Низенькая комната в старинном каменном доме. Это квартира доктора Таланова, обставленная по моде начала века, когда доктор лишь начинал свою деятельность. Влево двустворчатая дверь в соседние комнаты, с матовыми стеклами до пояса. Простая девичья кровать и туалетный столик, отгороженный ширмой в углу. Уйма фотографий в рамочках, и над всеми главенствует одна — огромный портрет худенького большелобого мальчика в матроске. В широком среднем окне видна черная улица провинциального русского городка с колокольней вдали, на бугре. Сумерки. Анна Николаевна дописывает письмо на краешке стола; на другом его конце Демидьевна собирает обед.
Демидьевна. А ночью тараканы с кухни ушли.
Нетерпеливый жест Анны Николаевны.
От немца бегут. Послушала бы на улице-то.
Анна Николаевна. И все-то ты в дом тащишь. То подкову битую, то слух поганый.
Стучат в дверь.
Демидьевна. Войди. Кто еще там ломится?
Кокорышкин (просунув голову). Это я, извиняюсь, Кокорышкин. Нигде Ивана Тихоновича застать не могу.
Анна Николаевна. У него операционный день сегодня. Скоро вернется. Пройдите, подождите.
Кокорышкин. Ничего, я тут-с.
И дверь закрылась.
Анна Николаевна. Кокорышкин!.. Чудак какой!
Она идет за ним и приводит его, упирающегося. Это подслеповатый неопределенного возраста человек в пальтишке с чужого плеча.
Кокорышкин. Тогда уж дозвольте не раздеваться, в домашнем виде я. Мне и дела-то — только бумаги подписать.
Демидьевна. Приткнись и не мешай. Письмо Федору Ивановичу пишем.
Кокорышкин сел, кашлянул разок и замер с папкой на коленях.
Точно с ума повскакали. Боровков всем домом укатил. Наверху тетка сидит, самовар держит. Уезжают люди-то.
Анна Николаевна. Никто никуда не уезжает. Спроси вон Кокорышкина, он все знает.
Кокорышкин (привстав). Точно. Уезжают-с.
Анна Николаевна. Сейчас звонил Колесников и ничего не сказал. А уж ему-то, как председателю райисполкома, было бы известно.
Кокорышкин. И он уедет-с.
Анна Николаевна. И пускай едут. (Склоняясь над письмом.) И перестань бубнить, Демидьевна.
Демидьевна. Мне бубнить нечего… а вещи закопать, пока земля не задубенела, это всякий скажет. (Кокорышкину.) У Аниски три рубахи исподних забрали. Ленточка сверху лежала, стираная, косу заплетать… и на ту польстились.
Кокорышкин. Это которая же Аниска?
Демидьевна. Внучка, даве из Ломтева, от немцев, прибежала. За сорок верст пешком махнула. Значит, сладко!
Кокорышкин сочувственно почмокал и снова замер.
Еле чаем отпоила, дрожмя девка дрожит. Сейчас за сахаром послала постоять. Уж такова-то ласкова у меня: всё баушка да баушка… (Анне Николаевне.) Я ее на сундучке пристроила. Она и полы нам помоет и постирает что.
Анна Николаевна. Конечно, пускай отдохнет. (Закончив письмо.) Ломтево! Там Иван Тихонович работу начинал, Федя родился, на каникулы туда приезжал. Как все обернулось!
Демидьевна. Пиши, пиши, обливай его материнскими слезами. (С сердцем взглянув на портрет мальчика.) Может, хоть открыточку пришлет!
Анна Николаевна (заклеивая конверт). Последнее! Если и на это не откликнется, бог с ним. (Стеснительно, сквозь полуслезы.) Извините нас. Мы к вам так привыкли, Кокорышкин.
Кокорышкин. Сердечно понимаю. (С чувством.) Хотя сам по состоянию здоровья детей не имел… однако в мыслях моих всем владел и, насладясь, простился… (Коснувшись глаз украдкой.) Не встречал я их у вас, Федора-то Иваныча.
Анна Николаевна. Он в отъезде… Закрывай окна, Демидьевна, скоро самолеты полетят.
Кокорышкин. И давно они в этом самом… в отъезде?
Анна Николаевна. Три года уже… и восемь дней. Сегодня девятый пошел. (Со вздохом.) Внезапность… непонятная.
Демидьевна. Незадачник он у нас.
Анна Николаевна. Он вообще был хилого здоровья. Только нянька его и выходила. А добрый, только горячий очень был… (Поднявшись.) Кажется, Иван Тихонович вернулся.
Демидьевна закрыла окна фанерными щитами, включила свет и вышла к себе на кухню. С портфелем, в осеннем пальто и простенькой шляпе, вернулась с работы Ольга. Минуту она, щурясь, смотрит на лампу, потом произносит тихо: «Добрый вечер, мама» — и проходит за ширму. И вот тревога улицы вошла в дом вместе с сыростью на ее подошвах. Раздевшись, Ольга бездумно стоит, закинув руки к затылку.
Разогреть тебе или отца с обедом подождешь?
Ольга. Спасибо, я в школе завтракала.
Анна Николаевна (заглянув к ней). Ты чем-то расстроена, Оленька?
Ольга. Нет, тебе показалось. (Достав из портфеля кипу тетрадей.) Устала, а надо еще вот контрольную просмотреть.
Анна Николаевна. А почему Оленька в глаза не смотрит?
Ольга. Так. Давеча войска мимо школы шли. Молча. Отступление. Ребята сидели присмире-евшие. И сразу как-то пусто стало… даже собаки затихли. (Очень строго). На фронте плохо, мама.
Анна Николаевна. Когда же… случилось-то?
Ольга. Прошлой ночью. Они ударили танками в обход Пыжовского узла и вышли клином на Медведиху. К Колесникову по дороге забежала: бумаги жгут.
Кокорышкин. Копоть везде летает, точно черный снег идет. Тяжелое зрелище!
Ольга. Простите, я вас и не заметила, Кокорышкин.
Кокорышкин (жестко). Их бы теперь проволокой окружить да артиллерией всех и уничтожить.
Ольга. Легко нам, в тылу, судить о войне. А там…
Анна Николаевна. А еще что случилось, Оленька?
Та молчит.
Вы не обедали, Кокорышкин? Идите на кухню. (В дверь.) Демидьевна, покорми Кокорышкина.
Кокорышкин. Балуете, растолстею я у вас, Анна Николаевна.
Он уходит. Мать выжидательно смотрит на дочь.
Ольга. Только не пугайся, мамочка… он жив и здоров. И все хорошо. Я сейчас Федю видела.
Анна Николаевна. Где, где?
Ольга. На площади… Лужа большая, и рябь по ней бежит. А он стоит на мостках, нащурился во тьму, один…
Анна Николаевна. Рваный, верно, страшный, в опорках… да?
Ольга. Нет… похудел очень. Только по кашлю его и признала.
Анна Николаевна. Давно приехал-то?
Ольга. Я не подошла, я из ворот смотрела. Потом домой кинулась предупредить.
Анна Николаевна. Что же мы стоим здесь… Демидьевна, Демидьевна!
Демидьевна вбежала.
Демидьевна, Федя приехал. Собирай на стол, да настоечки достань из буфета. Уж, верно, выпьет с холоду-то. Дайте мне надеть что-нибудь, я сбегаю. А то закатится опять на тыщу лет…
Демидьевна. Коротка у тебя память на сыновнюю обиду, Анна Николаевна.
Ольга (за руки удержав мать). Никуда ты не побежишь. Сам от нас ушел, пусть сам и вернется. (Слушая тишину.) Кто-то у нас в чулане ходит.
Они прислушиваются. Жестяной дребезжащий звук.
Корыто плечом задел. Верно, больной к отцу, впотьмах заблудился.
Демидьевна (шагнув к прихожей). Опять двери у нас не заперты.
Анна Николаевна. Не надо, я сама запру.
Она выходит, и тотчас же слышен слабый стонущий вскрик. Так может только мать. Затем раздается снисходительный мужской басок: «Ладно, перестань, мать. Руки-ноги на местах, голова под мышкой, все в порядке!»
Демидьевна. Дождалася мать своего праздничка.
На пороге мать и сын: такая маленькая сейчас, она придерживает его локоть — тому это явно неприятно. Федор — высокий, с большим, как у отца, лбом; настороженная дерзость посверкивает в глубоко запавших глазах. К нему не идут эти франтовские, ниточкой, усики. Кожаное пальто отвердело от времени, плечо испачкано мелом, сапоги в грязи. В зубах дымится папироска.
Федор (избавившись от цепких рук матери). Здравствуй, сестра. Руку-то не побрезгуешь протянуть?
Ольга (неуверенно двинувшись к нему). Федор! Федька, милый…
Смущенный ее порывом, он отступил.
Федор. Я, знаешь, простудился… в дороге. Не торопись.
И вдруг яростный приступ кашля потряс его. Папироска выпала на пол. Ольга растерянно подняла ее в пепельницу. Он приложил ко рту платок, потом привычно спрятал его в рукав.
Вот видишь, какой стал…
Анна Николаевна. У печки-то погрейся, Феденька. У нас печка горячая. Стаскивай кожу-то свою. Давай я ее повешу.
Федор. Ладно, я сам. (Нетерпеливей.) Пусти же, я сказал.
Мать стала еще меньше, попятилась. Он ставит пальто торчком у двери на полу.
Не по чину на вешалку-то, постоит и так. (Пригрозив пальцем, как собаке.) Стоять. (И только теперь, вместо приветствия.) А постарела, нянька. Не скувырнулась еще?
Ни один мускул не шевельнулся на лице Демидьевны.
Анна Николаевна. Оля, ты займи Федора… я пока закусочку приготовлю. (Федору робко.) Без ужина не отпустим тебя.
Ольга. Демидьевна приготовит, мама.
Демидьевна. Не трожь, дай ей руки-то чем-нибудь занять.
Анна Николаевна торопится убежать с закушенными губами.
Ольга. Видимо, тюрьма все в тебе вытравила, даже чувство к матери. Мог и помягче с нею… Она хорошая, консерваторию для нас с тобой бросила, а какую ей карьеру пророчили!
Без ответа Федор обходит комнату, с боязливым любопытством касаясь знакомых вещей.
Федор. Все прежнее, на тех же местах. (Открыл пианино, тронул клавишу.) Мать еще играет?
Ольга. Редко… Даже не написал ей ни разу. Стыдился?
Молчание
Или срочным делом занят был?
Федор. Вот именно: через болото, тысячеверстное, трассу вели… по самый подбородок. (С усмешкой.) Так что буквально по горло занят был.
Ольга с тревогой смотрит, как мимоходом, остановившись возле своей фотографии на стене, брат машинально воспроизводит ту же позу, с тем же наклоном головы, что и на портрете.
Все мы бываем ребенками, и вот что из ребенков получается. (Не оглядываясь, няньке, через плечо.) Чего, старая, уставилась?.. даже в спине щекотно.
Демидьевна. Любуюсь, Феденька. Уж больно хорош ты стал!
Ольга. И у тебя нечего сказать нам? Срок твой, по крайней мере, кончился?.. значит, вчистую вышел?
Федор. Не беглый, не трусь, не подведу.
Непослушными пальцами, из холщового мешочка на груди он достает — в осьмушку, на плохой бумаге и с расплывшимся лиловым пятном — отпускной документ и, как бы защищаясь им, издали показывает сестре.
Ольга. Ты зря со мной так, ведь я сестра тебе, Федор… Посиди с ним, Демидьевна, я пойду маме помочь.
Она уходит с опущенной головой, и в ожидании последнего натиска Федор медленно оборачивается лицом к няньке.
Демидьевна. Ну, всех разогнал… теперь, видать, мой черед. Давай поиграемся, расправь жилочки-то… Да глазом-то не замахивайся! Береги силу: скоро папаша с работы воротятся.
Усевшись на стул посреди, Федор бережно прячет назад драгоценное удостоверение, потом одергивает слишком короткие ему, как из стирки, рукава пиджака.
Чего зубы-то щеришь, не волки мы. Перед людьми согрешил, люди тебя и наказали… Война опять же, малые ребята жизни не щадят, с горем бьются, а он все в сердце свое черствое глядит. Уж поделись грешком с нянькой-то, разгони страх. За что взяли-то, в самые болота рассибирские загнали?
Молчание.
Совестно, так шепотком… облегчи душу. Подрался сгоряча, девчонку обидел по пьяному угару ай чужое что без спросу взял?
Молчание.
Уж тайком-то и богу намекала, прибрал бы тебя, скорбного да бесталанного… ан нет! (С горьким смешком.) И ведь что: в ту пору, пальто племяннику, семисезонное, обыденкой у бога вымолила, а про тебя не дошла до уха божия моя молитва. (Еле слышно.) А то, бывает, словцо неосторожное при плохом товарище произнес? Разомкни уста-то, Феденька!
Федор. Они у меня, нянька, самым главным железом запечатаны. Только верь мне: народу моему я не вор… (Поежившись.) Продрог шибко, на всю жизнья теперь продрог.
Демидьевна. То-то, продрог. Тебе бы, горький ты мой, самую какую ни есть шинелишку солдатскую. Она шибче тысячных бобров греет. Да в самый огонь-то с головой, по маковку!
Федор. Не возьмут меня. (Тихо и оглянувшись.) Грудь у меня плохая стала.
Демидьевна. А ты попытайся, пробейся, поклонись.
Заглянула Аниска; ей лет пятнадцать, на ней цветастое платьице и толстые полосатые шерстяные чулки. Она робеет при виде незнакомого человека.
Входи, девка, не робей. Мы тута не рогатые.
Аниска. Я, бабушка, сахарок принесла.
Демидьевна. Положь на буфет, умница. Носом не шмыгай, сапогами не грохай, люди смотрят.
Благоговейно, на цыпочках, в вытянутых руках Аниска относит пакетик. У нее так светятся глаза и горят с холоду щеки, такая пугливая свежесть сквозит в движеньях, что нельзя смотреть на нее без улыбки. Лицо Федора смягчается.
Не признаёшь?
Федор. Важная краля. Кто такая?
Демидьевна. А помнишь, кубарик такой по двору в Ломтеве катался, спать тебе не давал? Она, Аниска. Ишь вытянулась. От немцев убежала. (Аниске.) Поздоровкайся, это Федор Иваныч, сын хозяйский. Он из путешествия воротился.
Аниска кланяется, облизывая губы. Федор недвижен.
Федор. Чего смеешься, курносая?
Аниска. Это я не смеюсь. Это у меня лицо такое.
Демидьевна. Ты поговори с ней, она у меня на язык-то бойкая.
Федор (не зная, о чем спросить). Ну, как немцы-то у вас там?
Аниска. А чево им! Ничево, живут.
Федор. В разговоре-то они как, обходительные?
Аниска. Ничего, в общем обходительные. Что и взять надоть — всё на иностранном языке.
Федор (Демидьевне). Все ребята в Ломтеве приятели мне были. У длинного-то Табакова, поди, уж и дети. Много у него?
Аниска. Трое, меньшенькому годок. (Оживясь, Демидьевне.) Забыла тебе сказать, баушка… Как повели его с Табачихой на виселку, шавочка ихняя немца за руку и укуси. Аккуратненькая така была у них собачка, беленькая! Так они шавочку рядом с хозяйкой вздернули… (Содрогнувшись, как от озноба.) Видать, уж и собаки воюют.
Федор (угрюмо). Та-ак… А Статнов Петр?
Аниска. Этот с первочасья в леса ушел. В баньке попарился напоследок и баньку спалил. И парнишку увел с собой, из шестого класса. Прошкой звать.
Федор улыбнулся на ее певучие интонации.
А ты чево смеешься, путешественник?
Федор. Так, смотрю на тебя: смешная. Кабы все люди такие были!
Ольга, приоткрыв дверь, произносит одно лишь слово: «Отец». Все приходит в движение. Демидьевна отставляет стул, Аниска исчезает. Заметно волнуясь, Федор заправляет под пиджак концы серенького шарфа, которым обмотана шея.
Демидьевна. Не лай отца-то. Дай ему покричать на себя, непоклонный.
Федор отходит к окну. Входит Таланов — маленький, бритый, стремительный. Кажется, он не знает о возвращении сына.
Таланов. Обедать не буду. Чаю в кабинет, погуще. Демидьевна, пришей же мне, милочка, вешалку наконец. Третий день прошу. (Заметив сына и тоном, точно видел его еще вчера.) А, Федор… вернулся в отчий дом? Отлично.
Федор собирается ответить — ему мешает глухой, мучительный кашель. Склонив голову набок, Таланов почти профессионально слушает и ждет окончания припадка.
Давно прибыл?
Федор. Дня три уже…
Таланов. И что ж, забыл отцовский адрес?
Федор. Так, в раздумьях шлялся… мимо всякий раз. Идешь, и чей-то длинный темный глаз, как ветер в спину, мимо гонит. Извини, если доставил вам с матерью это… ну, надгробное рыдание.
Таланов. Мы тоже виноваты, Федор: так всегда бывает с первенцами. Когда их слишком берегут от несчастий, они решают, что все только для них одних в этом мире.
Подобие конвульсии проструилось в лице Федора, стоящего перед отцом с закрытыми глазами.
Мы про тебя тут с догадок сбились… сделай милость, объясни. Чего-нибудь… нашалил? Мне на днях в больницу одного привезли: молодой господин призывного возраста, тоже мамина утеха, стрелял в такую же юную барыньку, потом в себя: неразделенная любовь. Нашел время! (Пытливо.) Но, во всяком случае, это лучше тех зловещих слухов, что дошли до нас стороной…
Словно толкнули, Федор делает движение вперед и, сдержась, искоса оглядывается на окно за спиной.
Что тебя там беспокоит?.. мы же одни тут.
Федор (чуть иронически). Молчок, всему молчок.
Как сквозь глухое стекло, они вглядываются друг в друга, и вот тень виноватого прозренья появляется в лице Таланова… Новый приступ жестокого кашля у Федора мешает отцу дочитать ответ в глазах сына.
Я пришел к тебе как к врачу.
Таланов (поспешно.). Отлично… только садись поближе к свету. Вечерами плохо видеть стал…
Он приподнимает край матерчатого абажура и потом, держа запястье Федора, невольно всматривается в то же самое окно.
Правду сказать, кашель твой мне не нравится… и этот глянц-ауген[1], и руки твои влажные, горячие…
Федор. Это всё пустяки. Я другое имел в виду.
Таланов. И другое. Ты растерян, резкость твоя от смущения… и эти усики тоже. Значит, ищешь выхода, это уже хорошо. (Вдруг, как в детстве когда-то.) Оглянись, Федя… горе-то какое ползет на нашу землю. Многострадальная русская баба сгорбилась у лесного огнища, и детишечки при ней, пропахшие дымом пожарищ… и никогда он не выветрится из их душ. Сколько этих недобитых цыпляток прошло через мои руки. Вчера, например… (Махнув рукой.) Боль и гнев туманят голову, боль и гнев. А болезнь твоя излечимая, Федор!
Федор. Ну, раз диагноз поставлен, садись, сочиняй рецепт тогда.
Таланов. Он уже написан. Это — справедливость к людям!
Гортанный звук непроизвольно вырывается у Федора, и он покачивается потом с закрытыми глазами, словно кислоту пролили в рану.
Федор. Справедливость? Обожаю эти всемирные лекарства в нарядной упаковке. (Возгораясь темным огоньком.) А к тебе, к тебе самому справедливы они, которых ты лечил тридцать лет? Это ты первый, еще до знаменитостей, стал делать операции на сердце. Это ты, на свои кровные копейки, зачинал поликлинику… стал принадлежностью города, коммунальным инвентарем, как его пожарная каланча…
Таланов (постукивая пальцами о стол). Отлично сказано, продолжай.
Федор. И вот нибелунги движутся на восток, сметая всё. Людишки бегут, самовары вывозят и теток глухонемых. Так что же они тебя-то забыли, старый лекарь? Выдь на перекресот, ухватись за сундук с чужим барахлом: авось, подсадят… (И вновь зашелся в кашле.) Прости, все клокочет там… и горит, горит.
Таланов. Не то плохо, что горит, а что дурной огонь тебя сжигает.
Ольга приоткрыла дверь.
Не мешай нам, Ольга.
Ольга. Папа, извини… там Колесников приехал. Ему непременно нужно видеть тебя.
Таланов (с досадой). Да, он звонил мне в поликлинику. Проси. (Сыну.) У меня с ним минутный разговор. Ты покури в уголке.
Федор. Мне не хотелось бы встречаться с ним. Черный ход у вас не забит?
Ольга. Зайди пока за ширму. Он спешит, это недолго.
Федор отправляется за ширму. Ольга открыла дверь.
Ольга. Папа просит вас зайти, товарищ Колесников.
Тот входит в меховой куртке и уже с кобурой на поясном ремне. Он тоже лобаст, высок и чем-то похож на Федора, который из-за ширмы слушает последующий разговор.
Колесников. Я за вами, Иван Тихонович. Машина у ворот, два обещанных места свободны. (Ища глазами.) У вас много набралось вещей?
Таланов. Я не изменил решения. Я никуда не еду, милый Колесников. Здесь я буду нужнее.
Колесников. Я знал, что вы это скажете, Иван Тихонович.
Ольга (тихо, ни на кого не глядя). Времени в обрез. Небо ясное, скоро будет налет.
Таланов (Колесникову). Торопитесь, не успеете мост проскочить… Ну… попрощаемся!
Колесников не протянул руки в ответ.
Вы ведь тоже уезжаете?
Колесников (помедлив). Нас никто не слышит… из соседней квартиры?
Таланов. У нас булочная по соседству.
Ольга хочет уйти.
Колесников. Вы не мешаете нам, Ольга. (Таланову.) Дело в том, что… сам я задержусь в городе… на некоторое время. Я член партии и, пока я жив…
Таланов. Вот видите! (В тон ему.) Я тоже не тюк с мануфактурой и не произведение искусства. Я родился в этом городе. Я стал его принадлежностью… (для Федора), как его пожарная каланча. И в степени этой необходимости вижу особую честь для себя. За эти тридцать с лишком лет я полгорода принял на свои руки во время родов…
Колесников (улыбнувшись). И меня!
Таланов. И вас. Я помню время, когда ваш отец был дворником у покойного купца Фаюнина. (Иронически.) Постарели с тех пор, доложу вам. Мало на лыжах ходите.
Колесников (взглянув на Ольгу). Ну, теперь будет время и на лыжах походить.
Федор задел какую-то вещь на столике. Она упала.
(Насторожился.) Нас кто-то слушает там… Иван Тихонович.
Таланов. Нет… Никто.
Колесников заметил пальто Федора и молча поднял глаза на Таланова. В ту же минуту Федор выступает из-за ширмы.
Федор. Никто — это, по-видимому, я. Как говорится в романах, из стены вышел призрак средних лет. Гутен абенд[2], бояре!
Таланов (смущенно). Вы не знакомы? Это Федор. Сын.
Федор. Когда-то мы встречались с гражданином Колесниковым. В детстве даже дрались не раз. Припоминаете?
Колесников. Это правда. У нас в ремесленном не любили гимназистов. (С упреком Таланову.) Не понимаю только, что дурного в том, что сын… после долгой разлуки… навестил отца!
Федор. Ну, во-первых, сынок-то меченый. Тавро-с! А во-вторых, прифронтовая полоса. Может, он без пропуска за сто километров с поезда сошел да этак болотишками сюда… с тайными целями пробирался?
Ольга. Чем ты дразнишь нас, Федор?.. чем?
Колесников. Вы напрасно черните себя. (В ответ на дерзкую улыбку Федора.) Не вижу, что здесь смешного. Вы споткнулись, правда… но, если вас выпустили, значит, общество снова доверяет вам.
Федор. Так полагаете?.. ага. Тогда… вот вы обронили давеча, что остаетесь в городе. Разумеется, с группкой верных людей. Как говорится — добро пожаловать, немецкие друзья, на русскую рогатину: пиф-паф!.. Так вот, не хотите ли взять к себе в отряд одного такого… исправившегося человека? Правда, у него нет солидных рекомендаций, но… (твердо, в глаза) несмотря на обиду, он будет выполнять все. И смерти он не боится: он с нею три года в обнимку спал.
Неловкое молчание.
Не подходит?
Колесников (помедлив). Я остаюсь только до завтра. Я тоже покидаю город.
Федор. Понятно. (Поглаживая усики.) Не потому ли так настойчиво и рекомендуете папаше драпануть отсюда?
Таланов. Я прошу тебя быть вежливым с моими друзьями, Федор.
Колесников. Я отвечу ему. Иван Тихонович безраздельно подарил себя людям. К нему ездят даже из соседних районов. Нам хотелось избавить его от опасностей. К тому же здесь будет довольно шумно, начнут оживать всякие мертвецы. Уже и теперь высовываются кое-где из подполья змеиные головки…
Федор. Значит, сестре моей, например, полезен этот шум?
Ольга. Я остаюсь со школой, Федор.
Федор (руки в карманах и покачиваясь). А не проще? Немцам потребуются видные фигуры для разных должностей…
Ольга (с намеком, резко). Боюсь, что они уже нашли их, Федор!
Колесников. Кончайте вашу мысль. Меня мать ждет в машине.
Федор. А не опасаетесь ли вы, что папаша здесь глупостей без вашего присмотра натворит?
Колесников. Вы озлоблены, но в вашем несчастье повинны только вы. Кроме того, мне некогда вникать в ваши душевные переливы. В другой раз. До свиданья, Иван Тихонович!
Они обнялись. Колесников перевел взгляд на Ольгу.
Ольга (тихо). Я провожу вас до машины.
Колесников (Федору). От души желаю вам найти себе место в жизни.
Федор (фальцетом). Мерси-и.
Ольга выходит вслед за Колесниковым.
Таланов. Догони и извинись, Федор.
Федор. Доктор Таланов никогда не сек своих детей… тем более без вины. С годами его взгляды на воспитание изменились?
Таланов устало полузакрыл глаза. Вернулась Ольга. Она зябко обхватила руками плечи.
Ольга. Звезды, звезды… И, кажется, уже летят.
Федор (полувиновато, отцу). Слушай, неужели ты и теперь боишься его? Сколько я понимаю в артиллерии, эта пушка уже не стреляет.
Таланов (гневно). Теперь я знаю твою болезнь. Это гангрена, Федор.
Ему дурно; ухватясь за край скатерти, он оседает в кресло. Ольга кинулась к нему.
Ольга. Папа, ты заболел?.. дать тебе воды, папа?
Вошедшая с ужином Демидьевна, торопится помочь ей.
Только тихо, тихо, чтоб мама не услышала.
Они успевают дать ему воды и подсунуть подушку под голову, когда приходит Анна Николаевна.
Мама, ему уже лучше. Ведь тебе уже лучше, папа?
Таланов. Трудный день выпал. Всё дети, дети…
Демидьевна (Федору). Ступай уж пока, ожесточенный. Потом постучишься… (совсем тихо) я тебя впущу.
Через плечо няньки Федор все смотрит на отца и суетящихся вокруг него женщин. Он, кажется, не верит, что пустяки могут вызвать такие следствия.
Ольга (подойдя к Федору). В самом деле, тебе лучше уйти теперь. Отец рано поднимается… работы много, очень устает. Пожалуйста…
Федор (беря пальто). Я не сразу понял, Оля, что это твой жених. Извини!
Ольга (с горечью). И это все, что ты понял за целый вечер, Федор?
Издалека, все повышаясь и усиливаясь, возникает сигнал воздушной тревоги. Федор слушает, подняв голову, потом уходит, никем не провожаемый. Молчание. Присев к столу и сжав уши ладонями, Ольга принимается за правку тетрадей.
Анна Николаевна (мужу). К тебе Кокорышкин с бумагами. Позови его, Демидьевна.
Демидьевна (на кухню). Войди, казенная бумага. Засох поди у печки-то.
Она уходит, взамен появляется Кокорышкин и уже на ходу достает чернильницу из кармана.
Таланов. Задержал я вас, Кокорышкин.
Кокорышкин. Пустяк-с. Зато помечтал на досуге.
Анна Николаевна. О чем же вам мечтается? (С болью.) Не о сыне ли?
Кокорышкин. Мои мечтания больше все из области сельского хозяйства. (Копаясь в портфеле.) Диоклетиан, царь, удалился от государственных дел для ращения капусты. В Иллирию! (Подняв палец.) Громадные кочны выращивал. (Подавая бумагу.) О проведении оборонных мероприятий.
Таланов. Это о курсах медсестер? (Подписывая.) А ведь был день, Аня… и у нас все наше, мечтанное, было впереди. И ты держишь экзамен, на тебе майское платье. И ты играла тогда… уже забываю, как это?
Анна Николаевна идет к пианино. Одной рукой и стоя она воспроизводит знаменитую музыкальную фразу.
И дальше, дальше. Там есть место, где врываются ветер и надежды.
Тогда она садится и играет в полную силу. Молча Кокорышкин подает, а Таланов подписывает бумаги.
Кокорышкин. И последнюю, Иван Тихонович.
Слышен разрыв бомбы, и второй — ближе. Музыка продолжается. Это борьба двух противоположных стихий. Когда героическая мелодия заполняет все, следует третий, совсем близкий разрыв. Дребезг стекла и грохот обвала. Свет гаснет. С разбегу Анна Николаевна успевает сыграть два последующих такта. Потом тишина.
Чернил не опрокиньте, Иван Тихонович. Погодите, я вам спичечку чиркну.
Анна Николаевна. Оля, зажги лампу. На окне стояла.
Вспыхнула спичка в потемках. Ольга уже у окна. Громадные тени колеблются на стенах. Короткая пальба и непонятный шум с улицы. Лампа разгорается плохо. Все на ногах. Портрет Феди лежит на полу, и как будто уже наступил другой вечер другого мира. Демидьевна с огарком входит из кухни.
Ольга. Принеси метлу, Демидьевна, стекла вымести. Федя упал.
Демидьевна уходит. Слабый шорох у двери. Только теперь Талановы замечают на стуле возле выхода незнакомого старичка с суковатой палкой между колен. Он улыбается и кивает, кивает плешивой головой, то ли здравствуясь, то ли милости прося и пристанища.
Таланов (с почтенного расстояния). А ты как попал сюда, отец?
Старик. Со страху заполз, хозяин. Небеса рушатся.
Ольга подносит лампу ближе. На госте грязные стеганые штаны и такая же кофта, сума и ветхая шапчонка лежат у ног. Точно принюхиваясь, Кокорышкин со всех сторон осматривает старика.
Ольга. Ты сам-то откуда, старик?
Старик. Странствую, как Лазарь… в пеленах, в коих был схоронен. И, эва, плита гроба моего еще глядит мне вслед.
И, стуча палкой, таким обострившимся взором уставился в угол, что все невольно покосились туда же.
Чево, чево чресла-то разверзла, вдовица каменная!
Анна Николаевна (вполголоса). Наверно, больной… на прием к тебе притащился.
Таланов (уже профессионально). И давно странствуешь, отец?
Старик. Ведь как: ум-то жадный, немилосливый, шепчет — год, год, а ноги-то стонут — триста, триста! Так и бреду, в два кнута.
Ольга. Так ты не туда забрел, дедушка.
Старик. Дом-то фаюнинской?
Таланов. Дом-то фаюнинский, да тебе через площадь надо. Номера не помню, тоже бывшего купца Фаюнина дом. И там проживает доктор вроде меня, с бородочкой. Он как раз специалист по странникам. К нему и ступай.
Анна Николаевна. Пускай переждет, пока налет кончится.
Старик. Спасибо, Анна Николаевна, за жалость твою.
Анна Николаевна (насторожась). А вы меня откуда знаете?
Старик. Может, и во сну встренулись ненароком. Вот креслице стоит, мягонькое… и креслице снилось не раз. На нем еще подпалинка снизу есть.
Ольга. Никакой подпалинки там нет, вы ошибаетесь.
Старик. Есть, дочка, есть. Сон был такой: колечко золотое закатилось, а дворник свечку под низ и поставь. Чуть пожара не наделал.
Таланов. Я такого случая не помню.
Старик. А давай взглянем, Иван Тихонович. Подержи-ка батожок мой, хозяюшка. (Кокорышкину.) Помоги, мушиная чахотка.
Вдвоем с Кокорышкиным они кладут кресло набок. На холщовой подбивке явственно видно большое горелое пятно. Талановы переглянулись.
Тебя, дочка, еще на свете не было, а вещь эта уже в конторе у Николая Сергеевича Фаюнина стояла.
И что-то в отношениях решительно меняется. Кокорышкин почтительно и чинно кланяется старику.
Кокорышкин. Добро пожаловать, Николай Сергеевич. Измучились, ожидамши. Свершилось, значит?
Старик. А потерпи, сейчас разведаем. (Жесткий, даже помолодевший, он идет к старомодному телефонному аппарату и долго крутит ручку.) Станция, станция… (Властно.) Ты что же, канарейка, к телефону долго не идешь? Это градский голова, Фаюнин, говорит. А ты не дрожи, я тебя не кушаю. Милицию мне. Любую дай. (Снова покрутив ручку.) Милиция, милиция… Ай-ай, не слыхать властей-то!
Кокорышкин (выгибаясь и ластясь к Фаюнину). Может, со страху в чернильницы залезли, Николай Сергеевич, хе-хе!
Фаюнин вешает трубку и сурово крестится.
Фаюнин. Лета наша новая, господи, благослови.
Теперь уже и сквозь прочные каменные стены сюда сочится треск пулеметных очередей, крики и лязг наползающего железа.
Ныне отпущаеши, владыко, раба своего по глаголу твоему с миром. Яко видеста очи мои…
Его бесстрастное бормотанье заглушается яростным звоном стекла. Снаружи вышибли раму прикладом. В прямоугольнике ночного окна — искаженные ожесточением боя, освещенные сбоку заревом, люди в касках. Сквозь плывущий дым они заглядывают внутрь. Это немцы.