ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Ничто не бывает хорошим или дурным — таковым его делает мысль, и только мысль способна на это.

Сэмюэл Батлер

Глава первая

У ВАС ЕСТЬ ОДНА ВОЗМОЖНОСТЬ.

У вас… Я сидела на подоконнике у себя в кабинете, тайком курила и, напрягая глаза в тусклом зимнем свете, пыталась читать «Маргинс». Вдруг раздался шум, какого я никогда раньше не слышала. Ну хорошо, хорошо, шум вроде этого — треск и грохот — я, может, и слышала, но на сей раз он доносился откуда-то снизу, а это ненормально. Подо мной ничего нет: я работаю на первом этаже. И все же землю трясет — так, словно что-то рвется из нее наружу. Мне почему-то представилось, как чьи-то матери вытряхивают покрывала, а может быть, сам Бог вытряхивает полотно пространства и времени; и тут меня осенило: черт, да это же землетрясение! — я бросила сигарету и выбежала из комнаты, и почти в ту же секунду раздался вой сирены.

Обычно, когда включают сигнал тревоги, я не спешу выбегать из кабинета. Да и никто не спешит. Ведь в большинстве случаев сирена — не более чем пустой звук, учебная тревога… Добежав почти до самых дверей запасного выхода, я обнаружила, что тряска прекратилась. Вернуться обратно в кабинет? Но когда гудит сирена, находиться в здании невозможно: вой такой пронзительный, что кажется, будто он раздается прямо у тебя в голове. Я все-таки двинулась к выходу — мимо доски объявлений службы здоровья и безопасности, на которой висят фотографии людей с разными травмами. На ходу рассмотреть их никогда толком не удается, но краем глаза замечаешь бедолагу, у которого болит спина, да к тому же прихватило сердце, и голограммные человечки пытаются его оживить. В прошлом году меня записали на занятия по оказанию первой помощи, но я на них так и не пошла.

Я открыла дверь и увидела, как из здания Рассела вываливаются люди и несутся — некоторые бегом — мимо нашего корпуса, вверх по бетонной лестнице, в сторону здания Ньютона и библиотеки. Я обогнула правое крыло и тоже побежала по лестнице, перемахивая через две ступеньки. Небо серое, с тонкой, похожей на телевизионные помехи изморосью, которая замерла в воздухе, словно в стоп-кадре. В январские дни вроде этого солнце опускается совсем низко и висит на небе, как одетый в оранжевое Будда из документальной программы о смысле жизни. В этот день солнца не было. Подойдя вплотную к собравшейся толпе, я остановилась. Все смотрели в одну сторону, тяжело переводили дыхание и отпускали шуточки по поводу происходящего.

Они смотрели на здание Ньютона.

Здание падало.

Мне вспомнилась игрушка — кажется, я видела такую у кого-то на столе? — деревянная лошадка, а внизу — большая кнопка. Когда нажимаешь на кнопку, у лошадки подгибаются колени и она вся как-то обваливается. Вот так выглядело сейчас здание Ньютона. Оно уходило под землю, но не все целиком, а по частям: один угол уже скрылся из виду, на очереди — второй, а за ним… Но на этом здание, последний раз скрипнув, замерло. Окно на третьем этаже распахнулось, из него вывалился монитор от компьютера и разбился об остатки бетонного двора там, где раньше был вход. К искореженному двору медленно приближались четверо мужчин в касках и флуоресцентных куртках, потом к ним присоединился еще один — он что-то сказал, и они все вместе ушли.

Рядом со мной стояли двое мужчин в серых костюмах.

— Дежавю, — сказал один другому.

Я огляделась по сторонам в поисках кого-нибудь знакомого. Мэри Робинсон, руководитель нашего отделения, разговаривала с Лизой Хоббс. А больше из наших, пожалуй, никого и не было. Правда, чуть поодаль стоял Макс Труман и курил самокрутку. Он-то уж точно знает, что тут творится.

— Привет, Эриел, — пробубнил он себе под нос, когда я подошла ближе.

Он всегда вот так бубнит — не робко, а с таким видом, будто сообщает, во сколько обойдется заказать твоего злейшего врага или подстроить результаты скачек. Интересно, я ему вообще нравлюсь? По-моему, он мне не доверяет. Да и с чего бы? Я — молодая, на кафедре недавно и, наверное, произвожу впечатление человека с амбициями, хотя на самом деле у меня их нет. Зато есть длинные рыжие волосы, и люди говорят, что побаиваются меня (из-за волос? или из-за чего-то другого?). А те, кого моя внешность не отпугивает, говорят, что я «хитрая» и «непростая». Однажды у меня был сосед, который утверждал, что не хотел бы оказаться наедине со мной на необитаемом острове, но не объяснил почему.

— Привет, Макс, — сказала я и прибавила: — Ничего себе.

— А, так ты еще не знаешь про туннель?

Я помотала головой.

— Тут под землей проходит железнодорожный туннель. — Макс указал глазами, где именно. Затянувшись самокруткой, он использовал ее в качестве указки. — Идет вон там под Расселом и здесь — под Ньютоном. Тянется — ну, или раньше тянулся — от центра города до самого берега. Им не пользовались уже лет сто. Уже второй раз обваливается — и Ньютон за собой тащит. Еще после первого раза надо было залить его бетоном.

Я посмотрела туда, куда указал Макс, и начала мысленно соединять прямыми линиями здания Ньютона и Рассела и представлять себе, что по этим линиям проходит туннель. С какого угла их ни соединяй, здания английского и американского факультетов попадали на линию.

— Ну, по крайней мере, никто не пострадал, — пробубнил Макс. — Техслужба еще утром заметила трещину в стене и всех эвакуировала.

Лиза вздрогнула.

— Просто невероятно, что все это происходит на самом деле! — воскликнула она, глядя на здание Ньютона. Серое небо стало еще серее, дождь усилился. Здание Ньютона с темными окнами выглядело очень нелепо — похоже на гигантский окурок, затушенный о землю.

— Да уж, — вздохнула я.

Еще несколько минут мы стояли и молча смотрели на здание, а потом появился человек с мегафоном, который велел нам всем немедленно расходиться по домам и сегодня в университет уже не возвращаться. У меня защипало в носу. Искореженный бетон — это так грустно. Не знаю, как другие, но лично я не могла вот так просто взять и пойти домой. Ключи от квартиры у меня только одни, и они остались в кабинете — вместе с пальто, шарфом, перчатками, шапкой и рюкзаком.

У главного входа стоял охранник и никого в здание не пускал, поэтому я спустилась по лестнице к пожарному выходу. Мое имя на двери кабинета не значится — только имя его официального обитателя, моего научного руководителя, профессора Сола Берлема. До того как прийти сюда, я виделась с ним всего дважды: первый раз — на конференции в Гринвиче и второй — на собеседовании, когда надумала сюда устроиться. Я не успела пробыть на факультете и недели, как он исчез. Просто однажды утром, в четверг, я пришла и заметила перемены. Ну, начать с того, что в кабинете оказались закрыты и жалюзи и занавески: жалюзи Берлем под конец рабочего дня всегда закрывал, но к кошмарным серым занавескам никто из нас никогда не притрагивался. А еще в комнате пахло табачным дымом. Я ждала его в то утро часам к десяти, но он так и не появился. Когда он не пришел и в следующий понедельник, я принялась расспрашивать народ, куда он подевался, но никто не мог мне ответить. В конце концов лекции в его группах стал читать другой преподаватель. Не знаю, обсуждают ли это на факультете (со мной-то уж точно не обсуждают), но, похоже, все тут считают, что я совершенно спокойно могу работать над диссертацией и без него — подумаешь, испарился. Ага, а ничего, что я вообще-то поступила сюда работать именно из-за него? Ведь он — единственный в мире человек, который всерьез занимался одной из моих излюбленных тем — творчеством писателя XIX века Томаса Э. Люмаса. Если здесь не будет Берлема, я не очень хорошо представляю, что мне тут делать. И чувствую себя как-то странно из-за того, что он вот так взял и пропал — не то чтобы мне его не хватало, нет, но просто как-то все это странно.


Я оставила машину на стоянке Ньютона. Когда я пришла туда, меня уже не удивляли мужчины в строительных касках, советующие автолюбителям забыть о своих тачках и добираться до дому пешком или на автобусе. Я попыталась было с ними поспорить и сказала, что с радостью рискну в надежде на то, что здание Ньютон не станет подниматься обратно, как на медленной видеоперемотке, чтобы упасть заново, но на этот раз в совершенно другом направлении. Мужчины, однако, ответили мне весьма грубо и предложили все-таки пойти домой пешком или сесть, как все остальные, на автобус — и в итоге я отчалила в направлении остановки. На дворе стояло самое начало января, но из-под земли уже пробились нарциссы и подснежники, которые тянулись влажными рядками вдоль тропинки. Автобусная остановка не сулила ничего хорошего: рядом с ней выстроились в очередь люди, на вид такие же хрупкие и замерзшие, как эти крошечные цветы, — и я приняла решение идти домой пешком.

Мне казалось, что отсюда до центра города есть короткая дорога через лес, но я не знала, где именно она проходит, поэтому старалась придерживаться маршрута, которым обычно выезжаю из университетского городка на машине. По пути я снова и снова прокручивала в голове картину рушащегося здания и в конце концов поймала себя на том, что начинаю вспоминать такие вещи, которые на самом деле не происходили. И приказала себе прекратить об этом думать. Зато начала размышлять о железнодорожном туннеле. Вообще-то понятно, для чего он мог понадобиться: университетский городок расположен на вершине холма, и логичнее было вести дорогу под ним, а не по нему. Макс сказал, что туннелем уже лет сто как не пользуются. Интересно, что было на этом холме сто лет назад? Уж точно не университет — его построили в 1960-х. Но как же холодно! Наверное, все-таки стоило дождаться автобуса. Впрочем, пока я шла, меня не обогнал ни один. Добравшись до шоссе, я уже не чувствовала пальцев под перчатками и начала заглядывать в переулки справа от дороги — может, все-таки получится срезать. При въезде в первый висел знак «Проезд запрещен», частично заляпанный птичьим пометом, зато второй выглядел многообещающе: ряд домиков из красного кирпича уходил немного влево, и я свернула туда.

Сначала мне показалось, что на этой улице стоят одни только жилые дома, но вскоре постройки из красного кирпича закончились, и за ними обнаружился небольшой сквер, в котором под тенистым навесом из запутанных, но совершенно голых дубовых ветвей ржавела пара детских качелей и горка. За сквером — паб, а за ним — несколько магазинов. Благотворительный секонд-хенд (уже закрыт), за ним — парикмахерская, из тех, где старушкам красят волосы в голубой цвет, а по понедельникам предоставляют услуги за полцены. Дальше — журнальный киоск и ломбард, а за ним — ага! — букинистическая лавка. Еще открыта. Я страшно замерзла. Открыла дверь и вошла.

В магазине было тепло и стоял слабый запах мебельного лака. На двери висел колокольчик, не меньше трех секунд оповещавший о моем появлении, и вскоре из-за книжных полок появилась девушка с банкой лака и желтой тряпкой в руках. Она улыбнулась и сказала, что магазин минут через десять закрывается, но пока я еще могу посмотреть. Затем она уселась за прилавок и принялась вносить в компьютер какие-то данные.

— У вас есть компьютерный каталог всех ваших книг? — удивилась я.

Она перестала печатать и оторвалась от монитора:

— Да, есть, но я не умею им пользоваться. Я сегодня просто подменяю подругу, извините.

— А, ясно.

— А что вы хотели найти? — спросила она.

— Да не важно.

— Нет-нет, скажите, может, я как раз пыль стирала с нужной книги!

— Ммм… Хорошо. Знаете, есть такой писатель — Томас Э. Люмас… Может, у вас есть что-нибудь? — Я задаю этот вопрос во всех букинистических магазинах. Обычно у них ничего не обнаруживается, да и к тому же у меня есть уже почти все его книги, но я продолжаю спрашивать — на всякий случай. Все надеюсь отыскать менее потрепанный экземпляр или более раннее издание. Или, может, что-нибудь с другим предисловием или с обложкой почище.

— Хм… — Девушка задумчиво потерла рукой лоб. — Вроде бы знакомое имя…

— Может, вам попадалось название «Яблоня в саду»? Это его самое известное произведение. Остальные типографским способом не издавались. Он писал во второй половине XIX века, но так толком и не прославился, хотя заслуживал этого как никто…

— «Яблоня в саду»… Нет, какое-то другое название. А ну-ка, постойте. — Она подошла к книжному шкафу в глубине лавки. — Л, Лю, Люмас… Нет, ничего. Даже не представляю, в каком разделе искать. Это что-то художественное?

— Некоторые вещи — да. Но еще у него есть книга о мысленных экспериментах, есть поэтические сборники, трактат о государственном управлении, несколько научных работ и произведение под названием «Наваждение» — один из самых редких его романов…

— «Наваждение»! — Глаза ее радостно заблестели. — Точно! Подождите.

Девушка поднялась по лестнице на второй этаж быстрее, чем я успела предупредить ее, что она наверняка ошибается. Невозможно представить себе, чтобы где-то там наверху и в самом деле находился экземпляр этой книги. Я бы, пожалуй, отдала все, что у меня есть, ради того, чтобы завладеть таким сокровищем. «Наваждение» — последнее и самое загадочное творение Люмаса. Не знаю уж, с чем она могла его перепутать, но было бы полнейшим абсурдом полагать, что эта книга действительно здесь есть. Ее нет ни у кого. Один экземпляр находится в банковском хранилище в Германии, но ни в одной библиотеке эта книга не числится. У меня было подозрение, что Сол Берлем, возможно, видел ее, но и в этом я сильно сомневалась. «Наваждение» считают проклятой книгой, и хотя лично я ни во что такое не верю, некоторые полагают, что всякий, кто ее прочитает, вскоре умрет.

— Ну да, вот она, — сказала девушка, спускаясь по ступенькам с небольшой картонной коробкой в руках. — Вот это вы ищете?

Она поставила коробку на прилавок.

Я заглянула внутрь. У меня перехватило дыхание. Да, она была здесь — маленькая книжка в твердой обложке, отделанной тканью кремового цвета и с коричневыми буквами на лицевой и обратной стороне. Суперобложка потерялась, но в остальном качество почти идеальное. Но только этого ведь не может быть. Я открыла первую страницу и увидела титульный лист и подробности издания. Черт! Да, это оно — «Наваждение». И что мне теперь делать?

— А сколько стоит? — спросила я, едва дыша от волнения.

— О, с этим проблема, — ответила девушка и повертела в руках коробку. — Насколько я знаю, такие коробки присылают с аукциона из города, и раз она стояла наверху, значит, цена пока не назначена. Наверное, мне ее вам и показывать не следовало… Может, зайдете завтра, когда хозяйка здесь будет?

— Ой, нет, знаете… — начала я.

Мой мозг заработал с космической скоростью. Может, сказать ей, что я живу далеко отсюда, и попросить позвонить хозяйке прямо сейчас? Нет. Хозяйка точно еще не знает, что книга здесь. Нельзя рисковать: узнай она об этом, ни за что не продаст мне такую редкость — ну, или заломит за нее тысячи фунтов. Что же делать? Как заставить девушку продать мне книгу? Время шло. Она уже бралась за телефонную трубку.

— Позвоню подруге, — сказала она. — И спрошу, как быть.

Пока девушка набирала номер, я заглянула в коробку. Невероятно, но здесь были и другие книги Люмаса, а вместе с ними — несколько переводов Деррида, которых у меня не было, и еще что-то, сильно смахивающее на первое издание «Эврики» Эдгара Аллана По. Как все эти книги оказались в одной коробке? Невозможно представить себе, чтобы кому-нибудь пришло в голову объединить их, если только он не пишет диссертацию на тему вроде моей. Неужели кто-то и в самом деле изучает то же самое, что и я? Маловероятно — особенно если учесть, что этот кто-то отдал всю подборку книг в букинистическую лавку. Да и кто вообще станет отдавать такое богатство? Здесь пахнет Божьим промыслом — такое ощущение, словно кто-то сложил все эти книги в одну коробку специально для меня.

— Ну да, — сказала девушка в трубку. — Такая небольшая коробка. На втором этаже. Ага, из тех, что стояли в туалете. Ну… Туг, похоже, вперемешку и старые и новые. На некоторых из старых даже плесень… По-моему, в основном в мягких обложках… — Она вынула из коробки пару книг Деррида. Я кивнула. — Ну да, я же говорю, всего понамешано. А, да? Отлично. Пятьдесят? Серьезно? Не многовато? Ладно, я спрошу. Ага, хорошо, спасибо. Пока.

Она положила трубку и улыбнулась.

— Ну вот, — сказала она. — Одна новость хорошая, другая плохая. Хорошая — если хотите, можете забрать всю коробку, а плохая — я не могу продавать их по отдельности, так что, получается, надо брать все или ничего. Сэм говорит, что сама притащила эту коробку с аукциона, и хозяйка ее еще даже не видела. Но она все равно говорила, что в лавке больше нет свободных полок для новых книг, так что… А еще одна плохая новость — то, что вся коробка стоит пятьдесят фунтов. В общем, смотрите…

— Я возьму, — сказала я.

— Серьезно? Отдадите такую кучу денег за коробку книг? — Она улыбнулась и пожала плечами. — Ну, как знаете. В таком случае с вас пятьдесят фунтов.

Дрожащими руками я достала из сумки кошелек, вынула из него три смятые десятифунтовые банкноты и одну двадцатку и протянула их девушке. Я не дала себе времени подумать о том, что это практически все деньги, которые у меня остались, и что следующие три недели мне не на что будет покупать себе еду. Меня вообще сейчас во всем белом свете волновала только одна вещь: выйти из магазина с «Наваждением» прежде, чем кто-нибудь опомнится и попытается меня остановить. Сердце колотилось с невообразимой скоростью. Не хватало еще грохнуться и умереть на месте до того, как я успею прочитать хоть строчку из этой книги! Черт, черт, черт.

— Отлично, спасибо. Уж извините, что так дорого, — сказала мне девушка.

— Ничего страшного, — выдавила я в ответ. — Многое из этого пригодится мне для диссертации.

Я положила «Наваждение» в рюкзак — так надежнее, подхватила коробку, вышла из магазина и, прижимая коробку с книгами к груди, в темноте двинулась в сторону дома. Я жмурилась от холода и едва ли отдавала себе отчет в том, что со мной только что произошло.

Глава вторая

До дому я добралась только к половине шестого. Большинство магазинов на нашей улице уже закрывались, но газетный павильон напротив уютно светился: люди заходили сюда по дороге с работы за газетой или пачкой сигарет. В пиццерии, над которой располагалась моя квартира, было еще темно, но ее владелец Луиджи наверняка уже суетился где-то здесь — делал все, что положено, чтобы ресторан открылся ровно в семь. В соседнем магазине карнавальных костюмов было темно, а вот из окон кафе «Парадиз» на втором этаже лился мягкий свет — они работают до шести утра. За магазинами медленно громыхала по старым расшатанным колеям электричка, а на переезде в конце дороги мигали огни.

В бетонном коридоре, ведущем к моей лестнице, было, как обычно, холодно и темно. Велосипеда на месте не было — значит, Вольфганг, мой сосед, еще не вернулся. Не представляю, как он там согревается у себя в квартире (впрочем, подозреваю, что его выручает огромное количество сливовицы, которое он выпивает), но лично для меня холод — это сущее бедствие. Понятия не имею, когда были построены наши с ним квартиры, но они обе чересчур большие, с высокими потолками и длинными, отзывающимися эхом коридорами. Центральное отопление пришлось бы здесь как нельзя более кстати, но хозяин не желает его устанавливать. Прежде чем снять пальто, я поставила коробку с книгами и рюкзак на большой дубовый стол в кухне, включила свет, проволокла через всю прихожую электрический камин из спальни, воткнула его в розетку и дождалась, пока металлические пружинки тускло (мне всегда кажется, с каким-то стыдливым видом) зарделись. Потом зажгла газовую печь и включила все конфорки на плите. Закрыла кухонную дверь — и только после этого сняла с себя верхнюю одежду.

Я дрожала, но не только от холода. Осторожно вынув из сумки «Наваждение», положила книгу на стол. И мне вдруг показалось, что не годится сидеть вот так, рядом с коробкой, полной других книг, и кофейной чашкой, оставшейся на столе с завтрака. Я переставила коробку и убрала чашку в раковину. Теперь рядом с книгой больше ничего не было. Я подняла ее со стола и провела рукой по обложке, ощущая пальцами прохладу кремового тканого переплета. Затем перевернула книгу и прикоснулась к задней части переплета — как будто бы она могла сильно отличаться от передней. Снова положила ее на стол и услышала, как пульс принялся отбивать послания азбукой Морзе. Насыпала в маленькую кофеварку кофе и поставила ее на одну из уже нагревшихся конфорок, после чего налила себе полстакана сливовицы, подаренной Вольфгангом, и в два глотка ее опрокинула.

Пока варился кофе, я проверила мышеловки. И у меня и у Вольфганга в квартирах есть мыши. Он все время говорит, что надо бы завести кошку, а я вот ставлю мышеловки. Они не убивают мышей — просто удерживают в продолговатом пластмассовом контейнере до тех пор, пока я их не обнаружу и не выпущу. Подозреваю, что проку от такой системы ни на грош: я выношу мышей из квартиры, и они немедленно возвращаются обратно, но что поделаешь, убивать их я не могу. В этот день попались три мышки, вид у них был невеселый — похоже, им порядком осточертело сидеть в своих тюремных камерах с прозрачными стенами. Я отнесла мышеловки вниз и выпустила мышей во двор. Никогда бы не подумала, что буду возражать против грызунов в доме, но они и в самом деле съедают все подчистую, а одна из них как-то раз пробежала мне по лицу, когда я лежала в постели.

Вернувшись наверх, я достала из шкафчика четыре крупные картофелины, быстро их вымыла, посолила и поставила запекать на медленном огне в духовку. Пожалуй, ни на какую более серьезную готовку я сейчас не способна — да и есть не очень-то хотелось. Диван у меня стоит на кухне, поскольку нет никакого смысла держать его в пустой гостиной, где нет отопления. Воздух в комнате начал согреваться и наполнился запахом печеной картошки, и я наконец сняла кроссовки и свернулась клубочком с чашкой кофе, пачкой женьшеневых сигарет и «Наваждением». Затем я прочла первую строчку предисловия — сначала про себя, потом вслух, — а мимо снова с грохотом пронесся поезд: «Данное повествование может показаться читателю сущей выдумкой или сном, записанным сразу после пробуждения — в те лихорадочные мгновения, когда человек еще находится под гипнотическим действием колдовских фокусов, что начинают твориться в его голове, стоит ему закрыть глаза».

Я не умерла. Но, если честно, я этого и не ждала. Да и вообще, как может книга быть проклятой? Сами по себе эти слова (которые я не сразу как следует поняла) кажутся чудом. То, что они по-прежнему здесь, до сих пор существуют, напечатанные черной краской на грубо обрезанных страницах, желтых от старости, — вот что по-настоящему удивительно. Невозможно и представить себе, сколько рук прикасалось к этой странице и сколько глаз на нее смотрело. Книга была опубликована в 1893 году, и что же дальше? Читал ли ее вообще хоть кто-нибудь? К тому моменту, когда вышло «Наваждение», Люмас был уже прочно забыт. Слава пришла к нему ненадолго — в 1860-е, тогда люди знали его имя, но вскоре потеряли к нему всякий интерес и решили, что он не то чокнутый, не то просто большой чудак. Однажды Люмас появился в Йоркшире, где Чарльз Дарвин проходил то, что сам называл «лечением водой», грубо отозвался о казарках, после чего ударил Дарвина в лицо. Это было в 1859 году. Дальше он, насколько я знаю, увлекся совсем уж странными эзотерическими затеями — посещал медиумов, изучал паранормальные явления и стал попечителем Королевской гомеопатической клиники Лондона. Начиная примерно с 1880 года он, по всей видимости, вовсе перестал печататься. Затем написал «Наваждение» и умер на следующий день после того, как книга была опубликована, — кстати сказать, все, кто сыграл какую-либо роль в ее выпуске (издатель, редактор, наборщик) к этому времени тоже умерли. Отсюда и пошли разговоры о проклятии.

Но, возможно, были и другие причины для того, чтобы называть книгу проклятой. Люмас был изгоем. Биолога-эволюциониста Ламарка (который утверждал, что организмы передают по наследству приобретенные качества) он безоговорочно предпочитал Дарвину (утверждавшему, что не передают), хотя даже такие люди, как Сэмюэл Батлер, прозванный «величайшим баламутом девятнадцатого столетия», начинали приходить к мысли, что все мы вообще-то «дарвиновы мутанты». Он писал письма в «Таймс», критикуя не только своих современников, но и каждую сколько-нибудь значительную фигуру в истории философской мысли, включая Аристотеля и Бэкона. Люмаса чрезвычайно интересовало существование четвертого пространственного измерения, и он писал об этом всевозможные неправдоподобные рассказы, чем приводил в бешенство окружающих, решительно не веривших ни в какие дополнительные измерения. На их нападки он отвечал: «Да ведь это всего лишь выдуманные истории!» — но все прекрасно понимали, что, прикрываясь художественным вымыслом, на самом деле с помощью этих самых «историй» он выражает свои философские воззрения. Большинство его идей касались природы мысли, в особенности — мысли научной, и свои художественные рассказы он называл «экспериментами сознания».

В одном из его самых интересных рассказов, который называется «Синяя комната», двое философов приезжают в богатый особняк на званый вечер. Собравшись сыграть с хозяином в бильярд, они никак не могут найти бильярдную и, окончательно заблудившись, попадают в синюю комнату в «нехорошем» крыле дома. В этой комнате две двери, одна в северной стене, другая — в южной, а в середине — винтовая лестница. Один из философов предлагает подняться по лестнице, но второй полагает, что лучше выйти из комнаты через одну из дверей. Они все спорят и никак не могут договориться и в итоге принимаются рассуждать о призраках. Один утверждает, что, поскольку никаких призраков не бывает, бояться им нечего. Второй соглашается, что бояться им нечего: он никогда в жизни не видел призрака, а значит, призраков не существует. Довольные результатом беседы, философы выходят из комнаты через ту дверь, в которую вошли, и пытаются вернуться к гостям. Однако обнаруживается, что синее крыло дома устроено странным образом: выйдя из комнаты, они попадают в коридор, который ведет к винтовой лестнице, а спустившись по ней, снова оказываются в синей комнате. Они пробуют другую дверь — та же история. Поднимаются по лестнице — видят всего лишь одну из дверей. Куда бы они ни пошли — снова оказываются в синей комнате.

Несколько научных работ посвящено Люмасу как исторической фигуре, еще десяток — его роману «Яблоня в саду». Никто никогда не писал его биографии. В 1990-х двое калифорнийских исследователей-геев пытались причислить Люмаса или хотя бы его журналы к гомоэротической культуре, поскольку писатель, помимо прочего, оставил и несколько незаконченных сонетов на тему любви между некоторыми шекспировскими персонажами мужского пола. Не знаю, чем закончилась история с голубыми филологами. Возможно, они утратили интерес к Люмасу. С большинством людей именно так и происходит. Насколько мне известно, о «Наваждении» не написано почти ничего. А все, что написано, принадлежит перу Сола Берлема.

Полтора месяца назад «Проклятие Люмаса» стало темой доклада Берлема на конференции в Гринвиче — он выступал перед аудиторией из четырех человек, включая меня. Берлем тогда еще не читал «Наваждение» и говорил в основном о том, что, возможно, вся эта история с проклятием — выдумка. У него был грубый, как наждачная бумага, голос, и еще он немного сутулился, но это отчего-то совсем не вызывало антипатии. Он говорил о понятии проклятия как о каком-нибудь вирусе и рассуждал о произведении Люмаса так, будто бы это организм, зараженный какой-то дрянью и, возможно, обреченный на гибель. Он говорил о том, что забвение губительно для информации, и завершил свою речь выводом о том, что книга Люмаса и в самом деле несет бремя проклятия — но не в сверхъестественном, а в самом обыденном смысле слова: ее прокляли люди, не пожелавшие мириться с его славой.

После доклада в Картинном зале был прием. Народу собралась целая толпа: какой-то известный ученый делал доклад одновременно с Берлемом и теперь принимал восторги слушателей в большом Нижнем зале, под портретом Коперника. Сначала я собиралась пойти на его доклад, но теперь радовалась, что выбрала Берлема. Остальные его слушатели — двое мужчин, чем-то похожих на налоговых инспекторов, если не считать их белобрысых голов, и женщина лет шестидесяти с розоватой сединой — удалились сразу после доклада, и в итоге мы с Берлемом, забившись в угол Верхнего зала, на пару набросились на красное вино и быстро напились. На Берлеме поверх черных брюк и рубашки было серое шерстяное полупальто, а что было на мне, я не помню.

— Ну а вы сами стали бы его читать? — спросила я, имея в виду, конечно, «Наваждение».

— Конечно, — ответил он, улыбнувшись своей странной улыбкой. — А вы?

— Несомненно. Особенно после вашего доклада.

— Хорошо, — сказал он.

Похоже, Берлем не был знаком ни с кем в Нижнем зале, ну и я тоже. Ни он, ни я не предпринимали попыток покинуть свой угол и смешаться с толпой: я не очень-то сильна в светской беседе и ненароком легко могу кого-нибудь обидеть. Почему не уходил Берлем, я не знаю, — возможно, его я просто еще не успела оскорбить. В этом Картинном зале я казалась себе частью огромной конфетной коробки — коричневые, кремовые, золотые и красные цвета огромных картин будто таяли вокруг меня. А мы с Берлемом были твердой начинкой, которая никого не интересует. За все время, что мы там пробыли, в Верхний зал так никто и не заглянул.

— Просто невероятно, что на ваш доклад пришло так мало народу, — сказала я.

— Никто не знает о существовании Люмаса, — сказал он. — Я уже привык.

— К тому же вам пришлось соперничать с мистером Знаменитостью, — предположила я.

Берлем улыбнулся:

— Джим Лахири. Думаю, он тоже никогда не слышал о Люмасе.

— Наверняка, — согласилась я. Я читала самую известную научно-популярную книгу Лахири о конце времен и не сомневалась, что, даже знай он о Люмасе, наверняка не одобрил бы его. В научно-популярной литературе сейчас чего только не пишут, но сверхъестественные явления по-прежнему остаются закрытой темой — как и Ламарк. Подходов может быть бесчисленное множество, но ни в одном из них нет места призракам или телепатии — ничему такому, что противоречило бы Чарльзу Дарвину или пленило бы Гитлера (за исключением Чарльза Дарвина).

Берлем поднял бутылку вина, наполнил наши бокалы и посмотрел на меня, наморщив лоб:

— А вы здесь почему? Студентка? Если вы изучаете Люмаса, я наверняка о вас слышал.

— Нет, я не изучаю Люмаса, — ответила я. — Я пишу небольшие заметки для журнала под названием «Дым». Вряд ли вы знаете о его существовании. Возможно, я и про Люмаса напишу после вашего доклада, но я бы не рискнула назвать это изучением — ну, во всяком случае, не в том смысле, какой вы имели в виду. — Я замолчала, но Берлем ничего не ответил, поэтому я продолжила: — О нем все равно будет очень интересно написать, пускай и в небольшой заметке. Его вещи просто неотразимы. Ну, в смысле, даже если не брать во внимание все эти загадки и проклятия, все равно он удивительный автор.

— Да, это правда, — согласился Берлем. — Поэтому-то я и пишу его биографию.

Произнеся слово «биография», он посмотрел сначала себе под ноги, а затем — наверх, на раскрашенный потолок. Должно быть, вид у меня был озадаченный, — взглянув на меня, он улыбнулся какой-то кривой, извиняющейся улыбкой.

— Ненавижу биографии, — сказал он.

— Зачем же тогда вы ее пишете? — засмеялась я.

Он пожал плечами:

— Люмас меня зацепил. Похоже, единственная возможность писать о его текстах — это написать его биографию. Может быть, люди даже станут ее покупать. Сейчас модно раскапывать эксцентриков девятнадцатого века — возможно, я на этом заработаю. Факультету не помешают деньги. Да и мне они тоже не помешают, чего уж там.

— Факультету?

— Английской и американской литературы. — И он назвал университет.

— Вы уже приступили? — спросила я.

Он кивнул:

— Да. К сожалению, пока я могу быть уверен лишь в одной биографической детали.

— Прямой в нос? — предположила я, вспомнив Дарвина и отчего-то представив себе грохот, с которым тот свалился от удара Люмаса.

— Нет. — Берлем снова посмотрел на потолок. — Вы не читали Сэмюэла Батлера?

— Читала, — кивнула я. — Да, точно, ведь благодаря ему я и начала читать Люмаса. Батлер ссылается на него в своих «Записках».

— Вы читали «Записки» Батлера?

— Да, мне нравится вся эта история о сахарных Гамлетах.

Если честно, в Батлере мне нравится то же самое, что и в Люмасе, — положение человека, объявленного вне закона, и его блистательные идеи. Излюбленным коньком Батлера было сознание, он полагал, что, поскольку мы эволюционировали из субстанции растительного происхождения, наше сознание, должно быть, в какой-то момент возникло буквально из ничего. А если мы появились вот так — откуда ни возьмись, го почему бы и машинам было не появиться так же? Я читала об этом буквально пару недель назад.

— Сахарных Гамлетах? — переспросил Берлем.

— Ага. В Лондоне продавались такие конфеты. Фигурки Гамлета, который держит в руке череп, а сверху — сахарная глазурь. Классно?

Берлем засмеялся:

— Думаю, Батлер был в полном восторге.

— Вот-вот! Поэтому-то он мне и нравится. У него замечательное чувство абсурдного.

— В таком случае вы, должно быть, в курсе сплетен, которые ходили о нем и Люмасе?

— Нет. Что это еще за сплетни?

— Что они были любовниками. Ну, или, по крайней мере, Люмас был без ума от Батлера.

— Понятия не имела, — ответила я. А потом улыбнулась: — Это важная подробность?

— Скорее всего, нет. Но она ведет к биографической детали, которая кажется мне крайне интересной.

— К какой же?

— Вы не читали книгу «Она написала „Одиссею“»?

— Нет. — Я помотала головой. — Постойте-ка… Она?!

— Обязательно почитайте. В ней Батлер доказывает, что автором «Одиссеи» была женщина. Черт, это гениально! — Берлем провел руками по волосам и продолжил: — Батлер приложил к книге свой собственный перевод «Одиссеи» с кое-какими черно-белыми иллюстрациями — его собственными фотографиями старинных монет и пейзажей, имеющих отношение к «Одиссее». Один из снимков вроде как показывает бухту, из которой отправился в свое путешествие Улисс, но на заднем плане прогуливается мужчина с собакой. Во введении Батлер рассыпается в извинениях перед читателем за это досадное недоразумение и говорит, что человек с собакой появились на снимке уже после того, как он проявил негативы, а вообще-то их там быть не должно.

— Ого, — сказала я, не вполне понимая, к чему он клонит. — И…

— Человек на снимке — Люмас. Я в этом нисколько не сомневаюсь.

— Почему вы так думаете?

— Не знаю. Я даже не знаю, ездили ли они туда вместе. Но то, что человек появляется на фотографии, где сначала его не было… Фигура видна не настолько хорошо, чтобы точно разобрать, кто это, но… Что, если это Люмас? Или даже его дух — но еще до того, как он умер? Возможно, я выпил лишнего. Простите. Но у Люмаса действительно была собака по кличке Эразм.

Тут Берлем странно потряс головой — как будто вытряхивая воду из уха. Он нахмурился, словно обдумывая трудный вопрос, а потом состроил новую гримасу, которая означала, что, возможно, обдумывать тут особенно и нечего. Затем он поднял одну бровь, улыбнулся, подошел к столу и взял еще одну бутылку вина. Пока он отвлекся на все это, я рассматривала грандиозную картину, написанную на противоположной стене. На ней кто-то вроде царя спускался с небес на лестницу, застеленную дорожкой невнятного красного цвета. Лестница казалась скорее частью комнаты, нежели картины, и можно было подумать, будто персонажи картины по этим ступенькам выходят в реальность — в настоящее.

— От Люмаса можно немного двинуться умом, — сказал он, вернувшись.

— Но мысль с фотографией действительно интересная, — сказала я. — Похоже на этот его рассказ, «Дагерротип».

— Вы его читали?

Я кивнула:

— Да. Думаю, это мой любимый.

— Черт возьми, где вы его взяли?

— Купила на eBay. Он был в сборнике. У меня есть почти все книги Люмаса, кроме «Наваждения». Мне многое попадалось на букинистических сайтах.

— И все это — ради статьи в журнале?

— Ну да. Я всегда подхожу к этому очень серьезно. Могу целый месяц жить и дышать, скажем, Сэмюэлом Батлером. А потом у него могу встретить ссылку на что-то еще, и уже это станет моей новой темой. Моя колонка называется «Свободные ассоциации». Я начала около трех лет назад с темы Большого взрыва.

Берлем засмеялся:

— И какую же следующую тему он вам подсказал?

— Свойства водорода, скорость света, теория относительности, квантовая механика, теория вероятности, кошка Шрёдингера, волновая функция, свет, эфир — эта тема мне особенно нравится, — эксперимент, парадокс…

— Так вы — ученый? Вы во всем этом разбираетесь?

Я засмеялась:

— Да нет, что вы! Совсем не разбираюсь. Даже обидно. Наверное, мне просто не следовало начинать с Большого взрыва, потому что стоит его затронуть, как получаешь вот это все. В какой-то момент тема искусственного разума привела меня к Батлеру, а уж от него мне достался Люмас. Пока я работаю над ним, приходится думать об ассоциации, на которую наведет меня он, чтобы сразу заказать все книги. Возможно, мне захочется написать что-нибудь об истории фотографии — эта тема крутится в голове, когда читаешь «Дагерротип». А может, следующая колонка будет о четвертом измерении и книге Цельнера,[2] хотя это снова затянет меня в естествознание…

В «Дагерротипе» человек просыпается как-то утром и обнаруживает в парке через дорогу копию собственного дома, вокруг которого толпится народ. Откуда взялся этот дом? Люди начинают обвинять человека в том, что он совсем выжил из ума: это же надо — организовать за ночь постройку копии своего дома в парке напротив! Он пытается им доказать, что это невозможно. Ну, мыслимо ли построить целый дом за одну ночь? К тому же дом в парке не выглядит новым. Это — точная копия «реального» дома, вплоть до царапин на двери и пятен на дверном молотке. Единственное отличие дома в парке — то, что ключ от настоящего дома не подходит к замку «копии», а его замочная скважина как будто бы чем-то загорожена. Человек сначала пытается не обращать внимания на дом в парке, но тот в скором времени полностью завладевает его мыслями, так что он чувствует необходимость разобраться, откуда дом взялся. Из-за этого он теряет работу в школе, а его невеста убегает с другим. В дело вмешиваются даже полицейские, которые обвиняют героя в самых разных преступлениях. У дома есть еще и кое-какие странные свойства, и главное из них — то, что никто не может в него войти. Через окна можно видеть вещи, которые находятся внутри — стол, ваза с цветами, комод, фортепиано, — но выбить стекло или взломать дверь нельзя. Дом производит впечатление монолита: как будто бы внутри у него вообще нет пространства.

Однажды, когда герой рассказа уже окончательно охвачен безумием, появляется загадочный старик — он приходит в настоящий дом с коробкой, полной каких-то приборов. Он говорит, что слышал о его проблеме и, вероятнее всего, знает, что произошло. Он вынимает из коробки обитый бархатом футляр, говорит, что это дагерротип, и объясняет, как тот действует. Человеку не терпится узнать, к чему клонит старик. Все и без него знают, как действуют дагерротипы! Но тут его гость делает невероятное заявление. Раз люди, трехмерные существа, могут создавать двухмерные изображения окружающих нас предметов, не следует ли предположить, что четырехмерные существа могли сотворить что-то вроде своего собственного дагерротипа, который производил бы уже не плоские, двухмерные, а трехмерные копии вещей?

Человек рассержен и прогоняет фотографа, полагая, что появлению дома должно быть какое-то другое объяснение. Однако найти его он так и не может и со временем приходит к выводу, что его гость, похоже, был прав. Он находит визитную карточку загадочного посетителя и намеревается немедленно отправиться к нему. Горничная открывает ему дверь и проводит в гостиную, но там обнаруживается нечто очень странное. Фотограф вроде бы стоит посреди комнаты и держит в руках свой дагерротип, но это не настоящий человек, а всего лишь его безжизненная копия.

— Знаете, что мне нравится в «Дагерротипе»? — спросил Берлем.

— Что?

— Незавершенный финал. Мне нравится, что герой так и не находит ответа на свой вопрос.

До этого момента в Картинном зале не было музыки — только потрескивание голосов и смех, эхом разносящийся по просторным комнатам. Но кто-то, видимо, вспомнил, что на таком мероприятии полагается быть музыке, и в зал проникли первые тяжелые ноты «Dixit Dominus» Генделя, за которыми последовали голоса хора: «Dixit Dominus Domino meo, sede a dextris meis».

— Значит, — сказал Берлем, повышая голос, чтобы перекричать музыку, — вы работаете в этом журнале на полную ставку?

— Нет-нет. Только пишу колонку раз в месяц.

— И это все, чем вы занимаетесь?

— Пока да.

— И вам хватает на жизнь?

— Еле-еле. Дела у журнала идут хорошо — гонораров хватает на квартплату и несколько пакетов чечевицы каждый месяц. Ну и, конечно, на кое-какие книги.

Журнал начинался как совсем небольшое издание, и его редактором была моя университетская знакомая. Теперь же у него широкая сеть распространения — его раздают бесплатно в каждом крупном музыкальном магазине страны. У него теперь есть даже нормальный рекламный отдел и дизайнер, который делает макет, не пользуясь клеем.

— А чем вы занимались в университете? Насколько я понимаю, не точными науками?

— Нет. Английской литературой и философией. Но я всерьез подумываю о том, чтобы продолжить учебу и заняться естествознанием. Может, подам документы на физфак.

И я рассказала Берлему о том, что мне хотелось бы по-настоящему разбираться во всех этих относительностях и кошках Шрёдингера и что было бы здорово вернуть к жизни старый добрый эфир. Думаю, я выпила лишнего и поэтому еще довольно долго разливалась об эфире. Берлем был с ним знаком — оказывается, он читал в университетской магистратуре курс литературы и точных наук XIX века, — но я все равно продолжала плести что-то о том, как это потрясающе, что люди так долго не могли разобраться, почему свет способен перемещаться в вакууме, а звук — нет (колокол в вакууме виден, но его звона не слышно). В девятнадцатом столетии люди полагали, что свет движется сквозь нечто невидимое — так называемый эфир. В 1887 году Альберт Михельсон и Эдвард Морли решили доказать, что эфир действительно существует, но в конечном итоге вынуждены были признать, что его нет. Конечно, беседуя с Берлемом, я не могла назвать ни точной даты эксперимента, ни имен исследователей, но я точно помнила, как Михельсон говорил о потерянном предмете своего эксперимента как о «старом добром эфире, который отныне всеми заброшен, но лично я по-прежнему к нему привязан». Меня восхитило то, как поэтична, оказывается, теоретическая физика, а потом я начала рассуждать о том, как мне нравятся разные учебные заведения — особенно те, в которых есть большие библиотеки.

И тут Берлем меня перебил и сказал:

— Не надо этого делать. К черту теоретическую физику. Приходите ко мне работать над диссертацией. У вас ведь, насколько я понимаю, еще нет ученой степени?

Да-да, именно так он и сказал. К черту теоретическую физику.

— На какую же тему я буду писать диссертацию? — спросила я.

— А что вам интересно?

Я засмеялась.

— Все? — Я пожала плечами. — Думаю, в этом моя проблема. Я хочу знать все. — Должно быть, я совсем наклюкалась, если призналась в этом. Ну, по крайней мере, я сдержалась и не проболталась о том, что хочу знать все по одной простой причине: если знать все, велика вероятность того, что у тебя появится нечто, во что можно по-настоящему верить.

— И все же, — настаивал Берлем. — Какая ваша главная тема?

— Моя тема?

Он отхлебнул вина:

— Да.

— Кажется, я еще не нашла свою тему. В этом-то и смысл моей колонки в журнале. Свободные ассоциации — это у меня хорошо получается.

— Значит, вы начинаете с Большого взрыва и от него проходите через все точные науки, пока наконец не натыкаетесь на Люмаса? Но между всеми вещами, которые вы написали, должна быть какая-то связь.

Я отпила еще немного вина.

— Мне особенно интересны идеи Люмаса о четвертом измерении. Ну, в смысле, не то чтобы он стал первым, кто выдвинул теорию струн, но…

— Что это еще за теория струн?

Я пожала плечами:

— Понятия не имею. Вот поэтому-то я и хочу заняться теоретической физикой. По крайней мере, мне кажется, что хочу.

Берлем засмеялся:

— Черт возьми, да ладно вам! Неужели так трудно найти связь!

Я на мгновение задумалась:

— Пожалуй, все, о чем я писала, было так или иначе связано с мысленными экспериментами, или «экспериментами сознания», как называл это Люмас.

— Отлично. И?

— Мм-м… Не знаю. Но мне нравится, что о точных науках можно говорить, легко обходясь без математических терминов и используя вместо них метафоры. Именно так я поступаю в своих колонках. За каждой идеей и теорией кроется какая-то история.

— Интересно. Можете привести пример?

— Ну, во-первых, конечно, кошка Шрёдингера. Каждый ведь понимает, что кошка в коробке не может быть одновременно и живой и мертвой, — но мало кому доступен этот принцип, если выразить его математически. Потом — поезда Эйнштейна. Он чуть ли не все свои мысли о специальной теории относительности демонстрировал на примере поезда. Мне это ужасно нравится. И всякий раз, когда люди в наши дни пытаются объяснить себе существование четвертого измерения, они возвращаются к «Флатландии»,[3] которая была написана году в 1880-м или около того. Думаю, и на Батлера можно взглянуть с той же точки зрения. Его «Эдгин»[4] — это фактически мысленный эксперимент, задачей которого было выработать идеи об обществе и машинах.

— Ну так пишите заявку. Защитите диссертацию об этих ваших мысленных экспериментах: я с удовольствием стану вашим научным руководителем. Поищите в других романах и поэзии. Я бы посоветовал посмотреть еще Томаса Гарди и Теннисона. Только не позволяйте себе слишком увлечься. Ограничьтесь временными или какими-нибудь другими рамками. Не надо пытаться воссоздать всю историю мысленных экспериментов с начала времен. Выберите себе период, скажем, с 1859 по 1939 год. Начните с Дарвина и закончите, скажем, ну… атомной бомбой.

— Или кошкой Шрёдингера. Думаю, это было как раз в тридцатые. Бомба чересчур реальна. Ну, в смысле, она уже из той области, где мысленные эксперименты воплощаются в жизнь, происходят на самом деле.

— Возможно. — Берлем погладил щетину у себя на щеке. — Ну, так что вы думаете? Полагаю, нам не составит никакого труда вас принять. У вас ведь есть диплом?

— Да.

— Отлично. Давайте тогда так и сделаем. Я мог бы организовать вам и кое-какие занятия, если хотите.

— Серьезно?

— Вполне. — Берлем протянул мне визитку. Наверху жирным шрифтом значилось его имя, а ниже стояло: «Профессор английской литературы».

И вот я написала заявку на диссертацию и без ума влюбилась в эту идею. Но потом… даже не знаю. Когда я начала работать с Берлемом, он, казалось, как-то поостыл к Люмасу. Конечно, мое предложение на кафедре приняли — я планировала рассмотреть язык и форму мысленных экспериментов, начиная с «Зоономии»[5] и заканчивая кошкой Шрёдингера, и с Берлемом все шло отлично до тех пор, пока я не упоминала в беседе Люмаса. Стоило мне о нем заикнуться, как профессор тут же принимался прятать от меня взгляд. Он смотрел куда-то в окно — теперь это мое окно — и ничего не говорил. А когда я позволила себе отпустить какую-то шутку по поводу того, о чем мы говорили на конференции (что-то вроде: «Ну как, книга больше ни на кого не навлекла проклятие?»), он посмотрел на меня и сказал: «Забудьте про тот доклад, хорошо? Оставьте Люмаса в покое». Он рекомендовал мне сосредоточиться на тех мысленных экспериментах, которые происходили на самом деле, — кошке Шрёдингера, относительности Эйнштейна, книге «Флатландия» Эдвина Эббота. Он также убедил меня обойтись без «Зоономии» — книги об эволюции, написанной дедушкой Чарльза Дарвина, и начать с более позднего момента — 1859 года, когда уже было опубликовано «Происхождение видов». А еще он напомнил мне о том, что следует обратить больше внимания на поэзию. Я понятия не имела, что с ним происходит, но отступать было уже поздно. А неделю спустя он исчез.

И вот теперь я живу без научного руководителя — как эксперимент без экспериментатора, — ну, скажем, заброшенная чашка с плесенью Флеминга или волновая функция без коллапса, — и чем же я занимаюсь? Читаю Люмаса. Читаю «Наваждение», мать его. И катись ты к черту, Берлем.

Глава третья

Томас Э. Люмас
Наваждение
Предисловие

Данное повествование может показаться читателю сущей выдумкой или сном, записанным сразу после пробуждения, — в те лихорадочные мгновения, когда человек еще находится под гипнотическим действием колдовских фокусов, что начинают твориться в его голове, стоит ему закрыть глаза. Таким читателям не следует отвергать свой скептицизм, ибо они по собственной воле стремятся заглянуть под покрывало фокусника — как по собственной же воле стремится человек получить ответы на все свои вопросы о жизни. О жизни — и о снах. Об образе — и о слове. О мелькнувшем в мыслях — и о сказанном вслух.

Когда мы смотрим на иллюзии мира, мы видим всего лишь сам мир. Где кончается иллюзия? Нет, в самом деле: что наша жизнь, как не один большой обман фокусника? От окаменелостей, обнаруженных на морском берегу, до трубки Гейслера, выставленной недавно в Лондонском королевском обществе, мир вокруг нас так и ломится от чудес и загадок. Робер-Уден создал устройство для производства иллюзий, я же намерен создать особое устройство в разуме человека, благодаря которому ему откроются иллюзии и высшие реальности; и из этого своего устройства он сможет (если только поймет как) переноситься в подобные устройства в разуме других людей. Отчего бы нам не задаться вопросом, что же такое иллюзия и какую форму она способна принимать — ведь это же так просто: оказаться в ее глубинах, подобно рыбе в пруду, чтобы рябь, которой покроется поверхность, была уже не иллюзорной и не реальной, но возникшей от столкновения двух миров: мира Фокусника и мира Его зрителей.

Возможно, я сбиваю читателя с толку, когда вот так рассуждаю о Фокуснике. Пусть всем заправляет создатель! Мы же — создания, живущие в сновидениях о придуманном нами мире и дающие имена зверям и усоногим, которые ползают по драгоценнейшей и загадочнейшей нашей земле и что есть сил цепляются за нее, в то время как мы собираем их в своих музеях и полагаем, будто всем здесь заправляем мы. Какое безумие доносит сквозь эфир до всякого глаза свет со всего горизонта! И за всем этим — не правда, а то, что сделали правдой мы сами; и все же это — такая правда, которая нам не видна.

Может ли это место — место, где сны и хитроумные устройства являются одним, где сами волокна бытия возникли будто по волшебству из воспоминаний, которые не более реальны или нереальны, чем сон, в котором мы их наблюдаем, где рыбы с носами, и челюстями, и кожей были созданы лишь из мысленной игры на поверхности собранных воедино фантазий нашего создателя, — может ли это место существовать в действительности, если оно всего лишь сотворено, как в метафоре Аристотеля? Ведь и в самом деле, лишь в logos метафоры мы найдем protasis прошлого, великую иллюзию, которую называем памятью, — то покрывало судьбы, что плотно укрывает сознающий разум, но присутствует в каждой частице бытия — от твари морской до человека, от камешка на берегу до целого океана, и Ламарк и Э. Дарвин были в этом убеждены. Так может ли это место существовать в действительности? По-видимому, нет. А потому я попросил бы вас не искать в этом труде ничего, кроме вымысла.

Т. Э. Люмас, июль 1892

Пролог

Вот впереди желанный брег;

Рыбачья лодка на песке,

Что чист, как первозданный снег,

И грот укромный вдалеке.

Иль, может, там дубы шумят

И ждет меня мой конь гнедой.

Реальней яви сон стократ.

И вот — шалаш, и ключ — со мной.

Быть может, стану я бродить

Там, где в полях алеет мак:

Как ни пытайся мысль сокрыть,

Она вернется в вещих снах.

Куда б ни устремился я,

Тьма обернется светом дня.

Читать предисловие я закончила около девяти. «Я попросил бы вас не искать в этом труде ничего, кроме вымысла». Так заканчивается предисловие. Что это значит? Что же еще можно искать в художественном произведении, кроме вымысла?

Книга начинается с рассказа о том, как некий коммерсант, мистер Y, в дождливый день приезжает на ярмарку. Я, правда, толком уже и не читала, а так — листала страницы и выхватывала по предложению то тут, то там. Мне понравилась первая фраза: «К концу я стану никем, но в начале был известен под именем мистер Y». Я пролистала книгу до самого конца (читать который, конечно же, не стала) — в основном из-за того, что мне так нравилось притрагиваться к ее страницам, а потом вернулась к первой главе. И вот как раз когда я листала книгу с конца обратно к началу, я заметила, что в ней не хватает страницы. Между страницами 130 и 133 торчал только оборванный край недостающего листа. Страниц 131 и 132 не было.

Сначала я даже не поверила собственным глазам. Кому придет в голову вот так выдирать страницу из «Наваждения»? Неужели кому-то просто захотелось испортить книгу? Я внимательно проверила, на месте ли остальные страницы. Все в порядке, больше оторванных нет — и никаких других признаков вандализма тоже. Так зачем же было вырывать страницу? Кому-то не понравилось то, что там написано? Или, наоборот, страницу решили украсть? Но если уж ты решил присвоить себе страницу, почему бы не украсть всю книгу целиком? Ерунда какая-то! Меня пробрал холод — эх, вот бы в комнате стало потеплее.

В этот момент внизу скрипнула входная дверь — пришел Вольфганг. Через несколько секунд уже послышался тихий стук в дверь.

— Открыто, — крикнула я, убирая «Наваждение».

Вольфганг — невысокий блондин родом из Восточного Берлина. По-моему, он никогда не моет голову. Сегодня он одет как в те дни, когда играет: бледно-голубые джинсы, белая рубашка и темно-синий пиджак. Когда я увидела его здесь впервые, в тот день, когда вселилась в эту квартиру, Вольфганг сказал мне, что у него настолько глубокая депрессия, что не хватает воли даже на то, чтобы повеситься. Я встревожилась и стала делать для него разные приятные пустяки — готовила суп, предлагала принести книги из университетской библиотеки. На суп он всегда соглашался, а от книг упорно отказывался, но с некоторых пор вдруг начал интересоваться поэзией — преимущественно Гинзбергом и Буковски.

Пока Вольфганг открывал дверь, я все вспоминала слова Люмаса: «О жизни — и о снах». Сказать Вольфгангу про книгу? Пожалуй, пока не стоит.

Он криво улыбнулся.

— Ну вот. Есть вселенная, в которой я богач. Это ты для меня печешь-картошку?

Про «вселенную, в которой я богач» — это я его научила. Так сказал русский физик Георгий Гамов, когда начисто проигрался в игорном доме в Америке. А это значит, что Вольфганг, как обычно, оставил все свои чаевые в гостиничном казино. Возможно, где-то в параллельной вселенной есть его двойник, который выиграл сегодня тысячи фунтов.

— Э-э… Картошку с… — Я огляделась по сторонам. — С оливковым маслом, солью… И… Еще у меня, кажется, где-то была луковица.

— Отлично, — сказал он, усаживаясь за кухонный стол и наливая себе сливовицы. — Ужин для гурманов.

Это у нас такая шутка. Ужин для тонких гурманов — это еще хуже: когда еда готовится практически из ничего. Я умею приготовить ужин для тонких гурманов из чечевицы, а у Вольфганга тонкие гурманы питаются чаще всего тушеной капустой.

Я открыла духовку и вынула оттуда картошку.

— Пожалуй, сегодня то же самое можно сказать и про меня: мое богатство в другой вселенной. — Я поставила противень на стол и улыбнулась.

Вольфганг удивленно приподнял свою светлую бровь:

— Тоже проигралась?

— Ну уж нет, — засмеялась я. — Купила книгу. Теперь у меня осталось фунтов пять, а в журнале заплатят только в конце месяца. Такая вот… Такая вот дорогая книга.

— Хорошая хоть книга-то?

— О да. Это уж можешь не сомневаться. — Мне по-прежнему не хотелось рассказывать, о какой книге идет речь. Я принялась резать лук. — А, и еще сегодня обрушился университет.

— Обрушился? — Вольфганг засмеялся. — Это ты его, что ли, взорвала? Ну и дела. Что случилось?

— Ну, не то чтобы он прямо весь целиком обрушился, только одно здание.

— Бомба?

— Нет, железнодорожный туннель. Под университетским городком. Провалился — и привет…

Вольфганг опрокинул рюмку и налил себе еще.

— Ну да, понятно. Если построить что-то на пустоте, рано или поздно оно обрушится. Ха-ха. Погибших много?

— Нет, никого. Оттуда еще утром всех эвакуировали.

— Ясно. Университет теперь закроют?

— Не знаю. Наверное, да, — по крайней мере, на выходные.

Я полила картошку оливковым маслом и поставила ее на стол вместе с оливками, каперсами и горчицей. Мы уселись за стол.

— Как вообще дела? — спросила я.

— Жизнь — дерьмо. Денег не хватает, мышей — больше, чем надо. Но зато мне вернули вечернюю смену.

— Красота. А что же случилось с этой-как-ее-там?

Несколько месяцев назад появилось юное дарование в лице некой девицы, которая отобрала у Вольфганга часть смен. Она-то, наверное, была в восторге: ну как же, такой крутой поворот в жизни — девочка-подросток, а играет на фортепиано перед настоящей публикой. Но для Вольфганга это означало, что теперь он не сможет вносить деньги за квартиру и оплачивать счета — вот он и перестал их оплачивать.

— Упала с пони.

Я с улыбкой слушала, как он рассказывает о подробностях случившегося. Слушала вполуха, потому что все мысли были заняты книгой.

— Слушай, Вольф… — сказала я, когда с едой было покончено.

— Что?

— Ты веришь в проклятия?

Он посмотрел на меня с недоверием:

— Проклятия? Типа чего?

— Типа проклятых предметов. Может предмет быть проклят, как ты думаешь?

— Интересный вопрос, — сказал он. — В каком-то смысле все предметы прокляты.

Я подозревала, что он именно с этой стороны подойдет к вопросу.

— Да, конечно, но…

Он налил себе еще сливовицы. Я встала сварить кофе.

— Ну, или можно спросить себя, зачем они вообще бывают. Какова их цель? Я долго думал об этом — еще с тех пор, как впервые слушал Вагнера с Кэтрин.

Вольф встречается с девушкой, которая пытается его «развивать» и для этого таскает в оперу.

— Может, для начала нам следует дать определение слову «проклятие»? — предположила я. — Это слово или предмет?

Вольфганг тяжело вздохнул. Мы уже тысячу раз начинали разговоры приблизительно так же. Чаще всего дело кончается тем, что мы вступаем в спор о Деррида и его difference.[6]

— Перестань, прошу тебя. Терпеть не могу этих твоих французских деконструкций. Давай просто на минуту притворимся, будто проклятие существует, и предположим, что это предмет. Откуда оно берется? Вот на какой вопрос нам следует ответить.

— Ты думаешь?

— Да. Что это — некая магическая сила или же что-то вроде предсказания, которое исполняется только потому, что ты сам заставляешь его исполниться? Или его и вовсе не существует — просто мы используем его для того, чтобы объяснить себе, почему с нами происходят плохие вещи, которые на самом-то деле совершенно случайны? Я вот могу задать вопрос: почему мой дом осаждают мыши? Кто-то наслал на меня проклятие? Или я просто-напросто оставил в один прекрасный день слишком много еды и этим привлек к себе их внимание? Или ответ вообще прост, как сама жизнь: мыши существуют — и точка?

Я зажгла сигарету.

— Сегодня было три.

— Три чего? Проклятия?

— Нет, — засмеялась я. — Это было бы уж слишком большим невезением. Нет. Три мыши.

— И куда ты их дела? Надеюсь, не в коридор, как в прошлый раз?

— Нет, вынесла на улицу, во двор к Луиджи.

Вольф снова завел разговор про кошку. Через несколько минут кофейник зашипел, и я разлила кофе.

— Так или иначе, — продолжил он, медленно выдыхая дым над чашкой, которую я перед ним поставила. — Меня в проклятиях интересует именно это: могут ли они существовать, если в них не верить?

Я засмеялась:

— Чем же, интересно, твой вопрос отличается от моего?

— Он проще.

— Если как следует вдуматься, то совсем и не проще.

Вольф начал говорить про проклятия вуду и про то, что они срабатывают только на тех людях, которые верят в вуду, и я представила себе нечто вроде ленты Мёбиуса — фигуры, которая получится, если склеить два конца длинной полоски бумаги, один раз ее повернув. По одной стороне такой полоски можно безмятежно прогуливаться хоть целую вечность и даже не догадываться, что каким-то непостижимым образом ты постоянно меняешь «стороны». Было время, когда этот мир казался людям плоским, и на ленте он тоже кажется плоским. Идти по ней можно вечно, даже не подозревая, что то и дело возвращаешься в начало и начинаешь с исходной точки. Ты даже и поворота в ленте не заметишь. Твоя действительность изменится, но тебе будет казаться, что ты всего лишь идешь по плоской дорожке. Если бы лента Мёбиуса была трехмерна, на повороте перевернулось бы все твое тело, и даже сердце на время оказалось бы на правой стороне тела — и оставалось бы там до тех пор, пока ты не вернешься обратно на ленту. Я узнала об этом из лекции по физике, которую закачала себе в iPod. На Рождество я заготовила разноцветные бумажные гирлянды, которые на самом-то деле были скрепленными между собой лентами Мёбиуса. Я приготовилась отпраздновать Рождество в одиночестве — за книгой и бокалом вина, — но тут заявился Вольф с огромным бесформенным пудингом с изюмом, и остаток праздничного дня мы провели вместе.

— А что, если это не люди их насылают? — спросила я.

— Ха, — ответил Вольф. — Еще скажи, что это дело рук богов.

— Ну конечно же нет. Это гипотетический вопрос. Может ли что-либо возникнуть в языке независимо от людей, которые этим языком пользуются? Может ли язык стать самовоспроизводящейся системой, или же это… — Э, да я, оказывается, напилась — лучше не продолжать. Хотя на какое-то мгновение эта мысль меня увлекла — мысль о том, что в языке что-то может возникнуть совершенно стихийно — возможно, даже по ошибке — и носителям этого языка придется потом разбираться с последствиями того, что это новое слово стало частью их системы знаков. Я смутно припоминаю какую-то радиопередачу о Святом Граале, в которой говорилось, что вся эта история была всего лишь ошибкой — неправильно истолкованным словом в старинном французском тексте.

Некоторое время мы сидели молча. За окном проехал поезд. Я начала убирать со стола, пока Вольфганг допивал кофе.

— Ты так мне и не ответил, — сказала я ему. — Да или нет.

— Что «да или нет»?

— Ты веришь в проклятия или проклятые предметы?

— Важно не то, проклято ли что-то, — ответил он. — Необходимо выяснить, в чем причина проклятия и в чем именно оно состоит. Давай я помою посуду.

— Хорошо.

Вольф встал, подошел к раковине и вылил на тарелки чуть ли не полбутылки моющей жидкости. Затем открыл кран, несколько раз выругался, потому что вода всегда кажется ему недостаточно горячей, в конце концов вскипятил чайник и щедро окатил посуду кипятком. Я все думала, показать ли ему «Наваждение», но все-таки решила, что не стоит. Перед уходом он посмотрел на меня так, как будто в глазах у него электрические заряды, и сказал:

— У тебя ведь есть что-то такое, да? Что-то, что ты считаешь проклятым?

— Не знаю, — ответила я. — Может, и нет. Думаю, мне просто как-то не по себе после сегодняшних событий — падающие университеты, собачий холод и эта твоя чертова сливовица, вот и…

— Можешь показать мне эту вещь, когда захочешь, — сказал он. — Хуже мне уже не будет. Так что за меня не беспокойся.

— Спасибо, — сказала я. Но… черт! Что со мной такое? Уж чего мне и в голову не пришло, так это побеспокоиться о безопасности Вольфа. Я всего лишь хотела, чтобы книга досталась мне одной, и, положа руку на сердце, боялась, как бы Вольф ее не украл.

Укладываясь в постель, с пересохшим горлом и «Наваждением» под второй, ничьей подушкой, я размышляла о том, существуют на свете проклятия или нет.

Глава четвертая

Иногда я просыпаюсь с таким глубоким чувством разочарования, что едва могу дышать. Обычно никаких явных причин для этого нет, и я списываю все на странную комбинацию несчастливого детства и страшных снов (эти две вещи вообще отлично ладят друг с другом). И в большинстве случаев мне довольно быстро удается от этого ощущения избавиться. В конце концов, не так уж и много у меня причин для разочарования. Ну да, после университета мне так и не удалось устроиться на работу в издательство, но кому какое дело? Это было десять лет назад, и к тому же меня вполне устраивает колонка в журнале. И мне плевать на то, что мать убежала с компанией придурков, отец живет в хостеле где-то на севере, а сестра давно перестала присылать мне рождественские открытки. Плевать, что друзья, с которыми я раньше снимала дом, попереженились и оставили меня одну-одинешеньку. Мне нравится быть одной — это-то уж точно не проблема — просто мне стало не по карману жить одной в огромном доме в Хэкни, где пустые комнаты клубятся, будто маленькие вселенные. То, что я перебралась сюда, означает, что я вполне могу почитывать в одиночестве свои книги, так что едва ли мне есть из-за чего грустить или испытывать разочарование.

Иногда мне нравится представлять себе, будто я живу с призраками. Не с призраками из собственного прошлого — в таких призраков я не верю, — а с легкими обрывками мыслей и книг, которые висят в воздухе, словно шелковые марионетки. Порой мне кажется, что и мои мысли тоже плавают вокруг, но эти обычно надолго не задерживаются. Они похожи на мух-однодневок: рождаются, большие и сверкающие, летают туда-сюда, жужжа, как сумасшедшие, а всего какие-то сутки спустя берут и замертво падают на пол. Впрочем, не думаю, что мне хоть раз удалось придумать что-нибудь оригинальное, так что и не жалко. Обычно я обнаруживаю, что о том же самом до меня уже успел подумать Деррида, и это вроде как большая наглость — так говорить, но, с другой стороны, он не такой уж и мудреный — просто писал очень путанно. А теперь и он тоже — призрак. Или, может, всегда им был — я его не видела, так как же мне быть уверенной в том, что он существовал в действительности? Некоторые из самых доброжелательных ко мне — это духи моих любимых авторов научных трудов девятнадцатого века. Большинство из них, конечно же, ошибались, но кому какое дело? История-то еще не закончилась. Мы все ошибаемся.

Иногда я провожу свои собственные мысленные эксперименты, например, такие: что, если на самом деле все без исключения были правы? Аристотель и Платон, Давид и Голиаф, Гоббс и Локк, Гитлер и Ганди, Том и Джерри. Может, в этом есть какой-то смысл? Но потом я вспоминаю о своей матери и думаю, что нет, правы не все. Если перефразировать физика Вольфганга Паули, она даже и неправа не была. Может быть, вот на какой стадии развития пребывает наше общество теперь, в начале двадцать первого века: мы более чем неправы. Люди девятнадцатого столетия были неправы в общих чертах, но мы умудряемся их переплюнуть. У нас теперь есть принцип неопределенности и теорема о неполноте, и философы, которые утверждают, что мир превратился в симулякр — копию без оригинала. Мы живем в мире, в котором не может быть ничего реального; мире бесконечных замкнутых систем и частиц, которые могли бы делать все, что ни пожелаешь (но, вероятнее всего, не делают).

Может быть, мы все такие же, как моя мать. Я не очень-то люблю думать о ней или о своем детстве, но могу быстро описать в общих чертах. Мы жили в спальном районе, где чтение книг считалось отвратительнейшим сочетанием лени и пижонства, и, насколько я знаю, из всего района в библиотеку были записаны только мы с мамой. В то время как остальные дети занимались сексом друг с другом (начиная с восьмилетнего возраста), а взрослые пили, играли в карты, держали злых собак и облезлых кошек и придумывали, как бы разбогатеть и прославиться, моя мать частенько брала меня с собой в библиотеку и оставляла в детской секции, а сама пыталась постичь смысл жизни с помощью книг по астрологии, исцелении верой и телепатии. Если бы не она, я бы, наверное, так никогда и не узнала о существовании библиотек. Это единственная хорошая вещь, которую она для меня сделала. По вечерам она сидела в гостиной в своем розовом халате и ждала появления инопланетян, а отец тем временем брал меня с собой в парк и там фотографировал, как я таскаю туда-сюда алюминиевые скамейки или рисую граффити на стенах, — эти снимки он потом отправлял в местную газету в качестве доказательства того, что муниципалитет терпит поражение в войне с хулиганством. Отец, который никогда не мог окончательно протрезветь и в поддатом состоянии любил покупать мне машинки и наклейки с футболистами, считал, что все наши проблемы — результат правительственного заговора. А мать вообще видела заговор повсюду. Они учили меня, что никому и никогда нельзя верить. Но потом оказалось, что и они тоже мне врали.

Впрочем, мне нравилось играть с другими детьми, с риском для жизни гонять по шоссе, воровать велосипеды у богатых детей, поджигать разные предметы и за пятьдесят центов позволять старшим мальчишкам себя пощупать. Кстати, я на этом неплохо заработала и даже смогла накопить на собственный велосипед, который не нужно было никому возвращать или сбрасывать в реку. После этого я завязала с сексом и стала каждый день ездить в библиотеку. Вот тогда-то у меня и появилась привычка запойно читать все, что ни попадется под руку. Неудивительно: ведь я каждый день часами просиживала в окружении такого количества книг, которое и за всю жизнь не прочитать. Начинаешь читать одну, а в голову вдруг приходит, что ведь с таким же успехом можно было приняться за другую. И вот к концу дня обнаруживаешь, что пролистала от начала до конца две, начала четыре и посмотрела, чем кончаются еще штук семь. Так можно перелопатить чуть ли не всю библиотеку — если не дочитывать до конца ни одной книги. Но вот романы я все-таки дочитывала. Хотя до Толстого так и не добралась — я была не из таких. Я читала в основном такие взрослые книги, которые детям не выдают.

В средней школе я ощущала на себе сочувственные взгляды — в школьной форме из секонд-хенда, непричесанная… Зато (спасибо, мама, спасибо, папа) мне не дозволялось посещать внеклассные мероприятия, и к тому же я не верила ничему из того, что нам преподавали, поэтому быстро попала в число «трудных» детей. А еще я лет с тринадцати должна была сама себе стирать, но не очень-то заморачивалась. Другим детям не было никакого дела до того, что у меня несвежий воротник, а к слишком короткой юбке уже несколько недель не прикасался утюг. Но учителя время от времени отзывали меня в сторонку и говорили что-нибудь вроде: «Может, ты все-таки напомнишь своей маме о том, что школьную форму нужно…» Моей маме?! Теоретически с ней можно выйти на связь, но только при условии, что у вас есть портативная радиостанция и вы сумеете убедительно изобразить голос из космоса.

В общем, мне не оставалось ничего другого, кроме как при первом же удобном случае сбежать в университет. Но я и это не смогла сделать по-человечески. Думаю, в моем положении мне следовало тихо сесть в автобус и по дороге в университет читать «Джен Эйр», тихонько всхлипывая над своей нелегкой долей. Я же отправилась в Оксфорд по шоссе М4 на машине без наклейки об уплате дорожного налога, по пути остановилась на выходные, закрутила короткий роман с каким-то байкером, сделала себе татуировку и на место сломанного зуба вставила серебряный.


Я медленно приподнялась на подушке и прислушалась к тому, как внутри меня испаряется, подобно лужам после ливня, разочарование. У меня есть старый будильник-кофеварка — я купила его на распродаже, — можно лежать в постели, потягивая крепкий черный кофе, и дожидаться, пока развеется сон и похмелье после вчерашней сливовицы. Наверное, я не совру, если скажу, что ненавижу утро. Ненавижу его честность: сознание в это время уже вот-вот зажжет свет дня и разгонит тайные ночные тени. Брр… Но зато кофе у меня отличный.

«Наваждение». Я достала книгу из-под подушки и медленно приступила к первой главе. Несколько раз перечитала первую фразу: «К концу я стану никем, но в начале был известен под именем мистер У». И двинулась дальше. Рассказ начинается с того, как главный герой, почтенный торговец тканями, едет на поезде в Ноттингем — по делам. Добравшись до места, он обнаруживает, что город охвачен волнением по поводу происходящей здесь ежегодной Гусиной ярмарки, а назавтра, управившись с делами, случайно проходит мимо торговых рядов.

Над городом висела назойливая изморось — казалось, кто-то заботливо обернул его покрывалом сырости. Никогда раньше не сталкиваясь ни с чем подобным, я все же пожелал остаться в стороне от Гусиной ярмарки, так как был убежден в том, что развлечения там все как одно бесовские. Мне больше хотелось отыскать какое-нибудь заведение поприличнее, где можно просто заказать чаю. Однако вскоре меня, как по колдовству, все же занесло на ярмарку. До самой Рыночной площади тянулись балаганы с бродячими артистами, ряды механических аттракционов, а по краям всего этого — обветшалые повозки дрессировщиков, актеров и циркачей. Я словно попал в иной мир: здесь было куда теплее и, благодаря покрову балаганов и ярмарочных палаток, безусловно, намного суше, чем там, откуда я пришел. Любопытство кривым своим пальцем заманивало меня все дальше. На столбе висела нарисованная от руки афиша, которая, трепеща на ветру, сообщала мне о том, что на ярмарке можно увидеть «Зверинец Уомбуэлла» — излюбленное зрелище королевы. Другие безвкусные афиши зазывали на представления с вот такими названиями: «Странная девушка», «Индийский заклинатель змей», «Чудесная говорящая лошадь», «Женщина-змея на вращающемся шаре с магическими световыми эффектами» и «Дрессированные блохи профессора Инглэнда», среди прочего исполняющие «абсолютно новый и оригинальный номер» — «Похороны блохи».

По мере того как я углублялся в ярмарочные ряды, ветер стихал, но зато воздух, казалось, становился все темнее и гуще, несмотря на зажженные недавно бензиновые лампы, что висели у входа в палатки и украшали фасады балаганов. Взглянув наверх, я убедился в том, что над ярмаркой и в самом деле нависла огромная туча — такая темная, каких я доселе не видывал.

Не имея ни малейшего желания промокнуть до нитки, я поспешил подыскать себе надежное укрытие. Вскоре я увидел балаган, в котором показывали восковые фигуры, — у входа стояли куклы с крайне нездоровым цветом лица. Заходить внутрь и смотреть на такое совершенно не хотелось — равно как и на «ожившего скелета», который демонстрировали в следующей палатке, поэтому я устремился дальше — к балагану, в котором, как утверждала встреченная мною по пути молодая женщина, шло представление марионеток «самого высочайшего качества». Женщина играла на шарманке — древней, разбитой вещице, издававшей нестерпимые душераздирающие звуки. Мне сообщили, что зрелище вот-вот начнется, и, скорее из жалости к девушке, я заплатил пенни и вошел.

Представление оказалось обычным нравоучительным спектаклем, в котором пара деревенских дураков застревает на дороге из-за осла, который не желает двигаться с места. В какой-то момент является дьявол и предлагает дуракам помощь. Ничем хорошим это, понятно, не заканчивается. В полотняном балагане имелась небольшая сцена, довольно потрепанная и сделанная, как мне показалось, из ящиков для перевозки товаров, обитых двумя отрезами потертого черного бархата. Замкнутое пространство вскоре обволокло меня странным духом, в котором смешались запахи старого нюхательного табака, патоки, кислого молока и помады для волос, и я был рад, когда представление наконец завершилось.

Я покинул шоу марионеток и обнаружил, что грозовая туча, как я и опасался, с оглушительной силой проливает на землю свое содержимое. Надеясь остаться сухим, я присоединился к толпе, собравшейся под грязным белым навесом слева от палатки с марионетками. Здесь какой-то человек предлагал развлечение под названием «Вытащи соломинку». Он утверждал, что в конвертах, которые он держит в руках, содержатся тайны настолько важные, что власти не позволяют ими торговать. Поэтому вместо конвертов он продает — и совершенно законно, как он нас заверил, — соломинки разной длины. Человек, который выберет длинную соломинку, получит один из конвертов. А тот, кто выберет короткую, к несчастью, не получит ничего. Каждая соломинка стоит пенни. Я наблюдал за тем, как к человеку подошли несколько джентльменов и одна дама. Дама и двое из мужчин вытащили длинные соломинки и получили по конверту. Все глаза были устремлены на них, когда они вынули из конвертов листы бумаги и, изучив их содержание, тут же принялись издавать изумленные возгласы. Меня-то на такой старый трюк не поймаешь, и я был очень доволен, когда подозрения мои подтвердились — стоило лишь более внимательно рассмотреть выигравшую даму. В грязных ботинках, с крупными и красными руками, она наверняка либо работала прислугой, либо участвовала в одном из ярмарочных представлений. А чуть позже один из участников шоу ей еще и подмигнул — и это окончательно подтвердило мою догадку.

Я вскоре отвернулся от этого зрелища, и взгляд мой упал на куда более любопытное объявление, вывешенное у входа в большой балаган. В нем говорилось о некоем мероприятии под названием Спектральная Опера с использованием трюка «Призрак Пеппера» и фантомоскопа Гомпертца, которое проводилось под покровительством Ее Величества. Это было шоу привидений — увеселение из числа тех, о которых я нередко слышу у себя в клубе, но которых сам никогда не посещал. Склонив голову под проливным дождем, я бросился из-под навеса в сторону большого балагана и, преодолев несколько ступенек, вошел внутрь.

Передвижной театр был наполовину заполнен зрителями, и стоило мне пристроиться на жесткой деревянной скамье, как свет в балагане притушили. Прошло еще несколько мгновений, и раздались звуки музыки, возвещавшие о начале представления, — удивительно негармоничные и даже какие-то потусторонние — пожалуй, ничего подобного я никогда раньше не слышал. Мне вспомнилась музыкальная шкатулка из детства — маленькое серебряное устройство, которое чаще всего служило одной из моих сестер церковным органом, игравшим на роскошных похоронах сломанных кукол и дохлых мышей.

Вскоре, все еще погруженный в жутковатую музыку, я стал свидетелем воистину увлекательного зрелища: благодаря некоему гениальному научному изобретению на сцене и в самом деле явились призраки. Их было трое, все трое — обычного человеческого роста и телосложения, но бледные и хрупкие, словно головки одуванчика. Сначала я был почти уверен, что передо мной — актеры в особых перламутровых костюмах, ведь они и внешне ничем не отличались от людей, и двигались нормальным образом, а не рывками, как водится у марионеток. Но они, казалось, летают над сценой, вовсе не касаясь ногами деревянного пола. И тут совершенно неожиданно на сцену вышел обыкновенный живой актер и безо всякого напряжения — и без единой капли крови — проткнул ближайшего к нему призрака шпагой. Должен признаться, что я, как и другие зрители, в ужасе ахнул в то мгновение, когда шпага пронзила слабое и беззащитное тело призрака. Должно быть, именно в этот момент разум покинул меня. Когда представление окончилось, я не сразу решился уйти, а задержался в балагане, надеясь обнаружить в устройстве сцены какое-нибудь подтверждение того, что увиденное мною было не более чем замысловатым розыгрышем. Я не верил в призраков и не сомневался в том, что за всей этой фантасмагорией стоят наука и разум, — меня лишь раздражало то, что самому мне никак не удается отыскать объяснения увиденному.

Вскоре в балагане остались только я и еще какой-то очень худой человек. Он медленно подошел ко мне и указал на сцену.

— Любопытное зрелище, — сказал он.

— В самом деле, любопытное, — согласился я.

— Смею предположить, что вы пытаетесь найти ему объяснение.

— Да.

Человек на мгновение задумался — словно бы производил какие-то расчеты.

— За два шиллинга я покажу вам, в чем тут дело.

Я не успел даже возмутиться чересчур высокой ценой, как обнаружил, что уже следую за человеком в направлении сцены. Я подумал было, что сейчас он покажет мне сложный механизм, с помощью которого выполняется фокус с призраками, и объяснит мне все путем обыкновенной демонстрации. Но вместо этого он провел меня через занавеску в стене балагана в помещение поменьше, где на маленьком столике стоял ящик с медикаментами, который едва умещался рядом с огромной лампой, уродливее которой я не видел в жизни. Ее керамическое основание было выкрашено в разные оттенки красного цвета застарелой раны, поверх которой кто-то намалевал тошнотворно желтые цветы, каких, у меня не было сомнений, в природе не существует. С ободка ее керамического абажура свисало несколько стеклянных бусин, призванных, очевидно, отражать свет на манер хрустальных украшений люстры, но в действительности создающих лишь жутковатую дрожь теней на задней стене палатки. Позади стола находился кусок плиты, напоминающий закрытый гроб, но используемый, как я предположил, в качестве своеобразной постели.

— Я, кажется, не расслышал вашего имени, — сказал я.

— Можете считать меня ярмарочным доктором, — ответил он. — А ваше имя?

После такого ответа мне не захотелось представляться должным образом, поэтому я просто предложил ему называть меня мистером У.

Меня вдруг охватило странное ощущение того, что все другие посетители ярмарки уже разошлись по домам и я — единственный, кто здесь остался. Я слышал частые удары дождя по крыше палатки, но, похоже, никаких других звуков снаружи не доносилось: ни смеха, ни голосов. Даже дьявольское гудение органа сейчас показалось бы мне благом. Я вдруг почувствовал досаду. Доверия к этому доктору я совсем не испытывал, и все же, когда он знаком велел мне присесть на обломок плиты, я исполнил его распоряжение.

— Вы желаете постичь природу иллюзии, свидетелем которой только что стали, — сказал он. — Я могу раскрыть вам это — и даже больше. — В его голосе появилось сомнение. — Возможно, вы не в состоянии позволить себе просветление, которое я собираюсь вам предложить. В таком случае…

— Два шиллинга у меня есть, — оборвал я его и достал деньги. — Теперь будьте добры исполнить свое обещание.

Доктор открыл ящик с медикаментами и достал оттуда склянку с прозрачной жидкостью. Он отлил немного жидкости из склянки в стакан и протянул его мне. Другой рукой он приказал мне подождать и достал из своего ящика еще один предмет — белую карточку с черным кругом посередине. Затем он велел мне выпить жидкость из стакана и лечь на плиту, поднеся карточку к глазам и насколько возможно сосредоточившись на черном круге. Я сделал, как он велел, но продолжал гадать, как же меня, интересно, собираются обмануть. Я полагал, что речь идет о самом обыкновенном гипнозе. И даже на секунду не допускал мысли о том, что принятая мною микстура возымеет какое-либо действие — и уж тем более не мог предположить, что с этого момента моя жизнь уже никогда не вернется в прежнее русло.

К одиннадцати часам я дочитала первую главу «Наваждения». Зимнее солнце робко подглядывало сквозь тонкие занавески, и я решилась встать. Ух, ну и холодина. Подхватив с полу джинсы, я быстро перебралась в них из пижамных штанов и натянула первый попавшийся свитер. Спускаясь бегом по бетонным ступенькам проверить почту, я вдруг почувствовала себя так, будто что-то забыла. Неужели опять захлопнула за собой дверь? Нет, не это. Ключи — вот, в руке. Окинув взглядом рекламные листовки еды на заказ и вызова такси со скидкой, я оставила их лежать где лежат и быстро вернулась наверх. Что же я могла забыть?

Каша. Кофе. Впереди — целый день чтения. Могло бы быть хуже. На меня уже накатывало сонное ощущение, какое бывает, когда читаешь хорошую книгу: хочется свернуться клубочком в постели с томом в обнимку и забыть про мир за окном. В какой-то момент все-таки придется задуматься над тем, как прожить следующие три недели на пять фунтов, но, возможно, будет даже весело. Позавтракав, я откопала пачку женьшеневых сигарет и закурила. Мне, вообще говоря, здорово удалось расслабиться, но в этот момент из сумки раздалось жужжание. Это мой мобильник. Он сломан и больше не звонит. Сначала я подумала, что жужжание — это звонок, и решила не отвечать. Но телефон жужжал всего несколько секунд, из чего я сделала вывод, что кто-то прислал мне сообщение, и пошла доставать телефон из сумки. На экране — конвертик. Я нажала кнопку — то есть метафорически вскрыла письмо, «сегодня как договаривались? где встретимся?»

Вот черт. Я совсем забыла. Патрик. Быстро пошевелила мозгами и тут же набрала ответ: Собор, склеп, в 5. Не пойти нельзя. Я уже отменила прошлую встречу, и к тому же он, возможно, накормит меня обедом. Его эсэмэски кажутся недостаточно грамотно выстроенными для профессора лингвистики, но, с другой стороны, он и электронные письма пишет исключительно строчными буквами, потому что считает, что так принято. Я встречаюсь с ним последних месяца три, и за это время мы занимались сексом раз десять, не больше. Но зато это отличный секс, яркий — такой бывает только с мужчинами постарше, которые не дергаются по поводу того, придется ли в конечном итоге на тебе жениться; секс ради секса, а не залог чего-то такого, что один из партнеров рассчитывает получить от другого в будущем. Патрик, конечно, женат, но его жена тоже крутит романы на стороне, поэтому я могу не чувствовать себя виноватой из-за наших встреч. Иногда я пытаюсь найти во всем этом логику и понимаю, что должны ведь где-то быть молодые мужчины — мои ровесники, — которым хочется время от времени заниматься сексом и иметь отношения, не отягощенные любовью и ответственностью. Интересно, стала бы я спать с кем-нибудь из таких парней, если бы он мне встретился? Может быть, и нет. Какие-то они уж слишком приглаженные, эти молодые мужчины. И к тому же те, кто постарше, уж точно понимают толк в сексе. Цинизм, но что поделаешь.


Не думаю, чтобы Сол Берлем был женат, и возможно, это даже хорошо, что он исчез: если честно, у меня были на него виды. Но это, конечно, гиблое дело — спать со своим научным руководителем, а я могла бы всерьез в него втрескаться, если судить по его книгам и интернет-лекциям. Я бы, вообще-то, в первый же вечер пошла с ним — даже подумать бы ни о чем не успела. Интересно, он знал? Возможно, он тоже понимал, что это плохая затея. После того как мы поговорили о моей диссертации, я извинилась и пошла искать туалет. Я успела напиться и слегка заблудилась, но плутала недолго. Помню один удивительный коридор — с низким потолком, совершенно белый, — ощущение там было такое, будто находишься внутри старинного телескопа, гладкого и прохладного. Я прошлась по нему, наверное, раза три или четыре, жалея, что у меня нет с собой фотоаппарата — или хотя бы памяти получше. А когда наконец вернулась в Верхний зал, Берлема там уже не нашла.


К половине пятого я приняла ванну, снова оделась — на этот раз более осмысленно — и провела краткую инвентаризацию съестного, имевшегося в доме. Список получился не слишком утешительный. Выходило, что, существуя на каше, консервированном супе и лапше, я худо-бедно продержусь неделю. Хватит ли пяти фунтов на оставшиеся две? Можно купить на рынке большую бутылку соевого соуса за пятьдесят центов и, скажем, четырнадцать пакетиков слегка просроченной лапши по двадцать пенсов каждый. После этого у меня останется немного мелочи на большую плитку горького шоколада. Но как быть с сигаретами и бензином? А кофе? Я не могу пить плохой кофе, а хороший мне сейчас явно не по карману. Наверное, можно будет некоторое время продержаться на воде из-под крана и сливовице. А овощи? У меня ведь начнется цинга! Мысли об авитаминозе, сопровождаемом никотиновым и кофеиновым голоданием, окончательно вогнали меня в тоску. Стоило ли идти на такие мучения ради какой-то книги? Наверное, стоило. Я все равно и теперь поступила бы точно так же.

«Мистер Y, — улыбнулась я. — Мистер Y».

По кухне пробежала мышь, и я инстинктивно поджала ноги и обхватила себя за колени. Я так мало читала об этой книге. Единственное, что я о ней знала, — это проклятие. Странное дело — встретиться с такой старой книгой и не иметь под рукой тысячи телепостановок по ее мотивам, исследований и критических статей. О чем она вообще? Какой мысленный эксперимент Люмаса иллюстрирует? И что там такое было про вымысел? «Я попросил бы вас не искать в этом труде ничего, кроме вымысла». Наверное, пока не дочитаю книгу до конца, так и не пойму, о чем это он.

Впрочем, вымысел уже казался мне немного размытым. Мистер Y — это случайно не я сама? Был бы смысл в этой книге, не будь на свете меня? Когда я была маленькой, я решила, что не стану отождествлять себя с главными героями, потому что с ними всегда происходят плохие или, того хуже, очень серьезные вещи, и я не могла справиться с ощущением, будто все эти вещи происходят и со мной тоже — с тем моим «я», которое я всегда помещала в книги, которые читала. Поэтому я выбирала себе какого-нибудь второстепенного персонажа и «становилась» им на то время, пока читала книгу. Иногда я умирала, иногда оказывалась злодеем. Но зато никогда не попадала в центр событий. Теперь я повзрослела и читаю более традиционным способом. Сейчас мне страшно за мистера Y/за себя, и мне кажется, что на улице идет дождь, хотя я и знаю, что на самом деле это не так. Как изменится его/моя/наша жизнь после того, как будет выпито снадобье? Я вспомнила о недостающей странице, и она вдруг приобрела для меня новый смысл — теперь, когда я и сама была вовлечена в эту историю. Надеюсь, я смогу догадаться, о чем идет речь в отсутствующем отрывке. И еще надеюсь, что конец мистера Y не слишком печален, хотя подозреваю, что надежды мои напрасны. Люмас не был большим любителем счастливых концов.

Примерно без двадцати пять я вышла из дома и двинулась по Кэстл-стрит в сторону собора. В этом городе собор виден почти отовсюду. Когда я сюда только приехала, я использовала его как ориентир. Солнце почти село, и небо за бледно-золотыми шпилями казалось выпачканным застывшим розовым воском. Обычная зимняя суббота: я шла мимо магазинов, в витринах которых были вывешены итоги футбольных матчей и где молодые преподаватели покупали себе газету или что-нибудь из еды. Дыхание застывало в воздухе у меня перед носом, и я размышляла о том, когда, интересно, откроется университет. Я думала о бесплатном отоплении в кабинете и о бесплатном кофе на кухне для сотрудников. Ну, хорошо, кофе не совсем бесплатный: положено платить примерно по пять пенсов за каждую чашку, но большинство из нас обычно оставляет сразу фунт или два — когда вспоминает. Интересно, угостит меня Патрик обедом? Почему бы и нет? Вообще-то я всегда настаиваю на том, чтобы оплатить половину счета, но сегодня просто не стану, и все тут.

Всего пару недель назад во дворе собора толпились колядовщики и прочие охотники за рождественскими подарками, но теперь здесь в буквальном смысле не было ни души. Закат окрасил булыжники мостовой в темно-розовый цвет, и я поспешила по ним к Церкви Христа. Прошла через церковь в сад, оттуда — в собор. По левой стороне нефа двинулась в направлении склепа и спустилась по лестнице в его светлую каменную полость. Мне нравится склеп собора, несмотря на то (или как раз благодаря тому) что здесь произошло, потому что это больше похоже на сказку, чем на реальную историю. Мне нравятся мягкие, пустые звуки шагов тех немногих людей, которые сюда заходят, и нравится единственная зажженная свеча в часовне Богоматери. Некоторое время назад жители Лондона как будто пережили какое-то потрясение и заклеили чуть ли весь аналой желтыми бумажками с просьбами о мире во всем мире. Я приходила сюда, просто чтобы тихонько посидеть, но для начала всегда читала мольбы других людей. Помню, однажды я представила себе, что будет, если бомба попадет в сам собор. Но здание такое огромное и с такими прочными стенами, что бомба наверняка причинила бы ему не больше вреда, чем взорвавшаяся шутиха.

Патрик стоял у восточной крипты, я подошла к нему.

— Привет, — сказал он тихо и поцеловал меня в обе щеки.

— Привет, — шепотом ответила я.

— Довольно мрачное место для свидания, — сказал он, подняв одну бровь.

Я улыбнулась:

— Понимаю. Извини. Просто я хотела поставить свечку — и сразу пойдем.

Я подошла к алтарю, выбрала короткую свечу из ящика внизу и опустила в прорезь 40 пенсов. Я толком не знала, зачем ставлю свечку, вообще-то раньше я никогда этого не делала. Здесь ниоткуда не сквозило, однако примерно полминуты пламя в сомнении дрожало — как будто свеча размышляла, не погаснуть ли, но потом все-таки разгорелась и горела ничуть не хуже остальных. Я некоторое время смотрела на огонек и вскоре отвернулась, размышляя: что, интересно, происходит с энергией, которая скапливается в местах вроде этого. Похоже, мы сами создаем Бога из всей этой энергии. Так Бог создан из мыслей людей или люди созданы из мыслей о Боге? Наверняка эта мысль встречалась мне в одной из книг, которые я читала, но я не смогла вспомнить, в какой именно.

Глава пятая

Патрик снял номер в гостинице где-то за кольцевой дорогой. Мы прошлись по городу, спустились в подземный переход и, выбравшись из него, пошли по шоссе в сторону гостиницы. Это очень ночной район, весь переливающийся неоновыми вывесками кафе-магазинов, видеоларьков, работающих допоздна супермаркетов и ночных клубов. Отметившись у девушки за стойкой, мы по широкой деревянной лестнице поднялись к себе в номер — просторную чистую комнату, которая разве что совсем чуть-чуть поистрепалась за свою долгую жизнь. Пока Патрик переодевался, я стояла в ванной и разглядывала себя в зеркале. На мне уже лежит проклятие? С виду вроде не скажешь. С виду я скорее просто застигнутая врасплох, вымотанная и ослепленная уличными флуоресцентными огнями девушка.

Вы бы стали читать проклятую книгу, если бы она попала к вам в руки? Если бы вы узнали о том, что на свете есть проклятая книга, и она встретилась вам в книжной лавке, стали бы вы тратить на нее последние деньги? Если бы вы узнали о том, что на свете есть проклятая книга, вы бы стали повсюду ее разыскивать, даже если бы все уверяли вас в том, что во всем мире не осталось ни одного экземпляра? Вспоминая свой разговор с Вольфом, я все думала: а может, жизнь как раз и заключается вот в этом «на свете есть книга»? Хотя, если вспомнить разные истории и то, как разворачиваются в них события, получается, что, возможно, вообще не бывает никакого «на свете есть книга». Когда-то, давным-давно, была на свете книга. Вот это ближе к истине. Ну, хорошо, допустим, книга — есть. И что тогда? На свете есть книга, на ней лежит проклятие, и всякий, кто ее прочтет, умирает. Вот это действительно похоже на нормальную историю.

Я вышла из ванной и увидела, что Патрик переоделся в синие джинсы, на вид очень дорогие, и бледно-розовую рубашку. В джинсах он смотрится неплохо, но мне больше нравится, как одевался Берлем: черная рубашка, темные брюки и полупальто. Но Берлема здесь нет, а Патрик — есть. Мы немного поприставали друг к другу и пошли обедать, а за обедом завели странную беседу о поэзии девятнадцатого века, во время которой я всю дорогу говорила о Томасе Гарди и о том, что самое лучшее в его стихотворении «Случай» — это придуманное им самим слово «уцветать»: «Почему самым светлым надеждам приходит пора уцветать?» В стихотворении автор ищет подтверждение существования мстительного бога — раз уж нет доказательств существования милосердного, — ибо высшая сила, пускай даже жестокая, придает нашей жизни смысл, который сами мы ей придать не способны. В конце концов мы дошли до структурализма и лингвистики (специализация Патрика), а затем — до Деррида (это уже по моей части).

— Как вообще можно читать Деррида? — вдруг спросил меня Патрик.

— А как можно его не читать? — ответила я.

Обед был окончен, и я вдруг поняла, что говорю как робот, который проходит тест Тьюринга. Возможно, у меня еще оставался шанс убедить Патрика в том, что я — человек, поэтому я стала его слушать, хотя на самом деле думала о мистере Y.

— С тобой все в порядке? — спросил он.

— Да-да, — ответила я. Пожалуй, придется поднапрячься. — Ты никогда не слышал лекций Деррида?

— Нет.

— Обязательно послушай. У меня есть одна в айподе. В ней он говорит, что молиться — это не то же самое, что заказывать пиццу. По-моему, здорово. Мне нравится представлять себе Деррида, как он коротает вечер за молитвами и заказанной пиццей, чтобы доказать, что то и это — разные вещи. Хотя вряд ли он делал что-нибудь подобное. Ну, в смысле, не думаю, чтобы он когда-нибудь молился или пытался доказать что-нибудь экспериментальным путем. А вот пиццу он себе наверняка заказывал, это уж как пить дать!

Патрик снова улыбнулся во весь рот.

— Ни за что бы не поверил, — вдруг сказал он.

— Во что? В то, что Деррида молился?

— Нет. В то, что я собираюсь переспать с девушкой, у которой есть айпод.


Наши роли в постели незамысловаты. Я — страстная молодая студентка, а он — профессор со слегка садистскими наклонностями. Наши игры не настолько серьезны, чтобы действовать строго в соответствии со сценарием, и весь их садизм состоит лишь в том, что время от времени Патрик связывает мне руки шелковыми платками, но мне нравится, когда он говорит мне, что делать.

Проснувшись утром, я обнаружила, что Патрик уже позавтракал и ушел. На прикроватном столике лежала записка, в которой он благодарил меня за чудесную ночь и объяснял, что дома какие-то «трудности» и ему нужно быть там. Жаль, что я не захватила с собой книгу. Я заказала в номер плотный завтрак и почитала бесплатную газету, а потом выбралась наконец из постели и поспешила воспользоваться удачной возможностью помыться по-настоящему горячей водой. У меня в квартире она нагревается не сильнее, чем до «более или менее» горячего состояния, а я люблю воду такой температуры, которая почти обжигает.

Помывшись и одевшись, я пошла обратно в город и вдоль полуразрушенной стены вернулась к своему дому. По левую руку от меня тянулась кольцевая дорога, и здешний пейзаж представлял собой спутанный клубок из машин, магазинов, дорожных знаков, бетонных заграждений, заправочных станций, нескольких кранов на заднем плане, паба, автомобильного кольца и пешеходного моста. В какой-то момент мимо промчался поезд, вынырнувший из-под рекламного щита с изображением сверкающих автомобилей, и снова исчез из виду за углом ночного клуба. Такое ощущение, будто в этом месте сосредоточены все признаки городской жизни сразу — от собственно городской стены и развалин нормандского замка до возведенных рядом с ними уродливых типовых домов из красного кирпича. За замком под кольцевой дорогой прорыт подземный переход — он выводит на дорогу, которая идет вдоль реки в сторону автомобильной трассы, мимо газораспределительной станции и палаточного лагеря, разбитого бездомными. Однажды я здесь уже гуляла — любопытно было взглянуть на здешний пригород — и всю дорогу чувствовала запах газа.

Вернувшись домой, я обнаружила, что велосипеда Вольфганга нет, — значит, придется мне провести день один на один с мышами. Я заглянула в мышеловки, нашла двух пленниц, спустилась с ними вниз и выпустила их за мусорными баками Луиджи. Потом вернулась на кухню, наполнила ловушки новыми кусочками черствого хлеба и убрала их обратно под мойку, потом поставила на плиту кофе и разложила вокруг дивана все необходимое: «Наваждение», сигареты, блокнот и ручку. Дождавшись, пока сварится кофе, я забралась на диван с ногами и начала читать с того места, на котором остановилась вчера утром.

Едва лишь жидкость коснулась моего языка, как я испытал несколько новых ощущений, в том числе отвращение к темноте, и дыхание мое стало тяжелым, затрудненным. Сначала я решил, что это галлюцинации, вызванные подчеркнутой театральностью, с какой мне было подано снадобье, и что я всего лишь стал жертвой внушения. Однако спустя некоторое время я почувствовал нарастающее беспокойство и испытал нечто вроде головокружения. Несмотря на это, я продолжал, как было предписано, пристально вглядываться в черный круг, потому что цепкая лапа любопытства снова крепко сжала мне горло. Я по-прежнему не сомневался, что, даже если этот ярмарочный доктор окажется, как я и подозревал, мошенником, никакого зла его действия мне не причинят.

Лежа на жестком обломке плиты и упершись взглядом в черный круг, через несколько мгновений я вдруг с изумлением обнаружил, что круг распадается прямо у меня на глазах. На его месте появились два круга побольше — розовый и голубой, а потом они, подобно медузам, стали мягко сжиматься и растягиваться. Меня вдруг охватило чувство, какое испытываешь, когда летишь вниз на аттракционе «американские горы» или падаешь во сне. Но опускалось куда-то вовсе не мое физическое тело, а, скорее, сознание. Казалось, думающая, мыслящая часть моего существа закрывается с решимостью тяжелой, запирающейся на замок двери. А на ее месте образуется небольшая щель, которая становится все больше и больше, пока наконец не затмевает собою черный круг на бумажной карточке, и продолжает расти до тех пор, пока не достигает размеров железно дорожного туннеля. Я понял, что с головокружительной скоростью двигаюсь по этому туннелю, и испугался.

Сначала стены туннеля были угольно-черными, но потом я стал замечать, как на них появляются разные знаки, будто начертанные светом. Началось все с маленьких точек — вроде звезд на небосводе, и я подумал о том, что, если бы кто-то сумел их соединить, возможно, они обрели бы форму. Еще там были неровные линии вроде тех, которыми схематично изображают морские волны. В какое-то мгновение мне показалось, будто я увидел нечто напоминающее человеческие гениталии. За ними следовали другие формы, и, несмотря на огромную скорость, с какой я проносился мимо них, я успел отметить несколько кругов, сфер, треугольников, пирамид, квадратов, кубов и предметов в форме параллелепипеда, а потом все это растворилось и стены туннеля покрылись чем-то, напоминающим древние иероглифы, которые, признаюсь, я не сумел прочитать. Картинки, словно призраки, появлялись и сразу исчезали — вещи, похожие на птиц, человеческие ступни и глаза. И все это искрилось у меня перед глазами, словно прорисованное лучами света.

Я почувствовал, как тревога отступает по мере того, как я продвигаюсь все дальше по туннелю, и мне становилось все любопытнее рассмотреть маленькие символы, которые проплывали мимо, будто картинки в волшебном фонаре. Круги, разделенные крестом или линией, и множество других фигур, среди которых флажки, стебли растений, коробки и перевернутые латинские буквы g, Е, r и P. Еще я видел нечто, напоминающее буквы, написанные детской рукой. Я успел отметить, что здесь присутствовали не все буквы латинского алфавита и что прописные чередовались со строчными. Я убежден, что видел буквы Y, I и z, на французский манер изображенную с поперечной черточкой, а также l, о, w и x. Позже на стенах появились заглавные буквы A, B, H, K, M, N, P, D, T, V, Y, X. За ними последовали греческие буквы, которые явились мне по порядку — от альфы, беты, гаммы и дельты до фи, хи, пси и омеги. Затем я лицезрел весь латинский алфавит в правильном порядке, от A до Z. И по-прежнему то тут то там возникали отдельные иероглифы. Чем дальше я продвигался по туннелю, тем больше символов различал на черных стенах — пока света не стало больше, чем тьмы, и передо мной не столпились тысячи знаков. Среди них я видел римские и арабские цифры и другие фигуры, которых не мог распознать, потому что они пролетали мимо меня с оглушительной скоростью. Были там и математические формулы. Я узнал ньютоновскую F = ma, остальные — нет.

В какой-то момент мне начало казаться, что путешествие подходит к концу. Свет на стенах туннеля разросся до такой степени, что теперь я словно в нем купался. На одно мгновение мне даже почудилось, будто бы я сам — часть этого света. Я больше не в силах был различить вокруг себя ничего, кроме этого яркого белого сияния. Я отчетливо помню, как подумал: «Ну вот и все! Ярмарочный шарлатан меня убил. Сейчас я увижу, на что похож рай». О втором из возможных вариантов я не подумал. Вскоре мне и в самом деле показалось, будто я проснулся в райском месте. Правда, со святым Петром мне встретиться не довелось. И вообще, вокруг не было видно никаких других существ — смертных или каких-либо еще. Под ярко-голубым небом, на котором я, к своему удивлению, не обнаружил солнца, росли трава, цветы и деревья, не похожие ни на одно растение, которое можно встретить в Англии девятнадцатого века. В эти минуты я испытал глубочайшее ощущение покоя — втройне приятное после смертельного ужаса, который мне довелось пережить в начале путешествия.

Сколько времени прошло с тех пор? Я не имел об этом ни малейшего представления. В глубине сознания что-то грызло меня маленькими настойчивыми зубками. Возможно, я должен выполнить в этом месте какое-то задание? Я припомнил ярмарочного доктора и его странное снадобье, и тотчас причина моего путешествия стала мне ясна. Я прибыл сюда, чтобы узнать, в чем заключается фокус «Призрак Пеппера», хотя понятия не имел, как это сделать. И к тому же я чувствовал, что мое стремление разгадать эту загадку меркнет в сравнении со страстным желанием раскрыть новую тайну, куда более непостижимую: где я нахожусь и каким образом сюда попал?

В то самое мгновение, когда мне снова стала ясна моя задача, в лугах справа от меня появилась пегая лошадка. Она подошла ко мне и ткнулась носом мне в ладонь, — увидев, что она оседлана, я понял, что должен на ней поскакать. У меня есть кое-какой опыт верховой езды, и мне не оставалось ничего другого, кроме как поставить ногу в стремя, взобраться на лошадь и взяться за поводья. Побрыкавшись лишь самую малость, лошадь грациозно двинулась вперед. У меня снова появилось ощущение, будто я знаю нечто такое, чего знать не могу, и мне показалось, что лошадь отвезет меня именно туда, куда мне нужно. Ощущение было очень отчетливое, и я позволил лошади самой выбирать дорогу. Она повезла меня к вершине невысокого холма. Вокруг меня все было тихо и спокойно, и казалось, я готов остаться здесь навсегда — о чем еще можно мечтать? И все же я чувствовал, что обязан выполнить свою миссию.

Вскоре впереди показались несколько построек. Когда лошадь подошла к ним поближе, я увидел, что на самом деле там расположилась целая деревушка — дома прижались друг к другу, а сразу за ними начинался огромный дремучий лес. Я знал, что должен осмотреть эти жилища, поэтому слез с лошади и подвел ее к первому из домов. Здание было небольшое и темное, окруженное садом, который сплошь зарос кустами ежевики и старыми деревьями со спутанными ветвями. Еще не прочитав имя на воротах, я понял, что это дом ярмарочного доктора. Следующее здание выглядело проще — с беленными снаружи стенами и незнакомым именем на воротах. Что-то подтолкнуло меня войти в этот дом и затем подсказало мне, будто руководя моими действиями откуда-то из глубины сознания, что дверь окажется не заперта, поэтому я вошел без стука, зная, что в здешних краях так принято и никто не сочтет меня грубым нарушителем порядка.

И тут я испытал самое удивительное ощущение. Боюсь, мне не хватит слов, чтобы как следует его описать. Пожалуй, сравнить это можно вот с чем: представьте себе, будто вы примеряете на себя даже не тело другого человека, а его душу. Я пишу сейчас эти строки и понимаю, что описание у меня выходит жалкое и невыразительное — и даже отдаленно не может передать того странного, но отнюдь не неуютного ощущения роста, которое я испытал, когда то, что было «мной», принялось прорастать в то, что было «им», и мы вдвоем слились в единое целое. Я попал в сознание иллюзиониста мистера Уильяма Гарди, владельца «Театра призраков Гарди».

Я могу заверить читателя, что телепатическая связь с другим человеком ни в коей мере не является поверхностной, смутной и едва ощутимой. Потому что я, оказавшись внутри сознания другого человека, хотя и оставался по-прежнему в своей собственной телесной оболочке, явственным образом ощущал, что не заменил его в этом его сознании, а оказался там с ним рядом. И как ни досадно мне это писать — ведь я никогда не верил в призраков, фантомов и так называемое четвертое измерение Цельнера и прочих, — у меня нет никаких сомнений в том, что у нас с этим человеком было теперь одно сознание на двоих. Я мог думать о том же, о чем думает он, я знал то же, что известно ему, и — на то время, пока я был гостем его «я», — испытывать все, что испытывает он.

Он (правда, мне казалось, что все это делал не он, а «я», но, пожалуйся не стану морочить читателю голову использованием форм первого лица единственного числа или, того хуже, множественного) был голоден — это самое первое чувство, которое я испытал. Конечно, я тоже ощутил голод — ведь теперь я был им — и немедленно попытался вспомнить, когда ел в последний раз. Передо мною возникло что-то вроде двух прозрачных образов, наложенных один на другой. Конечно, это не слишком точное описание того, что я почувствовал, но словами, пожалуй, лучше не объяснить. Я увидел — или ощутил — как сам я, собственной персоной, обедаю в отеле «Ридженси», но в то же самое время почувствовал, как Уильям Гарди, который, как я теперь знал, любит мысленно называть себя Уиллом или даже Крошкой Уиллом (так в детстве звала его мать), садится за стол, чтобы отведать мясной запеканки, завернутой в бумагу. Мне самому трудно поверить в собственные воспоминания теперь, когда я пытаюсь их описать, но в тот момент я совершенно отчетливо почувствовал вкус жирного мясного блюда и густой коричневой подливки, такой же сладкой, как и мясная начинка. И все же, несмотря на это, я (он? мы?) по-прежнему был голоден. Мясная запеканка была всего-навсего воспоминанием, и Крошка Уилл мечтал об ужине.

До ужина Крошке Уиллу требовалось упаковать свой призрачный театр. Назавтра ярмарка заканчивалась, поэтому все следовало тщательнейшим образом разобрать и сложить в большую повозку. Уиллу — как и мне — уже одна только мысль о необходимости проделать все это казалась невыносимой, и я прекрасно понимал мрачную тоску, с какой он прикрикивал на своих подчиненных, то веля им поторопиться, то требуя работать аккуратнее. Я знал о предательстве его ассистента Дэна Роупера и видел, что Питер, мальчишка-помощник, слишком неуклюж, чтобы справиться с порученным делом. Не думаю, что я в точности разделял мысли Уильяма Гарди, пока шла упаковка театрального оборудования, ведь я не «читал мысли» в прямом смысле этого слова. Я, скорее, имел доступ к его воспоминаниям — точно так же, как мы имеем доступ к своим собственным. Образы мелькали у меня перед глазами так быстро, что сливались в сверкающую полосу, похожую на ртутную. Например, я увидел, как незадачливый Питер разбил большой лист стекла, и знал, что это уже не первый такой случай за последнее время. Увидел, как Дэн Роупер укрылся за ярмарочным балаганом с какой-то женщиной, и тут же увидел Крошку Уилла с нею же. Конечно, я увидел его не со стороны, как вездесущий наблюдатель. Я был его глазами, ушами, носом и плотью в момент его близости с этой женщиной — еще совсем девочкой, которую, как теперь я знал, он называл Роуз.

Признаюсь, я едва не растворился в этом новом мире, потому что, получив доступ к мыслям другого человека, кто же откажется бесконечно в них скитаться? Что это было — антропология или биология, что позволило мне читать разум другого человека, словно пьесу? Мне искренне казалось, что все труды Шекспира меркнут в сравнении с трагедиями, комедиями, предательствами и страстями этого балаганного артиста. И все же я вспомнил о цели своего визита. Я был здесь, в разуме Уильяма Гарди, для того, чтобы узнать секрет его иллюзорных призраков, которых он возил с ярмарки на ярмарку.

Через мгновение мне все стало ясно. Я увидел, как хитрым образом располагается большой, купленный за немалые деньги лист стекла, который по пять раз в день начищает до блеска самолично Крошка Уилл. Я увидел, как стекло устанавливают на сцене, уперев его в заднюю стену. Я увидел — или осознал — наклон в сорок пять градусов. Мне стало ясно в мельчайших подробностях, каким образом устроена эта иллюзия, — я увидел и наклон стекла, и актеров под сценой, которые танцевали в лучах проектора, чтобы создаваемые ими образы отражались в стекле и переносились на сцену. Мне стало ведомо изумление Крошки Уилла, когда он сам впервые увидел этот трюк со светящимися фигурами, и я вспомнил — так отчетливо, как если бы передо мной возникло воспоминание из моего собственного прошлого, — тот вечер, когда Крошка Уилл открыл книгу, в которой разъяснялись секреты этой оптической иллюзии. Надо сказать, что читать книгу посредством памяти другого человека — ощущение в высшей степени странное, и хотя многих частей текста в памяти не сохранилось — и, следовательно, их я прочитать не мог, — самые значительные отрывки я видел так отчетливо, будто бы книга действительно лежала раскрытой у меня перед глазами.

Было в моем приключении еще кое-что, о чем я пока не рассказал из страха довершить впечатление, будто в тот день в ярмарочном балагане окончательно лишился рассудка. И все же это вещь слишком любопытная, и я хочу о ней рассказать — остается лишь надеяться на то, что читатель и дальше будет проявлять ко мне снисхождение. А описать я хотел бы вот что: то, каким образом изменилось поле моего зрения после того, как я оказался в этом «духовном мире» иных сознаний. В начале, признаюсь, я и понятия не имел ни о том, насколько далеко этот мир распространяется, ни о том, насколько далеко дозволено мне перемещаться в его пределах. И все же во время первого его посещения я узнал несколько важных вещей, которые сейчас попытаюсь описать. Обыкновенно — общаясь с другими людьми или просто наблюдая смену дней — мы видим мир так, будто бы он заключен в рамку. Внешний мир, таким образом, представляет собой всего-навсего картину на стене или, возможно, много картин. Я смотрю влево — и вижу одну картину, смотрю вправо — и вижу другую. Философ мог бы спросить, есть ли еще одна картина у меня за спиной — там, где я не могу ее увидеть, — но в дебри философских вопросов я сейчас вдаваться не стану.

Если представить себе такой способ видения мира в форме рамки с вполне конкретными, хоть и немного размытыми краями, то проще будет осмыслить деформированную рамку, сквозь которую я смотрел на мир Крошки Уилла. Потому что рамка Крошки Уилла содержала внутри себя и мою рамку, наложенную поверх нее. В результате этого наложения все, что я видел, представало передо мной в мутноватой дымке — как будто бы я смотрел сквозь толстое стекло или тонкую завесу. И этим особенности новой рамки не ограничивались. Края моего восприятия рамки Крошки Уилла обрамлялись помутнением вроде того, которое присутствует по краям обыкновенного поля зрения. Но помутнение по краям рамки Уилла было более очевидно из-за того, что слева и справа от нее находились дополнительные картинки, вроде игральных карт, разложенных для пасьянса. Было и еще кое-что особенное в этом новом способе зрения, что поразило меня еще больше. Когда Крошка Уилл подходил вплотную к другому человеку и смотрел на него, у меня перед глазами появлялся полупрозрачный образ какого-то дома — на месте его более расплывчатого изображения, которое я видел и раньше. Я чувствовал, хотя и не до конца понимал, что в такие мгновения я мог, если бы пожелал, просто шагнуть в этот дом из того, в котором сейчас нахожусь, — то есть, другими словами, мог перейти в другое сознание. Во всяком случае, такую теорию я построил, основываясь на данных, которыми располагал. Однако, когда я опробовал теорию на мальчике Питере, меня словно отшвырнуло от невидимой стены и, вместо того чтобы проникнуть в его сознание, я снова оказался на тропинке, соединяющей деревенские дома.

И снова меня охватило чувство полноты и покоя. Голод, который я испытывал, пока пребывал в сознании Крошки Уилла, мгновенно утих, и я понял, что пребывание в душе другого человека невероятно выматывает. Здесь, среди домов и деревьев, я не испытывал никакого неудобства, но хорошо помнил ощущение голода и отчаяния, которое переживал вместе с Крошкой Уиллом. Из этого я заключил, что дальнейшие приключения, которых я так страстно желал, лучше отложить до следующего визита, отыскал свою лошадь и позволил ей отвезти меня в то место, откуда я явился в этот мир.

Путешествие обратно по туннелю показалось мне менее долгим, чем в прошлый раз, — и вот я уже снова в ярмарочном балагане, лежу на обломке плиты. («Снова лежу» — слова не вполне точные, ведь, наблюдай за мной кто-нибудь со стороны, он бы и не заподозрил, что я куда-то отлучался.) По толстой ткани шатра все так же барабанил дождь, и я попытался открыть глаза, чтобы вновь увидеть знакомый мир, который на время покидал. Так и не открыв их окончательно, я лежал, с головой, еще тяжелой от фантазий, и размышлял, что это было — мне снился созданный искусственным образом сон, или же я и в самом деле проник в сознание другого человека? Я решил расспросить об этом ярмарочного доктора, как только окончательно приду в себя. Однако, открыв наконец глаза, я обнаружил, что лежу один в кромешной тьме. Уродливая лампа, которая прежде ярко горела, была потушена. Доктора нигде не было видно. Я достал из кармана часы и спички и, чиркнув над самым циферблатом, обнаружил, что уже почти полночь. Я в ужасе вскочил на ноги и на ощупь выбрался из балагана, освещая себе путь другой зажженной спичкой. Как же я мог оставаться без сознания так много времени? Мне было страшно, и я бежал, спотыкаясь, пока не оказался наконец снаружи, но и там оказалось пусто и темно. Я был твердо намерен найти доктора и отчитать его за то, что он оставил меня одного, совершенно беззащитного, так надолго. Но его и след простыл, и я, уставший и отчаянно голодный, направился обратно в «Ридженси», а доктора решил разыскать на следующий день.

Глава шестая

Несколько часов спустя я проголодалась, замерзла и захотела в туалет. Из окна ванной мир кажется похожим на огромный кукольный дом — шаткий и ненадежный, накрытый, словно куполом, крышами домов и скрепленный дверями запасных выходов. Отсюда видна кровля подсобки Луиджи и темная металлическая лестница, по которой можно спастись в случае пожара. Под серой цементной крышей — черный ход индийского ресторана. Там стоял какой-то парень и торопливо затягивался сигаретой, то и дело оглядываясь, как будто его вот-вот поймают на месте преступления. Из моего окна можно заглянуть в закоулки и кривенькие задние дворы домов, но в остальном здесь, куда ни глянь, сплошные крыши и дымоходы, кирпичные и цементные, так что в какой-то момент даже начинает казаться, что это не настоящий город, а трехмерный картонный конструктор. Как можно втиснуть такое количество зданий в такое небольшое пространство? Я начинала думать, уже не в первый раз, о том, какое множество людей постоянно меня окружает — даже тогда, когда мне кажется, будто я совсем одна. Интересно, каково это — оказаться в чужом сознании? От этого чувствуешь себя менее одиноким или, наоборот, одиночество становится нестерпимее?

Я сварила на обед зеленой чечевицы, а потом вернулась на диван и, усевшись с тарелкой на коленях, продолжила читать про мистера Y и его поиски ярмарочного доктора. Когда мистер Y приходит на площадь на следующий день, никакой ярмарки там уже нет, как и доктора с его загадочной микстурой. Бедный мистер Y. Он был уверен, что сможет вернуться в мир чужих сознаний, и не поторопился исследовать все, пока был там. Он принимается расспрашивать прохожих и выясняет, что почти вся ярмарка перебралась на новое место — сразу за Шервудским лесом. Однако, добравшись туда, он нигде не может разыскать доктора. А люди, которых он спрашивает о том, не видели ли они «ярмарочного доктора», удивляются и уверяют его, что никакого ярмарочного доктора здесь отродясь не видывали.

Вернувшись в Лондон, мистер Y со все возрастающей одержимостью пытается найти ответы на вопросы, возникшие во время его путешествия. Неужели ему в действительности была дана, пусть ненадолго, способность читать мысли других (или, как он это называет, «телепатить»)? Или доктор просто напоил его сильнодействующим снотворным? Ответов на эти вопросы у него нет, как нет и возможности их найти. Но в сознании Уильяма Гарди он, пожалуй, все-таки действительно побывал. Ведь удалось же ему отыскать и прочитать ту самую книгу, из которой Гарди узнал об иллюзии «Призрака Пеппера». И отрывки, которые он «помнит» (те, которые прочитал глазами Крошки Уилла), оказались действительно точь-в-точь такими. Человек не может помнить книгу, которой не читал, поэтому мистер Y делает вывод, что в тот вечер на Гусиной ярмарке с ним все же приключилось нечто сверхъестественное. Но он понятия не имеет, что же это было. Не находя никакого достойного объяснения происшедшему, он поступает так, как и полагается жителю викторианской эпохи: начинает классифицировать и давать определение разным элементам нового мира, с которыми ему довелось столкнуться. Этому новому миру он дает имя — тропосфера (чтобы его образовать, он берет слово «атмосфера» — сочетание греческих слов «пар» и «шар» — и заменяет невнятный «пар» более существенным греческим словом: «tropos», то есть «характер»). Больше времени у мистера Y уходит на то, чтобы придумать термин для обозначения самого путешествия, но в конце концов слово найдено — «телемантия»: «теле» — от «tele», «расстояние», и «мантия» — по-гречески пророчество. Недавнее приключение представлялось ему не чем иным, как пророчеством на расстоянии, и он нестерпимо желал проделать его снова.

В этом месте повествования мы начинаем узнавать кое-какие подробности деловой жизни мистера Y. Его мануфактурная лавка в лондонском Ист-Энде когда-то приносила приличный доход, но теперь, похоже, дела идут не лучшим образом, и он вынужден рассчитать нескольких своих продавцов. Буквально за углом открывается конкурирующая лавка, которая немедленно начинает процветать. Владелец новой лавки, мистер Клеменси, схематично охарактеризован в романе как человек изворотливый и злобный, которому явно доставляет удовольствие видеть разорение соседа и который полагает, что его методы работы (он запирает рабочих в тесном, жарком помещении и платит им гроши) куда прогрессивнее старомодного подхода мистера Y. Вскоре мистера Y обуревают уже две страсти: телемантия и месть, и он думает о том, что, если бы ему узнать, из чего состояло снадобье ярмарочного доктора, он мог бы приготовить его сам, чтобы посетить разум мистера Клеменси. И, как ни стыдно ему в этом себе признаваться, он намерен шантажировать конкурента — вот только бы придумать как.

А его предприятие тем временем рушится на глазах. В довершение всего заболевает его отец, а жена, обычно такая кроткая, все чаще сердится и бранится. Мистер Y не в состоянии справляться со всеми проблемами одновременно, поэтому о больном отце он предпочитает не думать, а на жену кричит. Совершенно очевидно, что вся его жизнь стремительно катится под откос, но он этого не замечает. Он продолжает жечь лампу по ночам и штудирует книги о лекарственных препаратах и растениях в надежде отыскать хоть какую-нибудь подсказку на предмет состава таинственной микстуры. Но подсказки нет. И все же мир тропосферы — и в особенности спокойствие ее бескрайних просторов, по которым он скакал на лошади, — манит его как наркотик, к которому у него выработалась сильнейшая зависимость.


За кухонным окном постепенно темнело, и я посмотрела на часы. Пятый час. У меня в спальне есть настольная лампа, я пошла за ней, принесла, воткнула в розетку за диваном и поставила на подоконник. Так-то лучше. Теперь свет можно направлять прямо на страницы книги. Одна лампа слишком много электричества не сожжет, ведь правда?

Около половины пятого я услышала, как внизу хлопнула дверь, и за этим последовало нестройное позвякивание велосипедного звонка, которым Вольфганг цеплялся за стену, поднимаясь по лестнице. Мне ужасно хотелось дочитать книгу, но глаза уже слезились от напряжения, и к тому же я несколько часов кряду ни с кем не разговаривала. Поэтому, когда несколько минут спустя в мою дверь тихонько постучали, я крикнула, что дверь открыта, и поднялась, чтобы сварить кофе.

Вольфганг вошел и неловко пристроился за кухонным столом.

— Как прошел день? — спросила я, хотя мне следовало угадать ответ по его позе.

— Ха, — сказал он и обхватил голову руками.

— Что такое?

— Для чего нужны воскресенья? — спросил он. — Ну-ка, скажи мне.

— Ну… Для посещения церкви? — предположила я. — Семейного уюта? Занятий спортом?

На плите зашипел кофе, и я сняла его с огня. Налила нам по чашке и уселась за стол напротив Вольфа. Предложила ему сигарету и зажгла одну для себя. На мои догадки про воскресенье он ничего не ответил, поэтому я попыталась придумать еще варианты. Помимо собственной воли, я без труда перенеслась в мир мистера Y и собрала в голове наполовину законченные картинки из детских раскрасок, на которых женщины в узких длинных юбках гуляют по паркам, дети играют в обруч и семейства отдыхают на морском побережье с зонтиками от солнца и игровыми автоматами — хотя, кажется, игровые автоматы появились только в начале двадцатого века. Это такой дневной воскресный мир, мир «после церковной мессы», в котором я еще не вполне освоилась. Я попыталась мысленно выбраться из 1890-х годов.

— Для секса? — предложила я альтернативную версию. — Для чтения газет? Похода по магазинам?

— Ха, — снова ответил Вольф и отхлебнул из чашки.

— Что произошло? — спросила я.

— Выходные с семьей Кэтрин, — произнес он с изрядной долей отвращения в голосе.

— Ну, наверняка было не так уж и плохо, — сказала я. — Куда вы ездили?

— В Сассекс. Загородный дом. Это было не просто плохо, а ужасно…

— Почему?

Он вздохнул.

— С чего начать?

В голову пришла «Одиссея».

— Попробуй с середины, — предложила я.

— Ага. С середины. Ладно. В середине я сбил собаку.

Я не смогла удержаться от смеха, хотя, конечно, в этом не было ничего смешного.

— С ней все в порядке?

— Хромает. — Вольфганг был явно расстроен.

Я отхлебнула кофе.

— Как же ты ее сбил?

Вольфганг не водит машину — поэтому у него велосипед.

— В… Как это называется? Забыл слово…

Вольфганг любит вот так прикинуться. Он говорит по-английски лучше, чем большинство студентов-филологов в университете, но иногда принимается подыскивать слова, как сейчас, играя на своем иностранном происхождении, чтобы придать особого драматизма, а то и трагичности истории, которую рассказывает. Меня такое его притворство ничуть не раздражает, а даже веселит. Но это вовсе не означает, что я не знакома с механизмом этого трюка.

А он все продолжал:

— Это было такое… Похоже на маленький трактор.

— Ты сбил собаку родителей своей девушки «маленьким трактором»?

— Нет. Ну, да. Но ты мне все-таки скажи, как называется маленький трактор?

— Боюсь, никак не называется. Что на нем делают?

— Стригут траву.

— А! Газонокосилка.

Вольф посмотрел на меня как на дурочку.

— Газонокосилку я знаю, — сказал он. — Ее нужно толкать. А на этой штуке надо сидеть.

— А, понятно. То есть это такая газонокосилка, на которой сидят. О, господи. Как же такие штуки называются? — Я ненадолго задумалась. — Думаю, это просто газонокосилки, на которых сидят. А как родители Кэтрин это называли?

— По-моему, они называли это «косилка». Но я был уверен, что есть какой-то другой термин.

— Боюсь, что все-таки нет. Ну, и что же ты делал на косилке?

— Отец, мистер Дикерсон, загнал ее в такое место, откуда не развернуться, и хотел, чтобы «большой сильный парень» вырулил на ней на середину двора.

Я засмеялась от мысли, что кому-то пришло в голову назвать Вольфганга «большим сильным парнем». Ему ни одно из этих трех слов не подходит.

— Да уж, — обиделся он. — Очень смешно.

— Извини! Ну, и что у Кэтрин за семья?

— Богатая. Торгуют коврами.

— А с Кэтрин что-нибудь светит?

— Мне? — Он пожал плечами. — Кто знает?

Вольф встал и взял с полки бутылку сливовицы. Налил себе большой стакан, предложил налить и мне, но я отказалась.

— Ну, — сказал он, усевшись обратно за стол. — А как поживает твое проклятие?

— Мм… Ты умеешь хранить секреты?

— Ты же знаешь, что умею. И к тому же я уже говорил тебе, что мне наплевать, если я стану еще более проклят, чем был.

— Не думаю, что ты станешь проклят просто от того, что я тебе об этом расскажу.

— Так что же это? Какая-то вещь?

— Книга.

— А, горе от ума, понимаю!

— Да нет, тут дело не в этом, — сказала я. — Это роман. Думаю, проклятие — это всего лишь предрассудок. Но книга очень редкая и, вероятно, очень ценная — хотя мой экземпляр испорчен и, боюсь, уже ничего не стоит.

— Ты купила ее в пятницу?

— Да. Практически на все оставшиеся деньги.

— Что — такая уж прямо редкая книга?

— Очень редкая. — Я рассказала Вольфу о том, что во всем мире не осталось экземпляров «Наваждении» — если не считать того, который хранится в немецком банковском хранилище. — Иметь такую книгу у себя дома все равно удивительно — даже если она испорчена. Ее написал тот автор, о котором я пишу диссертацию, — Томас Люмас. Возможно, я единственный человек в мире, который напишет работу о самой книге, а не о загадках, которые ее окружают. Да ее и читали-то за целый век, кроме меня, наверное, только несколько человек.

Я говорила все быстрее и быстрее, но тут Вольф меня перебил:

— И в чем же состоит проклятие?

Я уставилась в стол.

— Всякий, кто ее прочтет, умирает.

Книга по-прежнему лежала на диване, где я ее оставила, и я заметила, как внимательный взгляд Вольфа двинулся по комнате и остановился на ней. Он встал и подошел к дивану. Но вместо того чтобы взять книгу в руки, он просто стоял и смотрел на нее, как на музейный экспонат. Мне вдруг подумалось, что на самом-то деле он очень даже боится проклятий — так сильно, что даже не желает прикасаться к книге. Но потом я поняла, что, видимо, это было всего лишь почтение к ее возрасту и антикварности. Вольф не боится проклятий — он ведь сам сказал.

Он вернулся к столу.

— А о чем там?

— О человеке по имени мистер Y, который отправляется на викторианскую ярмарку, — начала я. И рассказала Вольфу историю до того места, до которого дочитала, остановившись на сцене, в которой жена мистера Y умоляет его перестать проводить ночи напролет над учебниками по медицине. Мистер Y требует, чтобы она не вмешивалась не в свое дело и шла спать. Она уходит, а он снова погружается в чтение.

— Из чего же, по его мнению, можно сделать такую микстуру? — спросил Вольф.

— Он еще не знает, — ответила я. — Он думает, что в основе может быть спиртовая настойка опиума, но пока не уверен. Ему известно только, что снадобье активно в жидком виде, поэтому пока он остановился на закиси азота — веселящий газ — и хлороформе: и то и другое нужно вдыхать. Есть и еще кандидаты — эфир, состоящий из серной кислоты и спирта, и хлорал. Еще он пытается раздобыть какие-то более экзотические препараты за границей и придумывает какую-то странную теорию об иноземном знахаре, который дал ярмарочному доктору рецепт. Но если это так, микстуру нельзя будет составить из ингредиентов, доступных в аптеках викторианской Англии. Мысль об этом погружает его в глубокую депрессию. Но через некоторое время он приходит к выводу, что смесь все-таки вряд ли была экзотической. При такой невысокой цене — два шиллинга — она едва ли содержала в себе древесную кору из Перу, змеиный яд из Африки, кровь единорога или что-нибудь еще вроде этого. Он вычисляет, что за два шиллинга микстура, скорее всего, состояла из относительно недорогих ингредиентов. Но из каких? — Я пожала плечами. — Даже если это не какие-нибудь редкости, это может быть все что угодно.

— А у тебя никаких догадок нет? — спросил Вольфганг.

Я помотала головой:

— Нет. Но я жду не дождусь, когда же они появятся — если, конечно, это когда-нибудь вообще произойдет.

Вольф зажег сигарету и принялся сосредоточенно изучать свой стакан со сливовицей. Я подумала, не рассказать ли ему о предисловии к книге и о намеке на то, что во всем этом может быть кое-что «реальное», но все же остановила себя. Вместо этого я встала и пошла сполоснуть кофейные чашки, а Вольф тем временем допил сливовицу и засобирался к себе.

— Я могу приготовить сегодня что-нибудь для гурманов, если хочешь, — предложил он.

Соблазн был велик. У меня-то остались только продукты из раздела «для тонких гурманов», но уж очень хотелось дочитать книгу.

— Спасибо, Вольф. Но я, пожалуй, еще почитаю.

— Чтобы свершилось проклятие? — спросил он, приподняв одну бровь.

— Не думаю, что оно на самом деле существует.


К восьми часам в комнате стало невыносимо холодно, и я включила все газовые горелки. Книга приближалась к концу, и уже почти не оставалось сомнений в том, что мистер Y вот-вот окончательно разорится из-за своей одержимости тропосферой и попыток придумать способ снова там оказаться. Он вовсю экспериментирует с самыми разными лекарствами и настойками — укладывается на кушетку и не отрываясь смотрит в черную точку, но пока безрезультатно. На каждом углу его подстерегают рекламные вывески, предлагающие лекарства от всех болезней вроде «Пульмонических вафель» доктора Локока или патентованных и усовершенствованных гальванических браслетов, ремней, батареек и аксессуаров Пульвермахера. Что содержится в этих вафлях, и не мог ли ярмарочный доктор составить из этого свою смесь? А электрические товары Пульвермахера? Что, если ярмарочный доктор каким-то образом наэлектризовал составленную им жидкость? Мистер Y приходит к выводу, что случайно составить это снадобье невозможно. Единственная возможность снова попасть в тропосферу — это разыскать доктора и добиться от него разъяснений.

К началу двенадцатой главы мистер Y обнаруживает, что большинство людей, которые летом путешествуют с ярмарками по стране, зимой приезжают в Лондон и показывают свои представления в заброшенных лавках и нелегально занятых зданиях. В качестве последнего пристанища мистер Y теперь тратит все вечера — и почти все оставшиеся деньги — на посещение подобных заведений, надеясь, что в одном из них ему удастся наконец найти подсказку, которая приведет его к ярмарочному доктору.

Мои поиски продолжились до самого ноября. Стало нещадно холодно, но я не пропускал ни одного вечера — даже тогда, когда начал сомневаться в том, что когда-нибудь смогу разыскать этого человека. Лондон превратился в Ярмарку тщеславия: на глухих улочках Уэст-Энда расположились многочисленные временные учреждения, безвкусно оформленные и увешенные рекламными плакатами, на которых намалеваны краской или скопированы на факсимиле изображения таких малопривлекательных персонажей, как Бородатая Дама, Рябой Мальчик, Перуанская Великанша и разные другие мутанты, дикари и уроды. Хотя большинство этих заведений работало весь день, я выяснил, что к ночи шансы лицезреть большую часть номеров сильно возрастает. Вот почему я выходил обычно из дома после ужина и платил по пенни за вход в заведения как кричаще-разноцветные, так и бесцветно-серые, как наводненные людьми, так и пустующие. В каждом таком заведении я задавал один и тот же вопрос, и везде мне отвечали одно и то же. Никто никогда не слышал ни о каком ярмарочном докторе.

Ноябрь становился мрачнее и серее, и снега с каждой ночью выпадало все больше. До наступления теплых дней я решил ограничиться поисками в границах ближайших улиц своего района — хотя вынужден признаться, что к этому времени во всем Лондоне едва ли оставалась хоть одна восковая фигура или живой скелет, на которых я бы еще не налюбовался. И вот до меня дошли слухи о новых цирковых помещениях на Уайтчепел-роуд — прямо напротив Королевского лондонского госпиталя: прежде здесь располагались похоронные конторы, а еще раньше — торговля мануфактурными товарами, в которой я кое-что да смыслил. И вот после скромного ужина из хлеба и соуса я отправился пешком в сторону Уайтчепел-роуд. Дорога вела мимо еврейского кладбища и задних построек угольного склада, а затем — по южной стороне работного дома позади хлебного ряда. Меня не в первый раз посетило ужасное предчувствие, что, если мне не преуспеть в поисках, моя собственная семья может оказаться в одном из подобных учреждений. Ничего худшего я и представить себе не мог, потому что ничего худшего просто не знал.

Я шел вдоль железнодорожных путей в сторону Королевского лондонского госпиталя, всю дорогу оглядываясь в поисках воров, которые промышляют в местечках вроде этого. Денег у меня с собой было не слишком много, но я был, конечно, наслышан об ужасной новой породе воров из Ист-Энда, которые, стоит им обнаружить у тебя в карманах хотя бы несколько пенсов, выражают свою благодарность, выбивая тебе один глаз — а то и как-нибудь похуже. Мне на плечи медленно падал снег, а я все шел и шел вперед сквозь туман, и пыль с угольного склада подмешивалась в смог, и без того обволакивающий меня густой пеленой. Я слегка подкашливал и тер руки друг о друга, чтобы согреться. Я шел и думал, что, будь у меня хоть капля здравого смысла, я бы наверняка не вышел из дому в такую ночь. И все же продолжал шагать вперед.

Едва я свернул в Уайтчепел-роуд, как взгляд мой немедленно упал на заведение, о котором я слышал. Верхняя часть постройки была затянута большим куском материи с перечислением разнообразных представлений и увеселений, среди которых значилась и очередная Толстая Дама бок о бок с Самой Сильной Женщиной в Мире и другими им подобными диковинами. Тревожно сознавать, насколько быстро человеку наскучивают подобного рода развлечения — особенно если посещать их с той же регулярностью, с какой это делал я последние несколько месяцев. Тогда за призванной пугать и восхищать тератологией,[7] предметом которой служили здешние артисты, со всей очевидностью вставала ужасная реальность. Однажды воскресным утром мне довелось проходить мимо заведения, в которое я заглядывал за две или три ночи до того. Там, в заросшем саду, я увидел «сногсшибательную» бородатую женщину. По вечерам, в особом освещении, она становилась внушающим трепет полумифическим персонажем, а сейчас развешивала белье и о чем-то спорила с африканской «дикаркой», которая с заходом солнца облачалась в соломенную юбку и золотую тунику, продевала в уши огромные кольца и на все вопросы отвечала нечленораздельным уханьем, а сейчас, одетая в наряд куда менее экзотический — поношенные чулки, замшевые бриджи и серая матерчатая кепка, — демонстрировала прекрасное знание не только основ английского языка, но также и несметного множества просторечных слов и выражений. Однажды я набрел на Мальчика с Гигантской Головой — ребенка лет двенадцати-тринадцати, который вне стен своей затемненной комнаты, без костюма, лучей прожекторов и разноцветных афиш оказался не расфуфыренным балаганным уродцем, а явно больным ребенком, которому требуется медицинская помощь.

Раздираемый противоречивыми чувствами, я заплатил пенни и вошел в заведение на Уайтчепел-роуд. На нижнем этаже, за посещение которого платить дополнительных денег не требовалось, располагались обычные ярмарочные экспонаты вроде кораблей в бутылках, усохших голов и прочих тому подобных вещей. Кроме того, там были восковые фигуры ведущих политиков, а также сцена, повествующая о славных победах Империи. Еще здесь за небольшими игральными столиками сидели разного рода прохвосты, промышлявшие тем, что прятали «даму» от джентльменов, желавших найти ее за шиллинг, и прочим мелким жульничеством. Когда я покинул этот зал и направился к лестнице, молодая девушка попыталась увлечь меня в заднюю комнату, посулив, что сама мадам де Помпадур предскажет мне судьбу. Я заверил даму, что все возможные повороты моей судьбы мне уже хорошо известны, и стал подниматься по лестнице. Тут меня ожидало зрелище поистине волнующее: одиннадцать восковых фигур, каждая из которых изображала жертву «уайтчепелских убийств».[8] Признаюсь, я вынужден был отвести взгляд от восковой копии обезображенного тела Мэри Келли, лежащей в постели в сорочке и с толстым слоем восковой крови, стекающей по шее. Но не столько само ужасное зрелище взволновало меня — было в этой восковой сценке и нечто более пугающее, я только никак не мог понять, что именно, и продолжал думать об этом, войдя в следующую комнату, где рыжеволосая девушка поднимала тяжести своей длинной косой. И тут я поспешил обратно к восковым фигурам и снова посмотрел на сцену гибели Мэри Келли. Ну конечно, я не ошибся.

Подпоркой для этой ужасающей композиции служила та самая безвкусная красная лампа, которую я видел в шатре ярмарочного доктора.

Я немедленно бросился к женщине, сидящей в старом кресле в дальнем углу комнаты, — очевидно, именно она присматривала за выставкой восковых фигур. Несколько секунд я стоял перед ней молча, пока она наконец не подняла глаз от платья, которое держала в руках, пришивая к потертой и выцветшей ткани блестки.

— Чем могу быть полезна? — спросила она меня.

— Я хотел бы навести справки о владельце этой лампы, — сказал я.

— Вы говорите про бедняжку Мэри Келли?

— Нет, — ответил я, чувствуя, что быстро выхожу из себя. — Нет, про джентльмена. Ярмарочного доктора. Он, вероятно, здесь работает?

Женщина снова опустила взгляд на шитье.

— Прошу прощения, сэр, — сказала она. — Боюсь, здесь нет человека, о котором вы говорите.

Сказав это, она на мгновение сверкнула в мою сторону своими маленькими глазками, и я понял, чего она хочет. Я отыскал в кармане шиллинг и показал ей.

— Вы уверены, что не знаете его? — спросил я.

Она взглянула на шиллинг, протянула руку и забрала его у меня.

— Ступайте к гадалке на нижнем этаже, — сказала она быстро и полушепотом. — Человек, которому принадлежит эта лампа, ее муж.

Не теряя больше ни секунды, я кинулся вниз по лестнице и, преисполненный нетерпения, ворвался в салон гадалки. Там сидела тощая бледная женщина с разноцветным шарфом на волосах. Прежде чем она успела что-нибудь сказать, я выкрикнул:

— Я ищу вашего мужа.

Она принялась уверять меня в том, что никакого мужа у нее нет и что я могу заплатить за ее услуги (совершенно сверхъестественные) ей самой, но тут в комнату ворвался поток холодного воздуха — на пороге стоял ярмарочный доктор.

— Мистер Y, — сказал он. — Какая честь.

— Добрый вечер, доктор, — сказал я.

— Насколько я понимаю, вы меня разыскивали.

— Откуда… — начал я, но осекся. Нам обоим было известно действие его лекарства. И я сразу же сообразил, каким образом в этой комнате происходит предсказание будущего. Доктор, вероятно, читал мысли всех, кто сюда входил, и сообщал их биографии своей жене, а она использовала их в своих «предсказаниях». Таким же образом он, очевидно, прочитал и мои мысли, и поэтому уже знал, чего я ищу. И возможно, он даже согласится дать мне это — конечно, не бесплатно.

— Вам нужен рецепт, — сказал он.

— Да, — ответил я, но не решился открыть доктору, насколько сильно он мне необходим.

— Замечательно, — ответил он. — Вы можете его получить. За тридцать фунтов, и ни пенни меньше.

Я молча выругался. Этот человек, этот подпольный балаганщик прекрасно знал, что я готов отдать все, что у меня есть, за возможность еще раз отведать загадочного снадобья, и, конечно же, он вознамерился забрать у меня последнее — не меньше.

— Прошу вас, — начал я. — Не забирайте все мои деньги. Мне нужно покупать ткани для магазина и платить жалованье помощнику. А еще лекарства для умирающего отца…

— Тридцать фунтов, — стоял он на своем. — Приходите завтра вечером с деньгами, и я дам вам рецепт. Если не придете, я буду считать этот разговор оконченным. Всего хорошего.

И он указал мне на дверь.

На следующий вечер я достал деньги из тайника и аккуратно запрятал в ботинок, чтобы не дать головорезам Ист-Энда их у меня отнять. С тяжелым сердцем и вне себя от тревоги я снова направился к зданию напротив Лондонского госпиталя. Накануне я видел снаружи лишь молодого человека, играющего на свирели, но на этот раз там была еще и девушка с шарманкой, и ее инструмент гудел и издавал тот же душераздирающий вой, который я уже слышал раньше — на Гусиной ярмарке. Миновав музыкантов, а также мальчишек, торгующих пудингом с изюмом, воров-карманников и бродяг, я вошел в Дом Ужасов, уплатив за вход еще пенни.

Я боялся, что так называемый доктор снова исчезнет, но соблазн заработать тридцать фунтов, видимо, оказался сильнее — и вот он уже приветствовал меня, не успел я переступить порог.

Здесь книга обрывалась — в этом месте должна была быть та самая вырванная страница. Я никак не могла оторвать взгляда от единственного предложения на странице 133 — следующей после той, которой не хватало.

Итак, морозной ноябрьской ночью я возвращался домой, и каждый след, оставляемый мною на снегу, становился свидетельством моего приближения к полному краху, к забвению, которое ждало меня впереди.

И что мне теперь делать? Осталась всего одна глава — она начинается на странице 135. Прочитать ее, несмотря на то что я так и не узнала, что произошло между мистером Y и ярмарочным доктором — а ведь это, возможно, была ключевая сцена романа! Или… что? Какие у меня еще есть варианты? Я ведь не могу пойти завтра в книжный и купить себе новый экземпляр или просто прочитать там недостающую страницу. Эта книга не значится не только ни в одной библиотеке мира — ее нет даже у коллекционеров редких рукописей. Страница утеряна навсегда? И какого все-таки черта кому-то пришло в голову ее вырывать?!

Глава седьмая

Утро понедельника. Небо — цвета печальных свадеб. Я шла в университет, хотя ни секунды не сомневалась, что он до сих пор закрыт. Но, может, хотя бы отопление включено. И если наше здание еще не обрушилось, в нем наверняка будет бесплатный чай и кофе. А правда, интересно, нашему зданию ничего не грозит? Надеюсь, что нет, потому что мне необходимо попытаться проникнуть в компьютер Берлема. Он единственный известный мне человек, который хоть раз в жизни видел «Наваждение», и, возможно, что-нибудь в его компьютере подскажет мне, откуда взялся его экземпляр или к кому мне следует обратиться, чтобы прочитать отсутствующую страницу. Вчера я все-таки не стала читать последнюю главу. Без вырванной страницы читать дальше казалось неправильным. Вместо этого я послушала Девятую симфонию Бетховена на айподе и сделала кое-какие выписки из той части книги, которую успела прочесть. Спать я легла только в три часа ночи, поэтому теперь все никак не могла проснуться.

Раньше я еще никогда не ходила до университета пешком — и даже дорогу толком не знала. Помнила только, что нужно все время карабкаться немного вверх. Повторять путь, каким я возвращалась домой в пятницу, мне не хотелось, потому что правильная дорога наверняка намного короче. Мне не пришло в голову ничего лучше, чем подойти к павильону туристической информации у здания собора. В павильоне почти никого не было — только женщина с седыми кудряшками и очками в тонкой проволочной оправе. Она деловито расставляла на полке кружки с видами собора, и мне пришлось подождать несколько секунд, прежде чем она обратила на меня внимание. Оказалось, что у них есть бесплатная карта пешеходных дорог города, женщина вручила мне ее, и я двинулась дальше согласно ее объяснениям — вдоль стены собора до указателя «Северный вход». Дальше я по указателю прошла мимо ряда жилых домов и шумного мельничного колеса напротив паба, где карта велела мне повернуть налево и затем направо. Потом перебралась через мост и двинулась в гору мимо зарослей чего-то похожего на крапиву, пока не оказалась на тропе, ведущей через туннель под железнодорожным перегоном — странное цилиндрическое пространство с гладкими, изрисованными граффити стенами и круглыми оранжевыми лампами, которые зажигаются, когда под ними проходишь (по крайней мере, я сделала такое предположение — но, возможно, они включаются и выключаются по желанию местных призраков, или же просто-напросто неисправны). Прошла по опушке заброшенного пригородного парка — в местах вроде этого мальчишки играют в футбол и по воскресеньям дерутся собаки, — а потом вниз по переулку, через проспект, мимо парикмахерской и вглубь жилого массива. Думаю, здесь живут студенты, хотя вообще-то в таком квартале можно поселиться только на пенсии или если по какой-нибудь причине махнул рукой на жизнь. Поднимаясь по холму, я видела вокруг одни лишь маленькие домики кремового цвета, окруженные садами, — ни тебе граффити, ни детских площадок, ни магазинов, ни пабов. Мне кажется, такая тишина и безжизненность должны наступить перед самым концом света.

В дни вроде этого я не боюсь смерти — да и боли. Не знаю, в усталости ли дело, или в книге, или даже в проклятии, но в этот день, шагая по жилому кварталу, я чувствовала себя так, будто каждый атом моего тела вот-вот расщепится — и тогда начнется цепная реакция, энергии которой хватит, чтобы добросить меня до любых мыслимых границ. Я шла и изо всех сил желала жестокости: жить, умереть — просто ради того, чтобы это испытать. Я вдруг распалилась настолько, что захотелось отыметь весь мир — или, наоборот, отдаться всему миру. Да, я хочу быть пронзенной шрапнелью. Хочу увидеть собственную кровь. Хочу умереть вместе со всеми: вот он, верх сплоченности, вспышка в самом конце света. Я буду тобой, ты будешь нами, мы пребудем вовек. Разрушительная волновая функция жестокости. В дни вроде этого я думаю, что проклята, и все повторяю про себя: сейчас же, сейчас же, сейчас же. Мне нужна эта страница.

Вскоре я обнаружила начало дорожки, ведущей к университетскому городку. Ржавые ворота не дают велосипедистам промчаться прямиком вверх не останавливаясь — впрочем, не так уж много найдется желающих мчаться прямиком вверх, уклон тут не меньше сорока пяти градусов. Я устала, но все равно у меня вдруг возникло желание пуститься бегом — просто для того, чтобы изгнать это состояние разгона из своей системы. Но я не побежала. Я прошла через двое ворот и мимо клочка зелени слева — тонкие пальцы зимних деревьев укрывали меня от бледного неба. Я почти добралась до вершины холма, и тут начало слегка моросить, а вдали показалась желтая строительная техника, копошащаяся у рухнувшего здания Ньютона подобно игрушечным машинкам в песочнице на детской площадке. Я подошла к своему зданию, и безумное чувство начало понемногу рассеиваться. Оказывается, на дорогу у меня ушло больше получаса. Было бы здорово забрать машину и вернуться домой на ней, но бак, который я планировала заполнить на обратном пути в пятницу, так и остался пустым, а теперь я уже не могла позволить себе платить за бензин.

Здание английского и американского факультетов стояло на месте, и дверь была не заперта — значит, кто-то там был. Можете не сомневаться, здесь всегда кто-нибудь есть. Даже по воскресеньям редко приходится открывать замок самой, хотя однажды я все-таки это сделала — когда явилась сюда наутро после Рождества. Несмотря на то что и на этот раз меня кто-то опередил, проходя по длинному университетскому коридору я не ощущала ничьего присутствия. Нет-нет, гудение электроприборов я слышала, и монотонный стрекот дешевой клавиатуры под чьими-то утомленными пальцами. Но вот чьего-либо присутствия я не ощущала. Я направилась прямиком к своему кабинету и там обнаружила, что отопление работает, хотя после прогулки по холму мне и без того было довольно жарко. Я подошла к окну, чтобы его открыть, и увидела, что дождь забрызгал стекла не абы как, а узорами: ломаные диагональные линии казались намеренно кем-то расчерченными — и это напомнило мне фотографии, сделанные в ускорителе частиц. Я включила компьютер и поднялась на второй этаж узнать, нет ли для меня почты.

Мэри разговаривала с секретаршей Ивонной.

— Думаю, большинство людей не проверяет электронную почту из дома, — говорила Ивонна. — Ну, то есть раз в пятницу говорили, что закроют университет на неделю, вряд ли кто-нибудь явится сюда раньше следующего понедельника. Может, кто и заскочит в пятницу — из любопытства. К тому же преподаватели вообще редко заглядывают сюда в каникулы.

Раньше отделением руководил старший профессорский состав, который самостоятельно распределял руководящие функции. Теперь же, как и в большинстве других отделений университета, для управления бюджетом наняли специального человека. Мэри каким-то образом научилась изображать из себя научного работника — очевидно, полагала, что так мы станем ей больше доверять. Но на самом-то деле она мало смыслит в научной и преподавательской деятельности, и я часто слышу, как Ивонна просвещает ее на тему обычного поведения университетских сотрудников.

Мэри выглядела взбешенной.

— И кто же пришел?

— Макс пришел. А, Эриел, привет. Эриел вот пришла.

Мы с Мэри обе знаем, что мое здесь присутствие никому не приносит никакой пользы. В следующем семестре у меня только один вечерний курс — и все. На мне не лежит никаких административных обязанностей, и я не состою ни в одном комитете. Я всего лишь аспирантка, к тому ж теперь еще и лишившаяся научного руководителя. Поэтому я очень удивилась, когда Мэри посмотрела на меня так, словно именно со мной-то ей и надо поговорить.

— А, Эриел, — сказала она. — Зайдите ко мне на минутку.

Она прошла мимо меня, вышла в коридор и свернула за угол — к своему кабинету. Я потащилась за ней. Она отперла дверь и придержала ее, пропуская меня вперед. Кажется, раньше я еще никогда не была у нее в кабинете. Тут стояло два кресла, которые называются «повышенной комфортности», и между ними — светлый кофейный столик. Я села в одно из кресел, Мэри — в другое. Хорошо, что миновали те времена, когда на начальника следовало смотреть через письменный стол. С компьютерами это все равно не получилось бы: теперь на работе все смотрят в экран.

Мэри молчала.

— Как выходные? — спросила я.

— Что? Ах да, спасибо. Итак. — И она снова замолчала, но я предположила, что она собирается сказать то, что собиралась, поэтому больше не предпринимала попыток начать светскую беседу.

— Итак, — повторила она. — Вы ведь теперь работаете одна в довольно большом кабинете?

Черт. Я знала, что это рано или поздно произойдет.

— Это кабинет Сола Берлема, — говорю я. — У меня там вообще-то только угол.

Я соврала. Берлем не появлялся уже несколько месяцев, и я убрала его вещи со стола, перенесла его компьютер на журнальный столик и выстроила себе просторное Г-образное сооружение из двух наших столов. Я заставила все полки своими книгами — на случай, если вдруг придется срочно менять квартиру, — и вообще обжила комнату как могла: повсюду грязные чашки из-под кофе и бесконечные записи по моей работе. Еще у меня там есть целый ящик вещей, которые, как мне кажется, когда-нибудь могут очень пригодиться. Три маленьких плитки горького шоколада, крестовая отвертка, плоская отвертка, набор отверточных насадок, гаечный ключ, бинокль, несколько непонятных железяк, пластиковые пакеты и, что ужаснее всего, вибратор, который Патрик прислал мне с интернет-доставкой в качестве «рискованного подарка».

— Вероятнее всего, в ближайшем будущем Сол к нам не вернется, а это означает, что существенная часть площади никак не используется.

Мне не оставалось ничего другого, кроме как согласиться с этим — по крайней мере, теоретически.

— Хорошо, — сказала Мэри. — Так вот. Все руководители нашего отделения согласились предоставить временное место для работы преподавательскому составу из здания Ньютона. Правда, большинству из нас придется потесниться, но ничего не попишешь. Мы согласились приютить четверых. Двоих я посажу в комнату для переговоров, а двое других въедут в ваш кабинет. Не возражаете?

— Не возражаю, — ответила я. Но на лице у меня, вероятно, отразилась паника. Я люблю свой кабинет. Это у меня единственное по-настоящему теплое и уютное место на всем белом свете.

— Ну что вы, Эриел, я же не прошу вас освободить кабинет или что-нибудь еще. Всего лишь на время разделить его с коллегами. Ведь если бы Сол был здесь, вам все равно пришлось бы делить кабинет с ним.

— Я понимаю. Не беспокойтесь. Я не жалуюсь и не…

— И ведь у нас у всех есть ответственность перед беженцами.

— Да-да, конечно. Я ведь уже сказала, я не против. — Я прикусила губу. — И… кто же это будет? Еще неизвестно? В смысле, вы не знаете, кого ко мне подселят?

— Ну… — Мэри встала и взяла лист бумаги, лежащий у нее на столе. — Вы можете выбрать, если хотите. Тут есть… Смотрите. Есть преподаватель теологии, есть специалист, защитивший докторскую по эволюционной биологии, есть профессор бактериологии и ассистент администратора.

Ну нет, бактериолога я в своем кабинете точно не потерплю, хотя он (или она) нашли бы там массу предметов для изучения. И, боюсь, у ассистента администратора мой кабинет вызовет примерно те же чувства, что и у бактериолога.

— Хм, — откашлялась я. — Можно, я возьму себе теолога и эволюционного биолога?

Мэри записала что-то на своей бумажке и улыбнулась мне.

— Ну вот. Не так уж и плохо, правда?

Я вышла из кабинета Мэри, размышляя над тем, со всеми ли она разговаривает как с детьми или только со мной. Я искренне пытаюсь ее полюбить, но она все время мне в этом мешает. Думаю, она закончила какие-то курсы менеджеров, на которых учат, как «подчинить себе» сотрудников и заставить их почувствовать, что они сделали чудовищно неправильный выбор, но теперь вынуждены будут с ним жить. Ох, ну да ладно. Я ведь до сих пор так и не проверила почту — поэтому пришлось вернуться на кафедру.

Ивонна была уже в курсе новых распоряжений относительно беженцев.

— Я зайду попозже помочь со столами, — сказала она. — А потом Роджер притащит третий стол и еще полок. Компьютер профессора Берлема отправим в хранилище, и разный хлам из его стола — тоже, так что ты, может, начнешь с этим потихоньку разбираться?

Почты для меня все-таки не было.

Что значит «попозже»? Что бы это ни значило, времени на попытки проникнуть в компьютер Берлема у меня явно меньше, чем я думала, — особенно теперь, когда его собираются отправить в хранилище. Я водрузила его обратно на стол, воткнула шнур в сеть и включила. Я уже и раньше пыталась его загрузить — правда, в прошлый раз делала это без особого рвения, просто надеялась найти там какие-нибудь намеки на то, куда мог запропаститься Берлем. Тогда, как и сейчас, меня встретило загоревшееся на экране предложение ввести имя пользователя и пароль. Имя пользователя я знала: sabu2. Но пароль? В прошлый раз я представила себе, как будто бы я в кино, и уверенно вбила подряд несколько вариантов, пока не поняла, как это глупо. На этот раз я буду вести себя умнее — как заправский хакер. В прошлом году я прочла в одной книге, что умные заправские хакеры для взлома компьютеров не пользуются ни догадками, ни алгоритмами, ни логарифмами, ни словарями, ни, боже упаси, компьютерными программами для разгадывания кроссвордов. Умные заправские хакеры поступают по-другому: они просто вынуждают кого-нибудь сказать им пароль.

Кто знает наши пароли? Технический отдел — наверняка. А Ивонна, интересно, не знает? Я на минуту задумалась. Нет, у Ивонны не может быть наших паролей, но что, если ей вдруг почему-то понадобится узнать какой-нибудь из них? Вероятнее всего, она свяжется с техническим отделом. И что здесь такого? Все равно ведь здесь все принадлежит университету — включая файлы в наших компьютерах. А Берлем исчез, и значит… Что, если просто позвонить в техотдел и назваться Ивонной? Нет, пожалуй, не стоит. Она им, наверное, постоянно звонит, и они знают ее голос. М-м… Я подумала еще немного, потом слегка пригладила взлохмаченные волосы, сменила выражение лица на «очень обеспокоенное» и пошла обратно наверх.

— Слушай, — сказала я, войдя на кафедру. — Ивонна.

Она пила чай.

— Да, Эриел? Что?

— М-м… Да вот у меня тут небольшая проблема. Точнее, огромная проблема, не знаю даже, что теперь делать.

— Что такое? Я могу помочь?

— Даже не знаю. — Я наморщила лоб и посмотрела вниз, на коричневый ковер. — Боюсь, тут уже никто не поможет. Но… — Тут я вздохнула и снова провела рукой по волосам. — В общем… Ты ведь знаешь, что компьютер Сола сегодня переводят в хранилище?

— Ну да, знаю…

— Так вот, там у него есть документ, который мне нужен, а я не знаю, как его теперь оттуда достать. Боюсь, что уже никак. Сола нет, и пароля у меня тоже нет. Конечно, раньше он у меня был, но я его забыла и… Ох. Как бы объяснить… Там антология, которую составляет кто-то в Уорике,[9] а я должна закончить за Сола… э-э… библиографию и переслать им по электронной почте. До сдачи еще месяц, так что я не особенно волновалась. А сейчас начала собирать вещи, чтобы сдать в хранилище, как ты сказала, и тут до меня вдруг дошло. — Я пожала плечами. — Наверное, теперь мне поможет только чудо или что-нибудь типа того. Ведь ты же не знаешь, как достать документ из компьютера без пароля, правда? Ну, в смысле, ты случайно в свободное от работы время не занимаешься профессиональным хакерством? — Я засмеялась. Как будто бы кто-то из нас когда-нибудь смог бы хакнуть компьютер…

Ивонна отхлебнула чаю.

— Ну что я тебе могу сказать… У тебя проблема.

— Еще какая. Понимаешь, я все откладывала это дело на потом — думала, все-таки удастся связаться с Солом. Ну, может, ближе к концу срока он и объявится, только он ведь не знает, что его компьютер отправляют в хранилище и… Ох. Прости, что побеспокоила. Если уж и ты мне не поможешь, то прямо не знаю, что делать.

Я старалась вести себя осторожно и не упоминать слово «пароль» слишком часто. Мне казалось, что, если акцентировать внимание во всей этой истории на пароле, она будет выглядеть намного подозрительней, чем если я просто скажу: «Мне нужен документ, но я не знаю, как его достать». Еще я подумала, что шутка про хакеров должна помочь, хотя вообще-то она была рискованной.

— А в технический отдел ты не звонила? — спросила Ивонна.

— Да нет. Скорее всего, они меня и слушать не станут. Ну, в смысле, кто я для них такая? Чтобы обращаться с такой странной просьбой? То есть ты-то меня, конечно, знаешь, но они… Боюсь, они меня просто не поймут.

— Хочешь, чтобы я им позвонила?

— Ой, если тебя не затруднит! Большое спасибо, Ивонна.

— Я сделаю запрос на новый пароль и пришлю к тебе кого-нибудь из ребят, чтобы он его установил. Когда профессор Берлем вернется, ему придется завести новый пароль, но старый к тому времени все равно уже перестанет действовать. Правда, не могу сказать, когда они к тебе выберутся… Только не забудь меня предупредить, когда все будет готово — тогда сразу займемся столами.


К двенадцати из техотдела так никто и не пришел, а мне уже очень хотелось есть. Если бы удалось раздобыть булочку, я бы приготовила себе шоколадный сэндвич (бывали в моей жизни обеды и похуже), но я даже не знала, открыта ли вообще столовая. Я попыталась загрузить сайт университета, чтобы выйти во внутреннюю сеть и посмотреть, какие из ресторанов и кафетериев работают, но вместо главной страницы на экране высветилась лишь надпись «Error 404». Немудрено, что никто сегодня не пришел. Если кто и заходил с утра на сайт проверить, что делается в университете, наверняка не нашел в этом послании ничего обнадеживающего. Я вздохнула. Даже шоколад без ничего стал бы не самым плохим обедом в моей жизни — если разобраться, это вообще обед для гурманов, — но все-таки неплохо было бы сдобрить его хлебом, а булочки в столовой стоят всего десять пенсов. Я написала записку и прикрепила ее к двери. Вернусь через пять минут. Главное, чтобы техник не пришел без меня и тут же не ушел обратно.

Здание Рассела, как и здание Стивенсона в западной части кампуса, построенное в форме киберцветка с четырьмя лепестками, внутри разделяется несколькими переходами. Я не часто сюда заглядываю, потому что студенты все как один говорят, что оно точь-в-точь такое же, как корпус Рассела, только «наизнанку», и у меня от этих их слов просто голова кружится — еще бы, мне и одного Рассела хватает с лихвой! Правда, по-настоящему заблудиться в нем я способна только в начале учебного года, когда вокруг полно новых студентов и все выглядят потерянными — такое ощущение, будто бестолковщина просачивается из каждой головы и заражает всех вокруг.

Я вышла из здания английского отделения через боковой выход и, пройдя по крытой галерее, оказалась у одной из боковых дверей корпуса Рассела. Поднялась на несколько ступенек, потом спустилась и наконец оказалась в начале длинного белого коридора с затоптанным плиточным полом и белеными стенами. Когда вокруг студенты, это место кажется почти нормальным, но сейчас оно напоминало медицинское крыло заброшенной космической станции 60-х годов — как я ее себе представляю. В одной из комнат здесь хранят сломанную университетскую мебель. От гулкого звука собственных шагов я вдруг впервые явственно ощутила, что, возможно, во всем здании и в самом деле нет никого, кроме меня.

На первый взгляд столы в кафе расставлены хаотично, но стоит подняться в профессорский зал и посмотреть оттуда вниз, понимаешь, что они, словно стрелки, указывают на собор, который виднеется в раме высоких окон в дальнем конце зала. Здесь, наверху, вдруг начинаешь улавливать скрытый смысл всего сооружения — становишься частью единой картины и понимаешь, что на идеально ровной линии, соединяющей тебя с собором, в действительности ничего нет.

Ты — в темноте, а собор — в прямоугольнике света. Я однажды была в той захламленной комнате — искала там слайд, который забыла в аудитории после семинара, библиотекарша меня бы четвертовала, не верни я его. Вместе со своим слайдом («Бегун» Витторио Короны) я нашла в коробке еще один — с изображением обложки к «Иллюзии конца» Бодрийяра. По дороге в столовую я поднесла его к глазам перед единственным встретившимся источником света — окном в дальнем конце зала — и тогда-то поняла, в чем тут дело. Слайд был весь расплавлен, но картинка сохранилась идеально четкой. И лишь когда я попыталась разобрать детали, меня осенило, что сквозь слайд я смотрю на собор, и два изображения слились у меня перед глазами в одно. Я влюбилась в этот слайд — забрала его к себе в кабинет и все пыталась придумать, как бы украсить стену его проекцией. Но устроить это мне так и не удалось, и теперь я не знаю, где он. Только Бодрийяра с тех пор стала читать больше.

В этот день столы стояли как обычно, но ни графинов с водой на них, ни посетителей за ними не наблюдалось — столовая, как я и опасалась, не работала. Можно было пойти куда-нибудь еще, но тащиться ради одной булочки в другое здание показалось мне глупым, так что я вернулась к себе и съела две плитки шоколада без хлеба. Затем выпила кофе, выкурила сигарету и уселась дожидаться техника. Я старательно гнала от себя мысль о том, что, возможно, в последний раз наслаждаюсь кабинетом в одиночестве, но это давалось нелегко. Наверное, теперь мне больше не разговаривать здесь самой с собой, не курить в окно и не устраиваться поспать под вторым столом. А что, если этим новым людям захочется открыть жалюзи под другим углом? Или еще вздумают принести сюда цветы в горшках… Лучше обо всем этом не думать.

Чтобы как-то убить время, я открыла на своем компьютере страницу поисковика и ввела слово «тропосфера». Вообще-то я не ожидала, что что-нибудь выскочит, но оказалось, что такое слово существует. Это одна из частей атмосферы Земли — тот ее слой, в котором происходят почти все процессы, связанные с погодой. Неужели Люмас этого не знал? Я-то думала, что он сам придумал это слово. А если заглянуть в Оксфордский словарь? Ага, оказывается, впервые термин был введен в 1914 году. Значит, придумал его все-таки Люмас, просто никто этого не заметил. Да и с чего бы им замечать? Это ведь всего лишь роман. Прочитав всю статью, я ввела в строку поиска «Наваждение» — просто чтобы посмотреть, не появилось ли в Сети какой-нибудь новой информации о книге.

Когда ищешь в интернете «Наваждение», обычно получаешь всего три ссылки. Одна — старый отрывок из доклада Берлема на Гринвичской конференции. Вторая — упоминание в форуме на сайте любителей редких книг, на котором кто-то оставил запрос об этой книге, но так и не получил на него ответа. Третья ссылка несколько более загадочна. Это — настоящий фанатский сайт, с черным фоном и какими-то готическими завитушками, и, насколько мне известно, раньше здесь имелось довольно много информации о книге. Одна страница посвящена проклятию, еще одна — рассуждениям о том, почему во всем мире осталось всего несколько экземпляров романа. Автор веб-сайта состряпал целую теорию заговора: будто бы книгу обнаружило американское правительство и уничтожило все копии, включая ту, что хранится в банковском хранилище в Германии (которая, если верить этому парню, когда-то принадлежала Гитлеру). Откуда ему все это известно, автор сайта не сообщал — только намекал на какую-то страшную тайну. Думаю, на самом деле все обстояло проще: экземпляров изначально напечатали очень мало, а потом про книгу и вовсе лет на сто забыли — немудрено, что за эти годы она просто-напросто исчезла. Так или иначе, примерно полгода назад — или, может, немного больше — веб-сайт закрылся. Я снова попробовала на него зайти, но заглавная страница выглядела так же, как в последний раз, когда я сюда заглядывала. Никакого уведомления об ошибке или чего-нибудь такого, а всего лишь надпись: «Меня закрыли, и я ушел».

На этот раз я с удивлением обнаружила, что в поисковике появилась четвертая ссылка — на страницу, где упоминается «Наваждение». Это был чей-то Живой журнал под названием «Избранные дни моей жизни», и, кликнув на ссылку, я попала на бело-розовый экран с разными дневниковыми записями. Я промотала немного вниз и обратно вверх, но никакого упоминания книги не обнаружила. Тогда я воспользовалась командой «Найти», и сразу же его увидела. Запись датировалась прошлой пятницей.

Снова работала в книжном (большое спасибо, Сэм), несмотря на суровое похмелье. Весь день стирала пыль с книжек, и оказалось, что это здорово помогает от головной боли. За весь день не было ни одного посетителя, если не считать одной студентки, которая пришла и заплатила пятьдесят фунтов за книгу под названием «Наваждение» — я о такой и не слышала, но, наверное, большая редкость. Может, мне заняться букинистическим бизнесом? А, Сэм? Стали бы с тобой партнерами и бросили бы эту чертову учебу — стали бы зарабатывать бабло на людях, которые готовы отдавать сотни фунтов за ветхие книжонки. Работка — не бей лежачего, а?

В дверь постучали, и я быстро свернула браузер. Это пришел техник.

— Эриел Манто? — спросил он, заглядывая в листок бумаги.

— Да.

— Я насчет нового пароля.

— Ах да, отлично, — ответила я. — Вон тот компьютер.

Я постаралась заняться чем-нибудь другим, пока Он возится с системой, — мне казалось, что чем меньше я буду суетиться, тем менее подозрительно буду выглядеть. Поэтому я не стала ни оправдываться, ни объяснять, зачем мне вдруг понадобилось установить на компьютер новый пароль — просто предоставила ему заниматься своим делом, а сама тем временем принялась записывать размышления по поводу «Наваждения» для будущей диссертации. Писалось легко — книга сильно меня увлекла, к тому же из этих заметок можно состряпать отличную статью или доклад для какой-нибудь конференции. Проблема только в том, что я еще не придумала, каким образом доказать, что это именно мысленный эксперимент.

Мысленные эксперименты — по-немецки Gedankenexperiments — это эксперименты, которые по какой-либо причине не могут быть поставлены физически и поэтому проводятся мысленно — с помощью логических и умственных рассуждений. Этические и философские мысленные эксперименты проводятся уже сотни, если не тысячи лет, но только после того, как началось их использование в научном контексте, они получили нынешнее название, представляющее собой буквальный перевод немецкого термина Gedankenexperiments — хотя Люмас предпочитал говорить об «экспериментах сознания». Эфир — результат своеобразного мысленного эксперимента, исходящего из посылки, что если свет — это волна, то у нее должна быть некая среда. Ведь не может быть волны в воде, если нет воды, — так что же, в таком случае, является «жидкостью» света? Чтобы ответить на этот вопрос, люди придумали эфир — а потом сами же забраковали этот термин, когда эксперимент Майкельсона-Морли доказал, что, к сожалению, никакого эфира не существует.

Эдгар Аллан По использовал принципы мысленного эксперимента для объяснения фотометрического парадокса и для того, чтобы, как считают некоторые, в каком-то смысле изобрести теорию Большого взрыва за добрую сотню лет до того, как до нее додумались другие. В «поэме в прозе» под названием «Эврика» представлены самые разные научные и космологические идеи По, но поскольку он не был ученым-экспериментатором, все свои теории представлял в форме мысленных экспериментов или, подобно его описанию вечности, в форме «мысли о мысли». Его объяснение фотометрического парадокса — один из самых элегантных мысленных экспериментов в истории. В 1823 году Вильгельм Ольберс задался вопросом, почему звезды в ночном небе предстают перед нами именно в таком виде, а не как-нибудь по-другому. В те времена большинство людей полагало, что вселенная бесконечна и вечна. А если небо бесконечно, значит, и количество звезд на нем не имеет числа? Но если в небе бесчисленное количество звезд, то оно должно быть белым, а не черным. Ольберс предположил, что все дело в облаках пыли, и написал: «Какая удача, что Земля получает звездный свет не из каждой точки небесного банка!» Эдгар Аллан По как следует это обдумал и пришел к выводу, что проще и правдоподобнее объяснить существование «пустот, которые наши телескопы обнаруживают в бесчисленном количестве направлений» тем, что некоторые из звезд просто-напросто находятся так далеко, что их свету пока не хватило времени до нас добраться.

Ну а самый известный мысленный эксперимент в истории провел Эйнштейн, задавшись вопросом, что будет, если ему удастся настичь луч света. Эйнштейн рассчитал, что, если бы он смог двигаться со скоростью света, то, рассуждая логически, луч света предстал бы перед ним неподвижным — как бывает, если смотришь в окно одного движущегося поезда на другой движущийся поезд, который едет с той же скоростью, что и твой, — тогда кажется, будто он стоит на месте. И каким же выглядел бы свет, будь у нас возможность увидеть его без движения? Как застывшая волна желтого цвета? Как брызги краски? И что, если бы тебе удалось, двигаясь со скоростью света, взглянуть на себя самого в зеркало? Ты бы казался невидимым. Возможно, ты даже и в самом деле был бы невидим. Эйнштейн понимал, что электромагнитное поле не может пребывать в покое. Уравнения Максвелла, которые, казалось бы, допускают возможность догнать луч света, в то же время доказывают, что свет не является чем-то таким, что может быть неподвижно. Выходило, что одна из этих точек зрения ошибочна. Интереснее было бы, если бы неправильной оказалась вторая, и на самом деле все же существовала бы возможность увидеть свет в виде застывшего луча, но по разным причинам, понять которые я смогу, только если прослушаю еще неизвестно сколько лекций по физике, ошибочна все-таки догадка Эйнштейна. Его теория относительности утверждает, что, независимо от того, насколько быстро ты двигаешься, свет всегда будет двигаться относительно тебя со скоростью света, то есть с. И не важно, двигаешься ли ты со скоростью одна миля или тысяча миль в час. Свет, который ты видишь вокруг себя, всегда движется быстрее тебя и всегда — со скоростью с. Если бы ты двигался со скоростью в два раза меньшей, чем скорость света, у тебя бы не возникало ощущения, что свет, который направлен в твою сторону, движется в два раза медленнее, чем обычно. Относительно тебя он все равно будет двигаться со скоростью с.

«Пусть железнодорожный вагон, с которым мы уже не раз имели дело, движется по рельсам с постоянной скоростью v»,[10] — пишет Эйнштейн в своей книге «Теория относительности». Затем он говорит о том, что, когда вы идете по вагону в направлении движения поезда, вы передвигаетесь не с собственной скоростью и не со скоростью поезда, а со скоростью, равной суммам этих двух скоростей. Если поезд едет со скоростью сто миль в час, а вы — со скоростью одна миля в час, то фактически относительно полотна железной дороги вы движетесь со скоростью сто одна миля в час. Точно так же, если я поеду по автомобильной трассе вдоль железнодорожных путей со скоростью, скажем, восемьдесят пять миль в час и этот поезд проедет мимо меня, мне будет казаться, что он движется со скоростью пятнадцать миль в час, а вы, идущий внутри вагона, будете двигаться относительно меня со скоростью шестнадцать миль в час. Если же вы выглянете в окно и увидите, что вдоль железной дороги еду я на автомобиле, вам покажется, что я вообще двигаюсь в обратном направлении. Все это — ньютоновская теорема о сложении скоростей, и к свету она неприменима.

Уравнения Эйнштейна, конечный итог его первоначальных мысленных экспериментов, доказывают, что материя и энергия — разные проявления одного и того же и что если бы ты попытался развить скорость, близкую к скорости света, ты бы становился все тяжелее, потому что твоя энергия преобразовывалась бы в массу. Он также указывал на то, что пространство и время — по большому счету одно и то же. Для Люмаса четвертое измерение было пространством, вмещающим существ или, по меньшей мере, мысли. Герберт Уэллс называл четвертым измерением зеленый неведомый мир, населенный ангелами. Для Цельнера это было место, полное призраков, которых хлебом не корми — дай выручить из беды мага или чародея. Для Эйнштейна же четвертое измерение вообще не было местом. Но и просто временем оно тоже не было. Это было четвертое измерение пространства-времени: не просто часы, но часы, которые тикают на стене, относительно тебя.

Техник прочистил горло.

— Почти готово, — сказал он.

— Отлично, спасибо! — ответила я.

Иногда я думаю, интересно, каково это — быть Эйнштейном, сидеть в душном патентном бюро и смотреть в окно на проезжающие мимо поезда и железную дорогу. В этом есть какая-то романтика — ну, конечно, когда смотришь на это со стороны. Я на секунду оторвалась от своих записей и посмотрела на улицу через большущее окно в стальной раме. Вдруг меня осенила странная, неожиданная мысль, и я снова заглянула в свои записи. Я написала: «Метафора (см. предисловие Люмаса)… Троп… (Тропосфера! — странно.) Способы размышления о мире. Невозможно использовать поезда в качестве метафор, если поездов нет. Ср. difference. Может ли существовать мысль без языка, на котором ее можно подумать? Как язык (или метафора) влияют на мысль? Ср. поэтика. Если бы не было вечера, никто бы не сравнивал его со старостью».

— Все в порядке, — сказал техник. — Готово. Теперь просто вбейте сюда новый пароль…

Он встал и ушел в другой конец комнаты, а я уселась на его место и начала придумывать, какое бы слово выбрать. Надо было просто использовать свой собственный пароль и не морочить себе голову. В голове мелькнуло несколько возможных вариантов. Но я почему-то взяла и невозмутимо вбила в рамочку слово «хакер». Оно появилось на экране в виде пяти звездочек, я нажала «ввод» и сообщила технику, что пароль введен. Он подошел, проделал еще кое-какие махинации и перезапустил машину.

— Готово, — сказал он и ушел.

Я успела подвинуть мышь по экрану всего на миллиметр, и тут раздался телефонный звонок. Это была Ивонна.

— Приходил техник? — спросила она.

— Да, только что ушел.

— Достала свой документ?

— Э-э-э… нет. Еще не достала. Буквально только что включила компьютер.

— Ну ладно, тогда давай делай все, что нужно, а я спущусь минут через десять — займемся столами. Тут у меня Роджер, но я сделаю ему чаю, так что, думаю, он подождет. Ты ведь подождешь меня здесь, Роджер? — На заднем плане послышалось приглушенное: «Подожду, если еще и печенья дадите». — Ладно, Эриел, скоро спущусь.

Десять минут. Черт. Не могу же я изучить все содержимое компьютера Берлема за десять минут! Ладно, план Б. Я достала из сумки айпод и подключила его к компьютеру Берлема. Я молилась (кому? чему?), чтобы он не отказал в подключении, и через несколько секунд значок айпода появился на экране в виде диска F. Фантастика! Теперь скопировать содержимое папки «Мои документы»… Есть. Заняло всего секунд двадцать. Не мог он спрятать часть информации в какой-нибудь другой части компьютера? Я порылась но разным папкам, но после нескольких кликов стало понятно, что Берлем хранил все свои файлы исключительно в папке «Мои документы». У меня осталось ощущение некоторой неудовлетворенности, но пришлось довольствоваться тем, что есть. Я два раза проверила, нормально ли скопировались файлы, отсоединила айпод и выключила компьютер. И в эту секунду раздался стук в дверь — пришла Ивонна.

Глава восьмая

Ивонна страшно расстроилась, увидев, как много в кабинете книг.

— Что будем делать, Роджер? — спросила он.

— Хм, — ответил он. — Больше полок сюда не влезет.

— Ну да, я как раз об этом.

Пока они беседовали, я освобождала ящики стола Берлема — этим мне, конечно, следовало заняться давным-давно. Я сложила в папки несколько разрозненных страниц, имеющих отношение к курсу по литературе и точным наукам, и теперь приступила к ненаучному хламу. Я обнаружила чайную ложку, предположительно украденную из кухни, и спрятала ее прежде, чем мою находку успела заметить Ивонна. Нашла пакетик кофе, еще неоткрытый, поэтому его я тоже спрятала, сказав себе что-то вроде «что упало, то пропало» — ну и к тому же вряд ли Берлем возражал бы против того, чтобы в случае крайней необходимости я позаимствовала у него пакетик кофе. Больше в столе у Берлема не нашлось совершенно ничего интересного — только куча карандашей и фломастеров для магнитной доски. А еще электрическая точилка для карандашей! Ее я тоже присвою.

— Как думаешь, Эриел? — вдруг спросила Ивонна.

— Что? — Я была так увлечена разграблением ящиков Берлема, что совсем отключилась от этих двоих.

— Я говорю, книги Берлема, пожалуй, тоже можно отправить в хранилище. Я сейчас принесу коробки — сложишь их туда, ладно? А остальное доделаем завтра утром.


К четырем часам я упаковала большую часть книг. Ну, то есть упаковала большую часть тех книг, которые мне вряд ли когда-нибудь понадобятся (в основном классику — те романы, которые у меня тоже есть, в том числе здесь, в кабинете), и с ужасом обнаружила, что наполнила только две коробки из выданных мне пяти. Места на полках почти не освободилось. Я снова пробежалась глазами по корешкам. Ну не могу же я отправить в хранилище теоретические труды Берлема! Они все мне нужны. И учебники по литературе и точным наукам обязательно нужно оставить, ведь через пару недель я начинаю читать курс лекций! А научные книжки девятнадцатого века? Думаю, многие из них есть у меня дома. Черт. Как же быть?

Пока я размышляла над сложностью своего положения, раздался телефонный звонок.

— Итак… — это был Патрик.

— Итак, — подыгрываю я.

— Угадай, что у меня есть.

— Что же?

— Ключи.

— От чего?

— От общежития здания Рассела. И вот я подумал…

Я рассмеялась. Захотелось, значит, потрахаться прямо на территории университета! Что-то новенькое. И в голосе у него тоже появились какие-то незнакомые мне нотки.

— Патрик, — начала я голосом человека, который собирается объяснить ребенку, что играть со спичками опасно. — А что, если?..

— Да тут нет никого, — сказал он. — И почему бы тебе не захватить с собой ту штуковину, которую я тебе прислал?

Может, сказать ему, что я занята — упаковываю коробки? Пожалуй, нет. Тогда, может, о том, что мне нужно исследовать содержимое компьютера Берлема? Я открыла ящик стола и посмотрела на предмет, который он попросил захватить с собой. Посмотрела — и все. Желание накрыло меня с головой, и я почувствовала, как его теплый яд растекается по всему телу. Я махнула рукой на то, что голос у Патрика такой странный, и на то, что это очень глупая затея, и, договорившись встретиться с ним в отдаленной части здания Рассела, схватила сумку и отправилась туда, несколько раз оглянувшись, чтобы убедиться, что никто меня не видит. С коробками закончу потом. Да и к тому же я ведь ненадолго. Небольшой перерыв на секс — что может быть лучше посреди рабочего дня? Правда, прочие люди, кажется, во время перерывов пьют чай…

В шесть часов вечера, когда Патрик уже ушел, я осталась сидеть на полу в маленькой захламленной комнатке, размышляя о том, почему я всегда и на все соглашаюсь. Возможно, дело в том, что я глубоко уверена в том, что мне все по плечу, и ищу способы лишний раз это доказать? Оказывается, голос у Патрика был таким странным из-за того, что от него уходит жена — не потому, что узнала обо мне, а потому, что влюбилась в одного из своих мальчиков. Патрик был вне себя от злости — это ясно. Мне он позвонил совсем не для того, чтобы выместить злобу, это совсем на него не похоже. Но стоило нам прийти сюда, в эту комнату, как его фантазии словно схлестнулись с реальным гневом, и на этот раз секс был жестче, отчаяннее и намного порочнее, чем обычно. Интересно, он знал, что так получится? Ведь он же попросил меня захватить с собой вибратор, который когда-то мне прислал. А сам принес веревку (а не обычные наши шелковые шарфы). Вряд ли он заранее знал, что зайдет так далеко. Может, он ждал, что я его остановлю? Но ведь дело в том, что… я не остановила его, потому что не хотела, чтобы он останавливался, и, что ж, может быть, мне самой нравятся порок и жестокость. Может быть, порок и жестокость мне необходимы, как пища, как сигареты. Может быть… Может, мне пора перестать об этом думать?

Выждав еще несколько минут, я вышла из комнаты и двинулась по тускло освещенному холлу, обвешанному объявлениями, наставляющими студентов не оставлять окна открытыми, потому что в них влетают голуби и откладывают яйца. По крутой лестнице я спустилась в главную часть здания, прошла по белому коридору с такими же белыми лампами и, добравшись до выхода, обнаружила, что дверь заперта. Обычно они закрывают намного позже. Вот дерьмо. Я еще немного подергала ручку, но сомнений не оставалось — дверь закрыта. Теперь придется возвращаться в обход и прятать глаза в пол, чувствуя себя преступником, ведь если меня тут кто-нибудь увидит, выглядеть это будет очень странно; я даже не могу притвориться, будто бы ходила к автомату, ведь у меня в руках ничего — ни чипсов, ни шоколадки. И походка у меня как будто бы какая-то странная? Очень может быть — после того, что я только что проделывала. Однако дежурный у входа мне всего лишь кивнул, и я поспешила скрыться через главный вход, бросив на него через плечо контрольный взгляд. Вернувшись в здание английского факультета, в маленькой пустой кухне я приготовила себе кофе и понесла его к себе в кабинет — сначала я и не заметила, что теперь-то уже по-настоящему проголодалась, а потому решила съесть последнюю шоколадку.

Я уселась на пол, скрестив ноги, и некоторое время просто смотрела на коробки, жуя шоколадку и запивая ее кофе. Потом я рассмотрела следы от веревок на запястьях и лодыжках — разглядывать содранную кожу почему-то было интересно, мне виделась в ней какая-то приятная симметрия. Но Патрика я, скорее всего, больше не увижу. Новому опыту я всегда рада, но это вовсе не означает, что я непременно стану его повторять — даже если в прошлый раз получила удовольствие. На секунду я представила себе Ивонну, которая в это время, наверное, уже дома — готовит детям ужин в ярко освещенной кухне: повсюду желтые лампочки, посудомоечная машина, большой телевизор, готовый на весь вечер всосать в себя всю эту яркость. Интересно, в какой точке своей жизни я от всего этого увернулась? И если бы мне все-таки довелось жить так, как живет Ивонна, это было бы приятнее, чем то, как живу я?

Когда я снова принялась складывать книги в коробки, за окном уже стемнело. Книги были очень пыльные — слишком долго простояли на полках, — и руки у меня скоро стали как у трубочиста. Я не обращала на это внимания и продолжала наполнять коробку научными книгами девятнадцатого века, с которыми пусть с трудом, но могла расстаться. Дело шло медленно, потому что я то и дело прерывалась — прикоснуться к страницам и прочитать строчку-другую. Над «Трансцендентальной физикой» профессора Цельнера я задержалась особенно надолго. У Берлема было издание 1901 года — маленькая коричневая книжка в твердом переплете. Я открыла книгу наобум и прочла небольшой параграф о Канте, Боге и четвертом измерении, рассмотрев и рисунок с изображенными на нем непонятными узлами. На другой иллюстрации — несколькими страницами дальше — я рассмотрела круглый столик на одной ножке, изготовленный из цельного куска древесины — и широкая столешница, и такое же основание, — на ножке были надеты два деревянных кольца. Понятно, что, будь столик и кольца выточены из того же куска дерева, получалось бы, что кольца сделали одновременно со столиком — но на самом деле они появились позже. Думаю, понадобилось какое-то волшебство, чтобы они оказались на ножке этого стола с круглым широким основанием. Перевернув страницу, я прочитала о странных огнях и запахе серной кислоты, предшествовавших появлению колец: на ножку стула их поместили незримые силы, возможно явившиеся из иного измерения.

С горем пополам мне удалось расчистить целую полку таким вот методом: беру книгу, читаю немного и с грустью кладу ее в коробку. После этого я попыталась расставить на одной полке все свои книги, в том числе и те, которые «взяла почитать», но они никак не умещались. Я снова посмотрела на книги Берлема. Если перенести в коробку четыре тома «Зоономии» Эразма Дарвина в издании 1801 года, на его полке освободится немного места для моих книг — особенно если убрать еще и немного Аристотеля. Но «Зоономия» — одна из моих самых любимых книг, и к тому же я почти наверняка буду использовать ее в диссертации. Хотя… Вообще-то нет, не буду я ее использовать, ведь Берлем попросил меня не включать ее в работу. Я точно помню его слова. «Забудьте о „Наваждении“. И о „Зоономии“ тоже забудьте». Он сказал, что 1801 год — это слишком рано и что мне следует оставаться в рамках выбранного периода. Ну ладно, если передумаю, возьму в библиотеке. Так что — в коробку. Чтобы дотянуться до «Зоономии», мне пришлось встать на стул, стараясь не слишком страстно прижиматься к их широким зеленым корешкам, а потом я, конечно, принялась открывать том за томом, пробегая пальцами по грубой, шершавой бумаге, в которой, кажется, до сих пор видны крошечные вкрапления древесины. Возможно, дело в том, что под вечер такого странного дня я была уже сама не своя, или руки у меня устали от тяжести книг, только обращалась я с ними не так аккуратно, как мне это свойственно, так что каждый раз, когда я снимала с полки очередной том, потревоженные страницы тяжело шелестели. Вообще, они, видимо, пребывали далеко не в лучшем состоянии, потому что, когда я взяла в руки четвертый том, один из листов выпал и, как осенний лист, медленно опустился на ковер.

Я спрыгнула со стула и подняла листок. И тут же увидела, что размером и фактурой он совсем не такой, как остальные в «Зоономии». Бумага не такая толстая и шершавая, и шрифт не такой яркий и жирный, с вытянутой буквой «s», больше похожей на «f». Это явно страница из другой книги — не из «Зоономии». И все-таки мне показалось, что я уже где-то видела эти мелкие тонкие буквы, равно как и неровные края страницы. Страницу перечеркивали тонкие линии сгиба — видимо, когда-то она хранилась сложенной вчетверо. Нет, это была не просто страница, выпавшая из «Зоономии». Это была недостающая страница из «Наваждении».

Минут пять я стояла, глядя на свою находку; слов не читала, только трогала бумагу и ждала, пока в голове все встанет на свои места. Книга принадлежала Берлему. Вся коробка из букинистической лавки была его. И это Берлем по какой-то причине вырвал эту страницу и спрятал ее. Наверняка он. Наверняка именно он убрал страницу в «Зоономию». Кроме меня больше ни у кого нет ключа к этой комнате, и, если бы кто-нибудь другой вырвал страницу из книги, он бы спрятал ее в своих вещах, а не в вещах Берлема. К тому же я не знаю, кто еще, кроме Берлема, хоть раз в жизни слышал о «Наваждении». Но зачем ему понадобилось прятать страницу в книге? И как, черт побери, «Наваждение» оказалась на книжном аукционе? Мне никак не удавалось собрать из всего этого что-нибудь связное и путное. Ведь вдобавок ко всему прочему, будь книга цела, она представляла бы собой немалую ценность; как мог профессор, если он не совсем уж потерял голову, вот так взять и вырвать страницу. Почему бы просто не поставить книгу на полку?

Забудьте про «Наваждение»… Простите, дорогой Берлем. Теперь это уж точно невозможно.

Интересно, он что же, и в самом деле хотел, чтобы я забыла про эту книгу? Вместе с «Наваждением» он назвал и «Зоономию», потому что знал, что оставил страницу именно там. Он объединил эти две книги на словах задолго до того, как я объединила их в реальности.

Я не могла читать страницу прямо там — хотя, конечно, удержаться было трудно. Вместо этого я аккуратно вложила ее между страниц книги Цельнера, которую собиралась взять с собой, как можно быстрее закончила упаковывать коробки и пошла домой.


Через час, после вынужденной прогулки вниз по холму — было очень темно и холодно, — я сидела на диване на кухне с большой чашкой кофе. Это становилось похоже на какой-то ритуал, но, возможно, тут и нужен ритуал. Я ведь и подумать не могла, что когда-нибудь смогу прочесть «Наваждение», а потом вдруг нашла эту книгу — при обстоятельствах самых что ни на есть невероятных. Я и не надеялась найти недостающую страницу — и вот, пожалуйста, она у меня. Все эти события были связаны между собой — и дело тут не просто в удачном стечении обстоятельств, а в самых что ни на есть настоящих причинно-следственных связях. Единственная случайность во всей этой истории — это падение университетского корпуса, из-за которого, похоже, прежний порядок дал трещину, и вот тут-то и начали происходить все эти странные вещи. Конечно, я по-прежнему понятия не имею о том, что случилось с Берлемом, но знаю, что случившееся с ним послужило причиной того, что теперь творится со мной. Почему он исчез? Возможно, дело совсем плохо, раз его самая ценная книга оказалась в коробке на аукционе. А книги в коробке определенно были его: я просмотрела их, как только вернулась домой, и обнаружила на полях заметки, оставленные его угловатым, прямым почерком. Я сделала большой глоток кофе и под стук колес проезжающего за окном поезда прочитала первую строчку на странице 131 — окончание предложения, начатого на странице 130.

порог комнаты, освещаемой лишь одной-единственной лампой. Я поздоровался.

— Добрый вечер, мистер Y, — сказал он, и губы его растянулись поперек всего лица тонкой улыбкой. — Приступим сразу к делу? Я полагаю, деньги у вас при себе?

Я нагнулся и достал деньги из ботинка — и едва не упал, потеряв равновесие. От этого улыбка на лице доктора стала еще тоньше.

— Должен заметить, что нахожу ваш бумажник несколько странным, мистер Y, — сказал он.

— Это все деньги, какие у меня остались, — ответил я. — Я не мог допустить, чтобы их украли.

— Безусловно, — кивнул он.

Затем он жестом попросил меня сесть за стол, а сам занял место напротив, как будто бы намеревался начать консультацию.

Я протянул ему деньги и почувствовал, как глубокое чувство пустоты пронзило мне душу. А даст ли мне этот человек то, чего я хочу? Вынужден признаться, что в это мгновение я почти поверил в то, что сейчас передо мной возникнет облачко дыма — и на этом фокус будет окончен. Однако никакого облачка дыма не последовало, и доктор все так же смотрел на меня через стол.

— Я записал для вас рецепт, — сказал он. — Он довольно простой и не требует никаких особенных приготовлений. Все ингредиенты — совершенно обыкновенные, вы сами в этом убедитесь.

Только сейчас я заметил, что в левой руке он держит потрепанный голубой лист бумаги. И этот лист содержит сведения, которые я все это время искал! Я не мог понять, почему этот человек сидит напротив меня в этой своей странной позе и держит в руке бесценное знание. Почему бы ему было просто не дать мне то, за что я ему заплатил? Вдруг мною словно овладели демоны — у меня возникло страстное желание протянуть руку и выхватить у него бумагу. Дальше, признаюсь, я представил себе, как набрасываюсь на доктора, валю его на землю и отбираю свои деньги. Но все это произошло лишь в моем воображении, а на самом деле я всего лишь продолжал сидеть и смиренно ждать рецепта.

— Этот состав, — решился я спросить, — будет иметь точно такой же эффект, как?..

— Вы хотите узнать, позволит ли он вам телепатить?

— Да, — сказал я. — Если именно это произошло со мной в Ноттингеме.

Тонкая улыбка доктора вернулась.

— Этот состав безусловно позволит вам телепатить, если это все, чего вы требуете.

— Если это все, чего я требую? Что, черт возьми, вы имеете в виду?

— Благодаря этому составу вы сможете отправиться в самые любопытные путешествия, мистер Y, могу вас заверить.

Секунду или две доктор выглядел так, будто намерен продолжать в том же зловещем ключе, но тут с ним случилось нечто очень странное. Все его тело словно обмякло — как фигурка марионетки, которую после представления положили на сервант. Целую минуту он не двигался — и ничего не говорил. Когда же он снова пришел в себя, его тело слегка дернулось — как будто невидимый кукловод снова взялся за ниточки. Он с некоторым недоумением взглянул на лист бумаги в собственной руке и, больше ничего не говоря, отдал его мне.

Я смог лишь беглым взглядом окинуть свое сокровище, как он уже стукнул дважды по столу костяшками пальцев левой руки и собрался вставать.

— Ну что ж, хорошего вечера, мистер Y. Вы получили то, зачем пришли.

Я замялся, понимая, что другой возможности задать вопрос, который вертится на языке, у меня не будет.

— Прежде чем уйти, — сказал я, — я хотел бы задать вам один вопрос.

Вместо ответа доктор молча поднял одну бровь.

— Я хотел бы знать, многим ли людям известен этот рецепт, — сказал я.

— Вы желаете знать, какова цена знания, которое вы держите в руке, — сказал он — Желаете знать, насколько большой властью теперь обладаете и со сколькими людьми вам придется ее делить. Что ж, я с легкостью отвечу на ваш вопрос. Вы — единственный человек, которому я продал этот рецепт. Не всякий согласится, подобно вам, лечь в шатре и принять снадобье незнакомца просто ради того, чтобы что-нибудь познать. Для избавления от боли — пожалуйста. Ради удовольствия — тоже. Но, могу вас заверить, других клиентов, кроме вас, у меня пока еще не было.

У меня в голове теснились и другие вопросы, но доктор явно дал понять, что наша сделка окончена, и я вышел в темный холодный холл. В гостиной справа от меня ребенок пытался разжечь огонь. Но выходило лишь низкое назойливое шипение и столько дыму, что глаза у меня начали слезиться. Убедившись в том, что никто на меня не смотрит, я вытер глаза от угольной пыли и наскоро оглядел бумагу, которую держал в руках. В ней было всего четыре строчки, написанные бледно-фиолетовой тушью и особым почерком человека, который обучался письму не в школе, а где пришлось.


Раствор готовится следующим образом:

одну часть Carbo Vegetabilis, то есть растительного угля, в тысячной гомеопатической потенции смешайте с 99 частями святой воды в стеклянной колбе или склянке и энергично встряхните полученную смесь десять раз.

ФД 1893


Я быстро убрал голубую бумагу в ботинок и направился к выходу.

Дочитав вырванную страницу «Наваждения», я почувствовала, что у меня пересохло во рту и сердце бьется так, словно вот-вот вырвется наружу. Просто невероятно. Я немедленно перечитала текст, силясь вернуть ощущение, которое испытала, когда дошла до рецепта, — с таким же нетерпением занимаешь очередь на аттракцион, который только что напугал тебя до полусмерти или привел в дикий восторг. Но эффект был уже не тот. Это не катание на американских горках, которое можно повторять снова и снова, — скорее это такой аттракцион, с которого невозможно сойти. Я вдруг почувствовала, что не могу сидеть на месте. Я вскочила и принялась ходить из угла в угол — и чувствовала, что должна сделать нечто большее, намного большее, чтобы выразить эмоции, которые меня охватили, но не понимала, что именно. Засмеяться? Заплакать? Мой мозг бился в истерике, но я так и не придумала, как выплеснуть ее наружу, и вместо этого просто ходила, курила и думала. Думала о странном предисловии и о намеках на то, что в «Наваждении» содержится нечто вполне реальное. Думала о том, что кто-то — вероятно, сам Берлем — позаботился о том, чтобы спрятать эту страницу, на которой нет ничего интересного, кроме инструкции по приготовлению препарата. Думала о странных упоминаниях Люмасом телепатии и вспоминала отрывок об «особом устройстве в разуме человека».

Робер-Уден создал устройство для производства иллюзий, я же здесь намерен создать особое устройство в разуме человека, благодаря которому ему откроются иллюзии и высшие реальности; и из этого своего устройства он сможет (если только поймет, как) переноситься в подобные устройства в разуме других людей.

Только окончательно убедившись в том, что теперь мне понятна ценность этой страницы и возможная причина, по которой она была спрятана, я наконец уселась на диван и принялась за последнюю главу — правда, теперь меня отвлекало навязчивое желание найти необходимые ингредиенты и приготовить раствор для себя.

Загрузка...