Вот в такой-то момент, совсем-совсем не подходящий, когда человек грешен, а значит, слаб, в дверь постучали.
Глебка и подняться не успел, как вошли военком и еще какой-то человек в погонах, немолодой, усатый, тихий, с опущенными глазами, а за ними Ха-джанов. Маме к тому часу пора было вернуться с работы, и она бы уже с полчаса могла хлопотать с бабушкой по дому, но сегодня отчего-то задерживалась, и вместо нее перед мужчинами выступила бабушка. Поднялся и Глеб.
Сняв офицерскую фуражку, военком посмотрел куда-то в угол, поверх всех, и проговорил:
— Мы принесли горькое известие. Ваш сын, — он поправился, глянув на бабушку, — ваш внук… и брат Горев Борис Матвеевич погиб смертью храбрых, выполняя воинский долг.
Глебка потряс головой, ему показалось, что он ослышался, прошептал только:
— Как — погиб?
И бросился тут же вперед, потому что бабушка стала оседать. Не падать, а именно оседать, как-то проваливаться, будто пол под ногами исчез.
Он опоздал, а подхватили бабушку мужчины, отнесли ее на кровать, а Глебка суетился, подавая ей воду, и будто бы откладывал на потом сообщение военкома. Но, подав воды, тоже сел на пол, где стоял. И закричал. Во весь голос.
Точно только теперь до него дошли слова военкома. Бори нет! Он протяжно крикнул, зовя на помощь:
— Ма-ама!
Потом ввели маму. Два человека в белых халатах держали ее под руки, и она оседала, проваливалась, как бабушка, и ей подносили к лицу какую-то пахучую ватку.
Глебка только и взглянул на нее, как понял, что это все правда: мамино лицо было белым, как простыня, а под глазами большие синие полукружья.
Теперь умирала она, и Глебка, поняв это, пополз ей навстречу, выкрикивая:
— Ма-ама! Бо-оря! Ма-ама! Бо-оря!
Наверное, только через час криков, слез и нашатырных примочек поняли они, что Боря уже здесь, что груз-200, которым он прибыл, находится в Краснополянске, в той самой часовенке, бывшем барском складе, где теперь — до скорой поры — хранятся тела усопших.
Первый раз Глебка очутился внутри часовни. Сколько раз пробегал мимо, проходил, разглядывая людей, собравшихся на прощанья, слушал духовой оркестр с его не очень складной, нетвердой музыкой — как и сами музыканты, не дотерпевшие до поминок, но внутри не был никогда.
Где-то рядом стояли горевские мальчишки, теперь молодые парни, почти мужики, все до одного, конечно, Хаджанов, хотя он и другой веры, и мамины с бабушкой подруги и знакомки, и даже военком, потому что Борик погиб именно "при исполнении".
Мама и бабушка стояли с трудом, опять пахло нашатырем, и даже "скорая" дежурила возле часовенки — боялись, как бы опять не стало кому худо. Но ведь худо может быть при всяких проводах, а "скорую" пригнали по чьему-то приказу, потому что прощание было государственное — за счет казны и при участии власти: погиб боевой офицер.
И речь военком произнес вполне официальную, набор казенных слов, где было и про воинский долг, и про "смертью храбрых". Выступил директор школы, и Глебка ёжился, слушая его. Был это худой человек, очень молодой, во всяком случае, моложавый, не намного старше Борика, но самое главное, прислали его в школу с год назад и Борю он совершенно не знал — подсказали, наверное, старые учителя, что был-де такой выпускник, увлекался стрелковым спортом, пошел в военное училище и погиб. Много ли из этого выжмешь, если ни разу человека не видел? Директор мучился, потел, говорил косноязычно и пусто.
Глебке было худо, очень худо. И не мог бы он сказать, отчего ему хуже — от этих слов, никчемных и казенных, или оттого, что гроб был запаян и его запретили открыть.
Одно это знание валило с ног, теснило сердце, закладывало уши. Значит, значит… Дальше не хотелось думать, не то что говорить.
Священник ходил с кадилом, навевало легким дымком, совсем не похожим на запахи их мальчишечьих костерков. И тут сквозь вату и сквозь туман Глебка услышал фразу священника о невинных страстотерпцах Борисе и Глебе.
Он даже вздрогнул, услышав свое имя. Будто кто-то ударил его. Имя Бориса и должно здесь слышаться, ведь с ним прощались. Но он-то?
Глебка тут же укорил себя за этот промельк непонятного страха — что это было? Но отогнать его не смог. Хотя знал — Борис и Глеб страстотерпцы, братья, и погибли по одной предательской воле. Снова застрашился: значит, сбывается. Значит, если погиб Борис, то следующий и он…
Еще раз помянул священник святых Бориса и Глеба, попросил остаться для последнего прощанья самых близких, и когда они остались — мама опять стала просить открыть гроб, и когда ей вновь отказали, повалилась на колени, царапая его кроваво-красную обивку.
Люди только рождаются каждый по-своему, а хоронят их одинаково. Могильщики роют яму, родня бросает первые горсти земли, а затем, всегда одинаково торопясь, деловитые кладбищенские работники заваливают яму землей.
Потом Хаджанов скажет Глебке, что должны были отдать Борису воинский салют, но комендантская команда расположена в большом городе, и гнать с ней автобус в Краснополянск было признано нецелесообразным.
Глебка возненавидел это слово.
Не было у него раньше никаких отношений с разными там словами, даже бранными. Слышал, и все! Сказал и утерся! А это возненавидел.