Размышляя о возможной войне, я никогда не предполагал, что мне придется участвовать в партизанском движении, руководить крупными соединениями вооруженного народа и почти всю войну провести в глубоком тылу врага. Мне всегда казалось, что в случае войны я буду назначен на должность командира части, или политработника соединения, или получу назначение на штабную работу.
Война застала меня в Москве, я преподавал историю в военных учебных заведениях. Вопреки предположениям, долгое время я оставался на прежней работе. Получить назначение в Действующую армию, несмотря на все попытки, не удавалось, — мешала язва желудка, застарелая болезнь, о которой товарищи мои были хорошо осведомлены. Я подавал рапорт за рапортом, но лица, от которых зависело принять решение, мне отказывали.
Наконец моя мечта сбылась. Я получил назначение на должность начальника отдела.
К полудню 12 августа я уже был в Гомеле, в штабе фронта, а к полночи — в штабе своей армии — в Чечерском лесу.
Изменился ли Гомель с 1939 года, когда я был в нем в первый раз, я не заметил, да, признаться, и не интересовался этим. Все мое внимание поглощали войска различных родов, машины, укрывшиеся в тени деревьев и зданий, броневики, курсирующие по городу, да зигзагообразные траншеи в садах и парках. Они странно выглядели среди мирных газонов. В Гомеле в те дни чувствовалась непосредственная близость фронта, уже доносился гул артиллерии.
Штаб фронта и нужные мне управления я разыскал без особого труда, они находились в зданиях, раскинутых вблизи старинного дворца князя Паскевича, теперь музея, утопавшего в зелени парка и величественно возвышавшегося над городом и над рекой Сож.
В оперативном отделе мне сообщили, что штаб находится где-то в лесу, севернее Чечерска, дали карту и порекомендовали спешить: я могу уже не застать штаб на месте.
В тот же день к вечеру с попутной грузовой машиной, которая везла боеприпасы, я выехал в штаб армии.
Из-за пыли дороги почти не было видно. Впереди вилась длинная серая полоса, она висела, как густой туман, и медленно расползалась по степи. Небритое лицо моего водителя покрылось пылью, точно инеем. Я достал платок и вытер свое лицо. Платок превратился в грязную тряпку.
— Зря пачкаете платок, — сказал шофер, — пыль опять насядет.
И верно, едва я вытер лицо, как с нами поравнялась еще одна колонна машин. Несколько грузовиков тянули за собой мохнатые деревья и немилосердно пылили.
И вдруг на дороге произошло смятение. Машины на полном ходу застопорили. Из кузовов посыпались солдаты. Некоторые из них полезли под машину, другие побежали в степь. Остановились и мы.
— Что случилось? — спросил я водителя.
— Самолеты, наверное.
Моторы заглохли, и в установившейся тишине отчетливо послышался прерывистый гул самолетов. Они шли высоко над дорогой.
— Маскироваться будем? — спросил шофер.
Я посмотрел на дорогу, на голую степь. Кругом ни кустика, ни бугорка. Далеко, километра за три-четыре впереди, чернел лес.
— В лес гони, — ответил я шоферу, и мы помчались.
Между тем самолеты развернулись и начали бомбить дорогу. Позади слышались разрывы. Мы мчались вперед. Лес точно сам бежал нам навстречу. Самолеты кружились позади, над первой колонной.
Шофер продвинул машину в тень леса. Солнце уходило к закату, и последние его лучи золотили макушки деревьев. На лесной дороге было тихо и прохладно. Мы облегченно вздохнули, уже собрались закурить, но шофер, внимательно следивший за дорогой, проговорил:
— Идет сюда, сволочь.
Со страшным воем один за другим шли на нас три вражеских самолета. Над дорогой еще висела пыль, но теперь она поредела, и немцы стали бомбить машины. Я метнулся через кювет и упал за большой камень. В этот же миг совсем близко разорвались одна за другой несколько бомб. Завизжали осколки, на меня посыпались комья земли, древесные ветки. По лесу покатилось эхо, точно в лес ворвался сильный ветер и неистово зашумел листвой. Через несколько минут самолеты вернулись и еще раз пробомбили дорогу, начав с самого леса. Затем все стихло. Ко мне подошел шофер и спокойно спросил:
— Живы? — Наверное, у меня был такой вид, что он решил осведомиться, жив ли я. Покачав ногой камень, за которым я лежал, он продолжал: — Ваше счастье, что бомбочки не упали ближе. Этот камушек, который вам показался надежным укрытием, как раз заплясал бы на вашей голове.
Рассудительность водителя грузовика мне понравилась.
— Да ты, брат, видно, специальные курсы прошел, знаешь цену и пыли дорожной и камням, — сказал я, вставая и отряхиваясь от земли.
— Второй месяц прохожу эти самые курсы… Камень от пуль хорошая защита, а при бомбежках да при снарядах — живая могила.
Когда мы поехали дальше, шофер спросил:
— Вы первый раз на фронт?
— В эту войну первый.
Солнце давно закатилось, в лесу быстро темнело, дорога терялась в темноте, и шофер повел машину медленнее.
— Почему свет не включаешь? — спросил я.
— Что вы! Нельзя. Едешь вот так, как с завязанными глазами. Маскировка… Это тоже курсы. — И, помолчав, водитель добавил: — Вот и у вас курсы начинаются…
В ту минуту мне и в голову не приходило, какие «курсы» мне предстоят. В ту минуту я не думал, что эти «курсы» превратятся в высшую военную академию и что срок обучения на различных ее факультетах продлится четыре года.
К 12 часам ночи мы достигли места назначения. Штаб находился в Чечерском лесу. Это был глухой, смешанный лес. В кромешной тьме я отыскал палатку командующего. Мне повезло. Временно исполняющий обязанности командующего начальник штаба оказался моим старым знакомым. Первый член Военного совета Колонии и начальник политотдела армии Гринько были моими коллегами по работе. Не знал я лишь второго члена Военного совета Калинина, секретаря ЦК КП(б) Белоруссии.
Представлялся я в палатке начальника. Все принимавшие меня сидели за небольшим столом, закрытым картой, которую они рассматривали при свете четырех стеариновых свечей. Только что закончилось заседание Военного совета.
— Во-время подоспели, товарищ Андреев… Скоро начнется пир горой. Вот и отпразднуем встречу, — сказал мне Колонии.
Наспех меня ознакомили с обстановкой. — она складывалась не в нашу пользу: противник наседал и угрожал даже штабу армии. Артиллерия немцев обстреливала лес, снаряды ложились совсем близко.
Затем Гринько проводил меня в свою землянку, которая напоминала больше квадратную яму с небольшим застекленным отверстием вместо окна. Стены и потолок землянки были заделаны фанерой. У одной стенки стояла койка, а у другой — подобие столика, закрытого газетой. Электрический фонарик на столе бросал робкий сноп тусклого света.
— Отдыхай пока, — сказал Гринько, указывая на кровать, и скрылся.
За прошедшие сутки я основательно утомился. Вокруг продолжали рваться снаряды — в лесу ухало, трещало, потолок землянки вздрагивал, осыпался песок, и за фанерой точно мыши скреблись…
Спал я не более часа. Меня разбудил Гринько. Он сел со мной рядом на койку и положил на мое плечо руку. Я почувствовал, что рука его дрожит.
— Да, знаешь ли, нервы здесь надо иметь стальные. У тебя сибирские, подойдут.
Гринько шутил, но в голосе его я улавливал тревогу. Несколько лет я знал Гринько; он всегда был горяч и вспыльчив, но был решительным человеком, никогда не падал духом. Неужели теперь он сдал? Может быть, просто круто с кем-то поговорил? Это бывало с ним и раньше — вспылит, накричит, и папироска в руке начинает плясать. Я повернул фонарик, чтобы лучше разглядеть его лицо. Те же умные, светящиеся задором глаза, так же чисто выбрито смугловатое лицо. Но какой усталый вид! И вот этих глубоких складок у его рта раньше я не замечал.
— Ну, что там в Москве, как? — спросил он.
— Лучше расскажи, что у вас здесь творится, — ответил я.
— Во всяком случае, все не так, как, помнишь, в Минске весной 1939 года, — улыбаясь, ответил Гринько. — Помнишь, как усатый майор возмущался, что ему поставили невыполнимую задачу и создали нелепую обстановку.
Да, я вспомнил, как тогда, в один из ясных июньских дней, на учении вблизи Минска, усатому майору поставили задачу оборонять батальоном важную высоту; «противник» готовился ее захватить. Майор понадеялся на фланги, не заметил, как «противник» его обошел, и в результате майор вместе со штабом оказался «в плену», а батальон так и остался на высоте, не произведя ни одного выстрела. Усатый майор возмущался: «Нелепая обстановка!» А Гринько горячился и объяснял, что в будущей войне обстановка может складываться самая невероятная, но командир обязан предвидеть ее…
— А потом мы рыбу ловили и ели свежую уху, — продолжал Гринько.
— Надеюсь, мы не окажемся в положении усатого майора? — спросил я.
— Боишься? Волноваться, конечно, есть основания, но не так, чтобы уж очень, — ответил Гринько. — Впрочем, скоро сам увидишь. Однако скажу — прибыл ты в горячее время.
Мы покинули землянку. Было 3 часа утра 13 августа. Приближался рассвет, артиллерия работала вяло, но не унималась. Из-за леса поднималось большое зарево. Это горел Чечерск. Враг усиленно лез к месту, где был расположен штаб.
— Обороняться штабу придется своими силами… Ты приготовься, — сказал Гринько, указав мне на палатку, у которой стоял грузовик. — Хлопцы наши там.
Гринько пошел к командующему, а я — к грузовику. Здесь я должен был подготовиться… Ясно, я попал «с корабля на бал», обстановка тревожная, вероятно, скоро придется вступить в бой. Чувства я испытывал знакомые. Я вспомнил Карельский перешеек. Но тогда я имел конкретную задачу, а теперь… Мысленно я попытался представить себе и оценить обстановку. Противник где-то совсем близко, и думать надо не о наступлении, а об обороне штаба армии силами самого штаба. Вспомнил я слова шофера о курсах, швырнул в грузовик свой чемодан и достал из кобуры пистолет, осмотрел его, протер и решил, что я уже подготовился.
На всякий случай я обратился к полковому комиссару Шеферу, начальнику оргинструкторского отделения политотдела армии с вопросом, что делать дальше. Он сидел под старой ветвистой сосной и укладывал в деревянный ящик папки бумаг.
— Пистолет есть? — спросил меня Шефер внушительным басом.
— Да.
— Значит, все в порядке. В остальном будем ждать распоряжений.
Я попросил Шефера подробнее рассказать мне, что же все-таки произошло с армией. Из его рассказа я узнал, что наша армия до сих пор была лучшей в составе Центрального фронта. Ее сформировали из обученного и крепкого кадрового состава Приволжского округа, офицеры и бойцы были воинами в подлинном смысле этого слова. И не раз противник испытывал на себе силу этой армии. Ее сокрушительными ударами враг был изгнан из Жлобина и Рогачова… В последних боях армия сильно поредела, пополнение подходило медленно, к тому же артиллерию отобрали и куда-то перебросили.
— Здесь, в Чечерске, мы стоим долго, все время предполагали, что вперед пойдем, а теперь вот как бы не пришлось пятиться…
Только успел Шефер произнести последние слова, как раздалась команда: «Строиться!» Люди точно из земли вырастали, появилось более полсотни человек, и все подходили новые. Мы выстроились в две шеренги. Каждый шестой в первой шеренге был назначен командиром отделения. Я оказался в числе командиров.
Полковник, фамилию которого я не запомнил, объявил, что он командир сборной роты, и отозвал нас, командиров отделений, в сторону. Записав наши фамилии, полковник приказал записать фамилии и воинские звания наших бойцов. Затем мы получили винтовки, гранаты, пулеметы и бутылки с жидкостью «КС». Полковник ознакомил нас с обстановкой. Из его объяснения следовало, что противник прорвал оборону наших передовых частей и силою до двух батальонов мотопехоты, поддерживаемой артиллерией и танками, готовится атаковать штаб армии. Разведывательные группы противника находятся на подступах к опушке леса. Наша задача сорвать замысел противника… Оборону занимаем на опушке леса. И полковник подал команду:
— По отделениям, за мной!
Метрах в пятистах возле опушки мы развернулись и приняли боевой порядок. Линия обороны была подготовлена заранее. Справа впереди нашей линии обороны проходил большой противотанковый ров. Одним концом он упирался в лощину, находившуюся перед нами. Окопы были вырыты превосходно — полного профиля, с хорошо оборудованными бойницами и пулеметными гнездами, брустверы их были обложены дерном, на флангах предусмотрительно возведены прикрытия. Окопы моего отделения были хорошо замаскированы и связаны ходами сообщения. Вскоре наши разведчики встретились с противником, и где-то впереди завязалась перестрелка. Ясно представить себе позиции врага я не мог, как ни старался. С тревогой всматривался я в лощину, над которой еще висели серые полосы утреннего тумана. На холме за лощиной начиналось большое поле поспевшей ржи.
В пять утра, точно возвещая восход солнца, высоко над головой провыла первая мина. Она разорвалась позади, далеко в лесу. Еще не заглохло эхо первого разрыва, как пролетела вторая мина, потом еще и еще. Разрывы приближались. На наши окопы посыпался град мин. Под такой обстрел я еще никогда не попадал, и мне казалось, что каждая мина летит прямо в меня. Страшнее всего — это разрыв в воздухе, когда мина ударяется о ствол дерева и посылает во все стороны осколки. Каждый раз, когда происходил такой разрыв, я вздрагивал и чувствовал желание с головой врасти в землю. Только теперь в полной мере оценил я качество наших окопов и от всей души благодарил тех неизвестных товарищей, которые трудились здесь над их сооружением. Хорошо отрытые окопы не только спасли нам жизнь, но и обеспечили в этот день успех…
Через некоторое время раздался стон, и кто-то крикнул:
— Санитара сюда! Полковник тяжело ранен!
Я встревожился: неужели мы потеряли командира роты? Немедленно я послал с санитарной сумкой капитана. Раненым оказался не полковник — командир роты, а полковник — рядовой.
Затем минометы немцев умолкли. Установилась абсолютная тишина. В собственных ушах лишь продолжало шуметь. Я услышал команду:
— Внимание!
Из-за холма показались два танка. В тот же миг их встретила наша артиллерия. Танки отступили. На участке соседней роты справа раздалась вдруг короткая и, как мне показалось, робкая пулеметная очередь. Я поглядел в поле и увидел, что из высокой ржи в лощину, по совершенно открытой местности движутся цепи вражеских солдат. Их было человек сто пятьдесят — двести. Шли они во весь рост, с автоматами у животов и винтовками наперевес, точно на параде. Вздрогнув, я выхватил из кобуры пистолет и, прицелившись, смотрел на немцев, как зачарованный. Впервые я видел врага, да еще на таком близком расстоянии.
— Как идут, чорт возьми! — сказал мой пулеметчик, в чине майора, оценивая врага с чисто профессиональным интересом.
— Наверное, пьяные, — ответил я.
— Почему же наши молчат? — спросил майор и завозился у пулемета. — Разрешите я их…
Я не разрешил открывать огня, понимая, что раз я вижу немцев, то видит их и полковник. Все же я написал донесение командиру и продолжал ждать. Вот уже враг в ста метрах. Наступали они на мой участок.
Сколько выдержки надо было, чтобы удержаться о г команды: «Огонь»!
А немцы уже спустились в лощину, выступ которой почти вплотную примыкал к окопам соседней роты…
И тут лес точно вздохнул полной грудью. Соседняя рота открыла ураганный огонь. Цепь дрогнула, заколыхалась, и в нескольких местах ее появились разрывы, — звенья цепи выпадали одно за другим. На ногах оставались лишь разрозненные группы противника. В нерешительности они бросались то назад, то вперед, крича и расшвыривая гранаты, наконец и они залегли.
— Угомонились, — проговорил знакомый мне внушительный бас.
Я оглянулся. Позади стоял Шефер. Когда он пришел, я не заметил и очень встревожился за его безопасность.
— Что вы тут делаете? — спросил я.
— Наблюдаю, как воюют наши новобранцы.
Игривый тон Шефера развеселил и меня и моего пулеметчика.
— Нравится? — спросил я. — А видели, как немцы шли? Превосходно!
— Видел. Интересно, что их вдохновляет? Утверждают, что немцы только пьяные ходят в атаку.
— Пьяные или опьяненные чувством победителей, — сказал майор-пулеметчик.
Дальше продолжать разговор не пришлось. На склонах лощин появились новые цепи немцев. Фронт атаки теперь расширился. Они наступали не только на участке соседней роты, но двигались прямо на нас и левее. Сколько было их, определить я не пытался.
Я впился глазами в фигуру офицера, находящегося впереди. Временами он замедлял бег, поворачивался к своим солдатам, двигавшимся за ним двойной цепью, и, точно деревянный солдатик на ветру, размахивал руками и опять бежал на нас. Немцы приближались. Я уже отчетливо видел сверкающий на солнце позумент, которым украшена была фуражка офицера. Ясно видел его лоснящееся лицо, его пистолет.
— Отделение, — подал я команду, — огонь!
Залп! Еще залп! Заработали пулеметы. После первой же очереди офицер внезапно остановился, взмахнул руками, словно собрался взлететь, и рухнул на землю. Майор бил методически короткими очередями. Цепи начали редеть, и через мгновение солдаты противника залегли.
На правом фланге раздались протяжные возгласы «ура». Рота пошла в контратаку. Немцы пытались бежать. Этого мы только и ждали.
Ротный командир скомандовал: «Вперед!» — он оказался метрах в десяти от меня — и, показав мне направление, выскочил из окопа. Соседняя рота уже настигала немцев. В воздухе висело непрерывное «ура-а»… Это уже кричали и бойцы моего отделения. Я бежал изо всех сил. Ноги цеплялись за траву, я спотыкался. Немцы отстреливались, но ничто не могло нас остановить… С жесточайшим озлоблением били мы вражеских солдат, стреляли в упор и в спины бегущим…
И вдруг я точно очнулся. Передо мной на коленях стоял солдат, без каски, с взъерошенными волосами. Лицо его было перекошено, он что-то рычал, взвизгивал и рвал винтовку из рук раненого капитана, бойца моего отделения.
— Собака! — закричал я и выстрелил врагу в висок.
Одновременно кто-то ударил его по голове прикладом..
Еще через минуту мы оказались перед ржаным полем. Навстречу нам полетело три-четыре гранаты.
— Ложись! — кричу я.
Гранаты рвутся за моей спиной. И тут, во ржи, на холме нас встретил неистовый пулеметный и минометный огонь. Мы залегли, но положение дикое: ничего не видно ни впереди, ни по бокам, ржаное поле не окинешь глазом, и кажется — во всем мире ты остался один. Связь с людьми потеряна. Минут через десять огонь стих, но неизвестно, что готовит эта тишина: подойдет немец и пригвоздит тебя здесь навеки. Проклятая рожь! Ясно одно, медлить нельзя, надо отходить. Я встал, но ощущение пустоты не исчезло.
— Товарищ полковник! — закричал я и тотчас вынужден был упасть: меня обстреляли.
— Здесь я, — отозвался полковник. — Андреев?
— Да.
— Люди целы?
— Не знаю.
— Собирай людей и быстро отходи на место.
Легко сказать — собирай. Пока что я никого не вижу.
Я достал записную книжку и громко стал вызывать своих бойцов.
Отошли мы благополучно. Всюду в ржаном поле и в лещине мы натыкались на следы недавнего боя. Над трупами убитых уже жадно роились полчища мух.
В окопах появились трофеи — автоматы, пистолеты и солдатские книжки. Майор-пулеметчик, которому не удалось принять участие в контратаке, рассматривал трофеи.
— Как по-немецки называется порядок? — спросил он.
— Орднунг, — подсказал я.
— Орднунг, полный орднунг! — восхищался майор.
Подошел Шефер. Он принимал участие в нашей контратаке, и на загоревшем его лице еще не изгладилось возбуждение недавнего боя. Штабные офицеры, которые в этот день превратились в рядовых, наперебой вспоминали эпизоды рукопашной схватки.
— Никогда не думал, что врагом можно защититься, — рассказывал один из бойцов, капитан, рассматривая немецкий автомат. — Набросились на меня во ржи сразу двое. Одного я успел подстрелить, а другой, автоматчик, пытается меня прикончить. На мое счастье, раненый ухватился за бок, зажал рану и качается между нами, не падает. Я ухватил его сзади за китель, поддерживаю его, надвигаю на автоматчика. Тот старается изловчиться, прыгает из стороны в сторону, а рожь цепляется за ноги, мешает ему. Мне удалось пододвинуть раненого вплотную к автоматчику, толкнуть на автомат и разрядить остаток своей обоймы… Раненого и автомат я прихватил с собой.
Пленному перевязывали рану. Я пытался с ним заговорить.
— Ничего я вам не скажу, — ответил он, стараясь сохранить бодрость и наглость. — Могу только предложить вам сдаться, капитулировать, пока не поздно…
Мы отправили немца в штаб.
— Неужели и теперь немцы не отрезвеют? — спросил майор, обращаясь к Шеферу.
— Вряд ли. Опьянение их такого рода, что они очухаются лишь тогда, когда очутятся на самом дне пропасти. Это ведь не первый урок, да и не такие уроки бывали, а они одно твердят — «победа».
— А здорово все-таки мы их поколотили!
Не прошло и двух часов, как бой разгорелся с новой силой. Вначале опушку леса обработала авиация врага, потом артиллерия и минометы, затем опять двинулись на наши позиции цепи автоматчиков. Мы отбили и этот удар, но дальше лощины не пошли.
С незначительными промежутками бой продолжался до 7 часов вечера. Раза три пытались атаковать нас танки и бронемашины, но холм, который они никак не могли миновать, стал для них могильным курганом. Задача была выполнена, штаб армии получил возможность передислоцироваться. В 9 часов вечера нас сменил подошедший батальон.
В итоге боя в моем отделении недосчитывалось четырех офицеров, в том числе одного моего инструктора-переводчика.
Только в машине, когда штабная колонна передвигалась на новое место, я вспомнил, что хочу пить и есть. Шефер — я ехал с ним в его «эмке» — уже все приготовил.
— Привыкаешь? — спросил Шефер.
— Уже привык… Другой жизнью как будто и не жил. И Москва — точно ее выдумали… — ответил я.
И я говорил правду. Чем дальше, тем больше захватывали меня события и втягивали в совершенно новую жизнь, коренным образом отличавшуюся от той, которой я жил раньше.
На новое место расположения штаба мы прибыли во втором часу ночи. Так же, как прежде, штаб находился в лесу, вблизи станции Ветка. Веткинский лес почти не отличался от Чечерекого, такие же сосны — толстые и мохнатые, только, кажется, березняка здесь было больше. Поднимался предутренний туман, густая и высокая на лесной поляне трава покрылась росой. Было прохладно, и дышалось легко. Гул машин и людские голоса встревожили птиц. Они зашумели в листве, запели, защелкали спозаранку. Укрывшись шинелью, я лег отдохнуть.
В полудремоте я перебирал в памяти события недалекого прошлого. Три-четыре дня тому назад я еще был в Москве и выступал с кафедры. Передо мной сидели слушатели, я видел их лица, склоненные над столами, слышал, как скрипят их перья и карандаши. Только вчера, казалось мне, я простился с женой и дочуркой. А сегодня я был в бою.
Разбудил меня пронзительный голос, кричавший над самым ухом:
— Во-оздух!
Над лесом действительно шли вражеские самолеты. Было совсем светло. Трава обсохла, и тени деревьев рябили на ней, когда ветер шевелил заросли. Солнце уже поднялось над лесом и предвещало жаркий день. Я собрался было заняться делами своего отдела, но не успел даже развернуть папки с бумагами, как меня позвали к командующему.
Командующего я застал за небольшим столом в тени густых сосен. Он рассматривал разрисованную карту-километровку. Я отрапортовал. Командующий позвал членов Военного совета. Подошли Колонии, Калинин и Гринько. Гринько был весел. За ночь он словно помолодел. Он подал мне руку и сообщил:
— За оборону штаба Военный совет представил тебя к правительственной награде. Поздравляю.
Поздравили меня и остальные товарищи. Я поблагодарил, и командующий перешел к очередному делу.
А дело, из-за которого меня вызвал командующий, заключалось в следующем. Противник силою двадцати танков и двух батальонов мотопехоты прорвал линию обороны и, продвигаясь по Могилевскому шоссе, угрожал Гомелю. Предстояла задача задержать противника в районе деревни Особин и измотать его силы.
— Возлагаем эту задачу на тебя. Выполнишь? — сказал командующий. — Отдаем тебе наш резерв — батальон донбассовцев, триста штыков, хорошее войско. В четырнадцать часов быть на месте. Все ясно?
— Слушаюсь. Спасибо за доверие, — ответил я, думая о том, что, как видно, делами отдела не скоро мне придется заняться.
Из оперативного отдела вызвали майора Смолькина, человека средних лет, высокого, светлого блондина. Густой загар, покрывавший его лицо и шею, еще сильнее подчеркивал цвет его волос.
— Это твой заместитель и начальник штаба, — объявили мне.
Командующий и Колонии еще раз объяснили нам задачу, крепко пожали руки и пожелали успеха.
Я со Смолькиным пошел принимать войско, карты и все, что необходимо для боя. Колонии пошел с нами. По дороге он сказал мне:
— Быстро ты продвигаешься по службе: вчера отделенный, сегодня батальонный. Далеко пойдешь. — Впрочем, ему, видно, было не до шуток; немного помолчав, он продолжал: — Времечко горячее, а мы — политические работники… Наша задача быть там, где наиболее опасно и трудно и где мы поэтому более необходимы.
Действительно, работники политотдела всегда находились там, где было труднее всего, ни одного дня они не сидели в штабе. Командующий называл политотдельцев в шутку «пожарниками».
Никогда политотдельцев не видели унывающими. В самые трудные дни, как только выпадало свободное время, — а это случалось большей частью вечером или ночью, — мы собирались где-нибудь в саду под яблонькой или в лесу под сосной и пели песни, делились радостями и горем; в те дни радостей было мало, а горе было у всех одно — отход армии.
На прием моего нового батальона времени оставалось мало, и сборы наши проходили в спешке. Вооружение для борьбы с танками было легковато, но раздумывать о лучшем пока не приходилось. Я построил донбассовцев. Политотдельцы приняли от бойцов личные документы. Колонии обратился к ним с короткой напутственной речью. Люди, составлявшие батальон донбассовцев, были как на подбор: секретари райкомов партии и комсомола, председатели советов и профессиональных комитетов, партийные и непартийные товарищи, пожилые, средних лет, юноши — актив Донбасса, его цвет. Выслушав теплые слова члена Военного совета, донбассовцы поклялись костьми лечь, но задачу выполнить.
И вот с батальоном донбассовцев, не отъехав от штаба и десяти километров, я опять вступил в бой.
Это было 14 августа 1941 года, в час дня. Уже в Замостье мы столкнулись с двумя немецкими бронемашинами; одною из них нам удалось овладеть. Первая удача нас воодушевила. Из Пыхани с хода мы выбили группу немецких мотоциклистов, и я выслал вперед разведку.
Затем мы со Смолькиным задержались в Пыхани. Отсюда хорошо было видно Семеновку и слышен был идущий в ней бой. По шоссе из Особина на Семеновку двигалось много машин. «Значит, — предположил я, — противник уже занял Особин и нам еле-еле успеть в Семеновку».
Вернулась разведка и доложила, что на окраину Семеновки ворвалось до десяти танков и до роты вражеской мотопехоты; их сдерживает противотанковая артиллерия, которой командует майор Воропаев.
Мы двинулись на соединение с артиллеристами. Майор Воропаев встретил нас с трогательной радостью. Уже около двух суток его артиллерийский полк вел бой с наседавшими танками и мотопехотой врага. Батарея противотанковых пушек и батарея полковой артиллерии были сведены в одну группу, водители тракторов «комсомолец» несли обязанности охранения.
Обрисовав мне обстановку, Воропаев закончил словами, что нужно во что бы то ни стало остановить пехоту противника, а с танками он может справиться сам. Я подал команду, и две роты пошли на сближение с врагом: первая рота прямо в лоб, вторая в обход по улице, которая приводила на небольшую высотку, находившуюся на фланге у противника. Воспользоваться этой высоткой противник, вероятно, не спешил, зная, что войск у нас здесь нет. Как часто случалось с немцами, они просчитались и в этом случае: советские войска неожиданно для них появились, и через полчаса разгорелся жаркий бой.
Своим огнем фашисты зажгли несколько хат. Они горели, выбрасывая густые клубы дыма. Легкий ветерок дул в нашу сторону. Образовалась дымовая завеса, которая очень нам помогла. Наши группы незаметно обошли противника с флангов, и его пехота оказалась в явно невыгодном положении. Прикрываясь дымом, Воропаев выдвинул вперед пушки.
После упорного боя мы выбили немцев из Семеновки. Они откатились, оставив на поле боя четыре танка и несколько десятков убитых солдат и офицеров. Не останавливаясь, мы начали преследовать врага и заняли выгодные высотки северо-западнее Семеновки. Немцы пытались возобновить танковую атаку, но воропаевцы сравнительно легко остановили их натиск.
В 16.30 бой затих. Стали поступать раненые. Подошел молодой парень. На вид ему нельзя было дать больше двадцати двух — двадцати трех лет. Его красивые голубые глаза с длинными ресницами блестели, он был чем-то чрезвычайно возбужден и, видимо, хотел поделиться своими чувствами.
— Садись, шахтер, — сказал я.
Парень сел подле меня на выжженную траву и охнул. Только теперь я заметил, что кисть правой руки у него завернута в окровавленные тряпки.
— Ты ранен?
— Немножко, — ответил он.
Оказывается, пуля раздробила приклад его винтовки и вонзилась в руку. По всей вероятности, пуля и сейчас сидела в руке.
— Строчит откуда-то сверху. Я за угол, смотрю — крыша в одном месте вроде как бы дышит: солома то поднимается, то опустится. Один наш хотел было перебежать, а из-под соломы: та-та-та!.. Он — брык, — с увлечением рассказывал молодой шахтер о своем боевом крещении.
— Убил? — спросил кто-то.
— Нет, напугал очень. Мы начали в пулеметчика сыпать. Немец ствол убрал, а потом спрыгнул на землю да деру! Я за ним. Немец через плетень, зацепился, упал. Ну, я три патрона в упор в него и выпустил. Пока возился, откуда ни возьмись — танк. Я через огород да за другую хату, а там тоже танк… Не помню, как в канаве очутился. Командир роты кричит: «Что лежишь, сукин сын?..»
— Значит, не растерялся, — сказал боец с ржаными усами, по фамилии Поддубный, и голос у него был такой спокойный, точно рассуждал о давно прошедших делах, в которых он сам не принимал участия.
— Кто, командир? — переспросил шахтер. — Он не то что не растерялся, он и мою растерянность как рукой снял.
Бойцы засмеялись.
— Он снимет! — убежденно сказал рыжеусый.
— Ну, а дальше что было? — спросил я.
— Дальше? А дальше он дал мне бутылку и говорит: «Зажги танк за хатой».
— И зажег?
— Не попал, рука сорвалась… В хату попал.
Донбассовцы смеялись, но парня не смутил их смех, и он продолжал повествовать о том, как, раздосадованный неудачей, он взял у товарища две гранаты, подполз к соседней хате и забросал пулеметное гнездо, расположенное на ее чердаке. После этого шахтера ранило, и командир отправил его в тыл. Что же касается танка, то его расстреляли из пушки воропаевцы, — хата, подожженная молодым шахтером, горела так сильно, что пламя угрожало охватить танк, он вынужден был покинуть засаду и выскочить на дорогу — тут-то и наступил ему конец.
— Так страшные, говоришь, танки? — переспросил я раненого шахтера.
Спрашивал я не для того, чтобы посмеяться над парнем, — и у меня ползли мурашки по спине, когда я натыкался на танки, я инстинктивно хватался за пистолет и… старался как можно быстрее спрятаться в надежное укрытие, — я спрашивал для того, чтобы другие бойцы почувствовали, как почувствовал этот парень: с танками можно бороться. А то, что именно это почувствовал молодой шахтер, в этом я был уверен. И донбассовец меня не обманул.
— Страшные без привычки, — ответил он на мой вопрос и, подумав, продолжал. — В деревне, например, танк ничего сделать не может. Через дома танк не пройдет, верно ведь, не пройдет? Один дом разве только развалит, ну два от силы. Пусть он рычит да пыхтит, а ты пока что коси пехоту. — Шахтер замолчал. — Разрешите мне, товарищ командир, в роту вернуться.
Возвращаться в роту молодому донбассовцу я запретил и отправил его в санитарную часть. Много раз потом мне приходилось повторять новичкам, бегавшим от танков, слова шахтера: «В деревне танк ничего сделать не может».
С артиллеристами Воропаева у нас установились дружеские отношения. Только однажды случилось нам поссориться с воропаевцами. Причиной этому был мальчик Петрусь. Появился он у нас нежданно-негаданно в тот самый вечер, когда к нам пришло пополнение гомельских ополченцев. Поздно вечером возвращался я с позиций ополченцев к себе на КП и в овраге, заросшем мелким кустарником, наткнулся на повозку. Меня очень удивило появление какой-то гражданской повозки здесь, в этих местах боев. Я всмотрелся и в пустом кузове увидел какой-то комок. Я протянул руку. Комочек зашевелился, а потом послышалось безутешное детское рыдание.
— Кто это? — спросил я.
— Я это, Петрусь, — проговорил детский голосок.
— С кем ты, мальчик? — снова спросил я.
— Один.
— Что ты тут делаешь?
— Ничего, сижу.
— Где отец?
— Не знаю, там, — он показал в ту сторону, где в воз^ дух, рассекая темноту, врезались ракеты и трещали пулеметы.
— А мать где?
— В больнице служит, на войне.
— Как же ты сюда попал?
— Лошади привезли.
Кое-как я узнал от Петруся, что ему десять лет, что отец его возил ополченцам патроны и взял с собой мальчика, потому что его не с кем было оставить дома. Когда они возвращались домой, отец остановил на дороге лошадей и привязал к повозке вожжи. Потом он поднял сына, прижал к груди и сказал:
— Езжай, сын, один. Я пойду туда, к солдатам. Останусь лат — вернусь, убьют — добрые люди тебя не обидят, вырастят. Не могу я дома сидеть, когда фашист — вот он, к городу подступает.
Конечно, не этими словами рассказывал мальчик о том, что с ним произошло, но таков был их смысл. Петрусь остался в повозке, не успев как следует понять, что нужно делать. И когда отец ушел, мальчик расплакался, забыл, что отец наказал ему ехать к дому, забыл отвязать вожжи, и лошади, изголодавшиеся за день, побрели в поле пастись, увлекая за собой повозку с мальчиком. Вокруг в темной ночи полыхали пожары. На западе гремели выстрелы.
Впервые мне пришлось встретиться с ребенком, горько обездоленным тяжелой войной.
Й не знал, что мне делать с Петрусем, но оставить его так, в повозке, не мог.
— Послушай, Петрусь, куда же ты теперь поедешь? — спросил я, прижимая к себе маленькое тельце.
Петрусь молчал.
— Со мной пойдешь?
— А ты кто, красноармеец?
— Да.
— Пойду.
Петрусь прижился в батальоне, донбассовцы его полюбили.
Мальчик приносил бойцам воду, патроны, научился перевязывать раны и во время боя ходил вместе с санитарами подбирать раненых. Удержать его в окопе было невозможно.
Однажды Петрусь пошел навестить раненого командира роты и не вернулся. Весь батальон тяжело переживал исчезновение мальчика. Мы искали его долго, но не находили. Уж не захватили ли его немцы? Только через несколько дней выяснилось, что Петруся «похитили» артиллеристы, когда он проходил мимо их командного пункта. Вначале они прятали мальчика, держали его «взаперти», чтобы он не убежал, а затем, соблазненный настоящими пушками, Петрусь и сам не захотел уходить. Он переквалифицировался в артиллериста. С этого времени у нас и начался разлад с воропаевцами. Противоречия, однако, были недолговременными и сгладились сами по себе — в самом деле у артиллеристов мальчику было лучше. Артиллеристы, как обычно, жили с большим комфортом, чем мы, пехота, царица полей… А в бою и артиллеристы и пехотинцы действовали с полным единодушием.
…Мы с Воропаевым обошли расположение наших частей, сильно растянувшихся вопреки уставным положениям. Наших сил едва хватило на то, чтобы оседлать один-два шляха, прикрыть Семеновку и станцию Узы.
— Жидковато, — сказал Воропаев.
Я напомнил ему суворовскую формулу: «Бей врага не числом, а умением», но в душе согласился с ним и с тревогой и ожиданием смотрел в сторону Гомеля, откуда должно было прибыть обещанное подкрепление. Все сроки прошли, а гомельские ополченцы не подходили.
Не успели мы вернуться на наше батальонное КП, находившееся в пятидесяти метрах от первой роты, как послышался отдаленный залп тяжелых минометов и над нашими головами провыли мины. Со звоном и треском они разорвались в ста метрах позади нас, потом разрывы стали приближаться, и вот, когда, казалось, следующий залп накроет наше местопребывание, Воропаев снял трубку и передал по телефону приказание открыть огонь.
С наступлением темноты мы занялись восстановлением своей обороны, бойцы усердно рыли окопы; первый день боя научил их любить землю. Настроение донбассовцев было прекрасное, многие рассказывали, как они били немцев.
— Атака дело страшное, пока враг в окопах, пока он стреляет… Поднять, поднять его надо, а как только выковырял немца из земли, так его дело табак. Если бы не танки, так гнали бы мы его, как бобика, — говорил какой-то шахтер… — Ничего-о, не за горами наше время.
Это настроение донбассовцев радовало меня, и я вспомнил закон войны, утверждающий, что первый, даже незначительный успех воодушевляет бойцов, вызывает в их душах подъем, порождает чувство превосходства над противником; наоборот, даже незначительное поражение в первом бою зачастую деморализует людей, вносит растерянность в их ряды и порождает чувство подавленности.
Многие ночью просились на вылазку — «посмотреть, какие порядки у немцев в ночной час». Одному взводу я разрешил удовлетворить любопытство. Бойцы беззвучно проникли в расположение противника, перебили немецкую заставу, захватили пулемет, винтовки, две ракетницы и раненого вражеского солдата. Долго потом донбассовцы «баловались» ракетами, сбивая с толку немецких наблюдателей световыми сигналами.
Целый день люди провели без воды и без пищи. Нам обещали кухню, но ее не было.
— В чем дело? — недоумевал я, рассуждая с начальником штаба Смолькиным о создавшемся положении.
Жители Семеновки, вернувшись после боя в горящее село, чтобы спасти свой скарб, помогли наладить питание: они указали нам большой сарай, километрах в полутора от села, где находилось около двухсот голов колхозных свиней. Их по какой-то причине не успели во-время эвакуировать.
Ночью нам и артиллеристам еще больше повезло. Наши разведчики привели 76-миллиметровую пушку с расчетом и боеприпасами и пятьдесят вооруженных бойцов с кухней. Группу возглавлял капитан, полный, но довольно подвижный офицер. Группа, по его рассказам, составилась из бойцов нескольких частей, очутившихся в окружении где-то в районе юго-восточнее Жлобина. Капитан из запаса оказался человеком хозяйственным, он заявил, что командовать не умеет, его специальность кормить бойцов. И действительно, в течение полусуток он не только превосходно организовал «пищевой блок», но и обеспечил наши подразделения боеприпасами. В тот же день он связался с каким-то эвакуирующимся военкоматом и получил «для батальона героических донбассовцев» подарок — грузовую и легковую машины, несколько ящиков патронов и продовольствие.
Перед рассветом, когда мы с майором Смолькиным уходили к себе на КП, Воропаев сказал:
— Немцы нас в покое не оставят, в пять ожидай снова.
Воропаев ошибся на один час. Ровно в шесть утра
начался бешеный артиллерийский и минометный обстрел по всему нашему фронту, а вслед за ним атака танков и пехоты.
Помню хорошо штыковую схватку с врагом в этот день. Была ли нужда в ней? Скажу прямо — нет. Само собой произошло, что я повел людей в штыковую контратаку. Мы отбивали уже третий или четвертый натиск врага, и, как бывает иногда в бою, этот, хотя и тяжелый, успех возбудил в нас безрассудный азарт. Враг метался под нашим огнем, откатывался к исходным позициям. Почувствовав его бессилие, люди рванулись вперед. Я не нашел в себе силы их остановить. Напротив, вытащив из кобуры пистолет, я закричал: «Вперед!» и выскочил из окопа. Меня обогнал боец с винтовкой, и в то же мгновение он упал и как-то странно перевернулся. Я приостановился, на миг в моем сознании появилось чувство сожаления и, пожалуй, страха. Но бешеная злоба и желание отомстить пересилили все, и в следующее мгновение я уже был на поле боя. Валяются трупы, некоторые немецкие солдаты еще бегут. Одного догоняю и стреляю ему в спину, он падает, распластывается, я стреляю в него еще раз. Метрах в десяти от меня, сбоку, в смертельной схватке наш боец и гитлеровец. Враг оказался наверху, наш боец ухватил его за пистолет и кричит: «Помогите!» Второй наш боец подползает и стреляет в фашиста в упор, тот замертво валится.
С опушки леса начинают строчить пулеметные и автоматные очереди, падают и немцы и наши. Я почувствовал, что кто-то тянет меня за полу к земле. Отводя руку с пистолетом, я увидел на земле того самого бойца с ржаными усами, который участвовал в разговоре с молодым шахтером.
— Ложитесь, товарищ командир! — кричал мне рыжеусый.
Мы залегли.
Я набросал записку Воропаеву: «Опушку леса обстреляй. Мы от нее в ста метрах».
Под прикрытием нашей артиллерии мы вернулись на свои позиции. В этот день мы отбили шесть сильнейших атак. В разгар боевого дня прибыл член Военного совета армии — дивизионный комиссар Колонии. К нам на КП он пришел в сопровождении майора Воропаева. Мы со Смолькиным от этого, как нам показалось, необычайного события почувствовали себя на седьмом небе: «О нас в Военном совете не забыли», но вслед за тем наша радость сменилась беспокойством: не будучи в состоянии гарантировать безопасность члену Военного совета, мы рекомендовали ему укрыться в населенном пункте за домами, а он отклонил все наши предложения, спустился в наш тесный окопчик и стал пристально наблюдать за ходом боя. Когда бой затих, Колонии снял фуражку и, вытирая ладонью мокрый лоб, крепко выругался. Мы со Смолькиным не сразу поняли, почему он ругается. Оказывается, Военный совет был введен в заблуждение: Военному совету доложили, что батальон донбассовцев разгромлен и командир его погиб. Выяснить вопрос, кто же на этом участке ведет бой, и выехал член Военного совета. И вот он у нас, в окопах, у бойцов, которые его хорошо знают.
Батальону донбассовцев Колонии объявил от имени Военного совета благодарность. А когда я провожал Колонина, он сказал:
— Хороши хлопцы, надо помочь. Только на многое не рассчитывайте. Сделаю все, что смогу, но, пожалуй, лучше не обольщаться.
После такого откровенного объяснения я решил пополнения не ждать и строить свою оборону в расчете на имеющиеся силы. Мы, коммунисты, должны взять на себя еще большую нагрузку. Теперь каждый из нас должен сражаться за пятерых. Несмотря на то, что в этот день мы понесли значительные потери, враг не должен был заметить нашей убыли…
Однако вскоре артиллеристы получили снаряды, а мы патроны и одну машину бутылок с жидкостью «КС».
К вечеру подошло пополнение — батальон гомельской охраны. Было в нем всего лишь пятьдесят бойцов, но о большем числе мы в тот час и не мечтали. В боевом отношении новички ни в какое сравнение с донбассовцами итти не могли. Уже на следующее утро, когда противник возобновил атаку, они бросили свои позиции и хлынули в населенный пункт, мешая работать артиллеристам. Я попытался восстановить порядок и задержал первого попавшегося бойца, который мчался мне навстречу. Он был смертельно бледен и волочил за собой винтовку, как палку.
— Куда бежишь, подлец? Как твоя фамилия? Говори фамилию!.. — закричал я, схватив его за руку и ткнув в грудь пистолетом.
— В-верба, — проговорил он заикаясь.
— Предаешь товарищей? — орал я с бешенством, готовый пристрелить труса.
До сих пор не могу объяснить себе, что меня удержало: может быть, то, что Верба смотрел мне в глаза и, чувствуя мое состояние и свою близкую смерть, не просил пощады, и то, что во взгляде его сквозила покорная готовность принять наказанье… Я отвел пистолет и выстрелил вверх у самого уха Вербы.
— За мной! — крикнул я.
Верба повиновался.
Группу, находившуюся у пушки, отрезвил артиллерист. Он грозно кричал:
— Марш на место!
Бойцы остановились, повернули. Верба шел первым, впереди всех.
В это время от Воропаева прибежал запыхавшийся посыльный.
— Требует командующий, танки пришли, — доложил он. — Приказано немедленно…
— Командующий? Какой командующий? — спросил я Смолькина.
Начальник штаба знал не больше моего. Расспрашивать посыльного было некогда. Мы быстро пошли к штабу Воропаева. Я оставил вести бой командира роты.
Свистели пули, раздавались разрывы снарядов и мин, визжали осколки. Неподалеку от горящего дома я увидел машину Т-34. Около танка стоял среднего роста, плотный, одетый в шинель генерал-лейтенант, а рядом с ним, на полголовы выше и такого же плотного телосложения, дивизионный комиссар. Это были командующий Центральным фронтом Ефремов и член Военного совета секретарь ЦК КП(б) Белоруссии Пономаренко. Я и Смолькин представились.
— Слыхал, знаю. Молодцы. Военный совет объявляет благодарность вам и всем бойцам. Сколько у вас пехоты? — спросил генерал.
— Сто штыков, пятьдесят во втором эшелоне. Противник вступает на окраину села.
— Сколько противника?
— Ворвалось до роты пехоты и замечено пять танков.
— Вот вам двенадцать танков. А это их командир, — генерал показал на старшего лейтенанта, стоявшего у Т-34 в замасленном комбинезоне и в танкистском шлемофоне.
Старший лейтенант щелкнул каблуком, козырнул и поклонился. Он смотрел своими круглыми и черными, как уголь, глазами прямо мне в лицо и тепло улыбался. Мне запомнился этот милый, уверенный взгляд и улыбка. «Знаем, на что идем, не подкачаем», — казалось, говорил мне этим взглядом старший лейтенант.
Мне еще никогда не приходилось взаимодействовать с танками. Помню лишь, однажды на минских маневрах, в 1938 году осенью, на которых я присутствовал в качестве старшего инспектора Политуправления Красной Армии, один танковый батальон, стройно развернувшись, с шумом и треском мчался через большое' поле озимых, сокрушая воображаемого противника. За танками, рядами, как в кинофильме, бежали пехотинцы с винтовками, и далеко-далеко по полю раздавалось протяжное «ура-а-а». Так и сейчас рисовалась мне предстоящая наша атака.
— Ваша задача — задержать здесь неприятеля на три дня… Три дня! Ясно? — заключил командующий фронтом и подал танкистам знак — «В атаку».
Когда мы уже намеревались итти обратно, член Военного совета Пономаренко задержал нас и сказал:
— Передайте донбассовцам, что Гомель и гомельчане чувствуют и видят их самоотверженную борьбу и никогда этого не забудут. Задачу выполняете важную, ответственную. Вы прикрываете переправу армии. Скажите, что к вечеру подойдет хорошее пополнение — ополченцы города Гомеля.
Крепко пожав нам руки, он еще раз поблагодарил, и мы пошли со Смолькиным. Я определил места в предстоящей контратаке, Смолькин должен был итти за танками справа, я — слева.
Танки! Какая это замечательная помощь, какая сила! Они рванулись и пошли, за танками ринулась пехота. Да как же не ринуться, ведь столько ждали их, вся надежда на танки. Но почему так странно идут танки, не так, как я видел на маневрах? Они идут двумя колоннами и только по дороге. «Да, танконепроходимая местность, немцы тоже шли не развертываясь», — вспомнил я.
Танки свернули с дороги, мы за танками. От танковых гусениц убегали немецкие солдаты, и те, которые убереглись от машин, гибли под ударами наших пехотинцев. Вот мы прошли свои окопы, захваченные немцами, прошли первые окопы немцев. Впереди показалась опушка леса, там, наверное, будет прохладнее, дышать станет легче. Противник бежит, наш порыв нарастает. Головные танки уже втянулись в лес.
И вдруг все захлебнулось. Лес изрыгнул лавину огня; почти не различимые в кромешном грохоте, били вражеские пулеметы, автоматы, минометы, пушки. Наши танки один за другим запылали факелами. Пехотинцы залегли. Три наших танка повернули и пошли обратно. Один из них тут же остановился и выбросил клуб дыма. По броне забегали языки пламени. К нам (я лежал с ординарцем) подполз командир танковой группы, старший лейтенант. Замасленный комбинезон его, видимо, загорелся, и сейчас он был в серой гимнастерке и без шлема. Одну ногу он волочил, кровь непрерывно сочилась из нее. Когда ординарец стал накладывать на ногу офицера жгут, тот застонал.
Улучив момент, мой ординарец вынес старшего лейтенанта за бугор и сдал его санитарам.
Наша контратака кончилась тем, что, продержавшись некоторое время на опушке леса, мы во время затишья отошли назад и укрепились в окопах немцев.
К вечеру подошло подкрепление, ополченцы Гомеля, — четыреста человек. Мы переформировали донбассовцев, пополнили батальон гомельчанами и дали ему более узкий участок. Гомельчане и донбассовцы еще двое суток обороняли город. Партийные и непартийные большевики стойко сражались рука об руку.
На следующий день после прибытия гомельчан мы провели удачную операцию. Мы заманили роту фашистов в такую ловушку, из которой не выбрался ни один солдат. Это была засада, которая стала для меня примером в моей последующей партизанской деятельности. Командир гомельчан разгадал намерения противника — нащупать слабое место в нашей обороне — и расположил свои силы так, что немцы, начав атаку, очутились в узком коридоре, зажатые между двух болот. Над болотами поднимался туман. Проскочив наш передний край, немцы накапливались под прикрытием тумана в узкой лощине. В тот момент, когда они были готовы приступить к развитию мнимого «успеха», гомельчане внезапно контратаковали гитлеровцев и полностью их уничтожили. После этой небольшой, но успешной операции я предложил Смолькину немного отдохнуть. Мой начальник штаба от бессонной многодневной работы просто валился с ног, а наши бойцы несколько минут назад закончили оборудование нового блиндажа, устлали его свежим сеном, издающим такой приятный для усталого человека аромат.
Однако Смолькину с отдыхом не повезло. Блиндаж, законченный всего полчаса назад, оказался занятым, и Смолькин, как ужаленный, выскочил обратно.
— Кто тут? — не своим голосом закричал Смолькин; можно было подумать, что он увидел в блиндаже немецкого автоматчика.
Вслед за Смолькиным из блиндажа вылез здоровенный боец в шинели.
— Что вы, товарищ, лезете без разрешения! — ревел он с вятским выговором. — Здесь БЭП расположился, а вы лезете. Сейчас раненые начнут поступать!
— Постой, постой, ты кто такой? — смущенно спросил Смолькин.
— БЭП здесь, расположился.
— А это что такое, БЭП?
— Батальонный эвакопункт.
И тогда выяснилось, что боец не помнит ни номера своего батальона, ни фамилии командира. Назначение в эвакопункт получил он два дня тому назад. Ему показали — иди вон в ту деревню. Он пошел, БЭП в ней не обнаружил. Два дня он блуждал безрезультатно в поисках своего БЭП, наконец здесь увидел новый блиндаж, услышал шум близкого боя и решил обосновать самостоятельный эвакопункт, не отрываясь далеко от переднего края и не уходя дальше в тыл. Фамилия его подходила к характеру — Задорный. Мне вспомнилась сказка о хитром солдате, который попав на «тот свет», обманул и бога и чорта. Он решил не селиться ни в раю, ни в аду, а путешествовал туда и обратно, неплохо устроив свою жизнь.
— Долго ты намерен скрываться таким способом? — с трудом сдерживаясь, спросил я Задорного.
— Пошто скрываться? Я не скрываюсь, хоть сейчас в бой пойду. Боюсь я, что ли? Почитай, от Ковеля в боях. То разве моя вина, что я свое место потерял? Солдата определить надо, чтобы он знал, где его место. А так, не определившись, до морковкиных заговен проходить можно.
Казалось, санитар готов был перейти на нас в наступление за нераспорядительность. Из документов у него оказался единственный солдатский — черная трубочка.
— Винтовка есть?
— Есть. — Он отбарабанил номер винтовки. — И санитарная сумка есть.
Что с ним было делать? Мы назначили Задорного санитаром первой роты, и, надо сказать, он оправдал на деле свой взгляд на то, что солдат должен знать свое место. Он перевязывал раненых на поле боя, вытаскивал их из-под огня до тех пор, пока сам не был тяжело ранен двумя осколками мины в живот. Из-под огня его самого вынес легко раненный боец, которого он хотел перевязать на поле боя. Смолькин был очень растроган, узнав о случившемся с Задорным, и пошел его навестить.
— Не сердись на меня, товарищ командир, — еле переводя дыхание, зашептал запекающимися губами Задорный. — Почти от Ковеля в боях, но чтобы бояться, так я не боюсь. Бойца определить надо, чтобы знал, где он и что…
Оборона на нашем участке продолжала оставаться непоколебимой. Глядя на героические усилия донбассовцев и гомельчан, я думал: «Не сдвинет нас враг». Но мы были заняты на узком отрезке фронта и не видели, не знали того, что делается на других участках. А там произошло то, что часто происходило в тяжелое время первых месяцев войны. Пока мы бились под Семеновкой, обороняя Гомель, враг вступил в город с севера.
К вечеру 19 августа я получил приказание — срочно прибыть в штаб армии, а командование передать Смолькину.
В штабе армии я узнал, что меня вызывали в Военный совет, в политотделе я должен был взять партизанский материал и с ним явиться к членам совета. «Неужели новое дело?» — подумал я.
Получив тощую, с синими корками папку и сунув ее подмышку, я направился узкой лесной тропой к палатке Военного совета.
Жгло солнце. На грудь прыгали кузнечики, над головой жужжали жуки. Я отбивался от насекомых своей папкой… Что-то мне скажут в Военном совете? Быть может, моя обязанность всего лишь — доставить эту папку с грифом «Совершенно секретно»?
В палатке Военного совета я застал и Колонина и Калинина. После Гомеля я не виделся с ними. Хотелось поговорить о героизме батальона донбассовцев, хотелось излить душу, но Колонии одним словом исчерпал всю тему.
— Повоевал? — спросил он.
Я посмотрел на него вопросительно.
— Садись.
Я сел.
— В партизанском деле понимаете что-нибудь, товарищ Андреев? — спросил Калинин.
Такого вопроса я не ждал. А пристальный, тяжелый взгляд Калинина требовал немедленного и, казалось, непременно положительного ответа.
— Нет, — подумав, ответил я, — ничего не понимаю.
И действительно, я ничего не понимал в партизанском деле. Я думал, что этим откровенным ответом огорчу членов Военного совета. Но ом и, переглянувшись, одновременно улыбнулись, и Колонии сказал:
— До твоего прихода мы тоже признались друг другу, что ничего в партизанском деле не смыслим. А кто смыслит? Ясно одно — откладывать нельзя, партизанами пора серьезно заняться. Вот и поговорим…
Говорили, впрочем, недолго. И без разговоров было ясно, что партизанское движение требует пристального внимания и помощи армии, что мы должны оказать партизанам поддержку и оружием, и советом, и кадрами.
— Чего вы требуете от меня? — спросил я.
— Вы будете работать с партизанами, — сказал Колонии.
— Прошу разъяснить, в чем мои обязанности. С чего начинать?
— Задать такой вопрос и мы можем. На первый случай загляни в свою синюю папку, — посоветовал Колонии.
Калинин потребовал от секретаря еще одну папку. В ней хранились списки отрядов и групп, оставленных советскими и партийными органами Белоруссии в тылу врага.
— Составьте план работы. Свяжитесь с районными комитетами партии и проследите, чтобы люди в дивизиях работали с партизанами… — инструктировал Калинин.
Я записывал и думал: «Вот и новое дело. Судя по обстановке, очень важное».
— Да, да, — продолжал Калинин. — Заставьте людей в дивизиях работать. А кое-кому придется из головы дурь выбить. Умудряются вместо помощи организованным в районах отрядам пополнять за счет партизан свои части. Таких мудрецов направляйте к нам!
Мне хотелось ознакомиться хотя бы с одной партизанской группой. На мое счастье, в штаб армии приехал за советом и за оружием секретарь Тереховского райкома партии. Меня с ним познакомили. И мы договорились, что я в тот же вечер выеду в село Ленино, на место дислокации ближайшей партизанской группы.
Мне нужно было в этом селе найти одну женщину. Она должна была связать меня с другой женщиной, а уж та, другая, как предупредил секретарь райкома, укажет, где партизаны. Я все эго старательно заучил: очень боялся чем-либо нарушить партизанскую конспирацию.
Наш «газик» вкатился в село с заходом солнца. Зеленые огороды, примыкающие к хатам, картофельное поле, помятое проходившими тут войсками, и дальше степь — все было освещено лучами заходящего солнца. В лица нам пахнуло прохладой. Словом: «Слети к нам, тихий вечер, на мирные поля». Кому не знаком этот час наступающей тишины летнего вечера в деревне?
Но совсем недалеко бухали снаряды, надсадно строчили пулеметы и высоко в небе тонко звенел по комариному самолет, а потом еще два с бешеным воем пронеслись почти над самой головой.
На дороге еще вилась взбаламученная пыль, только что пастух прогнал стадо. Пахло утробным теплом и парным молоком, но окна многих хат были заколочены, а в некоторых вынуты стекла. Какая-то девочка — она тащила домой заблудившегося теленка — застыла на месте с вопросом в испуганных глазах: «Кто этот дядя, какие- то вести он везет в село?» Молодая беременная женщина остановилась, держа в руках огромный узел с домашним скарбом.
Около одной хаты толпились мальчишки. Заметив машину, они выжидающе замерли.
Я остановил машину, подозвал одного из этой компании и спросил его, как мог тише:
— Где живет такая-то?
— Вы что, военный? — бойко спросил мальчик.
— Да.
— Так вам, значит, не ее нужно. Вам нужно тетку Анну!
— Какую еще Анну?
— К ней все ездют военные из НКВД, и все партийные, и комсомольцы. Как приедут, обязательно к Анне. — Потянувшись к моему уху, он зашептал: — Тетка Анна — подпольщица. Вам ведь подпольщицу надо?
Видимо, лицо мое выразило замешательство. Мальчик обиженно поджал губы.
— Не верите, что ли? Тогда у хлопцев спросите. Санька! — крикнул он.
Я зажал ему рот.
— Да знаешь ли ты, что такое подпольщица? Что ты мелешь?
— Неужто не знаю? Если немцы сюда придут, она будет под полом жить, — шопотом разъяснил он.
— Почему? — так же тихо спросил я.
— А то ее немцы убьют. Ей только под полом можно.
— Кто тебе сказал?
— Все говорят.
— Шопотом?
— Ага, не то немцы узнают и убьют.
— Ладно, давай показывай, где тетка Анна живет.
Мальчик быстро пристроился на крыло машины.
Такая система шопотливой конспирации навела меня на грустные размышления. Уж не на собрании ли выбирали подпольщицу?
Когда подъехали, на крыльцо вышла женщина лет двадцати семи.
Очевидно, она уже знала: если прибыла в село машина, значит, дело касается ее. Стараясь сохранить спокойствие, нарочито равнодушно она спросила:
— Ко мне?
Однако руки ее слегка дрожали, пальцы теребили юбку. Она повела меня в другую хату, как оказалось, к секретарю низовой парторганизации. Он же был и председателем колхоза. Полный, добродушный, черноусый человек встретил меня так радушно, будто ждал моего приезда.
— Батюшки, а у нас не прибрано, — засуетилась его жена.
От смущения она зарделась, стала похожа на девушку, а трое маленьких детей тащили ее за юбку и двое постарше по очереди шептали что-то на ухо. Отстраняя их мягкими движениями, она проводила меня за перегородку, ловко собрала разбросанные по чистой комнате вещи, покрыла кружевной салфеткой швейную машину и постлала на стол скатерть.
Вскоре подъехали уже знакомый мне секретарь райкома, военный комиссар района, председатель сельсовета, уполномоченный НКВД, потом еще кто-то. Выяснилось, что народ собрался специально для встречи с полковником, то есть со мной. Все смотрели на меня, все ждали моего слова. Я присматривался к окружающим, покашливал и никак не мог начать.
Подавая ужин, хозяйка тревожно оглядывала нас и тяжело вздыхала.
— Вы что же это нос повесили? — спросил ее секретарь райкома.
— Да ведь у вас-то организация, — тихо сказала она с виноватой улыбкой, — а у меня дети…
Все уселись за стол. Я начал с рассказа о встрече с мальчиком, желая вызвать опасение за систему их конспирации. Хозяин рассмеялся.
— Вот чертенята дотошные! Ну, да ведь не от мальчишек мы, товарищ полковник, прячемся, а от немцев.
Улыбнулся и секретарь. Он тихо сказал мне:
— Анна будет выполнять обязанности не здесь. А судя по домыслам наших пострелят, она на первый случай играла свою роль неплохо. Анна сегодня из Ленино исчезнет.
Языки понемногу развязывались. Стали меня партизаны расспрашивать о делах в армии.
Пришло еще несколько человек, почти все с полевыми сумками, некоторые с пистолетами в кобурах, а у одного маузер был заткнут за поясом. Лица пожилых были мрачны и задумчивы, а у молодых вид преувеличенно решительный. За ними с шумом ввалились пять комсомольцев в новых красноармейских рубахах. На ремнях у них висели подсумки; у тонкого, высокого, очень юного и красивого из-под фуражки лихо выбивался казацкий чуб. Смотрели они задорно, в карманах, как орехи, стучали патроны. Я улыбнулся, глядя на них.
— Вы, ребята, прямо как с книжной картинки. Чапаевцами хотите быть? — проговорил я.
— А почему бы нет?! — весело ответил за всех парень с казацким чубом. — В грязь лицом авось не ударим. Громит же Бумажков врага, даже танки побеждает! Вся страна знает белорусса Бумажкова. Первый Герой Советского Союза из партизан. Научите только с чего начать.
Все рассмеялись. Комсомолец вспыхнул.
— Этот вопрос тут все задают, — успокоил я его. — Но вот скажите, други, фашистов кто-нибудь из вас видел? Не на газетной фотографии и не в кино, а прямо перед собой? Я вас не запугиваю, нет. Только давайте помнить, что они вот уже идут, прислушайтесь!
Все примолкли, но момент я выбрал неудачный. Стрельба как раз прекратилась. Только и слышно было, как дети плачут за перегородкой и какой-то старушечий голос причитает, может быть молится. Однако и в тишине этой было что-то напряженное, неестественное. Лица у всех посуровели.
Начали вспоминать подпольное прошлое нашей партии. Двадцать четыре года отделяли нас от различных форм нелегальной партийной деятельности при царизме. Иные знали кое-что из книг, из рассказов, из кинофильмов.
— Мы знаем, — сказал секретарь райкома, ритмично пристукивая кулаком по столу: — за многовековую историю русские люди не раз вступали в партизанскую борьбу с захватчиками, не имея личного опыта, и тем не менее побеждали. И у нас дело пойдет не хуже, а лучше, чем у предков. И подполье тоже. Идея подпольного движения, — продолжал он после паузы, — не столько, по-моему, должна быть связана с отрядом, сколько с работой среди населения и в учреждениях врага… Одним словом, разведка и разложение противника…
— Насчет идеи уже Сталин сказал, — прервал человек с маузером. — Скажите лучше, как с оружием?
— Вам известно, что мы уже заложили базу оружия, — сказал секретарь. — И продовольствие тоже припасено: месяца на три хватит.
— Сколько человек знают про базу? — спросил я.
— Кто намечен в отряд, все знают.
— Никто не предаст?
Все переглянулись. Такая мысль, видимо, им не приходила в голову. А если и приходила, боялись, верно, высказать: еще обидится кто-нибудь.
— Ну, как это может быть? — заговорили все разом. — Нет, таких сволочей у нас не будет…
— Я вижу, товарищ полковник, — начал хозяин, — вы человек справедливый и осмотрительный. Вот бы вы у нас и остались…
— Верно, верно, — заговорили со всех сторон. — Нам бы настоящего командира!
Все с надеждой посмотрели на меня. Разговор оживился. Какой-то пожилой, мрачный человек встал и низко, почтительно мне поклонился.
— Я понимаю, товарищ полковник, вы приехали проверить, умные, мол, тут, ай дураки живут. Представь, что дураки, и будь нам головой. Без головы ума нету, а ума не будет, клочья от нас останутся. Все потроха из нас немец вытрясет.
— Послушай, дед, ты панику здесь не поднимай! — крикнул кто-то.
— Никакой паники я не поднимаю.
— Не поднимаешь? А некоторые люди от такого неверия в себя спать перестали! Ей-богу! У нас тут один утешительных капель достал, — валерьянка, что ли, — всю семью напоит, тогда постель стелют.
— Так у него восемь едоков, он теперь до конца войны не очнется. Тебе хорошо, ты один, у тебя и шапка набекрень.
— У меня отец.
— Ему восемьдесят лет.
— Эх, хорошо одному! — крякнул пожилой человек с лукавой улыбкой. — Лег — свернулся, встал — встряхнулся, за тобой никто не гонится. Одна душа.
«Да, — думал и я, глядя на окружающих меня людей, — а что, если мне придется воевать с такими товарищами не в армии, а вот так, «общим собранием», где кто во что горазд?» Все здесь казалось мне несерьезным, наивным. Я видел желание людей воевать, видел их готовность встретить опасность, но все это— при полной неосведомленности, как воевать, как встречать опасность. И как представитель Красной Армии я решил смотреть на этих людей с точки зрения профессиональной: это легче, чем давать советы по новому и сложному вопросу. Ведь если держать с ними связь… Такие отрядики в десять — пятнадцать человек, разбросанные по всему немецкому тылу… Это колоссальная помощь армии. Необходимо использовать!
— Давайте подумаем, товарищи, — сказал я, — как вам наладить и как держать связь с армией?
— Как связь? Какую? — удивились все и заговорили сразу.
— Да что ж, мы на вечность, что ли, останемся у немцев?
— Два-три месяца он здесь прокрутится, не больше! Не год же в самом деле!
— Осень вот!.. А там зима их прижмет, наши ударят!..
— Жиганут их отсюда, ну и покатятся они к чортовой мамаше.
Довод был убедительный. Тогда не только они, а многие были убеждены в том, что оккупация — явление кратковременное.
Выяснилось, что, кроме винтовок и небольшого запаса патронов, группа села Ленина ничего не имела: ни мин, ни тола, да и как обращаться с ними, никто не знал. Три колхозника из села обучаются на партизанских курсах в области, но они еще не вернулись. Чем дальше я беседовал с партизанами, тем больше овладевало мной чувство досады на себя за ограниченность познаний в партизанском деле. Как представлял я себе партизанскую войну? Да никак! Статью в журнал о теории и истории партизанского движения я бы написал, а вот как теорию осуществлять на практике…
И все-таки самый факт моей первой встречи с будущими партизанами имел огромное значение для меня, вероятно и для них. Туманность и неразбериха начали мало- помалу рассеиваться.
Я рекомендовал партизанам выпускать в тылу врага свою газету. Я пообещал завтра же доставить им маленький типографский станок «Бостонку», а также мины и взрывчатку. Мы наметили несколько дополнительных баз, назначили разведчиков, определили объекты их работы в интересах штаба армии, выделили связных, и тут опять явились затруднения: как связываться?
— Как искать вас, когда штаб уйдет из Тереховского леса? Как переходить линию фронта?
— Где пешком, где ползком, — сказал секретарь.
— Это когда-то было хорошо, — вскипел опять человек с маузером. — Когда бог с большой буквы писался. Нет, брат, нам нужны современные средства связи.
Я обещал достать радиопередатчик и приемник… Я обещал. Но чего только я не обещал! И теперь еще совестно вспомнить. Однако я и в самом деле был тогда уверен, что все сделаю.
Кончили совещание. Меня оставили ночевать у хозяина. Темная ночь окутывала деревню. Парило. Собирался дождь.
Утром я выехал в штаб. Час был ранний, роса еще искрилась на солнце. По дороге я все обдумывал: как лучше и точнее рассказать об этих людях?
Уйдет армия, уйдут их родные и знакомые. Останутся только те, кто не сможет уйти и кто не должен уйти, то есть они, партизаны и подпольщики. Их пятнадцать человек — десять коммунистов, пять комсомольцев. Они должны будут работать. Уже сейчас они знают, что будет тяжело, что им придется вести неравную и смертельную борьбу с врагом. И вот, товарищи, мысленно я уже обращался к Калинину и к Колонину и уже представлял себе, как меня перебивают, как потом я возражаю им: «Не могу же я, товарищи, там курсы открывать, — горячусь я. — Лекции читать некогда, немцы — вот они, тут. Мне нужно самому влиться в это дело. На месте, понимаете? Практически постигнуть все это и сообразить. Одно я твердо понял: люди рвутся помогать армии, и их надо умно использовать…» Затем я говорю по поводу газеты и слышу насмешливый голос Колонина: «А клуб пионеров ты им не предложил открыть?»
Машина подъезжала к штабу, а в мыслях я ехал уже обратно в Ленино и вез партизанам взрывчатку и «Бостонку», табак и многое другое. Шофер лихо развернулся и затормозил. Меня встретили оба: Калинин и Колонии. Они сообщили мне только что полученную весть: Ленино занято немцами.
А через несколько дней, выбираясь из окружения, голодный, истерзанный, я мечтал встретиться с партизанской группой, хотя бы такой, как в Ленино; но от Ленино я был далеко, и не суждено мне было побывать там снова.
Быстро прошли оставшиеся дни августа, начался сентябрь, наступала осень. Лили дожди, дороги размокли, вспухла на полях земля. Красная Армия оставила город Щорс.
Многие из бойцов отступающей армии возлагали большие надежды на Десну, как на сильный рубеж, который не легко будет преодолеть немцам. Но враг форсировал Десну, обойдя где-то далеко справа наши позиции, и бой на Десне длился лишь несколько дней. Борзна, Мена, Ичня, Иван-Город — таков путь отхода армии, в которой я воевал.
Мена в моей памяти оставила особенный след. Здесь меня ввели в состав армейской партийной комиссии. Перед боем, непосредственно на передовой, принимали мы в партию солдат и офицеров. О плащ-палатку стучали капли дождя, взвизгивали над головой пули. От противника нас прикрывали молоденькие березы с ржавыми листьями и холмики рыжей глины из только что приготовленного окопа. Мы сидели прямо на мокрой, истоптанной траве.
И тут вдруг передо мной, перед членами партийной комиссии, перед заместителем председателя ее предстал тот самый Верба, бывший мой боец из батальона донбассовцев, который месяц тому назад не мог найти своего места в бою и бежал от врага. За это время Верба возмужал, и суровое, обветренное лицо его казалось отлитым из бронзы. Привстав на колени, Верба опустил перед собой винтовку и, крепко держась обеими руками за ее ствол, заговорил от имени принятых в партию. Кончил он так:
— Сейчас опять начинается бой. Мы пойдем биться за честь родины, сознавая, что бьемся за самое святое. И я сегодня считаю себя счастливым человеком, потому что в этот бой иду коммунистом.
Замолчав, Верба пододвинулся ко мне и, глядя мне в глаза, сказал тихо:
— Товарищ командир, теперь я не побегу. Земля под ногами тверже стала. Оправдаю доверие.
Вскоре после этого памятного заседания партийной комиссии Колонии сообщил, что меня назначили комиссаром одной стрелковой дивизии. Продвижение по службе было поистине молниеносное.
К середине сентября остатки дивизии, в которую я был назначен, очутились в окружении и с боями пробивались к переправе через извилистую заболоченную речку Удой на пути к Пирятину. С тремя пушками, по шести снарядов на каждую, с группой до тридцати бойцов, вместе с командиром артиллерийской группы старшим лейтенантом Томашом я остался прикрывать отход дивизии к переправе, уже захваченной противником.
Из множества событий тех горьких дней в память врезался последний бой, после которого оборвалась последняя нить, связывавшая нашу маленькую группу с родной дивизией, и мы остались одни, далеко к западу от линии фронта.
До переправы — пять-шесть километров. Противник открыл ожесточенный минометный огонь. Пехота его готовилась к очередной атаке. С сжавшимся сердцем смотрел я на уходящих к переправе. Прорвутся ли они? Сумеем ли мы отойти вслед за ними? Еще два дня назад стало известно, что противник уже на пятьдесят километров опередил наши разрозненные части.
Автомашины, повозки, конные и пешие двинулись по дороге одним потоком. Я смотрел на уходящих с надеждой и тоской.
В дело вступила немецкая артиллерия. Высоко над головой с шумом пролетел снаряд, и в хвосте уходящей колонны вырос столб земли и дыма. Еще снаряд, еще, затем сразу четыре снаряда, и вот им уж и счета нет, все потонуло в сплошном гуле артиллерийской канонады. Из-за реки, с фланга, тоже заработали немецкая артиллерия и минометы, и дорогу, по которой двигалась колонна, закрыла от нас стена разрывов. Вслед за тем к переправе прошли немецкие самолеты — девять легких бомбардировщиков.
— Атака! — закричал артиллерийский наблюдатель, а мы с Томашом поспешили на свои места: я — к пулеметам, Томаш — к батарее.
На нас двинулись немецкие автоматчики. Они шли во весь рост, неровной цепью и непрерывно стреляли, прижав автоматы к животам.
Томаш дал два залпа из своих пушек, и на душе у меня полегчало. Автоматчики залегли.
Передние автоматчики лежали не дальше, чем в сотне метров от нас. Короткими очередями я пробовал их прострочить, но пулеметчик предупредил:
— В лежачих не интересно бить: чорт его знает, живой он или мертвый. А патронов у нас осталось — одна лента.
Минут через тридцать отдельные автоматчики зашевелились, поползли назад. Защелкали наши винтовки. Опять посыпались мины врага; немцы прикрывали отход своих.
Я отослал к переправе три повозки с ранеными. Была вторая половина дня. Мы отбили еще несколько атак, и противник успокоился. Лишь с переправы доносился гул. Там еще шел бой. Перед нами враг точно сквозь землю провалился. Но разведка наша далее трехсот метров продвинуться не смогла, — с холмов ее обстреляли три пулемета. Нужно торопиться к переправе, пока не поздно.
У артиллеристов я взял серого коня. Наша маленькая группа поредела после немецких атак, и теперь все бойцы и офицеры могли разместиться на припряжках, на передках и пушечных лафетах. Мы понеслись по дороге, по которой утром ушли остатки дивизий. После долгого боя установилась тишина. Ни винтовочного выстрела, ни отдаленного артиллерийского залпа, только стучат по засохшей грязи копыта наших коней и грохочут железные шины пушек…
На середине пути нас встретил лейтенант с двумя бойцами.
— Командир дивизии требует пушки, просил быстрее. Штабы и артиллерия проскочили, на этом берегу остались немногие, а противник танки подводит!.. — сообщил лейтенант.
В километре от переправы противник встретил нас пулеметным, минометным и ураганным артиллерийским огнем. Из-за деревни появились автоматчики. Я прикрыл свой фланг группой бойцов с пулеметом. Томаш приказал бить по автоматчикам прямой наводкой. В это время с другой стороны показались вражеские танки. Наше жиденькое прикрытие дрогнуло, бойцы хлынули к реке. Прильнув к шее коня, я поскакал навстречу им, чтобы восстановить порядок и возобновить сопротивление. Но не проскакал я и десятка метров, как раздался оглушительный взрыв, поднялся столб земли и дыма, конь грохнулся о землю, я перелетел через него и словно окунулся во что-то нестерпимо горячее.
Очнулся я в болоте. Близко хлюпала вода, воздух был пропитан болотными испарениями. Рядом со мною на корточках сидел Томаш, а метрах в пяти боец-узбек держал под уздцы пару коней, по колени погрузившихся в болото. Близко разорвалась мина, кони рванулись и на наших глазах медленно стали погружаться в трясину. Узбек успел лишь сорвать седла, обрезав подпруги ножом. Тут только я понял, что контужен и сильно расшибся при падении с коня.
Начался дождь. Кочка, на которую меня положили, погружалась в воду. Я промок до последней нитки, меня знобило, в ушах стоял нестерпимый шум и звон, болела голова, поташнивало… Приподняв голову из последних сил, я потребовал, чтобы Томаш оставил меня здесь и торопился к переправе, иначе будет поздно. Он даже не ответил. Он просто отвернулся и положил под голову седло. Второе седло боец положил под мою голову. Взлетали ракеты, над головами проносились очереди трассирующих пуль, а я лежал в воде, не в силах пошевельнуться.
Контузия оказалась не очень серьезной, шум в ушах и боль в голове постепенно утихали, но попрежнему очень беспокоила нога — колено так распухло, что пришлось разорвать штанину. Третьи сутки пошли, а мы еще не в состоянии были выбраться из болота. От воды кожа на руках и теле пошла упругими складками, белыми морщинами и, казалось, вот-вот начнет слезать. Ни днем, ни ночью огонь не прекращался, нас обстреливали с обоих берегов реки.
Порой ночью, когда над нами переставали роиться трассирующие пули, осторожно, по-охотничьи ступая, мелькали невдалеке человеческие тени; на окрики наши скрывались. Это были люди, отставшие от своих частей; они уже боялись друг друга.
Не давал покоя простудный кашель; он начался еще в первую ночь. Но ничто не терзало меня так, как самый факт пребывания в этом проклятом болоте. «Почему, по какому праву сидим мы тут и мокнем, как гнилые бревна? Где армия? Нас трое. Кто мы теперь? В списках части мы, вероятно, значимся убитыми или пропавшими без вести. Но мы живы. Так кто же мы? Дезертиры? Нелепость! Не изменились ли душа твоя и твоя совесть? — спрашивал я себя. — Нет, нет и нет». Долго я размышлял над своей участью и не раз готов был поддаться горькому отчаянию. В памяти возникали образы дорогих людей, тех, кого я любил. Я вел с ними то суровый, то тихий и нежный разговор, спрашивая совета, «как бы вы поступили на моем месте?» Я вспомнил наш замечательный лозунг — «большевики в плен не сдаются», и подумал о том, что сейчас к этому лозунгу могу добавить: «и глупо не гибнут». И чем больше я размышлял о создавшемся положении и гнал от себя горькие мысли, тем шире и глубже раскрывался передо мной смысл этого лозунга. Я не в плену. Для патриота, для коммуниста это, конечно, небольшая заслуга; мне помогли Томаш и боец-узбек Хусаин, случайно оказавшиеся около меня, когда я потерял сознание. Они вырвали меня из лап немцев. Но теперь я должен выполнить свой долг.
— Ну, Томаш, какие у тебя планы? — спросил я моего верного друга.
За трое суток мы подружились так, словно вместе провели всю жизнь. Томаш говорил мало, все время о чем-то сосредоточенно думал, иногда тяжело вздыхал, крутил кончики недлинных пушистых усов и гладил рукой покрывшиеся серебристой щетиной щеки.
— Пока я не строил далеких планов, — ответил он.
— О чем же ты думал?
— О глупом болотном положении и о том, как из него выбраться?
— Лишь бы из болота, а там хоть к чорту в зубы?
— Нет, зачем же.
— Значит, есть планы — выбраться и не попасть в руки немцев? Так?
— Так.
— А ты, Хусаин?
— Тоже так думаю, — ответил Хусаин.
Хусаин вел себя все время превосходно, но на исходе вторых суток он почувствовал себя плохо — его знобило, он начал слабеть. Метался, стонал во сне.
Ко всем неприятностям пребывания в болоте прибавился голод. Две банки консервов, случайно уцелевшие в карманах моего плаща, за эти дни были израсходованы, банки превращены в кружки для воды. Мы питались ягодами — ежевикой, кажется. Их добывал Хусаин, по-пластунски совершая путь в кустарник и обратно. На пятые сутки установилась тишина. Никто в нас больше не стрелял. Опухоль на ноге еще не прошла, нога ныла. Но нужно было думать о дальнейшем. Обследовали свое имущество: два пистолета, карабин и по обойме патронов. Не густо. Мы выбрались на островок, сплошь закиданный армейским обмундированием. Целый склад! В ворохах обмундирования рылся человек в гражданской одежде.
— Я свой, свой, — быстро заговорил он.
Это был мальчик лет четырнадцати. Нас, видимо, он встречал не первых и привык к подобным знакомствам.
— Не бойтесь меня, я вам помогаю, пленным…
— Откуда ты взял, сосунок, что мы пленные? — вспылил Томаш.
Слово «пленные» резнуло ухо и мне. Но я подал знак Томашу замолчать. Мы с Томашом выбрали из кучи обмундирования теплые фуфайки; в плащах было холодно. Мальчик оказался словоохотливым. Он сказал нам, что деревня называется Мокляки, а рядом — Кроты, что немцы сегодня рано утром ушли. У мальчика была с собой еда, и он поделился с нами. С жадностью ели мы необычайно вкусные лепешки и сало, а мальчик рассказывал нам о бое на переправе и о немцах:
— Целый день так, с самого утра: то наши мост возьмут, то немцы, то наши, то немцы. Потом много танков пришло, и наши больше не взяли… Много там наших побили, а фашистов — еще богаче…
Звали мальчика Григорием. Он подметил беспечность немцев — нашим бойцам удается уходить из-под самого их носа, выдавая себя за местных жителей. Конечно, для этого нужно переодеться.
Томаш горько усмехнулся.
— И переодеваются?
— Эге, переодеваются, — ответил мальчик.
Странно было слышать слово «переодеваются». По секрету мальчик сказал, что на выселках ховаются командиры, лечат раненого полковника. Григорий подчеркнул это «по секрету» — как порядочным, на его взгляд, людям.
— Полковника? — переспросил я.
— Эге.
— Тяжело ранен?
— Не дюже, кажут. В ногу, да заражение какое-то приключилось, опух к горлу подходит… Не выживет он, умрет. Беда тут раненому человеку. Здоровый еще как-нибудь переховается, а раненому куда деваться? Беда…
— А где командиры его лечат?
— Вон там, в кукурузе, — и Гришка показал на большое кукурузное поле, примыкавшее к выселкам.
Моросил надоедливый дождь. Я посмотрел на Гришку, потом на серые мрачные тучи, плывшие над макушками деревьев, на кукурузное поле, где незнакомые командиры лечат полковника, и повторил про себя слова Гришки: «Беда тут раненому человеку».
— Сколько командиров? — спросил я затем.
— Трое, — ответил Гришка. — Да смотрите, только дюже надежным можно…
— Не бойся, — успокоил я Гришку, — мы надежные…
Мы снова вошли в холодную, грязную болотную воду, но теперь это нас не страшило. Впереди нас ждала встреча с товарищами по оружию.
Мы перебрались на сушу, и Гришка побежал в кукурузу, чтобы предупредить часового, а мы сели переобуваться. Мои новые хромовые сапоги разбухли и с трудом, с помощью Томаша, я снял их с ног и с еще большим трудом натянул снова. Вернулся Гришка. Вместе с ним подошел к нам молодой рослый парень.
— Умер полковник, — сообщил Гришка, — и уже поховали.
— Где?
— Там, — махнул он рукой на кукурузное поле.
Парень, пришедший с Гришкой, сообщил, что он сержант и охранял полковника. Документы полковника находятся у капитана.
Минут через десять в доме колхозника мы встретились с человеком, которого сержант называл капитаном. Он сидел на украинской лежанке, примыкавшей к печи, по пояс голый и пришивал к ватному рваному пиджаку палочки вместо пуговиц. С ним был еще какой-то человек, поспешно сжигавший в печке бумаги. Рядом, тяжело вздыхая, стояла пожилая женщина.
Картина переодевания возмутила меня до глубины души, и я не смог сдержаться.
— Капитан! — крикнул я.
Человек с прежней невозмутимостью продолжал свое занятие.
— Товарищ капитан!
— К кому вы обращаетесь и что вас интересует? — спокойно спросил капитан. Его спокойствие показалось мне издевательством.
— К вам! Что вы делаете? Где ваша форма?
— Как изволите видеть, тружусь… А форма, — капитан картинно оглядел себя: у него было телосложение боксера, — форма при мне.
Мое взвинченное состояние обессиливало меня и давало преимущество капитану. Я постарался успокоиться и переменить тон, но капитан не слушал. Решив, вероятно, высказать все, что он думал по вопросу о форме, он продолжал:
— Прошу не кричать на меня. Вы не в казарме, а в приличном колхозном доме. Знаков различия я на теле не имею. Правда, есть у меня шрам после финской кампании, да, к сожалению, он на таком месте, что его при бабушке показать неудобно…
— То-то и оно. Видно, вы из породы тех людей, у которых на других местах шрамов не бывает, — сказал я.
— Ну, это еще вопрос, — невозмутимо ответил капитан. — Но как бы там ни было, я рекомендую вам изменить манеру обращения с людьми при первой встрече и не кричать… Может быть, стрелять будете? Давайте, вы в меня, а мой товарищ в вас. Этого только и нехватало, чтобы друг другу чубы рвать…
Я промолчал. В последних словах капитана почувствовалась горечь. Хотя он внешне вел себя, на мой взгляд, возмутительно, я понял, что этот человек не потерял достоинства офицера. Сдерживая возмущение, я сел на лежанку рядом с ним. Спутник капитана закончил свою работу, отошел к столу и о чем-то тихо заговорил с Томашом.
— Почему все-таки вы сняли форму? — спросил я капитана.
— Приказ получил, — ответил капитан.
На этот раз в его голосе я не услышал вызова.
— От кого?
— От полковника, которого мы только что похоронили.
Назвать фамилию полковника капитан отказался. При этом он извинился. Я смотрел то на капитана, то на спутников и старался осмыслить происходящее. Люди меняют свой внешний вид. Остаются ли они, несмотря на это, солдатами, или превращаются в обывателей, стремящихся спасти свою шкуру? Конечно, я тогда и мысли не допускал, что сам в скором времени расстанусь с формой. Тогда я был убежден, что без формы нет воинов.
Капитан пришил к ватнику последнюю палочку, надел белую косоворотку, а поверх нее ватный латаный пиджак. На нем были замасленные брюки, истоптанные туфли с ободранными носами — словом, в этой одежде он походил на колхозника, собравшегося на черную работу. Переодевшись, капитан засунул за пояс под ватником пистолет. Я следил за ним. Наши глаза встретились. Капитан горько усмехнулся.
— Эх, дожили, чорт возьми! — сказал он и покачал головой. И, точно угадав, о чем я думаю, он продолжал — Но вы не беспокойтесь, душу я здесь не оставил… Птица, раз в году теряющая перья, не перестает оставаться птицей.
— Вот мне и кажется, что вы — птица, — перебил я капитана, — потому что, когда птица теряет перья, ее ловят в загонах голыми руками.
— Вы опять хотите меня оскорбить. Я документов ваших не проверял и не знаю, вы-то что за птица. Я форму снял, а вы свою, возможно, только что натянули. Откуда я знаю, что это не так?
— А если все-таки я прикажу вам надеть форму и итти со мной?
— Не смогу выполнить вашего приказания, — сказал капитан твердо. — Делайте, что хотите. Хоть… — он не договорил.
— Хоть расстреляйте?
— Да, полковник умер, и я обязан выполнить его последнюю волю. Я ему подчинялся. Вас я не знаю.
— Томаш, Хусаин, пошли! — обратился я к своим друзьям.
Во дворе нас встретил Гришка и крикнул на бегу:
— Немцы!
Мы выскочили на дорогу. В конце улицы виднелись машины. Мы бросились в противоположную сторону, обогнули двор и скрылись в кукурузном поле.
Минуты через две у хаты, которую мы покинули, послышалась стрельба из автомата.
Ночь застала нас на краю кукурузного поля. Снова шел дождь, в выселках продолжали реветь моторы, мимо нас по дороге в соседнее село шло множество машин. В болото возвращаться, естественно, не было никакого желания, а переходить дорогу, за которой открывался «оперативный» простор, мы не решались. Мы не успели использовать свое пребывание в деревне. Все, что удалось получить нам, это табак и коробок спичек, которые Томаш добыл у спутника капитана.
Снова мы голодны, в карманах — ни крошки. Гложем сырые кукурузные початки, осторожно закуриваем. Утомлены и измучены до предела. Одежда промокла, стало очень холодно. Хусаин свернулся клубком, его сильно знобило. Сперва он молчал, потом вдруг заскулил, как щенок, потерявший мать. Под конец он разразился воплем.
— Хусаин, что с тобой?
— Стреляй меня, пожалуйста, прошу, стреляй меня! — взмолился Хусаин. — Убей меня, все равно я пропал.
Я прикоснулся к голове Хусаина: она пылала.
— Час от часу не легче, — сказал Томаш. — Что будем делать?
Я не ответил. Мне нечего было отвечать.
Через некоторое время Хусаин успокоился, задремал, хотя продолжал дрожать и бредить.
— Давай, Томаш, подробно обсудим наше положение, — предложил я.
— Решай ты, Василий Андреевич. Как решишь, так и будет, — ответил Томаш.
— Нужно выходить из окружения, — сказал я. — Двигаться нужно решительно и быстро, фронт может стабилизоваться, и тогда нам будет труднее.
Томаш согласился со мной. Но как быть с Хусаином?
— Сегодня, да пожалуй, и завтра Хусаин итти не сможет, — сказал Томаш.
— У него лихорадка: приступ пройдет, и он поднимется.
— Хорошо, если лихорадка.
Хусаин проснулся и попросил пить. Я пощупал его голову. Жар у него не спадал. Томаш молча поднялся и скрылся в кукурузных зарослях.
— Плохо вам будет со мной. Стреляй меня, Василий Андреич, — пробормотал Хусаин.
— Лежи, Хусаин, лежи, — сказал я, думая о том, что как бы там ни было, а товарища мы не бросим.
Томаш принес воды. Дрожащими руками Хусаин взял консервную банку и стал жадно пить.
— Хватит, не пей все, — сказал я, выхватывая банку.
Хусаин сплюнул, потом потянул пальцем изо рта длинный стебель.
— Где воду брал? — спросил я Томаша.
— В луже. Где возьмешь?
Хусаин опять повалился на бок.
До утра в кукурузе было опасно оставаться. Если капитан со своими товарищами благополучно избежал встречи с немецкими пулями, то завтра немцы непременно прочешут кукурузу, тем более, если они пронюхают, что здесь скрывался раненый полковник. Хусаин услыхал, о чем мы переговариваемся с Томашом.
— Ходить надо? — спросил он, поднимая голову.
— Да, Хусаин, — ответил я. — Здесь оставаться нельзя.
— Стрелять меня не хочешь?
— Да ты что, как тебе не стыдно? Фашиста стрелять надо, а мы жить будем.
— Бросай меня здесь, — повторил Хусаин.
— Не смей об этом говорить!
— Хорошо, я пойду, — сказал Хусаин и поднялся на ноги. — Ой, голова кружится.
Томаш взял карабин на ремень, мы подхватили Хусаина под руки и стали выбираться из кукурузы.
Дождь перестал, когда мы вышли из кукурузных зарослей. Ночь была до того темная, что, казалось, перед нами не широкая степь, а бездна.
В течение ночи мы прошли не более трех километров. Рассвет застал нас в балке у стога сена. Хусаин окончательно обессилел, осунулся, лицо его лоснилось, как воск, а губы покрылись сплошным гнойным волдырем. Он жаловался на головную боль и просил — пить, пить, пить…
И я, и Томаш — оба мы смертельно хотели спать. Но заснуть мы не решались. Из деревни все время доносилось рычание машин. Целый день мы бодрствовали, целый день ничего не ели. К вечеру гул машин в деревне затих, и мы решили во что бы то ни стало достать для больного молока. С большим риском пробрался Томаш в деревню и раздобыл молока и хлеба. Мы с Томашом немного подкрепились, но Хусаин почти не притронулся к еде. Ночью он снова метался, кричал, «ходил» в атаку во сне и лишь к утру угомонился. Всю ночь Томаш и я боролись со сном. Глаза сами закрывались, и разговор, который мы старались поддерживать, походил на бред…
Разбудил меня Томаш. Было уже совсем светло.
— Как Хусаин? — спросил я, едва успев открыть глаза. Томаш был мрачен и молчал. — Умер?
Томаш покачал головой.
— Ушел.
— Как ушел, куда ушел?
— Я уже часа два как проснулся, — Хусаина нет.
На земле лежал карабин. Из-под его ложа высовывалась бумага. Это был старый, помятый конверт с адресом «Полевая почта 38540 Хусаин Абызову». Конверт пустой, а на оборотной стороне неровным почерком нацарапано: «Василий Андреич, ты меня не хотел стрелить. Я совсем плохой стал, немец меня схватит и вас схватит. Не могу так, я не предатель. Я ушел, и вы скоро пойдете к нашим. Прощай. Хусаин».
Мы с Томашом обыскали всю балку, осмотрели кустарники, но поиски ни к чему не привели. Бедняга Хусаин не подозревал, как тяжело и пусто стало у нас на душе!
В первые сутки после исчезновения Хусаина мы не сумели много пройти. Настроение было подавленное. Молча мы всматривались в степь, не теряя надежды отыскать пропавшего товарища! Местность незнакомая, карт не было, то и дело приходилось сверяться с компасом. В степи ни души. А по дорогам, даже по проселкам, непрерывными потоками двигались вражеские войска.
К концу дня мы подошли к глубокому оврагу. Спустились в него и почувствовали себя, как в колодце: ничего не видно, кроме рваных туч и редких просветов голубого неба. Уже выбираясь, мы заметили в овраге человека. Что-то в нем показалось мне знакомым, но его поведение выглядело подозрительно: он не то скрывался, не то следил за нами. Убедившись, что человек один, Томаш стремительно направился к нему. Я приготовил пистолет и занял удобную позицию, чтобы прикрыть Томаша. Через минуту Томаш подал сигнал «Ко мне». Приблизившись, я увидел сержанта, нашего старого знакомого. Я вспомнил его и всю картину переодевания. Сержант исхудал, оброс рыжей щетиной.
— Ты что тут делаешь? — спросил я.
— Весь день ходил за вами, а подойти боялся. То кажется, что это вы, а то вроде, что я ошибся…
— Тебя капитан послал.
— Нет.
Сержант рассказал, что после нашего ухода капитана точно парализовало. Он не слышал ни тревоги, поднятой Гришкой, ни выстрелов, а когда пришел в себя и выскочил во двор, его товарищ был уже ранен. Сержант сказал, что нужно бежать, но капитан не захотел бросить товарища, взвалил его на спину и, отстреливаясь, пытался скрыться. За ними погналась танкетка. Сержант увернулся и скрылся в кукурузе. Оглянувшись, он увидел, как танкетка нагнала и раздавила капитана вместе с раненым товарищем.
— Правду говоришь или придумал, чтобы… — начал я угрожающе.
— Правду. Всю ночь просидел в кукурузе, а утром еще раз осмотрел то место… — Сержант глотнул воздух и отвел глаза в сторону. — Мы имели приказание полковника, но я не знаю, какое. Он приказывал капитану, — точно оправдываясь перед погибшим командиром, говорил сержант. — И вот когда я заметил вас, я обрадовался и решил итти с вами, да потом подумал, что обознался…
«Не думайте, что я душу здесь свою оставил, — вспомнил я слова капитана, — нас не загонят». Да, его не загнали в загон, как птицу, потерявшую перья. Капитан погиб в бою…
Сержант пошел с нами. Через несколько минут мы знали его биографию. Звали сержанта Иваном Акуловым, родом он был из Брянской области, но еще в детстве уехал с родными в Сибирь, там вырос, возмужал, работал колхозным бригадиром. Мы оказались земляками, а это, как известно, быстро роднит. Я хорошо знал местность, где жил Иван до войны, а он знал мои родные села, Чумашки и Купино, куда в детстве он приезжал на ярмарку с отцом. И выглядел Иван по-сибирски — высокий и широкоплечий. Густые брови, надвигавшиеся на глаза, придавали его лицу суровость. Но в действительности Иван оказался добрейшим человеком, заботливым, исполнительным и храбрым.
И вот опять в нашей группе трое. Мы стремились к одной цели: остаться в рядах Красной Армии, а для этого не знали тогда другого пути, чем тот, который выбрали: во что бы то ни стало перейти линию фронта. Мы поклялись друг другу ни при каких обстоятельствах не осквернять достоинство коммунистов, не расставаться с партийными документами, тем более не допустить, чтобы они попали в руки врага.
Осень все больше и больше входила в свои права, а с нею стужа. В садах осыпался лист, но не ложился, по присловью, на плечи шубой, не согревал тела. Реки уже нельзя было переплыть, и нельзя прожить без помощи крестьян. Здоровье еще не восстановилось, а нагрузку приходилось выдерживать непосильную.
Первую ночь после встречи с Акуловым мы провели в бесплодных скитаниях. Нужно было пройти Лубнянский большак. Днем по нему беспрерывно двигались войска, пересечь его можно было только ночью. Когда стемнело, мы тронулись. Перешли большак один раз, потом, к нашему полному недоумению, переходим еще раз. В чем дело? Решаем, что мы пересекли проселочную дорогу, идущую параллельно большаку. Идем дальше, дорог больше не попадается. В степи мертвая тишина, лишь временами из-под ног взлетают испуганные птицы, шарахаются какие-то зверьки да зайцы. Наступает рассвет, впереди открывается голая степь, ей ни конца, ни края. Слева, где-то совсем близко, лай собак. Мы стали всматриваться в степь. Впереди, как клочья тумана, видны верхушки верб, — значит, деревня. Справа — скирды соломы. Мы пошли к скирдам. Свежих следов у скирд не обнаружили, видимо, человек уже несколько дней не подходил сюда. Моя нога опять распухла, итти дальше не стало сил. Мы укрылись в скирде и договорились спать по очереди, но переутомление взяло свое, и мы заснули все трое.
Проснулся я от страшного рева машин, отчетливо слышалось лязганье и скрип гусениц, — шли танки. Я осторожно стал выдергивать пучки длинной ржаной соломы, пробил таким способом «смотровую щель» и, к своему ужасу, обнаружил, что метрах в пятнадцати — двадцати от того места, где мы находились, проходит шоссе, а по нему с шумом и треском мчатся колонны немецких танков, машин с солдатами, артиллерия. Так продолжалось всю первую половину дня. Томаш и Иван проснулись и больше заснуть не могли. После механизированных колонн показалась большая колонна пеших. Опасения, что нас обнаружат, возросли: пехота не производит такого шума, как танки или автомашины, и простудный кашель, немилосердно душивший нас, может выдать наше присутствие. Я подозвал Томаша, он пробрался к моей щели и пристроился рядом. Пехота все ближе и ближе. Теперь мы могли точно определить ее характер. Это шла колонна пленных. Они проходили мимо свекловичного поля по ту сторону дороги, почти напротив нас.
Обессиленные, изможденные, они набросились на поле, как изголодавшиеся овцы, и стали рвать ботву, выдергивать свеклу и, едва очищая ее полами шинелей, жадно есть вместе с землей.
Сколько было конвойных? Восемнадцать автоматчиков с этой стороны и столько же, видимо, с другой. Не знаю, сколько было пленных, но во много раз больше. И опять я мысленно вернулся к капитану. Капитан снял свою воинскую форму, но не перестал быть воином. А вот они, эти люди в воинской форме, с вещевыми мешками, — почему же они покорно бредут по дороге?
В эту минуту я не размышлял о степени их моральной стойкости, о добрых или злых началах, свойственных этим людям. Меня в ту минуту больше интересовал вопрос: смогут ли эти люди при благоприятных обстоятельствах вернуть себе человеческий облик и снова стать военной силой? Я отыскивал в своем воображении эти благоприятные обстоятельства. В скирде нас, допустим, не трое, допустим, здесь укрылся небольшой отряд. Мы нападаем на охрану, и пленные вызволены. И вот изнуренные, измученные, травмированные люди вновь обретают волю. Да, — думал я, — они еще могут стать солдатами, но мы, к сожалению, сейчас ничем не могли им помочь.
А пленные, проходя мимо нас, скрывались за горизонтом. До этого случая я не представлял себе советского воина в плену.
— Лучше пулю в лоб, чем дойти до такого состояния, — сказал Томаш и так повернулся, что скирда закачалась.
— Тихо, друг, а то скирду развалишь, и тебя мигом пристроят к этой колонне, — сказал я.
— Никогда! — возмутился Томаш.
— Хочешь ты или нет — где война, там и плен… — продолжал я подтрунивать над Томашом.
— Вот именно, хочешь или нет. А кто может захотеть? Только выродок, только сволочь…
— Знаешь, я тебе скажу, ты можешь их как угодно обзывать, вряд ли от этого станет легче. Но, вообще говоря, сколько их, этих пленных? Пустяки. На этом участке фронта действовало много частей. От каждой части по одному ротозею — вот тебе и куча пленных…
Но Томаш продолжал возмущаться и обвинять меня в том, что я не желаю смотреть правде в глаза. А я старался доказать, что меня это нисколько не волнует, хотя, как и у Томаша, сердце в груди клокотало от возмущения. Не знаю, почему я так себя вел. Может быть, потому, что хотелось продумать причины позора этих людей. Ведь, чорт возьми, если эти люди потеряли возможность сопротивляться организованно, то почему они не ведут себя хоть бы вот так, как мы?.. В крайнем случае можно отыскать какую-нибудь группу партизан или в конце концов организовать свою? Как бы там ни было, разве не самое главное — не сдаваться?
Таким образом мысль невольно обращалась к положению, в котором мы сами очутились. Но я продолжал подтрунивать над Томашом, потому что это помогало мне продумывать родившуюся мысль.
— Почему я не хочу смотреть правде в глаза? Напротив. Конечно, плен — это позор, и люди сознают это. Смотрел ты на них? Им стыдно голову поднять, а выхода другого не находят…
— Вот именно, а почему? — перебил Томаш.
— Потому, что люди не все одинаковы. Тяжелые испытания каждый воспринимает по-своему. Один отчаивается и допускает непоправимые ошибки, другой здраво оценивает свои силы и находит путь, который не противоречит велению совести. Мы, например, не упали духом. Не упал духом и Акулов. Одних друзей он потерял, но нашел других. А на некоторых это подействовало бы, как удар обуха по голове.
— Значит, если речь идет о пленных, то подождем, пока они оправятся? Так, что ли? — проговорил Томаш. — Плен! Мне даже говорить об этом трудно. Голова на части разламывается. Советский человек и вдруг… Ну скажи, на что они надеются?
Так мы рассуждали, вылущивая из длинных, плохо обмолоченных колосьев зерна ржи и подкрепляя свои силы. Движение на шоссе замерло. Прошло часа два, а может и больше, после того, как прошли пленные. И снова на дороге появилась колонна пленных. Только теперь она шла в обратном направлении. Это была точно такая же колонна, как и та, что проследовала на запад. Когда передние ряды поравнялись со скирдой, в которой мы сидели, Томаш вдруг воскликнул:
— Эх, чорт!
Я зажал ему рот ладонью.
— С ума ты сошел?
— Василий Андреевич, это та же самая колонна, которая шла на запад, — проговорил он. — В чем дело?
Мы стали высказывать самые различные предположения. Возможно, где-то недалеко от Лубен наши войска перешли в успешное контрнаступление.
Там, в скирде, мы так и не догадались, почему возвращалась колонна. Позднее мы выяснили причину; она оказалась более простой, чем мы предполагали.
С заходом солнца мы покинули наше убежище.
После долгой ходьбы подошли к деревне. Не пытаясь производить разведку, мучимые голодом, мы направились к первой попавшейся хате, чтобы попросить хлеба. В огороде нас встретил старик.
— Куда вы, хлопцы? — озабоченно спросил он.
— Еды хотим попросить.
— Так здесь немцы. Почти все хаты забиты кавалеристами.
Старик осторожно проводил нас к копнам сена, стоявшим в лощине за огородами, а сам пошел за едой. Он долго не возвращался. Мы уж решили было, что дед нас обманул. Но старик вернулся через некоторое время и привел с собой старуху. Он принес нам большой кусок вареного мяса с картошкой и хлеба, а старуха — полный подол пирогов с фасолью, кувшин молока и яблок.
— Далеко ли немцы прошли? — спросил старик.
Нельзя было показать вида, что мы знаем столько же,
сколько он. Я спросил украинца, что он сам думает по этому поводу.
— Дурни говорят, до Волги немец прошел. А я думаю, не может того быть. О-о, хлопцы, еще будет дело, побежит еще немец, ой, как побежит!..
Мы принялись за еду. Старуха молча смотрела на нас, скрестив на груди руки. По временам она покачивала головой и утирала концом платка слезы. Старик продолжал рассказывать про немцев:
— Обдуривают они народ по-всякому. Вот уже три дня пленных водят взад-вперед по шляху и показывают в селах: вот, мол, пленных сколько взяли! А пленные эти одни и те же.
Томаш понимающе посмотрел на меня.
— Вот это трюк! — сказал он смеясь. — Об этом-то мы и не подумали.
— А народ, значит, верит фашистам? — спросил я деда.
— Что народ? Вот он, народ. — Дед раскинул руки, давая понять, что народ такой, как он, что и думает он так же. — Трудно народу. Шутка ли сказать, что творится…
Прощаясь с нами, старик строго приказал чугунок и кувшин оставить у копны сена и прикрыть, а его старуха плакала и благословляла нас.
Каждый новый день приносил все большие трудности.
По дорогам рыскали эсэсовские отряды, в селах появились старосты и полиция. Пропаганда фашистов, и устная, и печатная, старалась доказать, что произошел полный разгром Красной Армии. Томаш говорил теперь:
— Значит, покорившихся людей немного и немцы не от сладкой жизни пошли на трюкачество.
Действительно, к провокации и обману немцы прибегали не от сознания своего превосходства, а скорее от бессилия. Недалеко от города Ромны мы столкнулись с таким фактом. В поле работал колхозник, свозил снопы на гумно. Заметив нас, он испуганно вскрикнул, засуетился, быстро свалил с фуры верхние снопы, вскочил на воз и погнал лошадей. Мы окликнули колхозника, но он продолжал гнать лошадей и кричать во все горло:
— Ратуйте!
Но лошади запутались в упряжи, и мы настигли колхозника. Он соскочил с воза, упал на колени и слезно стал просить пощады:
— Я не предатель, товарищи! Так вышло, что я остался здесь, не убивайте меня!
— Откуда ты взял, дурень, что мы тебя хотим убить? — спросил я.
Колхозник рассказал, что дней пять назад здесь будто бы выбросили десант московского НКВД. Единственная задача десанта состояла-де в том, чтобы истребить всех мужчин, оставшихся на оккупированной территории, и будто десантники разбросали всюду листовки, одну из которых колхозник показал нам. В безграмотной листовке рифмовалось:
Не схотели немцев бить,
Не будешь и на свете жить.
Не схотели воевать,
Не будешь в хате зимовать.
— Вот, гадюки, что делают! — сказал Иван Акулов.
А колхозник продолжал рассказывать, что «десант»
жестоко свирепствует в здешних селах, сжигает дома, убивает людей. Только вчера «десантники» расстреляли в их селе пятнадцать человек, в том числе шестерых красноармейцев, которые пришли к «десантникам» сами, желая к ним присоединиться. Не щадят они ни партийных, ни комсомольцев, — наоборот, их ловят в первую очередь.
— А вот в той балке, — он показал туда, где небольшой полоской виднелся кустарник, — расстреляли двести пятьдесят коммунистов и комсомольцев из соседних деревень. Были среди них и красноармейцы. А немцы велят крестьянам убивать в деревнях всех чужих или ловить их и доставлять властям.
— Как же ты поверил, что это наш десант орудует? — спросил я колхозника.
— Не хочется верить, да ведь они бубнят и бубнят одно и то же.
— А бубнят фашисты, чтобы вас напугать, оттолкнуть от родной власти! У них одна надежда: перессорить наш народ, чтобы мы сами друг другу горло перегрызли. Иди домой и объясни всем, что это немцы орудуют под нашей маркой.
— Ловко работают, — сказал Томаш, когда колхозник уехал.
В Сумской области и в некоторых других местах такие же группы немецких ставленников действовали под видом партизан. На перекрестках лесных дорог или на хуторах они собирали людей, выходящих из окружения, и военнообязанных из окрестных сел, раздевали их, разували и расстреливали «за измену», а потом демонстрировали убитых. Они объявляли их жертвами «злодеяний большевистских агентов», которые «имеют задачу истребить всех, кто остался у немцев».
Всюду были вывешены большие плакаты:
«Командиры и красноармейцы, не шатайтесь по дорогам и деревням, вы рискуете своей жизнью. Большевистские агенты всех истребляют. Оседайте в деревнях. Становитесь на учет у местных властей и работайте. Немецкие власти вас не тронут. Работайте и охраняйте сами себя от агентов НКВД».
Попалось нам также и такое объявление:
«Всякого пришельца, просящего пищу или ночлег, хозяин должен приютить и немедленно донести об этом властям. Без ведома властей на ночлег не пускать. Нарушители этого правила караются по законам военного времени — смертью».
— Ну, Федор Емельянович, внемлешь гласу сему? — спросил я Томаша.
— Наш путь строго на северо-восток, — ответил он и резким движением руки показал вперед.
Вскоре мы встретили трех товарищей, с которыми наши интересы во всем совпали, если не считать отдельных размолвок с горячим и вспыльчивым старшим лейтенантом. Это был Катериненко, бывший командир роты батальона охраны штаба нашей армии. Сблизили нас, таким образом, и узы родства по армии. Катериненко оказался предприимчивым человеком, на дело шел не задумываясь, — нужно ли было пробраться в деревню, или развести на ветру костер — все делал он быстро, но когда терпел неудачу, то горячился до бешенства и безумолку бранился по-солдатски, перебирая по очереди всех святых. Был он худощав и поэтому казался очень высоким. Длинным ногам его ни в одной скирде нехватало места, они всегда торчали и демаскировали нашу группу. Второй, Ванюша Воскресенский, сержант из того же батальона охраны, где он командовал отделением, был хорошим пулеметчиком, чем особенно гордился, когда вспоминал о делах минувших дней. Теперь же Воскресенский имел лишь один наган с семью патронами; это обстоятельство его очень огорчало.
— Разве это оружие? Так себе — пугач, — говорил он.
Роста Воскресенский был небольшого, но сколочен был плотно. Невысокий рост и моложавость дали нам основание называть его уменьшительно — Ванюша, хотя Воскресенскому перевалило за 30 лет. В нашей группе Ванюша слыл мастером на все руки: он легко добывал продовольствие, приспосабливал немецкую каску для варки картошки и был незаменимым разведчиком. Совсем иным оказался третий товарищ, молодой двадцатичетырехлетний солдат Остап. Родом он происходил из той местности, по которой мы блуждали, его родное село находилось в двенадцати километрах от Ромн. Вместе с нами Остап прошел по его околице, но зайти в село, чтобы навестить старушку мать и братьев, категорически отказался.
— Пока немцы на Украине, дома мне делать нечего, — говорил он, и одно это свидетельствовало о его преданности.
В своей части Остап был хорошим бойцом, но вот в условиях, в которых мы не могли сказать о себе точно — кто мы такие, он оказался беспомощным человеком, неспособным даже куска хлеба добыть, а в минуты крайней опасности Остап просто цепенел, и его надо было спасать, а в нашем положении это была нелегкая задача.
Как бы то ни было, мы решили итти вместе и в первую же неделю сообща пережили тридцать три несчастья. Нам надо было переправиться через реку Сулу. Это была знаменитая украинская река. Лет триста тому назад над ней шумели мохнатые ивы, берега ее граничили с непроходимыми болотами или прятались в дремучих лесах. В этих лесах и болотах по обоим берегам реки разгуливала казацкая вольница Наливайки и неистового Богуна. В тяжелую годину лесистые берега прятали казаков, в них они накапливали новые силы и опять выходили на бой с врагом. А теперь Сула, голая, неприветливая, коварная, причинила нам, вольным казакам, — как мы иногда именовали себя, — множество неприятностей. Однажды мы попытались форсировать Сулу, связали из всякой дряни, способной держаться на воде, два небольших плотика, но немцы выследили нас и помешали переправе. Мы устремились на переправив Сеньчу, а там немецкая конница устроила засаду, и мы чуть не погибли из-за Остапа. Он споткнулся, вывихнул ногу, и нам пришлось нести его на руках. Когда мы оказались уже в относительной безопасности, Иван выполнил роль костоправа, а Катериненко, не переводя дыхания, проклинал Остапову неуклюжесть. Я еще раз попытался уговорить Остапа отправиться домой.
— Иди, Остап, теперь ты даже ходить не сможешь. Куда тебя девать? Поваром назначить, так у нас варить нечего… Разве только язык Катериненко поджарить, чтобы он болтал меньше и не лаялся…
— Никуда я от вас не пойду, убейте лучше, — ответил Остап, и мне стало стыдно.
Наконец переправа через Сулу была найдена против деревни Ломаки. Река в этом месте делала изгиб и была очень широкой, но это было единственное место, которое немцы не охраняли, хотя в окрестных деревнях стояли гарнизоны. Переправе благоприятствовала и погода; с вечера поднялась вьюга, летящий снег прикрыл от непрошенных наблюдателей место переправы. Видно, не мы первые открыли это место. Кроме нас, к переправе собралось несколько групп военных, всего было уже человек пятьдесят, и все продолжали подходить новые люди. К берегу пристало три челнока, на одном из них находился дед лет семидесяти. На двух других — подростки. Они называли деда Андрием. Каждая лодка могла поднять только одного пассажира, дед Андрий ухитрялся брать двоих. Видно, много людей переправил этот старый дед. В группах, ожидавших переправы, говорили, что он ежедневно начинает работу с наступлением темноты и кончает до рассвета. На тот берег дед Андрий отвозил, людей, обратно доставлял ожидающим продовольствие — хлеб, помидоры, огурцы, картошку и даже мясо, — видимо, помогало население. Люди, ожидающие переправы, пытались деда отблагодарить. Кто предлагал ему часы, кто плащ-палатку, кто деньги. Но дед отказывался и стыдил тех, кто предлагал ему вещи, угрожая, что оставит их на этом берегу.
— Что вы, товарищи, — говорил он, — да у меня сыны воюют за родину. Вам помогаю — все равно что о них забочусь.
Порядок на переправе был образцовый: ведь немцы, что называется, находились за нашей спиной. Без споров и пререканий, быстро подходила очередная группа к воде и начинала переправу. Подошла, наконец, очередь и до нашей группы. Дед Андрий, видимо, утомился, решил передохнуть и послал на своем челноке подростка. Мальчик более одного пассажира брать не решался. Нужно было обернуться шесть раз, чтобы переправить всю нашу группу. Я решил переправиться последним, приказав Томашу на том берегу отыскать потеплее хату и приветливых хозяев, чтобы можно было подкрепиться и обогреться.
Все переправились благополучно. Челнок подошел за мной. В лодке к этому времени образовалась толстая ледяная корка. Не успели мы отплыть, как в метрах десяти от берега мальчик, стоявший на ногах, поскользнулся, мы перевернулись, и лодка пошла ко дну. Ледяная вода сковала меня, как обручами. Ватная фуфайка удержала меня на поверхности: на спине образовался воздушный пузырь, и я не пошел ко дну. Благоразумнее было бы вернуться обратно, так как до того берега было далеко, но так не хотелось начинать все сначала, что я решил плыть все-таки вперед. Мальчик кричал благим матом, и это было страшнее всего, — нас могли услышать немцы. Безжалостно я окунул мальчишку с головой в воду, затем дал ему полу плаща, велел уцепиться за нее и поплыл к противоположному берегу. От испуга мальчишка замолчал. Плащ стеснял мои движения, и я потерял понапрасну много сил, пока не догадался его сбросить. Мальчишка плыл теперь, держась за мою ногу. Плыть стало легче, но я так устал и окоченел в ледяной воде, что почувствовал: до берега мне не дотянуть. На мгновение меня охватил страх. Волны били в лицо, я захлебывался и, озираясь по сторонам, с ужасом отмечал, как медленно я продвигаюсь к цели. Именно в ту секунду, когда я почувствовал отчаяние и отчетливо подумал: «Не доплыву», появились новые силы, и в несколько взмахов я достиг редких зарослей у противоположного берега. Ухватившись за хрупкие стебли камыша, я попытался достать ногами дна и с головой ушел под воду. Совершенно обессилевший, я стал хвататься за камыши, — так, наверное, утопающий хватается за соломинку, — камыш ломался, острые его листья резали до крови мои ладони. Мальчик теперь держался за мои плечи и, как камень, тянул меня в пучину. От страха он снова начал кричать не своим голосом. На этот раз его крик принес нам спасение. Дед Андрий, искавший нас в сумерках на второй лодке, услышал мальчика и подплыл на помощь. Я ухватился за борт лодки и, поддерживая мальчика, добрался до берега.
Но, как говорят, беда не приходит одна. Едва я вылез из воды и приготовился бежать в Ломаки, как с берега донеслись роковые слова «немцы», и в ту же минуту по воде заплясали пули. К берегу подскочил отряд конников и начал поливать нас из автоматов. Почти одновременно из села, к которому мы переправлялись, застрочили два пулемета.
В темноте не видно было ни Томаша, ни остальных товарищей, точно они сквозь землю провалились.
Старик лежал на берегу рядом со мной и старался прикрыть меня от пуль своим телом.
Мальчишка дрожал и плакал, над головами свистели пули, и мы побежали к кустарнику, потому что оставаться на месте я не мог — леденел. В кустарнике, который рос в овражке, образовавшемся от вешних вод, мы укрылись. Немцы, видимо, нас потеряли, на берегу стрельба стихла, а из села все еще доносились выстрелы.
— Куда ведет овраг? — спросил я деда.
— На тот вон бугор, а недалеко за бугром балка, — ответил он, и я удивился тому, что этот старик не теряет спокойствия; во всяком случае я не заметил, чтобы его голос как-нибудь изменился.
Балкой мы вышли в поле и присели на копне необмолоченного гороха. Деревню было хорошо видно, мы отошли, от нее не более, чем на два километра.
Во время бега под пулями, я согрелся и не чувствовал озноба, а теперь меня снова стало трясти, я испытывал такое ощущение, точно меня обвернули листом холодного железа. Я смотрел на мальчика, он, видно, чувствовал себя не лучше, — посинел, глаза его были закрыты. Дед снял с себя рваный полушубок, закутал в него паренька и все время ворочал, тряс хлопца, не давая ему заснуть. Так мы сидели до вечера. Привалясь к копне, я вылущивал из стручков окровавленными и грязными пальцами горох и ел его; он казался мне очень вкусным. Снег итти перестал, но ветер не утихал, казалось, он стал еще злее. Быстро темнело.
Стрельба в деревне стихла. Дед время от времени принимался уговаривать меня тайными тропами двигаться к селу, обещая укрыть, дать пищу и одежду, чтобы переодеться. Но мне не хотелось рисковать. Я решил отпустить его в село, чтобы он сообщил, моим товарищам, если они живы, где я нахожусь. Старик взвалил на плечи своего хлопца и быстро направился к селу.
Когда дед Андрий ушел, наступило полное изнеможение. Ноги и руки одеревенели, я трясся, как в лихорадке, не попадая зуб на зуб. Без головного убора, без плаща, в оледеневшем ватнике, взлохмаченный, я, вероятно, походил на утопленника. Я чувствовал себя одиноким и беспомощным. Мысль, что не для такого же глупого конца я столько времени мучился, придала мне силы подняться. Я встал и начал прыгать на одном месте. Нестерпимая боль пронизывала все тело, ноги не разгибались. Еле переводя дух, я повалился на копну гороха и закрыл глаза.
Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как ушел старик, не знаю, сколько времени я пролежал неподвижно. И вдруг я услышал знакомый свист. Я хотел ответить, но губы не слушались. Потом я услышал голос Томаша и закричал ему в ответ…
В теплой хате деда Андрия меня устроили на жарко натопленной украинской печи, усыпанной подсолнухами. Я переоделся в сухую одежду, семечки прилипли к рукам и лицу, но не причиняли беспокойства, а, казалось, еще больше согревали. Кто-то завозился возле печи. Я приподнялся. Дед Андрий протягивал мне полкружки чистого спирта, — так я и не знаю, где старик его раздобыл. На лавке сидели Томаш и остальные товарищи.
Спирт, видимо, и спас меня, я не заболел ни в этот, ни в последующие дни.
На другой день мы уходили от деда Андрия и наперебой благодарили его.
— Да я понимаю, я все понимаю, — ответил он. — Ничего, хлопцы, скорее выбирайтесь до своих да опять беритесь за дело. Все равно немцу не сдобровать на нашей земле.
Тысячи человек, пробивавшихся к линии фронта, перевез этот старик на своем челноке; он видел отход нашей армии, видел немецкие полчища, оснащенные в те дни превосходной техникой, и не потерял веры в силу Красной Армии. А ведь старику по меньшей мере семьдесят лет. Какой же нравственной силой обладает наш народ, если не теряет он веру в правоту советского дела, — думал я. Многим протянул руку помощи этот старик, и те, кому он помог в минуту тяжелой невзгоды, никогда этого не забудут.
Осенняя неустойчивая погода менялась быстро, неожиданно, как и наше положение, — то буря, то штиль. Вчера шел снег, а сегодня солнечный день и тепло. Когда мы дошли до горохового поля, где я вчера чуть не замерз, меня покоробило.
— Если бы я знал, что мне придется купаться в Суле в такую погоду, потом еще медленно умирать в этом горохе, то я бы гораздо раньше на себе перевез всех вас через эту чортову реку, — сказал я моим спутникам.
События вчерашнего дня заставили меня снова задуматься над тем, до каких пор мы будем бесплодно скитаться по вражеским тылам и терять силы. Внешне мы давно уже выглядели безобразно. После Сулы я совсем потерял военный облик. На голове рваный картуз, которым меня наделил дед Андрий, на ногах истрепанные командирские сапоги и брюки, на плечах грязная фуфайка, и никаких знаков различия. Лицо заросло седой щетиной, обещающей стать окладистой бородой.
— Довольно, — сказал я моим друзьям, остановившись возле копен гороха, — довольно болтаться по украинским степям, надо действовать.
Ванюша запротестовал:
— Решено выходить из окружения, значит надо выходить, какое может быть еще действие?
— К чорту окружение, — перебил Ванюшу Катериненко. — Окружение я понимаю так: когда воинская часть или соединение обложено врагом со всех сторон и рвется до последней крайности, чтобы вырваться из кольца. Да и в уставе сказано…
— Что сказано в уставе? — вмешался Томаш. — Хорош был бы я командир, если бы вышел к противнику и крикнул: «Эй, господа фашисты, погодите малость, пока я разберусь, я, кажется, в устав не укладываюсь».
— Как бы там ни было, а наше положение скорее похоже на дезертирство, чем на окружение.
— Разве в уставе сказано, столько часов и минут положено биться в окружении. А если иссякли боеприпасы или еще что-либо случилось, значит, человек сразу становится дезертиром?..
Мне сперва показалось, что они спорят оттого, что не понимают друг друга.
Ванюша настаивает на первоначальном решении — выходить из окружения. Катериненко протестует? Нет. Он просто считает, что положение, в котором мы находимся, нетерпимо. Оно не соответствует званию, долгу, обязанностям советского офицера. Но одно другому не противоречит. «А чего хочет Томаш?» — спросил я себя, выжидая и не вмешиваясь в спор.
— Уж если на то пошло, скажу прямо: выйдем мы из окружения или нет, — не имеет существенного значения, — сказал в это время Томаш, и я понял, что он пришел к такой же мысли, как и я.
— Это как же так, — возразил Катериненко. — А присяга, а дисциплина, а устав?
— Присяге ты пока не изменил, — вступил и я в разговор, — а устав уже имеет существенное дополнение. Помнишь, что Сталин сказал третьего июля?
— Что?
— Создавать партизанские отряды — конные и пешие, истреблять немцев и их пособников везде и всюду.
— Не туда гнете, товарищи, неверно вы поняли Сталина, ширмочку ищете, чтобы укрыться за нее, оправдать хотите свой грех. Сталин обращался к населению оккупированных районов, а не к товарищам офицерам и солдатам, которые болтаются здесь. Я военный…
— Тебе и карты в руки, лучше будешь партизанить. Стрелять тебя не учить, и командовать умеешь.
— Товарищ Сталин обращался к населению, повторяю я вам, а мне нужен приказ командира, — упорствовал Катериненко.
— А получил ты приказ бездействовать? — наседал на Катериненко Томаш.
Катериненко рассвирепел и обрушился на Томаша градом упреков. Очень трудно было военному человеку, офицеру и патриоту, примириться с создавшейся обстановкой. Военный человек, подобный Катериненко, не мог представить себе существования вне строя, вне военной организации. Исправный служака, он не мог жить без устава, без приказа командира.
Много времени прошло с тех пор, и сейчас моему читателю, быть может, покажутся смешными наши споры. В дальнейшем я не раз встречал и на Украине, и в Молдавии, и в Чехословакии не только отдельные группы военнослужащих, но и целые соединения, которые по заданию командования прорывались в глубокие вражеские тылы, чтобы вести борьбу в условиях точно такого же «окружения». Отлично помню замечательное соединение подполковника Шукаева. Со своими людьми он был десантирован в тыл врага и с ожесточенными боями прошел от южного массива Брянского леса до Высоких Татр в Чехословакии. Три тысячи его бойцов и командиров поддержали известное восстание в Словакии летом 1944 года и оказали помощь чехословацкому народу в развитии партизанского движения.
Однако в то время, о котором я здесь пишу, в 1941 году, вопрос о том, может ли, должен ли, имеет ли право кадровый командир оставаться в тылу врага и действовать партизанскими методами, волновал многих из нас как самый насущный, жизненный вопрос.
По возрасту Томаш и Катериненко — мои одногодки, нам по 34 года, но я был старше их по званию, и последнее слово оставалось за мной. Я решил, что при создавшемся положении мы должны: во-первых, считать себя военной организацией; во-вторых, продолжать, в соответствии с нашими силами, борьбу с врагом; в-третьих, вопрос о переходе через линию фронта оставить пока открытым: жизнь покажет — посильной ли будет для нас эта задача.
Мы пока партизанами себя не называли, но группу свою решили именовать отрядом и обязанности в ней распределили точно. Я стал считаться командиром. Томаш моим заместителем и начальником штаба, Катериненко — командиром разведки, так как этот вид деятельности оставался основным, а он с ним был хорошо знаком, Иван, Остап и Ванюша — бойцы. Катериненко продолжал держаться в оппозиции, но как человек военный и дисциплинированный мои приказания выполнял безоговорочно.
Оттого, что мы стали теперь именовать свою группу отрядом, ничего не изменилось, у нас не было ни опыта, ни знания местности. Что предпринимать, какие начать действия? Кругом расстилалась голая степь.
Решили искать лес. Но где его искать? Местные жители говорили, что где-то на юго-западе есть Поповские леса, а на востоке Липовая долина.
— Жаль, что я не пчеловод, — горько съязвил Ванюша, — обязательно выбрал бы Липовую долину.
После долгих раздумий и обсуждений, мы остановились на предложении Ивана Акулова итти в Брянский лес. Он говорил, что хорошо знает места, которые начинаются в Стародубском районе — недалеко от деревни Кустичи. Он жил там в детстве, до того как переехал с отцом в Сибирь. В Кустичах до сих пор проживали его родственники. Помнил о Брянском лесе и я, до войны мне приходилось в нем бывать. Мы договорились о месте сбора на случай, если какие-нибудь обстоятельства разлучат нас в дороге, выбрав таким местом как раз ту деревню, в которой жили родственники Ивана, и двинулись в путь.
Проходя однажды около небольшой рощи, мы заметили дымок. Ванюша и Иван пошли выяснить, кто там находится. Вернулись они с семью бойцами, вооруженными винтовками и с двумя командирами, которые знаков различия не имели, но представились — один подполковником, а другой старшим батальонным комиссаром.
— Какие у вас планы, — спросил я.
— Очевидно, такие же, как ваши, — стараемся выйти из окружения, — ответил тот, что называл себя подполковником.
— Какой маршрут?
— Все, что относится к военной тайне, пусть вас не интересует.
Начался разговор о том о сем. Мы установили, что эта группа владеет грузовой машиной продовольствием. Мотор ее был неисправен, но провизии имелось много, и в ожидании того, когда все вокруг стихнет, успокоится и в селах уменьшатся вражеские гарнизоны, эти люди прятались возле своей машины. Они рассчитывали исправить затем мотор и двинуться к линии фронта. Убедить их в том, что на машине до линии фронта они не доберутся и что выгоднее объединить наши силы, было невозможно. Действительно ли эти люди питали нелепые или во всяком случае наивные надежды на лучшее будущее, или находились здесь по специальному заданию и скрыли это от нас, выяснить не удалось.
Мы еще беседовали, когда вдруг на пригорке показался легковой автомобиль. Он мчался по проселочной дороге в нашу сторону. Новые наши знакомые, как ужи, сползли в овраг.
— Куда же вы, конспираторы? Одна машина идет, а вы — деру! — крикнул им Томаш.
— Не привлекайте внимания, пусть проходит к чорту, — ответил подполковник.
А мы заупрямились и решили изловить машину. Быстро организовали засаду. Машина подходила, не убавляя скорости, маленькая, вертлявая, блестевшая на солнце. Метрах в пяти от нас шофер, видимо, почувствовал опасность и резко затормозил. Это только пошло нам на пользу. Из четырех пистолетов и из одной винтовки мы дали залп, за ним другой. Машина рванулась в сторону, круто завернула и полетела в овраг, сминая кусты и мелкие деревья.
— Ну вот, и концы в воду даже прятать не надо, — проговорил ликующий Ванюша.
Шофер оказался убитым наповал, а пассажир еще ворочался. Он был в штатском, но с оружием, с пистолетом. Достали документы, из них следовало, что господин является зондерфюрером по Лохвицкой окрестности.
Подполковник и его товарищи позавидовали нам, но в то же время рассердились: им придется теперь сниматься с насиженного места. Все же итти вместе с нами они не пожелали, и мы распрощались.
Это была первая моя «операция» в тылу врага. Утром мы всесторонне ее обсудили и пришли к выводу, что по существу дела она является партизанским актом, следовательно отныне мы можем называть себя партизанами.
С Томашом мы договорились, что в случае какой-либо неожиданности условным пунктом сбора явится деревня Кустичи.
Наступала небывало ранняя зима. С утра начинал задувать пронизывающий ветер, летели снежные хлопья. Теперь уже невозможно было согреться в стоге соломы или в копне сена, — приют приходилось искать в деревнях.
Вечерело, когда мы подходили к деревне Волковцы, ка окраине которой рассчитывали подыскать хату для ночевки. Не удалось: в село втягивалась колонна немецких машин, мы насчитали их более сотни. Километрах в трех слева виднелся хутор, мы направились к нему.
Темнота наступала быстро. Мы подошли к постройкам, когда уже совсем стемнело. В одном из дворов толпились крестьяне — мужчины и женщины. Они, видимо, закончили работу, но не успели еще разойтись. Нас обступили, дали закурить, стали расспрашивать, откуда мы родом и далеко ли нам итти. Немцев на хуторе не было, заходили они сюда редко. Но пока мы разговаривали с колхозниками, как нарочно именно в этот вечер какой-то немецкой группе заблагорассудилось нагрянуть в хутор. Мы и не заметили, как на колхозный двор ввалилось до ста всадников, за ними тянулся обоз.
Толпа колхозников заволновалась, распалась на две части, люди хлынули к постройкам. Я оказался в правой половине толпы. Немецкий голос крикнул: «Хальт!» От толпы отделился пожилой колхозник и громко произнес: «Здесь собрались крестьяне, работу закончили и домой идем». Меня прижал к столбу какой-то рослый человек; схватив меня за плечо, он горячо зашептал: «Ради бога, не стреляйте, весь народ погубите, — он сунул мне в руку вилы. — За двором гумно, идите туда».
Все произошло молниеносно. Часть толпы, в которой я оказался, вынесла меня за постройки, и я нырнул в темноту. Шопотом меня окликнул Иван. У него в руках были грабли. Он зло швырнул их в сторону.
— Оружие… Тьфу! — сказал он.
Мы осторожно побрели по окраине хутора, чтобы отыскать остальных товарищей: их нигде не было.
Степь. Темнота. Слышны только голоса немцев на хуторе. Вдвоем с Иваном мы добрели до скирды соломы.
Всю ночь мы не спали, прислушивались — не появятся ли товарищи. Никто из них не появился. Мы прождали еще день, но больше ждать не было возможности, мы с Иваном замерзли — снег, слякоть, резкий ветер. С наступлением темноты, едва выволакивая из грязи ноги, мы двинулись к условленному месту встречи.
Прошло еще несколько снежных и студеных дней в бесплодных поисках.
Километрах в семи за деревней Волковцы женщина в поле нам сказала, что в хуторе, который лежит на нашем пути, скрываются красноармейцы. Мы с Иваном решили, что сюда пришел Томаш с товарищами и ждет нас, но ошиблись. На хуторе оказалось четыре незнакомых бойца. Красноармейский облик люди эти потеряли и, как видно, давно. Видимо, они, отчаявшись, решили, прежде чем погибнуть, пожить вволю. Предводительствовал группой бравый на вид парень лет двадцати шести. По всем его повадкам это был отчаянной жизни человек. Товарищи называли его майором, что ему очень льстило.
Один к одному подобрались и товарищи «майора». Они жили на хуторе третьи сутки, чувствовали себя хозяевами и усиленно уничтожали колхозных кур. Утром они собирались выступить в дальнейший путь и заказали бывшей колхозной бригадирше зажарить на дорогу двенадцать уток — ни больше, ни меньше, — по три утки на нос.
Пришли мы с Иваном на хутор как раз в тот час, когда вся компания сидела за обильным ужином. Это был, видимо, прощальный ужин. У стола суетилась молодая, раскрасневшаяся и очень веселая хозяйка, рядом с «майором» и с одним из его друзей сидели еще две женщины, тоже молодые, красные как маков цвет и возбужденные. Водка, как говорится, лилась рекой, на столе появлялись все новые яства. Привела нас в «штабквартиру» майора бригадирша. Встретил нас «майор» не очень приветливо, но все же пригласил к столу.
— А ты все правды ищешь, Татьяна, — обратился он к бригадирше.
— И найду, — резко ответила Татьяна, — ты думаешь, если вам ружья дали, так и бандитами можно стать…
— Но-но, не очень развязывай язык-то! — грозно проговорил «майор».
— Не рычи на меня. Ты для меня не старший. Вы Красную Армию позорите. Люди не зря говорят, что вот такие гуляки, как вы, и пустили сюда немцев.
Надо полагать, это была не первая дискуссия бригадирши и «майора», и Татьяна смело наступала на него, не считаясь с его высоким «званием».
Я спросил «майора», не боится ли он пировать без охраны.
— Охрана у нас есть, как же, — невозмутимо ответил он и подал знак смугловатому пареньку, которого он называл «старшиной».
«Старшина» накинул шинель и с недовольным лицом вышел на улицу, взяв с собой еще одного бойца. Мое напоминание оказалось очень кстати. Не прошло и пяти минут, как в хату вбежал боец и сообщил, что на хуторе облава.
Прошло еще несколько снежных и студеных дней.
— Какая впереди деревня? — спросили мы как-то встречного жителя.
— Немцы, — отвечает.
— Какая? — недоумевая, переспросил я.
— «Немцы», — так называется деревня.
Оказывается, в деревне жили немцы-колонисты. Так и стали называть деревню, а по-настоящему она именовалась Хрыщатик. Двинулись мы к этой деревне, зашли в первую попавшуюся хату. Нас приняла толстая хозяйка-немка. Говорила она по-украински. Стала жаловаться, что младшего сына красные взяли в армию и до сих пор нет его. Подала на стол картошку, хлеб, молоко. С печи слез с завязанной щекой здоровый парень — старший сын. Исподлобья он испытующе осмотрел нас.
— Пленные? — спросил он.
— Нет, — ответил я.
Парень оделся и вышел.
Хозяйка оказалась женщиной словоохотливой. Она сказала нам, что немцы дали двум местным жителям винтовки и назначили их полицейскими. Один живет по соседству.
Через некоторое время сын хозяйки вернулся. Вслед за ним пожаловали два молодчика.
«Наверное, они», — подумал я.
Пришедшие обратили внимание на мои хромовые командирские сапоги. А они-то для меня были всего дороже на свете. В одном сапоге под подклейкой я хранил партбилет, а в другом — удостоверение личности. Один из полицейских, тот, что был постарше, стал задавать вопросы, желая выяснить — кто мы. Чтобы умерить его любопытство, я постарался как бы «нечаянно» обнаружить свое оружие. А затем спросил Ивана:
— Что, отряд подтянулся?
Акулов понял мою хитрость и ответил:
— Да, будут размещаться с этого края села. Скоро должны подойти связные.
Тот полицейский, который был помоложе, все время молчал.
— Здесь вы можете быть спокойными, никто вас не тронет, хорошо переночуете, в хате тепло, — заговорил старший.
— А мы не беспокоимся. Вот как бы вы не напугались. Подойдут наши люди, мы можем серьезно поговорить с вами, с полицейскими, — ответил я.
— Какой к чорту полицейский. Заставить кого угодно можно, — проговорил он и пожелал нам спокойной ночи.
Полицейские ушли. Хозяйкин сын залез на печь, жалуясь на зубную боль.
Я вышел на улицу, раздумывая, не следует ли нам поскорей убраться отсюда? Иван остался в избе. Мела вьюга, было довольно холодно, но я стоял в темноте и прислушивался — подозрительным мне казалось, что полицейские так быстро ушли. Из-за угла тоже выглянул человек, в нем я узнал полицейского, который был помоложе.
— Зачем вернулся? — резко спросил я и схватил парня за грудь.
— Постойте, — сказал парень, — этот второй, немец-колонист, с которым я приходил, в Чернечу едет, к немцам, там большой отряд. Уходите скорее, если вас немного. Он меня послал за вами следить.
— Брешешь или вправду?
— Чего мне брехать, я — серьезно.
Я поверил парню.
— Ну, а ты как же? — спросил я.
— Если бы взяли, я бы с вами отправился. Невтерпеж мне в полицаях ходить. Пошел, потому что другого выхода не было.
Он горячо зашептал, что был в окружении, выбился из сил и потому пришлось ему стать полицаем. «Я сам красноярский», — все твердил он, точно это должно было свидетельствовать о его политических взглядах.
— Поговорим мы с тобой потом, — перебил я красноярца, — а пока вот что — я вернусь в хату, ты с минуту подождешь, а потом зайдешь и пригласишь к себе ночевать.
Так красноярец и сделал.
Мы с Иваном вышли за ним. За дорогой начиналось кладбище, дальше березовая роща. Мы пошли рощей вдоль дороги, объясняя Ивану на ходу, в чем дело. Сзади загремела бричка.
— Он, — сказал красноярец, — поймать бы гадюку.
Мы спрятались за деревьями.
— Если он стрельбы не откроет, шума не поднимать, — сказал я Ивану.
Бричка приближалась, лошади скользили, шумела от ветра роща. Красноярец вышел навстречу полицейскому, за ним мы.
— Хлопцы собрались в Чернечу, нужно их подвезти, — сказал красноярец.
Колонист, считая, что его приятель попрежнему действует в интересах немецкой службы, оправился от первого испуга и пустил нас в бричку. Мы проехали несколько десятков метров, я подал сигнал Ивану, он приподнялся на ноги, всем своим телом навалился на полицейского…
Все было кончено в одну минуту. Мы свернули с дороги, сбросили труп и галопом поскакали на немецкой бричке.
Сутки мы блаженствовали, разъезжая на повозке, однако продвинулись вперед мало. Возможность движения по дорогам для нас была исключена, а по степи напрямик ехать было трудно, лошади вязли в грязи.
Красноярец обменял лошадей и бричку на три буханки белого хлеба и на кусок сала килограмма в четыре. С этим запасом продовольствия мы, наконец, добрались до условленного с Томашом и остальными товарищами места встречи.