Дней через пять на Глебкино имя принесли телеграмму: "Встречай посылку с проводником вагон такой-то, поезд такой-то брат". Была суббота, страна гуляла май, и опять набралась целая куча праздников да выходных, так что Глебка даже обрадовался возможности смотаться в большой город, убить время. Указанный вагон обнаружил, возле него на каблучках притопывала молоденькая проводница, и когда Глеб спросил о посылке, она, уточнив его имя и фамилию, протянула ему корешок квитанции, по которой, оказывается, надо было еще получить эту посылку в багажном вагоне.
Вагон этот был первым после электровоза, походил на амбар с широкими воротами, и в них стоял, зевая, молодой же, как проводница, начальник, что ли, этого вагона, который, приняв квиток, кивнул Глебке в угол, где, окутанная авоськой, стояла здоровенная пятилитровая жестяная банка с иностранной наклейкой.
Глеб поднял ее, вытащил на асфальт, прочитал вслух: "Ballistol". Тут же помотал головой, разобрал, что это оружейное масло, но куда столько? В тир, что ли? К Хаджанову?
Спасибо еще, что автовокзал в городе впритык к станции, а то бы Глебка пупок развязал. Пер банку, каждые десять метров останавливаясь — не так тяжело было, как неудобно. Встал в автобусную очередь.
Ну и любопытен же народ наш! Увидев банку, чуть не каждый норовил наклониться, разглядеть, чего там написано. Особенно женская половина. Одна бабка выразилась ясней всех.
— Это у тебя, милок, не подсолнечное масло? Какое-то ненашенское. Бают, всё опять вздорожает.
— Машинное масло, — отбрехнулся Глебка сдержанно.
— О-о, — махнула рукой женщина, — одне машины у них на уме. Да все иностранские: своего-то ничего не осталося!
И тут вдруг затрещало, задымилось — сразу и со всех сторон. У автовокзала притормозила целая стая мотоциклов с бородатыми мужиками в коже — все сверкает, блестит, грохочет, ничего не слыхать. Разговорчивая бабка перекрестилась.
Прямо возле Глебки тормознул мотоциклист — безбородый, ясноглазый. А когда прямо к нему обратился, он понял, что это не парень, а девушка. Почти девчонка.
— Мальчик! — крикнула она. — Краснополянск по этой дороге? Он только кивнул утвердительно.
Девчонка смотрела на него весело — легкая, уверенная, совершенно не здешняя, и все газовала, не отъезжала, чего-то, может, еще хотела спросить. Потом опустила глаза на Глебкин груз, вскинула их с удивлением снова на Глебку, крикнула:
— Ого! Баллистол!
И врубила свой мотоциклище на полную катушку.
Еще минута, и Глебке показалось, что все это видение просто приснилось ему.
К очереди подкатил, подергиваясь, кособокий "пазик". Глебка влез вслед за старухой, взял билет и притаился в заднем углу, подальше от входа.
Его трясло как всех — по дороге даже не районного, а поселкового значения, и он, сам того не замечая, прикрыл глаза, чтобы из мрака выступила снова эта яркая картинка: веселое круглое лицо, запакованное наглухо в блестящую, дорогущую мотокаску, широченный сверкающий корпус невиданного мотоцикла и, конечно, приветливая улыбка.
Кто она? Сколько ей лет?
Глебка занес посылку Марине — ее не было, но он же знал, где спрятан ключ, поставил груз в сенцах, прямо на секретную половицу, а дома, еще не отдышавшись, узнал от бабушки, что на их Богом забытой улице послышался вдруг страшный рык, и что-то пронеслось бешеной дымной струей. Пока она вышла на улицу, только гарь висела над дорогой, а черное сверкающее пятно улетело в сторону речки. Она смешно объяснила пролетевшее:
— Ровно черные кастрюли!
Глебка рассмеялся и, выпив кружку молока, двинул в указанном направлении.
Конечно, и ему бы хотелось подвалить на таком же агрегате, в черной блестящей каске, с черными очками на бесстрастном лице, но он и грошовым великом-то не располагал. Так что пришлось легкой рысцой, на своих двоих, под отдаленный гром спешить в детские свои места, давненько, кстати, не навещаемые.
Когда он пересек рощицу и вышел на их горевскую луговину, сердце сжалось.
Взрослые ведь, бородатые в большинстве, мужики на своих черных машинах, выпукивая тучи дыма, выплевывая из-под колес веера земли, разворачивая мотоциклы и так, и этак, будто нарочно, уродовали луговину, еще негусто покрытую травой и цветами. Кое-где на поле стояли лужицы, и почва там была мягкой, рыхлой. Проскакивая такие места, колеса вздыбливали ее вверх, разметывали по сторонам, залепливая тех, кто ехал сзади, но это, похоже, особенно нравилось пришельцам. Самые мастеровитые из них, разогнавшись, ставили мотоциклы перпендикулярно движению, при этом колеса не переставали крутиться, и тогда уж, и правда, машина становилась похожа на бритву, срезавшую глубоко все живое.
Луговина была испохаблена, изрыта, изломана. Земля — перепахана и обесчещена.
Глебке захотелось заорать этим чужакам, что здесь поле, берег реки, еще немного, и оно покроется чудными простыми цветками, без которых не бывает ни красоты, ни лета. Но попробуй — крикни.
Ублюдки в кожанах подперли к берегу речушки, встали неровным рядом на самом краю, не уставая газовать. Сзади они казались черной стаей неземных тварей, которые как будто переговариваются между собой.
Постояв так и полюбовавшись заречными далями, поглазев своими пучеглазыми фарами на прошлолетошные стога, темнеющие вдали, на округлые березовые рощицы, порычав на крайних тонах и разъярив себя, живая эта черно-прогорклая стая разделилась на множество частей. Первая, самая горластая, найдя сход к воде, осторожно, но уверенно спустилась к ней и, зарычав, зафыркав, с гомоном и воплем вылетела на той стороне речки. За ней кинулись и другие, и через какие-то краткие минуты всё это рычащее воинство летело по бездорожью на другом берегу, тоже весеннему и мягкому, выплевывая из-под колес грязные струи.
Глебка пошел вдоль речки, по любимой их луговине.
Ну, что ему эта земля? За последний год бывал тут, может, пару раз, да и то — мячик попинать. Потом посидеть, поваляться. Ничейный кусок. Просто поле на берегу, покрытое сорной травой, никем ни разу не ухоженное за все время своего существования. Но это было их поле. Поле их детства. Глебка просто любил свой берег, просто радовался травинкам, тут произраставшим, зонтикам и щавелю, прибрежным лопухам со светлой изнанкой, кустикам овсяницы и всем тутошним своим землякам и любимцам — мелким кузнечикам, простодушным бабочкам двух главных пород — капустницам и шоколадницам, майским жукам с зелеными тяжелыми крыльями, залетавшим по весне в эти, в общем-то, не родные им места. Здесь нужно было тихо ходить, тихо лежать, тихо думать, наслаждаясь чем-то неведомым, неопределенным, чему имени нет, но что так прекрасно!
И вот теперь все снесено, срыто, раздавлено. Глебка наклонился, подняв свиток из сухой травы — простенькое птичье гнездышко, а из него выпал
мертвый птенчик. Он не был раздавлен, просто мертвый, неживой, а над Глебкиной головой, теперь во всем его считая виноватым, кружилась и плакала матушка-птаха.
С километр, наверное, длиной было это вспаханное и изуродованное мотоциклами поле и метров пятьдесят шириной. Дальше — вверх и вниз по течению — земля стояла прежней, нетронутой, тихой и шумной сразу — там пели птицы, скакали кузнечики, шуршали полёвки. Притихшее было окружение продолжало существовать как ни в чем не бывало, да и эту землю — Глебка знал истину — через неделю затянет травой, и все, что ей принадлежит, ей же и вернётся. Может быть, кроме этого крохотного птенчика, которого не раздавили, нет, который, наверное, просто от ужаса умер, называемого людьми контузией, шоком, стрессом.
Слезы сами наползали на щеки.
За что же это? Какое право у них? Вот так, безжалостно, приехать на чужую — ну, пусть ничью! — землю и все тут раздавить, растоптать? Что это за право такое? Кому дано? Тем, у кого мотоциклы черные, красивые, убийственно дорогие? У кого власть? Сила? Деньги?
Ну, а если у него ничего такого нет и никогда не будет, значит — что? Силы нет? Права нет?
Глебка не понимал, что с ним творится. Никогда с ним такого не происходило. Он медленно, спотыкаясь, обошел не свое поле на берегу речки по имени Сластёна, отер свои совсем детские слезы — эх, паренек! — выдохнул глубоко застрявшую в груди недетскую тяжесть.
Разноголосый мотоциклетный треск снова возник вдали, быстро приближаясь, — и вот чудище опять появилось в поле на том берегу. Глебка, не чуя сам себя, схватил с земли увесистый булыжник. Наверное, машины снизу, из-под земли его вывернули своими бешеными колесами.
Неполных шестнадцати лет от роду, один, с дурацким камнем в руке против рычащей мотоциклетной своры… Безумие это было. Чистой воды!
И встал-то он неудобно, почти на берегу.
Мощные звери, заляпанные грязью, выскакивали из воды и запросто могли его сбить. Но мотоциклисты были умелые мастера, прямо перед Глебкой, ни слова ни говоря, выворачивали и, сделав несколько метров, останавливались, выключали двигатели. У них появился неожиданный повод передохнуть.
Сказать честно, пыл сошел, и Глебка был готов бросить этот дурацкий, неизвестно как попавший в руку камень, но теперь это выглядело бы смешно. Когда последний двигатель стих, он крикнул изо всех сил:
— Здесь нельзя!
Он крикнул это в сторону каски, которая показалась ему странно знакомой. Лицо водителя закрывали мотоциклетные очки, а нос и рот закрывал косой угол черной косынки.
Тот, кому он кричал, поднял очки и сдернул свой намордник: это была она. Та, с автовокзала. Спросила громко, но вежливо:
— А ты что — поля сторожишь? Колхозник? Удивительно, но Глебка нашелся что ответить:
— Это! Собственность! — и прибавил от фонаря: — Частная! Ответ в духе времени.
Светлые брови девицы поднялись домиком. И она спросила Глебку:
— Фермер, сын фермера? — Улыбалась без всякой иронии. Он кивнул. И тогда она спросила еще:
— Это ты нес масло "Баллистол"?
Глебка кивнул. Девица громко крикнула Глебке и, выходило, всем остальным:
— Приносим извинения! Территория охраняется!
И никакого внимания на булыжник, будто это и должно быть так: парень имеет право встретить мотоциклетную орду с камнем в руке.
Звери взревели, развернулись, плюнули опять гарью и грязью и стремительно умчались. Через минуту о них уже ничего не напоминало. Кроме изуродованного берега.
Еще через мгновенье ветерок сдул и гарь. Ясный тонкий месяц присел на черный силуэт дерева.
Новый месяц — новая жизнь.