— Таня, знаешь? Я получил повестку из военкомата, меня призывают в армию.
Произнес это стройный русоволосый парень, токарь Харьковского тракторного завода. Трудно передать радость, с которой сказаны были эти слова. Однако совсем иначе прозвучали они для Тани. У молодой женщины при таком известии появилось желание разреветься навзрыд, чтобы плач ее слышен был за десять кварталов и на десятой улице. Но на самом деле заплакала она совсем тихонько. Скупые слезы, величиной с горошину, медленно катились по ее румяным щечкам.
— Что же будет со мной, Шлема? Сам подумай, что ты натворил: жениться за три месяца до того, как идти в армию!
Она говорила то громко, то тише, то взволнованно, то спокойнее, сплетя пальцы рук и забросив их за голову, сперва закрыв глаза, потом опять раскрыв их.
— Ну хорошо, поезжай, поезжай, Шлема! Я глупая девчонка, и потому плачу. Кто оплакивает своего мужа, уходящего в Красную Армию! Но разве тебе совсем не жалко расстаться со мной? Что ты молчишь, Шлема?
И неожиданно для нее самой на ее щеках опять появились две крупные слезы.
— Я знаю, я — глупая телка, и потому я плачу. А еще в комсомоле! Но, поверь мне, не потому я плачу, что ты идешь в Красную Армию, не потому плачу я, Шлема, не потому.
Она утерла слезы, прикрыла ладонью глаза и так стояла несколько минут, словно о чем-то задумалась, а потом опять заговорила возбужденно:
— Ребенок родится и даже не увидит отца. Ну, обернись ко мне. Я уже не плачу.
На этот раз ни единая слеза не катилась из ее глаз, но все лицо ее было мокро и красно.
На призывном пункте, ожидая своей очереди к врачам, Шлема упорно старался выжать из пианино одним пальцем мотив: «Нас побить, побить хотели». Однако ничего у него не получалось, и он сердился на пианино, как злятся иногда на тупого, упрямого человека. Шлема начал сильнее стучать пальцами по клавишам. Потом он попробовал также нажать на педали, сперва на одну, затем на другую, наконец, на обе сразу, но все это мало помогло.
Из разговора с Таней сейчас в голове у него вертелась лишь одна фраза: «Жениться за три месяца до того, как нужно идти в армию». Но неужели ему нельзя было? Зато когда он возвратится из армии, то уже застанет ребенка, русоволосого сынка. А может, нет? Но этой мысли он даже и допустить не хотел.
Он был необычно весел на пункте. Совершенно незнакомые друг другу люди жизнерадостно и плутовски перемигивались, словно давнишние приятели. Тут необычно быстро сближались и в течение нескольких минут становились такими друзьями, точно знали друг друга и росли вместе с самого детства. Что-то их всех объединяло здесь в один коллектив еще раньше, чем они становились красноармейцами, — вот этих простых украинских, еврейских, русских парней, вот этих крепких молодцов с десятков заводов, стерев различие наций и областей, — и образовывало одну крепкую семью, семью двадцатилетних, которые не дадут друг друга в обиду.
Собственно говоря, Шлема, признаться, чувствует себя немного виноватым перед Таней, но ошибку эту даже если бы он и хотел, то уже не мог исправить, потому что это зависит не только от него. Да если бы и зависело, то ее тихий, но истерический плач все равно не заставил бы его отказаться от почти мальчишеской мечты стать кавалеристом в Красной Армии… Скоро его позовут в кабинеты, где ему начнут выворачивать веки, залезать чем-то в уши, совать ему ложечку в рот и прикажут блеять, как козе: э-э-э… Затем в каком-то десятом по счету кабинете ему велят раздеться, взвесят, вымерят, будут щупать пульс, предложат дышать, не дышать, а затем скажут кратко, лаконично и точно:
— Годен!
…Таня работает, зарабатывает, она — комсомолка, ничего плохого не случится с ней за этот год!..
— Кац Соломон Давидович!
— Есть!
Странное чувство! Десять военных, рабочих, простых парней, таких же, как ты, сидят за столом, а ты должен стоять пред ними в чем тебя мать родила.
— Хорош! — улыбается командир, увидя словно из стали вылитые плечи Шлемы. — Ну, а в армию хочешь идти, товарищ Кац? Только правду скажи!
Лучше бы его оглушили по голове вязанкой дров! Он подошел вплотную к столу, глянул командиру прямо в глаза и так свободно, независимо, как разговаривают с близким другом, ответил:
— Ты издеваешься надо мной, товарищ командир!
— Ладно, ладно, одевайся.
Едва он вышел из кабинета, как заметил: Таня!
Как она попала сюда?
— Зачем ты пришла, Таня? — гневно спросил он, потому что она была единственной женщиной, которая сейчас находилась на пункте.
— Я, я… хотела бы, если это возможно, чтобы… чтобы оставили тебя служить у нас в городе…
Ее слова, как секущий град, упали на голову Шлемы.
Через пять минут отходит поезд. Ах, если бы эти пять минут длились хотя бы пять часов! Таня говорит и говорит… И не о том, чтобы он аккуратно писал ей, говорит она с ним не о том, что ребенок родится и даже не увидит своего отца, а все о своем поведении, больше всего о своем нелепом появлении на призывном пункте. Она никак не может припомнить, что ее толкнуло сделать такую глупость… Пусть Шлема простит ее. Она совсем не думала оскорбить его этим, нет, нет… Это только оттого, что она его очень любит… Лишь оттого…
Перроны были полны провожающими.
…Девочкой лет пяти Таня тоже однажды была на этом вокзале в тысяча девятьсот пятнадцатом году — единственное происшествие из ее детских лет, которое навеки запечатлелось в ее памяти.
Мать Тани, почти без чувств, стояла опершись о столб, ломала себе руки и рвала волосы на голове. Из набитых до отказа людьми теплушек несло густым запахом водки. Из узких окошечек, сменяясь, каждый раз выглядывает желтое как воск лицо, и лишь одно слово срывается с губ, слово, которое заменяет десятки тысяч слов:
— Мама…
— Брат…
И ветер относит обратно в теплушки:
— Дорогой!..
— Кормилец!..
Паровоз дал последний свисток и точно ножом прошелся по сотням сердец… Из узких теплушечных оконец в последний раз выглядывают молодые лица, обреченные на погибель… Паровоз тронулся с места, и по перрону пронеслось громкое рыдание, а из исчезавших с глаз теплушек доносились последние слова песни, которую уносил с собою поезд:
Еще заплачет дорогая,
С которой шел я под венец…
…Паровоз дал свисток, и Шлема вошел в вагон. Гармошка в последний раз со странными музыкальными выкрутасами отгремела русскую «Разлуку», и смех, бодрый, молодой, провожал поезд, а затем, когда крайний вагон уже скрылся из виду, вся платформа — стар и млад — как один человек затянула песню, комсомольскую, двадцатидвухлетнюю.
Таня тоже пела. Она пела полным голосом, высоко и звонко, как в большой праздник, гордо подняв голову к небу. Ею вдруг овладела гордость, та гордость, которой уже несколько лет живет ее муж, мечтая стать кавалеристом в Красной Армии… Ею овладела гордость быть женой бойца, охраняющего наши границы.
И она теперь еще крепче полюбила своего Шлему.
1933
Перевод С. Родова.