лежит с окровавленным лицом Шмулик Цыпенюк. Ему досталось еще больше, чем Любе. Когда немецкий офицер схватил Любу за волосы и начал таскать по комнате, Шмулик бросился на офицера. Тогда принялись за Шмулика, повалили его на пол и стали зверски топтать сапогами. И теперь лежит он тихо в углу и не может пошевельнуться. Каждая жилка у него болит, пред опухшими глазами, как в тумане, мелькают мокрые стены, потолок низкого подвала, маленькие окошки с решетками.
Люба медленно, с трудом поднялась, прихрамывая подошла к Шмулику и присела около него.
— Тебе больно? Очень? Я сейчас перевяжу тебя…
Она оторвала рукава от своей белой блузки и перевязала ему окровавленный лоб. Шмулик молчал.
— Шмулик, ты жив? — тихо спросила Люба. Она хотела улыбнуться, но ее лицо как-то странно исказилось.
— Да, Люба, жив, — попытался Шмулик тоже улыбнуться, — ничего, до свадьбы заживет…
Когда она увидела улыбку на его измученном лице, на сердце у нее стало легче.
— Как ты думаешь, Шмулик, Миша Ратманский тоже арестован?
— Нет, он счастливо вывернулся.
— Неужели?! — почти по-ребячьи воскликнула Люба и в этот момент даже забыла про побои, которые достались ей. — Ты наверняка знаешь, что Ратманский не сидит?
— Да, наверняка.
— Расскажи, Шмулик, прошу тебя, расскажи… — Она прислонилась к стене, положила голову Шмулика себе на колени и стала гладить его русые волосы, склеенные кровью.
По двум причинам хотела она, чтобы Шмулик рассказал ей: может быть, это несколько смягчит сильную боль, которая дает себя чувствовать каждую секунду, и, во-вторых, она страстно желает знать, что случилось с Ратманским.
Шмулик удобнее устраивает свою голову на коленях у Любы и рассказывает:
— Ратманский шел с Володей Полубедой. Тот, знаешь ведь, мастер на всякие выдумки. У Луцких казарм они вдруг услышали выкрик: «Стой!» Наши парни пустились было бежать, но навстречу им тут же появились гайдамаки. Парни наши остановились. «Куда?» — спрашивает их гайдамак. «Куда? Мы идем домой, — отвечает Володя Полубеда несколько придурковато. — Мы живем здесь неподалеку, на даче». — «Где? На даче?» — «Да, дяденька, на даче». — «Ну, если вы живете на даче, — говорит гайдамак, — то идемте с нами в штаб». — «Что значит, я пойду в штаб? — начал возмущаться Володя. — За что?» — «Ну, ну, без лишних разговоров! Ступай в штаб, говорят тебе!» — «Как я могу идти с вами в штаб, — стал упрашивать его Володя Полубеда, — когда мама одна дома и не будет знать, куда я пропал. Отпустите нас, дяденька, мы живем ведь тут недалеко, на даче». — «Куда это я отпущу вас, — орет гайдамак, — а может, вы как раз те хлопцы, которых мы ищем днем с огнем?..» — «Бог с вами, — притворяется Володя пораженным, — как только вы могли подумать такое о нас!.. Мы идем домой и ничего не знаем. Мы живем ведь тут недалеко, на даче»… Этим придурковатым «на даче» Володя хотел заморочить голову гайдамаку, и это, пожалуй, удалось бы ему, не вмешайся в это время второй гайдамак и не скажи: «Тащи их в штаб, что ты возишься с ними?..» Повели парней в штаб. Но представь себе их положение — у обоих в карманах лежат листовки, а у Миши Ратманского их целая пачка, вся пазуха у него набита ими. «Необходимо немедленно избавиться от листовок», — решили наши парни. К их счастью, тогда была темная туманная ночь, к тому же лил порядочный дождь. Ты любишь темную ночь с дождем? Но как раз такая милая погода и спасла наших ребят. Володя Полубеда и Миша Ратманский по дороге комкали листовки и бросали их под ноги в лужи. Дождь и лужи спасли их тогда от смертельной опасности… Привели парней в штаб. За столом сидит хорунжий — красный, как свекла, нос, похоже, что он недавно хватил водки. Сидит у стола и зевает. Увидев наших парней, он немного оживился. «Кто они?» — спрашивает он. «Мы местные, — твердит Полубеда свое. — Мы живем тут недалеко, на даче». — «Обыскать!» — сонным голосом отдает приказ хорунжий. Стали обыскивать парней. Оружия у них нет, а листовки они успели побросать в лужи. Чего же им бояться теперь? «Мы живем на даче, — все твердит Полубеда, — мы шли домой…» — «Пусть они отправляются домой… Ко всем чертям! — кричит хорунжий. — Вон отсюда!» Ему смертельно хочется спать, а тут ему морочат голову какими-то дурацкими парнями. И их выпустили. Счастливый конец, не правда ли, Люба?
— Эй, выходи на допрос! — вдруг раздался злой голос у двери.
— Идем, Шмулик, нас уже опять вызывают.
Люба встает, гордо поднимает голову и направляется к двери.
Выпустили Любу за несколько дней до того, как немцы оставили город. Она пришла домой исхудавшая, буквально — половина человека. Как только вошла в квартиру, тотчас же бросилась на кровать и проспала целый день. Тевье ежеминутно подбегал на цыпочках к занавеске, посмотреть, как себя чувствует дочь, и немедленно бежал обратно к столу, к работе. Он знал, что немцы собираются восвояси и, следовательно, дочери его уже не грозит никакая опасность. Это утешало его, а то, что она несколько дней просидела в тюрьме, то, что тут поделаешь?.. Она, благодарение богу, вернулась живая… Мать не выходила из Любиного угла, сидела около дочери в изголовье, гладила ей волосы и тихонько плакала. «Еще совсем дитя, бедняжка, а уже столько мук перенесла… Изверги, чуть не погубили ребенка… Чтоб их чума взяла!»
Люба проснулась. Ее большие синие глаза ввалились. Мать ни слова ей не сказала. Люба поняла, что это значит, и крупная слеза выкатилась на ее бледную щеку. В тюрьме она не плакала, там она держала себя твердо и гордо, а здесь, дома, пред родителями, она вдруг расплакалась, как малое дитя.
— Кто-то был здесь за это время? — после большой паузы спросила она.
— Ратманский несколько раз заходил, — ответил отец, — передавал приветы от тебя. Все утешал меня. Славный все-таки молодой человек, порядочный…
— А больше, папа, никого не было?
— Нет, никого больше, Любенька. Иди к столу, может, что-нибудь перекусишь?
Однако Люба уже не слышит его. Она наскоро надевает пальто, смотрится в зеркало и собирается уйти из дому.
— Куда это, Люба? Бог с тобой, ты ведь в рот ничего еще не взяла.
Но ее уже нет. Она быстро и бодро шагает по улице. Она спешит к товарищу Андрею, она должна теперь же повидаться с ним. Она ведь уже сидела в тюрьме!.. И ее охватывает такая большая радость, что она готова обнять каждого прохожего.
Она не идет, а почти бежит. Она даже людей по пути не замечает. Стоит ясный вечер поздней осени. Стройные каштаны стелют ей под ноги золотые листья.
Голубой вечер, из-за берега выплыл молодой месяц. В воздухе разносится аромат сочных яблок. Атаман Зеленый идет по улице. Он шагает медленно, заложив руки за спину. Маленькая собачонка бежит следом за ним, чуть сбоку, и не переставая лает. В другой раз, будь он в дурном настроении, он бы эту собачонку просто растоптал. Но сейчас он не обращает на нее никакого внимания. Ему даже доставляет некоторое удовольствие, что собачонка преследует его. Атаман по дороге срывает ветку с молодой вишенки, молодцевато стегает ею по голенищам и дразнит собачонку. Собачонка из себя выходит, начинает лаять еще громче, с повизгиваньем, бросается на его сапоги. Атаман останавливается у забора и принимается читать приказ, составленный им самим.
Жителям Обухова, Копачей и других сел:
1. Никаких приказов коммунистов не выполнять.
2. Красноармейцам телег и коней не давать. За предоставление красноармейцам коней и телег буду расстреливать.
3. Не скрывать, а немедленно выдавать нам большевиков-коммунистов. За сокрытие большевиков-коммунистов буду расстреливать.
4. Все мои приказы выполнять. Еще раз подчеркиваю, что тот, кто не с нами, тот против нас, и тех, кто против нас, мы раздавим, как мух.
Весна пролетела для Любы незаметно. Днем она была занята на работе в губкоме, вечера проводила с ребятами в клубе, в бывшем кинотеатре «Ренессанс». Она стала несколько тоньше, но зато подвижнее, стройнее. Одна мысль не оставляла ее: она не может оставаться здесь, когда в стране идет такая ожесточенная борьба. Она должна пойти на фронт! Всем она твердила одно: «Вокруг такие жаркие битвы, а я сижу в губкоме! Разве это правильно?» Ни одной газеты с сообщениями с фронта она не пропускала.
Шагая по комнате, она ежеминутно бросает взгляд в окно, и когда замечает, как молодежь с песнями на устах и с винтовками на плечах марширует по Крещатику, сердце у нее начинает усиленно биться, и она уже не может оставаться здесь, в комнате. Она выбегает на улицу, встречает марширующих так, словно они были ее кровными братьями, а когда они уже совсем исчезают из виду, она все еще стоит на улице, и ее охватывает сильнейшее желание немедленно нагнать их, влиться в их ряды и шагать дальше вместе с ними.
Однажды она чуть не добилась посылки на фронт. Это было в марте, когда Петлюра прорвался к Коростеню. Прознав, что есть строгая директива губкома — никого моложе восемнадцати лет не пускать на фронт, Люба впервые в жизни обманула своих товарищей, заявив, что ей уже девятнадцать, хотя и до восемнадцати ей не хватало нескольких месяцев.
Однако, когда Люба уже добилась своего, выяснилось, что посылают только пятнадцать комсомольцев, а желающих пойти на фронт оказалось гораздо больше пятнадцати. Все они явились в губком к Мише Ратманскому, и каждый требовал, чтобы послали именно его. Миша Ратманский, высокий, с продолговатым лицом, с черными волосами, в черной сатиновой косоворотке, вышел к парням.
— Всех нельзя послать на фронт, здесь тоже нужны люди, — и ушел к себе в комнату. Все двинулись вслед за ним.
— Пусть бросят жребий! — воскликнул кто-то.
— Никакого жребия! Губком сам отберет кого надо, — отрезал Ратманский. — Через час будет вывешен список мобилизованных.
Люба с нетерпением ждала. Но не найдя своей фамилии в списке, она в сильном гневе швырнула на стол беретик, который держала в руках, и, разъяренная, выбежала на улицу.
Это было три месяца назад. Но теперь она уже пойдет на фронт, теперь им не отвертеться. И как она действительно может оставаться здесь, когда каждая стена, каждый столб, каждый забор призывают ее пойти на фронт, с каждой стены, с каждого столба плакаты взывают к ней: «Что ты расхаживаешь спокойно по улицам? Разве не знаешь, что мы в огненном кольце? Не видишь разве, как разъяренные банды протягивают к твоему горлу свои грязные когти? Что ты медлишь?! Возьми винтовку в руки и отправляйся на фронт, сейчас же, сегодня!»
Еще одно усилие! Нет уже больше гетмана. Изгнаны немцы. Петлюра удрал, над Киевом гордо реет красное знамя. И мужественные рабочие Киева больше не допустят врага даже до порога страны. Он, враг этот, сломит себе голову, если пойдет в поход на Украину. Люба уверена, что так оно и будет. Но враг еще не разбит. Нет, он еще, как змея, выползает из норы и пытается ужалить. На юге России еще неистовствует Деникин, которому надо отсечь голову, а здесь, на Украине, что ни день выползают из своих логовищ новые банды. И под самым Киевом, всего лишь в пятидесяти верстах от города, разбушевалась банда головореза Зеленого, которая грабит крестьян. Трудное лето! Только бы пережить его, и тогда настанет новая, радостная пора. Значит, необходимо сейчас все силы отдать на то, чтобы задушить и истребить все банды. Молодая Советская республика в порошок сотрет этих злодеев! На борьбу нужно сейчас мобилизовать всех комсомольцев и комсомолок — весь союз молодежи. И она, Люба, пойдет первая. Ратманский поддержит ее. Все ребята поддержат ее.
Нет, больше она здесь не останется! Сегодня состоится общегородская конференция комсомола, и она там пред всеми заявит, что идет на фронт. Пусть попробуют не пустить ее! Дольше она здесь оставаться не может! Она должна взять винтовку, держать ее твердо, уверенно и стрелять во врага.
Вечером, на конференции, Люба, вероятно, раз двадцать пересаживалась с одной скамьи на другую. И, вероятно, раз двадцать перечитала она висевший во всю ширину стены лозунг, призывавший молодежь идти на фронт — защищать родину. Люба выбежала в фойе, затем опять вбежала в зал заседания и неожиданно в середине выступления Ратманского крикнула через весь зал:
— Я хочу слышать конкретные предложения о немедленной мобилизации на фронт!
Зал загудел. Все ждали именно этого вопроса. Володя Полубеда в восторге подбросил свою фуражку к потолку и загремел:
— Правильно, Люба, правильно!
Ратманский не прерывал своей речи, хотя стало очень шумно. Ему не хотелось уступить Любе, но это было уже не в его силах. Ведь и его самого наравне с ними тянет на фронт!
— Ну, ладно, — промолвил он, — решим сначала, кто останется работать в городе.
— Ты — руководитель, значит ты должен остаться, — крикнул кто-то.
Услышав такие речи, Людка, невысокого роста миловидная брюнеточка с короткими косичками, вся вспыхнув, немедленно вскочила с места и одним духом выпалила:
— Нет уж, товарищи, ни в коем случае не останусь! Вы отлично знаете, что мой отец — учитель математики, так мне обязательно надо идти. А как же, все пойдут на фронт, а я, дочка математика, останусь тут? А потом, когда вернутся, на меня пальцами будут указывать: все девушки пошли на фронт, а она, дочка интеллигента, осталась дома…
— Ну, пусть Люба останется, — сказал Ратманский.
Люба стала рядом с Ратманским и сердито ответила ему:
— Миша, если ты это сказал серьезно, ты не друг мне.
— Девушек вообще не следует пускать на фронт, — выкрикнул кто-то пискливым голоском.
— Что, что? — возмутилась Люба. — Кто это говорит такие умные речи? Выйди-ка сюда, пускай девушки хоть посмотрят на тебя.
Весь зал разразился хохотом, и Любе сразу стало легче.
Закрылась конференция поздно ночью. Все уже знали, что завтра их ждут винтовки. При выходе из клуба комсомольцы крепко пожали друг другу руки с радостной улыбкой на губах:
— Завтра идем в бой, а?
Комсомольцы шумно уходили с конференции. Горделивое чувство, что с завтрашнего дня им доверяют оружие, окрылило парней и девушек новым мужеством.
Радостные, шагали они по зеленым киевским улицам, над которыми висело ясное летнее небо, прозрачно-чистое и светлое, как их стремления.
Уходя с конференции, Миша Ратманский вывесил объявление на входных дверях в клуб:
«Губком закрыт. Все ушли на фронт».
Люба решила больше не играть с отцом в прятки и откровенно сказала ему:
— Отец, мы идем драться с Зеленым.
Тевье в это время держал в руках горячий утюг. При словах Любы утюг вдруг выскользнул у него из рук и раскрылся. А Тевье так и остался стоять ошеломленный. Опомнившись, он стал бегать по комнате, рассеивая по полу пылающие угольки из открытого утюга.
— Погляди-ка на него, как он мечется по комнате! — подала голос мать. — Послушай, доченька, ты действительно идешь на фронт?
Люба уже раскаивалась, зачем она пооткровенничала с отцом. Лучше б она ему ничего не сказала, но мягкий голос матери растрогал ее, и она тихо ответила:
— Да, мама, иду…
— Что поделаешь? — вздохнула мать. — Тяжелое время! Но, если нужно идти, нечего говорить…
Уже несколько дней киевские комсомольцы учатся стрелять. Девушек обучают отдельно. Во дворе казармы они лежат одной ровной линией: Люба Аронова, низкорослая Людка, Рахиль Завирюха, Наталка, Галя Ковальчук и Ирина Божко. Это были те шесть девушек, которые добились, чтобы их послали на фронт. При первом пробном выстреле у всех (кроме Завирюхи) винтовки дали сильную отдачу в плечо. Но девушки притворились, будто ничего не произошло. Маленькая Людка сконфузилась, как ребенок, и искоса, красная от стыда, бросила взгляд на своих подруг, не заметили ли те ее ошибку. Но подруги лежали молча и даже не оглянулись. Они стыдились смотреть друг дружке в глаза — у каждой первый выстрел получился неудачный.
Старшей среди шести девушек была Ирина Божко. Ей шел двадцатый год. Она уже работала в ЧК. Там она познакомилась с испытанными, закаленными парнями и кой-чему научилась у них. Весной под Киевом засела какая-то банда, но где, в каком месте скрывается она, достоверно не было известно. Прежде всего надо было напасть на след банды, а затем уже пуститься по разведанной дороге к ее гнезду. Тогда Ирина сказала: «Пошлите меня, я найду эту банду». Колебались, долго советовались, но в конце концов ее послали.
Летним вечером Ирина, переодевшись крестьянкой, накинув на голову простой платочек, отправилась с узелком в руках шагать по окрестным селам и деревням. Придя в какую-нибудь деревню, узнавала все и, переночевав, отправлялась дальше. В одной из деревень жил ее родственник, бедный крестьянин. Родственник этот по секрету рассказал ей, что в их деревне проживает парень, который то и дело куда-то исчезает. Куда он девается, никто не знает. Он не местный. Предполагают, что связан с бандой… Однажды, когда Ирина поздней ночью следила за его хатой, парень этот вышел, огляделся во все стороны и направился к реке. Ирина издали последовала за ним. На берегу реки бандит свистнул. Несколько минут спустя к берегу подплыла лодка, где сидели двое мужчин. Бандит тоже сел в лодку, и они поплыли. Ирина берегом пошла вслед за ними, прячась в кустах, чтобы ее не заметили. Шла она долго, ей казалось, что она идет уже целый час. Но ни на минуту она не упускала из виду эту лодку. Вдруг она почувствовала, что ее ноги погружаются в болото. Идти дальше берегом стало невозможно. Что делать? Не долго думая, Ирина сняла с себя одежду, вошла в реку и пустилась вплавь вслед за лодкой. Едва-едва, как черная точка, виднеется в ночи эта лодка, а Ирина плывет следом за ней. Наконец бандиты остановились. Они привязали лодку к дереву и пошли берегом сквозь камыш, через болота. Ирина поползла за ними на четвереньках. Бандиты скрылись в какой-то хатенке. Теперь, Ирина, скорей домой, в Киев! Она нашла гнездо банды!..
Младшей среди девушек была Людка. На днях ей исполнилось семнадцать лет, но выглядела она моложе. У нее еще осталась детская манера: чуть что не так, она моментально краснела и надувалась, а синие глаза ее наливались слезами. Матери она давно лишилась, и отец дрожал над ней, как над малым ребенком. Она скрывала от него, что собирается на фронт и лишь в последний день прямо заявила ему:
— Папа, я иду на фронт!
Затем она начала убеждать его очень пространно и очень быстро, что ей необходимо идти, нельзя не пойти. Отец терпеливо слушал ее и молчал. Однако было неясно, что означает его молчание: согласен он с ней или не согласен. Потом уже, когда она на секунду умолкла, он печально и почти беспомощно глянул ей в глаза.
— Я знаю, знаю, чего ты хочешь, — рассердилась и надулась Людка и, как малый ребенок, закусила нижнюю губу, — ты хочешь, чтобы я осталась дома, правда? Значит, дочка учителя не должна идти на фронт, правда? Так ты думаешь? Правда? Потом, когда придут с фронта, станут говорить, что все участвовали в бою, а я, дочка интеллигента, пряталась на печке. Этого ты хочешь, да? Нет, я все равно пойду!
Отец протер очки, долго щурил на нее глаза и растерянно улыбался.
— Так… Значит, — заговорил он наконец, — ты идешь, значит, на фронт?
— Да, папа, иду на фронт.
— Так… — снова произнес он. — А что ты там будешь делать на фронте, а, доченька?
— Что значит — что? Стрелять буду!
— Так, значит… стрелять будешь? А имеешь ты, Людка, какое-нибудь понятие, что такое фронт?
— А как же? — обиделась Людка.
— Ну, а как ты считаешь, Людка, враг смолчит?
— Конечно, не смолчит.
Людка очень обиделась. Глаза у нее налились слезами, вот-вот она расплачется.
Отец встал со стула, положил обе руки на плечи Людке и долго-долго глядел на ее вспыхнувшие щеки, в ее синие глаза, налитые слезами. Затем он повернулся, подошел к окну и остался стоять спиной к Людке.
Людка присела на стул и примолкла. Она не смотрела на отца, но они очень хорошо понимали друг друга: она понимала, что он страдает, что у него болит сердце, а он понимал, что уже не переубедит ее… Вдруг он подошел к ней, обнял ее голову и поцеловал ее мягкие волосы…
Рахиль Завирюха постоянно носила мужскую черную косоворотку, подпоясанную широким солдатским ремнем. Это была широкоплечая девушка. Густые, коротко подстриженные рыжие волосы она зачесывала вверх. Глаза у нее были большие, с огоньком, движения — быстрые. Она вся пылала! Завирюха уже видела смерть, на глазах у нее бандит застрелил ее старого отца. Сама она спаслась: ей удалось убежать во время погрома. Она ночью бежала из местечка, и ее провожали крики насмерть перепуганных детей и вопли старух-евреек. Она бежала и, оглядываясь назад, видела, как горит покосившаяся хатенка, в которой она выросла, видела, как в воздухе носятся перья из старой перины, на которой мать родила ее. Теперь она идет на фронт, чтобы рассчитаться с бандитами и за отца и за всех жертв бандитов в местечке…
Галя Ковальчук, подобно Наталке и Любе, тоже получила закалку в подполье при немцах.
Зеленый явился в Обухов уже под вечер и немедленно приказал созвать народ на митинг. Он приехал в старой шинели, дабы крестьяне видели, что он такой же бедняк, как и они. В ожидании, пока соберется народ, он закурил «козью ножку» (вообще-то Зеленый курил только дорогие папиросы, но тут он считал «политичнее» курить махорку) и стал переговариваться с подошедшими крестьянами.
— Мы должны их знать, этих большевиков, кто они такие… Они над нами не будут властвовать. Нам достаточно советской власти без коммунистов! Правильно говорю я?
Народ молчал, Молчание это раздосадовало Зеленого. Оно даже обеспокоило его, и он гневно рявкнул:
— Ну, послушаем-ка, развяжите языки!
Подошел Петро Коляда — маленький старичок с реденькой бородкой.
— Не прогневайся на меня, Данила Ильич, и выслушай, что скажу тебе. Что-то уж очень сладко речь ведешь, как соловушка поешь. Но как-то неладно разговариваешь. Данила Ильич! Почему должны мы воевать с красными? Что мы имеем против них и что дурного сделали нам красные? Почему должны мы насмерть биться с ними? А, громадяне! — неожиданно обратился Коляда к крестьянам. — Вот пускай люди скажут!..
— Что-то я не расслышал, старый хрыч, что ты сказал, повтори-ка еще раз!
— Я сказал то, что думаю, Данила Ильич, — не испугался угрозы Зеленого Коляда, — можешь даже убить меня, твоя воля, но нам незачем биться с красными. Не враги они нам. Вот пускай народ скажет…
Зеленый схватился за кобуру. Вот, кажется, он сейчас уложит его, этого Коляду… Он уже не одного такого уложил… Но в эту минуту к атаману пододвинулся Иван Убисобака, здоровенный парень, рябой, со шрамом на правой щеке.
— Данила Ильич, зачем тебе волноваться? Езжай домой, и когда ты нас кликнешь, то все мы будем готовы. Говорю тебе от имени всей громады!
— За всех не подписывайся! — крикнул кто-то.
— Разойдись! — выхватил Зеленый револьвер и выстрелил в воздух.
Стали расходиться. Взбешенный бандит вскочил на лошадь. Сзади преданно следовал за ним Убисобака.
— Иван!
— Чего, батька?
— Этого уродину, Коляду, завтра же отправить на тот свет.
— Воля батьки будет исполнена.
Зеленый обеими ногами ударил коня в живот и унесся галопом. Убисобака долго стоял и смотрел вслед атаману, как тот, разозленный, скачет домой, пока лошадь с атаманом, все дальше и дальше удаляясь, не превратилась в маленькую черную точку…
На траве еще лежит роса. Где-то в конце деревни заливается голосистый петух. Собаки вскакивают со слипшимися глазами и стряхивают с себя сон. Иван Убисобака идет убивать человека. Он обещал батьке сделать это, и он сдержит слово. Иван до того служил у Петлюры, теперь он служит у Зеленого. «Умный человек, этот батька, — думает Иван, — не дурак выпить, может держать речь и застрелить человека, если ему это нужно». И девки льнут к нему. Ему, Ивану Убисобаке, не нужно читать книги, не надо держать речей, он не умеет этого, и не для этого Зеленый взял его в свою банду. И девок ему тоже не надо. Они боятся его. Ему можно приказать убить человека, поджечь дом — это он любит. Сейчас он идет убивать шестидесятилетнего Коляду.
Вот уже покосившаяся хатенка, в которой живет Коляда. Вот навстречу бежит знакомая собака. Иван с размаху рванул калитку, и вот он уже во дворе. Корова вдруг взглядывает на него глупыми глазами и ревет на весь двор. «Тише, холера!» — Иван изо всех сил рвет дверь в сени, но дверь заперта на замок. «А-а, — ревет бандит, — сбежал, собачья душа, твое счастье!» Но так попросту Иван не может уйти. «Погоди, погоди, подлюга!..» Бандит хватает лежащий во дворе сноп соломы, втаскивает в сени и поджигает… Затем он поднимается и поджигает соломенную крышу.
— Погоди, погоди! — рычит бандит. — Все равно поймаю тебя, из моих рук не вывернешься!..
Когда в городе стало известно, что комсомольцы отправляются в Триполье сражаться с бандой Зеленого, в партийный комитет пришел слесарь с завода «Арсенал» Кириченко и заявил:
— Пошлите и меня!
Это был высокий, сильный парень. Ему уже приходилось бывать под огнем, и он знал, как пахнет порох. Теперь сидит он в кабинете товарища Андрея и молча курит одну цигарку за другой.
— Завтра выступают, — глянул на Кириченко прищуренным глазом товарищ Андрей. — Ты готов?
— Готов!
Андрей несколько раз прошелся по комнате и вдруг резко повернул бритую голову к Кириченко.
— Ну, очень хорошо, — и протянул ему руку. Тот встал и, смущенно улыбаясь, крепко пожал руку Андрею.
— Все будет в порядке, товарищ Андрей, жизни своей не пожалеем.
— Вот это ты уже говоришь глупости, — ответил Андрей, — как раз жизни надо сохранить. На фронт идет много комсомольцев, молодые парни, девушки — горячие головы! Сами полетят навстречу пулям, — значит, нужна там твердая рука, которая преградила бы им дорогу к бесполезной опасности. Даром погибнуть — небольшого ума дело.
— Разумеется, товарищ Андрей.
— Ну, так будь здоров, Кириченко! Ежели что, дай знать, вышлем подмогу. Но главное — разгромить банду, и береги ребят… Ну, счастливого!
Вечером второй красноармейский полк выступил с Демиевки. В первых рядах шагал Миша Ратманский, высокий, гордый, одетый, как всегда, в черную сатиновую блузу.
На улицах собралось много народу — проводить храбрых парней и девушек. В рядах шагавшей молодежи раздавались веселые шутки, смех, и это бодрое настроение в конце концов передалось и провожающим. Мать Любы стояла в сторонке и с любовью и гордостью глядела на дочь — она теперь так красива, Люба, что не наглядеться на нее. Ничего, Люба, благодарение богу, скоро вернется обратно жива-здорова. Отец Людки, на устах которого еще трепетала улыбка, вызванная чьей-то удачной шуткой, в последний раз глянул на свою дочку, которая твердо и с высоко поднятой головой шагала в рядах. Неужто это его маленькая Людка! Она сразу выросла в его глазах, и он вдруг почувствовал к ней уважение, как к взрослому, самостоятельному человеку. Неужели он больше не увидит ее! Нет, не может быть! Она вернется, она обязательно вернется, и именно такой, какой он видит ее сейчас — гордой, жизнерадостной… Младшие братишки и сестренки бежали рядом с марширующими и все старались шагать в ногу с ними. Приподнятому настроению комсомольцев подыгрывал удивительно прекрасный вечер, какой может выдаться только в этом очаровательно зеленом городе Киеве.
Когда вышли за город, стал моросить мелкий дождик. После горячего, обжигающего солнца, которое палило весь день, дождь этот был даже приятен. Немного позже небо разразилось коротким, но сильным ливнем, но полк не остановился. Шагали в Обухово. За Обуховом находится Триполье, а там засела банда Зеленого. Второй полк имеет задание — разгромить банду Зеленого, и ее нужно, во что бы то ни стало нужно разгромить. Это ясно всем. Китаец Сун Лин, или Саша, как обычно называли его товарищи, все время приплясывал и весело приговаривал:
— Банда надо чики-чики…
После ливня в небе появилась радуга, и полторы тысячи штыков стали переливаться ясными красками неба. Полк затянул песню, которая полетела вперед, далеко-далеко по большаку:
Тече річка невеличка
З вишневого саду,
Кличе козак дівчиноньку
Собі на пораду.
Ясный вечер. Песня поплыла куда-то далеко в лес и там затерялась. Теперь комсомольцы шагали уже серьезные, молчаливые. Впереди полка ехал на своем гнедом коне Кириченко с обнаженной головой.
Шли по лесу. Под ногами трещали желуди. Где-то на ветке заливался соловей. Благоухающий воздух океана листвы и лесная прохлада освежили головы после шестичасового марша, но уже стало трудно шагать. У Людки ремень винтовки врезался в юное девичье плечо, и она то и дело перебрасывала винтовку с одного плеча на другое. Она бы теперь охотно понесла винтовку в руках. Так, возможно, было бы легче, но разве может она позволить себе такое во время похода!
Людка шагала рядом с Наталкой веселая, беззаботная.
— Ты не боишься, Наталка? — пододвинулась она поближе к подруге.
— Нет, Людка. А ты?
— И я не боюсь. Я дала слово папе, что скоро возвращусь. Как ты думаешь, Наталка, недели через три мы уже вернемся?
Наталка не ответила. Она оглядывается на Любу, которая шагает позади нее серьезная, молчаливая. На протяжении всего пути Люба очень мало разговаривала, и лишь когда затягивали песню, ее звучное сопрано выделялось, пожалуй, из всех голосов. Твердая решимость чувствовалась в ее голосе. И эта решимость, как электрический ток, передавалась соседним рядам. До Миши Ратманского, шедшего далеко впереди Любы, тоже доносился ее голос, и ноги его как-то сами собой начинали четче отбивать шаг…
Вдруг где-то впереди неожиданно послышался конский топот. Навстречу неслись всадники. Ага! Это, вероятно, часть тех ста пятидесяти кавалеристов, которые еще вчера отправились на разведку в Обухов. Всадники эти, вероятно, принесут какие-нибудь известия о банде. Полк ждет хороших вестей. Никто и не представляет себе, что может быть иначе. Но вот подскакали несколько конников. Один быстро спрыгивает с коня и, запыхавшись, подбегает к Ратманскому.
— Плохие вести, товарищ!.. Наш отряд вступил в Обухов, но никого там не застал. Однако ночью нас окружили со всех сторон и всех вырезали. Только мы, восьмеро, и остались в живых…
Ратманский выслушал страшное сообщение и снял фуражку. По лбу у него текли струйки пота. Ветер трепал его черную шевелюру. Его обычно мощный голос зазвучал как будто надтреснуто:
— Товарищи! Печальное известие принесли кавалеристы. Бандиты Зеленого вырезали в Обухове свыше ста красных кавалеристов. Поклянемся памятью павших братьев, что мы отомстим бандитам за кровь наших дорогих товарищей. В Обухов, на врага, вперед шагом марш!
Теперь уже не слышно ни песен, ни шуток; все шагают серьезные, молчаливые. Ни у кого из головы не выходит весть о кавалеристах…
Людке вдруг стало холодно; она плотнее прижала винтовку к телу, забыв, что та пребольно натирает ей плечо, и ни о чем уже не спрашивает Наталку. Даже веселый Сун Лин, который всю дорогу острил и все показывал, как он сделает банде чики-чики, тоже умолк. Теперь шагали молча, но быстрее, и ритм шага стал четче.
Ратманский также четко выбивал шаг. Две угрюмые морщины залегли у него на лбу. Он вдруг вспомнил про давний эпизод, что произошел тут, на опушке этого самого леса.
Август. Вечер.
«Как только ты войдешь в лес, ты увидишь парня, который лежит под деревом и читает газету. Не останавливайся, а только присмотрись, как он держит газету, в какую сторону она обращена, и в этом направлении иди. И когда ты подойдешь к седьмому рву, запомни же — к седьмому рву, отсчитывай, там будет прогуливаться паренек и будет вертеть в руке тросточку. К этому парню тоже не подходи, а только присмотрись, в какую сторону направлена ручка его тросточки, в этом направлении и иди. И, наконец, ты встретишь еще двух парней. Они тебе уже сами укажут, в каком месте будет происходить наш митинг. Ты все понял, Миша?»
Это было три года тому назад, в августе. Сейчас проходит он по тому же лесу, и там, справа, должен, кажется, находиться седьмой ров. Именно там была проведена массовка, на которой он, Миша Ратманский, выступил впервые с пылкой речью. Вероятно, и теперь еще там стоит старый, толстый дуб.
В деревне Копачах зеленовцы встретили полк градом пуль. Для комсомольцев неожиданностью это уже не было. Это значило, что битва началась. Полк не растерялся. Кириченко выхватил саблю и с возгласом: «Товарищи, вперед!» — первый бросился в деревню. Людка впервые в своей жизни услышала настоящий шум перестрелки. Девушка не столько испугалась, сколько почувствовала какой-то странный гул в ушах. И по телу ее прошла дрожь.
Когда отдан был приказ рассыпаться в цепь, Людка старалась держаться поближе к Наталке и подражала каждому ее движению.
— Слышишь, Наталка, как гремит! — крикнула Людка и шагнула поближе к подруге.
— Держи дистанцию! — ответила ей Наталка, и Людка, пристыженная, сделала шаг влево.
Она оглянулась на Любу. Та шла с тем же суровым выражением лица, она была бледна, губы — сжаты, а руки крепко, возможно слишком крепко, сжимали винтовку, готовую стрелять.
Однако стрелять их цепи не пришлось. Враг отступил, и уже несколько минут спустя они опять шагали сомкнутым строем. На лице Людки была разлита счастливая улыбка, глаза блестели, ей хотелось поболтать с Наталкой, сказать ей, что она ни капельки не испугалась, но вид у Наталки был такой серьезный, что Людка не решилась заговорить с ней.
Постепенно в рядах опять стало шумливо. Слышны стали разговоры, кто-то затянул песню, и ее тотчас же подхватили.
Зеленовцы отступили к Обухову. Первое нападение бандитов было отбито. Полк бодро, с новой песней шагал вперед, к Обухову. Ратманский, обходя ряды, шутил с ребятами: «Не тужи, братва, все будет в порядке!»
Но вот снова поднялась стрельба. Зеленый не оставляет в покое. Полк остановился. Кириченко отдал приказ, и три пулемета грохнули одновременно. С правого фланга загремели пушки. Стрельба, однако, длилась недолго. Враг опять отступил.
Людка глубоко вздохнула. Она, значит, опять осталась жива. Отчего же отец так дрожал над нею? Пустяки!.. Теперь она не боится даже трескотни пулеметов. Ухо привыкло ко всему.
Полк вступил в Обухов. В деревне было тихо, как после повальной эпидемии: улицы пусты, ставни заколочены, ворота заперты. Это Зеленый задумал сумасбродную игру. Еще раньше, чем полк выступил из Киева, Зеленый принял такую тактику: в деревне Копачах бандиты дадут о себе знать и тотчас же отступят, лишь подразнят мальчишек и создадут у них иллюзию, что они побеждают. То же самое и в Обухове — зеленовцы постреляют и тотчас же отступят. Пускай мальчишки думают, что победа достанется им легко. Затем бандиты уйдут к Триполью и там попрячутся во все дыры. А когда красноармейский полк вступит в Триполье, его окружат со всех сторон…
В Обухове к красным пришел только Петро Коляда. Наткнулся он на Мишу Ратманского и сказал ему:
— Товаришшок, тут скрывается в деревне бандит один — Иван Убисобака, он многих ваших выдал, он мою хату сжег, подлюга этот…
— Где он?
— Идем, я покажу, где он прячется.
Миша кликнул несколько комсомольцев, и они отправились с Колядой. Бандита застали спящим.
Первым движением Миши было — уложить Убисобаку на месте, и делу конец, но он тут же передумал: нет, лучше привести его к Кириченко, посоветоваться, как поступить с бандитом.
Кириченко, когда к нему ввели бандита, дремал, сидя на скамейке.
— Привели вам одного из головорезов Зеленого. Что делать с ним?
Кириченко заспанными глазами взглянул на бандита, держась рукой за кобуру.
— Ну, что нам делать с тобой?
— Я — крестьянин-бедняк, — говорит Коляда, — местный, и хорошо знаю эту бандитскую рожу. Несколько дней тому назад он сжег мою хату. Его нужно расстрелять!
Кириченко пристально вглядывается в Ивана. Рябая рожа Убисобаки вызывает в нем отвращение. Он также не прочь был бы тут же покончить с этим бандитом, но раньше нужно его допросить, выпытать у него кое-что о Зеленом.
— Заприте его, этого мерзавца, в сарай и приставьте стражу. Завтра утром посмотрим, что нам делать с ним.
Кириченко пытался вздремнуть, но ему что-то не спалось. Темно и душно было в хате. Он вышел на улицу. Небо, словно тяжелое черное покрывало, прикрыло село.
Этой ночью почти никто не спал. Мотя Полонский достал из тачанки свою скрипку, — спать все равно не хотелось. Уже несколько дней он не играл, все занят был в казарме. Осенью Мотя собирался поступить в музыкальное училище — это его мечта. Он взял скрипку в руки, несколько раз провел смычком, натянул струны и начал играть. Никогда еще не играл он так задушевно, как теперь. Нежные звуки Мотиной скрипки вырвались из хатки, где он остановился вместе с Ратманским, и полетели далеко-далеко над деревней. Мотя закинул голову вбок, закрыл глаза, — так сподручнее. Когда он играет с закрытыми глазами, то забывает обо всем и обо всех, он как бы отрывается от земли.
Миша Ратманский прислушался к Мотиной игре. Ему, Ратманскому, не лезет теперь в голову никакое искусство, хотя он любит его как жизнь. Несколько лет тому назад он даже пробовал украдкой, чтобы никто не дознался, заняться скульптурой. Впрочем, он и сам не знает, может ли он назвать это скульптурой. Некоторое время он носился с мыслью вылепить фигуру Андрея Желябова. Он даже натаскал в дом целую гору глины, набросал кой-какие контуры — большой лоб Желябова, бороду его, но у Миши никак не хватало времени закончить работу. Да, у Миши никогда не было свободного времени. С десятилетнего возраста, с тех пор как отец уехал в Америку, Миша работал на заводах и фабриках, постоянно уставал и надрывался на работе. Уже с ранних лет ему дали прозвище «старичок». Позднее, когда он подрос и стал посещать вечернюю школу на Большой Васильковской улице, двадцать два, он несколько освободился от своей угнетенности.
Школа подсказала ему, что нельзя давать себя в обиду. Как это так, он работает по десять часов в день, когда ему нет еще и семнадцати лет! Пусть он соберет своих ребят, сказали ему в школе, пойдет с ними к директору и заявит, что они не согласны работать столько часов. Он отправился к директору. Директор принял его строго:
— Ну, покороче, у меня нет времени долго растабарывать с вами.
Миша все же говорил долго и горячо, а когда кончил, директор поднялся со своего кресла и крикнул:
— Пшел вон отсюда!
Тогда Миша заявил, что больше он работать не будет. И не только он один. Все подростки оставят работу. В ответ на это директор расхохотался, он покатывался со смеху…
Подростки объявили забастовку. Целых две недели они не выходили на работу, пока директор не уступил. После этого учительница вечерней школы, белокурая девушка в очках, сказала:
— Миша, если хочешь идти с нами по одному пути, вступи в партию.
Миша стал членом партии. В то лето учительница впервые преподала ему уроки конспирации. И еще помнит он митинг на Думской площади, уже в семнадцатом году. На трибуне стоял пожилой рабочий, держал речь, а компания разнаряженных молодчиков то и дело прерывала его, не давала говорить… Рабочий рассердился и стал говорить громче и резче. Тогда несколько молодчиков подбежали к трибуне и стащили с нее оратора. Миша вскипел, вскочил на трибуну и решил продолжать. «Это еще что за фрукт?! — встретила его криком компания. — А ну, стащите-ка его!» Ратманский не успел и двух фраз произнести, как его уже стащили с трибуны за полы, за руки, — он едва остался жив…
Некоторое время спустя до него долетела весточка, что в Москве организован союз молодежи. Почему не созвать парней и девушек, не организовать такой же союз в Киеве?
Затем все завертелось как в вихре. «Аврора» послала в Зимний дворец свой первый залп. Отзвук ее выстрелов долетел из Петрограда до Киева… Ратманский был в самом центре этого вихря.
…Мотя Полонский все еще играет. Если бы можно было стрелять из скрипки, он был бы лучшим стрелком. Но винтовкой Мотя владеет куда хуже. Он стоит с закрытыми глазами, склонив голову набок, и покачивается всем корпусом. Подбородок, щека, весь он как-будто прикован к скрипке: он сейчас улетает с ней далеко-далеко, туда, где в ясном небе плывут нежные облака.
…На рассвете Петро Коляда прибежал к Ратманскому и сообщил ему, что ночью Иван Убисобака сбежал.
Зеленый сидел в доме у попа. Атаман приказал созвать кулаков села и открыл им все карты.
— У вас была земля, — словно дубиной по голове оглушал их батька, — жилось вам хорошо, у вас было большое хозяйство и батраки, которые работали на вас, а теперь, когда к власти придут красные, вы получите кукиш.
Против атамана сидел его дядя, маленький человечек с выхоленными, лоснящимися щечками, и ежесекундно одобрительно кивал головой или слегка усмехался, похлопывая при этом пухлыми ручками по коленям от удовольствия.
— А ты что думаешь? — схватил атаман за лацканы заспанного попа с большой бородавкой на правой щеке и стал трясти его.
Поп, испуганный, вскочил, вообразив, что ему тут же пришел конец, торопливо перекрестился, быстро повел маленькими, заплывшими глазками по накуренной комнате, но, увидев перед собой атамана, немедленно успокоился и широко зевнул.
— А ты что думаешь? — все еще продолжал трясти его бандит. — Неужели ты думаешь, что когда придут коммунисты, ты так же сможешь в своей церкви дурачить народ глупой болтовней?
Поп странно распялил рот, и большая бородавка на его правой щеке налилась кровью, как волдырь.
— Чтоб я вас здесь больше не видел! — крикнул батька. — Идите от хаты к хате, пойдите и вытащите оттуда каждого мужика, молодого, старого ли — все равно, и приведите их в штаб ко мне, чтобы взяли винтовки в руки… слышите, что я говорю вам! Что сидите здесь как чурбаны? Тащите их за полы, за бороды, берите их сладкими речами, а нет — то пулей. Но только пусть они немедленно явятся в штаб ко мне. Ну, живо!
В одно мгновенье хата опустела.
— А ты, батюшка, — уже на пороге схватил атаман попа за косу, — сейчас же ударь во все колокола и насмерть напугай всех баб, пригрози им, что на них надвигается тяжелая кара божья с пожарами и хворобами, как ты это умеешь делать, и пусть они сейчас же пригонят ко мне всех своих мужиков.
А когда все разошлись, атаман залпом выпил стакан водки и разбушевался.
Рано утром послышалась стрельба. Сначала бандиты стреляли часто, потом стрельба стала реже, а короткое время спустя зеленовцы отступили к Триполью. Полк даже захватил у них несколько трофеев, — три пулемета, свыше десятка винтовок, — и это подняло у комсомольцев еще больше дух. Направились прямо в Триполье. Но в Триполье их не так легко впустили. Зеленый несколько изменил свою «тактику» — сейчас он их без боя не допустит в Триполье. И завязался сильный бой. Со всех сторон сыпался град пуль. Солнце пылало. Загорелось несколько соломенных крыш, и вспыхнул пожар. Зеленому, собственно, многого и не нужно было. Пусть они, красные, снова подумают, что победили. А потом он им задаст перцу. И он отдал приказ — отступить. Полк занял Триполье.
В Триполье повторилось то же самое, что и в Обухове. Все хатенки заперты, ставни заколочены, ворота закрыты, двери на замке. Ни живой души. На улице Ратманский встретил старичка, который еле-еле волочил ноги.
— Дедушка, куда все люди подевались? — с тревогой спросил его Ратманский.
— Люди на ярмарку поуезжали, — махнул старик рукой.
Ночь была тревожной. Все были настороже; единственная, кто уснул, это была Людка. Смертельно устав и от дороги, и от сражения, она спала с улыбкой на губах, — ей, видимо, снился Киев, родной дом, отец.
Утром в селе показались несколько жителей. Ратманский немедленно решил созвать митинг. На митинг пришли все комсомольцы, но из местных крестьян здесь были только старики и женщины. Ратманский сказал:
— Мы вам не враги. Бандиты наплели на нас, будто мы хотим грабить. Это — ложь. Красная Армия не грабит, Красная Армия сражается за интересы рабочих и крестьян.
Неожиданно со стороны застав послышались сигналы тревоги. Ратманский закрыл митинг и приказал комсомольцам разойтись по своим местам.
Рота молодежи с Шулявки немедленно была послана на усиление позиции роты союза молодежи, которая уже лежала в цепи, но в этой стороне Зеленый собрал все свои силы и ожесточенно атаковал комсомольцев с севера и запада. Бандиты сразу с двух сторон ворвались в Триполье. Завязался ожесточенный бой, но силы были неравны. Зеленый теснил красноармейцев к Днепру.
Часть комсомольцев побежала к берегу. Среди них была и Людка. У берега стояло несколько пустых маленьких лодок. Кто только успел, прыгнул в эти лодки. Однако лодчонки не могли вместить в себе больше чем по шесть человек, а вскочили в каждую по десять, двенадцать. Лодчонки перевернулись, люди попадали в воду.
…Каким чудом Людка выплыла, она сама не знает. Потом уже, когда пустилась бежать по берегу, она почувствовала на своем плече чью-то руку, но не твердую мужскую, а нежную, девичью. Это была Люба Аронова.
— Людка! — запыхавшись от бега, крикнула Люба.
— Куда ты бежишь, Люба? — испуганно крикнула Людка.
— Не спрашивай, Людка, беги за мной!
Но куда бежать, Люба и сама не знала.
Кириченко вместе с несколькими парнями лежал у пулемета, злой, в рубашке нараспашку.
— Строчи, братва, строчи до последней пули, — старался он перекричать пулемет, но вдруг земля под ним провалилась, а потом взметнулась вверх густым клубом. Кириченко отшвырнуло в сторону.
Сун Лин склонился над ним.
— Оставь меня, Сун Лин, оставь меня здесь.
Сун Лин почувствовал, что Кириченко кончается у него на руках. Китаец опустил слесаря наземь, с минуту молча постоял над убитым, но новый мощный залп резанул ему уши. Густой дым несся со всех сторон…
Бандиты продолжали бешено стрелять. Напрягши все силы, комсомольцы сомкнули ряды и стали отстреливаться, но их окружили тесным кольцом.
Миша Ратманский трех бандитов уложил на месте. У него остались лишь две пули… Он оглянулся: к нему бежали несколько разъяренных врагов. Они были уже близко. Миша подался в сторону.
…Иван Убисобака заметил бегущего Ратманского. «Ну, ты уж от моих рук не уйдешь», — прошипел Убисобака и пустился бежать за Ратманским. Миша снова оглянулся и заметил, что кто-то преследует его. Он остановился на секунду, присмотрелся и узнал преследователя. Миша пожалел, что тогда, в Обухове, не застрелил этого мерзавца. Ну, зато он его сейчас уложит! Он тщательно прицелился, но угодил преследователю в правую руку.
— Ух, подлюга, — скрипнул бандит зубами. Наган выпал из его раненой руки. Но бандит не остановился. Он кинжалом зарежет этого красного! Левой рукой Иван выхватил кинжал, и белая сталь сверкнула в лучах палящего солнца.
Ратманский продолжал бежать. Он попал в высокую рожь, которая достигала ему почти до плеч. Но бандит все еще преследовал его. В револьвере у Ратманского оставалась только одна пуля. Миша лихорадочно думал. В бандита он теперь скорей всего не попадет, а если он его и уложит, сюда со всех сторон набегут другие и его, Мишу, убьют. Нет, живым он им в руки не дастся, слишком много чести для них. Не для того погубил он свое детство, недоедал, недосыпал, воевал против белогвардейцев, чтобы попасть в лапы к этим мерзавцам… Миша, задыхаясь, бежал во ржи. А его упорно преследовал Иван Убисобака.
«Я не отстану от него, — решил Убисобака, — ни в коем случае не отстану. Разве только вся кровь вытечет у меня через рану в руке. Я должен догнать его и воткнуть ему этот нож прямо в сердце»…
Солнце пылало над головой, слепило глаза. Рожь вокруг странно шумела. Миша бежал. Нет, нет, он не поддастся, последнюю пулю он оставит для себя… Издали доносится шум стрельбы, крики бандитов и страшный девичий визг… Кто это кричит? Кажется, голос Людки. А может быть — Любы? Нет, Люба не станет кричать… В воздухе носится густой дым, и каждую минуту то здесь, то там вспыхивает пламя. Это горит Триполье…
Ратманский остановился. Больше он не в силах бежать. Силы оставляют его. Три ночи он не спал. Сейчас он упадет в высокой ржи и заснет как убитый. Бандит все еще бежит вслед за ним, разъяренный, как свирепый, раненый зверь. Он уже совсем близко. Миша видит длинный чуб Ивана, даже шрам на правой щеке у него видит он, вот сейчас он нагонит его, этот дикий зверь, и конец игре… Он должен бежать дальше, дальше, куда только ноги в состоянии унести его. Бежать хотя бы целый день, но спастись.
Крики врагов становятся все громче и громче, к нему бегут, видит он, со всех сторон, — он в огненном кольце. Выстрелить? Нет, жаль истратить последнюю пулю… Вот Ратманский поднял вверх свой револьвер. Иван заметил это и повалился наземь, в рожь. Он дрожит, этот бандит, он боится, собачья душа…
Что за прекрасная высокая рожь! Такая замечательная рожь, а никто не убирает ее. Бандиты подходят все ближе. Жалко в двадцать четыре года уйти из жизни, особенно когда ты еще можешь сделать что-то полезное, и уйти так нелепо… И поблизости нет даже товарища или подруги, кому можно было бы сказать несколько слов перед смертью… Где сейчас Люба Аронова?.. Замечательная девушка, он, возможно, любил ее, но никогда не признавался ей в этом, голова все занята была другим — губком, конференции, подполье, бои… Тут они не могли встречаться, там им нельзя было встречаться, а теперь — умереть одиноким в высокой ржи! Ну, Миша, конец, некогда больше раздумывать, нужно что-то предпринять, на что-то решиться… Бежать дальше — бессмысленно, бесполезно… Ратманский подносит браунинг к своему виску, спокойно спускает курок и падает в рожь, в высокую спелую рожь, которая так привольно шумит вокруг него.
Иван Убисобака подбежал к Ратманскому. Тот мертв. Бандит выхватил из руки Миши револьвер. Обойма в револьвере была пуста…
Тех, кого бандиты поймали живыми, согнали вместе и заперли в сарай.
Теперь, лежа разбитая в сарае, Людка очень удивлялась тому, что осталась жива. Да, она столько насмотрелась за вчерашний день! Идя в поход на бандитов в Триполье, она никак не предполагала увидеть то, что видела вчера. Отец был прав. Да, она не представляла, что такое фронт. На ее глазах Мотю Полонского бандиты бросили в глубокий колодец, расстреливали ее товарищей, прокалывали штыками, били прикладами по голове. То, что она, Людка, осталась жива, очевидно, только чудо.
Всю эту ночь Людка не могла заснуть. Бандиты втиснули в сарай столько людей, что на земле осталось очень мало места даже для того, чтобы присесть.
В углу сидела, закинув голову к стене, Люба Аронова. Ее мучила жажда, и она была очень сердита на себя, что не может заглушить в себе это чувство. Она бы, кажется, могла проглотить теперь целое ведро воды…
— Людка, — с трудом проговорила она, — где бы взять глоток воды?
Однако Людка не ответила ей. Она только взглянула на Любу и начала дрожать…
Утром в сарай вошел Зеленый и скомандовал — всем выйти наружу. По одному комсомольцы выходили из сарая, и их ставили вдоль стены. Здесь их уже ждали сотни две бандитов.
— Жиды, кацапы и коммунисты, пять шагов вперед! — рявкнул атаман.
Пленные все как один ритмично отмерили пять шагов.
— Ах, вот как?! — вспылил атаман. Он подошел к первому парню, стоявшему с края, и ударил по щеке. И так Зеленый шагал от одного к другому и каждого бил по щекам.
— Гони их к Днепру! — приказал атаман.
— Девок тоже, Данила Ильич? — спросил Иван Убисобака.
— Ведьм загнать обратно в сарай, с ними мы еще особо поговорим.
На высоком берегу Днепра пленным приказали раздеться догола. По приказу Зеленого бандиты стали проволокой связывать руки комсомольцам. Связывали туго, так чтобы проволока врезалась в тело. Связывали комсомольцев по двое одним куском проволоки, чтобы не могли разбежаться поодиночке. Когда всех уже перевязали, Зеленый, ощерив от удовольствия зубы, горделиво прошелся вдоль длинной шеренги пленных:
— Ну, а теперь бегите, орлы, а мы поглядим на ваше геройство…
Бандиты начали прикладами толкать пленных в спину, и для пленных осталась лишь одна дорога — к Днепру, навстречу смерти.
— Погодите, погодите, злодеи, вам отплатят за нашу кровь! — крикнул Володя Полубеда, но тотчас же почувствовал сильный удар в спину. Бандиты стали стрелять в пленных, и те быстро спустились к Днепру.
Днепр-батюшка! Ты наш единственный свидетель! Рассвирепей, как ты это умеешь, и нагони волну, самую высокую волну, и укрой нас своими водами! Укрой нас и умчи нас лишь к тому берегу! Небеса, почему вы сейчас так ясны! Разразитесь ливнем, сильнейшим ливнем, каким только можно — лишь это может нас теперь спасти.
На высоком берегу стояли бандиты и стреляли по комсомольцам. По Днепру плыли герои революции, и течение относило их вниз, к Ржищеву.
…Китайца связали вместе с Володей Полубедой. Пуля угодила Володе в спину, и он камнем пошел ко дну, потащив за собой Сун Лина. Как развязать себе руки, черт возьми! Сун Лин напряг все свои силы, выплыл обратно на поверхность реки и вынес за собой и товарища. У Володи потемнело в глазах, спина была залита кровью, боль была мучительной.
— Саша, я уже не могу плыть.
— Надо, плавай… Смерть будет, — задыхаясь, сопел Сун Лин. — Полезай на меня.
— Не могу, Саша, я ранен.
Сун Лин нырнул и под водой пальцами стал срывать проволоку с Володиной руки. Он раскровянил себе все пальцы, исцарапал руки Володе, но проволоку отогнул. Затем он подплыл под Володю и таким образом положил его на себя. В таком положении Сун Лин с Володей на спине отдалился от берега уже на порядочное расстояние. Однако бандиты продолжали стрелять, и теперь все они метили только в него. Впрочем, попасть было не так легко. Дистанция была уже довольно большая. К тому же Сун Лин больше нырял, чем плыл на поверхности реки.
— Дай сюда, я его прикончу, — выхватил Зеленый винтовку у ближайшего от него бандита. Атаман прицелился и попал Володе в голову. Володя скатился в воду и потащил за собой Сун Лина…
В сарае остались шесть девушек: Люба Аронова, Рахиль Завирюха, Людка Степаненко, Наталка Соха, Галя Ковальчук и Ирина Божко. С ними, сказал атаман, сведут счеты особо. Что это означает, девушки знали.
В углу сарая дремавшая Людка вдруг проснулась, сияющая как ребенок.
— Девушки, знаете, что мне снилось? Мне снился такой прекрасный сон, будто мы все плывем по Днепру в лодке и нас провожает такой красивый молодой месяц.
— Не следует, Людочка, верить снам, — грустно сказала Люба.
— Мы умрем как коммунисты, — внезапно вспыхнула Рахиль Завирюха. — Мы не станем плакать!
Все вдруг обратили свои взгляды на Людку. Но на глазах у той не было и признака слез. Рахиль Завирюха подошла к Людке, крепко обняла ее и расцеловалась с ней.
Галя Ковальчук сидела молча. Неожиданно она быстро подбежала к двери и стала руками подрывать под нею землю.
— Что ты делаешь, Галя?
— Хочу подрыть землю, может быть, нам все же удастся убежать.
— Галя, не обманывай себя, — тихо сказала ей Люба Аронова. — Отсюда мы уже не убежим, за дверью стоят часовые.
Галя перестала рыть. Она поднялась с земли, несколько раз прошлась по сараю и остановилась опять у двери, внимательно осматривая стену.
— Галя, иди-ка сюда, — позвала ее Рахиль. Галя подошла.
— Вот так, Галя, мужественнее, — крепко пожала ей руку Рахиль Завирюха. — Только так! Мы должны показать им, как умирают за дело революции. К нам пробрались предатели, которые продали нас Зеленому.
— Рахиль! — гордо подняла голову Наталка. — Мы знаем.
На минуту все умолкли, но долго молчать они не могли. Ирина Божко подошла к Наталке и обняла ее за плечи:
— Наталка, нет ли у тебя клочка бумаги и карандаша? Я хочу написать письмо матери.
Наталка порылась в карманах, в своей жакетке, нашла небольшой огрызок химического карандаша и принялась грызть зубами дерево вокруг графита. Затем она протянула карандаш Ирине.
— На, но бумаги у меня нет.
— Девушки, идите все сюда, — сказала Люба, — нужно написать письмецо в губком.
Все уселись в кружок посреди сарая и неожиданно, словно сговорившись, обняли друг дружку за плечи.
— Вот возьми карандаш… Может, у кого найдется бумажка, — сказала Ирина.
— Девушки, у кого есть бумажка?
Все стали обшаривать сарай, искали клочок бумаги, но тщетно.
— Вот, пиши на этом, — протянула Рахиль Завирюха свой носовой платочек.
— Только нужно его разгладить и смочить слюной, тогда слова будут ясней…
И Люба стала писать:
«Дорогие товарищи!
Мы, шесть девушек-комсомолок, шлем вам наш последний привет. В конце июня тысяча девятьсот девятнадцатого года киевский комсомол послал своих преданных сынов и дочерей на фронт — разгромить банду Зеленого, и эти парни и девушки погибли. Банда оказалась на этот раз сильнее нас. Мы уверены, однако, что когда вы прочтете наши последние слова, написанные на носовом платке Рахили Завирюхи, от банды Зеленого уже и следа не останется. Красная Армия сотрет ее в прах, и Триполье будет свободным советским селом. Передайте последний привет нашим родителям и заверьте их, что мы все умерли, как герои. Через час или через два часа всех нас поставят к стенке, но мы держимся стойко. Да здравствует коммунизм!»
Люба писала и вслух читала написанное. Затем она протянула карандаш Рахили:
— Подпишись! Все подпишитесь!
И под этим письмом на платочке минуту спустя стояли шесть подписей:
Люба Аронова, Рахиль Завирюха, Людмила Степаненко, Галя Ковальчук, Наталья Соха, Ирина Божко.
По большаку размеренным шагом движется большой отряд красноармейцев и на солнце искрятся тысячи блестящих штыков. Катят тачанки, мчатся всадники.
На опушке леса показался человек. Затем — большая толпа. Командир глянул в бинокль и воскликнул:
— Товарищи! Крестьяне вышли навстречу нам!
Когда крестьяне приблизились, все увидели впереди небольшого роста старичка с реденькой бородкой. Это был Петро Коляда. Он вел крестьян в Триполье.
Со всех сторон доносилась стрельба. Бандиты Зеленого удирали из села и прятались в оврагах, но пули красноармейцев настигали их всюду и укладывали, как мышей.
— Меня они не поймают! — бушевал атаман и бросился в хату попа. Он успел запереться и стал поспешно переодеваться. Но вслед за ним в хату ворвались несколько красноармейцев вместе с Петро Колядой…
Простые, наскоро сколоченные гробы покачиваются в воздухе. Бородатые старики и старые крестьянки шествуют за ними, склонив головы. В центре площади, где незадолго до этого произошла большая резня, все останавливаются. На наспех сооруженную трибуну поднимается Петро Коляда.
— Товарищи, вы сами видели то, что здесь творилось… Почему погибли эти славные юноши и девушки? Сюда пробрались предатели, сучьи души, петлюровские головорезы… Это они пошли в банду Зеленого и погубили наших детей…
Больше он не в состоянии был говорить. По его худой, изрезанной морщинами щеке скатилась крупная слеза…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С дрожью в сердце подъехал я к Триполью. Днепр был спокоен и кроток, как всегда в летние вечера. Безмолвно-сурово глядел на нас высокий берег, с которого бандиты бросали в воду мужественных комсомольцев, вдали цвел шелковый сад — Триполье цветет шелком. Из глубины села долетала сюда комсомольская песня. Это пели девушки колхозного Триполья. В своих молодых горячих сердцах хранят они память о геройски погибших братьях и сестрах…
1938
Перевод С. Родова.