Приспособленное под временную тюрьму подвальное складское помещение. Два полукруглых окна под высоким сводчатым потолком: одно забито вглухую, с дощатыми склизами для спуска товарных тюков, другое — веселое, в розовой оторочке недавней метели. За ним редкий для декабря, с восходящими дымами погожий полдень. Словно задуваемые ветерком, блики солнца мерцают на выбеленной кирпичной стене со следами надписей — «Лукоянов, 1907» и «Не кури а кто заку 1 ру». На нарах, сооруженных из ящичной тары, разместились люди, которым назначено провести здесь остаток дня и жизни. Это старик в кожухе и дремлющий у него в коленях мальчик, да еще рябой и громадный Егоров, вышагивает взад-вперед вдоль стены, словно ищет выхода из этой братской ямы. Ольга в меховой жакетке убеждает в чем-то маленькую зябнущую женщину в непомерно широком мужском пальто, и сумасшедший в заерзанной шляпе пирожком переезжает из угла в угол на своей рогожке по делам служебной надобности. Другие без движения расположились на нарах. Правая, за аркой, половина подвала пропадает в потемках; там видна лишь железная решетчатая дверь да разбитый, на крюке, лабазный фонарь. Изредка доносится безнадежно далекая пулеметная очередь, и на этой прерывистой пунктирной линейке — то ветер в щели, то сумасшедший, то немецкий часовой у входа посменно тянут все те же две-три томительно длинные ноты. И, наконец, Татаров, привставший на ящик с поднятыми к окну руками, греет в зимнем солнышке свои изуродованные, невесть чем обинтованные пальцы.
Татаров Смотри, зима глухая, а щекочет теплом-то, сквозь тряпье пробивается… славная какая вещь, солнышко. Уж и мастеровиты были бедные пальчики мои, всё на свете могли. Думается, кабы протянуть их туда, поближе к нему, верст на двадцать, быстрей бы на поправку пошло.
Ольга. Не думай о них, Татаров, боли меньше… И что же, на допросе-то?
Татаров. Ну, тут кэ-эк пустит он меня по всей немецкой матушке: «Ты, — кричит и ножками топочет, — это ты, стерва, сообща с Колесниковым эшелон под откос пустил?» — «Извиняюсь, господин младший фюрер, — сквозь кровь ему смеюся, — оно и рад бы, да ведь враз за всем-то не угонишься. А Колесникова самому хоть издаля бы посмотреть, что за личность такая неуловимая». Тотчас отдается приказ привести его вроде для нашего персонального знакомства. А пока последний мой, мизинчик, раздевать принялися. (и потряс пальцами от боли.) Аккуратно, черти, работают.
Егоров. Нация — аккуратнее нету, окурка наземь не кинешь. Чуть что — сразу с тебя штраф семь копеек.
Татаров. И опять вроде мглой меня затянуло, а слышу сквозь одурь-то — ведут. По звуку конвой человек двенадцать, аж позвякивает. Вижу чьи-то ноги искоса, а взглянуть не смею: струсил за милого дружка. И вдруг как зайдется он в кашле, Колесников мой, ровно холстину рвут. Вскинул я очи…
Егоров (с надеждой). …не он?
Ольга. Не битый, не раненый… не заметил?
Татаров В том и дело, что цельный весь. А я тебе Колесникова в любом виде из тыщи выберу: с малых лет знавал… и мать его и деда.
Старик. Подставная фигура, не иначе. Могут и к нам сюда подсадить…
Егоров. …и запросто. Знаешь, сколько их нонче вокруг нас насовано?
Следом за ним все оборачиваются к замолкшему было сумасшедшему, который, тотчас перекинувшись в безопасную зону, возобновляет там свои жалостные упражнения.
Тоже человек… А какая-то несчастная песенкой его баюкала, у бога счастья для него просила (Татарову.) Чего вздыхаешь? Болит?
Татаров (мечтательно). В тихий бы, тихий вечерок, когда цветики на ночь засыпают, встренуться мне с палачиком моим у овражка один на один. И не надо мне ничего, ни твоего вострого ножичка…
Егоров. Интересное намерение. Еще чего тебе охота?.. заказывай, не стесняйся.
Татаров (виновато). Тоже щец бы покислее напоследок похлебать. А пуще — посмотреть бы, что там, на воле-то, делается.
Егоров. Вот это другое дело, тут мы тебя уважим, пожалуй… (И принимается составлять шаткую постройку из ящиков.) Выясним сейчас, чего на свете новенького.
Старик. Смотри, загремишь. Лучше паренька моего снарядим, он полегше.
Ольга. Внучек, что ли?
Старик. Еще роднее… внуком-то он мне и раньше был. (Тормоша мальчика.) Прокофий, а Прокофий…
Татаров. Не будил бы, больно спит-то сладко.
Старик. Ничего, привышный. (С какой-то пронизывающей лаской) Пускай свою долю несет… Прокофий, полно на коньках-то кататься, нос обморозил совсем. Очкнись!
Мальчик садится, спросонок протирая глаза.
А ну, полезай за новостями наверх. Мир просит.
Часовому не видно за выступом стены, как мальчик карабкается к окошку. Старик снизу поддерживает это шаткое сооружение.
Прокофий. Ух, снегу намело-о!
Егоров. Ты дело гляди. Столбы-то стоят?
Прокофий. Не видать. Тут какой-то шут ноги греет.
В окно видно: рядом с неподвижным ружейным прикладом беззвучно топчутся две иззябших немецких ноги в военных обмотках.
Пляши, пляши, подождем.
Он даже припевает: «У-уторвали от жилетки рукава, уторвали от жилетки рукава…» Движенья ног и припев, к общему удовольствию, совпадают.
Старик. Не озоруй, парень. Услышит.
Ноги наконец отошли.
Прокофий (удивленно). На качель похоже, дедушка.
Татаров (зло и негромко). Не туды смотришь. В небо выглянь: чье гудит-то… Наши аль ихние?
И тотчас же доносится отдаленная стрельба зениток.
Прокофий. Тоже спрашивает. Рази они по своим станут палить! (Старику.) А боле ничего, дедушка! Только воробьев массыя летает.
Старик. Слезай, еще застрелит.
Пирамиду успевают разобрать вполне своевременно: нарастающий шум и лязг вдалеке за дверью. Татаров бормочет сквозь зубы: «Правильно, в распоследнюю минуту завсегда ключи тюремные должны звенеть. Я в описаниях читал…» Безмолвное смятение, все взоры выжидательно устремлены на входное пятно в потемках.
Ольга. Спокойствие, товарищи, спокойствие. Кажется, еще одного с допроса ведут.
Гремят засовы. Солдаты вводят полуживого Федора и, прислонив к стенке, удаляются. Он совсем другой, хотя кроме надорванного рукава, никакого повреждения на нем не видно. Перед уходом старшина конвоя поправляет склоненную набок голову мнимого Колесникова, косвенным взглядом как бы рекомендуя его вниманию Татарова.
Егоров (вполголоса). Это он, твой?
Татаров (с заминкой). Что-то не разберу, но судя по сапогам… вроде тот самый.
Егоров (иронически). Ничего не скажешь, шибко изменился Андрей Петрович.
Обступив молчаливым кольцом, заключенные издали изучают новичка. И даже Ольге требуется время примириться с этой очевидной подменой.
Ольга (стараясь пробиться в затемненное сознанье брата). Андрей, как страшно ты смотришь… ты слышишь мой голос? Это я, Ольга. Пойдем, я уложу тебя на койку. Помогите кто-нибудь, товарищи.
Молчание.
Старик. Давай, бабочка, я тебе подмогну. Ничего, к весне, к поправке дело идет. Ему отлежаться — самолучшее дело теперь.
Вдвоем, на глазах у всей недоверчиво затаившейся камеры, они отводят Федора на свободное место. Отвалившись к стене, тот благодарит их подобием улыбки.
Ишь как, в лохмотья человека обратили. Знать, сурьезная была беседа.
Прокофий. Уж больно осерчали они, дедушка, на Колесникова-то…
Ольга. В самом деле, тебе немножко отлежаться надо, все вчерашнее забыть… а я пока зашью тебе рукав.
Федор (вразбивку и с той же странной улыбкой). Лишняя роскошь, Ольга.
Ольга. Колесников должен быть всегда опрятен… Именно сегодня, там. (Федору.) Прости, еще побеспокою тебя.
Выдернув из-под Федора сползший пиджак, она взваливает на койку его непослушные ноги, потом накрывает грудь своей жакеткой. Тотчас Егоров по нетерпеливому знаку Татарова сдергивает с себя шинель и остается в одной кочегарской тельняшке.
Егоров. Накинь на него лучше телогрейку мою, Ольга Ивановна. Остудишься… (В ответ на ее колебанье.) Бери, бери, нашему брату перед смертью и холодок в самую сласть!
Ольга. Спасибо. (Женщине, наугад.) Не вы ли мне иголку предлагали давеча?.. о, и с ниткой!
Женщина. Позвольте мне, я сама… рукам что-то делать надо, делать, делать.
Подчиняясь безмолвному приказанию Ольги, заключенные расходятся по своим местам. Женщина торопливо принимается за работу. Снова вступают в дело ветер, сумасшедший и часовой… Видимо, чувство вины удерживает Ольгу возле брата.
Ольга. Хочешь пить?.. Можно натаять снега. Холодный, жгучий, хорошо.
Ей не сразу удается донести свою речь до его сознания, прочесть неразборчивое шевеление его губ.
Что, что ты сказал?.. повтори!
Та же, еле уловимая улыбка родится в лице у Федора в ответ на смятенную, смешанную с неподдельным отчаянием, радость сестры.
Боюсь, тебе уж не до нас, Федор, и все же… (Порывисто.) Какое счастье, что ты с нами, даже такой, на этой койке. Но теперь-то, когда уже ничего больнее нет впереди, скажи, хоть глазами мне признайся… так в чем же та твоя смертная вина?
Федор неподвижен, и видно лишь, как его пальцы поглаживают колено Ольги.
Тогда я сама откроюсь… надо же произнести необходимые слова. Все это время только о тебе и думали: и боялись остаться с тобой наедине. Но верь мне, Федор: не только от стыда и страха молчали мы, нет. Есть такое, чего нельзя узнать во всем разбеге, чтоб не разбиться, чтоб не сойти с ума. Иное знанье разъединяет душу и цель, самое железо точит. (Шепотом.) А нам нельзя, никак нельзя сегодня… Значит, история как порох — иногда сильней тех, кто его делает!
И снова шероховатая, полная то пугающих, то обнадеживающих звуков, тюремная тишина. В трехнотную, тянущую за сердце мелодию зимы вплетаются подозрительные стуки и как бы сверхчеловеческие, с площади, радиоголоса.
Федор. Накрой меня с головой, Ольга. Так надо…
С кивком согласия Ольга исполняет просьбу брата и отходит к своим товарищам. Пока там происходит краткое совещание, луч солнца перебирается на старика с мальчиком. Прокофий открывает глаза.
Прокофий. Дедушка, а дедушка…
Старик. Чего не спишь, человек. Рано еще, спи.
Прокофий. Дедушка, это больно?
Старик. Это недолго, милый. (С суровой нежностью.) Зато с кем сравняешься! Поди проходили в школе и про Минина Кузьму и про Сусанина Ивана?
Прищурясь, мальчик смотрит в необъятность перед собою, и так хрупок в тишине его голосок, так значительна речь старика, что еще задолго до середины рассказа все живое вокруг — партизаны с Ольгой во главе, затихший на это время сумасшедший и даже Федор, через силу приподнявшись на локте, все прислушиваются к рождению легенды.
То бородачи были, могучие дубы. Какие ветры о них разбивалися. А ты еще отрок, а вровень с ними стоишь. И ты, и ты землю русскую оборонял. Вот ты сидишь, коньки твои отобрали, сон тебя бежит… а уж Сталину про тебя известно. На таком посту виду показывать нельзя, его должность строгая. Послы держав пред им чередуются, армии стоят, генералы приказов ждут… все народ бывалый, неулыбчатый: бровинкой не шевельни… А может, внутри у него одна дума, что томится в лукояновском подвале русский солдат тринадцати годков, Статнов Прокофий, ожидает казни от ерманского палача… Так-то, спи… побегай там по снежку-то, порезвися! Кликнут, как понадобимся. Накройся кожушком с головою… и спи.
Мальчик укладывается в ногах у деда. Взволнованная рассказом, Ольга возвращается к брату, захватив по дороге готовую починку у давешней швеи; чуть позже сюда подойдут остальные члены колесниковского отряда. Солнечное пятно неторопливо переползает на койку Федора.
Ольга. Оденься, Федя, все готово.
Ей приходится повторить дважды, чтобы пробиться в молчание брата.
Вижу, согрелся немножко… это хорошо.
Федор (улыбнувшись). Даже кашлять перестал. Должно быть, выздоравливаю… Слышала сказку?
Ольга. Позволь мне промолчать об этом…
Федор. Две грани мифа. Смежные при этом… и какого мифа!..
Ольга. Товарищи твои хотят говорить с тобою. (Подав условный знак Егорову.) Можно, он не спит.
Партизаны приближаются к койке Федора, возле которой, незаметно и заранее появившийся, уже приготовился подслушивать сумасшедший.
Татаров. Видать, это я за болью моей сразу не признал тебя, Андрей Петрович… извини. А вместе за смертью-то рыскали. Эва, как буря людей наизнанку-то выворачивает. Большие мастера над тобой работали. Вон, даже Катерину Ивановну не пощадили, а надо бы: она не одна.
Егоров. Тут все битые. Наш с тобой черед, Ольга Ивановна… (Резко наклонясь к сумасшедшему.) А тебя били, браток?
Пауза.
Не люблю, когда со мной молчат.
Сумасшедший (плачевно). Би-или…
Егоров. Незаметно, неумелые тебе попалися. Зато я кузнецкого сословья… и как стукну иного подлеца промеж бровов, то остается сильное впечатление на всю жизнь. (Поднеся кулак к глазам.) Взгляни, какая прелесть! (Распрямившись.) Нам заседанье срочное надо провесть. Сядь у двери выходной да скули погромче, чтобы часовой не скучал. Ну, давай…
В мгновенье ока тот переселяется со своей рогожей на указанное место.
Оно, конечно, какое там заседанье… перед смертью! Можно б и попроще обойтись.
Татаров. Тут-то и следует построже быть… ничего не уступать без бою. Деды, бывало, в новую одежу, во все регалии перед ею облачалися.
Федор делает попытку подняться.
Я в описаниях читал…
Ольга. Можно и лежать, Федор.
Татаров. Хочет сесть, помоги ему, Ольга Ивановна. (Егорову.) Доложи собранию покороче, нас могут прервать каждую минуту.
Егоров (с гордыней смертника). Ну, президиум не станем выбирать. Пусть будут там те, кто раньше нас отдал жизнь за это… за самое дорогое на свете. Вот, еще один человек стучится к нам, товарищи. Ольга Ивановна вам все про него рассказывала. Так сказать, строчка из летописи…
До дребезга близкое гуденье самолета, прошедшего на бреющем полете. Пулеметные очереди вдогонку. Единодушный вздох, и вдруг женщина кричит навзрыд, запрокинув голову и разрывая платок на себе.
Женщина. Отомстите за нас, отомстите. Убивайте убийц, убивайте убийц!
Все сдвигается с места, кроме мальчика, который сурово, из-под приспущенных век смотрит на обезумевшую. Задвигалось за дверью, щелкнул затвор винтовки, к решетке приник часовой. Ольга торопится отвести женщину в сторону. Приходит успокоение, и снова — тишина.
Ольга. К порядку, к порядку, товарищи…
Егоров. Этот человек дважды просился к Андрею, в его партизанскую дружбу. Андрей проявил осторожность, обязательную для всех нас. Оставшись в одиночестве, этот человек вел себя хорошо. (Чуть повысив голос.) Он убивал убийц, ворвавшихся в наш дом. Когда Андрей выбыл из строя, он взял на себя его имя…
Татаров. И не уронил его.
Егоров…и не уронил его. (Федору.) И ты лихо придумал это, Таланов. Пусть им вдвое страшней станет, когда убитый, расстрелянный Колесников снова нагрянет из пурги. Уж он тем временем не спит, никто нонче не спит в России. Нам крепко пригодится твой пай, Таланов… Предлагаю принять его в наш истребительный отряд!
Старик. Чего там, в герои не просятся, туда самовольно вступают.
Татаров. Везде, отец, порядок нужен. (Егорову.) Спроси товарищей, — может, у кого вопросы есть?
Солдатские ноги с приглушенным шелестом проходят вверху, в окне, и все невольно косятся на пробегающую по нарам множественную тень.
Тогда я хочу спросить. (Федору.) А именно: почему ж ты после всего, столького, к нам сюда воротился?.. не из обиды ли? Дескать, получайте чего осталося, и расписки в получении не требую… Так нам таких не надо. То наш внутренний, домашний счет. Как слова из песни, так и нитки из знамени не выдернешь… особливо в бою!
Ольга (не сдержась). Ах, не все так в жизни происходит, как в описаньях. Человечней иногда и проще. А может, он просто за сиротку заступился? (Примирительно.) И этот человек умрет сегодня первым.
Татаров. Что ж, это большая честь, умереть Колесниковым!
Егоров. Словом, единогласно. Дай я поцелую тебя, Федор Таланов.
Татаров (зло и огненно). В губы, в губы…
Федор спустил ноги с койки, и вот его уже не отличить от прочих. В ожидании событий некоторое время все смотрят с опущенной головой, как гаснет на полу солнечное пятно. Идет на убыль зимний денек. Никто не оборачивается на возникающую за спиной, с лязгом оружья смешанную иноземную речь.
Хорошо, в самый обрез управились.
Следует команда: «Ganzer Zug, halt! Links um! Richt' euch!»[34] Bee сбиваются в кучку на левом ближнем плане. Скинув личину, сумасшедший устрашенно прижимается к стене.
В барабаны полагается при этом. Что-то не слыхать…
Ольга. Идти в ногу, глядеть легко, весело. На нас смотрят те, кто еще нынче, до вечера сменит нас. Красивыми быть, товарищи!
Мальчик шарит шапку на нарах.
Старик. Шапку-то оставь, Прокофий. Тут недалеко.
Входят солдаты, Шпурре, Мосальский, Фаюнин в шубе с громадным воротником плакатно торчит возле двери. У офицера фотоаппарат на ремне.
Прокофий. Гляди, дедушка, никак, карточку сымать на память будут…
Шпурре (показывая на выход, свистяще). Добро пожаловат.
Толпа разом двигается с места. Конвойный офицер предупредительно выставляет руку — три пальца.
Егоров. По трое, значит. Ну, я пойду, Татарова в компанию прихватим… (Выбирая глазами, Федору.) И ты, конечно. Помочь тебе, Андрей Петрович?
Ольга. Пусть он сам, сам…
Молчаливая прощальная переглядка. Затем происходит быстрая деловая перетасовка, и вот первая тройка, чуть поодаль, готова в последний путь. Все парализуется, однако, когда над головой, где-то в недоступно-отвлеченной высоте начинается прохожденье бомбардировщиков. Волна следует за волной… В этом нарастающем звуке тонут слова немецкой команды и чей-то одиночный всхлип. Торжественное и грозное гуденье буквально насквозь, до дребезга, пропитывает ранние сумерки, лукояновскую окрестность, самый зрительный зал. Все с поднятыми головами, смятенный враг в том числе, провожают взглядом органную тающую ноту возмездия… Суматоха возобновляется, Шпурре уходит вслед за конвоем… Последним подвал покидает Мосальский.
Минуточку, офицер… Офицер говорит по-русски?
Тот склоняет голову.
Здесь имеются беременные.
Мосальский (поморщась от слова). Веревка выдержит, мадемуазель.
Ольга (упавшим голосом). …и дети!
Мосальский. Вы, право же, зря задерживаете меня, мадемуазель. (Прокофию.) Сколько тебе лет, Статнов?
Прокофий (с вызовом). Семнадцать.
Мосальский удаляется с ироническим полупоклоном. И тотчас мальчик, уже по своему почину, взбирается к окну. Все наблюдают за ним снизу.
Прокофий. Ух, народишку сколько нагнали! А вон и наших ведут…
Ольга. Слезай, мальчик. Нечего тебе делать там.
Словно зачарованный зрелищем, тот не может сразу оторваться от окна, отворачивается, лишь когда с площади доносится неразборчивый возглас, прорвавшийся сквозь шквальную, как истерика, пальбу зениток.
Прокофий. И воробьев всех распугали… только снежок идет. (И вдруг, краем глаза выглянув в окно, разражается нестыдными ребячьими слезами.) Дедушка, парашюты, парашюты. Смотри, в небе тесно стало… Наши, наши пришли!
Ровный гул над головой снова сдвигает в сторону начавшуюся было пальбу. Громадное полотнище, розовое от пожара поблизости, застилает левое окно, отчего в подвале светлеет ненадолго. И потом все население подвала смятенно наблюдает, как рушатся и крошатся доски на правом. Тотчас через образовавшийся пролом несколько осатанелых от боя стрелков скатываются по склизам в сумрак ямы. Последний, паренек в шинелке, пронзительно и с ходу всматривается в лица уцелевших; развязавшийся на руке бинт волочится за ним по полу.
Старик. Чего ищешь, милый, тут чужих нету. Да утрися, кровь на щеке…
Паренек в шинелке (еще в запале атаки). Разве убережешься в экой суматохе. Пока не утихнет, никому наружу не выходить. (Двум товарищам с карабинами.) А пошарь на всякий случай под корягами. Глядишь, еще один налимишко найдется.
Те исчезают во мраке соседней половины. С досадой крайней спешки паренек пытается перебинтовать сбившуюся на запястье повязку.
В том-то и дело, что не чужих я — своих разыскиваю…
Старик (присаживаясь к нему на нары). Не с руки тебе. Да-кось, я живей перемотаю.
Однако работа у него не ладится, и вскоре старика сменяет Ольга.
Паренек в шинелке (возбужденно). Случилося — как отступали мы в позапрошлом месяце, плелися, как под хворостиной, то старичка одного я заприметил. Рваный да нищий, на ветру весь… и так он жалостно нас глазами провожал, сердце дрогнуло. Сбежал я к нему на обочину, ко грудкам прижал. «Не горюй, говорю, дедушка: еще не закопанные!» И последнюю горбушечку в пазуху ему сунул. И весь месяц во снах его видел. Подойду — «потерпи, скажу, дедушка, скоро вернемся… дай только разогреться маненько. Ведь русского обозлить — проголодаешься!».
Ольга. Вот и все, только не шибко гните в локте.
Паренек в шинелке. А у меня такая установка: дал зарок — держись до последнего…
Он замолкает при виде входящего Колесникова. Следует молчаливая встреча с Ольгой. В ту же минуту, гоня перед собой смущенного Фаюнина в нарядной бекешке, появляется один из давешних, с карабином.
Партизан. Гляди, всамделе поймал налима-то… Там у них запасный вход имеется. Чуть сунулся, а он тут и есть. А слизкой, черт, всю руку впотьмах облизал…
Колесников. Какой же это налим?.. полная щука. А еще рыбак!
Паренек в шинелке растерянно, со всех сторон обходит поникшего Фаюнина, и, конечно, их встреча — самая значительная во всей этой суетливой сцене розысков и узнаваний.
Никак, наш-то нашел своего старичка с обочинки.
Паренек в шинелке. А поправился ты, папаша, с горбушечки-то моей. (И в ласке его звучит железо.) Чего ж повял… и обняться не тянет на радостях?
Колесников. Кажется, постихло, можно всем выходить понемножку. (Пареньку.) И вы тоже: там на свежем воздухе и обниметесь.
Паренек уводит Фаюнина. Подвал пустеет. Колесникову удается заглянуть в лицо Ольги, уткнувшейся в его плечо.
Ступай наверх, встреть мать.
Ольга. Она уже видела?
Колесников. Да… Чего же ты плачешь, Оля? Это и есть наша великая победа!
Ольга (как эхо). Великая победа…
1941–1942