Глава II «Дом» и мир

1

Весна сверкала, грела, пронзала солнечными лучами, от вскипающей земли поднималось марево испарений.

Еще вчера краснели, наливаясь соком, леса. Еще вчера плыла по горизонту голубая, пьянящая дымка пробуждающейся земли и под обрывами со вздохами и слезами стаивали последние грязные пласты снега, открывая лабиринты мышиных ходов. А сегодня вдоль канав, вдоль изгородей, по откосам сияют золотые созвездья мать-и-мачехи, вспыхивают пушистыми взрывами соцветия ивы, разбегается вширь мурава пробивающейся травки и из-под прелого прошлогоднего листа поднимает хрупкие лиловые кисти изящная лапчатка. Все рвется с неистребимой силой жить, наверстывая потерянные в зимней спячке дни. И, прислушиваясь к шуршащему, вздыхающему, вспухающему жизнью лесу, сквозь птичий гомон, звон последних, сбегающих ручейков можно было слышать сладкий и страстный треск лопающихся почек…

Эту весну и я ждал с нетерпением.

Последние лето и осень на Терском берегу заставили меня заново взглянуть на свою работу. Решение частных, в сущности, вопросов, какие встают перед каждым археологом, — время существования тех или иных поселений, быт и хозяйство живших там людей, их отношения с соседями, — неожиданно вывело меня на другую тему: я задумался над взаимоотношениями древнего человека с окружающей его средой. Это не было совершенно новым вопросом. Нельзя было изучать историю человечества, не затрагивая эту проблему. Но она всегда оставалась второстепенной, образуя как бы второй план, на фоне которого разворачивались исторические события.

А это было не совсем верно.

Как показали исследования последних десятилетий, в системе отношений «природа — человек» природа выступала отнюдь не пассивным, тем более страдательным партнером. Человеку только казалось временами, что он берет над природой верх; что не природа ему, а он природе диктует свои законы, которым она начинает послушно следовать. Чем дальше развивалась наука, чем глубже она постигала систему Вселенной, в которой человеку отведено не малое, но и не столь уж большое место, тем чаще тот или иной исследователь склонялся к мысли, что путь прогресса определяется отнюдь не навязыванием природе наших желаний. Наоборот, этот путь требует самоограничения, вдумчивого и неторопливого постижения законов и закономерностей природы, умения ими пользоваться, поскольку человек в своей биологической сути по-прежнему остается частью природы, подчиняется законам биосферы.

Терпеливая, гибкая, самовосстанавливающаяся природа отступала перед натиском человека все последние столетия, пока он овладевал силами пара, электричества, атома, развивал металлургию, химическую промышленность, используя ресурсы Земли, уничтожая и перерабатывая для своих нужд огромные количества биомассы. Богатства биосферы казались человеку неисчерпаемы. Он вырубал леса, распахивал степи, создавал огромные водохранилища, собирался растопить ледники на горах и направлял в обратную сторону воды рек. Но внезапно все изменилось.

После сотен лет победоносной войны с природой за какие-то полтора-два десятилетия выяснилось, что все это не так просто и не так хорошо. Что, беря у природы, ей обязательно нужно давать соответствующую компенсацию. Что при концентрации промышленных предприятий необходимо создавать вокруг них обширные леса и парки, создавать искусственные водоемы и очищать воду. Что вырубленные леса не восстанавливаются сами, а их исчезновение резко меняет климат в худшую сторону. Что огромные водохранилища на месте бывших лугов и полей катастрофически нарушают сложившееся за тысячелетия экологическое равновесие. И если человек заинтересован в собственном будущем, он должен со вниманием относиться к своему настоящему, в первую очередь к природе, которую получил в наследство от предшествующих поколений.

Так в последние годы пальма первенства среди наук неожиданно перешла к экологии, о которой еще недавно знали разве что только специалисты.

История триумфа экологии повторяет историю Золушки. Одно из третьестепенных направлений в биологии, изучавшее отношение организма или вида к окружающей среде, стало планетарной наукой, рассматривающей одинаково и процессы биосферы, и влияние деятельности человека на природу. «Венец природы», каким привык было считать себя человек, внезапно обнаружил, что существование его как вида зависит от существования природной среды — и не вообще какой-нибудь, а именно той, в которой он возник, сформировался, вместе с которой развивался на протяжении десятков и сотен тысяч лет.

Человеку нужен воздух, — но лишь того химического состава, которым он дышал на протяжении сотен поколений; ему нужна вода, — но лишь с теми примесями, которые необходимы его организму; ему нужна пища, — но именно та, к которой он приспособился в чреде предшествующих поколений, и так — до бесконечности. В конце концов, человеку нужна вся биосфера Земли — такая, в которой он родился и развивался, а не измененная промышленными выбросами и радиоактивными отходами.

Эта биосфера, состоящая из бесчисленного количества составляющих ее компонентов, часть которых потреблялась в пищу, часть — сжигалась и уничтожалась, часть — видоизменялась, при ближайшем рассмотрении оказалась единой. Из нее ничего нельзя было изъять безнаказанно. Каждый мельчайший биологический вид, каждая часть поверхности планеты со своей фауной и флорой, каждый кубометр воды, участвующий во всеобщем круговороте, являлись необходимым звеном в единой цепи жизни. И, рано или поздно, каждый разрыв этой цепи приводил к необратимым изменениям.

Примеры нарушения человеком экологического равновесия в природе широко известны. Среди них расселение кроликов в Австралии, которые, не встретив конкуренции, принялись размножаться с катастрофической быстротой, уничтожая посевы и растительность; привоз в Европу из Америки филоксеры, которая стала грозой виноградников Старого Света; появление в Черном море рапаны, уничтожившей устриц, которыми лакомились не только древние греки, но и люди, еще живущие среди нас.

Но то были объекты изучения прежней экологии, ограничивающей поле своего наблюдения биологическим видом.

Современная «большая» экология оперирует не только всеми био- и геологическими объектами, она еще использует материал истории, социологии, экономики, гео- и биофизики, химии, физики, астрономии и других столь же далеких, казалось бы, дисциплин. Она определяет не просто условия, необходимые для продуктивного существования какого-либо биологического вида, но условия, необходимые для наиболее успешного существования совокупности видов той или иной географической зоны, полосы, сообщества. Прослеживая по возможности все связи между каждым из видов, между ними и природной средой, включающей в себя и климат, экология вместе с тем определяет наиболее слабые звенья, которые разрушает или может разрушить человек своим вторжением, и те последствия, к которым такое нарушение может привести. При этом выясняются иногда любопытные вещи.

Так, отсутствию лесов по берегам Средиземного моря и в степях северо-западного Крыма мы обязаны отнюдь не климату, не почвам, а хозяйству древних греков и римлян. Они усиленно разводили огромные стада коз, поедавших молодую поросль, в то время как взрослые деревья переводили на дрова и постройки. Возникновение ряда эпидемических заболеваний, оказалось, зависит не только от вспышек на Солнце и усиления потока космической радиации, но происходит в результате вымывания некоторых необходимых для человеческого организма микроэлементов из почвы, истощенной непрерывной пахотой. Массовая гибель рыб в водоемах может быть следствием не только загрязнения их промышленными отходами, но результатом развития сине-зеленых водорослей, бурно размножающихся после появления запруд и плотин на ранее проточных озерах и реках. Казалось бы, как могут быть связаны такие два явления, как использование химических удобрений и вспышки туляремии, которую разносят грызуны? Однако небрежность в обращении с химикатами привела одно время к полному уничтожению лисиц, охотившихся на зайцев и мышей, а это уже вызвало неконтролируемое размножение грызунов…

Истоки настоящего следовало искать в прошлом, все равно далеком или близком.

В глубинах тысячелетий складывалось единство человека и природы, разрываемое, порой на наших глазах, цивилизацией. Как считает большинство социологов, такое положение вещей вовсе не было предопределено прогрессом. Так, может быть, стоит спуститься в глубины прошлого, чтобы выяснить, как именно шло развитие человеческого общества и где, на каком этапе возникает та или иная роковая ошибка, ставящая сейчас под угрозу будущее? Одинаково — будущее природы и будущее человека…

Опыт Севера давал пищу для размышлений, но его нельзя было перенести целиком сюда, на Ярославщину, куда я после многолетнего перерыва приехал снова этой весной, — здесь требовался совершенно иной подход к проблеме.

То, что в нашей средней полосе России давно исчезло, было скрыто землей, лесами, болотами, тысячелетиями преобразовывавшейся человеком природы, на Севере еще сохраняло первозданные форму, цвет, вкус и даже звук — такие, как хорканье оленей, нежное, жирное мясо семги, маршруты сезонных кочевок с их тропами, постоянными очагами, чумами и всем укладом жизни, подчиняющимся до сих пор сезонному круговороту природы.

Другими словами, на Севере прошлое было тесно слито с настоящим.

Легкость реконструкции этого прошлого объяснялась еще и тем, что угол моего зрения был преднамеренно сужен. Он охватывал только один вариант культуры арктического неолита — оленеводческий, уходящий в глубокую древность, оставляя в стороне культуру охотников на морского зверя, мореходов и строителей лабиринтов, а также остальные достаточно сложные и яркие культуры, известные по археологическим находкам в Карелии и Финляндии, которые свидетельствовали о продвижении потомков первопоселенцев все дальше на север.

Там, на краю обитаемого человеком мира, все было зримо, наглядно, просматривалось так же, как остатки древних стойбищ на раздутых ветром галечниковых террасах. За современностью явственно проступали очертания прежней жизни…

Совсем иначе все это выглядело в средней полосе России, в междуречье Волги и Клязьмы, а еще точнее — в зоне обширных озер и болот, протянувшихся по землям Ярославской области. Здесь приходилось обращаться не только к археологическим и палеогеографическим фактам данного района, но постоянно сравнивать их с материалами, добытыми наукой на обширнейшей территории от Баренцева моря до Черного и от Урала до Карпат, если не еще западнее. Только так можно было представить себе и понять процессы, происходившие в том «квадрате», к которому я относился с особо пристальным вниманием, — к району Плещеева озера.

Огромный овал озера, скрывающий под синей гладью глубокую воронку; высокие берега, открытые солнцу, с оспинами разрытых в прошлом веке курганов, кое-где поросшие орешником и дубняком, переходящие на северо-западе в песчаные дюны с тонко поющими под ветром соснами; заросшие кустарником и лесом болота; лесные ручьи и речки; пронзительно пахнущие свежей землей весенние пашни на высоких холмах, уходящих к востоку, — все это я знал как собственный дом. Я знал не только места уже известных древних поселений, но и те, где находятся еще не открытые стоянки древнего человека, до которых, как говорится, руки еще не дошли. Знал леса и звериные тропы, гнездовья птиц и рыбные участки на озерах и реках. И все же такое знание, в отличие от Терского берега, где оно помогало связывать воедино настоящее и прошлое, здесь оказывалось бесполезным.

Здесь прошлое было неоднозначно. Оно состояло из множества слоев, зыбких, расплывающихся, неуловимых, уходящих в общий туман древности, и — главное — каждый такой слой казался не связанным с предыдущим и последующим.

Шагая по полям, лесам, по старым дорогам, сравнивая старые и новые карты, поднимая архивные документы, расспрашивая старожилов о названиях здешних мест, урочищ, я чувствовал себя в зыбком, меняющемся мире. Леса неоднократно вырубали, на их месте появлялись пашни, потом здесь снова вырастали леса. В их чащобе можно было разыскать следы существовавших некогда деревень и сел, разделенных не только километрами расстояний, но и столетиями. Облик жизни менялся на глазах, но и то, что я застал тридцать лет назад, имело мало общего с тем, что было здесь назад пятьдесят, двести или пятьсот лет…

А если идти дальше, вглубь?

Сколько раз менялось население этих мест? Одни археологи считали, что таких смен было много, другие — мало. Как бы то ни было, но они были. Менялся облик культур, менялись формы хозяйства, менялись климат и растительность. Казалось, здесь менялось все, кроме самой земли, хотя и ее лицо тоже менялось: реки углубляли свои долины, озера мелели и зарастали, холмы приобретали все более плавные очертания… Правда, это происходило очень медленно по сравнению со сменой исторических эпох. Неизменным оставалось лишь то, что лежало под поверхностью земли: слои, составляющие ее собственную летопись.

По этим масштабам остатки человеческой деятельности можно было сравнить разве что с заметками на полях в качестве примечаний или пояснений. Однако, как часто бывает, именно такие случайные заметки оказываются бесценными. Они-то и превращают спокойное, иногда равнодушное повествование в яркий и драгоценный документ эпохи. Да, конечно, история Земли сама по себе достаточно интересна, но так ли занимала бы она нас, если бы в ней не заключена была тайна истории человечества?

На Кольском полуострове все началось с обнаружения остатков стойбищ неолитических охотников и рыболовов. Специально я их не искал. Интерес к ним пробудился, лишь когда я задался вопросом, почему они расположены не на тех местах, где им следовало быть согласно моей логике, и почему рядом с ними всегда оказываются следы разрушенной почвы? Другой вопрос возник при изучении кремневых и кварцевых орудий, и он привел к довольно любопытным выводам, связанным с психологией человека, с его экономикой и экологией, с его воздействием на природу и его зависимостью от природы.

Самое удивительное, пожалуй, что на эти же проблемы меня выводили буквально самые первые мои шаги по переславской земле. Но тогда я еще не был внутренне готов к ним, не замечал того, что теперь казалось столь очевидным.

Место первого неолитического поселения на берегах Плещеева озера — Польцó — я нашел, следуя указаниям М. М. Пришвина в его «Родниках Берендея», где он рассказал об открытии этой стоянки. Путь к древнему стойбищу вел от озера по реке Вексе среди топких берегов и болотистого леса. Первое же сухое место, приподнятое над водой, оказалось занято человеком — и сейчас и в прошлом. То был древний берег озера, от которого оно ушло теперь почти на километр.

Встреча с Польцом, сборы на его поверхности каменных орудий, черепков от сосудов различных эпох, костей животных — все это оказалось решающим в выборе моего дальнейшего пути. Я возвращался сюда снова из года в год, искал и находил новые места поселений древнего человека, вглядывался в окружающую природу, пытаясь обнаружить характерные приметы таких мест: скажем, древние берега озер и рек, далеко отошедшие теперь от воды и затерявшиеся в густом лесу. И вот однажды наступил момент, когда в моем сознании словно бы замкнулась логическая цепочка: песок — сосны. Сосны растут только на песке. На Польце — песок и сосны; рядом, в болотистой пойме, сосен нет — там ольха, береза, лещина, ель.

Сосны — песок — древний берег…

Темные купы сосен, высоко поднимавшиеся над кустарником, березами, елью, над разнолесьем и болотом, стали для меня маяками, указывающими древние мысы, отмели, берега, острова и перешейки, на которых я, как правило, находил остатки древних поселений. Сверяясь по соснам, как по ориентирам, я продирался через мокрые кусты, чавкал сапогами в жиже болот, образовавшихся на месте древних заливов, но рано или поздно выходил на песчаный бугор или отмель, где под тонким или толстым слоем дерна, в желтом или ржавом песке бывшей дюны обнаруживал явственные следы присутствия здесь человека или остатки неолитического стойбища.

Опыт подтверждал и развивал интуицию, как бы начальную ступень ясновидения, позволяя просматривать за современным пейзажем тот, другой, древний, а вместе с тем сопереживать человеку, действия которого пытаешься понять по следам, оставленным им тысячелетия назад. Именно здесь наука становилась еще и искусством, когда ученый должен «вживаться» в исследуемое им прошлое, в изучаемого им человека, чтобы понять его мышление, психологию, причины тех или иных действий, как, например, выбор места для своего жилища. Именно здесь уже первые шаги в этом направлении приводили меня к вопросу о взаимодействии человека — индивидуума, человека конкретного — с окружающим его миром, окружающей природной средой. В конце концов, в этом и заключалась основная задача философии — понять взаимоотношения личности и мира, «я» и «не я».

Выбирая место для жилища, для своего дома, который всегда — будь то пещера, шалаш, сруб, глинобитная мазанка, землянка или рыцарский замок — показывает отношение его строителя и обитателя к окружающей среде, человек определял этим свое отношение к миру и его явлениям, свою зависимость от мира. «Я» — и природа, «дом» — и мир… В этом противопоставлении (или — синтезе?) была заложена основа для иного направления изучения прошлого, чем то, каким оперировала собственно археология.

Чтобы понять эту сложность, стоит вспомнить, что при всей точности наших карт и безусловной объективности показаний компаса его стрелка указывает вовсе не на географический, а на магнитный полюс: вот почему на морских картах всегда отмечено соответствующее магнитное склонение стрелки компаса в данном районе…

Готовясь теперь снова вернуться на берега Плещеева озера, я старался внести в свои прежние исследования поправку, то самое «магнитное склонение», которое я научился вычислять на Севере. Раньше здесь мои мысли и чувства концентрировались в своего рода «магическом квадрате» раскопа, к которому было приковано все мое внимание: к слоям почвы, к предметам, которые мы из них извлекали, к следам конкретного человека… Теперь следовало выйти за границы этого магического квадрата, взглянуть на него со стороны, поскольку, как я уже смог убедиться, действительный интерес представлял не столько сам человек, сколько его удивительная способность отражать в своих действиях законы и связи окружающего мира.

И начинать пересмотр всего, что уже было здесь мною сделано, следовало с того же, с чего я начинал здесь свою работу почти тридцать лет назад, — с изучения земли, с обрывов, где пласты красной, плотной моренной глины перемежаются гравийными песками ледниковых потоков, с болот и песчаных прибрежных валов, — с геологии и геоморфологии края, с наук, которые за эти годы успели пересмотреть многие свои положения и переписать заново хронологическую шкалу послеледниковой эпохи…

Вот почему той весной я снова, как десятилетия назад, ехал мимо лиловых, оживающих лесов и, вглядываясь в знакомые волны северо-восточных отрогов Клинско-Дмитровской гряды, по которым поднималась и опускалась дорога, я уже видел в воображении блещущую под солнцем гладь Плещеева озера, тающий в дымке далекий, поросший соснами берег со стоянками, белые стены монастырей и церковок Переславля, от которых когда-то начался мой путь в прошлое.


2

Развитие науки раздвигает не только условные горизонты наших представлений. Оно открывает нам медлительность событий в истории Земли. Сравнительно недавно историю человека укладывали в двести — пятьсот тысяч лет. Теперь возраст древнейших останков наших предков, изготовлявших каменные орудия, определяют от двух до шести миллионов лет, и ученые начинают уже поговаривать о пятнадцати миллионах. Новые методы определения возраста геологических пород и слоев заставили нас иными глазами взглянуть и на окружающий мир. То, что полагали результатом деятельности последнего оледенения, оставившего цепь краевых морен в виде валдайских холмов, оказалось произведением не только предшествующих оледенений, но и предшествующих геологических эпох.

Медленно скользившие по лицу земли материковые льды, углублявшие долины, перемещавшие массы песка, валунов, гравия, глины, создававшие огромные пресноводные моря и проливы, меняли ее облик. Но каждый раз, закладывая буровые скважины, рассматривая образцы слоев, геологи обнаруживали, что и до наступления ледниковых эпох на месте современных возвышенностей тоже располагались возвышенности. Реки, как правило, следовали направлению более древних речных долин, а на месте впадин и до оледенения находились столь же обширные углубления, заполненные отложениями озер или морей.

Само валдайское оледенение, последнее, началось много раньше, чем еще до недавнего времени предполагали геологи. Площадь ледяного щита то сокращалась, то увеличивалась, и, сопоставляя гряды холмов, отмечающие его границы, некоторые ученые пришли к выводу, что на протяжении последних восьмидесяти пяти тысяч лет было не одно крупное, а несколько мелких оледенений.

Сколько их было в действительности, важно для понимания геологической истории северных районов, Скандинавии и Балтики, — там, где, как я уже говорил, земля прогибалась под тяжестью ледника и где он наложил на нее свой неизгладимый отпечаток, заставляя до сих пор колебаться уровни моря и суши. Здесь же, на Переславщине, влияние последнего ледникового периода оказывалось лишь косвенным, поскольку самая южная граница ледника проходила примерно в двухстах километрах к северу от Плещеева озера. А это значит, что ландшафт, который мы видим здесь сейчас, практически не испытал воздействия оледенения. В своих основных чертах он сложился много раньше, чем холодные ветры, дующие с последнего ледника, стали откладывать на этих холмах мельчайшие пылевидные частицы, из которых развивались северные почвы.

Теплое продолжительное межледниковье, предшествовавшее валдайскому оледенению, наложило неизгладимую печать на формировавшийся ландшафт, растительный и животный мир края. Здесь шумели густые широколиственные леса, на дне водоемов отлагались илы и слои торфа; водоемы зарастали, давая обильную пищу рыбам. И когда постепенно произошел перелом и медленно, тысячелетие за тысячелетием холод и льды начали двигаться на юг, умирающая растительность продолжала цепляться за эту землю. Вымерзли и погибли теплолюбивые породы деревьев. Их место заняли более холодоустойчивые, такие, как ель, сосна, береза, ива. Появились карликовые формы и кустарниковые виды, образующие на современном Севере криволесье, но среди них то там, то здесь поднимались лесные острова, дающие приют птицам, мелким и крупным зверям.

Зона, прилегающая к южному краю последнего ледника, — долина Волги от Ржева до Рыбинска, полоса обширных озер и болот Верхне-Волжской низменности, окрестности Плещеева озера, озера Неро и заросших водоемов от современной Ивановской области до Рыбинского водохранилища — десятки тысячелетий назад была «зоной жизни», особенно напряженной в летние месяцы.

Лишь только приходила весна, оттаивал верхний слой почвы, — тундра преображалась. Яркими розовыми пятнами поднимались бугры, осыпанные цветами воронихи, вспыхивали белые звездочки морошки, у воды синели россыпи незабудок, на болотистых кочках выделялись бело-розовые колокольчики клюквы. Зацветал белый багульник, золотились пушистые соцветия ивы, пламенели полярные маки… И с юга к этим елово-березовым островам, к многочисленным полноводным озерам устремлялись стада оленей, тянулись в поднебесье треугольники птиц и тяжело ступали по земле мамонты.

Конечно, основная жизнь кипела южнее, в просторах умеренных степей, в лесах, сдвинутых тогда к берегам Черного моря, к Закаспию, у предгорий Северного Кавказа. Но если и в наши дни каждую весну караваны птиц, ликуя и курлыча, тянутся через тысячи километров именно на север, в тундру, на ее бесчисленные озера, если следом за ними из лесов и лесотундры, втягивая с храпом воздух, шагают на побережья полярных морей стада оленей, то нечто подобное происходило и тогда.

Доказательств можно привести много. Одним из них будут остатки стойбищ палеолитических охотников на мамонтов и северных оленей, найденные теперь уже на Каме, на Печоре, даже за Полярным кругом. Другим столь же серьезным доказательством служит анализ пыльцы из слоев того времени — из погребенной почвы, отложений на дне озер, остатков торфяников, скрытых под более поздними напластованиями.

Жизнь сохранялась не только на земле.

Ледник отступал, оставляя озера — чистые, стерильные, лишенные какой-либо растительности, планктона, жизни. Рыбы заходили в них и поворачивали назад: им нечем было здесь питаться. Молодые озера были похожи на те, что и теперь лежат в обрамлении скал возле обрывов горных ледников, — удивительно прозрачные, красивые, но безжизненные.

Не то было в зоне, лежавшей к югу от ледника.

Тут водоемы имели за собой многотысячелетнюю историю. Они зарастали, освежались ледниковыми водами, но, несмотря на холод, в них сохранялась жизнь. Множество ручьев и рек связывало их с Каспийским и Черным морями, откуда каждую весну поднимались на нерест новые легионы рыб. Изучая отложения на дне этих водоемов, из которых иные перестали существовать совсем, другие сократились во много раз, а третьи превратились в болота, геологи и ихтиологи находят множество скелетов рыб, раковины моллюсков, остатки водорослей, наземных и прибрежных растений, корни и обломки веток деревьев, росших по берегам.

Жизнь, приостановленная холодом, ждала здесь лишь своего часа, чтобы предстать перед человеком во всем своем блеске и великолепии.

По геологическим часам на берегах Плещеева озера и на берегах Белого моря это произошло приблизительно одновременно: как полагают геологи, в результате прорыва теплого Гольфстрима в Баренцево море.

Парадоксальное совпадение переломного момента для Кольского полуострова и района Плещеева озера я подчеркнул с умыслом. Можно сказать, что для охотников на северного оленя Восточной и Северной Европы «старт» в освоении территорий, освоении природы и развития общества был дан одновременно. Но условия, которые мы можем теперь рассматривать сквозь многократно преломляющие призмы тысячелетий, были далеко не одинаковы. Отсюда — и различный результат, хотя разница в климате большой роли не играла. Как показывают наблюдения палеогеографов, в течение всего голоцена — а именно так называется все послеледниковое время — развитие и изменение климата происходили одновременно и однонаправленно на обеих территориях.

Различие заключалось в тех основах, на которых этот «эксперимент» был поставлен.

Дело было не только в разнице коренных пород. Кроме скал и гор, поверхность Карелии и Кольского полуострова в большей своей части покрыта такими же, как и в средней полосе, четвертичными отложениями: песками, глинами, супесями, мореной. Как и в средней России, здесь есть большие и маленькие озера, множество рек и речек. Заселение этих пространств травами, мхами, кустарниками и деревьями шло в такой же последовательности, как на Верхней Волге. Разница заключалась в другом — в том «эволюционном витке», который успела совершить природа нашей средней полосы в предшествующее межледниковье, накопив плодородные почвы на холмах и в долинах, а на дне озер — илы, способствующие развитию планктона, которым питаются рыбы.

Если на Кольском полуострове, освободившемся ото льда, природа начинала «с нуля», то в Волго-Клязьменском междуречье шло ее естественное восстановление, реализующее ресурсы, накопленные в предшествующее межледниковье. Иными словами, между Кольским полуостровом и Плещеевым озером лежали не только километры, а целый виток эволюционной спирали, насчитывающий не менее полутораста тысяч лет.

Как я уже писал, время последнего оледенения для областей, лежащих за пределами ледника, было совсем не бесплодно. Развивалась не только животная жизнь. Не только человек за эти десятки тысячелетий сумел сделать шаг от неандертальца к кроманьонцу, человеку современного типа. За это время изменился минеральный покров Земли, позволив в течение десяти — двенадцати тысяч лет голоцена совершить невиданный по силе и концентрации энергии «всплеск».

Понять и принять как факт этот парадокс было необходимо. Не так просто было к нему прийти. Вместе с его принятием неизбежно менялся взгляд на процессы, происходившие в биосфере в послеледниковое время, и на историю человека. История требовала нового прочтения. «Текст» оставался вроде бы прежним — те знаки и приметы Земли, по которым мы догадываемся о ее прошлом, как догадываемся о прошлом человека по его взгляду, морщинам, мимике, жестам, — но то, что раньше представлялось близким по времени, ясным и не требующим доказательств, теперь отступало в глубь веков…

Наука не стоит на месте не только потому, что перед ней внезапно открываются новые горизонты, но и потому, что прежние выводы и аксиомы вызывают сомнение у последующего поколения ученых, которые начинают их проверку и уточнение.

За годы, прошедшие со времени моих раскопок на Плещеевом озере, многое оказалось пересмотренным. Предполагаемый древний водоем, следы которого я находил в высоких обрывах возле Переславля, «постарел» чуть ли не на двести тысяч лет. Многочисленные скважины, пробуренные вокруг Плещеева озера, показали, что озерная котловина насчитывает еще более долгую историю, чем считалось раньше, оказавшись не карстовой воронкой, а остатком узкого и глубокого русла какого-то очень древнего потока, лишь в малой своей части не заполненного ледниковыми наносами…

Так во второй половине уравнения «человек — природа», состоявшего ранее из одних неизвестных, к тому же переменных, появились сразу два постоянных фактора, не менявшихся, оказывается, на протяжении всего голоцена: рельеф и те четвертичные отложения, на которых развивались уже современные почвы. Теперь можно было взглянуть и на зеленую одежды нашей планеты, на тот ее растительный покров, по изменению которого палеогеографы счисляли периоды голоцена. Ибо если менялась растительность, должна была меняться и вся среда, окружавшая человека с ее видимыми и невидимыми обитателями. Ну, а чтобы проверить «хронометр» палеогеографов и палеоклиматологов, надо было рассмотреть его «механизм». И тут, как обычно, на помощь пришел случай.


3

Незадолго до своего возвращения на берега Плещеева озера я совершил одно из самых необычных путешествий в жизни. Необычным я называю его потому, что оно еще раз напомнило мне старую истину: действительно важное, существенное находится у нас под боком, и только собственная наша слепота мешает увидеть мир таким, какой он есть. Но рано или поздно наступает момент, когда начинаешь понимать, что истина не любит широких, удобных дорог, покрытых асфальтом, и добираться к ней часто приходится окольными тропами, через бурелом, кустарник, даже через болота.

Болота и были целью экспедиции, участником которой я оказался.

После майских дождей и гроз с июня установилось сухое и жаркое лето, сопровождавшее нас от Москвы до побережья Белого моря. Большая часть этого пути была мне знакома — с лесами, каменистыми северными реками, синими до густоты ультрамарина озерами, то зажатыми среди крутобоких холмов, где в густых душистых травах затаились серые, испятнанные лишайниками валуны, то застывшими в неподвижной оправе темного хвойного леса. Я знал эти проселки вдоль косых изгородей, серебрящихся в белую северную ночь, старые русские деревни, монастыри, покосившиеся часовни, дома с расписными ставнями и очельями… Но теперь, рядом с этим, мне открывался иной мир, неизвестный раньше, — мир огромных пустынных болот, налитых всклень ненарушаемой тишиной, в которой разве что со звуком рвущегося шелка пролетит стрекоза да из солнечного, синего зенита донесется крик парящего коршуна…

То, что раньше изредка я видел в иллюминатор самолета, — коричневые по весне, бело-зеленые от пушицы летом и золотисто-красные осенью разливы северных болот, оставшихся от послеледниковых озер, по которым кое-где шла опускавшаяся в мох ветхая гать или петляла темная полоса зимника, — теперь предстало вблизи, чавкало, пружинило под ногами, обдавало острым комариным звоном в тени кустов, кружило до боли голову запахом цветущего багульника. Пожалуй, лишь теперь я мог по-настоящему почувствовать и оценить этот своеобразный мир, занимающий особое положение среди леса и степи, суши и вод — ни то, ни другое, ни третье, какое-то свое, четвертое, «плазменное» состояние природы, — мир, не замерзающий до твердости льда зимой, но и не превращающийся окончательно в воду летом.

Работая достаточно долго в краю переславских болот, отшагивая нелегкие километры по пружинящим бурым полям торфоразработок, осматривая заброшенные карьеры, где добыча торфа велась когда-то вручную, я не был совсем уж новичком в торфяном деле и потому мог представить себе, что именно скрывает от нашего взгляда обманчивая ярко-зеленая оболочка мхов, травы, тонких сосенок, елочек, карликовых осинок и берез.

Между этим и тем, невидимым глазу, было такое же соотношение, как между жизнью и ее результатом. Не смертью, нет. Именно результат жизни тех биологических сообществ, которые мы могли наблюдать на поверхности болота и в самом верхнем его слое, оказывался перед нами, когда мы извлекали на поверхность трубку торфяного бура, уходившего иногда на восемь, девять, даже на двенадцать метров вниз. В рыжей или темно-оливковой полужидкой массе, состоявшей обычно из стеблей полуразложившейся осоки, сфагновых мхов, веточек ивы, березок и осин, почти целиком сохранявшей свой облик пушицы, белыми султанчиками качавшейся среди мочажин на грядах, ощущалось нечто изначальное — не грязь, не отбросы, не трупы, а нечто большее, чем холодные пласты глины, выстилавшие дно болот. Может быть — иное состояние жизни, замершей в этих огромных естественных консерваторах, сохраняющих все, что когда-либо в них попало…

Внешне наша работа была на редкость неромантична.

Чтобы получить представление о всей толще торфяника, мы снова и снова вонзали в болото бур. Трубка бура с откидывающимся вбок ножом-крышкой за один раз способна была забрать столбик торфа длиной в один метр. Вглубь мы шли метровыми «шагами»: вонзить бур до нужной глубины, повернуть, чтобы нож соскреб в цилиндр столбик породы, в которой видна очередная последовательность слоев, поднять, разделить на слои, описать, завернуть в пакеты, нарастить новую штангу — и все повторить снова. Труднее всего было проворачивать и рвать бур вверх из последних, придонных слоев, когда, пройдя пласты торфа и сапропеля, озерного ила, бур вонзался в глинистое ложе древнего озера…

Так происходило почти всегда. Сверху шел рыжий, быстро буревший на воздухе торф с осокой. Он перемежался слоями более темного торфа, в котором залегали волокна пушицы вместе с той же осокой, листьями и ветками черной ольхи. Рано или поздно в колонке образцов появлялся слой совершенно черного, разложившегося торфа, в котором нельзя было различить составляющие его частицы. То был слой настоящего перегноя, в котором бур натыкался на пни, корни и остатки стволов. Иногда приходилось менять место бурения — пень оказывался слишком крепок, чтобы его пробить, наших сил не хватало. Пробивать особенно настойчиво было опасно: уйдя на большую глубину, бур мог намертво застрять в полугнилой ловушке, скрытой под многометровой толщей мокрого торфа.

В тот месяц я, вероятно, впервые задумался над местом, которое занимают болота в общей системе природы.

Еще недавно мы привыкли смотреть на них в лучшем случае, как на пустопорожние, бесполезные пространства, которые необходимо осушить, выкорчевать, разработать. Правота такой точки зрения казалась столь очевидной, что человек с присущим ему пылом принялся за уничтожение болот и преобразование природы по своему усмотрению. Результаты не замедлили сказаться. Причем совершенно не те, на которые человек рассчитывал. Вместе с болотами стали исчезать реки, леса, пересыхать поля. Там, где еще недавно зеленели луга и сочные поймы, как в Белоруссии, пронеслись «черные бури», разрушившие, унесшие за мгновения всю ту плодородную почву, которая накапливалась тысячелетиями…

Постепенно выяснилось, что болота — не только огромные резервы влаги, заготовленные природой на аварийный случай; это еще и резервации растительной жизни на случай засухи и пожаров, которые останавливаются у его края или опаляют болото только поверху. Как человек запасает на случай пожара огнетушители, бочки с водой и ящики с песком, так предусмотрительная природа, создавшая жизнь, во множестве запасла болота, где не только человек, но и все живое в критический момент может найти убежище и поддержку.

Но это так, к слову…

Целью нашей работы было получить, пробурив полтора-два десятка болот, своего рода меридиональный разрез, показывающий последовательность болотных отложений на протяжении тысячи с лишним километров — от Верхней Волги до Белого моря. Однако интересовали нас не столько слои торфа, сколько заключенная в них пыльца деревьев и растений.

Палинология (от латинского pollen — пыльца) как наука возникла в первых годах нашего века. Как всегда, в таких случаях можно спорить, что было случайным, а что — закономерным.

В истории человечества торф отнюдь не был каким-то новым топливом. Подобно кизяку в жизни степных кочевников, он заменял дрова в тех местах, где дерево было редко или его не было вообще, — в северной Англии, в Ирландии, в Исландии. Пока запасов каменного угля хватало для нужд металлургии, железных дорог и мореходства, вопрос о новых источниках энергии не вставал перед промышленностью. Все изменилось с началом практического использования электричества. Его производство требовало огромных запасов дешевого и повсеместно распространенного топлива. И естественно, взоры европейских энергетиков обратились к торфу.

Торф обладал высокой калорийностью, добыча его была сравнительно проста, запасы — практически неисчерпаемы. Таким образом, интерес сначала инженеров, а затем ученых к истории формирования торфяной залежи, видовому и химическому составу торфа, его использованию в энергетике, химии, сельском хозяйстве был вполне закономерен. Поскольку же сам торф состоит из растительных остатков, его состав, столь же закономерно, предстояло изучить ботаникам, привыкшим иметь дело не только с самими растениями, но и с их производными — плодами, семенами, пыльцой.

А первое, что попало в поле зрения ботаников под объективом микроскопа, была как раз цветочная пыльца. Причем в таком большом количестве, что не могла не возбудить интереса ученых.

Поэтому в России такие ботаники, как В. Н. Сукачев и В. С. Доктуровский, а за рубежом Г. Лагергейм, Л. фон Пост и некоторые другие почти одновременно заинтересовались вопросом: как и почему сохраняется пыльца и споры мхов в торфяном слое? Ответ оказался столь ошеломителен и многообещающ, что новая область науки, преимущественным объектом исследований которой стали торфяники мира и заключенная в них древняя пыльца, сформировалась за какой-нибудь десяток лет.

Теперь известно, что при благоприятных условиях зерна пыльцы способны сохраняться сотни миллионов лет. Споры лишайников и мхов, пыльцевые зерна растений есть во всех осадочных породах — песках, глинах, известняках, каменном угле, сланцах, мраморе. Лучше всего они сохраняются в торфе: в одном кубическом сантиметре торфа содержится несколько тысяч пыльцевых зерен.

С редкой расточительностью обычно скупая природа летом во время цветения рассыпает миллиарды пыльцевых зерен и спор с соцветий деревьев близлежащего леса, с цветов и трав окружающих лугов, — из лета в лето, из года в год. Количество пыльцевых зерен у каждого вида растений не одинаково, но в целом оно считается пропорциональным реальному соотношению видов в данной округе. Если состав всей пыльцы, отложившейся на поверхности какого-либо болота в течение одной весны и лета, зависит от состава (структуры) окружающих это болото лесов и полей, то, в свою очередь, видовой состав пыльцы в том или ином слое торфяника должен соответствовать составу окрестных лесов и лугов, окружающих болото в момент отложения данного слоя торфа.

Но как определить, когда именно этот слой отложился? При каких условиях? В возможно более точном выяснении этих причин были одинаково заинтересованы наука и промышленность. Для промышленности вопрос о характере древней растительности в тот или иной период оказывался вопросом определения рентабельности данной торфяной залежи и метода ее наиболее эффективной эксплуатации.

Среди тысяч пыльцевых зерен, попадавших в поле зрения исследователя на предметном столике микроскопа, была пыльца деревьев, трав, кустарников, споры мхов, подсчитывая и определяя которые трудно было уловить какую-либо закономерность. Практически в каждом образце можно было найти пыльцевые зерна всех тех видов растений, которые и теперь окружали данное болото. Одних было больше, других — меньше; в зависимости от глубины, с которой был взят образец, соотношение пыльцевых зерен менялось. Поэтому ботаники довольно скоро пришли к мысли выделять и подсчитывать в первую очередь пыльцевые зерна важнейших, наиболее распространенных древесных пород лесной зоны Европы, которые составляют основные массивы лесов и неизменно прослеживаются от самых нижних слоев торфяной залежи до верхних — от глубокой древности до наших дней.

Пыльцевая диаграмма.

Такими определяющими породами оказались ель, сосна, береза, ольха, в то время как пыльцевые зерна широколиственных пород — дуба, вяза, ореха, липы и некоторых других теплолюбивых видов, занимающих в зоне хвойных и смешанных лесов сравнительно небольшое место, — подсчитывались суммарно.

Принято считать, что в среднем торфяная залежь растет со скоростью одного-двух миллиметров в год. Чтобы получить подробную картину изменения растительности вокруг болота, надо достать полную колонку его отложений. Для этого в наиболее глубоком месте, как это делали мы, специальным торфяным буром достают образцы торфа от современной поверхности до дна, отбирая их, скажем, через каждые десять сантиметров. Каждый образец торфа в таком случае будет отделяться от другого интервалом примерно в сто лет, процентное соотношение заключенных в нем пыльцевых зерен, определенных по видам, представит своеобразный «спектр», характерный для данного места и данного столетия, а в своей последовательности такие спектры образуют пыльцевую диаграмму, показывающую изменение окружающей растительности за все время жизни болота.

Двух совершенно тождественных пыльцевых диаграмм не было, да и не могло быть, даже если образцы брались из одного разреза. Отличия наблюдались в составе торфа, его мощности на разных участках одного и того же болота, выпадении отдельных видов, колебании числа пыльцевых зерен. Общим же для всех оставались четыре характерных уровня, или, как принято говорить, четыре «рубежа» голоцена. Они указывают на повсеместное существование в лесной зоне Европы: «нижнего максимума (преобладания) ели», «максимума сосны и березы», «максимума смешанного дубового леса и ольхи», «верхнего максимума ели». Эти уровни прослеживались одинаково на торфяниках Дании и Швеции, Польши и Белоруссии, Прионежья и Ярославщины, указывая на одновременную смену одинаковых климатических условий в послеледниковый период.

«Рубежи» голоцена отмечали важнейшие периоды, наиболее благоприятные для появления того или иного состава леса.

Такая взаимосвязанность явлений природы, обнаруженная в начале века, позволила сначала германскому палеоботанику Л. фон Посту, а несколько позднее шведским палеоклиматологам А. Блитту и Р. Сернандеру разработать на материалах среднеевропейских и прибалтийских торфяников систему климатической периодизации голоцена, основанную на пыльцевых спектрах и естественной истории Балтики. Система Блитта — Сернандера, как она утвердилась в мировой науке, разделяет весь голоцен от древности до наших дней на шесть климатических периодов: 1. арктический — холодный и влажный; 2. субарктический — холодный и сухой; 3. бореальный — сухой, но более теплый; 4. атлантический — теплый и влажный; 5. суббореальный — теплый и сухой; 6. субатлантический — влажный и более холодный, чем предшествующий. Арктическому периоду соответствует нижний максимум ели, бореальному — максимум сосны и березы, атлантическому — максимум широколиственных пород, а субатлантическому — верхний максимум ели.

Конечно, рубежи эти весьма условны. Они указывают только время максимального распространения каждого явления, в то время как сами периоды занимают порой не одну тысячу лет. И все же появление такой периодизации явилось огромным достижением науки. От нее лежал уже прямой путь к реконструкции растительного и животного мира для каждого интересующего нас отрезка времени и территории; больше того, появлялась возможность реконструкции даже специфических условий того или другого района.


4

Окрестности Плещеева озера в этом отношении занимали совершенно исключительное место. Здесь, на своеобразном перекрестке эпох, между осязаемыми границами последнего и предшествующего оледенений, сходились интересы представителей самых различных отраслей науки, положивших своими работами начало фундаментальным исследованиям отдельных компонентов биосферы. Немалая заслуга в осуществлении этих работ принадлежит переславским краеведам — М. И. Смирнову, С. С. Геммельману, С. Е. и В. Е. Елховским, С. В. Фарфоровскому, А. Ф. Дюбюку и многим другим. В первые послереволюционные годы они не только спасли от уничтожения многие памятники истории и культуры, заложив основы первоклассного по тем временам местного музея, но и организовали при нем Переславль-Залесское научно-просветительское общество (Пезанпроб).

Небольшие книжечки в серо-голубых, выцветших от времени обложках с надписью «Труды» или «Доклады Пезанпроба» хранят на своих страницах драгоценный материал о прошлом и настоящем Переславль-Залесского уезда — о его геологии, растительности, животном мире, озерах и болотах, рыбах и насекомых, об истории края, его этнографии и промышленности. Переславские краеведы привлекли к организации местного научного центра профессоров Московского университета, а работа с юными натуралистами на озероведческой станции была передана в руки М. М. Пришвина, написавшего на берегах Плещеева озера свои лучшие произведения.

Правда, и начиналось все это не на пустом месте. Еще до революции известный геолог А. А. Борзов и ботаник А. Ф. Флеров своими работами заложили надежный фундамент исследования геоморфологии этого края, истории его болот и водоемов, а М. И. Смирнов печатал в «Трудах Владимирской Ученой архивной комиссии» работы по историческому краеведению Переславщины. Вот почему и разработка системы периодов Блитта — Сернандера для лесной зоны Восточной Европы строилась советскими палеоботаниками и палеоклиматологами в большей своей части на материалах, полученных в результате изучения болот, окружавших Переславль, — Купанского, Мшаровского, Берендеевского, Ивановского, Половецко-Купанского и отложений сапропелей в воронке озера Сомино, куда впадает река Векса и откуда берет начало Нерль Волжская.

Исследования, начатые и в значительной части выполненные в двадцатых и тридцатых годах нашего века М. И. Нейштадтом, позднее неоднократно пополнялись и уточнялись его учениками. В целом же история растительности средней полосы лесной зоны Восточной Европы представала в следующем виде.

В начале голоцена, когда шапки последнего оледенения еще лежали на скалах Скандинавии и каменных тундрах Хибин, вокруг переславских озер темнели неприветливые еловые леса северного типа, перемежавшиеся открытыми пространствами, где среди тундрового разнотравья выделялась горькая серебристая полынь, «царица» степей и пустырей. На пыльцевых диаграммах и в схеме Блитта — Сернандера такому пейзажу соответствует «нижний максимум ели».

Но всему приходит конец. Общее потепление Арктики, по-видимому связанное с потоком Гольфстрима, окончательно растопило ледники. Растаяли и линзы «мертвого» льда в котловинах между холмами, закрытые от прямых солнечных лучей слоями песчано-глинистых наносов. Все чаще над Европой проносились теплые сухие ветры, и в следующем, бореальном — сухом и более теплом — периоде, 9800–7700 лет назад, преобладающее положение среди растительности заняли береза и сосна, в то время как еловые леса шагнули дальше на север. Бывшие луга и степи, похоже, начали зарастать смешанными лесами, и в конце этого периода, когда повышение общегодовых температур стало ощутимым, среди сосново-березового леса все чаще стали появляться дубы, липы, вязы и орешник — широколиственные породы, наступающие с юга на холодолюбивую растительность.

Бореальный период, как считает большинство палеогеографов, послужил своеобразной подготовкой к наиболее важному для истории голоцена атлантическому периоду, продолжавшемуся от 7700 до 4700 лет назад. Это наиболее теплое и влажное время с мягкими зимами, обильными и теплыми летними дождями. Многоярусные широколиственные леса покрывали Европу от Средиземноморья до Скандинавии, сочная густая растительность степей накапливала гумус для черноземов. Атлантический период, по единодушному признанию ученых разных специальностей, был поворотным моментом в развитии биосферы голоцена и окончательной ликвидации последствий оледенения. Больше того, именно его высокие среднегодовые температуры как бы подстегнули развитие водорослей и водных растений, превративших ряд водоемов в торфяники.

Следующий период, суббореальный, теплый и сухой, длившийся со второй половины третьего до середины первого тысячелетия до нашей эры, сухостью своей как бы подчеркнул наметившийся сдвиг к северу климатических зон и вызвал на большей части болот образование так называемого «пограничного горизонта».

Четкий черный слой сильно разложившегося торфа, заключающий в себе остатки пней, расположенных иногда в два и три яруса, свидетельствует о достаточно продолжительном периоде в жизни торфяников, когда болота настолько пересыхали, что на их поверхности, вместо угнетенного редколесья из чахлых березок и тонких сосенок, образовался первосортный строевой лес, насчитывающий по годовым кольцам иногда более сотни лет.

Существование «пограничного горизонта» было отмечено давно. Довольно точную его картину, включавшую и археологические находки, дал еще в XVIII веке великий естествоиспытатель Ж. Л. Л. Бюффон, который писал в своей «Всеобщей и частной естественной истории»: «В земле находится превеликое множество больших и малых дерев разного рода, а именно сосна, дуб, береза, бук, тис, боярышник, ива, ясень и прочее. В Линкольских болотах вдоль реки Узы и в Йоркской области в округе Гатфиельсхаской дерева сии стоят прямо, подобно как в лесу. Дубы весьма крепки, их употребляют на строение, в котором они весьма прочны; ясень же и ива мягки и гнилы; находят также дерева, кои тесаны, другие пилены, иные проверчены, притом изломанные топоры и секиры, похожие на жертвенные ножи, сверх сего великое множество орехов, желудей и сосновых шишек; многие другие болотистые места в Англии и Ирландии наполнены пнями дерев, подобно как и болота во Франции, в Швейцарии, в Савойском герцогстве и в Италии».

«Пограничный горизонт» явился зримым проявлением климатического непостоянства голоцена и той четкой отметкой «раньше — позже», по которой можно было сравнивать толщи торфяных залежей в различных местах, не прибегая всякий раз к пыльцевому анализу. Исследование состава и структуры слоя, сравнение самих горизонтов друг с другом приводило к заключению, что на огромных пространствах земного шара на биосферу, в первую очередь на гидросферу — болота и водоемы, действовали какие-то гигантские силы. «Пограничный горизонт» содержал максимальное количество пыльцы широколиственных пород — свидетельство высоких среднегодовых температур в период, совпадающий с резким падением общей увлажненности. Такой вывод подтверждали и археологи: все известные слои поселений на торфяниках были приурочены именно к «пограничному горизонту».

Так сложилось представление об эпохе с сухим и жарким климатом, когда ускорилось зарастание водоемов, а человек, зависевший от воды и рыболовства, вынужден был сойти с твердой суши на зыбкий торфяной берег.

Конец суббореального периода и наступление нового, субатлантического, с последующей сменой климатических условий, резким похолоданием и увлажнением, все исследователи согласно определяли серединой I тысячелетия до нашей эры. С этого момента в течение двух тысячелетий широколиственные леса все больше заменяются смешанными еловыми лесами, отмеченными на пыльцевых диаграммах «верхним максимумом ели». Многие водоемы за этот период окончательно превращаются в торфяники, на них возникают толстые подушки сфагновых мхов и той белой, колышущейся под ветром пушицы, которая и сейчас растет в изобилии на бескрайних просторах тундровых болот, а в нашей полосе занимает довольно скромное место.

Начиная с конца атлантического периода по пыльцевым диаграммам можно видеть, как на огромных пространствах Западной, а отчасти и Восточной Европы под воздействием человека меняется картина растительности. Под давлением земледелия и пастбищного животноводства в эпоху бронзы была почти полностью уничтожена средиземноморская зона вечнозеленых лесов, превратившихся в заросли кустарников. В то же время остатки леса вырубались на меловых холмах Британских островов. Как показали исследования датского ученого Д. Иверсена, сокращение пыльцы широколиственных пород на пыльцевых диаграммах датских торфяников точно соответствует прослойкам угля в земле и торфе, оставшимся от первобытного земледелия еще неолитических обитателей этих мест. При этом каждый раз можно видеть увеличение пыльцы сорняков, сопутствующих человеку, и пыльцы культурных злаков, указывающих истинных виновников подобных изменений.

Пыльцевые диаграммы показывают и обратный процесс зарастания ранее расчищенных площадей. Здесь есть свои особенности, свои сложности, но процесс этот совершается и на наших глазах, почему всегда можно проверить его последовательность. Если вокруг заброшенной пашни сохраняются остатки широколиственного леса, например, дубняка, то, казалось бы, именно дуб будет занимать освобожденное человеком пространство. Однако вмешательство человека в природу почти всегда необратимо. На распаханных участках поднимаются сначала береза и ольха, иногда сосна и ель, и только спустя довольно длительный промежуток времени кое-где начинают укореняться первые ростки дуба…

Картина складывалась довольно убедительная, тем более что строилась она на таких объективных, то есть доступных проверке, данных, как подсчет пыльцевых зерен, содержащихся в образце торфа, и определение по ним соотношения видов растений. С течением времени сомнению стала подвергаться не сама периодизация Блитта — Сернандера, хотя она постоянно уточнялась, видоизменялась и детализировалась палеоботаниками, а те реконструкции прошлого, которые на ней обосновывались. К примеру, при определении реального состава растительности данного района в тот или иной период стали учитывать реальное количество пыльцевых зерен у растения того или иного вида, возможную дальность их разноса ветром в связи с условиями произрастания, место, откуда был взят образец, и его отношение к господствующим ветрам и общей ситуации ландшафта.

Естественно, что возможность переноса пыльцы на дальнее расстояние у луговых и степных растений во много раз большая, чем у тех, что растут под пологом леса и на лесных полянах, а пыльца деревьев, поднимающихся на холмах, может быть занесена ветром гораздо дальше, чем тех, что стоят на болотах и в глубоких лощинах.

Эти и многие другие факты, принятые наукой на вооружение за последние десятилетия, заставили Н. А. Хотинского, ученика и продолжателя М. И. Нейштадта, тоже работавшего на переславских болотах, внести серьезные изменения в реконструкцию истории растительности этих мест. Так, следуя его выводам, десять тысяч лет назад, взобравшись на высокие берега Плещеева озера, мы увидели бы вместо полынных степей и еловых островов, как предполагали ранее, густые березовые леса, уходящие по увалам моренных гряд на восток, на север и северо-запад. Внизу, на месте современного Переславля, и на противоположной стороне озера, где лежали пески древних отмелей и береговых валов, поднимались такие же, как сейчас, звонкие сосновые боры, оставившие место ельникам, березе и ольхе лишь у самой воды. Кое-где на болотистых низинах еще держалась тундровая растительность — багульник, полярные ивы, карликовые березы. Некоторые из них дожили на этих же местах до наших дней.

В следующем, бореальном периоде березу с высоких холмов вытеснили широколиственные леса дубравного типа — с вязом и липой. Они заняли возвышенности — богатые питательными веществами ледниковые морены и покровные суглинки. Но в целом картина изменилась не так уж значительно. Низкие берега озерной долины, древние береговые валы — везде, где только на поверхность выходил песок, — все было занято сосной, уступавшей березе и ольхе края болот и зарастающие протоки между водоемами.

Ощутимые изменения наступили в атлантическом периоде, когда широколиственные леса продвинулись вплоть до Белого моря, почти на пятьсот километров севернее их нынешнего распространения. Теперь вяз и липу в свою очередь потеснил появившийся дуб, за ним — клен и лещина, все вместе образующие на моренных холмах многоярусные широколиственные леса, сохранившиеся здесь до наших дней.

Став на какое-то время основой палеогеографических реконструкций, палеоботаника приводила ученых к выводу о непрерывных изменениях природной среды в голоцене. Менялась растительность — менялись биологические сообщества. Изменившийся состав леса с неизбежностью предполагал изменение состава и его обитателей, начиная с насекомых, птиц и кончая млекопитающими — травоядными и хищными. Менялась биома — характерная для каждой зоны совокупность растительных и животных сообществ. Все вместе должно было заставить меняться и человека с его орудиями труда и охоты, образом жизни, экономикой.

Сдвиг климатических зон в меридиональном направлении, на север, с неизбежностью должен был вести человека по новым охотничьим тропам. Переход из одной климатической зоны в другую требовал от человека смены хозяйства. Вот почему каждый исследователь первобытности стремился использовать характеристики палеоклиматической периодизации, чтобы в соответствии с полученными рядами радиоуглеродных датировок и уровнями пыльцевых диаграмм наметить перемены в экономике древних племен той или иной территории, определить направление их перемещений, датировать возникновение и распад археологических культур.

Между тем факты свидетельствовали о другом.

Ни археологические культуры, ни переход от одних форм хозяйства к другим, ни великие открытия на территории Восточной Европы не подчинялись рисунку пыльцевых диаграмм и последовательности климатических изменений. Кости животных и рыб, собранные при раскопках, не позволяли говорить о каких-либо явных изменениях животного мира. Резкая смена фауны произошла вместе с изменением растительности лишь при переходе от позднеледникового к послеледниковому времени, практически одновременно на пространстве всей Европы.

Даже изменения растительности далеко не всегда совпадали с рубежами голоцена.

Детальные исследования почвоведов и ботаников в последние годы привели к парадоксальному заключению: в эпоху голоцена происходили не сдвиги, а однонаправленное восстановление растительных зон, нарушенных последним оледенением. При этом на характер и распределение флоры решающее влияние оказали состав и строение подстилающих почву пород, а также гидрогеологические условия — обилие, состав и уровень стояния грунтовых вод.

Карта растительных биом находилась в прямой зависимости от почвенно-геологической карты. Подобно тому как древние рудокопы и рудознатцы в поисках рудных жил ориентировались на известные им растения, с помощью растительности можно составить покровную геологическую карту района, не пробуривая скважин и не закладывая шурфов.

Для южной части Ярославской области такую работу выполнила группа сотрудников Всесоюзного научно-исследовательского института гидрогеологии и инженерной геологии.

Оказалось, что все без исключения сосновые леса расположены на песчаных отложениях поздне- и послеледникового времени, и только на них. Если под этими песками на небольшой глубине залегают суглинки и глины, в сосновых лесах появляется ель; если слой песка очень тонок, не больше одного метра, на этом месте возникает сосново-еловый лес смешанного типа, с кустарниками и растениями, характерными для широколиственных лесов. Наоборот, на моренных отложениях растут почти исключительно елово-широколиственные леса, не выходящие за пределы этих отложений.

Правило это одинаково распространялось на речные и озерные поймы, болота и низины, холмистые равнины, степи и предгорья, подтверждая прямую зависимость того или иного растительного сообщества от подстилающих почву геологических слоев, поскольку почва, в свою очередь, не что иное, как продукт взаимодействия лежащих под нею пород и укоренившихся на них растительных сообществ.

Вывод напрашивался сам: поскольку геологические характеристики района в послеледниковое время не менялись, как не менялись требования, предъявляемые к почве породами деревьев и травами, то не могло произойти и существенных изменений в растительности. А если это так, то, рассматривая взаимоотношения человека с природой в прошлом, можно было считать окружающую среду величиной вроде бы неизменной. Естественно, это упрощало задачу, поскольку все внимание теперь можно было сконцентрировать на человеке, выделяя и «вычисляя» его из окружающего мира.

При таком подходе к проблеме точкой отсчета должна была стать захваченная человеком у природы территория — тот «дом», по которому мы, археологи, стараемся узнать все возможное о его прежнем обитателе.


5

«Человек не сотворен таким уж могучим, чтобы ему не требовалось сузить окружающий его мир и соорудить себе какое-то укрытие… Адам и Ева, согласно преданию, обзавелись лиственным кровом раньше, чем одеждой. Человеку был нужен дом и тепло — сначала тепло физическое, потом тепло привязанностей». Этими словами американский философ и писатель Генри Дэвид Торо начинает свое размышление о доме.

Но что такое «дом»? — можно задать вопрос. Жилище? Искусственное сооружение, предназначенное для защиты от непогоды? А тогда как оценить использование многочисленных пещер в прошлом и настоящем или создание человеком жилищ в дуплах больших южных деревьев? Между тем для человека это тоже «дом», сочетающий в большей степени, чем другие, природу с его воображением и искусством. Больше того, при подобном определении в понятие «дом» следовало бы включить и произведения природных архитекторов — зверей, выкапывающих норы со сложными системами ходов, строителей-бобров, птиц с их разнообразнейшими гнездами, зачастую образующими города или селения. Сюда, безусловно, попадут также произведения самых изящных и искусных природных зодчих — насекомых, обладающих своего рода архитектурным инстинктом, тем более что, с точки зрения эколога, разница между человеком и животными практически отсутствует: в этом случае проявляется стремление разума, организованного на том или ином биологическом уровне, преобразовать — использовать, перестроить, изменить — окружающую среду, приспособив ее для жизни особи или вида.

Существенную разницу между человеком и животными в отношении к дому отметит лишь биолог: для большинства животных видов подобное преобразование окружающей среды необходимо только для или при выведении потомства. Для человека же его жилище есть непременное условие повседневного существования.

Пожалуй, с позиций исторической экологии, с которых я пытался рассматривать проблему взаимоотношений человека и природы, историю этих взаимоотношений, противопоставляя «человека вообще» — «природе вообще», достаточно точной и емкой может быть следующая характеристика «дома»: используемое и преобразуемое для повседневной жизни пространство, подпадающее воздействию человека, его влиянию или отмеченное следами его деятельности в прошлом. Центром «дома» всегда будет очаг или кострище, вокруг которого формируется собственно жилище, ограниченное каркасом из жердей, покрытых шкурами или берестой, срубом, каменной кладкой рыцарского замка или — стенами пещеры. Вместе с тем такое определение включает не только пространство, окружающее данное жилище, но и пространство сопредельных жилищ, образующих поселок, город, округу, — пространство, которое является естественным продолжением жилища и служит ареной повседневной деятельности человека.

Не важно, как долго человек осваивал и расширял это пространство, жил ли он на этом месте годы или использовал его для кратковременных остановок на своем пути. При всей разнице между каменным домом европейского крестьянина, в котором до него обитало несколько поколений его предков, и вигвамом североамериканского индейца, который поставлен вчера и будет свернут на следующее утро, чтобы отправиться вместе с его хозяевами в дальнейший путь, общим оказывается сам «момент бытия», момент остановки человека, как его переход к иному, чем прежде, взаимодействию с окружающей средой.

Иными словами, «дом» может быть определен двумя координатами пространства, тогда как третья координата — вектор времени, продолжительность обитания в нем — будет указывать на ту или иную специфику отношения человека к окружающему миру.

Как далеко в сторону от очага может простираться сфера влияния человека на природу, можно сказать довольно точно, благодаря работам этнографов и экологов, изучавших быт и хозяйство людей, — живущих кое-где и сейчас в условиях первобытного общества.

Любое стойбище или поселок способны держать под контролем, то есть активно использовать, территорию, определяемую двумя кругами — с радиусом в пять и в десять километров. Площадь первого круга соответствует сфере повседневной деятельности всего населения поселка — мужчин, женщин, детей, которые здесь охотятся, собирают грибы, плоды, ягоды, коренья, съедобные растения, яйца птиц, возделывают землю под огороды, выпасают домашний скот. Иными словами, в этом круге заключены основные природные ресурсы, обеспечивающие жизнь обитателей поселка, определяющие основу их благосостояния. Площадь второго круга показывает собственно охотничью территорию данного поселка, причем обязательным условием будет достаточно широкая «нейтральная полоса», отделяющая охотничьи угодья одной общины от другой, соседней.

Такая закономерность в отношении человека к пространству позволяет сделать и еще два вывода: первый тот, что долговременные стойбища первобытных охотников не могли существовать ближе двадцати километров друг от друга (как показывает опыт, для лесных охотников расстояния были значительно большими), а второй — что наличие или отсутствие природных ресурсов на этой территории, их количество и качество, должно было жестко ограничивать численность населения стойбища и продолжительность его обитания на одном месте.

Что же искал человек? Какие точки выбирал он для своих стойбищ в окружавшем его пространстве? Чем руководствовался он в этом выборе? Естественно, ответы на эти вопросы я мог получить только индуктивным путем, восходя от частного — к общему, опираясь на те данные, которыми располагают археологи, и на собственный опыт.

Кольский полуостров, как, впрочем, и вся северная зона вообще, предоставлял в распоряжение исследователя два вида сезонных стойбищ — летние, береговые, и зимние, находящиеся на внутренних озерах в лесах. Я думаю, что только малая изученность этой территории и трудность обнаружения редких остатков человеческой деятельности не позволили до сих пор выделить третий, промежуточный вид освоенной человеком территории: места постоянных остановок на маршрутах сезонных кочевий, как то было заведено у саамов. Такие места должны располагаться на берегах ручьев или озер, отличаться крайне малым количеством оставленных предметов и, по-видимому, отсутствием долговременных, углубленных в землю очагов, вместо которых почва должна хранить следы многократных кострищ.

Суммируя, можно сказать, что рыболовы и охотники Севера вступали в соприкосновение с окружающей средой в трех разных вариантах «дома»: в виде долговременных зимних поселений, отмеченных полуземлянками, в виде сезонных летних стойбищ, отмеченных постоянными очагами, и в виде кратковременных стоянок, неизбежных при их кочевом образе жизни. Эти последние не попали еще в поле зрения археологов. Не попали на Севере, потому что в нашей средней полосе как раз все эти три вида памятников достаточно хорошо известны.

Уже первые шаги в поисках древних поселений на берегах Плещеева озера поставили меня перед непреложным фактом: все без исключения остатки деятельности неолитического человека были связаны с песком и древними берегами водоемов. И то и другое достаточно легко поддавалось объяснению, и, как я думаю, объяснению правильному. Человек выбирал наиболее сухое место, расположенное близко к воде, поскольку он был все-таки рыболовом. В то же время, обходя извилистые очертания древних побережий озер, прослеживая береговую линию прошлых эпох, теряющуюся сейчас в зарослях папоротника и кустарника, там, где дюна переходит в заболоченную низину поймы, я мог видеть, что отдельные участки этого берега для древнего человека были отнюдь не равнозначны, как не одинаковы были и оставленные им следы.

Иногда это был всего лишь кремневый отщеп, оказавшийся между корнями поваленного бурей дерева, иногда — россыпь черепков от разбитого горшка, попавшего сюда неведомо как и разбитого плугом, проведшим широкую и глубокую противопожарную борозду. Иногда во взрытом кабанами дерне я замечал угольки, и тогда под скользящими движениями лопаты при зачистке этого места проступал углистый круг костра, рядом с которым иной раз удавалось найти один или два кремневых скребка, несколько отщепов или даже сломанный наконечник стрелы.

Самая необычная находка была встречена мною на большом суходоле на краю Талицкого болота, лежащего в глубине переславских лесов и бывшего некогда большим озером.

Низкий, широкий холм был прорезан глубоким карьером, из которого брали песок для насыпи только еще сооружавшейся тогда узкоколейной ветки на Кубринск. Рельсы, змеящиеся в перспективе, лежали на временных шпалах, положенных на скорую руку. Регулярное движение, естественно, еще не было открыто, и я поджидал дрезину, которая должна была отправиться в Кубринск по этому шаткому и ненадежному пути.

Помню серый, холодный осенний день, низкие облака над пустынным, замершим в преддверье зимы болотом и неуютное одиночество, возникающее от вынужденного безделья. Это чувство и толкнуло меня к карьеру. Найти здесь что-либо интересное казалось маловероятным. Вот почему я буквально обомлел, когда почти на вершине суходола увидел торчащий из земли великолепный шлифованный топор из серого кремня, — не сверленный, «боевой», а прямоугольный в сечении рабочий топор, обычно вставлявшийся в роговую или деревянную муфту, которая в свою очередь крепилась к рукояти.

Казалось, топор был сделан только вчера. Он торчал из обрыва лезвием вперед, и я мог точно замерить его положение: в двадцати сантиметрах ниже современного уровня почвы. Расчистив землю, рядом с топором я обнаружил небольшую ямку с углями, а вокруг — обломки горшка, украшенного отпечатками, имитирующими ткань. Кроме них, не было ничего: ни кремневых орудий, ни других черепков, — хотя я самым тщательным образом осмотрел весь холм, чуть было не пропустив свою дрезину. Потом я не раз возвращался сюда, зачищал поверхность холма в нескольких местах, но — впустую.

И топор и орнамент на черепках указывали на эпоху поздней бронзы.

Как попали эти вещи на вершину песчаного холма среди болот? Что случилось с человеком, который разжег здесь свой костер? Не знаю. Теперь я склонен думать, что мне посчастливилось наткнуться на следы наземного захоронения, обычного для лесных охотников, описанного этнографами у большинства сибирских народов. Тело умершего укладывалось на помост над землей или на дерево, рядом с покойным или внизу ставили еду и клали принадлежащие ему вещи, а на земле разжигали костер…

Рыболовные крючки из кости и раковин. Неолит.

Обнаружить следы такого захоронения — вещь, практически невероятная: дерево и кости истлевают, растаскиваются хищниками, следы исчезают. Если мои предположения справедливы, то повезло мне лишь потому, что соплеменники, отправляя своего родича в потусторонний мир, развели костер и оставили сосуд и топор не на поверхности холма, а в специально выкопанной для этого ямке. Вероятно, все это было сделано в память о прежнем обряде захоронения в земле с обязательными ритуальными кострами. Такой могильник предшествующего времени был найден мною позднее на северо-восточном берегу Плещеева озера.

Но подобные находки, как я уже говорил, редчайшие и относятся к несколько иной категории явлений, чем остатки поселений людей.

Для своих стойбищ человек выбирал обычно высокие песчаные мысы, выступающие в озеро, или достаточно ровную полосу песчаного длинного берега. Еще лучше, если по соседству в те времена был впадающий в озеро ручей или из него брала начало речка. Человек мог их перегородить «забором» из кольев, заставить вдоль и поперек ловушками для рыбы — мордами, вершами, ёзами; наконец, в этих местах ему просто было удобно колоть рыбу острогой или охотиться на нее с луком и стрелами.

Судя по данным, которыми мы располагаем, рыболовство человека неолитической эпохи было чрезвычайно многообразно. Рыболовный крючок различных форм хорошо известен уже с эпохи мезолита. В дальнейшем он совершенствовался и изменялся в зависимости от видов, размеров и повадок рыб. Крючки вырезали из кости, из раковин, делали составными, вытачивая из шифера каменные стерженьки-грузила, к которым привязывались костяные острия. Применялись даже блесны из кости и раковины, пока в обиход не вошел металл и крючок стал тонким и острым.

Ловля рыбы с лодки. Наскальное изображение (Швеция).

Костяные гарпуны появились еще раньше, в палеолите, и с тех пор совершенствовались в двух направлениях — увеличиваясь в размерах, как наконечники острог, и уменьшаясь, как наконечники стрел, с помощью которых охотились на рыбу. Этот способ доныне практикуется у обитателей Африки и индейцев Южной Америки. Ловушками служили плетенные из прутьев верши конической или колоколообразной формы, — их и сейчас плетут в русских деревнях, стоящих на озерах. Остатки подобных ловушек находили в болотах Дании, Норвегии, Финляндии, где были когда-то протоки между озерами; их находят в морских отложениях Балтики и в торфяниках Германии.

Знаменитая находка остатков рыболовной сети мезолитического времени в Антреа близ Выборга позволила археологам познакомиться с плетением из лыка (другие сети, более поздние, были сплетены яз волокон крапивы), поплавками из сосновой коры и каменными грузилами из крупных голышей, оплетенных берестой, — точно такими же, как и те, какими до сих пор оснащают свои сети рыбаки на всем пространстве Русского Севера…

Другим столь же излюбленным местом для долговременного сезонного стойбища был перешеек между озерами, в особенности если через него проходила соединяющая водоемы протока или небольшая речка. По весне, когда начинается нерест, рыба идет плотной массой из одного озера в другое, набивается в ручьи, заходит в залитые паводком старицы.

Весной и осенью над перешейком тянут стаи перелетных птиц, жирующих на озерах, их можно стрелять из лука, ловить перевесью, и здесь же во второй половине лета можно устраивать облавы на линяющих птиц…

Такие же закономерности управляли, по-видимому, человеком при выборе места поселения в широких речных долинах, хотя, как я мог заметить, рыболовы и охотники неолита их обычно избегали, стремясь к лесным речкам и озерам. Террасы речных долин стали привлекательны для человека в несколько более поздний период, когда он обзавелся первыми домашними животными и начал первые опыты по возделыванию плодородных почв речных пойм.

Обычно считается, что на открытых местах, на мысах, на сваях над водой, человек селился, чтобы обезопасить себя от врагов, от внезапного нападения. Мысль эта была подсказана не действительным анализом экологической ситуации, не наблюдениями над жизнью и бытом соответствующих племен, а скорее воинственно-романтической картиной жизни североамериканских индейцев, почерпнутой в романах Фенимора Купера и имеющей мало общего с действительностью. Как показали беспристрастные исследования и свидетельства людей, имевших возможность еще в восемнадцатом и в начале девятнадцатого века жить среди индейцев, военные столкновения в жизни этих племен были скорее исключением, чем правилом. И в выборе места, в стремлении вынести свое жилище на открытое пространство гораздо большую роль, чем приведенные, играли те же соображения, которые заставляли жителей Севера, древних и современных, выносить свои поселки на простор морских ветров, поднимать их высоко над рекой и озером, вырубать достаточно широкое пространство вокруг селения.

Причиной был гнус.

Человек, испытавший серьезное нападение комаров и мошки, определяемых кратким, достаточно выразительным словом «гнус», при отсутствии сколько-нибудь эффективной защиты может быть искалечен в полном смысле слова. Привыкнуть к гнусу не смог никто — ни саам-оленевод, идущий за стадом по тундре, ни помор, проводящий одну половину жизни на берегу, а другую — в тундре и в лесу. Насколько страдали от гнуса в неолите жители Сибири, в частности обитатели Приангарья, можно видеть по маленьким глиняным сосудам-дымокурам, которые опускали в могилу наряду с оружием, украшениями и орудиями труда. Мучения от гнуса при жизни были, видимо, столь велики, что даже в Полях Счастливой Охоты, куда, как верили эти люди, уходят души их умерших сородичей, нужен был такой переносный дымокур.

Пример этот может служить иллюстрацией сложности отношений человека и природы — гнус, безусловно, является частью природы, хотя далеко не лучшей. Между тем такая «деталь» обычно не учитывается при реконструкции прошлого. А ведь это один из существенных факторов воздействия природы на поведение, быт и сферу обитания человека.

Очень вероятно, что в определенные исторические периоды некоторые территории оказывались необитаемыми или малообитаемыми всего лишь из-за обилия гнуса, выгоняющего даже северных оленей на берег моря или на открытые всем ветрам каменистые увалы, откуда они спускаются к воде и пастбищам лишь в то краткое время суток, когда ненадолго стихают крылатые кровопийцы.

По-видимому, и те тонкие прослойки, что содержат угольки и золу и лежат почти на всех без исключения песчаных грядах в долинах наших крупных рек, появились в результате попыток охотников и рыболовов неолита бороться с помощью огня с гнусом, особенно когда человек начал обзаводиться домашними животными. Врубаясь в природу, человек огнем и топором расчищал для своей жизни поверхность земли, благоустраивая свой «дом».


6

Отмечая места находок на карте района, я не забывал, что каждая из этих точек обладала для людей той или иной эпохи своей притягательной силой, выгодой сезонной или постоянной в использовании окружающих природных ресурсов. Первым и безусловным тому свидетельством было Польцо. Его обжитая территория захватывала песчаные бугры по обоим берегам Вексы, некогда бравшей здесь свое начало из Плещеева озера. Место это было ключевой позицией для всего района как в экономическом, так и в политическом отношении, поскольку контролировало не только вход и выход из Плещеева озера, но и далекий водный путь: в одну сторону — по Нерли Волжской в Волгу, а в другую — по Нерли Клязьминской в Клязьму, в Оку, Среднюю Волгу и в Прикамье…

Культурный слой здесь достигал почти метра толщины и был настолько насыщен черепками, кусками кремня, кремневыми и костяными орудиями, костями рыб и животных, что с трудом поддавался лопате. Разбирать его приходилось ножом, совком и кистью. Тут попадались остатки практически всех культур и эпох, в том числе и тех, которые не удавалось обнаружить в виде сколько-нибудь значительных слоев или отдельных стойбищ.

Похоже было, что человек жил на этих местах не годы, а сотни лет, обживая берега и сбрасывая себе под ноги горы копившегося мусора.

Еще показательнее были места находок на западном берегу озера от современного истока Вексы до говорливого, пенящегося на весенних перекатах ручья Симанец, куда в начале мая набиваются нерестящиеся язи, и дальше, вплоть до речки Куротни, прорезающей береговой вал. Под тонким слоем дерна здесь везде лежат кремневые отщепы, мелкие черепки, следы древних костров. Все разбросано в беспорядке, остатки разных эпох перемешаны и за исключением двух-трех мест, где скопления отщепов и черепков лежат более густо, не образуют сколько-нибудь определенных центров. Похоже было, что здесь всегда жили не долго, но приходили регулярно и по многу людей сразу.

Что их привлекало здесь? Вернее, что могло привлекать? — поскольку, даже будучи уверен в своих выводах, исследователь не имеет права быть категоричным. Единственное право, которое ему дано, — это отстаивать собственное мнение, никоим образом не навязывая его другим. После консультаций с ихтиологами, подтвердившими, что нерестилища в водоеме, как правило, остаются неизменными на протяжении тысячелетий, если коренным образом не меняется природная обстановка, я мог предполагать, что древних рыболовов сюда влекли именно нерестилища плещеевской рыбы. Той самой, что и в наши дни идет сюда из глубин озера, а навстречу ей собирается множество рыболовов-любителей и профессиональных переславских рыбаков. Именно весной, в течение полутора-двух недель, когда идет на нерест плотва, язь и щука, на этом участке берега возникают наиболее благоприятные условия для массового лова рыбы ловушками на мелководье.

Но нерест кончается, и дальнейшее пребывание здесь человека становится бессмысленным: надо перебираться на берега рек и озерных проток, где активный и пассивный лов продолжается все лето…

Пятна от древних костров показывали, что огонь всякий раз разводили на новом месте, в отличие от постоянных очагов Терского берега или очагов одного из участков Польца.

Вот тогда впервые и мелькнула у меня догадка: не могут ли очаги — их форма, характер, расположение — помочь в классификации мест, использованных человеком в прошлом? Разве очаг не отражает характер жилища человека, его конструкцию, отношение человека к «дому» — всему используемому пространству жизни? Ведь центром этого условного «дома», его, так сказать, «сердцем», был именно очаг! Костер, разведенный на земле и погасший с рассветом, небольшая ямка в песке, старательно вырытый в земле очаг, сложное сооружение из камней, каменка, глинобитная печь — какое разнообразие конструкций места, на котором человек разводил огонь! Каждое из них несет на себе отпечаток мыслей человека, его намерений и планов на последующее время. В самом деле, будет ли путник, уходящий с солнцем от места своего ночлега, выкладывать каменный очаг? Удовольствуется ли земледелец, построивший на земле дом, кострищем посреди своей хижины? Нет, конечно. Каждый из них соорудит хранилище огня сообразно роли этого огня в его жизни, его замыслах и потребностях. Так получается, что характер огнища может быть своего рода показателем отношения человека к своему дому и окружающему пространству, позволяя ученым классифицировать места обитания человека в прошлом.

Материал для такой классификации у меня уже был.

Кострища и их следы открывались при раскопках в виде тонких углистых пятен, наползающих одно на другое или расположенных на значительном расстоянии друг от друга. Они состояли из золы, угольков, песок под ними не был прокален, поскольку огонь горел здесь недолго, и по большей части я их обнаруживал там, где находки не образовывали собственно культурного слоя.

Настоящие очаги, наоборот, всегда были углублены в землю, вокруг них располагался слой предметов определенной культуры, и было видно, что человек жил здесь не день и не два, а значительно дольше.

Песчаные стенки этих очагов, неоднократно освобождавшиеся человеком от скапливающихся внизу углей, были прокалены долгим и сильным огнем, и рядом с ними часто можно было видеть светло-серый серп, образованный выдувом золы.

Серп золы навел на мысль, что находившееся здесь жилище было не только легким, съемным, но еще и сезонным. Только в том случае, когда жилище снималось, открывая очажную яму с углями и золой действию всех ветров, мог произойти выдув еще не прибитых дождем золы и пепла, — выдув, рисующий естественную «розу ветров» того времени.

Конечно, это была только гипотеза. Надеяться найти в песке следы от легких шестов чума или вигвама, покрытого когда-то, тысячелетия назад, оленьими шкурами или берестой, было нереально, это-то я понимал. И все же такой необычайный случай произошел со мной на берегах того же Плещеева озера при раскопках поселения, известного теперь как Плещеево IV. Этот интереснейший памятник я обнаружил еще во время своей первой археологической разведки. В свежей тогда противопожарной борозде, снявшей с песка слой дерна, лежали обломки толстостенных горшков с «рамочным» орнаментом из двойного зубчатого штампа, характерного для так называемой «волосовской» культуры позднего периода. Здесь же, в сосновом лесу, внимательно осмотрев склоны и гребень берегового вала, я нашел двадцать четыре не очень больших, но тоже характерных впадины — следы жилищ-полуземлянок, присущих именно этой культуре. В том, что я не ошибаюсь, убеждали и другие находки: крупные скребки на массивных кремневых отщепах, обломок листовидного кинжала из черного кремня, специфические каменные сверла, сланцевая подвеска и все остальное, что попадается археологу при сборах.

Вместе с волосовскими черепками в песке лежало несколько черепков, украшенных ямочно-гребенчатым орнаментом.

По-видимому, как то нередко бывало, под слоем песка с остатками поселения волосовцев лежали слои еще более древнего поселения. Выяснить это можно было только раскопками, причем раскоп следовало заложить сбоку от впадины жилища, чтобы увидеть общую картину напластований.

Раскопки эти удалось осуществить, да и то в очень ограниченном масштабе, лишь много лет спустя, в последний год работы нашей экспедиции на берегах Плещеева озера.

Как обычно, мы двигались вниз очень осторожно, снимая лопатами по всей поверхности раскопа тонкие слои песка, отмечая на плане все находки и пятна. По большей части нам встречались пятна от кострищ, небольшие очажные ямы да следы корней современных и древних сосен. Но в одном месте, когда мы спустились уже достаточно глубоко, до белых озерных песков, почти не затронутых деятельностью человека, нам повезло. Вокруг очередной очажной ямы внезапно проступили небольшие темные пятна, расположенные по кругу, — следы ямок от толстых шестов, служивших каркасом вигвама или чума и простоявших так, по-видимому, до тех пор, пока они не сгнили. Приглядевшись, можно было заметить и вход в этот чум — не только по более широкому расстоянию между двумя ямками от шестов, но и по большей утоптанности песка в этом месте, по насыщенности его здесь золой и мелкими угольками.

Передо мной были следы такого же жилища и такого же очага — только не выложенного изнутри камнями, — как те, что я находил на Терском берегу и на всех значительных неолитических поселениях в районе Плещеева озера. В первую очередь — на Польце, слои которого, как мне теперь представлялось, складывались из бесчисленных остановок множества людей, проходивших по берегам озера.

Остановок или поселений?

Свидетельством оседлости лесных охотников и рыболовов неолита всегда считали огромные, вместимостью иногда до двух ведер глиняные сосуды с округлым или яйцевидным дном, в которых варили пищу, нагревая сосуд не снаружи, а изнутри, опуская в него раскаленные на костре камни. Вот почему такие сосуды всегда стояли рядом с ямой очага. Слепленные из широких полос глины, смешанной с дресвой, песком и дробленым гранитом, сосуды были тяжелы, неподъемны и хрупки. Подобно древнегреческим пифосам, их можно было использовать, только закопав в землю. Обилие черепков этих сосудов, лежащих иногда плотным слоем, рождало удивление и мысль о несомненной оседлости их владельцев. Но было ли это столь непреложным аргументом в пользу оседлости? Не могло ли это быть свидетельством совершенно иного плана — свидетельством удивительного постоянства людей, неизменно возвращавшихся на излюбленные места по сезонным маршрутам? Ведь и обложенные камнем очаги предков саамов благополучно оставались на местах летних стойбищ, переживая зиму, тогда как собственно глиняная посуда, такая же, как эта, во многих случаях сходным образом украшенная, дожидалась их в зимних землянках на лесных озерах.

Припомнилось мне в связи с этим и другое.

Только теперь я обратил внимание на то, что при общем обилии черепков в слоях наших неолитических поселений почти не оказывалось обломков мелкой посуды. Между тем маленькие сосуды в ежедневном обиходе гораздо нужнее крупных, да и изготовить их много легче. В чем дело? Естественно, на память приходили опять саамы и североамериканские индейцы, которые брали с собой в странствия не глиняную посуду, а, как правило, деревянную. Между тем в результате раскопок свайных и болотных поселений — постоянных поселений, обитаемых круглый год, — стало очевидно, что в большинстве случаев неолитическая посуда — миски, тарелки, чашки, ложки — тоже была изготовлена из дерева.

Охотники лесной зоны, связанные с миграциями дичи, сезонной сменой охотничьих территорий, неизбежно должны были следовать правилу римского легионера: «omnia mea mecum porto» — «все мое ношу с собой». Их круглогодичные скитания подробно описал в своих воспоминаниях американец Дж. Теннер, похищенный в детстве индейцами и большую часть жизни проживший среди них как индеец. Годичные маршруты охотника племени, к которому он принадлежал, пересекали в разных направлениях территорию в двести пятьдесят тысяч квадратных километров — квадрат со стороной пятьсот километров. У каждого охотника были излюбленные районы охоты, где хранились его ловушки, которые он мог и не посещать по два-три года, излюбленные маршруты с заранее рассчитанными местами остановок, точки сезонных стойбищ в районах, наиболее благоприятных для зимовок или летних месяцев.

Пятна кострищ отмечали именно такие места привычных кратковременных остановок. Все они были расположены возле воды, слой почвы накапливал в себе случайные остатки самых различных эпох и культур, но они были всегда малочисленны. При этом сама площадь, покрытая находками, могла быть как угодно большой, но указывала она не на большое число ее обитателей, а всего лишь на частоту посещений. Наоборот, выкопанные в песке очаги и тяжелые, громоздкие неолитические сосуды, служившие сезонной утварью, отмечали места сезонных стойбищ так же, как на Терском берегу их отмечали выложенные камнем очаги.

Окончательным аргументом в пользу такой оценки стал своеобразный «производственный комплекс» жилища, встреченный несколько раз при раскопках Польца: очаг, вкопанный в землю большой сосуд и рядом с ними — плита зернотерки из розоватого песчаника. Подобные зернотерки мне довелось находить и на Терском берегу — возле Чаномы, где за селом, на уровне третьей гряды дюн, когда-то находилось древнее летнее стойбище.

Такое сочетание — очаг, сосуд и зернотерка, — несомненно, было связано с хозяйством какой-то социальной единицы, располагавшейся под одним кровом, вероятнее всего семьи. И в тех случаях, когда удавалось обнаружить такой комплекс, под грудой черепков я неизменно находил донца предшествовавших сосудов, разбившихся ранее, но оставленных в яме, возможно, для устойчивости последующих.

В одном случае таких донцев было четыре, в двух — три. В двух случаях из трех под целой плитой зернотерки оказалась другая, расколотая. И один раз, неподалеку от них, был закопан клад: несколько кремневых нуклеусов, подготовленных для скалывания пластин, крупные отщепы и два новых, еще не бывших в употреблении скребка из такого же кремня. Все это богатство явно принадлежало одному человеку. Рассчитывая вернуться сюда на следующее лето, владелец закопал эти предметы рядом со своим постоянным очагом. Но следующее лето для него, по-видимому, не наступило…

Как можно видеть, отношение человека к пространству и было его отношением к «дому». Охотник и рыболов, человек прошлого постоянно двигался сквозь пространство окружавшего его мира, и в этом движении заключена была его жизнь. Как отметил известный американский писатель и публицист прошлого века Г. Д. Торо, «в индейской письменности вигвам означал дневной переход, и ряд этих вигвамов, вырезанных или нарисованных на древесной коре, показывал, сколько раз люди останавливались на ночлег».

До тех пор, пока человек зависел целиком от ресурсов природы, пока не смог создать «вторую природу» — животноводство и земледелие, разорвав пуповину, связывающую его с сезонными изменениями внешней среды, он поневоле оставался таким же кочевником, как саамы, повторявшие жизнь своих предков: переход — остановка — переход — остановка. Сезонное поселение, стойбище, и — долговременное зимнее поселение с жилищем «капитального» типа.

Археологические находки в нашей средней полосе давали исследователю весь набор признаков этого цикла: стоянки на местах временных остановок, сезонные поселения — стойбища, и крайне редко — долговременные, углубленные в землю жилища этой эпохи. Редкость обнаружения таких утепленных жилищ, рассчитанных на зимние условия жизни, не могла быть объяснена мягкостью климата того времени, для этого не было никаких оснований. По-видимому, лесные охотники и рыболовы вели гораздо более подвижную жизнь, чем это считалось раньше. Значительно меньшей оказывается и плотность населения, чем это склонны были считать археологи: летом между сезонными стойбищами лежали десятки километров безлюдья, а зимой большая часть промышлявших здесь человеческих коллективов, вероятнее всего, откочевывала к югу вслед за мигрирующими стадами оленей и лосей.

Подобный вывод заставлял с новых позиций взглянуть и на орудия труда неолитического человека, которые мы извлекали из земли при раскопках, и на тот общий комплекс находок, который в научной литературе скрывается за термином «археологическая культура».


7

Любая область науки, только еще возникая, обретает свой язык, вкладывая в общие для всех термины свои специфические понятия. Это не просто ярлычки, условные знаки или символы. Специальные термины служат инструментами, с помощью которых исследователь расчленяет, обобщает, анализирует факты, создает модель явления или процесса.

Время, когда слова человеческой речи указывали только конкретный предмет или конкретное явление, осталось в далеком прошлом. За каждым словом, в особенности за древним, обиходным, скрыта многозначность, соответствующая тому или иному уровню восприятия. За словом «нож» скрывается почти бесконечная вереница инструментов, каждый из которых отмечает определенную ступень, достигнутую человеком в его развитии, вне зависимости от того, большое или малое место занимает он в общем прогрессе техники. Понятие это вбирает в себя одинаково подправленную отжимной ретушью пластину из кремня или обсидиана, шлифованный нож из сланца или кости, ножи из бронзы, железа, стали; маленький перочинный нож и сложнейший нож микротома для анатомических срезов, столовый нож и массивный нож гильотины, множество самых разнообразных приборов, инструментов и приспособлений, которые в своей сфере оказываются такими же «ножами».

Эволюция ножа.

Материал, форма, место этих предметов в нашей жизни различны. Но их общая функция — «резать» — возвела первоначальное слово в категорию символов, которыми так наполнена речь и сознание современного человека.

Все это в полной мере относится и к археологии.

В отличие от биолога, исследователь прошлого человеческих обществ имеет перед собой не живой организм, функции органов которого можно изучать в их действии, не систему, пусть даже мертвую, образованную множеством взаимосвязанных систем, а всего лишь следы человеческой деятельности, имеющие случайный и фрагментарный характер. Комбинация таких свидетельств может подсказать догадку о причинно-следственных связях между ними; повторение комбинаций — возможные причины общего характера и свойства, как говорят математики, на порядок выше, что дает возможность понять отношения уже не только между человеком и искусственно сделанным предметом, артефактом, но и между человеческими индивидуальностями в коллективе.

Подобная лестница восхождения в познании мира от частного к общему путем раскрытия все новых и новых «уровней информации», заключенных в одном предмете, может быть продемонстрирована на примере кремневого наконечника стрелы, лежащего среди камней на виду у прохожих. Один человек вообще его не заметит. Другой в его большей «правильности» по сравнению с окружающими камнями увидит всего лишь курьез, игру природы. Третий, более подготовленный, заподозрит его искусственное происхождение, может быть, даже заключенную в нем древность. Но правильно опознать, классифицировать, найти этому наконечнику место не только в научном собрании, но и во времени, в истории человеческого общества сможет только специалист.

И это — далеко не конец. В сущности, вторая жизнь такого наконечника начинается лишь с момента его «опознания», потому что, будучи продуктом человеческого труда и знания, он может выдавать заключенную в себе информацию только по мере развития науки и появления новых аппаратов исследования. Главным таким аппаратом, безусловно, будет не какой-либо механизм, не прибор, а человеческое сознание и новые идеи, новые точки зрения на уже известные, казалось бы, факты.

Каменный наконечник стрелы, рассматриваемый лишь как орудие охоты, позволяет рассчитать длину стрелы, способы его крепления к древку, материал древка, возможную конструкцию лука, убойную силу оружия и вероятные объекты охоты, которые в свою очередь дадут нам некоторые представления о быте, уровне человеческих знаний, об окружающей человека среде той эпохи. В качестве орудия войны, вместе с другими находками, такой наконечник может многое сказать о межплеменных отношениях, о политической обстановке, вооружении, способах ведения боя. И в том и в другом случае подобный предмет позволяет исследователю заглянуть в область экономики и техники данного общества, наметить возможные связи с источниками сырья, определить уровень технологии.

Так происходит в любой области науки, когда результаты исследований какого-либо факта позволяют рассматривать этот факт — предмет, явление, их совокупность — на уровне логических обобщений, как некий «сигнал», обращенный к нам из прошлого, а каждый из перечисленных аспектов познания — как своего рода «уровень», с которого считывается соответствующая информация. Подобная символизация понятий позволяет использовать не только логический, но и математический анализ при изучении таких чрезвычайно сложных явлений, как взаимоотношения людей в производственном коллективе или экологический баланс на ограниченной территории. И это одна из крупных побед современной науки, девиз которой может быть сформулирован как «непознаваемое — всего лишь еще не познанное».

Одним из таких символов-понятий археологии является термин «культура».

Первоначальное латинское слово cultura, обозначавшее «возделывание», «обрабатывание», приобрело со временем множество значений. Главенствующим оттенком здесь явилось «единство» чего-либо, «совокупность», предполагающая одинаковые качества или свойства. Так, в биологии «культура микробов» подразумевает определенный вид микроорганизмов с одинаковыми качествами. В агротехнике культура земледелия определяется уровнем техники обработки и использования почв. В широком смысле культура — совокупность всего, что создано человеческим трудом, в противоположность получаемому от природы в готовом виде; в более узком смысле — совокупность достижений человечества в области науки и искусства, определяемых как «духовная культура».

Объектом археологии на первых этапах ее развития явилась «материальная культура» — совокупность предметов, вышедших из человеческих рук или носящих отпечаток непосредственного соприкосновения с орудиями труда человека. Таковы остатки жилищ, утварь, орудия труда и оружие, украшения, скульптура, остатки различных производств, средств передвижения. Сюда попали такие сложные комплексы, как города, религиозные и культурные центры, погребения, ирригационные и оборонительные сооружения, шахты, горные выработки, дороги, обсерватории и тому подобное.

Чтобы ориентироваться в этом множестве множеств, не прибегая всякий раз к долгому, не всегда полному перечню признаков, характеризующих ту или иную совокупность подобных множеств для определенной территории и эпохи, археологами была принята условная единица, названная «археологической культурой». Археологическая культура охватывает совокупность признаков, отражающих уровень знаний, техническую вооруженность, духовную жизнь и хозяйственную деятельность человека бесписьменного периода. Другими словами, археологическая культура — а именно в этом смысле в дальнейшем я буду употреблять слово «культура» — оказывается своеобразным символом, претендующим на два измерения: площадь (территорию) и протяженность во времени.

Обычно археологическая культура получает свое имя по месту, где впервые обнаруживают такой специфический комплекс, по форме керамики и ее орнаменту, что служит наиболее распространенной основой археологической классификации, по обряду погребения или по наиболее характерным для данной культуры предметам. Отмечая на карте точки, в которых были обнаружены такие предметы или их комплексы, исследователь получает территорию распространения данной культуры. Так возникло представление о «микрокультурах», связываемых археологами с каким-то одним небольшим по площади районом, и «мегакультурах», распространяющихся на десятки тысяч квадратных километров, вбирающих в себя многие местные культуры, обладающие каким-то общим признаком. Так, местные неолитические культуры — белевская, льяловская, балахнинская, каргопольская, беломорская, карельская и ряд других, выделенные археологами в первой половине нашего века, являются каждая составной частью мегакультуры ямочно-гребенчатой керамики, отмечающей характерный для всех этих культур способ украшения сосудов чередованием оттисков зубчатого и конического штампа. С другой стороны, такие местные культуры, как фатьяновская, балановская, атли-касинская, среднеднепровская, шнуровой керамики, воронковидных кубков оказываются — территориально — частями мегакультуры «боевых топоров», отмечающей в качестве обязательного признака их всех наличие каменного сверленого топора.

И здесь возникает интересная ситуация.

Понятие «археологической культуры» с неизбежностью требует от исследователя пространственного подхода к находкам, учета территории, на которой встречены остатки данной культуры. Раньше такую территорию рассматривали статически, как пространство, на котором в силу внутренних каких-то причин происходило возникновение культуры, ее развитие и переход в другую культуру. Затем возобладала миграционная точка зрения, согласно которой такая территория захватывалась в результате постепенного распространения культуры в пространстве и во времени из одного какого-нибудь центра, после чего данная культура вытеснялась или сменялась другой. Теперь эту ситуацию можно рассматривать иначе: территория определенной культуры может быть представлена как некое «поле», подобное магнитному, «силовые линии» которого определяются маршрутами сезонных миграций человеческих коллективов, а их «потенциал», неодинаковый на разных участках и явный для каждого исследователя — по количеству находимых предметов этой культуры и насыщенности ими слоев. В таком случае уже не вызовет удивления некоторая «размытость» границ культур, их взаимопроникновение и наложение друг на друга, постоянно ощутимые контакты, способствовавшие передаче идей и предметов, достаточно ощутимые сдвиги в широтном или меридиональном направлениях, связываемые с колебаниями климата.

Такой подход как нельзя лучше отвечает экологическому рассмотрению истории человека, быт и хозяйство которого целиком или в большей части зависели от окружающей среды.

Поэтому же, рано или поздно, исследователь задумывается над важностью выделения «зоны» — пространства, где сходные физико-географические и климатические условия образуют схожие биомы, к которым приспосабливается и в которых вырастает та или иная мегакультура. Это могут быть зоны морских побережий, хотя и различающиеся по своему широтному положению, зоны тундр, зона хвойных и смешанных лесов — лесная зона; зона лесостепи и степей… Другими словами, те зоны, которые формировали хозяйственный уклад человека, позволяя ему мигрировать достаточно широко внутри одной зоны, но которые заставляли его коренным образом перестраивать этот уклад, когда ему приходилось переходить из зоны в зону… если только в своем развитии человек еще не мог разорвать «пуповину», связывающую его накрепко с природой!

Каждая локальная археологическая культура отражает совокупность определенных предметов, повторяющихся по форме, технике изготовления, материалу; она выступает в виде одинаково расположенных мест поселений, в виде одних и тех же конструкций жилищ, сходными следами хозяйственной деятельности. При этом логично предположить, что люди, оставившие все это, обладали и общностью жизни духовной, то есть одним языком, одними воззрениями, культовыми ритуалами, верованиями, возможно, и внешним обликом.

Но так было только на первых порах. По мере того, как развивалась археология, ученые убедились, что культуры, которым первоначально они отводили территорию не более современного административного района, претендуют уже даже не на области, а на совокупность областей — зоны. Естественно, что такое широкое распространение памятников одной культуры не может быть объяснено только перемещениями создавших ее людей в течение веков или тысячелетий. Причины должны корениться в чем-то ином.

Обширные лесные пространства от Оки, Среднего Поволжья и Прикамья до Белого моря, Кольского полуострова, Финляндии и Тиманской тундры, а с востока на запад — от Урала до Вислы оказались покрыты стоянками и поселениями с черепками, украшенными ямочно-гребенчатым орнаментом, одинаково известным в Восточной Прибалтике на Эмайыге, под Калинином, на Плещеевом озере и в Костромском Поволжье. Нечто похожее произошло и с культурой городищ раннего железного века, охватившей дьяковскую, верхневолжскую, юхновскую, городецкую, белорусско-балтийские группы. Ее истоки оказались связаны с поселениями культуры «ложнотекстильной керамики», названной так по сосудам, украшенным как бы оттисками грубой ткани, — культуры первых оседлых животноводов и земледельцев лесной зоны.

Иная судьба ждала так называемую «волосовскую» культуру, впервые обнаруженную А. С. Уваровым, основоположником первобытной археологии в России, на Волосовской дюне под Муромом, на Оке. Для этой археологической культуры характерными признаками были: наличие постоянных, углубленных в землю жилищ, толстостенные сосуды, украшенные зигзагами оттисков крупного гребенчатого штампа и содержащие в глине примесь дробленой раковины, травы, коры и черепков; широкие, плоские кремневые кинжалы, сложные рыболовные крючки и особые кремневые скульптуры. Случайное открытие ее именно в этом месте, резкая непохожесть на все остальные культуры так повлияли на археологов, что долгое время именно под Муромом видели центр ее возникновения и дальнейшего распространения на Верхнюю Волгу, в Прикамье, в Прибалтику и Карелию. Даже на Белое море. Такую подвижность объясняли по-разному, но как правило — борьбой за рыболовные и охотничьи угодья. Между тем выяснилось, что под обликом единой, казалось бы, археологической культуры скрываются две различные культуры, имеющие разное происхождение и разделенные почти тысячелетием. Два человеческих потока. Один из них шел в низовья Оки и на Русский Север из Прибалтики, его путь отметили находки украшений из балтийского янтаря; другой поток, быть может связанный каким-то образом с потомками этих людей, нес в восточноевропейские леса из лесостепи металл, навыки животноводства и, возможно, культурные злаки…

Какую реальность прошлого отражают комплексы археологических культур? Что за ними стоит — племена, этнические группы, еще какие-то подразделения? На что в первую очередь следует обращать внимание: на различие специфических признаков и предметов или, наоборот, на сходство, тождество основных компонентов, указывающих на сходный уклад хозяйства и быта?

Если для решения частных вопросов, значение которых не выходит за территорию одного района, археологу важно подчеркнуть различие между сходными культурами, чтобы разделить их во времени, наметить их продвижение в пространстве, рассматривая каждую из них изолированно, как некое отражение родоплеменной организации людей, то для решения проблем этногенеза — происхождения народов — развития первобытной экономики, палеоэкологии гораздо важнее оказываются подмечаемые черты сходства. Они позволяют рассматривать историю человечества как взаимодействие этнических массивов, предстающих перед нами в облике мегакультур и соответствующих в прошлом, по-видимому, группам языков, формировавшихся и развивавшихся в условиях одной физико-географической зоны.

Почему же изменился взгляд на археологические культуры? Было ли это победой одной точки зрения над другой, или произошел новый, качественный сдвиг в науке?

Причина прежней узости в определении археологической культуры лежала, как мне кажется, в стремлении археологов увидеть за каждой микрокультурой обязательно этническую общность людей, изолированность такой маленькой общности от других таких же. Между тем раскопки предоставляют в распоряжение археолога материал, по которому с достаточной определенностью можно судить лишь о хозяйственном укладе людей, их «стиле жизни». Сам по себе такой «стиль» — всегда итог взаимоотношений между человеком и окружающей его природной средой, показатель уровня этих взаимоотношений, уровня использования природных ресурсов и зависимости человека от щедрот природы.

Археологическая культура как бы суммирует этот уровень, подчеркивает наиболее существенные отличия одного комплекса от других (или их тождественность) и указывает на вероятный отрезок времени, являющийся возрастом (датой) такого комплекса. С этого и начинается хронология — реализация «вектора времени», заключенного в понятии археологической культуры.

Две стоянки, расположенные неподалеку друг от друга, даже если каждая из них отвечает характеристике определенной культуры, трудно сопоставить хронологически, если разрыв между ними не слишком велик. Какая раньше, какая позже? А может быть, одновременны? Соседи? Не в прямом смысле: сто лет — это три, а то и четыре поколения людей, но для первобытной археологии сто лет часто не могут быть уловлены даже радиоуглеродным анализом. Вот почему для построения относительной хронологии — что раньше, а что позже — и для ее проверки исключительное значение приобретают многослойные поселения.

Разрез такого «слоеного пирога» больше всего напоминает керн, круглый столбик породы, поднимаемый из скважины при бурении.

Слои керна, сверкающие кристалликами минералов, состав минералов в каждом, последовательность в сочетании слоев позволяют геологам воочию увидеть последовательность напластований, залегающих под нашими ногами, иногда на значительной глубине.

Последовательность слоев в керне показывает структуру земной коры; последовательность комплексов археологических культур многослойного поселения показывает структуру истории человека и природы на данной территории. Здесь есть пласты, которые изучены лучше, чем другие; есть свои определяющие «минералы», выступающие в виде характерных орудий и черепков. Многослойные памятники, расположенные в одном районе, могут отличаться набором культурных комплексов, дополняя друг друга, но никак не последовательностью их залегания в «керне».

Так может строиться хронологический «керн» для отдельного района, области или для территории, очерчиваемой какими-то физико-географическими рамками. Для небольшого района это могут быть границы озерной котловины вроде Плещеева озера, Берендеевского болота, озера Неро под Ростовом. В другом случае это может быть совокупность пространств, охваченных водоемами и разделяющими их возвышенностями, — совокупность, созданная одними силами природы и в один период. Сами по себе важные для комплексного изучения, такие районы, схожие по истории, рельефу, растительности, могут группироваться в более крупные «провинции», подобно Волго-Клязьминскому или Волго-Окскому междуречью, Прикамью или Кольскому полуострову…

Как можно видеть, классификация не просто сортирует предметы и явления. Каждая сортировка открывает перед исследователем внутренние, более глубокие и более существенные связи между объектами его исследования, заставляет задуматься о причинах наблюдаемых изменений и неожиданно для него перестраивает вроде бы устоявшуюся и проверенную картину мира.

Изучение элементов пространства в их исторической длительности — сложение рельефа, отдельных его структур, гидросистем, закономерности в развитии растительного покрова, его распределение в соответствии с почвами и подстилающими их породами — дало возможность увидеть природу как целое, во всей ее совокупности. Классификация мест поселений человека в зависимости от того, какую роль они играли в его повседневной жизни, — по структуре находок, типу жилища — позволила поставить вопрос об отношении человека к пространству, а через это наметить путь к пониманию мегакультуры как отражения экологической характеристики человека на определенном уровне развития производительных сил и соответствующей природной зоны.

Рыболов, охотник, собиратель — всегда потребитель. Уже одно это заставляло его постоянно двигаться в поисках пищи, задерживаясь на том или ином месте в зависимости от окружающих ресурсов. Странствия могли быть ограничены распространением вида дичи, например путями миграций северного оленя или лося; физическими границами — берегом моря, горами, степями, пустынями и тундрами; политической ситуацией — столкновениями с враждебными (конкурирующими) племенами.

Вероятно, можно найти ряд еще столь же существенных ограничивающих факторов, но достаточно и этих. Все вместе они и очерчивают — в каждый определенный период по-разному — пространство, используемое людьми, характерные черты быта которых образуют для нас ту или иную археологическую мегакультуру.

И здесь можно предугадать ряд закономерностей, которые станут явными в дальнейшем.

Так, например, территория распространения археологической культуры находится в прямой зависимости от подвижности ее носителей, которая в свою очередь зависит от уровня развития производства пищи и соответствующей природно-климатической зоны. Каждый шаг, сделанный человеком в сторону активного использования окружающей среды, ее перестройки в нужном для него направлении, освобождал человека от необходимости постоянных странствий за пищей, переносил его внимание с количества на качество, свойства предметов, открывая в его взаимоотношениях с природой новую фазу — фазу изучения и постижения.

Представив себе экологическую структуру района, характер и местоположение следов деятельности древнего человека, можно было попытаться понять цели, которые он перед собой ставил, и причины, которые его к этому вынуждали. Другими словами, можно было попытаться оценить природные ресурсы и методы их использования человеком в прошлом.

Вверху — Вашутинское озеро, типичное послеледниковое озеро с зарастающими берегами; внизу — река Векса возле Польца.


Сосны, как маяки, отмечают древние песчаные острова, отмели и дюны, на которых селился человек.

Вверху — раскопки поселения Польцо; внизу — следы легкого временного жилища на стоянке Плещеево IV.


Польцо. Вверху — разбитый неолитический сосуд, стоявший на поверхности почвы; внизу — зернотерка и обломки сосуда, раскопанные возле очага.


Польцо. Вверху — черный культурный слой эпохи бронзы на 1-й террасе Вексы лежит прямо на озерном песке; внизу — серп золы возле неолитического очага показывает древнюю «розу ветров».

Загрузка...