СЕНЬКА ГОРОБЕЦ — МОЙ ЛУЧШИЙ ПРИЯТЕЛЬ Повесть

1. ТЫ БУДЕШЬ ХОРОШИМ ЖУЛИКОМ…

Сеньке тринадцать, и мне тоже тринадцать.

Мы — ровесники.

Сенька — широкоплечий, здоровый, я, наоборот, худощавый, к тому же еще и длинноносый. Мой длинный нос вызывает постоянные насмешки товарищей.

Мне даже прозвище дали — Долгонос. Что ж? Долгонос так Долгонос, не всели равно? У нас так уж заведено: дали тебе прозвище — носи и не обижайся. Я и не обижаюсь.

Сенька, между прочим, зовет меня и «Долгонос» и «Лямза». Почему Лямза? Потому, что лямзить — это мое дело. Я, можно сказать, спец по этой части.

У каждого своя профессия, моя — лямзить.

Сеньку зовут у нас «Горобец». Почему так? Потому, что он подскакивает на ходу, как воробушек: скок, скок…

Горобец говорит:

— Долгонос, видишь, женщина пирожки продает? Подойди и слямзи парочку. Давно мы по пирожкам скучаем.

Готово! Хорошие пирожки!

Горобец говорит:

— Долгонос, у меня штаны спадают, вон человек ремни продает. Достань мне один.

Хорошо. «Достал». Получай ремень. Что бы Сенька ни приказал — все делаю. Очень я его люблю. Сенька Горобец — мой лучший приятель.

С Горобцом я познакомился в нашем городе.

Это было осенью. Стою я как-то, продаю папиросы. Подходит ко мне какой-то паренек и — трах кулаком по ящику; папиросы в грязь. Папиросы не мои, мне их дали для продажи, — авось что-нибудь заработаю.

У меня даже слезы на глазах показались.

— Хам, смотри, что ты наделал!..

Тогда он подошел ближе и втоптал мои папиросы в грязь. Я заплакал.

— Нюня, чего ревешь? Что случилось?

Слышите! Он еще спрашивает, что случилось!

Как я покажусь теперь Абе Перельману и где возьму денег, чтобы заплатить за папиросы? Ведь продал-то я всего одну пачку! Аба меня в порошок сотрет. Я очень боюсь Абы Перельмана. Один вид его чего стоит! Это невысокий человек с горбом на спине. Горб выглядывает из-за правого плеча, как остробокий камень. А глаза у Абы красные, как кровь.

Аба говорил мне:

— Смотри, Мойшка, будь человеком. Помни, что у тебя в руках товар. Товар — это деньги. А деньги — это жизнь. К тому же ты хорошо знаешь, я бедняк…

— Ты, — говорю я парнишке, — ты знаешь, что папиросы не мои, а хозяйские?

— Плевать я хотел на это! — отвечает он. — Так и передай ему, твоему хозяину.

Как вам нравится? Сделал мне столько зла да еще насмехается. Тут я как поставил свою «лавочку» на землю, да как влепил ему затрещину! Но и он не дурак: ударил меня так, что дома завертелись в глазах. Схватился я за лоб: две шишки.

А он стоит и ухмыляется:

— Ну, теперь легко тебе будет до дому добраться, не споткнешься: фонари у тебя хорошие!

Нас разняли и отвели в район. Наутро выпустили.

— Что ж ты собираешься теперь делать? — спросил он меня.

— Я знаю?

— Почему не знаешь? А где твои родители?

— В земле лежат и бублики пекут.

— Вот какое дело! И мои там же. Послушай-ка, давай пошляемся с тобой по свету. Все равно подыхать, так уж лучше на новом месте. Хоть увидим что-нибудь на своем веку.

— Что ж, ладно. Как тебя зовут?

— Сенька. А тебя?

— Мойшка.

Сенька вынимает нож и говорит:

— Дай-ка я тебе малость фонари налажу. Уж больно ты много света тратишь. А теперь, айда на вокзал!..

— Куда же мы поедем?

— Куда поезд повезет, туда и поедем…

— А что же мы есть будем?

— Что понравится, то и есть будем.

— А если мне нравится… курица?

— Курица? И то дело. Вон женщина торгует курами, пойди слямзи у нее кусок, будем есть курятину…

— А если я попадусь?

— Тебя отлупят…

— Боюсь…

— Боишься — сиди не жравши!

Ну ладно. Подхожу к женщине и спрашиваю:

— Тетенька, сколько за кусок жареной курицы?

— А ну, шаромыжник, не лезь руками!.. Все равно не купишь!..

Ну, что вы на это скажете? Я хочу у нее купить кусок жареной курицы, а она раскричалась!.. Тогда я разозлился, хвать у нее с лотка два куска и давай бежать! Она за мной.

— Вор, держите вора! Ловите вора! — орет на всю улицу.

Бегу… Вижу — Сенька вдруг бросается женщине под ноги, и она летит кувырком…

Вот так и познакомился я с Сенькой.

Когда мы полакомились курицей, Сенька меня похвалил.

— Для первого раза не плохо. Со временем будешь хорошим жуликом. Ну, а теперь на вокзал! Поезд давно нас ждет.

Пришли на вокзал к третьему звонку. Сенька быстро вскакивает на буфер последнего вагона и усаживается. А я стою, как пень, и смотрю.

— Ну, скорее! — кричит Сенька.

— Что скорее?

— Лезь на буфер, чего раздумываешь?

Я бегу за поездом и не могу взобраться. Сенька хватает меня за шиворот и тянет к себе.

— Сиди!

Куда мы едем? Может быть, мы едем в Бобруйск, а может быть, мы едем в Воронеж. Кто знает! Я спрашиваю:

— Сенька, куда мы едем?

— Что я — пророк? Куда поезд везет, туда и едем.

А поезд идет полным ходом. На буфере сидеть жестко. Я верчусь, не могу усидеть.

Горобец говорит:

— Не вертись, Мойшка. Упадешь — никто не подберет.

Он прав. Никто не подберет…

А поезд летит. У меня зуб на зуб не попадает от холода и страха. А Сенька сидит спокойно. Сенька сидит так спокойно, точно в отдельном купе, а не на буфере. Сидит да попыхивает папиросой, которую он уже где-то стащил.

Куда же мы едем?

2. ЛИСА

Не было ни одной помойной ямы, где бы мы с Сенькой не ночевали. Однажды я даже нашел в мусоре золотой зуб. Из настоящего золота девяносто шестой пробы. Однако его у меня сразу же отобрали да еще дали пару оплеух.

Горобец сказал, что я — шляпа и пентюх, если мог за здорово живешь отдать такой зуб.

— Ты не мог дать ему в зубы? Отбил бы у него охоту за твоим зубом гоняться. А что теперь жрать будешь?

А есть действительно было нечего. Хоть ложись да помирай.

— Знаешь что? — говорит Горобец. — Все равно жисть пропащая. Становись-ка, Лямза, на «зекс», а я полезу вон в то окно.

Ладно. Я стал на посту.

От меня теперь зависит наша общая судьба. В случае чего я должен ему дать знак. Надо только сказать: «зекс», он поймет и скроется.

Я часовой, значит. Мой товарищ, Сенька Горобец, занят «важным» делом. Он в большой опасности. Но и от меня зависит немало. Появись кто-нибудь и не успей я подать Сеньке знак, — тогда нам обоим несдобровать.

Я стою на «зекс». Я стерегу. Стерегу Сеньку. Стерегу себя. Мои глаза не должны никого пропустить.

Прошло минут пять. Сеньки все нет. Я тихо насвистываю. На нашем языке это означает:

— Ну, что?

Вдруг мне чем-то накрывают голову. Ничего не вижу. Ой, думаю я, верно, мне сделали темную и сейчас начнут бить. Мне закрыли глаза и рот, и я даже не могу Сеньку предостеречь: «зекс» — уноси, мол, ноги, Горобец!

Но тут я получаю пинок.

— Готово, это я.

Оглядываюсь — Горобец!

— Пошли.

Мы идем. Да, работа сделана чисто! Сенька таки стащил меховой воротник. Хороший воротничок! Из мягкой лисьей шкуры выглядывает головка с двумя голубыми стеклянными глазками. Горобец говорит, что это дорогая вещь. Он стянул лисицу у актрисы. Откуда он знает, что она актриса? Он видел ее фотографию на стене. Она улыбается. На шее у нее лиса, та самая лиса, которая лежит сейчас у Сеньки за пазухой. Этот же портрет мы видели и раньше на афишных столбах.

Сенька ловкач. На этой лисичке мы здорово подкормимся. Но как ее продать? Кому? Как проделать это так, чтобы не попасться?

Горобцу приходит такая мысль:

— Отправляйся на рынок и продай лису.

— Что ж, пойти-то я могу, да по моим лохмотьям сразу узнают, какой я торговец. Пропали тогда все наши труды!

Горобец говорит:

— Лямза, есть план!

— Ну?

— Ложись среди улицы и визжи…

— Ну, ну?

— Ложись посреди улицы и начинай стонать.

— Ну, ну, ну?

— Подумают, что ты болен, и отвезут тебя в больницу.

— Дальше?

— В больнице поставят тебе градусник, а ты тихонько подобьешь его снизу, и у тебя будет сорок.

— Ты что, спятил?

— Когда у человека сорок, то его оставляют в больнице. На другой день ты уже градусника не трогай, а проси, чтобы тебя отвели в детский дом.

— И это все?

— В детском доме тебя выкупают, наденут на тебя костюм со всеми принадлежностями. Ночью ты сорвешься оттуда, а на завтра пойдешь с лисицей на рынок. Никому и в голову не придет, что ты беспризорный. Понял?

Недурная затея. Да только легче сказать это, чем сделать! Придется целую комедию разыграть. Ладно, постараюсь. Брошусь на землю и начну биться, как рыба на песке. Противно только, что на такие сцены сразу собирается народ, и каждый заводит:

— Бедняжка!

— Как больно смотреть на ребенка!

Терпеть этого не могу. Не выношу, когда меня жалеют. Охают да ахают надо мной. С удовольствием плюнул бы им в физиономию. Я таков! Таков же и Сенька Горобец. Все мы таковы.

Назавтра я явился к Горобцу уже переодетый.

— Молодец, Долгонос! — сказал Сенька. — Из тебя выйдет толк! Знаменитым жуликом будешь! Ну, а теперь засучи рукава — и за работу! Неси лисичку, только, смотри, не продешеви! А попадешься — тогда нам «амба»…

Что такое «амба», я хорошо знаю. На нашем языке это означает: берегись лупцовки!

Я несу лисицу, завернутую в бумагу. Я шагаю по улице спокойно и важно, как порядочный человек. Иду и разглядываю афиши. Я ищу. И вдруг с одной из афиш на меня глянули черные глаза. Черные, как ночь, глаза и улыбающиеся губы… Да, это она. Ее шея окутана лисой, той самой лисой, что у меня под мышкой. Из меха выглядывает головка с двумя голубыми стеклянными глазками.

Я смотрю на актрису и думаю: «Мадам, чему вы улыбаетесь? Если бы вы знали, мадам, что у меня в руках! Если бы вы знали, что мы отняли у вас весь шик, мадам, вы перестали бы улыбаться. Да!»

Я иду. Не смотрю больше на афиши. Зачем ее дразнить? Но она упорно смотрит на меня отовсюду. Даже лисица таращит на меня свои стеклянные глаза! Чего хочет от меня лиса? Я продолжаю путь. Не оглядываюсь. Шагаю прямо на базар.

3. ШЛЯПА

Мы вспрыснули лисицу по всем правилам.

Горобец купил бутылку водки, и мы здорово выпили. Горобец, подвыпивши, всегда поет грустные песни. Я же, наоборот, затянул сперва веселую курскую, а потом и старую еврейскую песню про ребе Эли-Мейлаха.

— Лямза, ты поешь, точно кот мяукает, — говорит Горобец.

Пить я не умею. Стоит мне немного хлебнуть, как голова начинает кружиться, и меня рвет.

Горобец смеется:

— Ну, что ж ты, Лямза, пей, не стесняйся! Тот не мужчина, кто не пьет.

Но я не могу. Тошнота подступает к горлу. Да и от кого было мне научиться пить? Отец мой спиртного в рот не брал, разве только на пасху иногда рюмочку вишневки выпьет. А мать и вовсе никогда не пробовала.

Откуда же мне уметь пить?

Горобец говорит:

— Лямза, пей, не робей! Долгонос, коли не выпьешь до дна, ты мне не друг!

Что ж? Он прав! Вместе воровали, вместе и вспрыснуть нужно. Так уж заведено.

Я набираюсь храбрости и залпом выпиваю стакан. У меня захватывает дух, и я корчу такую мину, будто вижу своего покойного прадеда.

— Лямза! На вот, понюхай кусок черного хлеба.

Хлеб пахнет приятно, но я все же прийти в себя не могу. Глядь, а в руках у Горобца уже бутылка пива.

Подсыпал он в пиво соли и пьет, приговаривая:

— Ах, хорошо!

Что же в нем хорошего?

— Ну, Лямза, хватит! Пошли гулять!

Какие там прогулки, когда я еле на ногах держусь!

— Пойдем, Долгонос, в сад. Посмотрим, как китайцы на своих косах качаются.

Горобец идет ровным шагом, никто не скажет, что он навеселе. Мы приходим в сад и, как все, покупаем билеты. На Горобце прекрасный черный клеш и белая косоворотка, волосы он прилизал слюной. Совсем приличные ребята!

Поднимается занавес, и на подмостки выходит огромный дядя. Он улыбается. Если человек смеется, значит ему весело. Пусть себе смеется.

Он говорит:

— Почтенная публика! — Это относится и к нам, конечно, мы тоже «почтенная публика». — Почтенная публика! К сожалению, в нашей сегодняшней программе будет большой прорыв. Известная певица, указанная в афише, выступать не будет: у нее несчастье. Предупреждаю вас заранее, чтобы не было претензий. Теперь приступаем к исполнению нашей программы.

И снова смеется.

— Ну чему тут радоваться?

— Лямза, заткнись! — говорит Горобец. — А может, у него должность такая, — вот он и смеется.

Что ж, на здоровье! Ему весело, а мне — и подавно!

На сцену вышли два китайца. Они распустили свои длинные косы, один из них влез на стол, привязал косу к крюку, точно висячую лампу, другой вытащил стол из-под его ног, — и представление началось.

Потом мы отправились спать. Устроились здесь же в саду, под кустом. Тут можно хорошо выспаться. Иное дело в мусорном ящике. Там сначала чувствуешь себя как в постели, зато, проснувшись, видишь, что спал на костях, на заплеванной бумаге, на грязных тряпках. По лицу ползают мухи, большие, противные, налетающие сюда из уборной.

Последним из сада вышел толстый человек, улыбавшийся со сцены. С ним шла худощавая дама.

Он спросил:

— Вы знаете, что украли у певицы?

— Что?

— Песца!

— Ну? Ай! яй! яй! Ведь это подарок. Песца этого, кажется, привезли из Азии. Здесь такого не найдете.


Лисы нам хватило ровно на две недели. Потом Горобец сказал:

— Лямза, нужно приниматься за работу. Жевать нечего.

— Что же делать теперь? Больше уж такой лисички не найдешь. На улице не валяются.

— Лямза, придется переменить место. Не всегда ведь будет здесь такое счастье. Поймают и… капут.

Сенька прав. Надо убираться отсюда. Но куда? Всюду мы уже побывали, всюду нас знают.

— Лямза, едем купаться на Черное море. Идет!

— Идет. Но в моем желудке кишки взбунтовались. Я хочу есть.

Горобец смотрит по сторонам. Вдруг он говорит:

— Долгонос, вон идет мадам с пакетом, попроси у нее на хлеб. А не даст — хватай пакет и удирай!

Ладно. Подхожу к мадам и говорю:

— Тетенька, займите несколько копеек… Я потерял своих родителей. Мы ехали к тетке, я слез на станции на минутку и отстал от поезда.

— А ты не врешь?

— Не дожить мне до завтрашнего дня, если вру!

— Ах, бедный мальчик! Жаль мне тебя, да только мелочи нет при себе.

Меня охватила злость. Не хочешь давать — зачем зря расспрашивать? Эх, баба! Выхватываю у нее круглую картонную коробку и… бегом!

— Караул! — заорала она. — Грабят!

Но коробка уже у Горобца. Открываем ее — шляпа. Вот везет!

Направляемся на рынок. Шляпа продана.

Вдруг слышим:

— Рубль поставишь — два возьмешь. Два поставишь — три возьмешь.

Подходим ближе. Видим: стоит марафетчик; перед ним на табуретке — шнурок, на котором он завязывает два узла. В один из узлов надо сунуть палец; захватит узел палец — выиграешь, не захватит — проиграешь. Подхожу. Вкладываю палец — проиграл. Еще раз — снова проиграл.

— Лямза, ты олух! — слышу сзади голос Горобца. — Куда тебе выиграть у этих мошенников. Давай-ка я!

Горобец сунул палец. Марафетчик глянул на Сеньку и сказал:

— Ну-ка, пошел отсюда, да живей! Не то в зубы получишь!

— Что-о?

— А то, что слышишь!

Горобец опрокинул ногой табурет и сказал:

— Сейчас же верни ему деньги, мошенник! Это деньги мои. Понятно?

— Ну-ну, бери свои деньги да проваливай, пока цел! Только скажи этому остолопу, чтоб не совал рук куда не следует, а то в другой раз без пальцев останется.

Ладно. Теперь знаю. Больше не играю с марафетчиками.

Горобец сказал:

— Пошли на вокзал, Лямза, поезд ждет. Едем в Крым! В Черном море купаться.

Мне таки ни разу еще не приходилось купаться в Черном море. Нашу речонку, где я когда-то плескался, кошка может вброд перейти. А Черное море, должно быть, поглубже будет. Иначе оно не называлось бы Черным морем.

4. КСТАТИ О ДЕЛЬФИНАХ

Мы едем на барже.

Я говорю:

— Посмотри, Горобец, как дельфины гонятся за нами, вон они ныряют и кувыркаются в зеленоватой воде. А погляди на горы, — дотянулись до самых облаков и точно заснули там. Видишь?

— Ну, вижу, вижу, да мне что до этого?

Мы сошли с баржи, пошли гулять, пошли разыскивать себе квартиру.

— Горобец, дыши! Какой сладкий запах у этих кипарисов! А магнолии-то как пахнут!

— Долгонос, замри! Я больше люблю запах наших акаций! Мне больше нравится верба у нашей речки и наши зеленые дубы.

Я начинаю снова:

— Посмотри, Горобец, с какой силой море бьется о берег. Волны поднимаются высоко-высоко, ударяют в скалу и рассыпаются вверху.

Я продолжаю:

— Гляди, Сенька, месяц проложил по воде серебряную дорожку. А маяк смотрится в воду, как в зеркало.

Но Горобцу все это не по душе. Он скучает, он злится.

— Все эти горы, кипарисы и дельфины, — говорит он, — для бездельников, а не для нас. Пусть ими любуются фотографы. Мы же тут засохнем, как тарань на солнце, нам здесь делать нечего. На кой черт нам эти горы?!

Мы зашли в сад и присели на скамейке. Высокие кипарисы, которые я видел впервые в жизни, охраняли нас со всех сторон, точно опытные милиционеры.

— Горобец! Если тебе скучно, я могу рассказать тебе историю про царя Давида и Голиафа-филистимлянина.

«Однажды царь Давид сказал Голиафу-филистимлянину:

— Голиаф! Хочу с тобой померяться силами. Давай-ка поборемся!

Голиаф вытянул свои длинные ноги, скрестил руки на груди и, поглядев на Давида сверху вниз, расхохотался:

— Ты, Давид, сопля! Нос сначала вытри, а потом выходи против Голиафа.

И правда, куда нашему Давидке до Голиафа! Тот огромный, здоровый, герой-парень. А Давидка мал, худ, да еще нос у него длинный-предлинный.

Все же он не растерялся и говорит:

— Не беспокойтесь, Голиаф, я уже сам как-нибудь позабочусь о своем носе. Вот у меня платок, я им и вытру. А тебя все-таки вызываю на борьбу.

Голиаф задрал голову и захохотал:

— Этот чижик меня вызывает на борьбу! Одним пальцем из тебя лепешку сделаю.

Наш Давид здорово обиделся и говорит:

— Если уж ты такой герой, почему же ты боишься со мной драться?

— Кто, я боюсь? — засмеялся Голиаф. — Я боюсь?

— А кто же, я, что ли? — ответил Давид, уже совсем осмелевший.

Так, слово за слово, — и Голиаф рассердился.

— Ну, ладно, смотри, как бы не заплакал!

Засучив рукава, приготовились к бою. Давид поднимает маленький камешек, прицеливается и попадает Голиафу прямо в висок! Слышишь: наш маленький Давидка огромному Голиафу прямо в висок! И убил его на месте».

Выслушал Сенька сказку и говорит:

— Это — выдуманная история! Враки! Вот я тебе расскажу о Николае-чудотворце, — услышишь, какие дела человек творил. Скажет какому-нибудь парню: «Превращаю тебя в индюка». И что ж ты думаешь? Тот становится индюком, настоящим индюком. Или увидит, например, — кошка гуляет, и захочется ему-сделать ее слоном. Скажет: «Раз-два-три!» Готово. Кошка уже не кошка, а слон.

— Как может быть такое? Что ж он бог, что ли, твой Николай? — перебил я Сеньку. — Если уж моя сказка враки, то твоя и подавно.

Молчание. Сидим. В это время к нам подходит кудрявый татарчонок и смеется.

Сенька спрашивает:

— Мальчик, ты здешний?

— Да!

Оказывается, это «боржомец», и зовется он Ахметкой. Беспризорных здесь называют «боржомцами». Почему, спрашивается? Потому, что они ночуют в «боржомке», а «боржомкой» тут называют ночлежку. Переночуем мы в «боржомке» и тоже станем «боржомцами». Подумайте, всюду нас зовут по-своему: в одном города мы «шпана», в другом «раклы», а здесь — «боржомцы». И кто придумывает для нас эти прозвища?

Сенька сказал:

— Ахметка! Мы приехали к тебе в гости. Раздобудь-ка нам ужин повкуснее.

Ахметка убегает куда-то и сразу же возвращается с колбасой и парой тонких бледных пирожков (по-их-нему «чебуреки»).

— Ешьте колбасу с чебуреками, — говорит кудрявый татарчонок. — Поужинаете, тогда пойдем в «боржомку» спать.

Наутро Горобец говорит:

— Лямза, оставим Крым для чахоточных и отправимся в Одессу. Там нам будет лучше.

Что ж? Одесса так Одесса! В Одессе, и правда, будет лучше, там много своих ребят. Я даже слышал, что там живет Миша Япончик — король всех воров.

Спрашиваю:

— Горобец! Ты когда-нибудь слышал о таком знаменитом воре, как Миша Япончик?

Он отвечает:

— Твой Миша Япончик давно уже в земле лежит.

— Ты знаешь наверное?

— Ну да! Красные поймали его, и — крышка! Красные воров не любят.

Мы поехали в Одессу, а поезд завез нас в Харьков.

5. КЛОЧКОВСКАЯ, ДВА

До каких пор мы будем путешествовать? Сколько еще мы будем блуждать по свету и питаться грязными костями? У нас обоих здорово чешется между пальцами. Сенька говорит, что это чесотка или экзема. Сенька говорит — но разве он знает? Он разве доктор?

У нас на голове появились нарывы. Сенька говорит, что это золотуха.

— Долгонос! Болезнь нас замучает. Надо лечиться.

Я чувствую, что голова моя с каждым днем делается тяжелее. Мне кажется, что вместо головы у меня камень, и камень этот становится все тверже и тверже.

— Горобец! Куда же мы пойдем? Куда мы двинемся?

— К Губздраву.

Ладно. Губздрав так Губздрав.

Мы приходим туда и говорим Губздраву:

— Послушайте-ка, у нас откуда-то появилась чесотка и золотуха. Как бы нам подлечиться?

Губздрав оглядывает нас, Губздрав смеется:

— Здорово! Запустили бы еще немного, сгнили бы совсем.

— Что же тут смешного? — спрашиваю я.

— Ну-ну! Без дерзостей! Точка. И, пожалуйста, отодвиньтесь: чесотка и золотуха заразные болезни. Возьмите эту бумажку и отправляйтесь на Клочковскую, два. До свидания.

Мы приходим на Клочковскую, два. Там стоит гам хуже, чем в бане. Кажется, что Клочковская, два — это сборище всех чесоточных детей на свете.

Сенька говорит:

— Лямза! Здесь пахнет приютом.

Ну что ж, приют так приют! Тем лучше. Будет хоть что пожрать пару дней.

Горобец говорит:

— Лямза, если в самом деле это приют, мы удерем.

В это время к нам подходит молоденькая женщина — учительница, верно, — и говорит:

— Пойдемте, дети, мы вас выкупаем, переоденем и покажем спальню.

Горобец шепчет мне на ухо:

— Лямза! Что же это, она нас будет купать?

— А я знаю? Ну, а если даже она, так что же. Нравится ей купать чесоточных, пусть купает.

Горобец шепчет снова:

— Лямза! Вот будет лафа, если она!

Она привела нас в ванную и сказала:

— Дети, вот вам мыло, хорошенько мойтесь. Сейчас принесу белье. Вышла. Сенька спрашивает:

— А тебе стыдно было бы, если бы она нас купала?

— Чего ж тут стесняться? Не видела она голых мальчишек, что ли?

Хорошо вымывшись, мы сидим и разглядываем друг друга. Сенька смотрит на меня и говорит:

— Смотри, какая тощая грудь у тебя, как у птички. Отчего это, Долгонос?

Тоже вопрос! Посидел бы он целые дни в хедере[1], как я, позубрил бы библию да потом бы еще потаскал помои учителю, — пожалуй, и он высох бы! Хорошо ему, что он не знал никакого хедера.

Постучалась учительница.

— Можно?

— Можно.

— Дети, вот вам чистое белье. Одевайтесь и идите за мной.

Мне очень нравится ее вежливое обращение. Сеньке тоже. Только вот зачем она нас детьми называет, какие мы ей дети?

— Долгонос! Узнай, как ее зовут, — получаю я приказ от Сеньки.

— Как зовут вас, гражданка? — спрашиваю.

— Нила Кондратьевна.

Сенька шепчет:

— Лямза, скажи ей, что мы будем звать ее Нилкой. По имени-отчеству пусть ее другие называют.

И правда, так лучше! Легче сказать «Нилка», чем «Нила Кондратьевна». Я и говорю:

— Нила Кондратьевна! Мы с Сенькой будем вас звать просто Нилкой. Хорошо?

Нилка не отвечает. Кажется, она этому не очень обрадовалась.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Клочковская, два — это настоящий приют, даже хуже. Целый день стоит у дверей сторож и никого не выпускает. Он говорит:

— Не приставайте, не то получите у меня!..

Как вам это нравится?

Нилка говорит:

— Дети, не стойте напрасно у дверей, все равно вас не выпустят, вы можете разнести инфекцию.

Инфекция, подумаешь? Кто ее спрашивает? Всюду она суется, эта Нилка!

Что делать? На улице печет солнце, а ты торчи в комнате.

— Сенька! Придумай что-нибудь, ты ведь человек с головой.

Горобец сразу нашелся:

— Лямза! Надо сговориться с ребятами и дать сторожу по шапке.

Воспитательницы Клочковской, два ведут себя нехорошо. Полагается, чтобы учителя были людьми порядочными. А здесь наоборот. Прохожу я как-то вечером по коридору, слышу — кто-то заливается громким смехом. Подхожу ближе: Нилка хохочет так, будто ее щекочут. Я посмотрел в замочную скважину, вижу: четверо — Нилка, Дамка (другая воспитательница) да двое парней — «балуются». Потом уселись вокруг стола.

Нилка предлагает:

— Давайте играть во «флирт»!

Флирт? — никогда не слышал! Что за игра такая? Вижу — перебрасываются какими-то карточками, произносят по одному слову при этом и молчат.

Что ж это за игра в молчанку?

Ночью я стащил у них эти карточки и показал Сеньке; он сказал, что это какая-то дурацкая игра, ничего он в ней не понимает. Тогда я показал карточку уборщице, она мне объяснила, что это любовная игра. «Играют, — говорит она, — так: на каждой карточке написано название цветов и рядом разные любовные слова. Вот, например, ты мой кавалер (я то есть), а я твоя барышня (она, значит). И мы садимся оба играть во флирт. Посылаю я тебе такую карточку и говорю, допустим: «Ромашка». Как только ты получишь карточку, должен ты мне послать ответ. Ты ищешь, находишь подходящий ответ и даешь мне. А потом уже пойдет как по маслу. Я: «Лилия. Ваши черные глаза сводят меня с ума». Ты: «Резеда. Приходите завтра вечером, мы пойдем гулять».

Вот сумасшедшие! Какое имеет отношение лилия к черным глазам? Ну, и выдумают же эти педагогихи! Наше «очко» в тысячу раз интересней. Так я думаю, да!

Клочковская, два в самом деле хуже приюта. В приюте хоть все здоровы, а тут все пропитано черной, как смола, вонючей мазью. Тут видишь только чесотку и Нилку.

Тошно тут до сумасшествия. Только и всего, что поесть дают, а больше ничего хорошего. Прямо хоть на стену полезай! Как только наступает утро, каждый начинает чесать всей пятерней покрытую струпьями голову. В двенадцать часов приходит доктор — Полина Абрамовна, высокая, рыжая, веснушчатая. Она осматривает наши головы и успокаивает:

— Еще месяц, другой — и мы тебя вылечим.

И начинает нас смазывать жидкой, похожей на смолу, мазью. После этого Нилка и Дамка что-нибудь нам рассказывают. Нилка всегда начинает так:

— Дети, я вам расскажу интересную историю про елку…

Несколько раз я ее перебивал:

— Кому нужны твои басни?

За это она меня обозвала хамом.

Кроме «елки», воспитательницы ни о чем с нами не говорили. Пускай бы они нам лучше рассказали про Буденного, про Фрунзе, да они об этом сами ничего не знают. Иногда они вовсе о нас забывают. Тогда ребята, не зная куда деваться от скуки, начинают бить стекла.

Ко всему есть еще у нас надзиратель, злющий-презлющий. Чуть что — сразу по уху! Он «постреливает» за Нилкой, и стоит только нам ее затронуть, он заступается за нее и колотит нас. Зовут надзирателя Борис Борисович. И он требует, чтобы его только так называли, но за то, что он злой, мы называем его просто «Брр…»

Нилка начинает выкидывать какие-то фортели. Она как-то сказала Горобцу:

— Сеня, передай твоему другу, пусть не сует свой длинный нос куда не следует, не то церемониться с ним не станем.

Она, как видно, узнала, что я подглядывал за ними. Что ж она хочет сказать этим словом «церемониться»? Может быть, она хочет меня выжить отсюда? Не имеет права без доктора. Не она тут главная, а доктор. Но и доктор мне тоже не нравится. Доктор говорит, что от мази толку не будет, а нужно нас лечить электричеством. Зачем же она нас мажет? Лишь бы мазать? Пойдем-ка мы с Сенькой к Губздраву и обо всем этом расскажем ему, о воспитателях тоже, а особенно о надзирателе. Все ребята жалуются на него.

— Не горячись, Лямза, — говорит Горобец, — хуже будет!

Разве может быть хуже? Что, мне тут вечно сидеть? Если нужно нам электричество, пусть дают. Незачем нас здесь так долго держать.

— На этот раз, Сенька, я буду действовать. Пойду к Губздраву и все выясню.

— Ну что ж, иди.

Но как же вырваться из этой тюрьмы? Вылезти в окно? Трудно — четвертый этаж.

Сенька говорит:

— Долгонос! Пойдем в спальню, свяжем дюжину простынь, и ты спустишься вниз.

Хорошая мысль. Связали несколько простынь, и я спускаюсь. Теперь уже добьюсь толку.

6. ЕЩЕ РАЗ О КЛОЧКОВСКОЙ, ДВА

Сенька спросил:

— Лямза, что тебе сказал Губздрав?

— Сказал, чтобы я ему не морочил голову, он сам знает, что делает.

— Что ж ты ему ответил на это, Долгонос? Конечно, стоял и молчал?

— Я хорошенько хлопнул дверью.

— Что же будет теперь?

— Ничего, нужно ждать, покуда пришлют лампы. Стригучку лечат лампами.

— Вот как! Ну, мы с тобой ждать этого не будем! Понял, Лямза? Собирай манатки и вечером махнем отсюда.

Я готов. Я даже наметил у кого стащить ночью одеяло.

Но вечером неожиданно погас свет. Стало темно и грустно. Воспитательницы зажгли коптилку и сели играть во «флирт». Зажгли и мы коптилку и начали играть в «очко». Играли на завтраки, я проиграл одному парню десять завтраков, но не видать ему их как своих ушей. Завтра я буду далеко. У выигравшего от радости блестели глаза. Он обыграл всех, кроме Сеньки (тот передергивает карты не хуже его).

Играли мы с азартом, флирт у воспитателей тоже шел полным ходом. Вдруг наша коптилка опрокинулась прямо на «счастливца». Он весь залит керосином. Он горит… Я схватил подушку и бросил в него. Но и подушка загорелась и сразу лопнула. Горящие перья разлетелись по спальне.

Мы разбежались. Сенька ворвался к воспитательнице и закричал:

— Нилка, горит!

Нилка увлеклась игрой. Сенька разозлился и заорал:

— Нилка! Твой воспитанник горит!

Все вскочили с мест. Нилка вбежала в спальню и схватилась за голову.

Мальчик мечется по комнате как дьявол, до смерти пугает ребят. Сенька кричит:

— Нилка, что же ты стоишь как истукан! Сейчас ведь дом загорится.

Но Нилка хлопает глазами, держится за голову и не двигается с места.

Тогда Сенька скомандовал:

— Братва, за водой!

Мы бросились за водой, набрали полные ведра и начали обливать горевшего и кровать…

Но доктор сказал, что мальчик, вероятно, завтра умрет.

Вот тебе и на! Выиграть столько завтраков и вдруг ни с того ни с сего умереть!

Смерть мальчика нас пришибла. Но все равно мы тут не останемся. Так тут тошно и противно, что ни один порядочный человек сюда даже не заглядывает.

Пригласили к нам как-то учительницу музыки. В столовой стоит рояль — развалина на трех ногах. Явилась эта учительница в длинном платье, с лорнетом в руках. Заглянула в столовую, увидела разбитый рояль, детей и повернула обратно свой длинный хвост.

— Чесоточных детей я учить музыке не буду!

Как вам это понравится? Чесоточных детей она не хочет учить!.. Ну и не надо! Когда она вышла, мальчишки сунули по два пальца в рот и все разом свистнули так, что она услышала на улице и заткнула уши.

Пригласили к нам также учителя рисования. В первый же день ребята нарисовали на него карикатуру и преподнесли ему:

— Узнаете?

Больше он к нам не показывался.

У нас, на Клочковской, два, есть такие противные ребята, которые любят все делать назло. Скажешь им сделать так, они обязательно сделают наоборот. Такие уж это хлопцы! Да и педагоги у нас — хуже не найти. Будь на месте Нилки другой зав, может быть, и дом был бы другим. Сенька говорит, что у нее в комнате висит с полдюжины икон, а в углу чадит лампадка. Вот так же и Нилка чадит у нас, на Клочковской, два.

Сенька говорит:

— Долгонос, хватит раздумывать, стяни пару одеял с кроватей и пойди попрощайся с Нилкой.

Я быстро справился с первой задачей и пошел к Нилке.

— Нила Кондратьевна, будьте здоровы! Таких педагогов мы всюду найдем.

Нилка топнула каблуком:

— Что ты сказал? Ну-ка, повтори.

— Будьте здоровы, Нила Кондратьевна. Воспитательница из вас, как я вижу, липовая.

Сразу же я швырнул в окно одеяла (Сенька стоял внизу) и — айда!

Я перемахнул через окно, вылез на крышу и по водосточной трубе спустился вниз. И пошли мы с Сенькой искать лучшей жизни.

* * *

Мы сразу свернули с Клочковской на Благбаз[2], чтобы избавиться от узла. Потом отправились на вокзал — разнюхать, что новенького там, узнать, как поживает начальник станции, и, кстати, почистить карманы какому-нибудь зеваке, только что приехавшему в город.

Мы шли бодро. Сенька жевал помидор, а я — морковку: мы стащили это с какого-то воза на рынке.

Прошлись к тюрьме — просто так, поглядеть. Потом прицепились к буферу и поехали.

— Горобец, — спросил я. — Куда же мы теперь двинемся?

— Дай мне подумать, Лямза.

— Что ж, думай.

7. АРКАШКА

Вот уже несколько недель мы ночуем на вокзале. Спим вместе на одной скамье. Сенькины ноги всегда задевают мой нос. А мои упираются в его лицо. Так мы спим. В час-два ночи подходят к нам милиционеры и по-хорошему просят нас оставить вокзал. Мы выходим на улицу и укладываемся на каменных ступенях.

Утром встаем и с первым трамваем уезжаем на рынок. Там мы вертимся среди подвод, пробуя то грушу, то яблоко, то сладкую морковь, то соленый огурчик!

Потом отправляемся в город. Днем заходим в городскую столовую. Там есть молоденькая добрая подавальщица, Нюрочка. Она нас кормит борщом. Мы оба ей очень нравимся, она считает нас приличными мальчиками. Но как-то у меня вырвалось «словцо», она перестала нас кормить и велела сторожу не пускать нас на порог.

За это словечко Сенька меня едва не задушил. На борщ, говорит он, ему наплевать, но зачем оскорблять порядочную девушку?

— Посмей-ка сказать еще раз!

По вечерам мы часто ходим в кино. Мы врываемся через запасные двери и усаживаемся в первом ряду, у самого полотна. После кино мы снова идем на вокзал спать.

…Однажды мы познакомились с блатным парнем Аркашкой. Аркашка неплохой вор, но большой чудак. По-моему, у него не все дома. Он останавливается в каждом сквере и начинает ни с того ни с сего трепаться.

Вокруг Аркашки собирается большая толпа, и все слушают его сумасшедшие речи. Как только Аркашка видит, что народу собралось достаточно, он поворачивает оглобли в другую сторону:

— А теперь, товарищи граждане, я вам прочту стихотворение известного поэта-имажиниста Сергея Есенина (мой приятель, не одну бутылку вместе опорожнили), «Москва кабацкая».

И он начинает жарить кабацкие песенки. Затем он заявляет:

— А теперь, товарищи граждане, я прочту вам свое стихотворение.

А люди слушают и таращат глаза.

Воспользовавшись этим, Аркашка снова меняет направление:

— Дорогие товарищи граждане, вы уже убедились, что я не иду по пути воров и беспризорных. Я зарабатываю свой хлеб честным трудом. Но завтра, в восемь часов утра, я должен выехать. Мне не хватает на билет семи рублей восьмидесяти шести с половиной копеек. Я не возьму ни одного лишнего гроша. Но эту сумму мне необходимо собрать.

И собирает-таки, холера! А для того чтобы доказать свою честность, возвращает остаток.

— Спасибо, товарищи! Лишнего мне не надо. Я не шарлатан.

Такой чудак! Потом он идет в следующий сквер, повторяет там ту же историю, опять собирает на «билет» и отправляется дальше…

Аркашка красивый парень. Хоть он всегда оборван и обтрепан, все же постоянно пудрится, а от волос его так и несет парикмахерской.

Вечером он идет в пивную и пропивает весь заработок. А наутро снова начинается та же песня на бульварах.

Как-то Аркашка предложил:

— Давайте втроем организуем трест. Хорошо? Я буду произносить речи, а вы в это время опустошайте карманы. Прибыль на троих. Согласны? Только без шума.

— Лямза, ты согласен? — спрашивает Сенька.

— Почему же мне не согласиться, если кишки мои ничего не имеют против? — говорю. — Я согласен.

И мы приступаем к «работе». Аркашка болтает. Мы с Сенькой очищаем карманы. У меня дело идет туго, куда ни повернусь, везде кричат:

— Куда лезешь? Видишь, люди стоят! (Они, вероятно, думают, что меня очень интересуют сумасшедшие речи Аркашки.)

Я запустил руку в чей-то карман и вдруг почувствовал: меня кто-то так хватил по спине, что искры из глаз посыпались.

— Ага, вот ты чем занимаешься!

И меня тащат в район. Тут вмешивается Сенька:

— Какое вы имеете право бить?

Но милиционеры схватили его за шиворот.

— Так ты его защищаешь? Ну-ка, идем тоже в район, там разберут.

— А я не хочу! — Сенька не двигается с места.

Милиционер не обращает никакого внимания на его нежелание и дает свисток. Подъезжает извозчик, и нас хотят усадить. Но не так легко им это удается, да!

Сенька рванул на себе рубаху и заорал:

— Убейте меня на месте, но в район я не поеду.

Только милиционера не испугаешь. Они привыкли к этим фокусам. Нас усаживают, вернее укладывают, в пролетку. Милиционеры становятся по обеим сторонам, чтобы мы, упаси бог, не выпали.

В районе милиционерам сказали:

— Вы свободны.

А нам сказали другое:

— Хватит! Мы вас отучим лазить по чужим карманам.

С нами долго не возились, в тот же вечер отвезли в тюрьму, там посадили в камеру и сказали:

— Адью! Не скучайте!

8. В ТЮРЬМЕ

Вместе с нами в камере сидел один парнишка, по имени Мурдик. Он еще ничего не успел сделать и уже засыпался. На нем были новые штаны. Мы с Сенькой сели разыгрывать их в буру[3]. Мы разыгрывали штаны Мурдика, а тот и не подозревал об этом. Он сидел в стороне от нас, в углу камеры, и о чем-то думал.

О чем он думал? Может быть, о жареной утке, а может быть, об умершей бабушке?

Штаны выиграл Сенька, он подошел к Мурдику и сказал:

— Мурдик, снимай свои новые штаны, одевай мои рваные.

Мурдик вытаращил глаза.

— Снимай свои штаны, — повторил Сенька, — и одевай мои, так здесь водится.

Мурдик переоделся.

Когда сидишь в тюрьме, прежде всего бросаются в глаза стены. Смотришь на них, пока тебе не станет тошно. Надоест смотреть на стены, смотришь на потолок. Когда приестся и потолок, начинаешь смотреть на пол.

А когда уже все опротивеет — закрываешь глаза, чтобы ничего не видеть. Откроешь глаза — и снова стены смотрят на тебя. И потолок смотрит на тебя. И пол тоже. Сверху потолок, снизу пол. Что им надо? Злоба душит тебя, и ты не знаешь, куда деваться…

Вот какова тюрьма!

Пробуешь иногда затянуть песенку, но глухие стены камеры проглатывают твои слова, не выпускают их. Один паренек, который работает здесь в тюрьме, сказал, что нас хотят вывести в люди.

— Карманщиков постарше вылечить трудно, — говорит он, — горбатого могила исправит. Вас же еще можно отучить от воровства.

— Ребята, — говорит он, — хотите научиться какому-нибудь ремеслу? Мы вам можем уменьшить наказание и перевести вас в рабочую колонию.

Сеньке это понравилось.

— Уж лучше, — говорит он, — научиться ремеслу, чем сидеть в тюрьме и смотреть сквозь решетку на волю…

Мы выбрали столярное ремесло. В первый день мы пилили доски. Я пилил и весь обливался потом. Сенька меня ободрял:

— Пили, пили, Лямза, по крайней мере сам себе гроб сумеешь сколотить, а то кто для тебя его сделает?

Неделю подряд мы пилили доски, потом нам дали другую работу — строгать их. Мы строгали и смеялись.

Сенька спросил:

— Вот это и есть ремесло?

— Погоди, паренек, не спеши, — сказал мастер. — Больно прыток!

Он называет это прытью.

Однажды мастер сказал:

— Вот вам модель, сделайте эту вещь, покажите ваше уменье на деле.

Уж мы ему постараемся показать, что это для нас — раз плюнуть. Мастер заложил карандаш за ухо, сдвинул очки на лоб и стал рассматривать нашу работу.

— Ей-ей, недурно.

Блатные постарше издеваются над нами:

— Только таких дураков, как вы, можно так легко околпачить. А вы поддаетесь…

Еще несколько дней, и нас освободят. Мы снова — вольные орлы! Еще несколько дней и — прощай тюрьма!

9. МЫ БОЛЬШЕ НЕ КАРМАНЩИКИ

Горобец говорит:

— Лямза, как только нас выпустят, мы сразу махнем на вокзал.

Однако из тюрьмы нас перевели в рабочую колонию.

Спустя несколько дней заведующий сказал нам:

— Ребята, если наша колония пришлась вам не по вкусу, если вы собираетесь отсюда удирать, то долго не раздумывайте. Все двери открыты. Если же вы решили остаться, то… держитесь!

Что значит «держитесь»?

Я спрашиваю:

— Скажите, приют у вас здесь, что ли?

— О приюте забудь, — отвечает зав. — Это рабочая колония. Тут все такие же маленькие карманщики, как и вы. Но они хотят научиться честно работать. Понятно?

— Понятно, — сказал Сенька и ухмыльнулся.

— Ну, ты смотри у меня, без смешков, — рассердился заведующий, — у нас эти штучки брось!

Он взял Сеньку за подбородок и поглядел в его зеленоватые глаза.

— К нам приходят, чтобы научиться честно жить и работать. Раскусил? И наши ребята не позволят тебе здесь фокусничать.

«Наши ребята!..» Подумаешь!

Сенька сказал:

— Послушайте, бросьте гусей пугать!

— У нас коллектив, — ответил зав. — Семья. И вносить в эту семью разлад никто вам не позволит. Запомните это.

Сенька разозлился.

— Не морочьте нам голову вашим коллективом!

— Если вам не нравится… — начал зав, но я перебил его:

— Скажите, пожалуйста, что здесь: монастырь или приют?

— Ни то, ни другое.

— Что же?

— Я вам уже сказал.

— Лямза, — сказал Сенька, — пусть он тут сидит со своими воспитанниками, а мы себе пойдем.

— Горобец, — говорю я, — уйти мы всегда успеем. Давай-ка поживем здесь немного. Понравится нам — хорошо, не понравится — еще лучше.

10. ВЕЛИТ ТЕБЕ КОЛЛЕКТИВ!

Ну, и натерпелись мы тут! Что бы ты ни сделал — все не так! На все проси разрешения. И у кого? У своих же ребят — вот что самое обидное! Полагалось бы распоряжаться одному заведующему, а тут командует каждый, каждый сует свой нос:

— Этого у нас нельзя, братишка!

Однажды Сеньке захотелось яблок. Он подходит к дереву, срывает яблоко и хочет сунуть его в рот. Но не тут-то было! Подбегает к нему паренек:

— Положь!

— Отцепись лучше по-хорошему, — отвечает Сенька.

— Я командир сада, и ты должен мне подчиниться. Понял?

— Посмотри, Лямза, на этого командира…

И Сенька, не долго думая, ударил командира в зубы.

С Сенькой не стали церемониться, посадили его в карцер. Сенька скрежетал зубами, колотил в двери, но все только смеялись над ним.

— Ничего, Горобец, хоть бейся головою о стенку, ничто тебе не поможет!

Они смеялись, так как знали, что здесь их власть. Здесь хозяин — коллектив, и его приказ надо выполнять.

Прикажет тебе коллектив вычистить мусорную яму — чистишь.

Прикажет в город съездить за дровами — едешь.

Прикажет мыть полы в спальне — моешь.

Прикажет чинить стулья в столовой — чинишь.

Прикажет: садись и учись арифметике — садишься и учишься.

Тут надо делать то, что хотят все ребята. И это не плохо. Так мне кажется. Да!

* * *

Когда Сеньку выпустили из кутузки, он хорошенько избил командира сада и сбежал из колонии. Правду говоря, он и меня пытался потащить с собой, но я не хочу быть больше беспризорным, потому что я нашел свой дом.

Я пробовал уговорить его:

— Оставайся здесь. Послушайся меня.

— Лямза, ты никчемный парень. Дали бы тебе пожрать, и ты готов остаться даже в приюте.

— Нет, Сенька, я остаюсь здесь не только ради жратвы. Я останусь тут навсегда. Нравится мне тут, и баста!..

Так скучно мне здесь без Сеньки, что хоть на стену лезь. В сумерки я часто сижу во дворе и любуюсь закатом солнца. Я никогда раньше не замечал, как это красиво. Красное солнце, похожее на спелый разрезанный арбуз, медленно спускается по небу…

Я сегодня впервые пригляделся и к звездам, они мне тоже очень понравились. Ой, сколько их на небе! И все они смотрят на меня!

Когда со мной нет Сеньки, мне кажется, что у меня не хватает правой руки. А не пойти ли его поискать? Он сказал, что будет у ближайшего железнодорожного поста. Если я передумаю, то могу там его найти. Я выхожу со двора и иду все дальше и дальше. Я должен разыскать Сеньку и привести его назад в колонию.

Уже стемнело, луна следует за мной… Шаг за шагом… Я никогда не знал за луной такой привычки: шпионить за людьми. Быть может, она когда-нибудь еще и выдаст тебя? А ты и не догадаешься, кто тебя предал.

Я иду… Издали мне подмигивает огонек. Он зовет меня. Я подхожу к посту. Сенька лежит в траве и храпит. Я не хочу его будить. Он не должен знать, что я его ищу. Я ложусь на траву, неподалеку от Сеньки, и начинаю дремать. Внезапно я вижу над собой нашего зава. Он стоит рядом со мной и говорит:

— Ничего, Лямза, поживешь немного с нами — пошлем тебя на завод. Хочешь работать на заводе?

— Еще бы!

— Пошлем тебя! И Сеньку пошлем, когда он перестанет дурака валять.

— Он не валяет дурака. Он не из таких. Просто командир придирается к нему, а он парень вспыльчивый… Я ведь его хорошо знаю. Да.

— А я его знаю еще лучше. Ты думаешь, я не присматриваюсь к вам? Я все вижу. Я видел, как ты вечером ушел из колонии без разрешения. Куда ты ходил? А?

Что-о? Откуда же он об этом узнал?

— Я просто прогуливался возле колонии, — сказал я заву.

Я просыпаюсь. Зава нет. Вместо него надо мной стоит Сенька Горобец.

— Долгонос, откуда ты взялся здесь? И что ты мелешь обо мне?

Что ему ответить? Оказывается, это был сон.

— Куда ты собираешься, Горобец?

— Тебя послали за мной, что ли?

— Никто за тобой не посылал и не пошлет. В колонии ли ты, сбежал ли ты, — до этого никому дела нет.

Мой ответ, видимо, озадачил Сеньку. Он посмотрел так, будто хотел сказать: видно, это какой-то особенный приют.

— Горобец, ты ошибся. Ты думал, что это приют, а это совсем другое…

— Я есть хочу, Лямза! — внезапно произнес Сенька. — Аж живот подвело. Разживись-ка.

Где же мне тут разжиться? Пост очень мал, и людей не заметно.

— Горобец, я видел однажды в кино, как один голодный поджаривал свои ботинки и жевал.

— Во-первых, я босой, — отвечает Горобец. — А во-вторых, это бывает только в кино. Там один прыгнул с летящего аэроплана и пошел себе, точно соскочил со ступеньки, а не с высоты ста этажей.

— Как же это могло быть?

— Лямза, — говорит Сенька, — я умираю с голоду, язык едва ворочается во рту. Давай пойдем пешком в город, а оттуда куда-нибудь поедем.

— Нет, Горобец! Никуда я не пойду и никуда не поеду. Я возвращаюсь назад в колонию и хочу, чтобы ты вернулся со мной. Мы должны бросить воровскую жизнь.

— В колонию, — говорит он, — я не вернусь… А уж если вернусь, то вышибу командиру сада все зубы.

— Ладно, вышибешь ему все зубы. Это твое дело.

Мы идем. На этот раз Сенька меня послушался. Мы шагаем обратно в колонию.

Еще очень рано. Мы шагаем по мокрой траве, и холодная роса щекочет наши босые ноги. Колония находится в бывшем монастыре. Высокая колокольня, с красным знаменем на верхушке, полощет в пруду свою тень.

11. КОМАНДИРЫ

Недавно между нашим завом и Сенькой произошла такая беседа:

— Сенька, скажи правду, не хочется тебе больше на вокзал?

— А если хочется?

— Иди.

— А если я не хочу?

— Тогда будь таким, как все ребята.

— А если я не хочу быть таким, как все ребята?

— Ну, брось свои штуки.

— А если я не хочу бросить?

— Тогда мы заговорим с тобой иначе.

— Ну, а если ты заговоришь иначе, что тогда? (Мы все с завом на ты. Он сам хочет, чтобы мы себя чувствовали с ним как равные.)

— Я вовсе с тобой перестану говорить.

— А тогда что?

— Увидишь!

— А что я увижу?

Сенька расставил ноги и ехидно улыбнулся.

— Мы тебе такое покажем, что тебе вряд ли понравится.

— Например?

— Стоит ли с тобой говорить, если ты не хочешь расстаться со своими уркаганскими привычками.

Сенька не выдержал:

— Если так, то наплевать мне на тебя с высокой колокольни.

— Грубиян! С кем ты разговариваешь?

— С тобой.

Тут уже зав вспылил и сказал:

— Завтра мы обсудим твое поведение на совете командиров.

— Подумаешь, как испугал, аж в жар бросило!

— Погоди, станет еще жарко! Будет тебе баня!

Сенька стоит и смотрит на небо. И что он смотрит туда, какое небу дело до него? У неба свои заботы. Небо смотрит так, будто говорит: моя хата с краю, ничего не знаю. Назвался груздем, полезай в кузов!

Но Сенька все же упорно смотрит вверх.

Наш зав очень спокойный человек. Такая у него натура. Однако Сенькино поведение даже и его вывело из себя. Он повернулся к Сеньке спиной и ушел. Тогда Сенька бросился за ним:

— Если ты только скажешь про меня командирам, то…

Сенька не так боится зава, как командиров. Боится! Он им всем может кровь из носа пустить, но ему, Сеньке Горобцу, стыдно оправдываться перед своими же ребятами. Ему гораздо легче было бы подчиниться милиционерам, чем командирам. В совете десять командиров: пять мальчиков и пять девочек. И ты, Горобец, рассказывай им с самого начала, как ты в первый раз подошел к этой девочке, что ты ей сказал, что она тебе ответила, почему ты вдруг схватил ее за плечи, за что она тебе плюнула в лицо, за что ты ее выругал… И почему она пожаловалась заву…

А они сидят себе — эти командиры — допрашивают тебя, впиваются в тебя глазами; потом делают «выводы» и угрожают, что выбросят тебя из колонии…

Зав вскипел, на его лбу вздулись жилы. Он схватил Сеньку за локоть.

— Ты с кем так разговариваешь?

У зава было такое лицо, что Сенька покраснел как кумач, потом побледнел и сразу изменил тон:

— Я прошу тебя, товарищ зав, пусть это будет между нами. Никогда я больше так не сделаю.

Зав действительно ничего не рассказал командирам. Иного я от него и не ждал. Да. Однако этим дело не кончилось. Сенька к лучшему не изменился.

Неподалеку от нашего монастыря есть большое болото. Все должны переходить через него, другого пути тут нет. Крестьяне говорят, что оно стоит давным-давно, еще со времен Николая. Они считают его божьим наказанием. Попросили они зава прислать ребят очистить болото. Зав согласился и предложил однажды командирам:

— Давайте, ребята, очистим болото и устроим пруд для купанья.

Слово «купанье» привело нас в восторг.

Ни в одном из ближайших сел не было даже маленького прудика, если не считать узенькой сажалки, которую пара лошадей могла бы выпить в один прием.

Командиры ответили:

— Это нам раз плюнуть! Мы все возьмемся за работу, и от болота не останется и следа.

Мигом собрали лопаты и тачки у крестьян и двинулись к болоту.

Перед уходом зав сказал нам, что мы идем на фронт, потому что болото — наш враг. И мы должны его взять приступом, как вражескую крепость.

Тут Сенька снова выкинул штуку.

— Все что угодно, только не это, — заявил он.

На каждую работу у нас выделяется командир, даже я был уже командиром, когда мы чистили крестьянские клуни. Все это выдумки зава, он всегда повторяет, что наша колония — фронт. А на фронте должны быть командиры.

Командир по очистке болота говорит:

— Горобец, бери тачку, твой черед.

— Слушаюсь, только уж грязь пускай другие тащат.

Командир молчит. Так у нас водится, что в таких случаях командир должен молчать. Он вынимает карандаш и записывает у себя:

«Горобец отказался работать. Командир такой-то».

Молчание командира взбесило Сеньку.

— Эй ты, полковник болотный! Не хочешь ли со мной сразиться?

— Почему и нет!

— Слабо́, братишка!

Сенька по своему обычаю расставляет ноги, закладывает руки в карманы и готов броситься на противника…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Прошло уже три месяца, а Сенька все еще продолжает свои фокусы. Горобец забыл, что тут не Клочковская, два.

— Лямза, — сказал он однажды, — я скоро сбегу из-за этих командиров. Понимаешь, не могу вынести, когда свои ребята толкуют мне о дисциплине. Мне было бы в двадцать раз легче, если бы это говорил зав. Везде заведено, что заву нужно подчиняться. А на остальных можно плевать. А тут все наоборот: зав отдал всю власть командирам, а они помыкают нами как хотят.

— Сенька, — говорю я, — ты мой лучший друг, правда? Но ты слишком горяч. Так нельзя.

— Долгонос! И ты уже заговорил по-ихнему?

— Ну, а если и по-ихнему?

— Честь имею доложить, — Сенька насмешливо вытянулся передо мной в струнку, — товарищ навозный командир (он так дразнит меня с тех пор, как я был командиром по очистке крестьянских клунь), что я на вас…

И толкнул меня так, что я полетел. Тут же сам меня поднял и говорит:

— Долгонос! Нюня! Береги нос, иначе плохо будет!

— Ну-ну, ты потише!

— Чего потише? — И он хочет снова меня толкнуть.

— Горобец, — спокойно говорю я, — ведь я тебя хорошо знаю, смотри, плохо кончишь! Слишком ты горяч, Горобец!

12. А ЛУНА СМЕЕТСЯ!

— Горобец, что тебе тут сидеть? Пойдем со мной на пастбище, — зову я.

Он отвечает:

— Лямза, лучше убирайся вон, пока я из тебя блин не сделал.

Я пытаюсь снова:

— Я знаю, что ты можешь из меня блин сделать, но лучше пойдем погуляем.

Он молчит. Молчит и смотрит в землю. Что ему там надо? Кого он там ищет? Мать? Отца? Брата? Или же слушает, как дышит земля? Молчу и я. Молчу и гляжу в небо. Я вижу в небе много интересного. Солнце заходит; стая облаков плывет по небу, точно корабли по морю. А луна стоит прямо над моей головой и смеется. Что же ты смеешься? Всегда, когда мне грустно, она смеется. Чем ты так довольна?

Стемнело. Сенька все еще смотрит в землю, а я — в небо.

— Горобец, — коснулся я его плеча. — Скажи, о чем ты думаешь? Почему ты мне не отвечаешь?

Но он все молчит. С тех пор, как я знаю Сеньку, я никогда еще не видел его таким молчаливым. Может быть, он задумался о чем-нибудь, чего я не знаю. Разве это возможно! Я знаю о Сеньке все. Знаю, что он из Курска. Знаю, что он жил в Казацкой слободке, высадил там не одно окно: у него была рогатка, и он хорошо целился. Знаю, что у Сеньки был брат, Сенька не раз мне рассказывал о нем. Звали его Матвей, он был молотобоец, здоровый лохматый парень. «Парень-гвоздь». И благодаря Матвею все в слободке уважали Сеньку.

Город заняли белые. Устроили облаву и пришли к ним в избу. Хотели увести Матвея драться с красными. Матвей не соглашался. Тогда офицер поднес к самому его носу наган. Матвей не выдержал и дал ему пощечину. В избе поднялась суматоха. Матвей бросился на офицера и стал его избивать. Но кто-то из белогвардейцев, что пришли с офицером, выстрелил Матвею прямо в рот.

Все это мне известно. Сенька не раз рассказывал мне об этом. Он мне рассказывал также, почему ушел из дому. Нечего было есть. Просто и ясно. Когда нечего есть, уходи из дому и никому не мозоль глаза. Оставь лучше последний кусок матери… Так я думаю. Да.

Когда убили брата, единственного кормильца семьи, Сенька подошел к матери (отец умер раньше, не помню, отчего, кажется, от пьянства):

— Мама, я ухожу из дому и больше не вернусь.

— По мне, хоть и не приходи. Что с тебя за польза, ты только и знаешь, что стекла бить у соседей.

Он ушел. И правда, чем сидеть без дела дома, уж лучше поездить по свету.

Вначале он ездил, как и все пассажиры, в вагоне: спокойно спал под скамьей, пока не выгонял кондуктор. Потом научился ездить на буферах, в ящиках под вагонами, на паровозе, да мало еще где…

Сенька ничего от меня не скрыл, точно так же, как и я от него. Я ему рассказал свою историю в первый же день, когда мы сидели в районе. Я рассказал, что родом я из Волынской губернии, что зовут меня Мойшка, рассказал, что мою мать звали Двося. («Двоська?», — переспросил Сенька.) Я ему рассказал, что отца звали Ицек. (Сенька: «Ицка?» Я: «Нет, не Ицка, а реб Ицек».) Я ему еще рассказал, кто из моей родни жив, кто умер. Потом я рассказал ему, что отец ежедневно ходил в синагогу к минхе и майрев. Сенька даже не понял, что это значит. Я ему объяснил:

— Ну, молиться, значит, часто ходил.

Тогда он понял, но ему было неясно, почему надо два раза в день молиться. Его отец ни разу в году в церковь не заглядывал. Я снова разъяснил ему:

— Это обычай такой у евреев.

Он засмеялся.

Ну, и пусть смеется.

Потом я ему рассказал, что у моей мамы был ревматизм. Она, бывало, всегда стонет:

— Ой, Мойшка, как ноги ломит…

Была у нее еще одна странная болезнь — камни в печени. Доктор прописал ей лекарство — побольше чаю. Ежедневно утром и вечером она ставила для себя самовар и сама его выпивала. Там было верных семнадцать стаканов. Сенька никак не мог понять, что это за болезнь. Я ему пробовал объяснить.

— Ну, камни, знаешь, камни.

— Какие? — переспросил он. — Просто камни? Хи-хи!

— Чему же ты смеешься?

— Чудеса, ей-богу! Правда, чудеса!

Я все ему рассказал. Когда моя мать заболела брюшным тифом, я начал продавать для Перельмана папиросы. И тут подошел ко мне Сенька, опрокинул мой лоток и выбросил папиросы в грязь.

О чем же думает теперь Сенька, почему не говорит мне ничего?

Приятно смотреть ночью на небо.

Вот если бы я мог верхом на звезде прокатиться в облаках! Там, должно быть, очень светло. Так я думаю. Да.

— Горобец, — тронул я его снова за плечо. — О чем ты сейчас думаешь? Я тоже хочу знать.

— Тебе не надо этого знать, — поднял голову Сенька. — Тебе не надо этого знать, Лямза.

Вот тебе и на! Хорошенькое дело! У него завелись уже от меня секреты!

— Горобец! — отрезал я. — Если ты мне не скажешь сейчас, о чем ты думаешь, я на тебя очень рассержусь.

— Рассердится, подумаешь!

Что же все-таки с ним случилось? Почему он такой задумчивый? С завом у него в последнее время стычек не было. Наоборот, зав мне недавно сказал: «Липкин (зав меня всегда называет по фамилии, Сеньку тоже), а ведь Сенька становится неплохим парнем. Что ты на это скажешь?» Что же мне сказать? Девочка, обиженная когда-то Сенькой, тоже больше на него не жаловалась. Мне даже известно, что она завела с Сенькой «шуры-муры» (правда, он скрывает это от меня).

И с командирами он живет мирно. Они находят, что Сенька стал тише воды, ниже травы. Его даже прочат в начальство. Командиром хотят сделать.

Что же его тревожит?

Я внимательно оглядываю Сеньку и замечаю торчащее из его кармана письмо. Я тихонько вытаскиваю его, но Сенька кричит:

— Положь назад!

— На, на, подавись!

Я побежал к заву и спросил:

— Товарищ зав, не знаешь, почему Сенька такой задумчивый?

— Эге, — сказал он и дружески надвинул мне шапку на глаза. — Ты его правая рука, а не знаешь, что он получил письмо от матери. Она едва нашла его. Зовет домой. Он спросил меня, как быть, а я ему ответил: делай как знаешь. Вот он и размышляет, говорит, что ему не хочется расставаться с колонией. Понятно?

Подумайте! Шесть лет не видались, и вдруг ни с того ни с сего — письмо!

Иду снова к Сеньке. Иду не спеша. Звезды глядят на меня со всех сторон. Что им надо? Впервые мы видимся, что ли? Кажется, достаточно друг другу надоели. И луна тоже смотрит. Смотрит и смеется. И смехом своим как будто говорит мне:

— Шляпа! Почему тебя так волнует, что Сенька сидит задумчивый?

Поди-ка, объясни ей, что Сенька Горобец — мой лучший друг!

Подхожу к Сеньке и начинаю его укорять:

— Ай, ай, Сенька, а еще друг называется! Заву сказал, а мне нет.

— Лямза, — сорвался он с места, — Лямза, кричи ура!

— Что такое?

— Я не еду. Остаюсь здесь, стоит ли уезжать, коли нас на завод посылают?

Хочу закричать ура, но от радости язык не поворачивается.

— Как же ты, Горобец, не сказал мне раньше о письме?

Он обнял меня за плечи.

— Видишь ли, Лямза, это письмо так меня за сердце зацепило, что слова вымолвить не хотелось…

— Смотри-ка, — толкнул я Сеньку, — как луна следит за нами.

— Пусть следит, — сказал Сенька, — такая уж у нее сызмалу привычка.

Сенька показал мне письмо матери.

Тоже письмо! Несколько строк. Стоило такую бузу из-за него заводить. Вот оно:

«Здравствуй сын мой Семен Васильев пишут тебе твоя матушка Настасья Филиповна которую верно помнишь ох Семен я то клопотала по всем городам клопотала покудова мне сказали что ты тута приезжай беспременно домой довольно шлятся. Или признаваться не хочеш, ответь приедешь аль нет».

Он сел писать ей ответ. Когда Сенька пишет, он всегда высовывает кончик языка, точно это ему помогает. Сенька нацарапал несколько закорючек и бросил писать. В другой раз ответит. Да и что писать-то? Целую канитель надо разводить, а уже поздно. Спать пора. Скоро и свет погасят.

13. ЛЯМЗА, ВЕРЬ ЕЙ!

У нас гость. Мурдик. Тот самый Мурдик, что сидел с нами в тюрьме. Он в странной шапке, похожей на гоменташ[4], и в потрескавшихся ботинках, а в штанах — две большие дырки, как два глаза. Он долго бродил по колонии, внимательно осматривал наш двор, с жадностью глядел на отяжелевшие яблони, на голубятню, на монастырь с красным флагом, на пруд, который мы сделали из болота, на наших двух откормленных жеребцов. Потом пошел к заведующему.

— Здравствуйте, вот и я!

— Вот и он! Подумаешь, какая цаца к нам прибыла!

Зав долго с нами говорил про Мурдика, сказал, что мы оба должны быть его воспитателями.

На другой день Мурдику выдали пару штанов, ботинки и шапку. Теперь можно было разглядеть его. Узенькая головка с карими глазами. Сам курносый, с маленькими, точно зашнурованными, губами, неразговорчивый.

Я сказал:

— Мурдик, то, что было раньше, забудь. Тут все иначе.

Сенька меня поддержал:

— Да-да, Мурдик, ты слушай, что Лямза тебе говорит.

Но Мурдик первое время мало с нами считался. Все же он был тихий парень. Бывало, слова лишнего не вымолвит. Забьется в уголок и поет какую-то странную песенку. И не разберешь, грустная она или веселая.

Вскоре я с Мурдиком сдружился. Не знаю почему, его молчаливый характер был мне по душе. Он мне рассказал, что никогда не надеялся попасть в большой город, но тетка привезла его в Харьков, оставила в изоляторе на Александровской улице, а сама исчезла.

Когда Мурдик рассказывал мне о своих похождениях, я всегда вспоминал Клочковскую, два. Этот «дом лишайников» так врезался в мою память, что я не забуду его всю жизнь. Как проходили наши вечера?

У воспитателей:

— «Ландыш. Не теперь, позже».

— «Резеда. Спасибо за комплимент».

— «Подснежник. Вы переходите все границы…»

У нас:

— Давай карту!

— На.

— Еще одну!

— На.

— Фуц!

— Подожди, дай еще одну, черт с ним!

— На, а если проиграешь?

— Отдаю простыню.

— На.

— Двадцать одно!

— А ну-ка, покажи!

— Гляди: король, туз, шестерка.

— Ребята, шестая. Нилка идет!

Легкие шаги по коридору. Остановилась, потом рванула дверь…

— А, снова картежная игра!

— Пошла, Нилка, пошла флиртовать!

— Это что за тон? (Топнула.) Что за разговоры? (Дважды топнула.) Борис Борисович, угомоните их!

Тяжелый топот сапог. В комнату входит надзиратель.

— Спать, — грозит он волосатым кулаком. — Спать!

А через полчаса снова то же.

У нас в спальне:

— Ну, пошли дальше!

— Даешь!

— Сколько в банке?

— Десять завтраков.

— На все.

— На.

— Фуц!

У педагогов:

— «Акация. Я этого не люблю».

— «Резеда. Ваши брови! О-о, ваши брови!»

* * *

Похолодало. Наша колония начинает кутаться: заклеивать двери, замазывать окна. Сад понемногу сбрасывает с себя листья и обнажает ветви.

Просыпаешься утром и видишь: на крышах лежит иней, точно белая тонкая шаль. Становится немного грустно, но нам некогда грустить, потому что мы заняты целый день либо учебой, либо работой.

С тех пор как я стал учиться, я чувствую, что во мне с каждым днем что-то меняется. Что именно, сам не разберу. Учительница рассказывает, что земля непрерывно вертится вокруг солнца. Что-то мне не верится: если бы земля вертелась, то и я вертелся бы вместе с ней. А я стою на одном месте. Не так ли?

Горобец говорит:

— Лямза, верь ей! Ведь она знает лучше тебя, иначе она не была б педагогихой.

Самая трудная штука — это арифметика.

Вот, например, учительница дает задачу:

«Рабочий получает 43 рубля в неделю, сколько он заработает в семь недель?» Ну, откуда же мне знать? Пророк я, что ли?

Или вот.

Заведующий нам рассказывал о Стеньке Разине; по его словам, Стенька был герой. А я знаю о Стеньке вот что. Катался он как-то с персидской красавицей по реке Волге. Вдруг ни с того ни с сего рассердился, схватил ее за талию и швырнул в воду. Я даже знаю песенку про это.

Зав говорит, что песня песней, а на самом деле Стенька боролся за свободу крестьян и был великий бунтарь (так он и сказал: бунтарь!). За это его и казнили.

Горобец говорит:

— Лямза, верь ему! Песня — это кабак. Если зав говорит, то он знает, иначе он не был бы завом.

14. ЗАВ УСМЕХАЕТСЯ

Вчера утром выпал первый снег. Я выбежал во двор и начал ловить падающие снежинки. В этот же день к Горобцу постучался шестнадцатый год.

Вместе с первым снегом он вбежал в спальню и бросился прямо к кровати Горобца.

— Сенька, я тут!

На рассвете Сенька о чем-то говорил сам с собой, может быть, он чувствовал, что стучится к нему шестнадцатый год. Мне тоже вчера минуло пятнадцать лет. Откуда я это знаю? Помню, мать рассказывала, что на другой день после моего рождения выпал первый снег. Отсюда я и веду счет моим годам.

Осенью мы возили в соседнее село бревна для строящейся там школы. Постройку приостановили до весны, и теперь мы учимся вместе с крестьянскими мальчишками и катаемся с гор на собственных штанах.

Последнее время наш зав как-то странно ведет себя. При встрече со мной он ни слова не говоря весело усмехается. Чему бы? Не нарадуется на нас, что ли? Но я, кажется догадался, в чем дело. Учителя неспроста учили нас арифметике и рассказывали нам про землю: они готовили нас в фабзавуч. А на днях нас, кажется, повезут в город.

Вчера учитель разбудил нас (меня, Горобца, Мурдика и еще нескольких ребят) очень рано.

— Ребята, довольно дрыхнуть! Едем на станцию.

Мы мигом оделись и отправились на станцию.

Сидя в вагоне, я все время смотрел в окно. Навстречу нам неслись покрытые снегом горы, дома, трава завивалась, точно локоны девушки. Учительницы нашей колонии советовали присматриваться к природе, в ней много красоты, говорили они. Я сижу в вагоне и смотрю в окно на маленькие домики и горы, которые кланяются мне.

Я очень доволен, но чем — не знаю сам. Такую радость можно передать не словами, а как-то иначе… Так я думаю. Да.

Зав смотрит на нас и смеется.

— Ребята! Вот мы и в городе.

Мы все выходим из вагона и направляемся по городу к металлозаводу. Город снова соблазняет меня разными чудесами, выставленными в витринах. Но теперь они меня не волнуют. Несколько лет назад я бы не вытерпел, чтобы чего-нибудь не стянуть, но теперь мне это неинтересно. Я сыт, у меня есть дом, меня обучают ремеслу, чего же мне еще? Уже не впервые я вижу город, но никогда он мне так не нравился, как сегодня.

Сколько новых домов в городе! Мы заходим в заводскую контору. И зав говорит с радостной улыбкой:

— Вот они, мои пятеро сыновей, о которых я с вами говорил.

Их заведующий (не знаю, может быть, он тут иначе называется) отводит в сторону нашего и о чем-то шушукается с ним. До меня доносятся слова нашего зава:

— Да что вы? Можете вполне на них положиться.

Это, очевидно, имеют в виду нас. Был бы я на месте зава, я бы плюнул ему в физиономию за такие вопросы. Тот, как видно, думает, что мы и тут собираемся лямзить.

А Сеньки вдруг не стало. Он уже во дворе. Держит в руках кусок проволоки, осматривая по-хозяйски завод.

Я тоже выбежал.

— Горобец, — говорю я. — Как тебе нравится?

— Ты видишь этот подъемный кран?

— Ну, и что же?

— Я бы не отказался прокатиться немного с машинистом туда и обратно.

Когда мы возвращались в колонию, у Сеньки вырвалось:

— Товарищ зав, мы будем работать на шармака или за деньги?

— Ясное дело, за деньги, — ответил зав.

Завтра утром мы уже приступаем к работе. С завтрашнего дня мы должны стать совсем, совсем иными людьми.

Так я думаю. Да!

15. ФЗШ

Поймал! Наконец-то я поймал «смекалку». Мастер говорит, что как только поймаешь смекалку, все становится ясным, всплывает, как масло на воде. Мастер говорит, что если ты пилишь плитку, то должен выбросить всякие глупости из головы и думать только об этом. На все свое время.

Обработка плитки напильником была первой нашей работой.

Как только мы вошли в токарный цех, мастер дал нам по куску ржавого железа, наметил на нем мелом квадратики, вставил в тиски и сказал:

— Пили!

— Железо должно стать четырехугольным и приобрести блеск, — так говорит мастер. — Оно должно так блестеть, чтобы в него можно было смотреться, как в зеркало. Иначе, — говорит он, — ты такой слесарь, как я акушерка. Понятно?

Горобец вначале выходил из себя. Из-за плиток он даже собирался бросить работу. Не хочет он пилить, да и только. Лучше бы, говорил он, заставили его камни таскать. Невмоготу ему на одном месте стоять. Этот ржавый кусок железа подчиняет себе, а Сенька не хочет подчиняться. Однако мастер обрезал Сеньку так, что у того в глазах потемнело. Если он не хочет учиться работать, то пусть идет помощником к гицелю[5], а на заводе он должен стать слесарем.

Когда я в первый раз попал в цех, меня охватил страх: шкивы, точно змеи, ползли вдоль потолка, гул трансмиссий ошеломил меня. Можно оглохнуть от этого шума! Белые тонкие стружки летят от токарных станков, и эти горячие стружки со странным жужжаньем носятся вокруг тебя.

Стою рядом с Сенькой подле тисков и пилю.

— Горобец! — кричу я. — Эв-ва!

Но Сенька не слышит, он занят. По-видимому, мой восторг его нимало не трогает.

Мастер, очевидно, нами недоволен. Он говорит:

— Тут не должно быть ни Горобца, ни Долгоноса. Как это понять?

Он говорит, что нас обоих надо взять в тиски, как берут кусок железа, и раскалить на горне. Потом надо этот кусок железа (то есть меня и Сеньку) бросить в мартен, чтобы превратить в сталь. А если этот кусок железа (то есть меня и Сеньку) нельзя превратить в сталь, то надо его кинуть в мусорный ящик. Сенька говорит, чтобы мастер не морочил ему голову своими баснями, он все равно его слушаться не хочет.

Горобец говорит:

— Насильно только медведя научишь танцевать, да и то не всегда: если медведь не дурак, то танцевать не станет. Поди-ка назови его прогульщиком.

Не знаю почему, но мне мастер нравится. Правда, он частенько не прочь прикрикнуть на нас, но все же человек не плохой. В его маленьких глазках есть что-то привлекательное. Он низкорослый, с брюшком, смахивающим на футбольный мяч, и с маленькими усиками. Он любит часто поглаживать их, забывая о том, что руки его всегда в машинном масле. В хорошем настроении он не говорит с тобой, а только подмигивает. И ты должен его понимать.

А когда он сердится, начинает так бушевать, что хоть уши затыкай.

— А меня? — орет он. — Меня как учили? Бывало, прикажет мастер что-нибудь подать, а ты замешкаешься ненароком, так он тебе так заедет, что покойного прадеда увидишь. Иди-ка тогда, жалуйся губернатору!.. А вас вот учат читать, писать, да еще и деньги вам платят. Тумаки мне в ваши годы давали, а не деньги!

Но как только мастер заканчивает свою речь, он сразу становится мягким, как оконная замазка. Такой уж он чудак, наш мастер. Лучше не раздражать его.

Теперь я все смекнул. Мастер говорит, что если у человека не работает смекалка, то он ломаного гроша не стоит. На работе нельзя быть растяпой. Если стоишь у сверла или у механической пилы, которая визжит, как поросенок, и думаешь не о работе, а о черненькой подавальщице из столовой, тебе может так отхватить пальцы, что только держись.

Теперь у нас работа пошла легче. Мы делаем молотки. В первый раз, когда мастер принес мне кусок железа и велел сделать молоток, я решил, что он спятил: «Сделай молоток»! Как же мне обломок ржавого железа превратить в молоток? Он объяснил, что до намеченной точки нужно отпилить, а там, где мелом означен кружок, надо просверлить. Как только он отошел, Сенька высчитал, что на отпиливание уйдет целая неделя. Проще сделать это при помощи наждачного камня. Мы так и сделали, но наждачным камнем захватили на несколько миллиметров больше, чем полагалось, и сделали вид, что не заметили этого.

Подходит мастер и видит, что мы слишком быстро справились с заданием. Он берет наши будущие молотки и швыряет на пол.

— Это что за безобразие! Сию же секунду выбросьте это железо в помойную яму.

Ничего не поделаешь… Пришлось взять другое железо и сделать так, как он велел. Когда молотки были готовы, он только моргнул своими глазками. Это означало, что наша работа сделана неплохо.

* * *

Ф-фу… как я устал! И с чего бы это? Ведь я работаю всего четыре часа, а четыре часа учусь.

Что осталось у меня в голове от сегодняшних уроков? Чувствую, что она переполнена. Если бы ее хорошенько встряхнуть, из нее посыпалась бы таблица умножения, которую я с таким трудом вызубрил. Плохо еще укладывается в моем мозгу то, чему меня учат. Странное дело! Кусок железа не может удержаться на воде. А целый пароход держится. Как же это понять?

Учитель говорит, что этот закон открыл грек Архимед. Вот чудак!

Никакой охоты нет зубрить. Пусть греки этим занимаются. Все равно им делать нечего. Вот они сидят и бренчат на лире. Законы выдумывают. Сенька вообще сомневается в существовании греков. В этих уроках, вероятно, немало «липы», говорит он. Вот, к примеру, учитель физики сегодня нагрел над огнем стеклянную трубку и с увлечением согнул ее. Что ж тут за фокус! Если железо гнется, так почему же не гнуться стеклу? Одно мне понравилось на сегодняшнем уроке: если положить бумажку на стакан, наполненный водой, и опрокинуть его, то вода не выливается…

Сенька уже спит.

Мне тоже хочется спать. Как только закрою глаза, сразу вижу перед собой нашего заведующего ФЗШ, Юрия Степановича. Всегда он твердит одно: без греческого закона нельзя и шагу ступить у машины. У машины, говорит он, тоже есть душа. Да еще капризная. Кто имеет дело, с машиной, должен знать ее душу. Кто не хочет понять нутра машины, тот просто неуч и способен только печи топить, а не работать с машиной. Если в машине что-нибудь испортится, то такой неуч так же в этом разберется, как гицель в хлопке. Вот для чего нужна фезеша. А тот, кто станет в фезеша выкидывать фортели, того надо взять за шиворот и спустить со всех ступенек. А на его место надо посадить такого, кто хочет знать греческие законы. Вот так он начнет и начнет, не вырвешься…

Учительница русского языка спрашивает меня, знаю ли я, кто был граф Толстой! Вот еще вопрос! Раз он был граф, то я и знать его не хочу. Большевики давно уже дали графам по шапке. Однако учительница говорит, что граф Толстой был известный писатель. Подумаешь, какое диво! Сенька говорит, что у них в волости тоже был известный писатель, по имени Кирилла-писарь. Почему же его не изучают в классах?

Учительница пожаловалась на нас Юрию Степановичу за то, что мы смеемся над Толстым, и за то, что пускаем на ее уроках бумажных голубей, причем один из них попал ей даже на пробор.

— За голубей, — говорит Юрий Степанович, — вас по головке не погладят. За голубей вы получите строгий выговор. Что же касается Толстого, то только круглый невежда может не знать, кто был этот великий человек. А граф Лев Николаевич Толстой (так он и назвал его полным именем) писал книги о графах и дворянах. А графы и дворяне были до Октябрьской революции главными заправилами, они сдирали семь шкур с крестьян, они их покупали и продавали, как скот. Трудом крестьян они наживали поместья и богатства. Все это описал Толстой, мы должны его знать.

Вот тебе и на. «В огороде бузина, а в Киеве дядька». Какое отношение имеют большевики к графам?

— А-а-а… Хватит уже зевать, надо погасить свет.

Ой, какая ясная звездная ночь!

— Горобец! Ну-ка, будь молодцом, покажи Большую Медведицу!

— Долгонос, замрешь ты наконец? — бормочет сонный Сенька. — Плевать мне на Большую Медведицу, пусть греки этим занимаются.

* * *

Как только раздается первый пронзительный гудок, на пол летит чье-нибудь одеяло — либо мое, либо Сенькино. Так мы будим друг друга. Если же это не помогает, то есть еще одно средство, которое изобрел Сенька: обливать водой. Норма обливания — не меньше чайника, таково условие.

— Бежим! — командует Сенька, как только мы очутились за калиткой.

— Бежим! — подхватываю я.

Мы мчимся к трамвайной остановке, как пара испуганных лошадей.

— Стоп!

Люди лавиной ринулись из трамвая.

Рядами идут через проходную и на ходу вешают номерки. Вот прозвучал звонок, и мы уже за партами.

Четыре часа подряд слушать архимедовы законы!!

Физика, впрочем, куда ни шло! Учитель показывает фокусы: берет стеклянную трубку, затыкает с обеих сторон пробками, нажимает нижнюю пробку — вылетает верхняя, да еще с выстрелом!

Но вот математика — просто беда! Несчастье! Хорошо еще, что существует звонок. Когда он прозвонит четвертый раз — значит, шабаш. Кончились уроки.

Мы летим в столовую. Сенька ищет стол, который обслуживает черноволосая подавальщица…

День для нас начинается только в цехе. Вначале я не мог привыкнуть к шуму. Теперь уже не замечаю, как гудят рядом фрезера. Цилиндры с пением проделывают свои быстрые обороты. С равномерным шумом ползут вдоль потолка трансмиссии. Дж-ж-ж!..

Все здесь измерено, рассчитано каждое движение. Шум захватывает тебя так, что забываешь обо всем на свете. Знаешь только, что должен сделать кронциркуль, от этого зависит новый разряд.

Но вот ты закончил. Тут подходит мастер, пронизывает тебя насквозь своим взглядом.

— А это что? — проводит он своим треугольником по циркулю. — Ведь циркуль-то у тебя горбатый!

Где он видит горб?

— Эх, — морщится он, — меня иначе учили!

* * *

Сегодня день отдыха.

Сирена утром не будит нас. На заводе в работе не замечаешь, как летит день, а сегодня каждый час тянется, тянется…

Вчера мы получили заработную плату. Семнадцать рублей, как одну копейку, отсчитал каждому кассир и даже слова не сказал.

Куда бы пойти?

Вчера после работы мастер пригласил нас к себе. На обед. Он нас любит и хочет представить нас жене. На стене у нас висят два циркуля, они блестят, как никелированные. Хоть смотрись в них! Мы их выпросили у мастера — пусть все видят нашу первую работу.

Мы умываемся, причесываемся, смазываем для блеска волосы репейным маслом и шагаем к мастеру: выпить пару пива и закусить.

Мы идем. Солнце стоит как раз посреди неба. В зените, так, кажется, говорится на книжном языке.

— Груша! Они идут! — кричит мастер, увидев нас в окно. — Идут мои мальчишки…

— Здрасте!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

…Наутро в цехе мастер нас будто не узнает. Он по-прежнему ничего не хочет знать. Дали тебе работу, выполняй. После работы, говорит он, можно даже вместе поухаживать за той черноволосой из столовой.

Но на работе — я тебе задам!..

И он грозится пальцем, а глаза его глядят совсем не по-вчерашнему. Глаза его требуют от нас работы. И мы работаем.

* * *

Как-то к нам подходит секретарь комсомольской ячейки и спрашивает нас, о чем мы думаем.

— Как о чем? — говорит Сенька. — Мы думаем о том, чтобы стать хорошими рабочими и навсегда забыть, кем мы были.

— Нет, что вы думаете о вступлении в комсомол?

— Об этом мы еще, правду говоря, не думали… Но подумаем, — ответил я.

— Так вот, подумайте, — сказал секретарь.

— Хорошо, — сказал Сенька. — Подумаем.

— Только вы долго не раздумывайте и подавайте заявления.

— Хорошо, — сказал Сенька.


1929


Перевод П. Копелевой и Р. Маркович.

Загрузка...