В сумерках мы подошли к селу Новополье. Кустичи, где назначена была встреча с Томашом, находились отсюда в семи километрах. Еще в пути у меня начался приступ моей старой болезни — язвы желудка, — и я занемог. Мы решили задержаться в Новополье.
Впереди на дороге, почти перед самым селом, в грязи, перемешанной со снегом, застряла грузовая машина. Около нее возились десятка полтора немецких солдат, производивших, как обычно, столько шума, точно их было раз в пять больше. Мы переждали в копнах необмолоченного хлеба, пока немцы вытаскивали грузовик. Когда гул машин затих в отдалении, мы направились к первой попавшейся избе. На улице не видно было ни души, не слышно собачьего лая.
Я постучал в окно. На стук вышел давно небритый усатый крестьянин.
— Что надо? — с видом испуганным и недовольным спросил он.
Я попросил разрешения переночевать. Оба моих товарища молчали. Крестьянин осторожно оглядел нас и тихо спросил:
— Вы пленные?
Не желая хитрить, я сразу сказал, что в плену мы не были.
Человек больше ни о чем расспрашивать не стал и впустил нас в избу. Он разбудил на печи хозяйку, и она тотчас начала занавешивать окна — на одно повесила рваную шаль, на другое — старую юбку. Хозяин зажег огарок сальной свечки. При его свете мы разглядели возле печи широкие дощатые нары. Из-под рядна на этих нарах выглядывали головы хозяйских детей.
Попрежнему ни о чем не расспрашивая, хозяйка подала на стол полковриги хлеба, соленые огурцы, миску с квашеной капустой и кринку молока — видимо, все, что было в доме.
При свете огарка хозяину можно было дать лет пятьдесят с лишним. Щетина на щеках у него была черная, тронутая сединой, а усы рыжие, светлые на концах. Взгляд открытый, внушающий доверие. Говорил он с нами настороженно, но легко, давая почувствовать, что не имеет потаенных мыслей.
Звали его Аким Моисеевич Мизгунов. Пока мы ели, он пристально приглядывался к нам.
Я не стал скрывать и объяснил, что мы военные, попавшие в окружение.
Мизгунова это не смутило.
— Я сам такой же, — ответил он.
Перед самым отходом Красной Армии военкомат этого района собрал всех военнообязанных, выдал обмундирование, составил из них подразделения. Но вооружить их и приписать к какой-либо части не успел, и новобранцы сами не заметили, как оказались отрезанными от регулярных войск Красной Армии. Дня два они бродили в районе по окрестным деревням, ища выхода, но всюду натыкались на группы немцев. В те дни гитлеровцы быстро продвигались в этой местности. Несколько раз новобранцы попадали под обстрел и в конце концов разбрелись по домам.
— Теперь сижу и каждый день ожидаю: придут немцы и погонят в лагерь. Пока что меня бог миловал, но многие уже не сдобровали.
До войны Мизгунов был колхозным бригадиром, работал отлично. Аким Моисеевич согласился оставить у себя в доме одного из нас, а двух других проводил к своему брату, также бывшему колхозному бригадиру.
У Мизгунова остался я.
За время полуторамесячных скитаний мы распознали повадки врага, приноровились вести скрытое существование. Но, главное, мы окунулись в самую гущу нашего народа. Его непоколебимая верность советской власти, мужество, достоинство, с которым он принимал испытания, подняли наши силы.
Прошло два или три дня. Я отлежался, боли в желудке утихли. Сидеть без дела было просто-напросто невмоготу.
Иван Акулов тоже чуть ли не по пять раз на день затевал разговор о деле.
Однако с чего начать? Как разыскать надежных людей — не просто честных, преданных советской власти граждан, неспособных по какой-либо причине к открытой борьбе, а таких, которые готовы действовать? Как установить с ними связь? Мы отдавали себе ясный отчет, что местные жители могут относиться к нам с недоверием. Мы люди пришлые, и как бы гостеприимно ни принимали они нас, — это еще не означало, что они нам верят до конца. За поспешное доверие в условиях оккупации приходилось платить ценой своей жизни и жизни своих близких.
Таково было первое затруднение, и оно казалось мне непреодолимым. Второе затруднение состояло в том, что мы не знали местности, на которой собирались развертывать борьбу.
И, наконец, необходима была какая-нибудь материальная база или по крайней мере лес, где первое время можно было бы скрываться и набирать силы.
Не желая бросаться очертя голову, мы решили преодолеть эти затруднения, действуя в трех направлениях.
Иван Акулов через несколько дней пошел в Кустичи к своим родственникам, чтобы выяснить, не появлялся ли Томаш или кто-нибудь из нашей группы, и установить связь с кем-нибудь из бывших сельских активистов, если они остались. Красноярец отправился на разведку с целью установить, нет ли в Брянском лесу партизан. Я остался прощупывать обстановку в самом Новополье. Мой добрый хозяин, Аким Моисеевич Мизгунов, помог мне в этом.
Нужно сказать, что когда я и мои товарищи поближе узнали Акима и его соседей, мы поняли: каким бы удрученным народ ни казался, жизнь продолжает биться в его сердце. Народ тосковал по свободной советской жизни, и мы видели это. И нам было совершенно ясно, что народ страстно хочет знать, как развертывается война на востоке, можно ли надеяться на скорое возвращение наших. Приглядываясь к окружающим, мы убеждались, что наша первейшая обязанность — поддержать эту надежду в сердцах людей.
И хотя мы сами давно были оторваны от того, что происходило на линии фронта, дня через три после нашего прибытия в Новополье я решил написать листовку. Крупными печатными буквами я написал о том, чтобы люди не верили фашистской лжи. Армия наша сильна, и недалек тот час, когда немцы будут изгнаны из пределов нашей родины. «Те, кто бывал в Унече и Клинцах, — писал я в этой листовке, — могли видеть идущие с фронта непрерывным потоком поезда с ранеными немецкими солдатами. Это свидетельствует о крупных боях. Кто же ведет эти бои, если верить, что Красная Армия разбита?» Я объяснил в листовке, что не случайно немцы спешат забрать у населения скот и хлеб. Они торопятся, предвидя, что вынуждены будут оставить нашу землю. Поименно я перечислял людей, у которых гитлеровцы отобрали продовольственные запасы. Их имена мне сообщил Мизгунов.
Текст листовки размножили, а соседский мальчик доставил их в Унечу и в Стародуб и расклеил на заборах вблизи базара.
В дальнейшем в создании листовок стали принимать участие товарищи и подруги Жени, дочки Акима Мизгунова. Они распространяли их в окружных деревнях и селах.
Через несколько дней вернулся Иван. О Томаше ничего не было известно. Иван привел с собой бывшего председателя колхоза в Кустичах, Венедикта Шавуру. Все знакомые называли его Винадей. Шавура был оставлен в своей местности во главе созданного районными организациями партизанского отряда.
Иван рассказал обо мне Винадею, и последний захотел со мной встретиться.
Нужно сказать, что едва Иван представил мне Шавуру и объяснил, какую роль он должен был здесь играть, я подумал, что человека поставили не на свое место. Передо мной стоял совершенно изнуренный долгой болезнью старик.
Путь, который пришлось проделать Винадею до Новополья, был невелик. Но старик (впрочем, ему было не больше пятьдесят пять лет) совсем продрог в своем рваном полушубке и стоптанных валенках, из пяток которых торчали пучки соломы.
Едва Шавура начал говорить, как тяжело закашлялся. На мой вопрос, не простудился ли он, Винадей безнадежно махнул рукой. Он был в последнем градусе чахотки, как говорит народ.
В партизанский отряд были зачислены люди из окружающих сел, всего до пятнадцати коммунистов и комсомольцев. Базу заложили в лесочке, годном лишь на то, чтобы телятам прятаться от жары. А поблизости находился огромный Брянский лес! В результате на второй же день оккупации, не успели еще люди собраться на базу, как на нее напали немцы и разгромили.
Под конец разговора Винадей достал из-за пазухи истертый лист плотной бумаги. Это было немецкое «Обращение к коммунистам».
«Все оставайтесь на своих местах, — говорилось в фальшивке, — трудитесь, соблюдайте порядок, и вас никто не тронет. Тех коммунистов, что без ропота приемлют немецкое освобождение, мы не трогаем».
О таком «обращении к коммунистам» я ничего еще не знал, и оно меня заинтересовало.
— Вон на что рассчитывают фашисты! — сказал Винадей.
Через две-три недели после этого я увидел и персональные предложения немцев к бывшим руководящим работникам. Многие советские и партийные работники получили специальные приглашения, в которых они не только призывались на работу, но и заранее утверждались на должностях.
Винадей подыскал нам двух товарищей — осторожных, но боевых — Михаила Кочуру и Дмитрия Мороза. Оба были колхозниками, успели побывать на фронте. И за то спасибо этому больному человеку.
Кочура и Мороз ранеными попали в плен. Немного оправившись от ран, они бежали из плена, раздобыли оружие — пистолеты — и принесли его домой. Они стали действовать без страха, в меру своих сил и способностей.
Но беда была в том, что у них были некоторые неверные убеждения. Они все свели к одной задаче — подготовиться к весне: «Зимой воевать невозможно, весной другое дело, весной каждый кустик ночевать пустит».
И в этом разубедить их не могли никакие силы.
К весенней войне, правда, они готовились так же тщательно, как когда-то готовились к весеннему севу, — отыскали в овраге пулемет без замка, Михаил его смазал и закопал у себя в погребе в надежде позднее добыть замок. Нашли три винтовки с патронами, Михаил их тоже смазал и временно, до более удобного случая, — немцы были в селе и мешали работать, — спрятал на сеновале своей тетки, одинокой вдовы. И вот тут-то произошла заминка.
Тетя Лиса, хозяйственная старушка, рано начинала свой трудовой день. Однажды, встав чуть свет, она затопила печку и пошла на сеновал за кормом для коровы. Там она наткнулась на винтовки. Откуда попало на сеновал оружие, тетя Лиса не догадалась. Одно ей было известно: немцы объявили, что людям, которые прячут оружие, угрожает страшная кара. Недолго думая старуха схватила винтовки и сволокла их в печь.
— И дивись ты, Мишенька, — говорила потом старуха своему племяннику, — тут того гляди немцы зайдут, они ведь каждое утро рыщут, а я с ружьями. И откуда они взялись? Сунула я их в печку, а от них такой пламень пошел, не приведи бог. Только я отвернулась, а ружья — бух, бух, бух! Аж хата затряслась вся. Ну, думаю, почуют немцы! Что тут делать? Подхватила я эти проклятые ружья, да на двор, да в колодец! Так и утопила.
О происхождении винтовок Миша ничего тетке сказать не мог. Он слушал ее молча и, несмотря на досаду, едва удерживался от смеха.
Дмитрий Мороз, не обладавший в такой степени чувством юмора, очень разозлился на энергичную старуху.
— Из-за чортовой бабы остались без оружия! — раздраженно говорил он.
— Вот видишь, а ты хочешь до весны откладывать войну. Так собираться, никогда не соберешься, — заметил я.
Я не обижался на них. Люди они были решительные, преданные советским идеям, и, если бы я смог увести их из родного села, они многое бы сделали.
Однажды из Унечи приехал в Кустичи какой-то фашистский агитатор. Мы втроем, на правах местных жителей, также пошли на собрание. Плюгавый, с пропитым голосом, немолодой, неопрятный тип, одетый в старомодное меховое пальто, вероятно снятое с какого-нибудь расстрелянного старика, читал сводки германского командования и тыкал длинным пальцем в школьную карту, висевшую на стене.
— Наши, — говорил он, имея в виду немцев, — окружили Москву, Ленинград и подходят к Уралу…
Слушатели реагировали по-разному. Кто вздыхал, кто охал, кто просто молчал. Вперед вдруг выдвинулся колхозник с черной тощей бороденкой. На нем был выцветший полушубок, шапка-ушанка и латаные рукавицы. Звонким голосом он спросил докладчика:
— А где тут, дозвольте вас спросить, будет Москва?
— Москва? — переспросил «агитатор». — Москва — вот она.
— А мы где, дозвольте спросить? Где Унеча?
— Унеча здесь.
— А Урал где будет?
— Урал вот.
Колхозник подошел к карте и, тыча в нее рукавицей, переспросил:
— Стало быть, мы здесь, Москва здесь, а Урал тут?
— Да.
— И говорите, немец уже под Уралом?
— Под Уралом, — с недоумением глядя на колхозника, ответил «агитатор».
Колхозник медленно повернулся к аудитории, разгладил рукавицей бороденку и сказал коротко и внятно:
— Чоботы стопчут.
— Что? — не понял его «агитатор».
— Чоботы стопчут, говорю. Сапог нехватит, — повторил колхозник и пошел к выходу.
— То есть, ты что хочешь сказать? Эй, постой, тебя как зовут? — заволновался «агитатор», понимая, что попал в смешное положение.
— Иваном меня зовут, — ответил колхозник и хлопнул дверью.
Я и мои товарищи вышли за ним. Я остановил колхозника и пожал ему руку. Здесь же я приказал Михаилу Кочуре и Дмитрию Морозу убрать «агитатора», только умно.
Вечером они уничтожили «агитатора» по дороге на станцию Унеча. Снег замел все следы.
Но на немедленную широкую борьбу Кочура и Мороз не соглашались.
— Нужно ждать весны. Куда я сейчас пойду? Видишь, детворы сколько — мал мала меньше. С собой их не возьмешь! А где они здесь укроются? Их немцы поубивают, — говорил Михаил, когда я настаивал, что нужно уходить из этого района.
У него было пять человек детей; старшей девочке недавно исполнилось десять, младшему мальчику не было еще трех, а жена носила шестого.
В моем дневнике, относящемся к 1941 году, под датой 10 ноября имеется запись о «чуде», случившемся в морозное ветреное и снежное утро. Речь шла о следующем, поистине замечательном событии.
В этот студеный ноябрьский день, утром, когда стало совсем светло, мы с Иваном Акуловым направились в Меженики к одному нашему человеку, который накануне должен был доставить в Стародуб новые листовки и связаться там с известным в округе врачом Лембортом. Мы крайне нуждались в медикаментах и врачах-специалистах: при развертывании боевой деятельности необходимо было иметь медицинскую помощь.
День выдался совершенно ясный, морозный, но вдруг задул резкий ветер, поднимавший с земли снег вместе с песком. На опушках и перед домами образовались большие сугробы. Настоящая сибирская «падера». В такую погоду исключалось какое-либо движение по дорогам, и мы могли без препятствий пройти в Меженики.
Не успели мы, однако, отойти от Новополья и на полкилометра, как услыхали протяжный голос:
— Эй, кто там?
Вскоре сквозь снежную дымку мы увидели человеческую фигуру. Это был Аким Моисеевич Мизгунов.
— Что случилось, Аким?
— Вот смотрите, что у меня. Газета, Сталин!.. — возбужденно заговорил Мизгунов приближаясь.
Еле переводя дыхание, он протянул мне дрожащей от волнения рукой заснеженную газету.
Я повернулся спиной к ветру и осторожно развернул газетный лист. Это был экземпляр «Правды» от 7 ноября с докладом товарища Сталина на торжественном заседании Моссовета. С первой страницы глядел на меня портрет вождя. Я рассматривал «Правду», не веря своим глазам. Свежий номер праздничной газеты! Доклад Сталина! Я точно получил неожиданную весть от самого дорогого мне человека. Быстро свернув газету, я сунул ее за пазуху и крепко прижал к груди. Я был как в забытьи.
— Где ты взял газету? — спросил я Акима.
— На поле! — ответил он, протирая рукавицей глаза, залепленные мокрым снегом. — Развернул, а ноги так и подкосились. Меня и в жар бросило, и в холод! В Москве на площади выступал Сталин!
Какой благодарный материал для агитации попал в наши руки! Не в состоянии дождаться, пока мы придем в избу, я вытащил газету из-за пазухи. Мы прижались один к другому и тут же, на ветру, стали читать доклад Сталина. Так мы простояли, наверно, часа полтора.
Вот это событие колхозники и назвали чудом. Гула самолета никто не слышал, да и какие, казалось нам, самолеты могут летать в такую адскую погоду? Мы славили неизвестного летчика, влившего в наши души радость и надежду этим единственным экземпляром газеты с докладом вождя.
Не прошло и получаса, как весть о «чуде» облетела всю деревню, все тридцать пять дворов. Люди доотказа набились в избу Акима. Они потребовали, чтобы им прочли газету. Аким никому не давал ее в руки: он ее нашел, он и читать должен. Но то ли потому, что Мизгунов не очень силен был в грамоте, то ли от волнения — дело у него не ладилось. Голос дрожал, он то и дело запинался.
— Буквы прыгают, — пояснил Аким.
Он потребовал у жены очки, надел их, но и это не помогло. Со страдальческим выражением лица он передал газету мне.
— А вы не боитесь, товарищи? — спросил я собравшихся.
— А чего нам бояться? — проговорил дядя Акима, Пантелей Мизгунов, разглаживая свою седую бороду.
— Узнают немцы, расстреляют всех до одного. Не пощадят ни малого, ни старого.
Тот же Пантелей сурово проговорил:
— А если читать не будем, разве помилуют? Читайте, пусть стреляют. Я так считаю, мужики… Читайте!
Я приступил к чтению. С затаенным дыханием слушал народ доклад великого Сталина, стараясь не пропустить ни одного слова.
— Вот тебе и «капут Москва», «капут Ленинград», — говорили колхозники, когда я закончил чтение.
Перед тем как разойтись, Аким взял со стола другую газету и, потрясая ею в воздухе, спросил:
— А вот эту газету читали, стародубскую?
— Куривали, куривали, — ответил кто-то.
Именно в этом номере ничтожной стародубской газетенки немцы сообщали из «достоверных источников» о полном поражении советских войск, о «развале правительства».
— Ну, так вот, — продолжал Аким, — в случае чего говорите, что мы эту газету и читали… А кто проболтается, пусть пеняет на себя.
В течение нескольких дней сталинская правда обошла деревни Новополье, Покослово, Вол-Кустичи, Рюхово, Новое Село, Меженики и достигла Стародуба. И там, в стародубском гарнизоне и полицейском участке, наша газета наделала переполох: немцы повесили начальника полиции, заподозрив его в содействии большевикам.
Прошло полторы недели, а Томаш не появлялся. Что с ним сталось, мы не знали. Оставаться здесь дальше не имело никакого смысла. К организации подполья мы не были приспособлены, а решительные действия в тех условиях мне казались невозможными.
Вернувшийся из разведки красноярец принес данные об отрядах гестаповцев, которые начали облавы в селах вблизи Брянского леса. По слухам, в этих лесах начинают действовать партизаны. Местные жители, рассказывал красноярец, шепчутся также о том, что где-то работает подпольный комитет партии. «Вот, — подумал я, — это именно то, что нам надо». Но как связаться с подпольным комитетом? Все же с полной надеждой на успех мы двинулись в дорогу. Впереди нас ожидали испытания, трудности. Мы готовы были их перенести.
Прошло еще много тяжелых дней, пока мы смогли облегченно вздохнуть и сказать, что мы — сила.
Молва о партизанах постепенно распространялась по селам Стародубского и Унечского районов. Брянский лес, говорили люди, кишмя-кишит партизанами. Целая армия осталась в Брянском лесу с пушками, с танками, с ружьями. Говорили о них шопотом, с таинственным видом.
На своем пути мы тщательно собирали сведения о партизанах, стараясь представить себе действительное положение вещей, расспрашивали старожилов о Брянском лесе.
В деревне Сосновке о Брянском лесе один словоохотливый старик Карпыч рассказывал нам так:
— Лес этот для партизанского народа удобный, непролазный, с дубами толщиною вот с эту хату и с соснами в четыре обхвата. Есть места, где ни конем не проехать, ни пешим не пройти, густота такая. А елки, братец ты мой, такие, что под их ветвями в самую лютую зиму удерживается летнее тепло… И вечно этот лес за нашу долю, за волю русского мужика стоит… Дюжой лес, знаменитый.
Мне уже приходилось слышать различные легенды о Брянском лесе и о его бывших обитателях. В годы тяжелых народных бедствий, когда вражеское нашествие унижает свободолюбивые чувства, подвергает поруганию достоинство народа и его честь, человеческая мысль обращается к прошлому, черпая в былых подвигах народных героев уверенность в предстоящей победе.
Впервые легенду о Бряныче, богатыре былинной силы и долговечности, рассказал нам старик Карпыч из села Сосновки, у которого я лежал во время болезни. Днем старик Карпыч прятал нас на сеновале, а ночь мы проводили все вместе в его ветхой и холодной избушке, почти доверху занесенной снегом.
В дальнейшем нам не раз случалось слышать легенду о брянском богатыре. В каждой деревне она рассказывалась по-своему, но смысл ее был один и тот же. «В страхе великом держал Бряныч господ, а мужиков под своим призором». Но когда на нашу родину напал враг — наполеоновская армия, Бряныч бросает клич: он собирает под свои знамена всех, кто может бить врага лютого.
Прошло много времени после войны с французами, и Бряныч исчез. Никто не знает, где его могила. Сказывают только, что похоронен он в родном лесу. Заканчивалась легенда утверждением, что Бряныч не навсегда ушел из этой жизни. Он оставил наказ: «Беречь волю и мать родную землю» — ив тяжелую годину обещал вернуться.
— Так вот, ныне говорят, он уже не Брянычем зовется, — сказал старик Карпыч.
— А как же?
— Стрелец… Филипп Стрелец называется.
Так я впервые услыхал имя партизанского вожака, которое позднее стало известно любому партизану от белорусских лесов до Карпат.
— А где он находится?
— В лесу за Десной-рекой.
— Ты видел его когда-нибудь?
— Нет, его никто еще не видел. Пока он всех своих орлов не скличет, его нельзя видеть. А песни про него народ поет. Слепцы тут проходили с гуслями и пели про Стрельца.
Я смотрел на Карпыча, на его длинные седые, с желтоватыми прядями, волосы, под которыми скрывался изрезанный морщинами лоб, и с волнением прислушивался к его словам.
— Запомнил я эту песню через пятое на десятое, но уж если тебе очень хочется, расскажу.
Карпыч взял несколько веток хвороста, подбросил их в печь и начал. Он не пел, а говорил нараспев. Признаюсь, я был потрясен до глубины души. Песней о Стрельце народ выражал свою волю. Народ в этой песне воспевал пионеров партизанской борьбы. И Филипп Стрелец, «преемник» Бряныча, как я вскоре узнал, был не легендарной личностью, а живым человеком, с именем которого народ связывал свои надежды. И люди не ошибались. Стрелец оправдал доверие народа и стал одним из любимых народных героев.
Слушая старика, я думал о том, что Карпыч что-то большее знает о партизанах, о подпольном партийном комитете, и просил его связать меня с партизанами.
— Нет, я столько же знаю о партизанах, сколько и ты, — отвечал Карпыч. — А почем мне знать, может, и ты партизан?
Легенду, рассказанную Карпычем, полностью запомнить я не сумел. И Карпыча не довелось больше увидеть: немцы вскоре повесили его за эту песню. Но восстановить песню по частям удалось. Вот она:
За рекой за Десной и за Навлюшкой,
Во дремучем лесу, во дубравушке,
Стоят дуб с сосной, совещаются
И глядят кругом, возмущаются.
Говорит дуб сосне: — Ой, ты слушай, сестра,
Почему во бору нету говора,
Не стучит топор, не звенит пила,
Словно вымер люд и нависла мгла?
Дым кругом стоит, грозной тучи черней,
Пышет берег реки громом-молоньей,
Лось бежит на восток, укрывается,
Птица в дебри и глушь забивается.
По дорогам лесным след кровавый пролег,
И в дуплах твоих не играет зверек.
Села древние взялись полымем,
Застонал народ, будто скованный.
В деревнях человек, нам неведомый,
Появился с мечом, с пушкой медною.
— Ой, тебе ль, дуб могуч, — отвечала сестра, —
Не узнать этих туч, что нависли вчера?
Иль впервые тебе видеть ворога?
Что кручинишься ты, свесив голову?
Во неволюшке горько быть, братец мой,
А еще горчей слушать стон людской.
Да не ты ль говорил в лета оные:
«Не поможешь, сестра, нужде стонами»? —
Дуб глядел на сосну, расправляя грудь,
И собрался тогда он в далекий путь.
— Дорогая сестра, сестра соснушка,
Ты вся жизнь моя — моя веснушка.
Я в родне с тобой утолщал кору,
Дышал волей твоей я в лихую пору.
Ты учила меня, как на свете жить,
Научи же теперь, как ворога бить! —
В это время в лесу зашуршал ветерок,
Словно стая птиц пронеслась в вечерок.
То не ветер шумел и не стая птиц,
Самолет наш летел в лес от Сталина,
Дубу сбросил он верну грамоту,
Приказал разбудить в лесу Бряныча.
— Передай ему, дуб, свою силушку,
И пошли бить врага гнев-дубинушкой.
Ты, сестра сосна, как родная мать,
Подыми его — дай на ноги встать.
Здесь укрой его да на бой снаряди,
Снаряди на бой и Стрельцом назови. —
Так и сделал дуб, как приказано,
Поступила сосна, как ей сказано.
Поднялся Бряныч, назвался Стрельцом,
Молодой по летам, старый разумом.
— Гей, орлы мои, ясны соколы,
Вы, сыны мои, далеко ли вы?
Враг с заката пришел — немец проклятый,
Гложет землю-мать, как голодный волк.
Собирайтесь в лес, да с оружием
Бить врага пойдем ненавистного.
Выполнять приказ в ряды встанем мы,
Приказ Родины, приказ Сталина.
За рекой за Десной и за Навлюшкой,
Во дремучем лесу, да в дубравушке,
К дубу-сосенке, близко озерца,
Собираются орлы да на клич Стрельца.
На следующий день мы продолжали свой путь. Бушевала вьюга, снег хлестал по нашим плечам, ветер дул нам в спину и сыпал снежные песчинки за воротники. Было нестерпимо холодно. А в ушах звенела песня Карлыча.
В деревню Уручье на берегу Десны мы пришли ранним утром. Целую неделю беспрерывно на землю валил снег. Ветер сносил и укладывал его в овраги и укромные места. Все дороги занесло. В огромных сугробах потерялись деревни. По колено в снегу двигались мы в белой мгле, не имеющей ни конца, ни края.
Задолго до того, как мы сумели определить, что приближаемся к Уручью, впереди показалась длинная темно-синяя полоса. Она, точно туча, поднималась из-за белого слепого горизонта. Чем ближе мы подходили, тем обширнее становилась туча. Теперь она уже не поднималась, а стелилась по земле необозримым тяжеловесным покрывалом.
Это и был Брянский лес. Он начинался тотчас за деревней на другой стороне Десны.
Разведывать деревню выпало на мою долю. Мой внешний вид выгодно отличался от облика товарищей — я был одет приличнее, и моя густая окладистая борода внушала доверие.
В то утро я чувствовал себя очень плохо. Теперь я точно знал: расшалилась моя старая болезнь. Условия существования были такие, что я старался не придавать этому значения и, в какой степени это было в моих силах, старался не обращать внимания на боли в желудке и тошноту.
В третьей от края деревни хате я застал хозяина, человека средних лет, он довольно милостиво ответил на мои вопросы, однако ничего существенного мне выяснить не удалось.
Я спрашивал прямо: знает ли он, где здесь находятся партизаны?
— Нет, здесь ничего не слыхать. Разве только за рекой. Там, сказывают, они водились.
Я пошел вдоль улицы. Дома, погруженные в снег, стояли молчаливыми, нелюдимыми, точно все живое, испугавшись, попряталось. Мне хотелось увидеть что-нибудь, свидетельствующее о присутствии партизан, но, сколько я ни осматривался по сторонам, ничего обнаружить не мог и лишь, навлек на себя подозрение. Проходившая мимо молодая высокая женщина строго спросила:
— Вам что нужно?
— Это Уручье? — задал я вопрос.
— Да, а в чем дело?
— Десна далеко?
— Вон там за горой, — показала она вправо по улице, — с километр будет.
— И лес там?
— Там и лес, — сказала она и посмотрела на меня внимательно. — А что вы в том лесу забыли?
Вокруг нас стали собираться люди. Старуха в черном шерстяном платке спросила женщину, с которой я вел переговоры:
— Уж не знакомый ли тебе попался, Шура? Что ты с ним так любезничаешь?
— По дрова человек в лес идет, да дороги не знает, — с иронией ответила Шура и пошла вдоль улицы.
Чувствовалось, что деревенский народ что-то скрывает, и я, сам не зная почему, направился вслед за женщиной. Она точно почувствовала это, оглянулась и ускорила шаги, но я продолжал «преследование» и, что называется, на ее «плечах» ворвался в дом, в который она вошла. Женщина никому ничего не успела сказать, и заметно оробела. В доме была еще одна молодая женщина, такая же высокая и стройная, как и первая. Она суетилась у печки.
— Не сможете ли вы накормить меня обедом? — спросил я.
Опершись на ухват и не спуская с меня глаз, хозяйка громко заговорила:
— Николай, тут прохожий старичок — есть просит. Дать, что ли?
Открылась дверь, и из другой комнаты показалась беловолосая голова мужчины.
— Покорми, — сказал мужчина, — да ты проходи сюда, дед, вместе пообедаем, — пригласил он меня.
Я поставил в угол палку, повесил на гвоздь шапку и, не раздеваясь, прошел в другую комнату. Здесь за столом сидел еще один человек.
Оба мужчины были одинакового роста и, пожалуй, одних лет, немногим больше тридцати. Они отличались друг от друга только цветом волос и комплекцией. У одного волосы были светлые, точно вымазанные сметаной, и был он худощав и худолиц, а второй, полнолицый, полнотелый, был, что называется, жгучим брюнетом. Тот, что пригласил меня, Николай, сел за стол, а брюнет, не удостоив меня взглядом, продолжал заниматься своим делом. Он сквозь сито процеживал какую-то жидкость. По приторному запаху и по лепесточкам хмеля, похожим на обваренных тараканов, не трудно было догадаться, что жидкость представляет собою что-то вроде дрожжей или опары для приготовления самогона, и меня немножко покоробило. «Уж не «молодчики» ли тут собрались», — подумал я. «Молодчиками» я называл в память хлопцев «майора» людей, разложившихся, занимающихся мародерством.
За обедом, когда мы деревянными ложками хлебали из одной большой глиняной миски фасолевый суп, брюнет заговорил со мной:
— Откуда будешь?
— Из Ельца, — ответил я и удивился: почему вдруг мне пришел этот город на память, в котором я никогда в жизни не был.
— Куда идешь?
— В Елец и иду.
— Откуда, в таком случае?
— С Украины, из-под Полтавы. На окопах там был.
Лгал я неумно. Мои собеседники посмотрели друг на друга и ухмыльнулись.
— Ну, как на Украине народ живет, чем занимается?
В это время женщина, на «плечах» которой я ворвался в дом, вошла в комнату попрощаться, а вскоре с той стороны, куда она удалилась, мимо окон промелькнуло два вооруженных человека.
Видимо, Шура дала знать о моем приходе, потому что эти два вооруженных человека тотчас ввалились в комнату, где мы сидели за столом. Откровенно говоря, я немного оробел, так как не знал, что меня ждет, но старался не выдать своего волнения и продолжал разговаривать. Вошедшие были молодые парни, обоим было лет по восемнадцать. Один очень высокий, несколько сутуловатый, словно он пригибался, чтобы не казаться таким высоким, а второй среднего роста. В комнату вошли они без винтовок, но я слышал, как они стукнули прикладами об пол в первой комнате и, не раздеваясь, не снимая даже шапок, сели за стол. Вид у них был беззаботный, а взгляд лукавый, даже плутоватый. Несмотря на все старания Николая предупредить молодых людей о бдительности (он так старался, что раза два меня толкнул под столом ногой), их разговор не оставлял сомнения, что они принадлежат к партизанам.
Молодые люди докончили обед и пошли к выходу. Я, ни слова не говоря, пошел за ними. Недоумевающе посмотрев на меня и потом друг на друга, парни, как ужаленные, бросились в прихожую к своим винтовкам, которые стояли в углу рядом с моей палкой, и выбежали на улицу.
Я последовал за «ими.
— Хлопцы, — крикнул я с порога.
Они остановились.
— Подите сюда, — категорически потребовал я.
— В чем дело?
— Подите сюда, чего вы боитесь… Вы почему с винтовками, полицейские, что ли?
Слово «полицейские» их словно обожгло, они резко повернулись и подошли ко мне.
— Не полицейские, а партизаны, — почти в один голос ответили молодые люди и с вызовом уставились на меня.
— Партизаны? В таком случае, ведите меня к начальнику.
То обстоятельство, что их заявление не испугало меня, а скорее обрадовало, удивило молодых парней.
— К начальнику? А ты кто такой? — проговорил тот, который был пониже ростом.
— Там узнаешь.
— Дело не пойдет. Нам не разрешено. Документ у тебя есть?
— Какой тебе нужен документ?
— Какой-нибудь, удостоверение или что-нибудь в таком роде.
— А у тебя документ есть? — озадачил я молодого парня, — чем подтвердишь, что вы партизаны, а не полицейские?
Мой вопрос вызвал замешательство, но тотчас высокий нашелся.
— Вот у нас документ, — и он убедительно тряхнул винтовкой.
Только теперь я заметил, что именно тот, который оружием хотел удостоверить свою личность, держал на ремне простую и притом старую берданку, искусно подделанную под винтовку.
— Ого, брат, документ-то липовый, — сказал я. Парень смутился. — Отведите меня к командиру, там разберемся, — продолжал я.
— Нет, к командиру нельзя.
— Боитесь? Тогда я сам пойду.
Парни переглянулись.
— Ладно, пошли, — решительно сказал тот, что был пониже ростом, — только пеняй тогда на себя.
По дороге они задали мне несколько вопросов. Отвечая на них, я болтал, что взбредет на ум и разжигал их любопытство. Я был доволен, что, наконец, все определится. Я даже перестал ощущать боль, которая еще утром меня очень беспокоила.
По дороге молодые люди открыли между собой перебранку. Вначале длинный ругал своего друга за то, что тот вечно путает винтовки, что и теперь он взял его винтовку, а когда оружием поменялись, то длинный стал нападать на друга за то, что он взялся вести старика, то есть меня, в неположенное место и что теперь им от «Василия Андреевича достанется».
— Слова «Василий Андреевич» привлекли мое внимание. Совпадение имен — меня тоже звали Василием Андреевичем — заинтересовало меня, и я спросил конвоиров:
— А кто такой «Василий Андреевич»?
— Придешь, тогда узнаешь, — грубо ответил мне длинный, и разговор на этом оборвался.
Длинный шел впереди шагах в трех, раскачиваясь с боку на бок и тяжело ступая большими, точно снегоступы, валенками. На снегу оставались узорчатые отпечатки резины, свидетельствуя, что автомобильные покрышки нашли здесь новое применение: резиной подшивали обувь. Грязный брезентовый плащ с широкими рукавами и с башлыком назади шумел и колыхался, путаясь у него между ногами.
Второй конвоир шел рядом со мной справа. На затылке его лихо сидела барашковая шапка, похожая на кубанку; из-под нее выглядывал покрывшийся инеем волнистый чубчик цвета пожелтевшего льна. Подвижное лицо парня розовело на морозе девическим румянцем. Он был в полусуконном сером ватном полупальто и в новых яловых, кустарной работы сапогах. Сапоги его очень скользили, и он то и дело хватался за меня, чтобы удержать равновесие.
— Эко, брат ты мой, какой ты неустойчивый. Рукав можешь оторвать, — сказал я.
— Ничего, дед, за нашу устойчивость не волнуйся, а рукав… Думаю, что рукав тебе скоро будет не нужен, — ответил он.
Эта милая шутка показалась ему, видимо, очень забавной, и он лукаво посмотрел на меня.
— Ты его не слушай, дед, — вмешался другой, — придем на место, новый кожух дадим… — И длинный, оглянувшись, многозначительно мне подмигнул. Ход ч его нехитрой мысли был мне ясен: парень хотел теперь рассеять неприятное впечатление, чтобы я не испугался и не отказался итти к командиру.
Мы подошли к очень опрятному снаружи дому, расположенному в другом конце села. К нему примыкали аккуратные постройки, на крыше одной из них лежало занесенное снегом сено. Дом был обнесен хорошей изгородью. Внизу, под крутым берегом, лежала заснеженная Десна, на противоположной стороне реки начиналась стена Брянского леса.
Навстречу нам с свирепым лаем выбежал здоровый лохматый пес. Он бросился было на длинного, но узнал в нем своего и, виновато пригнув голову, завилял опущенным хвостом.
— Здорово ночевали, — громко заговорил длинный, войдя в дом. «Ч» он выговаривал как «щ», только сейчас я уловил эту особенность его речи.
— Ну, проходьте, проходьте, — приветливо сказал хозяин, старик лет шестидесяти, стоявший на коленях около железной печурки.
— Принимайте гостей, — продолжал длинный. — Вот деда к вам привели. Зубастый дед, дрова поможет тебе грызть, а то пила у тебя, небось, дюже тупая.
Из-за печки, с ребенком на руках, вышла женщина, и сразу же скрылась опять за печь. Я, однако, успел узнать ее — это была моя старая «знакомая», та самая Шура, которую я встретил в селе.
Один из моих конвоиров ушел к ней за печь. Они о чем-то зашептались.
Выйдя обратно, конвоир сказал, чтобы я ждал здесь Василия Андреевича.
Оба конвоира ушли. Хозяин предложил мне сесть на лавку, достал с печи винтовку и, многозначительно посмотрев на меня, с силой дунул несколько раз на затвор, словно продувал забившееся отверстие, затем рукавом холстинной рубахи любовно погладил ствол и поставил винтовку в угол, между дверью и печкой. Все его движения говорили: «Ну-ка, попробуй, брат, улизнуть!»
Не желая даром терять времени, я спросил хозяина:
— Так, значит, вы партизаны?
— Ага, партизанами считаемся, — охотно ответил он.
— И много вас? — продолжал я, заранее ожидая утвердительного ответа.
В моем воображении вырастала целая партизанская армия во главе с Брянычем-Стрельцом, здесь, куда я попал, думалось мне, какая-то передовая застава, во главе с неведомым Василием Андреевичем. Хозяин удивленно посмотрел на меня и сказал:
— Откуда много? Всего семь человек, да и те больше палками вооружены.
— Семь человек? — переспросил я, чтобы убедиться, не ослышался ли я.
И легенда о Бряныче, и слухи о семи тысячах партизан в Уручье, которые ходили в народе, — все оказалось вымыслом?
— Семь, пока только семь, — спокойно продолжал хозяин, — и занимаемся сбором оружия и этих, как они называются, боевых припасов. А помещаются хлопцы за рекой в моей лесной сторожке.
— А «Стрельца» знаешь, дедушка? — спросил я, забывая о том, что меня самого зовут теперь дедом.
— Стрельца? Кто таков? Неслышно здесь… Нет, стой, погоди, кажись есть такой в Навлинских лесах. Шурка, — обратился он к знакомой мне женщине, — не слышала — у навлинцев есть военный один с солдатами, человек пяток, как он зовется, не Стрельцом, нет?
— Как он там ни зовется, а ты зачем разболтался с незнакомым человеком? Что он тебе друг-приятель? Василий Андреевич что наказывал?
Старик рассердился:
— Цыц, зелена еще меня учить. Знаю, что делаю, вижу, с кем говорю. Наш человек. Иди лучше детенка корми. А Василий Андреевич… Василий Андреевич разберется, что к чему.
Ждать командира пришлось долго. Шурка ушла за печку, а я продолжал переговариваться со стариком. Но после Шуриного укора он стал менее словоохотливым. Позже, когда меня признали своим, я узнал, что фамилия его — Демин. До войны он лет пятнадцать подряд работал лесником Гаваньского лесоучастка и отлично знал лес в Выгоничском и Навлинском районах. Теперь всей своей семьей и всеми своими силами он оказывает помощь тем, кто хочет вести активную вооруженную борьбу с врагом. Жена его, женщина лет пятидесяти, две дочери — Шура и Лена, два сына-подростка — Славка и Валетка, вся семья помогала партизанам всем, чем могла.
Здесь, в доме Деминых, стоявшем на отшибе Уручья, на правом крутом берегу Десны близ Брянского леса, началось движение выгоничских партизан. В доме Деминых я нашел то, что искал.
Постепенно старик Демин ввел меня в курс всех партизанских дел. Я узнал от него и то, что Василий Андреевич— мой тезка, по фамилии Рысаков — боевой молодой парень с весьма вспыльчивым характером, является командиром группы.
Когда на улице стемнело и в комнате зажгли керосиновую лампу, дверь раскрылась, и вместе с четырьмя партизанами явился командир. В дом точно вихрь ворвался. Заскрипели под ногами пришедших половицы, запрыгали ведра в сенях. Не успел я выйти из-за стола, как ко мне вплотную подошел человек с худым лицом и обеспокоенными ввалившимися большими глазами, в шапке с красной ленточкой и звездой на черной барашковой оторочке, в новом белом, отделанном черным барашком полушубке, натуго перетянутый военным ремнем, с пистолетом на боку. Его черные, обледеневшие валенки стучали по полу, как сапоги.
— Здравствуйте. Вы кто такой? Как ты сюда попал? — сыпал он вопросы, не дожидаясь ответа, и обращаясь то на «ты», то на «вы». Букву «р» он не выговаривал. — Кто тебя сюда привел?
— Санька Карзыкин и Сергей Рыбаков его привели, — ответила за меня Шура Демина.
Василий Андреевич рассердился. Со злостью швырнул он в угол на лавку шапку и стал раздеваться, дергая на себе крючки полушубка. Меня настолько ошеломил гнев командира, что я не успел ответить ни на один вопрос и растерянно смотрел то на него, то на его товарищей. Двое из них были вооружены. Они уселись на лавку и зажали между ног винтовки, двое других остались у двери.
— Расстрелять за это мало, мальчишки! — кричал командир.
В это время явились виновники его гнева. Длинный, его-то и звали Сергеем Рыбаковым, неумело козырнул, полукольцом изогнул правую руку и, стукнув обледенелыми валенками, хотел было что-то отрапортовать, но так и застыл с полуоткрытым ртом. Большие черные глаза его беспомощно моргали. Командир, побагровев, набросился на молодых парней так, точно готов был их избить. Я не смог дольше спокойно наблюдать эту сцену и заговорил:
— Что же преступного в том, что эти парни привели сюда такого же партизана, как вы?
— Знаем мы этих партизан. Лучше бы эти партизаны на фронте дрались как следует…
— Горячитесь вы напрасно, опасности для вас я не представляю, — продолжал я.
— Да, Василий Андреевич, ты зря горячишься, разобраться надо. Он один, что он сделает? Разберись, а тогда кричи. Может быть, наш человек, кто его знает, — вступился за меня Демин.
Командир немного охладел, приказал всем садиться и, обратись ко мне, спросил, есть ли у меня документы. Я ответил, что документы имеются, и на глазах у присутствующих снял свое полупальто, лезвием бритвы распорол шов подкладки над левым плечом, куда мне пришлось перепрятать документы, когда сапоги пришли в полную негодность, и извлек партийный билет. И документ и способ хранения его вызвали всеобщее удивление. Рысаков взял билет, проверил, установил по документу мой возраст, смеясь потрогал мою бороду.
— Неужели вам всего тридцать пять лет? — спросил он, — а почему седой?
— Снежком присыпало, — ответил я.
Как-то так получилось, что за все время скитаний я ни разу не видел себя в зеркале. На стенке, под цветным рушником, висело зеркало. Я подошел к нему и поглядел на себя. Действительно, я выглядел седым стариком. Я потрогал бороду и сказал:
— Месяца три назад седым я не был.
Мы сели за стол и начали говорить о деле. Прежде всего я установил, что из семи человек партизан пять, так же как и я, офицеры кадровой службы, трое из них «окруженцы», а двое других бежали из Гомельского лагеря военнопленных. Остальные, в том числе и невоеннообязанные, уроженцы этой местности и друг с другом состоят в родстве.
Саша Карзыкин и Сергей Рыбаков, парни, которые привели меня сюда, сидели напротив, не спуская с меня глаз. Но теперь не подозрение, а любопытство сквозило в их взгляде. Они смотрели на меня приветливо, как на свой трофей.
— Теперь у нас два Василия Андреевича, — сказал Сергей Рыбаков, — одного будем звать «с бородой», а другого — «без бороды».
Так меня и звали долго — Василий Андреевич «с бородой», пока я в апреле 1942 года не сбрил бороду.
С Сашей Карзыкиным и Сережей Рыбаковым мы стали хорошими друзьями.
Все складывалось как нельзя лучше, и, хотя я еще не успокоился полностью от волнения, связанного с неприветливой встречей, которой на первых порах удостоил меня Рысаков, я уже почувствовал себя среди этих людей, как в родной семье. Шура подала на стол крепкий чай, вернее густо настоенный на какой-то душистой траве кипяток и блюдо печеной картошки. Я с жадностью и удовольствием выпил кружку этого напитка, и это едва не испортило все дело. Не успел я отодвинуть пустую кружку, как у меня открылись адские боли в животе. Стараясь не обнаружить свое состояние, я крепился, я гнулся, не выходя из-за стола, поджимал к животу колени. Затем вдруг меня точно ножом кто-то саданул в живот, я повалился и застонал. Никто, кроме старика Демина и Шуры, ко мне не подошел. Наоборот, всех насторожило это мое поведение. Почти теряя от боли способность рассуждать, я все же заметил, как вытянулись и озлобились посветлевшие было лица моих новых знакомых… «Им кажется странным и подозрительным мое состояние. Ну да, они могут думать, что я ломаю комедию с какой-то целью, — возникла в моей голове смутная мысль. — Может быть, они думают, что я шпион?»
Демин и его дочь помогли мне подняться из-за стола и провели к печке. С трудом забрался я на печь и лег животом на горячие камни, это не только не принесло мне облегчения, а напротив, вызвало еще более мучительные страдания. Я извивался, как уж в костре, кусал до крови губы и не мог сдержать стонов.
Что было тогда со мной, я не знал. От всего ли пережитого, от голодовки ли, от губительной ли для больного грубой и нездоровой пищи, от простуды ли, или, наконец, от пережитых волнений, у меня начался сильнейший приступ язвы. Уже после войны врачи установили на рентгене зарубцевавшееся закрытое прободение.
Некоторое время меня не трогали, а затем, укрепившись, быть может, в своих подозрениях, ко мне подбежал Рысаков и, приподнявшись над печной лежанкой, закричал:
— Притворяешься, сволочь, на дураков, думаешь, напал?!
Если бы я в эту минуту был в состоянии предпринять какие-либо действия, то развязка наступила бы быстро. Но я был так плох, что лишь прохрипел:
— Ты негодяй!
Рысаков поволок меня с печи за ноги. Я упал. Последнее, что я услышал, — дикие вопли Шуры и брань старика Демина — он ругал Рысакова…
Очнулся я в санях, укрытый с головой теплой овчиной. Я услышал глухой скрип полозьев. Меня покачивало с боку на бок, а в животе попрежнему держалась нестерпимая боль. Я вспомнил распоряжение командира и решил — все кончено. Но почему меня не пристрелили там же в комнате, а везут куда-то? Я осторожно приподнял шубу, увидел макушки мохнатых елей и рванул с себя овчину.
— Тихо, Василий Андреевич, тихо, тезка!
Это был Рысаков.
— Еще поиздеваться захотел? — спросил я, пытаясь приподняться.
Рысаков осторожно придержал меня.
— Не сердись, Василий Андреевич, ошибка вышла. Сейчас сам чорт не сразу разберется.
— Куда вы меня везете?
— В лес, в хатку Демина. В село немцы ворвались. Успокойся, все в порядке, а потом поговорим.
«В чем дело, что за перемена с ним произошла?» — думал я, но не стал ни о чем больше спрашивать.
— Если в Уручье нет предателей, немцы нас не достанут. Проверим уручинцев, — проговорил Рысаков.
Голос Демина ответил (я понял, что он правит лошадьми):
— Уручинцев-то мы проверим, да вот не выйдет ли так, что это мы последний раз кого-нибудь проверяем.
Предателей в Уручье не оказалось, и немцы в избушку Демина не пришли. Жизнь в избушке была трудной, она до этого пустовала и не имела ни окон, ни дверей. Спасало нас обилие печей: в избушке была русская печь и две железных — их приходилось топить непрерывно: железо накаливалось докрасна, а согревалась лишь та часть тела, которая была обращена к печке. В помещении тепло не задерживалось.
Поправлялся я медленно. Сережа Рыбаков и Саша Карзыкин от меня почти не отходили. Они ухаживали за мной, кормили. Все еще, видимо, чувствуя неловкость за встречу, которую устроил мне Рысаков, они пытались как-нибудь оправдать своего командира.
— Он у нас дюже крутой, вспыльчивый, но добрый. Вот, чуть не расстрелял вас, а потом быстро отошел…
Однажды ко мне подсел Рысаков и спросил, виновато улыбаясь:
— Получшело?
— Получшело.
— Не сердишься?
— Не сержусь.
— Подняться сможешь?
— Поднимусь.
— Тогда пойдем поговорим.
Мы вышли. Начинался тихий морозный день. Над снегом стояла серая дымка, а на ветвях деревьев висели искристые бусы инея.
Избушку Демина обступал густой смешанный лес, Со всех сторон ее окружали толстые вековые дубы и мохнатые сосны. Огромные, разряженные, точно под Новый год, ели скрывали ее от постороннего взгляда. Рядом с избушкой стоял ветхий и почти с верхом заваленный снегом сарай — укрытие для нашей единственной лошади. На дворе до того было тихо, что слышалось, как стучат по коре деревьев дятлы и трещат сухие ветки, обламываясь под тяжестью снега.
Рысаков молчал, ожидая, что я заговорю первый, а я глядел вокруг и вспоминал Карпыча и рассказанную им легенду.
За рекой за Десной и за Навлинкой,
Во дремучем лесу, во дубравушке,
Стоит дуб с сосной… —
вполголоса проговорил я.
— Что это такое? — спросил меня Рысаков.
— Это песня про партизан. Народ поет. Про хороших командиров…
— Кажется, теперь ты всю жизнь мне будешь глаза колоть, — проговорил Рысаков, воспринимая мои слова как напоминание о той сцене, когда он стянул меня за ноги с печи.
Я спросил Рысакова, что он слышал о Стрельце из Навлинских лесов?
Рысаков удивился:
— Откуда ты его знаешь? Знакомы?
— Он всему народу знакомый. Про него эту песню и поет народ.
Рысаков удивился, как может знать народ о Стрельце, если он не здешний, а из армии пришел с такой же группой людей, как у самого Рысакова, и находится в Навлинском районе.
— Наверное, дела хорошие совершает, потому и знает его народ.
— Да, действует он лихо, — подтвердил Рысаков.
— Ия шел к нему, да вот попал к тебе…
Мы остановились у толстой поваленной сосны. Рысаков смахнул с дерева снег и предложил сесть. Мы сели. Дымка в лесу рассеивалась. Макушки деревьев встретились с лучами солнца и горели светлооранжевыми отблесками. Рысаков отломил сук, очистил его от ветвей и, вычерчивая на снегу, какие-то кружочки и фигуры, начал говорить:
— Вот ты говоришь, я плохо тебя встретил, грубо. А как бы ты поступил на моем месте? Чорт его знает, попробуй, разберись, кто тут бродит — свой или чужой, друг или предатель. Негодяев уже было и перебыло ой-ой сколько, а тут еще случай такой, ну, что ли, небывалый. Как с человеком быть?..
— Конечно, кокнуть, а то вдруг как бы чего не вышло, — перебил я.
— Но ведь не кокнул же и даже наоборот, спас. Хлопцы не дали бы тебя расстрелять, но бросить в Уручье никто бы не помешал. В суматохе все про тебя забыли…
Последние слова Рысаков говорил волнуясь. Голос его дрожал и срывался. Еще раньше хлопцы рассказали мне, что Василий Андреевич после того как прошел у него приступ гнева, позаботился обо мне. Когда в село ворвались немцы, Рысаков приказал в первую очередь укрыть меня. Меня вынесли из хаты и в суматохе забыли в снегу. Рысаков обнаружил мое отсутствие в дороге, с полпути вернулся и вывез меня в лес. Значит, несмотря на проявления дикого безрассудства, хорошие качества не заглохли в душе этого человека. Он хотел убить меня только потому, что подозрительной показалась ему моя внезапная болезнь, а затем, когда он убедился, что я не симулянт, с риском для себя спас мне жизнь.
Это определило мое дальнейшее отношение к Рысакову, и никогда больше я не возвращался к печальному происшествию в день первой встречи.
Рысаков заговорил о делах своей группы. Мне казалось, что он не все договаривает до конца.
— Армия, должен тебе сказать, по-моему, дралась плохо, — говорил он, — да ты, пожалуй, и сам знаешь не хуже меня.
Этим Рысаков подчеркивал свое отношение и ко мне, как к одному из виновников плохого сопротивления. Меня, конечно, возмущало это несправедливое и, по существу, абсурдное мнение, — я-то хорошо знал, как дралась наша армия. Попытки возразить ему только раздражали Рысакова. Я замолчал, предоставив ему возможность высказаться.
— Мы строили укрепления, рыли окопы, рвы, — продолжал Рысаков, чертя палкой в снегу глубокие полосы, — благодарность получили за сооружение укреплений, и все это оказалось напрасным. Ни один красноармеец в наши окопы и рвы даже оправиться не зашел: все прошли мимо, лесом. Да и лесом-то пройти не смогли толком — с дорог сбились и болтались по лесу чуть ли не с месяц. Почему так произошло?
Спокойно я старался растолковать Рысакову обстановку, понятную каждому военному. Я говорил, что немцы воспользовались элементом внезапности: сконцентрировали мощные ударные клинья на важных стратегических направлениях; нам, обороняющейся стороне, приходилось распылять свои силы по всему фронту, так как мы не имели возможности предвидеть, по каким направлениям будут нанесены удары. Говорил о превосходстве немцев в ту пору в танках и авиации.
С маниакальным упорством Рысаков твердил свое. Даже рассказывая о том, как местный актив, увидев, что опасность приближается, стал готовиться к сопротивлению, закладывать базы, он не мог не упомянуть, что во всем виновата армия.
Слушать Рысакова дальше становилось невмоготу, и я перебил его словами из старой киргизской песенки, довольно глупо звучавшей в русском переводе:
На колу сидит ворона
И клюет своя нога.
Баран ходит по гора — ест трава.
Рысаков засмеялся.
— Что это? Опять народная песня про партизан? — спросил он.
— Нет, это твоя песня: что вижу под своим носом, о том и пою.
Но убедить Рысакова в ошибочности его взглядов было так же бесполезно, как попытаться прогреть своим теплом сосну, на которой мы сидели. Я продолжал расспрашивать о группе. И из его рассказа следовало, что единственно правым человеком и единственным до конца преданным советским патриотом был он, Рысаков.
— Где вы базу заложили?
— В Почепском районе.
— А в вашем районе разве нет леса?
— Хоть отбавляй. Так начальству вздумалось, а наше дело телячье…
— Почему же вы не на базе?
— …Предали и базу и людей.
— Что, начальство предало?
— Может, и не начальство, но нашлись такие.
Рысаков называл фамилии, но я запомнил одну только — Алекса, заместителя председателя райисполкома, но эти подозрения не имели основания. Алекса действительно был схвачен немцами и казнен, но арест его произошел после разгрома Выгоничской базы.
— Пришлось матушку-репку петь, — продолжал он, — хорошо, что первое время работа нашлась: вашего брата из окружения выводили, дорогу показывали, а потом и эта работа закончилась. Мы рыскали по лесу, как волки, но сколько можно?
— А народ разве не с вами?
— Вот поживешь — увидишь.
— Да вот по Уручью вижу — хороший народ.
— Уручье — другое дело. Да что говорить, сколько раз мне приходилось спасаться бегством. Однажды, если бы не Ленка Демина, висеть бы мне, как пугалу. Она на бревне переплыла Десну, пригнала с того берега лодку, и только благодаря этому я и спасся. Немцы открыли по мне огонь, когда я уже выходил из лодки. Уцелел. И решил я тогда в деревне больше не появляться. В Лихом ельнике — место есть такое в лесу недоступное — вырыл себе землянку-нору и жил в ней. В конце концов пришлось, однако, взяться за ум, и я начал понемногу собирать ребят.
На мой вопрос, где теперь находится секретарь райкома партии и есть ли с ним еще кто-нибудь из коммунистов, Рысаков ответил:
— А знаешь, тезка, слишком любопытных я не люблю. Давай договоримся, что ты не будешь спрашивать о райкоме. Когда надо будет, я сам скажу.
— Конспирация? — спросил я.
Рысаков промолчал.
Когда мы возвращались к сторожке, навстречу выбежал Сергей Рыбаков с бутылкой самогона в руках.
— Василий Андреевич, гляди-ка, чего добыли! — закричал он возбужденно. — Первач, высшей марки!
Бутылка на морозе заиндевела, переливала серебром и выглядела очень заманчиво. Рысаков молча взял бутылку и, не посмотрев на нее, со всего маху разбил о сосну. Рыбаков оторопел.
— Ты что же, не потребляешь? — спросил я.
— Потреблял раньше. А теперь дал зарок: пока не кончу войну, пить не буду. Самогонка в нашей обстановке, что белена, — сказал Рысаков и пошел к двери.
Мне понравилась выдержка Рысакова.
«Что же мне делать? — спросил я себя. — Уходить и искать Стрельца или оставаться с Рысаковым?»
Я решил остаться с Рысаковым.
Вместе со мной к отряду присоединились Иван Акулов и красноярец.
Несмотря на своенравность командира, лесное братство быстро росло. К нам вливались местные жители и бывшие военнослужащие, выходившие из окружения или бежавшие из плена.
А порядки в отряде действительно казались сумбурными. Привыкнуть к ним было трудно, а пренебречь ими, пожалуй, невозможно.
По форме и по существу мы представляли собой случайную группу, члены которой являлись равными между собой во всех отношениях. В соответствии с этим существовала и форма обращения одного к другому: Ваня, Вася, Гриша и так далее, а старших по возрасту и по положению звали по имени-отчеству. Фамилии некоторых, в особенности новичков, долго оставались никому неизвестными, и если такой человек погибал в бою, то в памяти товарищей сохранялось только его имя или кличка. В нашем отряде не существовало никаких служб — ни штаба, ни отделов. Единственным начальником в группе был командир, в его лице сосредоточивалась вся полнота власти. Он и судьбами вершил.
Первое время мне казалось, что порядки в группе сложились по каким-то инструкциям, полученным Рысаковым до моего прихода, и я решил приглядеться, прежде чем действовать решительно. Во всяком случае ободряло меня, даже, можно сказать, вдохновляло то, что люди нашего отряда верили в свои силы, что были они готовы итти на лишения и невзгоды во имя Родины, на самопожертвование ради победы.
Никакой материальной базы наша группа не имела, не было даже продовольственных запасов. Члены отряда питались кто как мог и кто где мог. Обычный паек состоял из куска черствого и мерзлого хлеба, куска сала или вареной говядины, десятка соленых огурцов.
Торбочки с едой хранились в избушке под нарами. Продукты свои владельцы расходовали экономно. От близкого соприкосновения друг с другом продукты порой меняли свои вкусовые качества, но товарищи уверяли, что измятый соленый огурец, вымазанный салом и медом (некоторые счастливцы приносили с собой мед в сотах), становится только вкуснее и безусловно питательнее.
Труднее было пришельцам, людям не местным. Они питались по дворам во время разведок, по аттестату «дай пообедать, тетенька».
Однако в ту пору, когда я с товарищами присоединился к группе Рысакова, продовольственное положение постепенно стало улучшаться. Мы организовали «общественное питание», то есть общий котел. У крестьян приобрели большие чугуны, ведра, раздобыли кое-какую посуду, оборудовали общую кухню. В повара попал, избранный большинством голосов, бывший колхозный тракторист из села Уты, Андрей Баздеров. Это был молодой человек лет двадцати пяти — двадцати семи, среднего роста, с быстрой, в перевалочку, походкой, обладающий неугомонным и ворчливым характером. Деятельность повара Баздерова никак не удовлетворяла, тем более, что слишком часто приходилось ему выслушивать нарекания со стороны товарищей: кто говорил, суп пересолен, кто — недосолен, один жаловался, что порция мяса мала, другой, что ему картошки не досталось.
— Не работа, а каторга сплошная, — ворчал Андрей, убирая со стола опорожненный чугун из-под борща. — Брошу все к чертям собачьим, пусть каждый сам себе варит. Что я, инвалид? Я тоже могу воевать не хуже другого!
И Баздеров с силой швырял чугун в сторону кухни.
Продолжая работать поваром, Баздеров изучил ручной пулемет, взрывчатку, гранаты и вскоре передал свои кухонные обязанности почтенному и всеми партизанами уважаемому старику Абраму Яковлевичу Кучерявенко, бывшему председателю колхоза.
Конечно, вопросы снабжения и довольствия решались нами попутно. Никто не жаловался на голод и не просил еды. Никто даже не требовал одежды или оружия. Каждый одевался во что мог и самостоятельно добывал оружие.
Пришел к нам однажды Иван Маринский из поселка Гавань. Название свое поселок получил потому, что в том месте, где он находился, Десна во время разливов образовывала большое озеро, где сбивались плоты и откуда начинался сплав леса. Правильнее было бы сказать, что Маринский не пришел, а прибежал, запыхавшись, и сообщил, что в Утах бесчинствуют пять немцев-гестаповцев; ведут они себя беспечно, всех пятерых можно схватить живьем.
Маринского хорошо знали Рысаков и большинство старых членов группы. Ванюша, как называли его товарищи, проживал в поселке Гавань с весны 1940 года. Он тогда приехал из госпиталя, где находился после тяжелого ранения, полученного под Выборгом, и, состоя на пенсии, как инвалид второй группы, работал в лесхозе. Он хорошо знал военное дело, организовал в лесхозе осоавиахимовский кружок. Все понимали, что он собирается вступить в группу Рысакова, но не хочет приходить безоружным.
Маринский оказался прав: немцы в Утах вели себя беспечно, но живьем взять нам их не удалось; они оказали сопротивление и были убиты.
Маринский участвовал в операции без оружия, в бою добыл себе винтовку и пистолет, с ними и пришел он в избушку Демина.
— Вот теперь я прошу принять меня в отряд, — заявил он.
В той же операции еще три товарища вооружились и приоделись за счет немцев.
В самую лютую пору декабрьских морозов на двух-трех бойцов в группе приходилась одна пара валенок. Хорошо помню, как в связи с этим недостатком разыгрался однажды эпизод, чуть было не принявший весьма драматический характер.
Дело в том, что валенки, являвшиеся собственностью отдельных членов группы, передавались на время вылазок тем, кто должен был принимать участие в операции; не мог же человек постоянно ходить на операцию только потому, что у него ноги были в тепле, а другой постоянно находиться в «гарнизонном» карауле потому, что был разут, тем более, что караульная служба тоже не грела ноги часового? Кроме того, остающийся в лагере лишался возможности сытно поесть в деревне. Поэтому на операции ходили по очереди, и валенки отбирались у тех, кто этот день проводил на нашей примитивной базе.
И вот как-то в наш лагерь пришел связной из Павловки и сообщил, что в деревню прибыли немцы, десять человек. Расположились они в двух избах, посредине деревни, забирают скот и попутно допрашивают жителей, нет ли в деревне коммунистов. Крестьяне, верившие в наши силы, просили прогнать немцев и спасти их добро.
В те дни мы не были расположены вступать в открытую драку, тем более засветло. Мы усиленно занимались тогда сбором оружия: мы обыскивали места лесных боев и часто доставали из-под снега винтовки. Во время этих поисков колхозники Уручья нам сообщили, что несколько месяцев назад, при отходе наших частей, они подобрали два пулемета, ручной и станковый, и спрятали у берега Десны, в воде. Мы извлекли пулеметы из-подо льда. Они были без замков, станковый без лент, ручной без дисков. И замки, и ленты, и диски мы рассчитывали в конце концов отыскать. Таким образом, в те дни мы, что называется, занимались экипировкой. Но, коль скоро мужики просят о помощи, мы отказать им не могли. Рысаков первый свято соблюдал этот неписанный закон.
И на этот раз Рысаков скомандовал: «В ружье», и мы выстроились перед избушкой Демина.
Те товарищи, чья очередь была оставаться в карауле, передавали теплую обувь уходившим на операцию. Сборы проходили быстро. Люди переобувались в сенях. И вдруг из комнаты послышалась возня, треск, звон разбитой посуды. Я распахнул дверь и увидел странную картину. Иван Акулов и Баздеров кружились по комнате, опрокидывая скамьи и табуретки, смахивая посуду со стола, и каждый тянул в свою сторону валенок. Другой валенок красовался на ноге Баздерова. Вцепившись в снятый валенок и стараясь вырвать его из рук Акулова, Баздеров брыкал товарища босой ногой.
С первого взгляда я понял: владелец валенок Баздеров, а на операцию должен итти Акулов. Баздеров не хочет оставаться дома, Акулов не желает уступать своей очереди и требует валенки.
Партизаны, увидевшие из сеней эту сцену, расхохотались. Одни начали подзадоривать драчунов, другие увещевать и стыдить. Рысаков, вошедший в эту минуту с улицы, неожиданно рассвирепел. Он вбежал в комнату, схватил спорщиков за шивороты и приказал прекратить распрю. Но его угрожающий голос воздействия не возымел. Разошедшиеся бойцы попрежнему вырывали друг у друга злополучный валенок.
Тогда Рысаков с перекошенным от гнева лицом отскочил в сторону и крикнул:
— Нефедкин! Расстрелять мерзавцев!
Вначале все приняли это за шутку. Но Рысаков и не думал шутить. Нефедкин, выполнявший должность караульного, в смущении и в нерешительности поглаживал ствол своей винтовки и переминался с ноги на ногу, испуганно поглядывая на командира. В руке Рысакова появился пистолет.
Зная Рысакова в гневе, я подал знак драчунам, чтобы они опомнились. Первым пришел в себя Баздеров.
— Да что мы с тобой, сказились? Ведь он сейчас отпустит девять грамм, — прошипел Баздеров, но валенка все-таки не отдал, а, с силой дернув к себе, вырвал из рук Акулова.
— Ну и подавись своим обческом, — сказал Иван, выпуская валенок. — Человек дороже.
Баздеров взглянул на Акулова и швырнул валенок к порогу. Затем быстро стянул второй и, уже не глядя на товарища, бросил вслед за первым.
Остекленевшими глазами Рысаков взглянул на Баздерова, на Акулова, перевел взгляд на Нефедкина и дрожащей рукой сунул пистолет в кобуру.
После этой тягостной сцены операция по изгнанию немцев из Павловки проходила невесело.
Нас было шесть против десяти, но соотношение сил не имело существенного значения. Главное заключалось в том, что, во-первых, мы шли пешком по глубокому и рыхлому снегу, и маневренность наша вследствие этого оказалась сильно ограниченной, во-вторых, элемент внезапности был полностью исключен: Павловка находилась на возвышенности, на правом берегу Десны, она господствовала над равниной в радиусе пяти — семи километров; и немцы, конечно, нас заметили, как только мы вышли из леса и вступили на лед. Они обстреляли нас, заставили зарыться в снег.
Покамест мы подползали к высокому берегу, а затем взбирались на него, немцы успели подготовиться к бегству. И грош цена была бы всей операции, если бы не вмешались колхозники Павловки.
В деревню гитлеровцы прибыли на двух розвальнях. Когда завязалась перестрелка, они приказали старосте запрячь еще трое саней, чтобы укатить налегке. Подводы были поданы, когда мы уже ворвались в деревню и, укрываясь за домами, приближались к ее центру.
Отстреливаясь, немцы на четырех санях стали уходить в поле. На пятых санях колхозник Кирилишин, взятый немцами в качестве ездового, сделал вид, что очень испугался перестрелки и не может справиться с лошадьми. Один из немцев несколько раз ударил Кирилишина прикладом. Тогда ездовой погнал лошадей, но тут же упустил вожжи под полозья, и лошади влетели в сугроб.
Кирилишин вывалился из саней, перекатился к избе и скрылся за углом, а два немца, оставшись без ездового, ринулись что есть духу в поле, но быстро выбились из сил в глубоком снегу и через несколько минут были убиты.
Операция была не блестящей, но все же она являлась нашей победой. Так по крайней мере расценили ее павловские колхозники.
— Шестеро партизан выгнали из деревни десяток до зубов вооруженных гитлеровцев! Вот молодцы хлопцы, спасибо вам, — говорили колхозники.
В одном из дворов мы нашли целое стадо — сто голов. Весь скот мы вернули хозяевам. Колхозники отблагодарили нас двумя яловыми тёлками.
Дурное настроение Акулова, которое не покидало его после дурацкой истории с валенками, рассеялось после этой операции. Одна вдова, получившая из его рук свою корову, подарила бойцу валенки покойного мужа.
Так мы латали свои прорехи в обуви, одежде, оружии и питании. Следует все же еще раз подчеркнуть, что, не получи Иван Акулов валенки в Павловке, он не потребовал бы их от командира, а нес бы службу в той обуви, какая была на нем.
Если люди чего и требовали, так только одного — права на борьбу с общим врагом. А это право предоставлялось каждому, кто действительно хотел бить фашистов.
После долгого сидения в лесу я жадно тянулся к людям. Победа, хоть и небольшая, окрыляла, вызывала желание поделиться радостью, ощутить вместе с людьми нашу нарастающую силу. Такие же чувства волновали, видимо, жителей деревни. Самая большая из уцелевших, изба не могла вместить пришедших послушать партизанские речи. Дверь была открыта в битком набитые сени.
С тех пор как я читал «Правду» с докладом товарища Сталина колхозникам Новополья, прошло много времени. Газеты со мной не было, но я наизусть помнил доклад и пересказал его собравшимся.
Когда я ответил на все вопросы, колхозники заговорили:
— Слыхали мы о докладе-то товарища Сталина, слухом земля полнится. Да оно и по немцу видно, что неладно у них. Прежде он важный такой был, немец-то, а ныне беспокойный стал.
Ко мне подсел колхозник, на вид лет пятидесяти, широкая светлая борода его закрывала всю грудь. Акулов потрогал деда за бороду и сказал:
— Что-то рано, кажись, ты спрятался в нее.
— Она только и спасает, у всех бороды, посмотрите вон, — показал он на крестьян, из которых почти каждый, улыбаясь, поглаживал свою бороду. — Если бы не борода, то уже всех бы, пожалуй, спровадили. «А где, говорят, у вас молодежь? — «Всех, говорим, молодых-то на войне поубивали». Так за стариков пока и сходим.
Колхозник помолчал, снова разгладил свою бороду и сказал, тяжело вздохнув:
— А он все учит, немец-то, учит, как нам на свете жить. Непорядки, говорит, у вас, сплошные непорядки. Офицеры тут у Степана Игнатова стояли, с месяц, что ли, это было…
Присутствующие подсказали:
— Три недели тому назад.
— Да, кажись так. С офицерами переводчик был. За ужином офицерам показалось, что водки мало. Они с ножом к горлу к Степану — давай им шнапс и только. Степан раздобыл где-то литр самогонки. Офицер понюхал и говорит: «Дрек», — дрянь, что ли, это по-ихнему. Дрек-то, дрек, а выпить хочется. Налил немец чайнушку и подал Степану: «Пей», — боится, как бы отравы не подсунули. Степан выпил. Немцы тогда чайнушки по две осушили и стали обучать Степана уму-разуму. Дом, дескать, построен не так, в избе грязно, и кругом непорядки, и народ, говорят, весь ваш непорядочный. «Зачем советы, зачем колхозы? Все это непорядки». Степан слушает себе и усы крутит. А немцы говорят: «Страна завоевана, хозяева мы, а почему Россия воюет? Нет России, а она воюет. Здесь, говорят, и то не проехать, не пройти — в лесу стреляют, в деревнях стреляют. Зачем стреляют? Это бандитство, непорядки». А Степан возьми да и скажи: «Знамо дело, господин офицер, может, непорядки. Кто его знает? Ведь если бы все шло по порядку, зачем бы нам тут стрелять, у себя в лесах и деревнях. Мы давно бы в Берлине стреляли… Но оно опять же и так посудить, господин офицер, кажется, все это идет не по порядку, а глядишь, из этого самого порядок-то и вырастает. Это если о войнах говорить. Домашняя утварь — это другое дело… Он еще будет, порядок-то, я так полагаю…» Ну, офицеры пьяны-пьяны, а поняли, о чем толкует им Степан — переводчик, идол, объяснил, — его за шиворот и в гестапо…
Так ли действительно разговаривал Степан с немецкими офицерами, сказать трудно, но по всей Брянщине разошелся слух о смелом разговоре Степана с немцами. Из уст сотен людей я слышал пересказ этого разговора.
Люди интересовались всеми сторонами нашей партизанской жизни — много ли нас, где мы находимся, связаны ли с армией. Многое хотелось знать людям, многое мы им рассказывали. Все, что не относилось к партизанской тайне, не скрывалось от колхозников.
— И райком партии, сказывают, с вами? — говорил тот же колхозник.
— С нами, — сказал я и взглянул на Рысакова.
Он отвел глаза.
— Вон ведь как. А немцы давно уже болтают, что всех коммунистов переловили. Нет, ее не изведешь, партию-то, руки коротки. Передайте райкому, что дух у народа силен и еще сильней будет.
Когда я выходил из избы, меня остановил один из колхозников и сказал шопотом:
— У меня винтовка есть и патронов немного, может быть, она нужна вам?
— А тебе? — спросил я.
Колхозник смутился.
— Она немецкая. А у меня своя есть, русская…
— Может быть, в отряд пойдешь?
— Дети, понимаете? Куда их сейчас денешь. К весне — другое дело.
Мой собеседник добыл свой трофей еще осенью, убив в лесу немца. Стрелял он в него из своей русской винтовки, оставленной раненым красноармейцем, выбиравшимся из окружения. «Что ж, этот павловский мужик по-своему тоже партизанит», — подумал я. И пусть он до поры до времени действует в одиночку.
Мы остались с Рысаковым одни. Приближался час расставания с павловцами, и мы читали в их глазах смешанное чувство страха и надежды.
— Жалко оставлять людей, — сказал я Рысакову. — Мы уйдем, а немцы нагрянут и будут карать их. И предлог теперь есть.
— Их и без предлога карают, — ответил Рысаков. — Да вот только не поумнеют никак!
Я удивленно посмотрел на командира.
— Не удивляйся! — зло проговорил он. — Знаешь, сколько сволочи еще среди этих мучеников?
— С чего ты это взял! — возмутился я.
— Говорю, значит знаю! Меня, брат, митинговщиной и елейными речами не проведешь…
Трудно было с этим человеком. На первый взгляд кажется непонятным, как можно было мириться с его не знающей меры подозрительностью, нежеланием признавать целесообразность воинских порядков, с его вспыльчивостью, иногда явным невежеством, своеволием и неорганизованностью.
Но он был командиром, центром нашего пока маленького мирка, и у меня не было власти сместить его. Да и нужно ли это было? Существовала более благодарная, хотя и неизмеримо трудная задача: выковать из этого беспорядочного сплава хороших и дурных черт характер настоящего борца, вожака. А хороших качеств у Рысакова было немало. Это был человек, преданный советской власти. Это был беззаветно смелый человек и при всех своих недостатках благородный человек. Он любил свой народ, болел его болью, страдал вместе с ним, но не умел сладить со своей буйной натурой и считал свои тайные чувства признаком слабости. Иногда любовь к людям проявлялась у него по-детски чисто.
Пока наши хлопцы собирали и подсчитывали трофеи, захваченные в Павловке, Рысаков пригласил меня пройти по деревне; он хорошо знал ее до войны и хотел посмотреть, что сталось с ней за это время.
— Самая лучшая часть деревни была, — говорил он, показывая вдоль улицы. — Какие дома! А смотри, что сделали, сволочи… У каждого дворик был, садик, улья…
Обе стороны улицы напоминали теперь старый гребень с обломанными зубьями. Покосившиеся домики без крыш, а некоторые — вовсе развалены. Возле них ни пристроек, ни тем более оград. Между домиками высятся заснеженные холмики, из них струится не то пар, не то дым.
— Выжгли, все выжгли! — говорил Рысаков.
Появилась женщина. Точно из земли выросла. Мы
подошли к ней. И только теперь я догадался, что заснеженные холмики — это попросту землянки.
— Семья тут партизанская скрывалась, ну, немцы и взбеленились, — пояснила женщина.
В землянке заплакал ребенок. Женщина вытерла концом поношенной шали навернувшиеся на глазах слезы.
— Ничего, всех он не перебьет… Отольются кошке мышкины слезки…
— Ну, ну, — перебил ее Рысаков, — мы не мышки, и врага не слезы заставим лить, а кровь из него выпустим. Веди в гости, показывай, как живешь…
— Милости прошу, милости прошу, — заговорила крестьянка и быстро спустилась по ступенькам.
Мы последовали за ней. Дверь жалобно заскрипела. Согнувшись, чтобы не задеть головой за косяк, я вошел в землянку последним. Было темно, пахло сыростью и гнилью. Я попытался выпрямиться, но ударился головой о потолок.
Рысаков чиркнул спичкой, хозяйка поднесла каганец. Мы прошли к столу, сбитому из двух обломков неотесанных досок, и присели на чурбак. Жилище! Это была простая яма. Посредине небольшая печка, у стены нары, забросанные разной ветошью. Из-под тряпья торчали четыре детские головы. Детям нечего было надеть, они даже днем не покидали постели.
— Ничего не дали спасти, — сказала крестьянка. — Все побросали в огонь. Так мы и остались, в чем были. Четверо вот, голые, босые, голодные. Старшему девять лет, а самому малому второй год. Тяжело, ума не приложу, как быть.
Ребята, заметив, что люди пришли к ним не злые, быстро освоились.
— Ну, кто из вас самый смелый? — спросил Рысаков.
— Я, — ответил мальчик и встал на ноги.
Вид его был ужасен: вздутый животик, тонкие ножки, белая мохнатая головенка, смертельно бледное, изможденное лицо. Изорвавшаяся в ленты рубашка едва прикрывала плечи и спину. В одной руке мальчик держал самодельную игрушку, а в другой — грязную маленькую лепешку.
— Как тебя звать? — спросил Рысаков.
— Васька.
— Тезка, значит. Иди ко мне, меня тоже Васькой зовут. — Рысаков посадил мальчика на колени. Заглядывая ему в глаза, он прижал его голову к груди и пригладил волосы. — Самый боевой? Молодец. А где батька?
— На войне, — ответил мальчик.
— По первой мобилизации еще, — проговорила мать. — Как ранили под Ковелем, с той поры и слуху нет.
— Что это ты жуешь? Меня не угостишь?
— Тошнотики, — ответил мальчик и с готовностью поднес лепешку к его рту.
— Что? — переспросил Рысаков отвернувшись.
— Тошнотики, — повторил мальчик. — Мама испекла.
Мать подтвердила: лепешки эти действительно называются тошнотиками, — они приготовляются из гнилой картошки.
— Хлеба ни крошки, — сказала крестьянка, как бы оправдываясь, — как же быть-то? А они есть просят.
— А это что? — спросил Рысаков, показывая на игрушку.
— Цацка, — ответил малыш.
— Цацка, — повторил Рысаков и вздохнул, — плохая, брат, у тебя цацка… А ну-ка вот эта — не лучше ли?
Он достал из кармана портсигар и показал мальчику. Это был хороший никелевый портсигар, блестевший даже при тусклом свете каганца. Мальчик выпустил свою цацку и потянулся к портсигару.
— Нравится? — Рысаков, освободив портсигар от табака вложил в него несколько монет и потряс над ухом мальчика. — На, играй. А добуду настоящих игрушек, тогда разменяемся.
Я подумал сперва, что Рысаков наобещал мальчику игрушек и тотчас забыл об этом. Однако не прошло и недели, как он выполнил свое обещание: не знаю где, но раздобыл детские игрушки, попросил Демина сделать деревянную лошадку и все это богатство доставил через связного мальчику.
Когда наши бойцы распределяли среди населения Павловки захваченные у немцев хлеб и скот, он лично проследил за тем, чтобы крестьянке, у которой мы были, выдали мешок муки, картошки и мяса.
А вскоре я имел случай убедиться и в бескорыстии Рысакова.
Как-то наши разведчики поймали на большаке немецкую легковую машину «оппель-капитан». В ней ехал немецкий чиновник. В его чемоданах оказалось много ценных вещей: шелковые отрезы, золотой портсигар, часы, дамские браслеты, даже именная шашка с серебряной и золотой отделкой. Все эти вещи разведчики принесли командиру. Рысаков не только не взял себе ничего, но ввел новый порядок: все ценные вещи, захваченные у противника, хранились у нашего отрядного казначея. Ими премировались отличившиеся бойцы.
После уничтожения гестаповцев в Утах и нападения на немцев в Павловке нас, что называется, потянуло на полицейские участки. Участки эти были незначительны по составу воинских чинов, но неприятель в них вел оседлый образ жизни. Во дворах полицейских участков скапливались большие гурты скота, отобранного у населения и предназначенного для угона в Германию; в деревнях и селах, в которых располагались полицейские участки, как правило, имелись продовольственные склады. Именно то, в чем мы испытывали крайнюю нужду.
Свои продовольственные запасы мы пополняли, конечно, не только путем разгрома полицейских участков.
К тому времени мы завели свое стадо, которое пополнялось за счет овец и коров, перехваченных у немецких заготовителей на дорогах.
С населением у нас складывались отношения, основывающиеся, так сказать, на принципе взаимопомощи. Характерно в этом отношении, как у нас обстояло дело с хлебом. Вначале партизанская группа Рысакова снабжалась хлебом путем «побора» — буханка со двора. «Побор» этот установили сами колхозники тайком от немцев и их прихвостней. В дальнейшем мы целиком перешли на довольствие за счет немецкой армии н теперь уже из своих запасов помогали нуждающимся крестьянам.
В те дни пришел в отряд лейтенант Владимир Власов, смуглый, коренастый якут. В окружение он попал в районе Брянского леса и скрывался, как говорилось в той местности, в «приймах» у одной молодой вдовы в селе Уты. В Утах он стал хозяином дома, крестьянствовал, но, как только появились партизаны, покинул тепленькое крылышко гостеприимной вдовы, пошел в отряд и принес с собой оружие. Впоследствии он стал заместителем командира отряда.
С первых же шагов Власов обратил на себя внимание тем, что превосходно знал все виды пехотного оружия и был отличным стрелком: без промаха из пистолета или винтовки сбивал на лету воробья. Особенно удивляло товарищей, что так же метко бил Власов в сумерках и почти в темноте, когда, казалось бы, и цели не видно. Многих партизан Власов обучил снайперскому искусству.
Вскоре встретил я в группе и своих первых знакомых парней в Уручье, тех, которые варили самогон. Один из них оказался бывшим председателем сельского совета, Николаем Жевлаковым. Другой, Павел Воробьев, был младшим лейтенантом, сапером по специальности. Человек, знающий взрывчатку и технику подрывного дела, он в дальнейшем принес нашей группе большую пользу.
В Гавани когда-то был склад взрывчатых веществ. Немцы его разбомбили. Взрывной волной вокруг склада на большое расстояние разбросало куски тола. Когда войска ушли, крестьяне собрали тол, приняв его за мыло. Живя в Уручье, Воробьев узнал об этом, женщины жаловались ему: с вида, мол, мыло хорошее, а на самом деле никудышное, совсем не мылится. «У меня оно будет мылиться», — говорил он. За короткий срок Воробьев накопил запас тола центнера в два, — весь этот тол был доставлен нам колхозниками.
— Почему вы не пришли в отряд Рысакова раньше? — как-то спросил я Воробьева и Жевлакова.
— Потому что отряда не было, а была только затравка, — за двоих ответил Воробьев.
Николай и Павел, сидя дома, помогали членам рысаковской группы чем могли, но переходить на партизанское положение не хотели. Как только группа приобрела оружие, провела несколько боевых операций, короче говоря, оформилась как отряд, явились и Воробьев, и Кириченко, и многие другие.
Когда мы находились в деревне Сосновое Болото, к нам пришли четыре брата Черненковы, один другого могучее, и старший брат Николай сказал:
— Давно хотели итти к партизанам, да куда пойдешь? Раньше только слухи мы слышали о партизанах, а за слухом далеко не угонишься. Теперь сами партизаны явились, и мы пойдем с вами.
Хорошо запомнилось мне, как появился в отряде Матвеенко. В дальнейшем за его богатырскую силу и привычку пересказывать повесть Гоголя его прозвали Тарасом Бульбой. В те дни, однако, когда он к нам пришел, его внешний вид совершенно не соответствовал приобретенной впоследствии кличке. Был он так истощен и худ, что походил на живого покойника.
— Краше в гроб кладут, — сказал о Матвеенко лесник Демин.
В конце декабря 1941 и в январе 1942 года люди в отряд Рысакова вливались непрерывно. «Иногородние» отличались от местных скудностью платья, обуви, удивительным смешением форм одежды — воинской и гражданской, подчас даже женской и мужской, и полным отсутствием запасов продовольствия.
К середине зимы в отряде Рысакова было больше тридцати активных штыков. Лесная избушка Демина уже не вмещала такого количества людей, да и неудобно была расположена — всего лишь в километре от села.
Для того чтобы обезопасить себя от риска быть застигнутым врасплох, мы решили оборудовать лагерь в глубине леса. Наиболее подходящим местом для этого оказался Лихой Ельник, находящийся в шести километрах от Уручья и в четырех километрах от поселка Гавань. Почему это место называлось Лихой Ельник сказать трудно; видимо, название соответствовало понятию «недоступный». Дремучая пуща с вековыми елями и соснами, расположенная на сухой возвышенности и охваченная со всех сторон болотами, была непролазна.
Здесь, в этом Лихом Ельнике, при помощи тола, принесенного Воробьевым, мы приготовили обширный котлован, а затем в течение нескольких дней оборудовали землянку на тридцать человек, с нарами в два яруса, с окнами в потолке, с отделением для сушки одежды и другими службами. Строительство лагеря в Лихом Ельнике мы затеяли как раз во-время. Нам пришлось переселиться в землянку, не дожидаясь, пока она как следует просохнет.
Случилось это по следующим причинам.
Нас, участников партизанской борьбы, до глубины души возмущало то, что среди русских людей находились отщепенцы, которые шли на немецкую службу. Они вербовались из числа забулдыг, преступников или кулацких отпрысков. Отыщут, бывало, гитлеровцы такого проходимца, назовут его полицейским, вручат ему бумагу с фашистским орлом и свастикой, дадут винтовку с одним-двумя патронами, и заново испеченный служака начинает властвовать. Он пьянствует, обижает молодых вдов и солдаток, прохода не дает бывшим колхозникам-активистам, издевается над стариками, хватает так называемых подозрительных, подводя под эту категорию всех, кого захочет, грабит крестьян, расхищает колхозное добро, которое честные люди стремились сохранить в неприкосновенности.
В Субботове однажды наши разведчики поймали такого служаку и страшно перепуганного притащили в избушку Демина.
Рысаков учинил ему допрос. Едва живой от страха, полицейский уверял, что немцы силой заставили его служить. Он клялся, что говорит правду, умолял сохранить ему жизнь, клялся, что докажет свою преданность.
Кое-кто из товарищей стали уговаривать Рысакова отпустить полицая.
— Бить надо эту мразь, бить беспощадно. Другого обращения они не понимают, — твердил Рысаков.
Полицейского все же отпустили, а на следующий день выяснилось, что Рысаков был прав, не пожелав щадить предателя. Полицейский обманул нас и привел по горячему следу к избушке Демина довольно сильный отряд гестаповцев. В составе карательной экспедиции, как выяснилось позднее, было до трехсот штыков пехоты, несколько легких пушек и минометов. Каратели прошли по большаку в сторону Красного Рога, беспощадно расправляясь с мирным населением, затем повернули на Сосновое Болото и спустились в Уручье, то есть в нашу партизанскую резиденцию. Здесь нам пришлось принять оборонительный бой — бой тридцати партизан против трехсот карателей. Несмотря на то, что оборона была заранее подготовлена, несмотря на наше страстное желание защитить свое пристанище, нас хватило лишь на два часа, до тех пор пока не иссяк запас патронов.
Вот тогда нам и пришлось на некоторое время покинуть старое жилье и переселиться в еще не обжитую сырую землянку в Лихом Ельнике.
В первых числах февраля, когда мы были в Уручье, полицейские из Лопуши передали Рысакову наглую записку:
«Что, товарищи бандиты, трусите? Зима не тетка, захотелось, небось, в тепло? А вы попробуйте, суньтесь, а то в лесу в теплые времена вы храбрые. Ручаемся, пощады давать не будем, каждый получит полную норму — ровно девять грамм».
— Это тот полицай писал, которого мы отпустили, — заговорил Рысаков, взмахивая полученной бумажкой, — Впрочем, и я-то хорош, поверил… Кто принес бумагу? — спохватился он вдруг.
Оказалось, записку принес мальчишка лет десяти-одиннадцати. Он шел сюда из самой Лопуши пешком по морозу, а до Лопуши двадцать километров. Мальчишка отогревался у нас, отдыхал после долгой дороги. Его немедленно притащили к командиру.
— Ты, сопляк, принес бумажонку? — спросил Рысаков и схватил мальчишку за рукав, разделанный, как немецкая плащ-накидка, разноцветными латками.
— Я, — шмыгая носом, ответил мальчуган.
— Где взял?
— Начальник полиции дал. Отнеси, говорит, в Уручье партизанам, а не отнесешь, матку убьем и тебе башку оторвем…
— А я тебе, щенку, башку не оторву за то, что ты мне такие дрянные бумажонки приносишь?
И Рысаков, побагровев от гнева, замахнулся на мальчишку.
— Не виноват я, не виноват, заставили, каждого можно заставить, коли ты к нему с винтовкой! — закричал мальчишка, плача в три ручья.
— Да ты что, Василий Андреевич, мальчишке еще двенадцати лет нет! — сказал я и встал между Рысаковым и мальчиком.
— А если он шпион! — горячась, сказал Рысаков. — Зачем принес такую дрянную бумажонку?
Рысакова особенно обидел тон послания, развязный и грубый.
— Какую же бумагу ты думал получить от предателей, если уж довелось получать от них бумаги? Хочешь, чтобы они тебя другом назвали да в гости пригласили чай пить? — сказал я.
Рысаков посмотрел на меня, как он обычно делал, когда его удивляла какая-нибудь мысль, и рассмеялся, что бывало с ним не часто.
— А ведь правда, фу ты, дьявольщина! — сказал он. — А я-то распетушился! Тогда знаешь что? Проучим их, сволочей, как следует!
— Как это проучим?
— Конечно, не бумажки станем писать. Немедленно разгромим все гнездо.
Я подозвал к столу паренька из Лопуши, чтобы расспросить его о силах противника.
— Это зачем тебе? — всполошился Рысаков и самоуверенно добавил: — Сам знаю все, к чорту расспросы! Только время зря расходовать. Поехали, быстро.
Я пожал плечами: опять знакомая рысаковская удаль. Но спорить было бесполезно, да и запуганный мальчик вряд ли что путное мог рассказать.
И мы, действительно, быстро собрались, взяли у колхозников Уручья двенадцать саней и выехали на дорогу.
От Уручья до Мякишева четырнадцать километров, от Мякишева до Лопуши еще шесть, а в десяти километрах за Лопушью находились Выгоничи, районный центр, — там районная управа с бургомистром, с военной комендатурой, гестапо, отряды полиции СД и батальон железнодорожной охраны. Что имеется у противника в Лопуши, какие силы, как они расположены и вооружены, я не знал. Мальчишка до вмешательства Рысакова сообщил лишь то, что полиции в Лопуши много и есть пулеметы с «кругами на дулах и другие, на колесиках, как у плуга», — значит, ручные и станковые. У нас же был всего лишь один единственный ручной пулемет с двумя дисками. Вместе с командиром нас было двадцать четыре человека. Но и скудное наше вооружение, и крайне незначительное число людей сами по себе не так меня беспокоили, как то, что по существу мы почти ничего не знали о Лопуши. С такими данными о противнике, какими мы располагали, я наступал впервые в своей военной жизни.
Ехали мы по глубокому, рыхлому снегу. День был серый, облачный, тихий. Падали редкие снежинки. Лошади двигались медленно. В большинстве они были заморенные: хозяева, боясь, что немцы заберут скотину, держали ее в черном теле. Колонна наша растянулась. Я ехал в одних санях с Рысаковым, впереди других.
— Почему ты поехал впереди колонны? — спросил я Рысакова.
— А где же мне ехать? В хвосте?
— Впереди должна итти головная походная застава. В данном случае она же выполняла бы функции разведки.
— Сколько человек?
— Выслать одни сани по нашим силам хватит.
— Где же такое правило существует, в армии? — спросил Рысаков насмешливо.
— В армии.
— Оно и видно. Войну-то проездили с такими правилами?
И Рысаков опять стал бранить армейских командиров, придумавших дурные порядки, при которых командир ходит позади своих солдат. Он был наивно уверен, что если бы офицеры, командующие частями и соединениями Красной Армии, всегда были впереди бойцов, то Советский Союз уже праздновал бы победу.
— Это что значит, когда командир ходит позади? Это значит, что он трус, вот что это значит! — горячился Рысаков.
— Ну, хорошо, а если полицаи устроят в Мякишеве засаду?
— Откуда они могут знать, что мы едем? В том-то вся штука, что они не знают. Внезапность! — Рысаков любил это слово и повторял его всякий раз, когда выдавался подходящий случай, со вкусом, чуть ли не прищелкивая языком. Никакой разведки впереди себя мы не высылаем. Шпионы тоже о нас сведений не подготавливали, вот мы и нагрянем нежданно-негаданно. А разведка только может помешать. Представь себе, попадутся такие разведчики, что разболтают. А тут внезапность..
К Мякишеву мы подъезжали в темноте. Хотя Рысаков и полагался полностью на внезапность, все же, на всякий случай, чтобы не напороться на противника, он решил объехать деревню.
— Дорога везде одинаковая; — сказал он.
Убеждать Рысакова соблюдать правила, выработанные обширным армейским опытом, было ни к чему. Я спросил его, как он представляет себе бой в Лопуши. Что будут делать полицейские? Как будем действовать мы?
— Зачем я буду фантазировать? Дело покажет… В основном будем уничтожать врага, — ответил Рысаков раздраженным тоном.
— Деревня большая? — продолжал я свои вопросы.
— Длинная. Одна улица — да тянется километра на три.
— А где, как ты думаешь, находятся полицейские?
— Конечно, в бывших кулацких домах, где же им еще быть?
— А как ты будешь нападать? Откуда?
— А вот сейчас увидишь.
Впереди показались очертания домов. Рысаков вполголоса подал ездовому команду «стой» и вышел из саней. Я последовал за ним. Несколько секунд мы стояли на обочине дороги и молча вглядывались в темноту.
Было тихо. Из Лопуши доносился редкий лай собак. В какой-то избе, в глубине села, мерцало освещенное оконце. Рысаков приподнял руку и повел пальцем в направлении этого далекого освещенного окна.
— Там они все и сидят. Это самый большой кулацкий дом, — заключил он. — Главное — не ждут. Это самое главное…
Одна за другой подтягивались наши упряжки. Скрипели полозья в темноте, тяжело дышали лошади, но людей слышно не было, люди говорили шопотом, оружие не звенело, бойцы отряда умели сосредоточиться беззвучно.
Когда все, кроме ездовых, собрались вокруг Рысакова, он вполголоса разъяснил план нападения.
— Мы с Василием Андреевичем (то есть со мной) следуем впереди, остальные за нами. Да смотрите, чтобы ни один не отставал! Дальше, что есть духу врываемся в Лопушь… На задней подводе кто?
— Я, — отозвался Саша Котомин.
— Вот хорошо. Как только сравняешься с третьей хатой, открывай винтовочный огонь. Это и будет сигналом для нападения. Понятно? Как только у третьей хаты услышите выстрел, так все открывай пальбу, кто из чего может. Ясно?
— А куда стрелять, Василий Андреевич? — спросил Иван Акулов.
Рысакова не смутил этот уничтожающий по существу вопрос.
— Куда попало, — ответил он не задумываясь. Затем уточнил: — Туда бей, где огонь горит или кто-нибудь шляется. В такой час некому больше шляться, кроме врагов. Уразумели?
Все ответили утвердительно.
Вмешиваться в распоряжения Рысакова, выступать с советами, тем паче с требованиями, в эту минуту было не только бесполезно, но, пожалуй, вредно для дела: Рысаков не только не отменил бы своего замысла, но, напротив, усложнил бы его из духа противоречия и в доказательство командирского авторитета.
Нервы его были натянуты до предела. Это чувствовалось в голосе, каким он отдавал распоряжения, в стремительности жестов, в его прерывистом и шумном дыхании.
Я молчал, обдумывая, как помочь Рысакову во время боя, если надежды командира на внезапность окажутся преувеличенными и бой завяжется нешуточный.
А Лопушь молчала, точно там не было ни одной живой души. Даже собаки умолкли.
— Итак, повторяю еще раз, — снова заговорил Рысаков, — стрелять всем, не жалея патронов, переполох наделать такой, чтобы жарко было. Симонов, знаешь, где был раньше сельсовет? Забросаешь дом гранатами… Гранаты у всех есть? Баздеров, ты из пулемета тоже стреляй, только смотри, один диск оставь на всякий случай…
Я воспользовался бережливостью Рысакова и попробовал высвободить ручной пулемет для безусловно необходимого прикрытия.
Нарочито неуверенным голосом я предложил Рысакову, чтобы Баздеров с пулеметом и Власов сели к нему в сани.
— Это еще зачем? — удивился Рысаков.
— Разгорячатся и израсходуют диски, а ты во-время сумеешь их охладить.
— Баздеров и Власов со мной! — не вдаваясь в рассуждения, приказал Рысаков. — Остальным следить, что я буду делать. Когда я остановлюсь, сходить с саней и нападать на дома, из которых будут стрелять. Из Лопуши мы не уйдем, пока не перебьем всю сволочь.
Он упал в сани, за ним на ходу вскочили Власов, Баздеров и я. Мы понеслись по деревенской улице с той быстротой, на какую только были способны наши кони.
Все началось «по расписанию» Рысакова. Мы проскакали из одного конца деревни до другого, стреляя и производя изрядный шум. Однако в ответ, к великому удивлению командира, не раздалось ни одного выстрела, ни одного крика.
Настроение у Рысакова заметно понизилось.
— Что за чертовщина, почему они молчат? — с недоумением проговорил он. — Где они сидят? Неужели тот щенок нас обманул?
Мы повернули обратно и вышли из саней. Где же, в самом деле, полицейские? Не ушли же они из Лопуши!
Котомин попытался вызвать из какой-то избы крестьян, но сколько ни стучал в дверь и в окна, никто не появлялся. Бойцы снова собрались вокруг командира, и это оказалось кстати.
Метрах в тридцати от нас перебегал улицу какой-то человек. Я окликнул его. Он побежал быстрее. Власов приложился к винтовке, и снайперское искусство его не подвело — почти в полной темноте с первого выстрела он подбил бежавшего. Человек оказался полицейским, вооруженным винтовкой. Пуля Власова пронзила ему обе ноги выше колен. Рысаков замахнулся, чтобы добить полицейского, но я остановил командира.
— Где размещены полицейские? Сколько их? Где начальник? — спросил я.
Раненый ответил на все вопросы. Полицейских в Лопуши было пятьдесят человек. Размещены они были в четырех домах, раненый указал эти дома. Охранные посты не выставлялись. По деревне патрулировали лишь два полицая, он — один из них.
Рысаков скомандовал: «Вперед!» — и быстро пошел к центру деревни. Сани двигались за нами. Каждую минуту можно было ожидать внезапного нападения. Роли переменились — «по расписанию» мы должны были владеть фактором внезапности, в действительности им владел теперь противник. Это почувствовал даже Рысаков. Он заметно волновался, то и дело приостанавливался, прислушивался, оглядывался по сторонам.
— Такой ватагой нельзя итти, Василий Андреевич, — сказал я.
— А как лучше? — на этот раз он ждал совета и был готов его выполнить.
— Нужно разбиться на три группы, итти раздельно и, если полицаи откроют огонь, сближаться, прикрываясь домами.
Группы составились молниеносно. Котомин с шестью бойцами прижался к левой стороне домов и быстро пошел вдоль улицы. При себе Рысаков оставил Баздерова с пулеметом и еще несколько человек. Иван Федотович Симонов с десятью партизанами двигался позади и прикрывал передовые группы.
Так прошли мы несколько шагов, нас окликнули:
— Стой! Кто идет?
Людей, однако, не было видно. Поведение противника показалось мне загадочным. Или это хитрость какая-то, или… Или я ничего не могу понять!
— Свои, — громко ответил Рысаков. — Выходи!..
Из-за дома показался часовой. Это, видимо, был
второй патрульный. Власов в упор выстрелил в него. Одновременно открылась стрельба из винтовок в той стороне, где продвигался Котомин.
— Я говорил, это партизаны, — раздался истошный крик в дверях ближайшего дома. — В ружье! За мной!
— Оцепить дом и подпалить! — быстро скомандовал Рысаков.
Но оцепить дом нам не удалось.
Большое пятистенное строение было обнесено глухим забором, и, пока часть людей перелезала через него, а другая подошла к воротам, полицаи выбежали во двор и встретили нас залпом из винтовок и из ручного пулемета. Судя по выстрелам, винтовок было не менее двадцати. Мы залегли. Снег и поленница дров помогли нам укрыться от огня противника. Кто-то из наших бросил одну за другой две гранаты, и пулемет противника перестал работать.
Рассыпавшись по всему пространству вокруг дома, мы били из винтовок. Баздеров со своим пулеметом взобрался на дрова и открыл огонь с возвышения. После первой очереди он замолчал.
— Давай огонь! — закричал ему Рысаков.
С минуту не было слышно ответа, потом Баздеров сообщил, что пулемет отказал и он ничего не может с ним сделать.
Рысаков подполз к Баздерову, раздраженно оттолкнул его от пулемета и, спеша устранить задержку, выронил из рук диск. Диск застучал, скатываясь по дровам, подпрыгнул, упал на снег ребром и заскользил с большой скоростью в сторону полицейских. Рванувшись за диском, Рысаков оказался между нами и противником.
Все произошло в какое-то мгновенье. Не успели мы пошевельнуться, как на Рысакова набежали трое или четверо полицаев. Одного Рысаков успел мгновенно уложить из пистолета. В вспышке выстрела я увидел, как второй схватил командира за руку и свалил его с ног.
Я бросился на помощь Рысакову, за мной ринулись товарищи. Полицая, свалившего Рысакова, я ударил прикладом по голове, второго и третьего пристрелил Власов. Рысаков вскочил на ноги, в страшной ярости бросился вперед. С криком: «Гады, предатели!..» он с такой быстротой подбежал к группе полицейских, засевших за сугробом у стены сарая, что они даже не успели открыть огня. Власов, Баздеров, я и остальные партизаны из нашей группы не отстали от Рысакова, и у стен сарая началась рукопашная схватка. Мы били полицейских прикладами, кулаками, и, видно, так велика была сила нашего натиска, что в несколько минут исход был решен. Последний удар рукояткой пистолета, как в комическом фильме, разъяренный Рысаков нанес в темноте Ивану Федотовичу Симонову, подоспевшему к нам на помощь со своими бойцами.
Если говорить о потерях, которые понесли две наши группы, то ранением Симонова — Рысаков сильно рассек ему губу — они и ограничились. Кроме того, шальной пулей оцарапало левую руку Власову. В третьей группе, которой командовал Котомин, оказалось трое легко раненных.
Бой его группы был еще более скоротечен. Полицаи встретили группу не окриком «стой», а залпом из окон дома. Котомин пустил в ход гранаты, и полицаи, оставшиеся в живых, очистили поле боя. В развороченных комнатах осталось пять убитых наповал, один раненый. Остальные, бросив восемь винтовок, станковый пулемет без замка и без лент, бежали. Пулемет потом нам очень пригодился.
Во дворе пятистенного дома, где начал свалку Рысаков, враг оставил одиннадцать убитых и четырех раненых. Кроме их личного оружия, мы захватили ручной пулемет противника. Диск, который выскользнул из рук Рысакова и чуть не послужил причиной беды (надо прямо сказать, исход боя мог быть совсем не в нашу пользу), вернулся к Баздерову в полной сохранности.
Раненые полицаи открыли мне секрет, почему предельно беспечная наша операция окончилась для нас так удачно.
За два дня до нашего внезапного, с точки зрения Рысакова, нападения так же внезапно, ночью, налетел на Лопушь военный комендант Выгоничей. С оравой эсэсовцев человек в сорок на конях и повозках пронесся он из одного конца деревни в другой, обстрелял из винтовок и пулеметов все дома и, подступив к управе, потребовал начальника полиции. Военный комендант был сильно пьян, а начальник полиции смертельно перепуган. Комендант, однако, не заметил состояния начальника и с пьяным великодушием объявил ему благодарность за образцовое несение службы.
— Хорошо, — говорил комендант на ломаном русском языке. — Никакого паника не допускаль. Все остались на место. Молодьец. Спокойствие. Так всегда делай.
Теперь, когда мы налетели на Лопушь, полицаи думали, что это снова пожаловал господин военный комендант. Сомнение у некоторых вызвало лишь то обстоятельство, что въехал комендант нынче с другого конца деревни. Но другие, в том числе начальник полиции, доказывали, что немецкий комендант волен действовать, как ему заблагорассудится — влететь в село с одного конца, вылететь с другого или наоборот.
Рысаков хохотал во все горло. Первый раз я видел его таким веселым. Я не удержался, чтобы не сказать ему, что наш успех объясняется, как это теперь совершенно ясно, глупостью противника. Я думал, что Рысаков задумается над смыслом происшедшего. Однако Рысаков остался при своем мнении.
— Это еще лучше, когда враг дурак, воевать легче, — сказал он самодовольно. — Внезапность, внезапность и еще раз внезапность, пойми ты, Василий Андреевич, седая борода!..
А я стоял перед ним и обдумывал, как лучше убедить этого человека, что умение воевать — наука; овладевать этой наукой нужно с долгим упорством; она необходима отряду, как воздух. И потом — связь с райкомом партии, — пора, давно пора ее установить. Эти две задачи не давали мне покоя.
Лопушская операция наделала шуму во всей округе. Людская молва преувеличивала наши успехи, и слава отряда вознеслась высоко. Как мало нужно было в те тяжкие времена, чтобы затронуть сокровенные струнки в душе людей, жаждавших возмездия…
Но и немцы со своей стороны всполошились. Вскоре после памятного боя нам пришлось столкнуться со значительной группой противника, совсем непохожей на прежние случайные, наспех сколоченные формирования. Случилось это дней через десять, а пока немцы смирно сидели в Красном Роге и вели усиленную разведку. Обстановка складывалась сложная, и было над чем задуматься.
Один Рысаков как будто не понимал, что творится вокруг. Он все еще был опьянен удачей и часами доказывал мне преимущества тактики «лети, не задумываясь». Мы попрежнему спорили с ним, но отношения установились у нас более ровные, и иногда мне казалось, что он понемногу начинает прислушиваться к моим доводам. Правда, непомерное самолюбие не позволяло ему и виду показать, что в нем назревает какая-то перемена.
— Какие у нас планы? — спросил я как-то Рысакова.
— План у нас один: бить немцев, бить и еще раз бить!
— Что же, план превосходный. Но позволь полюбопытствовать: как, когда и где?
— Что, руки чешутся? Так бы ты и говорил. Есть сведения, что сегодня ночью немцы собираются в Красном Роге. Вот там их и трахнем. Как на этот счет?
— По-лопушски?
— А я говорю: отличная была операция! — вспылил Рысаков и стукнул кулаком по столу.
— Разве я сказал плохая? — невинно возразил я.
— Так в чем же дело? — уже почти грубо бросил командир. — Чего тебе от меня надо?
— Немцы-то не в Лопуши, а в Красном Роге.
— Ну?
— Значит, и операцию надо подготовить краснорожскую.
— Сколько же времени ты думаешь готовить ее? — в голосе Рысакова появились издевательские нотки.
— Почему я? Это твое дело.
— Да мне показалось, что ты в новую роль вошел, — понижая тон, произнес Рысаков, — и уже команду подать собираешься. А у меня подготовка простая: по коням — и пошел. Операция совершится, тогда и название ей родится.
Разговор начинал меня раздражать. Но, зная уже, что Рысаков не хочет соглашаться из одного упрямства, а на самом деле прислушивается к моему мнению, я терпеливо объяснял ему, что в Красный Рог немцы прибыли не случайно, что с нашими силами нельзя лезть в Красный Рог — это не Лопушь. Целесообразнее выманить немцев из села и навязать им бой там, где нам будет выгоднее.
— Так что же, по-твоему, ждать будем? — все еще не желая сдаваться, спросил Рысаков.
— Ни в коем случае!
— Не понимаю — ждать нельзя, и нападать не смей.
Несколько дней тому назад наши разведчики столкнулись с немецкой группой в Утах, затем в Павловке и в Яковском. Я напомнил об этом Рысакову, набросав для наглядности схему. Он задумался.
— Что же они замышляют?
— Чтобы узнать, что замышляет противник, — лекторским тоном ответил я, — командир Красной Армии прежде всего разведкой занялся бы, постарался достать «языка»…
Рысаков меня не понял. Видимо, он впервые услышал это слово.
— Чего? — переспросил он.
Я объяснил. Рысаков смотрел на меня озадаченно. А я, как ни в чем не бывало, продолжал свою «лекцию». Командир сделал последнюю слабую попытку перед «капитуляцией»:
— Думаешь, он что-нибудь расскажет твой «язык». Нашел дураков.
— По-моему, ты сможешь любому «языку» развязать язык, — пошел я на грубую лесть.
— Надо полагать, сумею, — не без самодовольства согласился Рысаков. — Да ведь он наврет с три короба, поди тогда разберись.
— На то ты и командир, чтобы разобраться…
Последние слова я договорил, когда Рысаков уже распахнул дверь землянки.
— Власов! Котомин! — крикнул он. — Ко мне!
И тут же у входа в землянку составил группу разведчиков для захвата «языка».
Вечером я проводил разведчиков за черту лагеря. Ночь стояла лунная, светлая, тихая, но лес был полон смутных шорохов, — потрескивали сухие ветки, ломавшиеся под тяжестью снега, где-то в глубине глухо стонали совы и совсем уже далеко тявкали и завывали волки.
— Будьте осторожны, товарищи, зря под огонь не лезьте, — сказал я, прощаясь с разведчиками.
Один из них, комсомолец Титков, на серьезное дело шел впервые. Он заметно волновался, рука его дрожала в моей. Я посмотрел ему в глаза. Он встрепенулся, выдернул руку и проговорил:
— Ничего, Василий Андреевич, это предчувствие приятной встречи: я же с земляками встречусь, в свою деревню загляну.
Титков шутил, а раз так, подумал я, парень не подкачает, хотя и мало обстрелян.
Рысаков встретил меня у землянки.
— Проводил?
— Проводил.
— Приволокут, думаешь?
— Приказ дал?
— Дал.
— В силу своего приказа веришь?
— Верю.
— Значит, «язык» будет!
Рысаков взял меня под руку и повлек по узкой тропе к кухне, где еще работали наши повара. Из верхнего отверстия кухонного балагана иногда веером вырывались бледные искры.
Наши разведчики должны были вернуться на второй день, но прошла ночь, а их все не было. Всех очень тревожило отсутствие товарищей, и в течение ночи то один, то другой вставал с нар под предлогом, что в печурку надо подкинуть дров, и подходил ко мне.
— Не слышно о ребятах, Василий Андреевич?
— Скоро будут. А ты что не спишь? — отвечал я сердито.
— Да не спится что-то…
Разведчики не вернулись и днем. Мы послали связных к нашим агентам в Золядку. Они передали: в Выгоничах был большой переполох. Налетели партизаны, убили двадцать пять немецких солдат и полицаев, А немцы убили у партизан лошадь и подводчика.
Мы терялись в догадках. Никакой лошади у наших людей не было, и в Выгоничи разведчики не должны были попасть. В чем дело?
Поздно вечером на третий день с заставы прибежал запыхавшийся Сергей Рыбаков и доложил:
— Ребята прибыли и немца живого ведут, здорового!
Вслед за Рыбаковым в штабную землянку явились разведчики. Я быстро оглядел группу: Титкова не было, Кириченко держал две винтовки…
Не глядя на командира, Власов доложил, что с задачей не справился. Он поддался соблазну, решил расширить операцию и все испортил.
Молча слушали мы товарища.
Нарушения приказа начались сразу же, как только разведчики вышли за пределы лагеря. Горячий Ванюша Титков предложил итти не в направлении Красного Рога, где по селам рыщут только рядовые немцы, а проникнуть прямо в Выгоничи и «сцапать» офицера, а то и нескольких. Титков уверял, что знает в Выгоничах все ходы и выходы. Власов долго не соглашался, но юношу поддержал Кириченко, и вдвоем им удалось склонить на свою сторону старшего группы.
Сперва все шло хорошо. У въезда в Выгоничи разведчики захватили постовых и собирались использовать их в качестве проводников к немецкому штабу. Но у самой цели невольные проводники вдруг побежали в разные стороны, и растерявшиеся разведчики открыли по ним стрельбу. Началась суматоха. До сорока немцев преградили дорогу немногочисленной группе Власова, и разведчикам пришлось пустить в ход ручной пулемет и гранаты. На улице разгорелся бой. В перепалке Титков был смертельно ранен. Кириченко пытался вынести его, но он умер у него на руках. Отстреливаясь, разведчики отошли, а немцы не решились преследовать их.
Власов был в отчаянии: неужели вернуться без «языка»? Решили предпринять поиски в какой-то деревне вблизи Выгоничей. К счастью, попытка увенчалась успехом.
С тяжелым чувством слушал я рассказ Власова. «Как быстро — думал я, — захватывает людей атмосфера вольницы. Власов — лейтенант. Будь он в регулярной части, а не в партизанском отряде, ему бы и в голову не пришло так играть приказом командира».
Но Рысакова, к моей пущей досаде, результаты разведки вполне удовлетворили. Он с явным одобрением выслушал доклад о лихом налете на Выгоничи.
— Что с тобой сделал бы командир части за такое самовольство? — сухо спросил я Власова.
— В лучшем случае разжаловал бы в рядовые, — ответил разведчик не задумываясь.
— То в части, а то здесь, — вмешался Рысаков. — Тут по-всякому может обернуться. Двадцать пять немцев ухлопали? Ухлопали! Да еще живьем одного приволокли. Хорошо! Инициатива тоже нужна. Жаль только Ванюшку, боевой был комсомолец…
В присутствии разведчиков я не стал оспаривать мнения командира, решив поговорить с Рысаковым попозже.
Рысаков подготовился к церемонии допроса. Он надел кубанку, заправил и одернул гимнастерку, отстегнул кобуру. Мне предстояло быть переводчиком. Но после института я редко разговаривал по-немецки и пришлось на подмогу пригласить одного партизана, тоже владевшего немецким языком. Рысаков разрешил всем партизанам присутствовать при допросе.
В землянку ввели пленного немца. На голове у него была надета пилотка с толстыми ватными бортами, опущенными на уши. На ногах — огромные войлочные галоши, обшитые и подбитые кожей. Под тонкой солдатской шинелью виднелся черный полушубок. Полы шинели оттопыривались, и немец походил одновременно на кота в сапогах и на взъерошенную курицу. Я обратил внимание на его лицо — ободранное, исцарапанное и покрытое кровоподтеками.
— Это он об снег поцарапался, — смущенно объяснил Кириченко, — волоком тащить пришлось. Стрельбу немцы открыли — убьют, думаем, нашего «языка», ну мы его за ноги и проволокли малость, да впопыхах уложили не на спину, а на живот.
Окидывая робким взглядом партизан, немец снял пилотку и учтиво поклонился. Рысаков громко сплюнул и спросил:
— Гонор-то где твой, вояка?
Пленный поднял на Рысакова поблекшие глаза; кивнул и глупо улыбнулся.
— Как же это ты живым-то попался? Вот не думал, небось, к партизанам угодить? — спросил старик Демин.
Немец — звали его Альфред Варнер — объяснил, что он в составе команды в десять человек пошел в разведку. В той деревне, куда они пришли, не было партизан, и они решили заночевать. Разместились в двух соседних хатах. На рассвете через окно загремели выстрелы, и двоих убило наповал. Он с товарищами бросился в сени, там-то впотьмах его и скрутили.
— Какой части? — спросил Рысаков.
— Третьей роты батальона особого назначения СД, — перевел я ответ немца.
Солдатская книжка и дневник пленного подтверждали показание.
— Откуда прибыла часть? — допрашивал Рысаков, как старый опытный разведчик.
Он явно входил во вкус и наслаждался допросом.
Пленный сообщил, что формировалась часть в Гамбурге на его родине и предназначалась для службы во Франции. Но два месяца тому назад ее перебросили в Россию, в Брянск. Уже неделю рота стоит в Красном Роге.
Власову повезло: немец оказался именно таким, какой необходим был для нашей операции.
— Предназначалась во Францию, — продолжал Рысаков, — а попала в Россию? На отдых, что ли, или дорога во Францию идет через Россию?
Немец ответил, что ему неизвестно, почему так произошло.
— Как неизвестно? Зачем прибыла часть в Красный Рог?
— Офицер говорил — по специальному заданию.
— Какое это задание? Ну, что молчишь? Я знаю ваше задание, меня интересует не оно, меня интересует, хочет ли жить на свете Альфред Варнер. Если хочет жить, то он будет говорить правду.
— Разведка, — ответил немец.
— Разведка? Разве линия фронта проходит здесь?
— Здесь партизаны.
— Значит, партизан разведываете? И какие данные получили о партизанах?
— Командир роты недоволен разведкой, она только несет потери и не приносит данных.
— Цель разведки?
— Составляется экспедиция для борьбы с партизанами по селам и в лес, — ответил немец.
Когда начнется экспедиция и какими силами, он не знает, но батальон и его рота примут в ней участие. Рота, сообщил пленный в заключение, еще не принимала участия в боях.
— Не воевал, значит, еще, а просто расстреливал и сжигал русских? — спросил Демин.
Немец замотал головой, прикладывая руку к груди, заговорил о том, что он — солдат, а солдат обязан выполнять свой долг, что до войны он был маклером, а после войны мечтал открыть собственную торговлю.
— Маклер ты и есть, паскуда! — плюнул Демин.
Он махнул рукой и направился к выходу. За ним пошли партизаны. Интерес к немцу пропал.
Когда гитлеровца увели, Рысаков сказал:
— А «язык», оказывается, действительно хорошая штука. Я, право, доволен, в глазах даже посветлело. Надо, пожалуй, это дело полюбить как полагается. А то, что они не принимали участия в боях, — добавил он задумчиво, — нам пригодится. Очень пригодится. Спасибо Власову. — И снова Рысаков вспомнил про погибшего Ванюшу Титкова: — Давай, проведем траурный митинг, помянем комсомольца добрым словом…
После митинга состоялся у меня с Рысаковым решительный разговор.
Время для такого разговора давно назрело, и откладывать его дальше нельзя было. Я уже хорошо изучил Рысакова. На моих глазах начинали укрепляться в нем черты настоящего командира, народного вожака, но он еще не умел совладать со своим характером, изменчивым, неуравновешенным, когда бурные порывы глушили еще слабые ростки его нового сознания. Три вещи решали дальнейшую судьбу отряда: дисциплина, партийное руководство и связь с народом.
С дисциплины я и начал. Я внушал Рысакову элементарные истины. Партизанская борьба — не частное дело героев-одиночек. В партизанской армии, так же как в регулярной воинской части, должна быть установлена железная дисциплина. Здесь нельзя действовать по принципу: «Кто в лес, кто по дрова». Одобряя «инициативу» Власова, командир санкционировал именно такие действия. Он рисковал не только исходом будущей операции, жизнями людей, но и подрывал свой авторитет.
Рысаков слушал меня нетерпеливо. Он, видимо, сознавал свою неправоту, но именно это сознание заставляло его запальчиво возражать. И тут я особенно ясно почувствовал, что ключ к решению всех задач — это быстрейшее установление связи с подпольным партийным органом.
Я заговорил о райкоме.
— Я же тебе втолковывал, — прервал меня Рысаков. Он нехотя встал со скамьи. — Ну, хорошо, раз ты настаиваешь, пойдем отсюда, я тебе кое-что расскажу.
Когда мы вышли из землянки, он проворчал:
— Не могу же я тебе при людях о райкоме распространяться. Райком партии — не охотничий кружок. Это орган подпольный, а ты болтаешь.
— Никак не пойму — заблуждаешься ли ты, или просто голову мне крутишь? — сказал я резко.
Рысаков промолчал и сердито взглянул на меня.
— Наши люди не меньше тебя дорожат райкомом, — продолжал я, — при чем тут охотничий кружок. Мне кажется, ты просто скрываешься от райкома, а у него до тебя еще руки не дошли. Может быть, ты думаешь без партии обойтись? Тогда скажи прямо — кого ты здесь представляешь, от имени кого выступаешь?
— Ну, брат, это уже слишком! — рассвирепел Рысаков. — Я коммунист и глупости разные слушать не намерен.
— Объясни, в чем дело.
Он все больше и больше возбуждался. Видимо, я задел в нем больную струнку. Но надо было во что бы то ни стало довести дело до конца, и, чтобы вызвать Рысакова на полную откровенность, я решил немного польстить его самолюбию.
— Послушай, Василий, — сказал я. — С народом работаешь ты не первый год, учить тебя не приходится.
Рысаков хмуро усмехнулся:
— Не только что на свет народился, слава богу, людей знаю.
— Председателем сельсовета сколько лет работал?
— Три года считай, и сельсовет не на последнем месте был.
— Вот видишь… Ты, что же, своим умом до всего доходил? Скажем, сев идет, уборка, молотьба, — от кого ты добрые советы получал, или, может, без них обходился?
— Как, от кого? От райкома, конечно, от советской власти.
— От партии, значит, и к народу от имени партии приходил. Так, что ли?
— А как же иначе?
— Ну вот, в мирное время партию ты над собой признавал, искал в ней опору. А как же теперь, когда война да еще в тылу вражеском, думаешь своим умом прожить, не давая партии отчета?
Рысаков молчал.
— Перед кем ты отчитывался в мирное-то время, кому докладывал об успехах? Райкому прежде всего. А теперь?
— Хватит, — словно решившись на что-то, оборвал меня Рысаков. — От партии, от райкома я никогда не отходил и не отойду до самой смерти. Ты мне таких обидных слов не говори. Коли на то пошло, скажу тебе начистоту. Подумай сам, с чем я к райкому приду сегодня? Что я таксе совершил замечательное? А с пустыми руками я не привык отчитываться. Придет время — тогда буду докладывать.
— Вон ты завернул как, — иронически протянул я. — Значит, подвиги решил накопить, а потом уж во всем блеске предстать перед начальством! А народу, дескать, не к спеху, народ может и обождать, ему от Рысакова и требовать ничего нельзя, пока Рысаков личной славы не добудет. А что если я все это партизанам выложу, пусть скажут свое слово на этот счет?
— Как это так выложишь? — вспылил Рысаков. — Кто здесь, чорт побери, командир — ты или я?
— Командир-то ты, я рядовой партизан, но я коммунист и немного опытнее тебя. Мириться с твоими причудами не могу, не имею права.
— Чего ты от меня хочешь? — в голосе Рысакова послышалась усталость.
— Немедленной связи с райкомом.
— Так о чем же мы спорим? Разве я против этого, чудак ты человек. Я просто хотел, чтобы лучше… Я думал и райкому приятнее получить боевых людей. Сам знаешь, связаться не так-то просто, можно враз все дело погубить.
Я почувствовал огромное облегчение. Тяжелое, но неизбежное объяснение позади. И направление мыслей Рысакова стало мне яснее, радовало то, что он, кажется, понял свою ошибку. Он просил меня только не затевать разговора с партизанами.
— Подумают еще, что у нас с тобой разлад, начнутся лишние кривотолки.
С этого дня Рысаков по-новому стал относиться ко мне. Он все больше прислушивался к моим советам, вел себя сдержаннее. Постепенно я сделался, что называется, вторым человеком в отряде после Рысакова. Дело, казалось, шло на лад. Оставалось только ждать связи с райкомом.
Но однажды все достигнутое сразу пошло насмарку, Рысакова опять «прорвало». И случилось это при обстоятельствах горьких и драматических.
Пришел к нам из Брянска высокий, с молодцеватой выправкой, бойкий парень, по фамилии Цыбульский. С собой он принес скрипку и велосипед. Как ему удалось по глубокому и сыпучему снегу притащить из такой дали велосипед, мы диву давались. Цыбульский объяснил, что скрипка и велосипед составляют все его имущество, потому он никогда не расстается с ними.
Бельмо на правом глазу свидетельствовало о том, что Цыбульский невоеннообязанный. Это же подтверждали и его документы. Нам показалось правдоподобным, что молодой парень, не служивший в Красной Армии и не попадавший в окружение, до сей поры тихо и мирно проживал в тылу у немцев.
Рысакову, да и не только ему одному, Цыбульский вскоре очень полюбился. В свободные вечера при свете коптилок он подолгу играл на скрипке, а в боях был отважен.
— Где ты учился так воевать, чорт слепой? — спрашивал его Рысаков.
— Ненависть к врагу всему научит, — высокопарно отвечал Цыбульский, но и этот неестественный в устах простого парня, книжный, надуманный ответ звучал у него естественно.
Почти одновременно с Цыбульским появилась в нашей группе красивая молодая девушка Ирина. У нее были большие черные глаза, нежная кожа. Не навязываясь, но и не таясь, Ирина рассказала нам о себе все, что считала важным. По ее словам, родилась она в Бердичеве, откуда не успела эвакуироваться, и вместе со стариками родителями была загнана в гетто. Ей удалось бежать; внешне она мало походила на еврейку, и это помогло ей скрыть свою национальность. Не желая таиться в бездействии в немецком тылу, Ирина задумала пробираться на восток.
В Выгоничах, однако, она почувствовала такую усталость, что решила немного задержаться, набраться сил. До линии фронта было еще очень далеко. В Выгоничах ее застала регистрация. Уклониться не удалось. Сообщая о себе сведения, она созналась, что знает немецкий язык. Ей предложили работать в военной комендатуре.
Все это Ирина рассказала, когда пришла к нам, но заочно мы были знакомы с ней значительно раньше.
В последних числах декабря 1941 года один из связных в деревне Колодное с величайшей предосторожностью передал Рысакову записку, в которой говорилось:
«Дорогой товарищ, пишет вам друг. Обстоятельства вынудили меня работать у немцев. Но знайте, что я служила, служу и буду служить только нашей Родине. Все, что в моих силах, готова я сделать во вред немцам. Дайте мне любое задание, и я докажу вам свою преданность».
— Как ты думаешь, — спросил Рысаков, показывая мне записку, — это не провокация?
— Кто его знает, такая возможность не исключена, — ответил я. — А что мы теряем, между прочим? Давай проверим…
— Как она все-таки напала на нашего связного?
— А кто он? Надежный парень?
— Безусловно, надежный. Наш парень, — уверенно ответил Рысаков.
Связной выполнял в Выгоничах наше задание. Бушевала сильная метель, и он задержался в городе на три дня. Как-то в сумерках, когда связной переходил через железную дорогу, за переездом его встретила неизвестная девушка и спросила:
— Вы откуда?
— А что такое? — уклонился от ответа связной.
— Я вас спрашиваю: откуда вы? — настойчиво повторила девушка. — Я работаю в комендатуре, вот удостоверение. У вас документы есть? Предъявите.
Связной смутился, предъявил паспорт и сказал, что он из Колодного.
— Партизаны у вас есть? — понизив голос и посмотрев по сторонам, спросила девушка.
— Нет…
— Есть, — настаивала девушка, — я знаю. Не прикидывайтесь.
— Есть или нет, я не знаю ни одного.
Девушка сунула связному в руку конверт и строго сказала:
— Передайте эту записку партизанам. Не передадите, я вас найду, и тогда вам будет хуже. Фамилию вашу я запомнила, деревню знаю, найду, куда бы вы ни спрятались. Ясно? Ну, а если вздумаете с этой запиской пойти к немецкому коменданту, я скажу, кто вы… Я знаю, что сказать, и вас…
Девушка весьма выразительно провела пальцем по горлу и показала на небо.
— Нахрапистая девица, — сказал командир, узнав об этом разговоре. — Или подлюга, немецкий агент, или боевая дивчина. Из такой может выйти толк.
— Давай испытаем, — предложил я Рысакову. — Но что ей поручить, какое дать задание?
— Пусть ухлопает военного коменданта.
На этом было и порешили, но, продолжая обсуждать затеянное предприятие, мы пришли к выводу, что на первый раз даем слишком трудное задание. Незнакомка может не справиться, испортит дело. Нужно проверить ее на более легком задании. Мы предложили ей наладить передачу нам из выгоничской больницы медикаментов, инструментария, а затем организовать переход к нам врачей. Врачи в выгоничской больнице работали наши, бывшие военнослужащие, попавшие в плен. О том, что с врачами у нас уже связь налажена, незнакомке мы, конечно, не сообщили. А выгоничские врачи и больница в то время были для нас ценнее, чем смерть немецкого коменданта.
— Кто передаст этой дивчине задание? — забеспокоился Рысаков.
— Тот же связной. Он знает девушку в лицо, выследит ее и передаст задание, — предложил я.
— А если связного повесят?
— Ну, если бы немцам важен был именно этот связной, так они его давно бы повесили.
— Рискнем, — согласился Рысаков.
Через самый непродолжительный срок после того, как мы передали задание, налицо оказались замечательные результаты: военнопленные врачи, две молодые женщины — Лидия Унковская и Любовь Тодорцева благополучно перешли к нам со всем богатым больничным инвентарем. Они давно ждали удобного случая и еще до нашего вмешательства состояли в сговоре с этой девушкой из немецкой комендатуры. Вместе с врачами пришли две санитарки.
Организовано все было блестяще. Пользуясь доверием коменданта, объяснили нам врачи, незнакомка организовала и транспорт для перевозки больничного инвентаря.
Мы были восхищены предприимчивостью, смелостью и энергией нашей незнакомой союзницы.
Теперь мы решили поручить ей уничтожение военного коменданта. Она охотно взялась за это дело.
Вскоре она сообщила нам, что уже добыла пистолет и начала слежку. Подкараулить коменданта, успешно осуществить акт возмездия и при этом сохранить собственную жизнь было, конечно, делом более трудным. Мы девушку не торопили.
Но задание она выполнила, Комендант был убит. После этого она ушла из Выгоничей и прибыла к нам. Теперь мы могли с ней как следует познакомиться. По всему району разнесся слух, что партизаны убили немецкого коменданта.
К нашему сожалению и великому огорчению Ирины, через несколько дней выяснилось, что комендант жив и невредим, а убила она полицая. Она стреляла ночью и обозналась. Полицай был одинакового роста с комендантом.
— Ну, и чорт с ним, с комендантом! Все равно прислали бы другого. Одним негодяем, во всяком случае, меньше, — утешал ее Рысаков. — Хорошо, что сама ускользнула. Молодец!
С первых же дней Ирина занялась партизанским хозяйством. В землянку хлопцы возвращались поздно вечером, а с утра расходились— кто на разведку, кто в охранение. Ирина оставалась в тесной и душной землянке, латала мужчинам белье, штопала, стирала.
Командир был очень доволен девушкой, постоянно хвалил ее, ставил ее в пример другим мужчинам и женщинам. Называл ее Ирочкой.
— Оружия у нас, кажется, маловато, а то, которое есть, не ахти какое, — заговорила как-то Ирина с Рысаковым.
— Да, это верно, а война разгорается.
— Я это предусмотрела и кое-что припасла. Только взять надо, — сообщила Ирина.
В ту же ночь с пятью товарищами, на двух санях, она выехала за припасенным оружием. Цыбульский также принимал участие в этой экспедиции. Она как раз была ему по нраву — оружие хранилось почти под самыми Выгоничами, можно сказать в логове врага, а Цыбульский больше всего любил рискованные операции.
По пути Ирина предложила выполнить еще одно задание — с помощью своих знакомых в Выгоничах получить ценные сведения о противнике. Командир категорически запретил ей это.
— Ни в коем случае не смейте рисковать, — сказал он.
Но Ирина была девушка с характером. Рысакову она пообещала, что не будет отвлекаться попутными делами, но в Выгоничах все-таки повидала своих приятелей и привезла в отряд чрезвычайно ценные сведения. В выполнении этой рискованной операции помог ей Цыбульский. В Выгоничах всюду он ходил вместе с Ириной, обеспечив остальным партизанам убежище в укромном месте.
Двое суток с тревогой ждали мы Ирину. По нашим расчетам они должны были справиться за одни сутки. Все, однако, кончилось благополучно. Ирина привезла пять пистолетов «парабеллум», четыре немецкие винтовки и две ракетницы, которые, как она говорила, по неопытности своей приняла за неизвестное ей грозное оружие. Правда, маловато оказалось патронов, лишь ракетницы имели до двадцати зарядов, а пистолеты и винтовки всего три обоймы.
— Ничего, курочка по зернышку клюет, а сытая бывает, — успокаивали товарищи Ирину, которая очень досадовала на свою оплошность.
Она горячо взялась за изучение всех систем нашего оружия. Хранилось оружие теперь на кухне, так как в землянке оно очень потело. В кухне мы устроили специальные стеллажи. Кухня была большая, она представляла собой шатер, сколоченный из жердей. В центре шатра, где сближались жерди, было оставлено отверстие — дымоход. С внешней стороны кухня была тщательно замаскирована хвойными деревьями.
По целым дням Ирина возилась с оружием в кухонном балагане. Она разбирала, протирала, смазывала и вновь собирала винтовки и пистолеты, поминутно спрашивая часового, который неотлучно находился при складе оружия, название частей, и заливалась хохотом, повторяя смешные названия: мушка, лекало, собачка, ползун.
Не уходя из кухни до поздней ночи, она часто балагурила с Абрамом Яковлевичем Кучерявенко, нашим поваром. Девушка помогала ему чистить картошку, мыть посуду, резать мясо. Разрезать мясо на одинаковые куски так, чтобы они были одинаковы по весу, по качеству, по размеру — дело нелегкое. Требовался хороший глазомер. Весов у нас не было. Ирина отлично справлялась и с этой работой.
Так продолжалось неделю или две. Но однажды произошло событие, возбудившее наши подозрения.
Ночь выдалась на редкость тихая и лунная. Таинственные тени ветвей рисовались по снегу, в прогалинах между деревьями. Тишина была такая, что, казалось, кашляни — и на десять километров в окрестности будет слышен твой кашель. Треск деревьев на морозе, скрип снега под ногами, перекличка сов разносились по лесу, как по пустой комнате.
Мы долго не засыпали в ту ночь. В землянке было жарко натоплено. Акулов читал стихи, мы все лежали и слушали.
Вдруг над лесом послышался гул самолета. Я и Рысаков вышли из землянки. Самолет летел стороной. По гулу мотора было похоже, что летит наш У-2. И ясно в то же время, что советский самолет такого типа над лесом появиться не мог. Это летели немцы. Спустя минуту гул мотора стал приближаться. Самолет пронесся над нами так низко, что колеса едва не задевали за макушки сосен. На хвостовом оперении в свете луны мы разглядели свастику.
Появление самолета нас не встревожило. Гул его затих где-то вдали. Ночь была такая чудесная, что мы не торопились вернуться в землянку. И вот, спустя десять или пятнадцать минут, снова послышался гул. Он приближался. Теперь это показалось нам подозрительным. Рысаков отдал команду гасить все огни. И в то время, когда самолет был совсем близко, на кухне раздался глухой выстрел и пронзительный женский крик; почти одновременно прозвучал второй выстрел, и над лесом взвилась зеленая ракета, окрасив в призрачный цвет воздух, деревья и наш барак. Мы стояли, точно онемелые. Когда ракета упала, мы ринулись на кухню.
Обрушивая на голову Абрама Яковлевича проклятия, Рысаков подбежал к кухонному помещению.
Посреди кухни стояла плачущая навзрыд, смертельно перепуганная и белая, как снег, Ирина, а ракетница валялась у костра, и рукоятка ее уже начинала тлеть. Я пнул ракетницу ногой и недоумевающе посмотрел на девушку. Рысаков рванул Ирину за плечо, но, увидев ее лицо, остановился — по щеке девушки медленно стекала струйка крови.
— Что произошло? — спросил я, поворачиваясь в сторону Кучерявенко.
Он собирал у стеллажей рассыпанные ракетные патроны.
— Доигралась она, вот что, — ответил старик.
— А точнее нельзя ли? — прикрикнул Рысаков.
— Да чего точней! Возилась с ракетницей у костра, заряжает, разряжает, мне показывает, пропади она пропадом! Чуть насмерть не перепугала.
— Как же все-таки выстрел произошел? — допытывался я.
— Кто-то винтовочный патрон швырнул в костер. Он взорвался, я испугалась и нажала крючок. А щеку, наверное, поранило осколком патрона, — подавленно пробормотала Ирина.
— Как раз самолет откуда-то принесло, девчонка заохала, а тут патрон… Кто это шутками такими занимается, хотел бы я знать! — негодовал Кучерявенко.
Самолет над лагерем больше в ту ночь не появлялся. Мы сделали вид, что не придаем событию особого значения, успокоили Ирину, посоветовали товарищам итти спать. Но я и Рысаков долго еще не ложились, обсуждая происшествие. Случайно ли обстоятельства сложились так, что зеленая ракета взвилась над лагерем именно в то время, когда пролетал немецкий самолет, или это злой умысел? Абрам Яковлевич, которого мы допросили наедине, начисто отрицал злое намерение и всячески выгораживал Ирину.
Мы стали наблюдать за девушкой. Пока все шло по-прежнему. Ирина и в трудовой и в бытовой обстановке работала безотказно. Вместе с Сергеем Рыбаковым и Сашей Карзыкиным она поймала в Утах крупного вражеского разведчика. При содействии колхозников разоблачив шпиона, она связала его и доставила в лагерь. Он прибыл из Почепа. Между полозьев под санями шпиона мы нашли привязанную винтовку. На допросе он признался, что прибыл с целью разведки партизанских баз и дал нам ценные сведения.
Ирина вела дружбу со всеми хлопцами, но ближе всех была с Цыбульским. Он играл на скрипке, она пела, и нам казалось, что именно на этой почве они и подружились. Во всяком случае с Цыбульским Ирину видели чаще, чем с другими.
Девушка волновалась, когда Цыбульский уходил на разведку или на операцию. Трогательно, почти не стесняясь посторонних, она просила, чтобы Цыбульский был осторожен, не лез на рожон. Ничего удивительного в этой просьбе не было. Цыбульский по-прежнему воевал отважно, рискованно и брал на себя задания одно опасней другого.
Очень заботился Цыбульский об установлении связи с соседними партизанскими отрядами. Рысаков не разрешил ему заняться этим делом. А к этому времени как раз установилась у нас связь с одним из отрядов Навлинского района. В целях конспирации только один человек у нас и один человек у навлинцев знали расположение наших лагерей.
Тогда Цыбульский настоял на том, чтобы его послали на разведку в Брянск. А в такой разведке у нас как раз была нужда. Во-первых, мы хотели узнать, что делается в Брянске. Во-вторых, нужно было доставить в Брянск наши листовки.
Ушел Цыбульский в Брянск — и точно исчез! Срок, в который он должен был вернуться, давно прошел. Что с ним случилось, мы не знали и очень беспокоились, в особенности Ирина.
В деревню Колодное тем временем прибыла карательная экспедиция численностью до батальона и стала усиленно прощупывать опушку леса. Ежедневно то в одном месте, то в другом появлялись вражеские разведчики. 11аши отдельные группы завязывали с ними перестрелку.
На берегу Десны и на проселках, ведущих к лагерю, мы выставили усиленные караулы. Немцы хоть и не пытались атаковать лагерь непосредственно, но блокировали нас. Сведения извне перестали к нам поступать. Если мы знали, что в Уручье немецкий гарнизон сильно увеличен, то о других окрестных деревнях ничего узнать не могли. В конце концов нашей разведке удалось пробраться в Павловку. Сведения были неутешительные: большинство наших связных арестовано. Вывод один: нас кто-то предал. Но кто именно?
Все были встревожены. Командир ходил мрачный и упорно молчал. Он просто в бешенство приходил, когда кто-нибудь пытался заговорить с ним.
Цыбульский явился, когда все надежды на его возвращение были потеряны. И явился странным способом: его привез связной от навлинцев.
— Как ты к навлинцам попал? Почему попал к навлинцам? — сразу же набросился на Цыбульского Рысаков.
Цыбульский ждал этого вопроса.
— Как же я иначе мог вернуться? Разве вы не знаете, что творится кругом?
Цыбульский был прав: со стороны Десны мы были окружены немцами. Подумав несколько секунд, Рысаков сказал:
— Ладно, иди в землянку, там разберемся.
По словам связного, Цыбульского задержала застава навлинцев на просеке, где в те дни не показывалось ни одной живой души. Шел Цыбульский прямо в расположение партизан. На заставе к нему отнеслись недоверчиво, но задержанный убедительно доказал, что иным путем к себе в отряд он пробраться в сложившейся обстановке не мог. Все же Суслин, комиссар навлинского отряда, просил Рысакова хорошенько проверить Цыбульского. Он внушал подозрения.
— Очень уж интересовался нашим отрядом и всю дорогу расспрашивал, есть ли поблизости еще отряды и где именно, — закончил свои показания навлинский связной.
Рысаков бросил на меня многозначительный взгляд. Мы пошли в землянку.
Цыбульский лежал на нарах, укрывшись теплым платком, а Ирина сидела рядом с ним и латала брюки своего друга. Брюки основательно поизносились за время его последнего похода.
Ни слова не говоря Цыбульскому, мы с Рысаковым сели против него на другой стороне нар. Роясь в полевой сумке, Рысаков прощупывал глазами и Цыбульского, и Ирину. Смутившись под этим пристальным взглядом, Ирина сделала вид, что увлечена работой и стала выворачивать брюки Цыбульского. На колени из брюк выпала небольшая бумажка. Девушка посмотрела на Рысакова, потом на бумажку, взяла ее и, разворачивая, сказала:
— А у тебя из штанов любовные записки падают.
— Какие там записки? — спокойно отозвался Цыбульский.
— А вот! — Ирина замахала бумажкой перед носом своего дружка.
Он откинул с головы платок, взглянул на бумажку и стремительно приподнялся, протягивая руку, чтобы ее схватить.
— А вот не отдам! — игриво вскричала девушка.
— Что за глупые шутки! Дай сюда!
— Ну, нет, я сперва прочитаю, — покачиваясь взад и вперед, ответила Ирина; видимо, своей непринужденностью она хотела рассеять наше внимание.
— Дай сюда, я тебе говорю! — закричал Цыбульский и схватил Ирину за руку.
Она стала вырываться. Цыбульский побагровел. По его лицу мы видели, что он чрезвычайно обеспокоен и рассержен тем, что она затеяла эту игру.
Рысаков подскочил к Ирине и вырвал из ее руки бумажку, Цыбульский тотчас отпустил девушку, схватил свои брюки, сунул их под голову и снова лег. Успокаиваясь, он пробормотал:
— Нашла время для ревности, идиотка!
Рысаков развернул бумажку, и я одновременно с ним прочитал ее содержание. Это действительно была любовная записка к Цыбульскому. Мелким почерком, карандашом, были начертаны слова любви. Рысаков хотел было сложить записку, когда я обратил внимание на имена, которые в ней приводились в конце. Эти имена не оставляли сомнений, что Цыбульский шпион. Вот, приблизительно, как выглядел конец записки:
«Ты ведь знаешь, какая здесь дороговизна, а теперь мы обеспечены надолго… Продукты доставлены, хотя это было очень трудно, сам знаешь, время какое… И Захаров теперь здесь, и Пименов и Аркадий… Узнай, чем могут помочь друзья из Навли…»
Захаров, и Пименов, и Аркадий были наши связные, недавно захваченные немцами!
Рысаков, ни слова не говоря, схватил Цыбульского за ноги и стащил с нар. Шпион слетел на пол, защищая голову от ударов.
— Кто писал? — ревел Рысаков.
Глядя своим единственным здоровым глазом на Рысакова и прикрывая руками голову, Цыбульский молчал. Боясь, что мы опоздаем с допросом, если я сейчас не вырву Цыбульского из рук Рысакова, я положил руку на плечо командира.
— Подожди, Василий Андреевич, в этом нужно разобраться, — и я отстранил Рысакова.
Ирина стояла в стороне, не двигаясь, и с ужасом смотрела на Цыбульского. Все, кто был в эту минуту в землянке, окружили нас плотным кольцом.
— Возьми-ка его брюки и хорошенько осмотри, — приказал я Акулову.
Командира я отвел на два шага в сторону.
Цыбульский поднялся на ноги. Босой, в черных полинявших портках, которые он носил под ватными брюками, он стоял, согнувшись и опустив голову. Куда девался его молодцеватый вид!
Акулов быстро осмотрел брюки и за подкладкой, которая сильно потерлась в поясе, обнаружил еще одну бумажку.
Я взял ее из рук Акулова и развернул. Это было удостоверение личности, свидетельствующее о том, что Цыбульский является помощником начальника следственного отдела полиции одного из брянских участков. Зная нрав Рысакова и понимая, что его ничто теперь не спасет, Цыбульский не стал отпираться. Он признал подлинность удостоверения.
— Кто тебе давал задание? — спросил Рысаков, едва сдерживаясь, чтобы не пристрелить шпиона на месте.
— Начальник гестапо и мой брат, начальник полиции.
— Зачем хранил при себе удостоверение? — поинтересовался я.
— Потому что пароль на все случаи встреч с немцами не заготовишь. А документ всегда удостоверит мою личность.
— Личность! — закричал Рысаков. — Личность бывает у человека, а ты шкура!
— Ирина с тобой? — спросил я.
Цыбульский сквозь зубы произнес:
— Нет.
И при дальнейшем допросе ничего компрометирующего в отношении Ирины Цыбульский не сказал. А между тем она была его соучастницей. Это выяснилось немного позднее.
Цыбульский должен был выявить наших людей, с которыми мы поддерживаем связь в деревнях и селах, и установить местонахождение соседних партизанских отрядов.
Ради одного нашего отряда немцы, быть может, и не стали бы предпринимать такие относительно сложные меры, как засылка нескольких шпионов. Меня, признаться, в то время несколько удивляло внимание, которое оказывают нам немцы. Позднее мы узнали, что вокруг нас действует много партизанских отрядов. Тут были и трубчевские партизаны, и отряды Суземского района, и группа Сабурова. О навлинских отрядах мы знали и держали с ними постоянную связь.
Вот почему гитлеровцы заслали к нам и Цыбульского и Ирину. Вот почему после их провала сам начальник полиции, брат шпиона Цыбульского, самолично отправился разведывать расположение партизанских группировок и был позднее уничтожен в отряде Тарасова и Гуторова.
После разоблачения и расстрела Цыбульского за Ириной было установлено еще более усиленное наблюдение. Ни на один шаг не выпускали ее из поля зрения наши хлопцы. Девушка заметила это и решила итти вабанк. Она потребовала, чтобы Рысаков расстрелял ее, если он ей не доверяет.
— Так жить я не могу! — заявила она решительно.
Еще с того случая, когда Ирина выпустила зеленую ракету, мы заподозрили девушку в предательстве. Но одних подозрений было недостаточно, чтобы приступить к допросу. Следователи мы были неопытные и боялись испортить дело преждевременным дознанием.
Разоблачить Ирину помогли товарищи.
Вскоре после расстрела Цыбульского к нам в лагерь прибыл с навлинским связным человек в кожаном, изрядно потертом меховом реглане и в серой папахе. Подпоясанный военным ремнем, с маузером на одном и с полевой сумкой на другом боку, он был очень подвижен, говорил скороговоркой, дребезжащим баском и непрерывно курил трубку. На вид ему было лет тридцать пять. Отрекомендовавшись представителем областного отдела НКВД, он сказал, что оставлен для работы в тылу противника и отвел Рысакова в сторону. Там он показал командиру документ. Рысаков подозвал меня. Приезжий и мне показал удостоверение, отпечатанное на полотне. Это был Дмитрий Васильевич Емлютин, с которым в дальнейшем мне пришлось долго работать.
— У вас в отряде имеется шпионка, — сказал нам Емлютин. — Она выдает себя за еврейку, чтобы легче было маскироваться, а на самом деле — немка-колонистка. Сомнений в этом нет никаких, моя агентура точно все выяснила.
Рысаков попросил Емлютина допросить шпионку при нас.
Вызванная на допрос и понявшая, что ее песенка спета, Ирина не стала запираться. Связной из Плодного, через которого она установила с нами связь, тоже оказался матерым шпионом. Он заблаговременно устроился в Колодном под видом красноармейца, бежавшего из плена, и сумел втереться в доверие к Рысакову. История встречи Ирины с этим связным и с передачей записки — все было вымыслом. Операция с переводом к нам в лагерь врачей и больничного инвентаря была санкционирована немцами. Гестапо знало, что врачи готовятся к нам перейти, и решило им не мешать. Жертвуя больницей, немцы преследовали простую цель — создать авторитет своему агенту. Убийство, которое совершила Ирина, также было подстроено гестаповцами и военным комендантом. Ирина действительно убила человека, но это был полицай, неугодный коменданту, которого нужно было устранить.
Помимо ряда заданий, таких, например, как сигнализация самолету, чтобы летчик мог точно засечь местоположение лагеря, Ирина должна была убить некоторых районных работников, действующих в партизанских рядах. На допросе она назвала имена Мажукина, Фильковского, Черного и Тарасова.
Я о них тогда ничего не знал.
А шпионка продолжала свои показания. С Цыбульским ее познакомили заочно; в отряде они быстро узнали друг друга по приметам. Когда они ездили за оружием и, вопреки запрещению командира, якобы заходили за разведочными сведениями к приятелям, то на самом деле виделись со своим немецким руководителем. От него они получили задание убить районных работников, скрывающихся в подполье. В заключение Ирина сказала, что немцы непрерывно подготавливают шпионов и рано или поздно зашлют их в наш отряд, если уже не заслали.
Эта последняя фраза произвела удручающее впечатление на Рысакова и, как мне кажется, сыграла в его дальнейшем поведении немалую роль.
Разоблачение шпионов, пробравшихся в наш отряд, сильно подействовало на настроение многих товарищей. «Кому верить?» — этот вопрос долгое время не давал людям покоя.
У Рысакова начался приступ болезненной недоверчивости.
— К чорту вашу агитацию и призывы! — кричал он. — Хватит! Никого в отряд больше не принимать! Буду уничтожать всякого, кто попытается к нам проникнуть! Пусть нас немного, да зато проверенные люди.
И разубедить его в этом нелепом и вредном мнении в те дни было невозможно.
ПЕРВОЕ СОБРАНИЕ
После этой истории, выбившей Рысакова из колеи, я не раз напоминал ему о данном обещании связаться с райкомом, он с досадой отмахивался:
— Что ты? Нашел подходящее время, когда шпионов наплодили. Хочешь, чтобы скорее секретарей ухлопали?
Но именно в этой сложной обстановке нам, как воздух, необходимо было партийное руководство.
Я самостоятельно стал искать связи с райкомом и заговорил об этом с Симоновым.
Иван Федотович Симонов, один из бойцов нашей группы, был человеком местным. До войны он работал в партийной организации совхоза, в Красной Армии служил политруком. Местные жители относились к нему с большим уважением. Это сразу бросилось мне в глаза.
Симонов сообщил мне, что райком руководит подпольной работой. Кроме того, работники райкома возглавляют группу партизанских отрядов. Но где находится райком, какими отрядами он руководит, Симонов не знал. В свою очередь Симонов не раз заговаривал со мной о поведении Рысакова, о его недоверчивости, подозрительности, склонности к поступкам анархическим и самовластным. Однако, будучи человеком военным, Иван Федотович был весьма сдержан в критике своего командира.
Во время разговора Рысаков подошел к нам и спросил Симонова:
— Иван Федотович, ты видел Иванова?
Иванова мы знали как бывшего советского активиста из деревни Сосновое Болото.
— Видел, Василий Андреевич, — ответил Симонов, расхаживая по землянке.
— Ну, что говорит эта сволочь?
— Почему сволочь? Он хороший парень. Сегодня через друзей достанет две винтовки и завтра перейдет к нам.
— И ты поверил?
— А почему же нет? Я и встретить его пообещал.
— Этого только недоставало! Ты знаешь, зачем он хочет притти? Чтобы нас всех ухлопать. Этого предателя я давно знаю.
— Да что ты, Василий Андреевич, да ты с ума сошел! Кто тебе наболтал?
— Я этого типа давно знаю, вот посмотришь… — упрямо повторял Рысаков. Вдруг он схватил шинель, накинул ее на плечи и закричал своему ординарцу: — Ильинский, лошадь!
Куда поехал Рысаков и зачем, никто не знал. С ним отправились три партизана, постоянно сопровождавшие его в поездках.
Вечером, часов в десять, Рысаков явился довольный, улыбающийся. С собой он привез две винтовки. Когда Рысаков вышел на кухню, спутники его, смакуя подробности, рассказали, как они обманули доверчивого Иванова. Вызвав его в сени, они приказали ему следовать за собой.
— А что случилось? — спрашивал Иванов.
— Дело есть, — отвечал Рысаков.
Во дворе дома Рысаков приказал связать Иванова. Мелом, крупными буквами, он написал на его спине и на груди: «Предатель». В таком виде провели Иванова по поселку Гавань, где каждый мальчишка знал этого честного человека.
Затем Рысаков посадил Иванова к себе в сани, отвез на лагерную заставу и запер в землянке, чтобы на следующий день учинить суд и расправу.
— За что?! — кричал ошеломленный Симонов.
Меня тоже чрезвычайно возмутило это самоуправство.
С Ивановым я не был знаком, но никогда ничего не слышал о нем плохого. По словам Симонова, это был честный советский человек, патриот, помогавший нашим людям. Почему я должен был верить немотивированным подозрениям Рысакова, а не хорошему мнению Симонова?
Симонов потребовал от Рысакова отчета.
— Ты что, врагов защищать?! — заорал Рысаков в ответ.
Поведение Рысакова возмутило и других товарищей. Вечером ко мне подошел Саша Карзыкин и зашептал своими пухленькими губами, покрытыми белым пушком:
— Василий Андреевич, погубит он дело. Как его остановить?
— Нужно немедленно провести собрание, обсудить его поведение, — сказал я. — Поговори с ребятами, Сашенька, а я с Иваном Федотовичем потолкую.
Но прежде всего надо было поговорить с самим Рысаковым, и я опять взял на себя эту задачу.
Неоднократно я рассказывал товарищам различные истории. Рысаков обычно интересовался моими рассказами не меньше, чем Баздеров и Рыбаков. И вот, выйдя вслед за Рысаковым, я заговорил о Денисе Давыдове. Не спеша, мы пошли по тропинке в лес. Он то задумывался, слушая мой рассказ о славном партизане, то не скрывал своего восхищения.
— Да, — сказал он под конец, — у такого, как Денис Давыдов, есть чему поучиться нашему брату.
— Имей в виду, что в то далекое время у него было войско, стройная организация, а у нас…
— Брось ты мне тут гудеть, — вспыхнул Рысаков, резко поворачиваясь в мою сторону, — чувствую, куда ты гнешь! Заладила сорока Якова… Твоя военщина вон до чего довела!
Все мое влияние на него словно сразу испарилось. Но я был убежден, что это последняя вспышка его старой болезни, которая начинала поддаваться лечению. Вспышка более бурная и неистовая, чем прежде, но последняя. И я решил итти вперед до конца во имя дела, во имя самого Рысакова. Я прямо сказал, что поступки его возмутительны и беззаконны. Рысаков закричал:
— Ты политический слепец! Как ты не видишь, что этот Иванов предатель, немецкий пособник?!
— Партизаны не оправдывают твоих действий. Они основаны на твоих личных подозрениях, ничем не подкрепленных. Где доказательства, что Иванов предатель? Члены отряда негодуют. Дело может кончиться плохо, отряд развалится. Этого ты хочешь добиться? — снова пытался я образумить Рысакова.
— Кто негодует? Двуличные люди! — продолжал он кричать. Его худое лицо вытянулось, глаза остекленели. В этот момент он был страшен. — Почему они сами ни слова мне не говорят?
— Потому что ты ни с кем не желаешь говорить. Разве ты с кем-нибудь советуешься? Надо провести собрание. На собрании тебе скажут в глаза…
Но собрание Рысакова не устраивало.
— Митинговщину хочешь завести? Митинговщиной много не навоюешь.
Все же в конце концов мне и другим товарищам удалось убедить Рысакова провести собрание. Он согласился только потому, что был уверен в своей правоте.
Собрание жестоко разочаровало Рысакова.
— Некоторые тут захотели собрание. Давно не болтали, языки чешутся! Так вот мы сегодня проведем собрание. Слово для доклада имеет товарищ Андреев, — начал Рысаков.
Раздались голоса — избрать председателя и секретаря, но командир обрезал:
— Я председатель, а секретарь не нужен. Бумаги мало, надо экономить ее для дела, не тратить на записи болтовни.
Он говорил медленно, с оттенком ехидства.
Мой доклад длился не более получаса. Я повел речь о том, как немцы пытаются развалить партизанские отряды, как они засылают в отряды шпионов, в задачу которых входит не только разведать силы партизан, но и разложить их, подорвать веру друг в друга и в народ. Немцы пытаются скомпрометировать партизанское движение, запугать население и оторвать его от партизан, говорил я и приводил примеры, памятные всем нам. Под маркой партизан немцы учиняют массовые расстрелы, устраивают грабежи. Рысаков не мог оставить мои слова без ответа. Но он решил не объясняться, а обвинять.
— Уж не сложить ли нам оружие потому, что немцы орудуют под маркой партизан? — заговорил он. — Уж не по головке ли гладить нам тех, кто предал и предает советскую власть? Товарищ Андреев утверждает, что мы, то есть я, если прямо говорить, незаконно творю суд и расправу. А знаете вы, за кого он заступается? Мало вам таких примеров, как Цыбульский и эта сволочь Ирина? Вот, пожалуйста, еще! — Рысаков выхватил из полевой сумки пачку бумаг. — Вот документы, которые, может быть, откроют глаза некоторым интеллигентикам, а то они шибко крови боятся.
Он начал читать заявления и доносы. Преступления перед Родиной приписывались в них людям, которым и смертная казнь казалась слишком малой карой.
Присутствующие хорошо знали людей, о которых шла речь в документах. Обвинения показались весьма странными. Поднялся Симонов и потребовал огласить фамилии доносчиков. Рысаков назвал их. И сразу выяснилось, что доносы сочиняли сами немцы и ловко подсовывали их Рысакову через своих агентов. Ко всему прочему, агенты сводили со своими жертвами старые счеты. Все это удалось установить довольно легко и было вполне очевидно.
Выяснили мы и того, кто фабрикует доносы и подсылает их через подставных лиц. Бумаги рассылал брат Цыбульского.
Что дало это первое в отряде собрание? Были доказаны серьезные и опасные для дела ошибки Рысакова. Он слишком уверовал в свою непогрешимость и потерял веру в народ. Эти ошибки привели его к обособленности, к замкнутости в отряде, боевым и независимым командиром которого он себя считал, к странной, болезненной подозрительности.
Мне показалось, что на собрании Рысаков понял всю глубину своих заблуждений. Он заявил:
— Чтобы избежать этих грехов в будущем, надо чаще советоваться. Да и настоящий порядок навести в отряде.
— Штаб надо создать. Я предлагаю начальником штаба Василия Андреевича «с бородой», — сказал Иван Акулов.
Так и порешили.
Раз мы сумели сломить своеволие Рысакова, то надо было итти дальше. Здесь же на собрании я предложил оформить партийную организацию.
Впервые при всех партизанах Рысаков рассказал, что его послал в Уручье для работы и организации отряда райком партии, секретари и члены которого с группой коммунистов находились в лесу — всего в нескольких километрах отсюда!
Члены партии, находившиеся на собрании, возмутились, узнав то, что было уже известно мне. Какое право имел Рысаков скрывать от них существование подпольного райкома? Рысаков что-то заговорил в свое оправдание. Тогда я задал Саше Котомину вопрос:
— Ты к кому шел, когда выбрался из окружения? Ты к Рысакову шел?
— Нет, не к Рысакову, — ответил Котомин. — Я слышал, что в этих лесах работает подпольный партийный комитет.
— А где райком, там и порядок. Слышишь, Василий Андреевич? — повернулся я к Рысакову. — Я с Акуловым и с Красноярцем шел сюда тоже потому, что слышал о подпольном райкоме. А командир наш все выжидал, все копил подвиги для рапорта райкому, о личной славе заботился. Вот и накопил…
Рысаков больше не оправдывался.
— Рысакову надо вправить мозги, — сказал мне после собрания Иван Федотович Симонов. — Это парень из тех, кого надо держать в крепких руках.
— Его сперва нужно взять в руки, а тогда уж держать, — ответил я Симонову.
Откуда в характере Рысакова упрямство, болезненное самолюбие, непомерное тщеславие, которые мне с таким трудом приходится выбивать из него? Где, в какой среде он рос? — не раз спрашивал я себя. Постепенно я убедился, что это скорее следствие плохого воспитания, чем натуры. Родился Рысаков в 1916 году, в крестьянской семье средней зажиточности. Ребенком он лишился отца. Мать, вынужденная зарабатывать на хлеб, не могла уделять достаточного внимания своему сыну. С трудом окончил он шесть или семь классов школы.
— Ничего хорошего в детстве моем не было, — говорил он в минуты откровенности. — Рос обормотом. И если бы комсомол к рукам не прибрал, — прямая дорожка в бандиты. Как и все дети, был я спервоначалу очень доверчив. Из-за этой своей доверчивости и горя хватил. Жил у нас в деревне один вредный мужик. Я дружил с его ребятишками. Зимой он мастерил им красивые салазки, а у меня и плохих не было. Стукнуло мне тогда шесть или семь лет. И вот, помню, захотелось мне самому научиться делать салазки. Пошел я к соседу, а мороз стоял трескучий, градусов на тридцать. «Хорошо, говорю, санки делаешь, дядя Игнат. Вот бы мне научиться». — «А это, говорит, проще простого.» — «Как?» — спрашиваю. «Скобку вон на воротах видишь?» — «Вижу». — «Лизни ее языком и сразу научишься». В общем, известная шутка, забава темной старины. Я был человечком маленьким, подбежал к скобе, высунул язык и приложился. Меня и приморозило к этой проклятой скобе. А бородатый, подлец, ржет. Ему, видишь ли, смешно. Всю кожу с языка оставил я на той скобе. А потом с месяц хворал. С тех пор, между прочим, я и картавить начал.
И Рысаков вдруг с большой искренностью и горечью заговорил о том, как часто один темный, подлый человек, попавшись на пути ребенка, заслоняет от него весь мир. Дядя Игнат вселил в него убеждение, что на этом свете никому пальца в рот не клади — откусят!
— Я и решил, — продолжал Рысаков, — нет, уж лучше сам буду откусывать, чем давать себя кусать. Ну, и начал. Дрался беспощадно. Сколотил компанию друзей, верховодил ими. Когда подрос — в праздники гармошку в руки и ватагой по деревне. На дороге лучше никто не попадайся. Короче говоря, хулиганить стал. Меня, как зачинщика, начали часто таскать в милицию. Под суд отдавать жалели — молод, но так стыдили, что я остепенился. Тут, кстати, приехал к нам один товарищ, комсомолец-избач, хороший парень. Он меня прибрал к рукам. Вступил я в комсомол, захотелось работать по- настоящему. Стыдно стало, что я, как обсевок в поле. Ну и решил доказать, что я тоже советский человек. А уж что сказал, что пообещал, то свято. Душа вон, а выполню.
Рысаков не скрыл от меня, что и в комсомольской организации он все-таки доставлял много хлопот. За любое поручение брался горячо, но долго одним и тем же интересоваться был не в состоянии. Всегда он рвался на такую работу, где над ним не было бы начальства: всегда жаждал самостоятельности.
— Люблю самостоятельность. Пусть самый малый участок, но такой, на котором видна твоя походка!
А его послали на канцелярскую работу в райисполком. Там он вступил в партию. Позднее Рысаков стал председателем сельского совета. На этой должности его и застала война. Ему исполнилось двадцать пять лет. Но по-прежнему, как и в юности, он был своеволен, упрям и честолюбив. А для честолюбия-то, собственно говоря, не было никаких оснований, если предположить, что для честолюбия бывают какие-нибудь основания. В партизанском отряде, до поры до времени свободный от контроля, он и стал ходить своей, рысаковской походкой…
Люди с фамилиями Мажукин, Фильковский, Черный и Тарасов, которых собиралась уничтожить шпионка Ирина, стали для меня реальными людьми. Я узнал, что Черный — второй секретарь райкома, Мажукин — председатель райисполкома, а Тарасов — его секретарь. С ними же находился отец Саши Карзыкина.
Был там и кадровый военный — батальонный комиссар Иван Васильевич Гуторов.
Я решил, что настал момент действовать. Все средства исчерпаны. Рысаков своего обещания не сдержал, и я был вправе через его голову связаться с партийной организацией. Тем более, что выполнял теперь обязанности начальника штаба.
Я написал Ивану Васильевичу записку: «Коллега! Извините за беспокойство. Мы незнакомы, но принадлежим одинаково одной армии. Есть крайняя необходимость встретиться. Уговорите секретарей райкома выехать к Рысакову. Это решительно необходимо».
Записку я передал через отца Саши Карзыкина, который приходил в Уручье навестить семью.
Но и до этого атмосфера в отряде улучшилась. Рысаков бывал недоволен, когда я в качестве начальника штаба вторгался, как ему казалось, в его командирские функции, но все же теперь иногда советовался. В отряде образовалось ядро из партийных товарищей. Оно временно заменяло нам, до официального оформления, партийную организацию.
Группа оказывала сильное влияние на Рысакова. Оказывали на Рысакова влияние и некоторые формальные «новшества» в нашей жизни. Я завел систему, при которой приказы отдавались в письменной форме. А если нужно было отдать приказание в отсутствие Рысакова, я писал: «Командир отряда тов. Рысаков приказал…» и т. д. Это ему нравилось.
Добились мы от Рысакова и того, что он согласился принимать в отряд честных советских людей.
Частые, а по нашим силам и смелые налеты на гарнизоны не могли не встревожить врага. В течение двух-трех недель после лопушской операции мы разгромили десять волостных управ и полицейских участков, уничтожили много предателей и немецких ставленников. Власть оккупантов прекращалась в районе, где действовали наши силы. На заготовительные пункты переставали поступать сельскохозяйственные продукты, а заготовленные ранее шли на нашу базу и возвращались крестьянам. Бежавшие из волости старшины и бургомистры подняли вой и потребовали от немецких вооруженных сил помощи. Выгоничский бургомистр писал коменданту Брянска: «Партизаны настолько обнаглели, что являются в села среди белого дня. Старосты и старшины управ почти все захвачены партизанами, новых назначить невозможно, все отказываются служить, боясь партизан. Крестьяне вывозят в лес продукты и прячут скот, а потом заявляют, что все забрали партизаны. Если ваши вооруженные силы не помогут водворить порядок, я затрудняюсь гарантировать выполнение военных поставок».
И немцы решили очистить от партизан все побережье Десны, предприняв крупную карательную экспедицию. Этой экспедиции удалось напасть на след райкома партии и группы выгоничского райпартактива. Группа приняла бой. Двадцать пять человек оборонялись против батальона немцев. Оборона была организована в лесу, снег был глубокий, и это очень помогло партизанам. Продержавшись до наступления темноты, группа райпартактива и секретари подпольного райкома отошли в наш лагерь, потеряв одного из лучших своих коммунистов и боевых товарищей — уполномоченного районного отдела НКВД Емельянова.
Зато немцам экспедиция обошлась дорого. В бою против группы партизан они потеряли до сорока убитых и много раненых. Убит был и командир немецкого батальона, руководивший операцией. Все это произошло 7 января 1942 года. Своих агентов, засланных в нашу группу, Ирину и Цыбульского, фашисты потеряли и, видимо, уже не получали нужных данных о нас. Возможно, это обстоятельство помогло нам сохранить нашу базу. В Лихой Ельник немцы не пошли, но с этого времени обе группы Выгоничского района — наша и райкомовская — слились в одну; из них составился отряд, названный нами именем Шорса. До этих пор наша группа не имела названия.
Теперь с нами был райком партии, и это коренным образом повлияло на порядки в отряде. Хорошо помню оживившегося вдруг Ивана Федотовича Симонова (перед этим он сильно недомогал).
— Ты что это вдруг повеселел? — спросил я.
— Посвежел, как после сильной грозы, — оживленно откликнулся Симонов. — Пока гром гремит, на душе будто кошки скребут — и не боишься, а жутко. Солнце показалось, воздух свежее, а от этого и на душе легче!.. С Фильковским еще не говорил?
— Вызывает.
Фильковекий и Черный, Мажукин и Тарасов исподволь знакомились с бытом отряда, изучали его порядки, входили в кровные интересы людей. После разговора с членами бюро райкома Рысаков заметно приуныл. Что-то беспокойное проявилось в нем.
— Хоть бы ты, Василий Андреевич, доложил обо мне членам бюро, как то и подобает, напрямки по-партийному, — сказал он, улучив минуту.
Просительный тон Рысакова удивил меня.
— Что-нибудь случилось? — спросил я.
— Да, понимаешь, что-то лихо хвалят. Герой, говорят, молодец…
— А ты не согласен?
Но Рысакову было не до шуток,
— Мягко стелют, да жестко спать, — продолжал он. — От народа, говорят, оторвался, еще немного и на бандита буду похож. Вот тебе и герой! Предчувствую, на бюро будут полоскать. Им верят, а я, выходит, вовсе и не коммунист.
Что изменилось? Вывод напрашивался сам собой: появилась партийная организация. До нее Рысаков был единственным хозяином в отряде. А теперь, хочешь не хочешь, отчитывайся в своих поступках. Рысаков почувствовал на себе груз ответственности.
— Где райком, так и порядок, — сказал я Рысакову, напоминая прошлый с ним разговор. — Райкома бояться тебе нечего. Для тебя хуже, когда райкома нет.
— Я не из тех, что робеют. Но ведь стыдно, чорт возьми. Что скажут бойцы? Обидно…
На следующий день я встретился с тремя членами бюро райкома — Фильковским, Мажукиным и Черным. Штабная избушка мало располагала к беседе, и мы пошли в лес. День выдался солнечный, тихий, безветреный. По обе стороны просеки поднимались вековые сосны, пирамидальные ели, могучие дубы, покрытые снегом.
— В детстве, помню, приезжал сюда с отцом, — сказал Мажукин, разглядывая деревья. — Он, так сказать, экспроприировал помещичий лес, а я со страхом смотрел на дикие заросли. Дело было летнее. Змей смертельно боялся, а здесь самое змеиное место…
Иван Сергеевич Мажукин с первой встречи произвел на меня впечатление вдумчивого и серьезного человека, немногословного и спокойного. Позднее я убедился, что он предприимчивый и решительный командир. Он родился в Уручье и хорошо знал леса Выгоничского района.
Фильковский выглядел сильно измученным. Бросались в глаза его болезненно желтое лицо и измученный вид.
— Удивляетесь моему виду? — спросил Фильковский, бросив на меня быстрый взгляд. — Хворобы донимают.
Я знал об этом. Я видел, что он страшным усилием воли превозмогает свою болезнь. Человек в отряде новый, он пристально приглядывался к людям, и из тех бесед с ними, которых я был свидетелем, можно было сразу заключить, что он работник опытный и волевой.
В отряде к нему, как к секретарю райкома и комиссару, относились с уважением. По возрасту он был одних лет со мной. В прошлом рабочий пошивочной фабрики в Брянске, Фильковский пробыл затем на партийной работе в общей сложности около десяти лет. Фильковский хорошо знал и город и деревню, несколько лет руководил партийной организацией в сельской местности. По словам товарищей, в мирной обстановке он работал превосходно.
Иван Сергеевич Мажукин, бывший председатель райисполкома рассказал мне о трагедии Фпльковского. Еще в начале войны Фильковский эвакуировал свою семью: жену, трех девочек — старшей было семь лет, младшей три года — и родственницу. Они отъехали на восток всего на двести километров. Жить в чужом месте было нелегко: не было квартиры, начали болеть дети. В это время Красная Армия задержала продвижение немцев на реке Судости. В Выгоничах решили, что дальше немцы не пройдут и можно вернуть семьи. Пятого октября жена и дети вернулись в Выгоничи, а шестого район был оккупирован немцами. За Фильковским и его семьей стали охотиться гитлеровцы. Вначале он скрывался в Колодном, а потом обстоятельства вынудили его уйти в лес; семью Фильковский переправил в деревню Павловку. Там немцы и настигли его родных и зверски с ними расправились — жену, детей и родственницу они растерзали, а изуродованные трупы бросили у больницы в Утах.
После того, как я узнал его историю, я понял, что стоило Фильковскому пережить эту трагедию. Фильковский очень страдал, но личное горе не угасило в нем чувства ответственности, не сломило его воли. Относились люди к Фильковскому, как я заметил, с большим уважением.
Здесь на просеке товарищи рассказали мне о неудачном начале подпольной борьбы, о разгроме баз. Не было опыта. Одна за другой проваливались явки. Люди, оставленные для связи, вынуждены были скрываться. Многих потеряли. Члены бюро райкома решили остаться на месте и заново начинать дело. Вскоре они встретились с Николаем Даниловичем Тарасовым. Стремясь выйти из окружения, он плутал в лесу. В глухой лесной чаще они построили землянку, опять наладили базы и стали собирать людей.
Райком партии и райисполком обратились к гражданам района с боевым воззванием, в котором говорилось, что советские руководители и партийная организация находятся на оккупированной территории и продолжают жесточайшую борьбу с захватчиками и их пособниками. Они призывали не верить фашистской лжи и присоединяться к борьбе.
Незаметно мы подошли к заставе. Старшим на заставе был Тарас Бульба. Оглядывая теперь его могучую ладную фигуру, когда он четко рапортовал Фильковскому, я вспомнил, каким изможденным пришел он в отряд, каким робким был вначале. «Вот и выковали настоящего бойца для больших дел», — подумал я.
Мы уселись с Фильковским на поваленные деревья и продолжали разговор. Я рассказал о моей работе с Рысаковым. Как и следовало ожидать, члены бюро видели боевые достоинства Рысакова, но сам он не вызвал в них восхищения. Его ошибки затмевали ту самоотверженную страстность, которую он вносил в работу.
— Ошибки эти называются массобоязнью, — сказал Александр Кузьмич Черный, второй секретарь райкома. Он говорил медленно с паузами. Держа в руках хвойную ветку, он стегал ею пушистый снег. Мне запомнился его голос — грудной и зычный, запомнилась его манера разговаривать: ясная, точно лекцию читает.
— Массобоязнь — опасная вещь, — продолжал Черный, — и людям, заболевшим ею, товарищ Сталин давно дал соответствующую оценку. И в мирное время она вредна, а на войне губительна.
Фильковский слушал и молча покачивал головой.
— Понимаете, в чем его ошибка? В разности понятий — народ и люди. За народ он воюет, народ — это что-то монолитное, верное, а люди, отдельные люди, по его понятиям, ненадежны. Нашлись один-два негодяя — он перепугался и озлобился.
— И в отношении военных, — сказал Черный. — Умные и опытные командиры нам как никогда нужны… А он… Кончать надо с этим, и поскорее!
Мы возвращались в лагерь. На заставе Фильковский заговорил с Тарасом Бульбой.
— Как Рысаков? Считаешь, дельный командир? Или никуда не годный?
— Поругаться бы надо с ним, да ничего не поделаешь. Нельзя — дисциплина, — ответил партизан.
Дисциплина, как считали люди, и держала их около Рысакова. И сам Рысаков постоянно ссылался на дисциплину. Только он ее воспринимал односторонне, считая, что дисциплину олицетворяет он, его командирский авторитет, опирающийся на неограниченную власть.
Люди понимали ее по-своему, как долг перед Родиной, как ненависть к врагу.
— Ну что бы меня держало около Рысакова, если б не дисциплина, скажите, товарищи? — спрашивал нас Матвеенко. — Ничего… Человек я не здешний, нет у меня ни семьи, ни дома. А долго ли тут собраться? Подпоясался, палку взял и — Митькой звали. А вот не могу уйти, не могу — и только. Дисциплина, она тут вот, — и Тарас стучал себя в грудь. — Разве я для этого искал партизан, чтобы обидеться на одного и уйти? Хватит, вдоволь находился, некогда, фашистов бить надо, гнать этих бешеных собак ко всем чертям, пока они не перекусали всего народа.
— По-твоему, значит, Рысаков хлопец плохой? — перебил Фильковский Тараса.
— В том-то и дело, что нет! — ответил Тарас Бульба. — Хлопец он хороший, боевой, в бою лучшего и найдешь редко, да политики у него как-то нехватает. И норов укротить бы надо…
Что же делать с Рысаковым? Оставлять его командиром теперь уже объединенного отряда или сместить? Райком решил оставить его командиром. Председатель райисполкома Мажукин по своим партийным и человеческим данным куда лучше подходил к этой должности, но у Рысакова был большой опыт партизанской борьбы.
Вечером на закрытом заседании бюро Рысакову обстоятельно рассказали, почему оставляют его на прежнем посту.
Комиссаром бюро назначило Фильковского. Партизаны приняли это решение одобрительно. Доволен был и Рысаков. Но, как показали ближайшие события, значение его до конца он не понял.
После заседания бюро райкома прибавилось работы по штабу. А у меня даже писаря не было, и все приходилось делать самому. Собирая сведения, я постепенно ближе узнавал товарищей. Ближе познакомился я и с Иваном Сергеевичем Мажукиным. У него сохранилось немецкое приглашение на должность бургомистра Выгоничей, о котором я упоминал. Этот документ он передал мне, чтобы подшить в дело.
Встретился я также с Николаем Даниловичем Тарасовым. До войны он работал секретарем Выгоничского райисполкома. Летом 1941 года он был призван на военную переподготовку и в райисполком больше не вернулся. В село Колодное, откуда он был родом, Тарасов попал в начале ноября после тяжелой контузии, когда так же, как многие, выбирался из окружения. Ни одного часа, однако, в родном селе прожить ему не пришлось, — он узнал, что за ним охотятся гестаповцы. Чтобы не попасть в лапы немцев, он ушел за Десну и поселился в лесной сторожке. Несколько дней он жил один, точно отшельник. Потом младший брат помог ему связаться с Фильковским, Черным и Мажукиным. С этого времени и началась их совместная работа.
Как со старым знакомым, увиделся я с Иваном Васильевичем Гуторовым. И ему, к слову сказать, Рысаков успел испортить настроение. Кто-то, возможно и доброжелательно, рассказал Рысакову об эпизоде, происшедшем с Гуторовым во время засады на немцев. В самый ответственный момент у него под носом пробежала лиса. Гуторов, бывший охотник, не выдержал, дал по ней очередь из автомата и вызвал преждевременный огонь по врагу. Из-за этого чуть не провалился план бея.
— Расстрелять его как провокатора и сигнальщика, — вспылил Рысаков.
Пыл Рысакова охладили, но Иван Васильевич получил крепкий нагоняй от райкома и еще долго ходил удрученный.
В списках личного состава отряда последним номером значилась теперь цифра 75. Ровно в два с половиной раза отряд превосходил число бойцов, на которое была рассчитана наша землянка. В последующие дни в отряд пришли семьи партизан с детьми и больными стариками и многие мирные жители, бежавшие от карателей.
Два яруса в нашей землянке ночью были забиты полностью. Не оставалось свободного места и на полу, под нижним этажом нар. Спали и сидя, и чуть ли не стоя. Стояла такая духота, что керосиновые коптилки и каганцы не могли гореть даже на полу. В нестерпимой духоте огонь гаснул. В результате этой скученности вспыхнул сыпной тиф.
Эпидемия валила с ног одного партизана за другим.
Построить новое жилье и изолятор для больных, разгрузить общую землянку — единственная возможность затушить вспышку эпидемии. К такому выводу пришел штаб отряда. Каждый из нас отдавал себе отчет в том, что рытье новых котлованов, даже с помощью тола, задача нелегкая. На это пришлось бы потратить не меньше недели, а сколько новых жертв возьмет сыпняк за неделю?
И тогда мы решили перевезти в лес несколько готовых домов из деревни. Это самый лучший выход из положения. Но как взять в деревне дома? В любой деревне находились немцы и полицаи. Выход был один — отбить у немцев Уручье и вывезти дома в лес. Я предложил Рысакову провести такую операцию. Упрашивать его не пришлось. Везде, где дело касалось активных боевых действий, Рысакова не нужно было уговаривать. Он сам приставал к Фильковскому:
— На кой чорт сидеть и ждать, пока тебя тиф свалит. Лучше уж от вражеской пули умереть, чем от вши. Давайте в Брянске переполох наделаем…
— А дальше что? — спрашивал его Фильковский.
Рысаков молчал.
Теперь, когда я предложил Рысакову отбить у немцев Уручье и вывезти из села готовые дома, он точно этого только и ждал.
— В бой идем все, — сказал секретарь райкома.
В тот же день с наступлением темноты мы подняли всех здоровых людей, всего что-то около тридцати пяти человек, и выступили из лагеря. Двигались мы, как обычно, в пешем строю, без дорог, напрямую, через лес. Часа через три мы достигли Десны и тремя группами, в двух по пятнадцати человек и в одной пять, пошли на Уручье. Группа в пять человек должна была двигаться к селу в лоб через реку и по сигналу — одна белая ракета с правого фланга — открыть огонь по восточной окраине Уручья, а затем, как только завяжется бой на северной окраине села, немедленно продвигаться вперед. Две группы направились в обход Уручья. Одна — под командованием Тарасова, с ним Мажукшт и Черный — выходила на дорогу между Павловкой и Уручьем с юга, вторая— под командованием Рысакова и Фильковского — между поселком Рясное и Уручьем атаковывала противника с севера. Я был тоже в группе с Рысаковым. В руках я держал ракетницу, ту самую, которую доставила к нам в отряд шпионка Ирина.
По левому берегу Десны в тени леса гуськом, один за другим, мы продвигались на север. По глубокому снегу я пролагал путь товарищам. Местности я не знал и часто попадал в овраги, погружаясь в снег по самые плечи. Рысаков немедленно же приходил на выручку; он быстро обходил меня, переползал овраг на животе и подавал мне руку. Снег набивался за голенища валенок, сыпался за воротник, таял, и мокрое белье неприятно прилипало к телу. Двигались мы медленно, стараясь не переутомляться. Ведущие чередовались. Меня обогнал Акулов и тихо проговорил:
— Эх, лыжи бы теперь, Василий Андреевич, вот было бы толково…
«В самом деле, почему бы нам не завести лыжи?» — подумал я. И я тут же решил, что обязательно нужно будет наладить их производство у нас в отряде.
На дорогу Рясное — Уручье мы должны были выйти по оврагу на противоположном берегу Десны. Через Десну повел нас Рысаков. Снега на льду было немного. Но Десна, богатая полыньями, затянутыми тонкой ледяной коркой и припорошенными снежком, была довольно опасной преградой. Рысаков хорошо знал реку и овраг, в который нам надо было попасть. Он провел группу, без единой помехи и точно вывел нас в овраг, заросший деревьями и кустарником. Мы не заметили, как сошли с ледяного покрова реки и очутились между двумя мохнатыми горами, такими по крайней мере показались мне в темноте крутые и высокие склоны оврага. Постепенно поднимаясь в гору, мы вышли на дорогу и быстро, увлекаемые Рысаковым, двинулись на Уручье. Не доходя сотни метров до села, мы увидели большой сарай и засыпанную снегом избенку — видимо, колхозный двор. Нам было известно, что здесь находится немецкий пост. Следовало расчлениться и незаметно обойти этот пост с двух сторон, но Рысаков, заметив движение у сарая, уже загорелся нетерпением, подал команду: «За мной, ура!» — и ринулся прямо на врага. Как и следовало ожидать, противник тотчас резанул из пулемета, и мы залегли.
Рысаков по-пластунски пополз к сараю, его примеру последовали остальные. Из села доносились слова команды, слышался собачий лай. Мы поняли, что там поднята тревога. Я досадовал на Рысакова. Из-за его горячности мы позволили противнику обнаружить нас раньше времени. Будучи все же уверен, что другие группы тоже достигли окраин Уручья, я, не докладывая Рысакову, выпустил белую ракету. В ту же секунду и с востока и с юга раздались пулеметные очереди, захлопали винтовки, и взорвалось несколько гранат. Как только взвилась ракета и донеслись до нашего слуха пулеметные и винтовочные выстрелы, Рысаков поднялся во весь рост и бросился вперед. На этот раз пулемет сторожевого поста молчал.
Но метрах в пяти перед нами упали гранаты.
— Ложись! — подал я команду.
На ногах остался лишь один Бульба. Он, видимо, не расслышал меня, не заметил гранат и неуклюже озирался. Не успел я подумать: «Кончено», — как Рысаков бросился к Тарасу, сбил его с ног и упал вместе с ним. Бульба отделался лишь двумя легкими царапинами и остался в бою.
По снегу в село бежали отступающие часовые. Власов, который был в нашей группе, и на этот раз продемонстрировал свое искусство, без промаха уничтожая бегущих одиночными выстрелами. Через несколько минут он уже строчил из захваченного на сторожевом посту немецкого пулемета.
Удачный обход Уручья с трех сторон и одновременный огонь по сигналу белой ракеты произвели на противника ошеломляющее впечатление. Оказав кратковременное и неорганизованное сопротивление, немцы поспешно бежали по дороге на Сосновое Болото — единственный выход из села, который мы оставили открытым.
Все было бы как нельзя лучше, если бы Власов не увлекся преследованием. Мы не заметили, как он исчез. Запыхавшийся Сергей Рыбаков сообщил о том, что на Власова набросилась группа немцев, а у него кончились патроны в диске.
Не расспрашивая ни о чем Рыбакова, командир крикнул: «За мной!» — и ринулся на выручку Власова. Мы подоспели во-время. Не останавливаясь, Рысаков бросился врукопашную, он прорвался к Власову первым. Окружавшие его немцы были перебиты. Рысаков сперва выругал Власова, а потом осыпал его поцелуями. У Власова в пистолете оставалось два патрона, последний был предназначен для себя.
В этом бою я любовался отвагой и верностью Рысакова своим боевым друзьям. Жизни своей не жалел он там, где надо было спасти товарища от гибели! И я понимал, что в такие минуты можно забыть все нехорошее, что таилось еще в нем. Я понимал, что многое можно простить за такую беззаветную преданность народу, какая жила в душе нашего командира!
К пяти часам утра мы очистили село от врага, захватив обоз, тысяч десять патронов, один пулемет, десятка полтора винтовок.
Итак, Уручье опять в наших руках. К вывозу мы наметили пятистенный дом предателя-старосты, контору колхоза, колхозный сарай, из которого можно построить хорошую казарму, и две недостроенных избы.
Но как вывезти? На выручку пришел народ. Бывший председатель сельсовета Николай Жевлаков и его секретарь Сергей Бирюков немедленно приступили к исполнению своих прежних обязанностей. Все население деревни высыпало на улицу, как только умолкли выстрелы.
В темноте раннего утра выделили специалистов-строителей, разметили бревна домов, назначенных к перевозке, чтобы удобнее было потом их собирать. Пятьдесят подвод в течение длинного январского утра и короткого серого дня перевезли их в лес.
Возникло лишь одно затруднение: Рысаков наотрез отказался допустить колхозников в лагерь, хотя для всех было ясно, что люди давно знают наше местопребывание. Мы договорились на том, что колхозники довезут срубы до левого берега, там их встретят партизаны, доставят груз в лагерь и затем вернут лошадей.
Десять плотников, которым предстояло собрать дома в лесу, изъявили желание вступить в отряд. Построив дом, больницу, казармы и баню, они остались в лагере.
В Лихом Ельнике выросло партизанское село с центральной улицей «Проспект первой землянки», с «Госпитальным переулком», площадью «Казармы Тараса Бульбы» и «Банным тупиком».
Колхозники Уручья снабдили нас бельем и народными «медикаментами» — разными целебными травами. Для больных получили масло, яйца, молоко.
Эпидемия пошла на спад. Благодаря нашим героям-врачам и помощи, оказанной народом, из сорока с лишним случаев сыпняка только один закончился смертельным исходом.
В те дни наша партийная организация расширила связь с населением, народ переходил к более активным формам сопротивления. На очередном заседании бюро райкома мы приняли решение создать группы содействия партизанам. Повсеместно такие группы фактически уже существовали. Почти не было деревни, где бы население не собирало для нас обмундирование, продовольствие, оружие и боеприпасы. Оставалось организационно оформить эти группы, возглавить руководство ими и оградить от неожиданностей. На заседании Рысаков внимательно слушал прения и что-то записывал себе в тетрадку. Когда остались только члены бюро, Фильковский сказал Рысакову:
— А тебя прошу помнить наш разговор и предупреждения. На следующем заседании будем слушать твой доклад. Приготовься к отчету.
Предупреждение Фильковского было закономерно. Временами Рысаков спотыкался. Трудно было ждать, чтобы этот храбрый, но безрассудный человек, к тому же мало развитой, быстро переродился. Одно время он взял себя в руки и заслужил доверие партийной организации. Больше того. После успешного исхода операции в Уручье и улучшения быта в лагере райком партии специальным решением вынес Рысакову и командованию отряда благодарность. Самоотверженное поведение Рысакова в бою, спасение жизни Власову и Матвеенко были отмечены и стали предметом лестных для него разговоров. А слава таким людям, как Рысаков, кружит голову. Командир, видимо, решил, что райком достаточно присмотрелся к его работе и убедился в том, что он парень боевой, и постепенно стал входить во «вкус власти». А пользовался он ею не всегда к месту.
Спустя два дня после заседания бюро я делал съемку местности. Отмеривая шаги и прокладывая по глубокому снегу траншею, я удалился от лагеря в лес. И в это время меня нагнал Рысаков.
— Василий Андреевич, подожди, — сказал он, тяжело дыша. — Давай поговорим. На бюро ты придумал какие-то группы содействия или, может, вернее сказать — бездействия? Это уже я не знаю, как оно вернее. Может, разъяснишь, что это такое? При людях на заседании неудобно было тебя допрашивать.
Рысаков явился с агрессивными намерениями. Это я сразу понял.
— И ты решил допросить меня в лесу? А санкция прокурора у тебя есть? — спросил я, пытаясь свести дело к шутке.
Он рассмеялся. Я сказал почти сурово:
— Почему тебя группы раздражают и, главное, почему ты молчал на бюро?
— Правду сказать, не понимаю назначения групп и необходимости их связи с нами. Ты понимаешь, что это значит? На заседании бюро я воздержался от объяснений. Боялся, — опять неправильно поймут… — Рысаков подчеркнул слово «опять». — Но ты человек военный и должен понять, к чему может привести смешение партизан со всей массой. Каша получится, неразбериха…
— В этом ты прав, но…
— Подожди, подожди, не перебивай! — остановил меня Рысаков. — Пусть эти группы существуют сами по себе, если уж они тебе полюбились. Пусть они помогают нам. Но создавать их повсеместно, да, тем паче, возглавлять их — не годится! Это значит — неизбежно слить с партизанами детей да баб, стариков и калек. А воевать кому? Что же получится, сам ты посуди? Мешанина! Не войско получится, а чорт-те что — стадо овец, волкам на раздолье! Как немцы шуганут эти группы, так все валом и прибегут к нам. И что? шпионам отдушину откроем. Да, да! Немцы только этого и ждут. Попробуй, разберись, что за люди в этих группах, когда ты и в лицо ни одного не знаешь…
— В бой ходить и воевать не одно и то же, — сказал я Рысакову. — Ходить ты умеешь, а воевать нет. Воевать умеет тот, кто питается корнями народа. Пойми, группы содействия и есть та форма организации партизанских сил, которую нашли сами патриоты, сам народ. Мы не имеем права отказаться от нее.
Несмотря на самоуверенность рассуждений Рысакова, он мне показался растерянным. Я сказал ему об этом. Рысаков рассердился, побагровел.
Здесь, у толстой вековой сосны, разговаривая с Рысаковым, я не то что невольно, а с какой-то внутренней закономерностью вспомнил легендарного Филиппа Стрельца, о котором уже много слышал из рассказов моих товарищей. Как-то после налета на вражеский эшелон я возвращался ночью с партизаном нашего отряда Баздеровым.
— Как работа нравится? — спросил я его.
— Хороша. Но это все-таки не то.
— Что это значит «не то»?
— Стрелец работает, вот это загляденье. Он прямо на станции разбивает поезда, а не то, как мы, случайно. Захватывает станцию и разбивает.
— Ты знаешь Стрельца? — удивился я.
— А как же, я ведь у него был проводником.
— Ну, какой он человек?
— Да вот, необыкновенный. Смелый очень и умный. Совсем молодой. Лет ему, может быть, двадцать пять, а на вид и того моложе. Человек военный, лейтенант. Ну уж и начал шерстить немцев! Героический человек…
— Как ты попал к Стрельцу в проводники?
— Просто он меня взял и сказал только два слова: «Садись, поедем». Я сел и поехал. Он, брат, много не разговаривает. Суровый человек. Роста высокого, ходит всегда в шинели, на голове пилотка, на плечах плащ-палатка. А в проводники к нему я попал осенью, вскоре после прихода немцев. Шли дожди, слякоть, в лесу грязь непролазная. В общем, кислая обстановка. А Стрелец и Бойко, его комиссар, уже орудовали. Людей с ними было немного, но действовали они здорово. Я скрывался в тот месяц, раненый был, не знал, как к своим пробиться. Как-то иду в Золядку, а навстречу, откуда ни возьмись, вооруженные на подводах. Я так и застыл на месте. Чорт его знает, кто тут рыщет. Может, немцы? А бежать уже поздно. «Стой, кто таков?» — спрашивает меня один на первой подводе. Это и был Стрелец. Парень, который сидел рядом со Стрельцом, говорит: «Ты что, боишься? Не бойся, мы партизаны. Откуда идешь?» Я сказал, что, дескать, сам хочу к партизанам. Стрелец спрашивает: «Полужье знаешь?» — «Знаю», — говорю. «Садись, поедем». — «Да что вы, говорю, куда поедем, там немцы». А он смеется. Мне даже жарко стало. «Садись, поедем», — снова говорит он. Ну, делать нечего, я сел и привел их на станцию Полужье… Вот это, брат ты мой, бой был!.. Паровозы разбили, вагоны спалили, немцев наколотили целую кучу…
Когда бой закончился, он спрашивает: «Партизан здесь?» — «Здесь», — говорю. «Не убежал?» — «Нет», — говорю. «Садись, поедем». Так я и остался у Стрельца. Серьезный человек. И комиссар у него золотой.
— Отчего же ты от Стрельца к нам перешел? — спросил я.
— Заболел, связь потерял, попал к Василию Андреевичу.
Баздеров рассказывал, что прежде чем предпринять какую-либо операцию, Стрелец советовался с секретарем райкома Суслиным, выслушивал мнение работников подполья. Рассказывал мне Баздеров и о том, как еще в конце сорок первого года Стрелец и Бойко разгромили немецкий гарнизон в Острой Луке Трубчевского района и надолго захватили это село.
Филиппа Стрельца увидеть не пришлось, но с его комиссаром Василием Бойко я познакомился значительно позднее.
За годы моего участия в партизанской борьбе я встречал много замечательных командиров, превосходных народных организаторов и мудрых военачальников. Они были и в Брянских лесах, и в Белоруссии, и в Молдавии, и на Украине. Можно назвать таких прославленных людей, как Ковпак, Федоров, Руднев, Сабуров, можно назвать менее известных, таких как Дука, Покровский, Одуха. Отчетливо помню, например, Героя Советского Союза украинца Андрея Грабчака, по кличке «Буйный». Само собой разумеется, кличка полностью соответствовала его характеру. Среднего роста, худощавый человек со стремительными и вместе с тем величественными движениями, Андрей Грабчак был неутомимым изобретателем диверсионной техники. Во вражеском тылу он организовал целую мастерскую. По его чертежам в 1943 году партизаны построили железнодорожную мину-торпеду.
Я был свидетелем этой операции, и меня поразила не столько техническая сметка Грабчака, сколько блестящая организация всего дела. Сто пятьдесят человек, разделенные на небольшие специализированные группы, принимали участие в этой диверсии. Пять немецких авиабомб, весом по сто килограммов каждая, были установлены на железнодорожную дрезину с тракторным мотором. К тележке прикрепили высокий гнет, от которого шел трос к чеке взрывателя.
31 октября в 4 часа утра партизаны вышли к линии. Метрах в девятистах от моста на железнодорожный путь была установлена торпеда Грабчака, завели мотор, и торпеда с оглушительным ревом пошла на сильно укрепленный мост через реку Уборть. Мешки с песком прикрывали ее мотор от пуль немецкой охраны.
В несколько минут торпеда Грабчака миновала расстояние до моста, послышались выстрелы, а вслед за тем шест зацепился за ферму моста, из взрывателя вылетела чека, и оглушительный взрыв прокатился по лесной чаще. Мост был уничтожен.
Не менее удачно, чем Стрелец, действовал и подполковник Степан Маликов, командир трехтысячного партизанского войска. Широко известны были в партизанских отрядах лихие рейды партизанского кавалериста Героя Советского Союза генерал-майора Наумова, который первым прошел по немецким тылам из Брянских лесов через Сумщину, Харьковщину, Полтавщину, Киевщину. Сотни других героев партизанской войны, с которыми мне пришлось встречаться, запечатлелись в моей памяти, но волею судеб случилось так, что Стрелец, которому впоследствии было присвоено звание Героя Советского Союза, был первым, о ком я слышал в Брянском лесу как о настоящем, безупречном партизанском командире. И никто, из них не затмил его светлый образ в моей памяти. И произошло это, видимо, потому, что именно в те трудные дни, о которых идет речь в этой книге, в дни, когда партизанское движение находилось в зачаточном состоянии, образ Стрельца я противопоставлял в своем сознании Рысакову.
…Около часа провели мы тогда с Рысаковым в лесу. Я говорил ему о наказе товарища Сталина коммунистам не отрываться от народа, свято хранить связь с народом. Рысаков соглашался. А потом неожиданно спросил:
— Ты думаешь, что я не знаю про это? Ладно. А знаешь этого типа, который Ивана Федотовича хотел предать?
— Не слыхал о таком.
— Вот-вот… Раствориться в массах, поверить всем и каждому, это тоже ошибка. Живьем его, собаку, доставлю в лагерь! Симонов получит от меня сюрприз.
Вернувшись в штаб, я рассказал обо всем Фильковскому и Черному. Мы решили немедленно объясниться с Рысаковым. Но его уже и след простыл.
К вечеру он вернулся со своим «сюрпризом».
Дело было вот в чем. Несколько дней назад Рысаков получил данные, которые якобы разоблачали провокатора в деревне Караси, задумавшего поймать и выдать гестапо Симонова. Рысаков настолько был уверен в подлинности этого факта, что снова ни с кем не посоветовался, даже с Симоновым. Сюрприз не удался. «Провокатора» не оказалось дома. Жена заявила, что не знает, где ее муж, а анонимный доносчик, которому Рысаков поверил, утверждал, что она знает, но скрывает его местопребывание потому, что муж работает в гестапо.
Тогда Рысаков стал допрашивать женщину. Она оказалась неробкого десятка и, рассерженная несправедливыми обвинениями, швырнула в голову Рысакова скалку. В припадке ярости Рысаков ее ударил, женщина расплакалась, и Рысаков сам же первый почувствовал свою неправоту, он рассказал обо всем Фильковскому.
И снова установили, что Рысаков расправился с женой человека, который не только не был предателем, но однажды спас Ивана Федотовича. Как и в прежних случаях, на самоуправство спровоцировал Рысакова вое тот же начальник одного из участков брянской полиции — Цыбульский. На этот раз Цыбульский самолично прибыл руководить шпионажем и провокациями в партизанской среде. Под видом пробирающегося из окружения бойца он поселился в селе Хмелево у дальних родственников и оттуда распоряжался своей агентурой.
Последний поступок Рысакова произвел на Фильковского особенно тяжелое впечатление. Секретарь райкома срочно созвал бюро с активом. Я сообщил собранию о поступке Рысакова.
— Мы — и вдруг бьем невинных женщин! Это же форменный бандитизм, и нет других слов для квалификации подобного поступка! — говорил Фильковский на собрании актива. — Попробуйте теперь в Карасях убедить людей, что мы боремся с врагом, что мы народные мстители.
Он был очень возмущен, хотя ни разу не вспылил и не повысил голоса. Здесь проявились его качества партийного работника. Рассудительно, спокойно, здраво анализируя явления, говорил он, и слова его будил» в партизанах чувство ненависти ко всему, порочащему отряд.
— Видать, ты, Рысаков, не из той категории людей, что прислушиваются к советам, — говорил Черный после выступления Фильковского, — ты, видать, из тех, кто закусывают удила и мчатся, не видя белого света, до тех пор, пока не свалятся на дно пропасти. Неужели требования партии обухом вбивать надо в твою голову? Если бы мы не знали тебя! Наш ведь ты, наш! Если бы люди не любили тебя за твою удаль, разве мы нянчились бы с тобой?..
Рысаков сидел на передней лавке, рядом с секретарем собрания, и не проронил ни слова. Худое лицо его покрылось румянцем, он пристально следил за выступавшими против него товарищами. Когда кто-нибудь кончал говорить, Рысаков, беспокойно начинал двигаться, откашливаться, точно у него что-то застряло в горле. Взгляд его скользил то по протоколу, который вел секретарь собрания, то по лицам присутствующих.
Я смотрел на него, и мне казалось, что передо мною человек, понявший, наконец, свою ответственность. Атмосфера партийного собрания, вне которой он был столько времени, разительно подействовала на него. Я начинал думать, что Рысаков теперь окончательно выправился.
Протокол вел Иван Васильевич Гуторов. Карандаш его быстро бегал по бумаге. При этом Иван Васильевич, вздыхая, приговаривал звонким фальцетом:
— Эх ты, буйная твоя головушка…
— Разве для этого партия оставила нас здесь? — говорил Мажукин. — Кому ты верил, Рысаков? Народу или прихвостням с доносами? Кто спрятал тебя от немцев, когда ты скрывался, как бродяга? Кто тебе хлеб давал? Народ! Кто вооружил тебя, когда ты сказал, что не хочешь больше прятаться от немцев, а хочешь бить их? Народ тебя вооружил и продолжает вооружать, добывая для тебя оружие. Кто идет к тебе в отряд? Народ. Разве не народ тебя охраняет здесь, в лесу? Ты думаешь, народ не знает, что ты в Лихом Ельнике? Народ считал тебя своим, считал, что ты защищаешь его честь, бьешься за его свободу, а ты… Ошибся в тебе народ, и в том наша вина. Мы, члены райкома, обманули народ, выдвинув тебя. Ты, как мальчишка, возомнил себя героем, решил, что ты единственный патриот, а все остальные плуты и предатели. Нет у тебя веры в народ — это и привело тебя к погибели. Но если бы речь шла только о тебе — это одно дело. За собой ты все движение гонишь в пропасть… Не позволим мы этого! — неожиданно закончил Мажукин и стукнул по столу кулаком.
Фильковский предложил отстранить Рысакова от должности командира, разжаловать в рядовые и обязать его искупить вину в боях с врагом. Рысаков не оправдывался и не просил о прощении.
Он сказал только, что просит собрать общее собрание партизан.
— Не могу я, товарищи, уйти, не сказав ни слова людям, которых я водил на немцев. Я ведь не враг, и вы это знаете. А получилось… Разрешите мне выступить перед товарищами!
Фильковский согласился. На следующий день общее собрание состоялось.
Снова и полностью Рысаков признал свои ошибки
— Неужели я ничего не сделал доброго для партии, для Родины, для народа? — говорил он. — В таком случае лучше смерть. Не буду бить себя в грудь. Но я хотел бы в последний раз проверить, годен ли я служить партии и народу, нашей Родине так, как они требуют. Прошу вас, товарищи, если хоть немного верите мне, дать возможность делом оправдаться перед вами.
Речь его, взволнованная и несвязная, тронула партизан. Дошла, что называется, до сердца. Глядя на сосредоточенные лица моих товарищей, я понимал, что эти люди, осуждающие Рысакова за его неуравновешенный, вспыльчивый характер, который он не умел и не хотел обуздывать, ценят в нем боевого командира. Они верят в него как в командира потому, что он не изменит, не струсит, не бросит товарища ни в бою, ни в беде; потому что он, при всей своей подозрительности к отдельным людям, верит в народ и голову готов положить за него.
Партизаны просили райком партии оставить Рысакова командиром, а я, Гуторов и другие дали обещание помогать ему.