ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Присутствие в своем фактичном бытии есть всегда, «как» и что оно уже было. Явно или нет, оно есть свое прошлое. И это не только так, что его прошлое тянется как бы «за» ним и оно обладает прошлым как еще наличным свойством, порой продолжающим в нем действовать. Присутствие «есть» свое прошлое по способу своего бытия, которое, говоря вчерне, всякий раз «сбывается» из его будущего.[17]

Хайдеггер. Бытие и время

Целое есть то, что имеет начало, середину и конец. Начало — то, что само не следует по необходимости за другим, а напротив, за ним существует и происходит по закону природы нечто другое; наоборот, конец — то, что само по необходимости или по обыкновению следует непременно за другим, после же него нет ничего другого, а середина — то, что и само следует за другим и за ним другое.[18]

Аристотель. Поэтика

Глава девятнадцатая

Итак, сколько у меня времени? Меньше, чем хотелось бы. Я оделась, сложила монастырскую рубашку и оставила ее на постели. Руки у меня немного дрожали. Они знают, что я здесь. И первым делом, конечно же, пошлют сюда своих ДИТЯ. А они, интересно, могут входить в освященные места? Впрочем, если эти парни готовы на все… Я просто не слишком хорошо понимаю эту систему, чтобы уразуметь, что они станут делать, а чего не станут. Нужно просто поехать куда-то, где они не догадаются меня искать. Поехать туда, где Берлем. Где бы это ни было, он прячется там уже больше года.

Если, конечно, он не умер так же, как те бедные дети.

Собравшись, я достала «Наваждение» из сумки и прикоснулась к нему — возможно, в последний раз. Брать его с собой я не могу, велика вероятность, что они меня настигнут. Нет. Она останется здесь — там, куда они не могут войти. И возможно, когда-нибудь я вернусь за ней.

Правильно ли я поступаю?

Я провела своей бледной рукой по кремовой ткани переплета. Нет, я не могу взять ее с собой.

Но что, если кто-нибудь ее найдет?

Я посмотрела на книжный шкаф. Пыль лежала даже на серебряном ключике: никто не читает этих книг, они здесь всего лишь декорация. Помню, кто-то рассказывал мне литературный анекдот о том, как легко живется студентам-теологам, чья специализация — Ветхий или Новый Завет. Весь анекдот я уже не вспомню, но заканчивался он так: «…потому что им по программе нужно прочитать всего одну книгу». Не знаю, правда ли это, но мы все тогда в пабе здорово смеялись. Так что же, рискнуть и оставить «Наваждение» здесь, рядом со стихами Папы Римского? Других вариантов у меня все равно нет, поэтому я открыла шкаф и поставила книгу на полку. Ну вот, там ее и в самом деле вряд ли кто-нибудь заметит. Я закрыла дверцу и заперла на ключ. А как быть с ключом — забрать с собой? Нет, они будут раздевать меня и найдут его — когда я умру. Лучше уж я оставлю его здесь. Но где? Больше в комнате нет ни одного подходящего места, чтобы можно было что-нибудь спрятать. Пора было бежать, поэтому в итоге я просто забросила ключ под книжный шкаф.

Когда я вышла на улицу, черной машины там не было. Морозный воздух тысячей ножей царапал мне лицо, и я не сразу поняла, откуда взялись слезы у меня на щеках. Уже почти рассвело, и мне так захотелось быть сейчас в постели, в тепле, с Адамом. А я что делаю вместо всего этого? Бросаюсь в бега. Нужно отыскать Берлема и придумать что-нибудь такое, что остановило бы этих мальчишек и не позволило им разворошить мне мозг. И… Мысли у меня были такие четкие и собранные, что я даже испугалась. Я посмотрела на монастырь и на секунду представила себе, что было бы, если бы это было обыкновенное, нерелигиозное здание — здание, которого я бы не боялась и в котором могла бы заняться сексом с Адамом. Но если бы это было обычное, нерелигиозное здание… Я что, так круто провалилась в свои фантазии, что уже не соображаю, что вообще происходит? И может ли на самом деле быть такое, что эти блондинистые парни и в самом деле не смогли войти в монастырь и я заставила их уйти? Во всяком случае, я старалась изо всех сил. Я просто сосредоточилась на Мартине и его несчастном кишечнике и все повторяла ему, что он должен немедленно уйти и найти туалет. Так просто? Почему же тогда они сами так не делают? Ведь, кажется, одни только ДИТЯ должны уметь так делать? Тогда почему же и я тоже сумела?

Аполлон Сминфей, почему ты меня покинул?


На трассе А2, сразу за Медуэем, есть такой отрезок, на котором кажется, будто бы едешь прямо в небо. Большинство дорог в Британии устроены по одному и тому же принципу: их непременно что-нибудь должно огораживать — изгороди, поля, дома. Но эта дорога прорезает пейзаж как широкий мазок компьютерного «ластика», как будто бы число пикселей было задано слишком большое и стерлось больше, чем было задумано. Дорога здесь серая, шириной в четыре полосы. Небо по-прежнему было черным, и все, кроме дороги и неба, было покрыто снегом, сверкающим в белом искусственном свете фонарей. Уже во второй раз за эту неделю я почувствовала себя частью черно-белой фотокопии. Было шесть утра, и кроме двух грузовиков для разбрасывания песка по дороге ехала только я одна — ехала в сторону школы дочери Берлема, не очень представляя себе, что буду делать, когда туда доберусь. Аполлона Сминфея мне бы тоже надо найти: у меня слишком много вопросов.

Я включила печку на полную мощность и наконец-то начала согреваться. Но снаружи стоял лютый холод, а я понятия не имела, где буду сегодня ночевать. Я не знала ни того, как исполнить свой план, ни даже того, возможно ли вообще его исполнить. Как мне теперь попасть в тропосферу? У меня нет ни дивана, ни кровати. У Мартина и Эдда есть комната в мотеле и двое мальчишек в придачу. И я знаю, что они непременно причинят мне зло — что они ХОТЯТ причинить мне зло. А все, что есть у меня, — это машина и девять с половиной фунтов. Возвращаться в университет мне нельзя. Возвращаться домой — тоже. Я подумала о своей квартире, убогом жилище, которое по крайней мере было моим собственным, и снова почувствовала, как слезы начинают наворачиваться на глаза. Я увидела лицо Адама, когда он выходил из моей квартиры, и еще — когда уходил от меня вчера. Я ведь тогда ни капли не сомневалась, что поступаю правильно. А теперь я совершенно одна и, возможно, останусь одна до самой смерти.

Вдохни поглубже. Не реви. Следи за дорогой.

Автомобильной печке не справиться с ощущением холода… Я на секунду отрубилась — или больше, чем на секунду. А когда пришла в себя, увидела на дороге знак, которого раньше не было. «Ненавижу, когда такое происходит на трассе», — мелькнула совершенно четкая мысль, как будто бы мне сейчас и в самом деле может быть дело до каких-то там знаков.

Кстати, я все еще не разревелась.

Знак сообщал, что, если продолжать ехать прямо, в конечном итоге я окажусь в Лондоне. Вот и хорошо. А вот еще один знак — он указывает на повороты, ведущие в разные города Медуэя. Я живу здесь недавно, и все эти названия мне мало что говорят. Хотя… Одно из них мне знакомо. Это город, в котором живет Патрик. Может, он одолжит мне еще немного денег? Или он еще спит? Мой мозг производит сложнейшие расчеты, за которыми сознание едва поспевает. И вот, в самую последнюю секунду, я включаю поворотник и сворачиваю.

Через пять минут я стояла на парковке у заведения под названием «Поваренок», приткнувшегося сразу за раздолбанной кольцевой развязкой. Вокруг росли деревья-полутрупы и кусты с запутавшимися в ветках пивными банками и пластиковыми лотками из-под картошки фри. В целом это местечко походило на часть города в компьютерной игре, где надо самому заниматься дизайном и строительством — заброшенный уголок, который ты забыл удалить или, на худой конец, привести в порядок. Полседьмого. Интересно, Патрик уже проснулся? Звонок может разозлить его или его жену, поэтому я отправляю эсэмэску: «Согласна на все ради денег». Вписываю название городка и ставлю три кокетливые скобки. Надо, чтобы выглядело весело, иначе он не поведется.

Я вышла из машины и, уворачиваясь от ледяного ветра, направилась к «Поваренку». Открывается в семь. Я вернулась в машину и включила печку на полную мощность. Интересно, можно умереть, если сидеть в машине с включенной печкой? Или для этого обязательно завести мотор и просунуть в окно шланг, надетый на выхлопную трубу? Согреться никак не получалось, даже с включенной печкой. Я закрыла глаза. «Аполлон Сминфей…» — подумала я. Интересно, как можно молиться кому-то, с кем лично знаком? Такое вообще возможно? «Аполлон Сминфей. Пожалуйста, пусть с тобой все будет в порядке. Прошу тебя, помоги мне, если можешь. Я поступаю плохо, делаю такое, о чем никому никогда не расскажу. Но мне непременно нужно вернуться в тропосферу, чтобы увидеться с тобой, а для этого мне нужна теплая комната». Неужели подействует? Ведь, кажется, приблизительно так люди молятся? Я не знаю никаких классических молитв. Правда, раньше я умела медитировать. Может, попробовать сейчас? Следующие десять минут я сидела с закрытыми глазами и под гудение печки, словно мантру, повторяла про себя: «Аполлон Сминфей… Аполлон Сминфей…» Не знаю, сработал ли этот прием, но, когда я открыла глаза, снег на автостоянке искрился в тысячу раз ярче, чем прежде. А потом мир снова потускнел. «Маленький повар» открылся. Мне срочно надо выпить кофе.

Я допивала вторую чашку эспрессо, когда телефон завибрировал.

Патрик. «А ты ранняя пташка».

Я начала набирать ответ: «Знаю». Потом задумалась, как бы ввернуть шутку насчет того, что ранней пташке вроде бы положен первый червячок, но так, чтобы это его не напрягло. Никаких идей. В итоге я просто написала: «И?»

«Где ты?»

«Поваренок. У А2».

«ОК. Через 10 мин».

Неужели я на это способна? Но ведь другого выхода нет.

Я глотнула кофе и принялась ждать.


Вскоре он появился, одетый в свою рабочую одежду — черные джинсы и темно-красную рубашку.

— Ого, — сказал он. — Вот так сюрприз.

— Кофе хочешь? — спросила я.

— Хочу кое-чего другого, — сказал он, приподняв одну бровь.

— А, ну это-то тебе точно достанется.

— Где?

— Когда-нибудь занимался этим в общественном туалете?

Он улыбнулся и тряхнул головой:

— Господи боже, какая грязная мысль!

Я тоже улыбнулась:

— Да, грязная.

— Я никогда раньше…

— Никогда раньше что?

Подошла официантка. Патрик прикусил губу.

— Еще два кофе, — сказал он.

— Никогда раньше что? — повторила я, пока официантка шла к прилавку, снимала с подноса две белые чашки и по очереди подставляла их под струю кофеварки.

— Ну…

Говорить необязательно. Ему кажется, что наш роман развивается в обратном направлении и что у него есть своя извращенная логика. Мы начали с отелей, а заканчиваем в придорожной забегаловке — пьем дерьмовый кофе и планируем заняться сексом в туалете. Для него это целая пьеса: действие первое — роскошный секс. Действие второе — жестокий секс. Действие третье — мы отправимся в паршивую туалетную кабинку, и он мне за это заплатит. Надеюсь, он догадывается, что это — финал? Акт третий, он же последний. Конечно, будут кульминация и катарсис — все как положено. А потом — конец, занавес. Конечно же, в моем мире никакой логики в этой истории нет. Для меня наш роман — всего лишь случайный эпизод, и наша встреча здесь совершенно ничего не значит. Нет никакой игры. Мне просто нужны деньги. Но если кому-то нужна пьеса — пожалуйста, будет ему пьеса.

Десять минут спустя мы уже стояли в туалетной кабинке для инвалидов — в ней пахло розовым жидким мылом и отсыревшими бумажными полотенцами. Патрик вцепился мне в сосок и через ткань свитера сильно ущипнул его. А потом прижал меня к стене.

— Черт, — сказал он. — Поверить не могу, что я это делаю. Сними свитер.

— Подожди, — сказала я. — Надо, чтобы все было по-настоящему.

— По-настоящему?

— Ты разве не хочешь узнать, сколько я беру?

Он наклонился к моему лицу и укусил меня за мочку уха:

— Грязная шлюха. Ну, так сколько же?

— Сто.

— А ты подорожала. И что я за это получу?

— За это ты сможешь меня отыметь. По полной программе — как только захочешь.

— В прошлый раз это стоило двадцать.

— Хорошо. Тогда чего бы ты хотел за сотню?

— Ты знаешь чего.

Ага, догадываюсь. В прошлый раз это было бесплатно.

— Деньги вперед, — сказала я.

Он достал пять двадцаток — новеньких, только что из банкомата, и протянул их мне.

— Теперь сними свитер и спусти джинсы, — скомандовал он.

Я это сделала.

— Руки за спину.

Он достал что-то из кармана и связал мне руки. Я подумала: что бы он теперь ни сделал, мне нет до этого никакого дела. Это всего лишь мое тело. Пускай с телом делают что хотят, главное — не трогайте мой мозг. К тому же тело не особенно возражает. Как бы напугана я ни была, как бы сильно ни хотела поскорее уехать подальше от блондинов и их мальчишек — мое тело обрадовалось знакомому ощущению и хочет еще и еще. И ждет привычной боли, которая вот-вот наступит.

— Нагнись, — велел Патрик. Он выдавил себе в руку немного розового мыла и намазал им свой член.

На то, чтобы кончить, ему потребовалось полторы минуты.


В Хертфордшир я приехала около одиннадцати. У меня сложилось что-то вроде плана. Единственный способ добраться до Берлема, прикинула я, — через его дочь. Ведь он — ее отец, а Аполлон Сминфей в своих инструкциях утверждает, что педезис можно совершать по наследственной линии. Поэтому мне нужно остановиться в гостинице рядом с ее школой и оттуда отправиться в тропосферу, попробовать разыскать Аполлона Сминфея и спросить у него, как все это можно устроить. Ведь если я буду рядом со школой, значит — буду рядом с ней. А если я буду рядом с ней, значит, ее легко будет найти в тропосфере. Но это лишь мои догадки.

Школа располагалась в крошечной деревне в нескольких милях от Хитчина. Обнаружив ее, я минут пять кружила по соседним улицам, тщетно пытаясь найти отель или общежитие. Я приготовилась сделать еще один круг — и тут увидела большой паб. Остановила машину и вошла. Внутри никого не было — только тощий тип мерзкого вида вытирал за прилавком стаканы.

— Привет, — поздоровалась я.

— Здравствуйте, — ответил он. — В бегах, а?

— Что?

— Вы не из школы?

Я что — на столько выгляжу?

— Нет, — ответила я. — Лет двадцать назад, может, была… Вы сдаете комнаты?

— Только с завтраком.

— Хорошо.

— Подождите, я посмотрю в журнале, есть ли места.

С тех пор, как я въехала в деревню, мне не встретилось ни одной живой души. Не может быть, чтобы у них не было мест! Но я послушно стояла и ждала, пока он долистает до нужной страницы и проведет ногтем до последней строчки.

— Ага. На сегодня комната есть. Вам для одной?

— Да.

— Семьдесят фунтов.

Мамочки. За комнату в пабе?!

— А подешевле нет?

— Не-а. Кроме этой есть только еще апартаменты. Восемьдесят пять. Так что выбирайте.

Я вздохнула.

— А поблизости тут ничего дешевле не найдется?

— Поезжайте обратно в Хитчин, — предложил он. — Может, там что-нибудь и сыщете.

До Хитчина десять миль. А мне нужно быть рядом со школой.

— Ладно, спасибо. Беру. А кстати, курить там можно?

— Да делайте все, что душе угодно. Рассчитаетесь сразу?

Ну конечно, он мне не доверяет.

— Да, — сказала я и протянула ему деньги.


Комната оказалась лучше, чем я ожидала. Постель — мягкая и прыгучая, с красным стеганым одеялом. По сторонам — тумбочки, на каждой — по антикварной лампе. В номере обнаружился даже туалет с мягкими, хоть и видавшими виды белыми полотенцами. Мне ужасно хотелось принять ванну, но времени на это не было. А если отправиться в тропосферу прямо из ванны? Или так можно утонуть? Надо поточнее прикинуть, как много у меня времени. Определить приоритеты. Поесть, потом — тропосфера. Может, позвонить и заказать еду в номер, а пока несут, принять ванну? По-быстрому, только чтобы согреться. Интересно, тут вообще еду в номер приносят? Да, вот на тумбочке меню. Похоже, в основном тут кормят мертвечиной и жареной картошкой. В итоге заказала тарелку фасолевого супа и две порции картошки. И тут же полезла в ванну. После ванны надела чистые трусы, чистые джинсы, толстую черную термо-футболку с длинным рукавом и сверху свитер. Тут тепло, теплее, чем в монастыре. Я макала картофельные ломтики в суп и перечитывала то, что записала ночью. Мне по-прежнему нужно о многом спросить Аполлона Сминфея.

Я скучаю по своей книге. Скучаю по «Наваждению».


Я полезла в сумку за бутылочкой с микстурой, но ее там не оказалось. Я вывалила на кровать все свои вещи — микстуры нет. Все, что у меня есть, — это черный кружок на белой картонке. Как же теперь я попаду в тропосферу? Ну что, может, все-таки заплакать? А что, если просто лечь на кровать, смотреть на точку и сосредоточиться на ощущении, будто вокруг мигают огни и будто бы я в туннеле… Может, микстура больше не нужна? Наверняка ее в моем организме уже предостаточно, потому что туннель вдруг действительно появляется, и…

Тропосфера выглядит примерно так же, как в первый раз. Я стою на очередной тесной улочке. Тут, как обычно, ночь.

Здесь что, вообще нет солнца? Я оглядываюсь по сторонам — снова неоновые вывески и разбитые витрины. Это что же, изнутри мое сознание примерно так и выглядит? Интересно, почему? Я прохожу мимо секс-шопа с выставленными в витрине огромными красными резиновыми членами. Опять секс-шоп? Тут я догадываюсь, что, видимо, с ними у меня ассоциируются скользкие мужики — в моем сознании это место означает того парня из паба, который дал мне комнату. Значит, мое сознание само создает все эти образы? Похоже, так и есть. Сразу за секс-шопом — парикмахерская для домашних животных с голубой дверью. А это еще у меня в голове откуда? Дальше — овощной магазин с выставленными снаружи лотками с фруктами, на вид совершенно пластмассовыми.

Дисплей?

Вот он. «У вас есть тридцать возможностей», — слышу я.

Ладно. Маловато для населения школы-интерната. Видимо, я еще недостаточно приблизилась к цели.

Можно выбрать игру с карточкой Аполлона Сминфея?

«Срок действия карточки Аполлона Сминфея истек».

Аполлон Сминфей?

Ничего.

Иду дальше. Видимо, все-таки придется справляться с этим самостоятельно. Как же, интересно, добраться до школы? В физическом мире она находится ярдах в ста от паба. Но в мире сознаний? Иду дальше. Как тут вообще обстоит дело с направлением? Чтобы найти что-нибудь, мне нужно идти «в ту же сторону», что и в физическом мире? Как все сложно… Мне вспоминается рассказ Люмаса «Синяя комната». А что, если я зайду в такую часть своего сознания, где не действуют измерения пространства-времени? Что, если я застряну там и не смогу выбраться?

Эта улица какая-то бессмысленная. Толчея маленьких лавочек вдруг превратилась в бульвар изысканных универмагов и ювелирных магазинов. Витрины кажутся мне отвратительными. В одной из них, залитой флуоресцентным светом, выставлены манекены в блестящих вечерних платьях, не обращающие друг на друга никакого внимания. В следующей манекен выгуливает металлическую собачку. В третьей два манекена-мужчины трахают худенький и хрупкий на вид женский манекен. Эта мне нравится больше всего — по крайней мере, неожиданно. Я иду дальше, мимо высокой зеркальной постройки справа и офисного здания слева. Потом дорога снова сужается, и теперь вокруг меня — жилые дома. Но не обычные дома, а кукольные домики размером с настоящие. Передние стены со всех домиков сняты и стоят, прислоненные, сбоку, а наверху, там, где фасады должны крепиться к дому, болтаются шарниры. Раскрашены все они в пастельные тона — лиловый, нежно-голубой, лимонный, розовый. Это, очевидно, школа для девочек. Иначе и быть не может.

Дисплей?

«У вас есть четыреста пятьдесят одна возможность».

Отлично. Я пока не очень представляю, как все это будет происходить, но подхожу к одному из ближайших кукольных домиков и вхожу внутрь: с улицы сразу в гостиную.


«У вас есть одна возможность».

У вас… Мне пятнадцать, я курю два месяца, и у меня уже появилась зависимость. От коки у меня тоже зависимость, и еще от тех булочек из деревенской лавки. Моя самая большая мечта — развить такую зависимость от всего, чтобы люди начали говорить обо мне шепотом. А еще я хочу, чтобы моя дурацкая челка наконец отросла, и хочу сидеть посреди Хэмпстедской пустоши вместе с Хизер и Джо и с ребятами из Хайгейта[19] и разговаривать о том, как все мы вышли из-под контроля, правда, теперь-то я в этом немного сомневаюсь, ведь они-то все уже курят траву, а я не хочу. Но зато собираюсь во время следующего бала заняться сексом. Надо срочно это сделать, а то народ мне вообще верить перестанет. Пока что я еще врала, но теперь им, видите ли, нужны подробности. На днях Джули на уроке математики попросила меня нарисовать пенис!

Я еще раз затягиваюсь.

— Ты уже чувствуешь зависимость? — спрашиваю я у Никки.

— Αга, — говорит она. — Полнейшую. И голос у меня убился.

Никки поет в хоре. Но на самом-то деле она хочет петь в инди-группе. А для этого нужно убить голос. Вот почему она начала курить со мной и с остальными. Где, кстати, остальные? У Софи занятия в театральной студии, а где же Ханна и Джули? Джули я вообще с утра не видела — с тех пор, как она за завтраком сердито на меня посмотрела. Не знаю, что я сделала не так. Джули, миленькая, пожалуйста, не переставай меня любить!

Подумай о чем-нибудь другом!

— Как ты думаешь, Джим не растреплет, типа, всей деревне, что мы пользовались машинкой для самокруток? — спрашиваю я.

— Софи над ним работает. Без паники. Она держит его в руках, в буквальном смысле слова!

— Ты же не хочешь сказать, что она?.. Ну, не могла же она?..

— Лучше тебе самой у нее спросить. Но… — Она хихикает. — Вот черт, она запретила мне рассказывать!

— То есть все-таки да?

— Да!

— Фу-у!!

Софи уж точно вышла из-под контроля!

Откуда-то мне в голову лезет имя Молли. Ох. Ну чего она мне сейчас сдалась-то, эта Молли Дэвис? Ладно. Эта девчонка вышла из-под контроля как никто другой. Софи, может, и потискалась немного с Дэвисом за сигареты, но у Молли репутация прямо, типа, легендарная. Я-то к ней и близко не подойду, я от нее вообще в шоке. Дело не в том, что она не девственница. В смысле, ну да, здесь уже никто не девственница (ну, кроме меня, но об этом — ни гу-гу!), но Молли самая-пресамая недевственница, какие только бывают на свете. В прошлом году, когда они спали в нашей общей спальне наверху, а мы — в хреновой комнатке в подвале, она взяла и ОТСОСАЛА ДП. ДП = Деревенский Парень. А они ведь там все как один недоразвитые придурки. Как подумаю, что он заляпал нам своей спермой диван… Да у нас тут все девочки в шоке от одной только этой мысли!

— Эй, чего это ты притихла? Все в порядке, подружка?

— Да. Задумалась про Молли и всех остальных.

— Не забивай себе голову этими шестиклассницами. Они того не стоят!

— Ну да, наверное.

— У тебя еще остался тот дезик?

— Ага.

Мы брызгаемся дезодорантом и, жуя мятные конфеты без сахара, идем в сторону школы. Софи такие конфеты не ест — говорит, от них бывает рак. Однажды как начала орать: «Идиотка, от них бывает рак у крыс!» Джули — это, конечно, сплошной ржач.

А вон Элен идет к общежитию — француженка, глазки строит всем подряд. Не смотри на нее, не смотри. Фу-ты, блин. Ну зачем я посмотрела? Теперь она подумает, что я лесбиянка, и это фигово, потому что все говорят, что она сама лесбиянка — ну, в те дни, когда не строит из себя шлюху.


Фасад большого кукольного домика захлопывается за Элен. Но я не пытаюсь прыгнуть. Я помню, что было в прошлый раз, когда меня отбросило обратно в тропосферу. Надо действовать по-другому.

Дисплей!

Штуковина тут как тут. Экран весь усеян картинками, и я ничего не могу разобрать. Вот рабочий стол, вот — что-то вроде спортзала. Тут — белый потрескавшийся потолок… Но всего их штук десять разных, и я никак не могу решить, какую выбрать. Француженка ушла. Я иду по коридору с Табитой Янг, она же Табс, девочкой, которая хочет быть зависимой от всего. Пока она идет вместе со своей подружкой Никки, ее мозг не переставая выдает информацию о людях, мимо которых мы проходим, о ее носках (слишком короткие), о ее юбке (слишком длинная), о ее дыхании (пахнет от нее сигаретами или не пахнет), и она постоянно боится сказать или сделать что-нибудь не то. При этом она умудряется отвечать «Угу» и «Вот-вот!» каждый раз, когда Никки ей что-нибудь говорит.

Я оставляю дисплей включенным. Интересно: то, что изображено на этих картинках, видят сейчас предки Табс? И опять же, настоящих предков я что-то здесь не вижу. На экране нет ничего такого, что было бы мне незнакомо. Никаких пещерных людей или римских настенных рисунков. Но, по-моему, мистер Υ использовал педезис для путешествий во времени. Или, может, я просто невнимательно прочитала эту часть книги? Вот бы разобраться. Немного информации я получила, пока находилась в сознании Мартина, но этого явно недостаточно.

Мимо проходит еще одна девочка, Табс узнает в ней шестиклассницу по имени Максин и судорожно придумывает что-нибудь крутое и остроумное, на случай, если девочка с ней заговорит. На этот раз, когда открывается дверь над изображением этой девочки, на экране моего дисплея появляется новая картинка. Ну, это мне уже знакомо: это я/Табс, из чего следует — или должно следовать, — что я могу перепрыгнуть отсюда туда, точь-в-точь как я перепрыгнула тогда из мыши в кота. Ну что ж. Попробуем. Скрестили пальцы: вперед. Ну же, давай! И — есть! — меня слегка размывает, но, надеюсь, не обратно в тропосферу.


«У вас есть одна возможность».

У вас… От меня пахнет. Воняет. Те девочки из одиннадцатого наверняка это почувствовали, когда проходили мимо. Под мышками намокло и между бедер — тоже. Между моих огромных, слоновьих, супергигантских, уродских бедер. Когда я в колготках, ноги не трутся так сильно друг о друга и кожа на них не краснеет, но зато в них жарко, а когда мне жарко, я воняю, как животное. Но животным-то положено вонять. Никто не имеет ничего против того, что животные воняют. Похоже, кроме меня, это больше никого не беспокоит. Не представляю, как я проживу целую жизнь с такой проблемой. А если я умру, кто-нибудь вообще заметит? Никто не захочет со мной переспать, никогда. Мне самой противно смотреть на себя голую, Клер, Молли и Эстер наверняка это замечают, но ничего не говорят. Ну, то есть ничего не говорят мне, но, думаю, когда меня нет рядом, они об этом разговаривают. Ох, только бы они не собрались устроить мне эту свою идиотскую «интервенцию»! В прошлом семестре они проделали это с Ники Мартин. Набросились на нее, когда та только легла в постель, и сообщили ей, что у нее плохо пахнет изо рта. Конечно, они были при этом супермилыми. Тут вообще все и всегда супермилые. «Мы подумали, что тебе лучше быть в курсе…» Улыбка, улыбка, идеальные зубки. «Ты тоже должна нас предупредить, если у нас, ну, знаешь, что-нибудь не так». Если они устроят интервенцию мне, я себя убью. Пока не знаю как. Я не терплю вида крови и петли вязать не умею. Черт. Эстер. Надо пойти переодеться, но теперь нельзя, раз и Эстер туда направляется. Просто прекрасно.


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я теперь намного стройнее, чем Максин. Эта диета просто чудо.

— Хей, Максин!

Мне нравится говорить «Хей» вместо «Привет». Звучит очень по-американски.

— Ой, привет, Эстер.

Но она не останавливается, чтобы поговорить, а чуть ли не бегом удирает в обратном направлении. Что я ей сделала? Ишь, возомнила о себе! Ладно, ну ее. Лучше подумаю, что делать, если мисс Гудбоди («Зовите меня Изобел!») ко мне подкатит? Я так долго сходила по ней с ума, что мне и в голову не пришло, что она может чувствовать ко мне то же самое. Но ведь это же она предложила проводить дополнительные занятия в театральной студии, и это она вошла вчера в раздевалку, когда я там переодевалась, и это она похвалила мою грудь. Честное слово. Я уверена, что мне не показалось! Сначала раздалось «Ооооой!», когда она отдернула не ту занавеску. А потом слишком длинная пауза. Быстрая улыбка. И затем — я на девяносто девять процентов уверена, что это действительно произошло! — она сказала: «Классная грудь» — и только после этого отошла. Должно ведь это что-то значить! Она ведь не просто пытается быть молодой, крутой и все такое. Она, наверное, хочет мне что-то сказать. Но слова прозвучали так тихо, что я не уверена, что именно она произнесла.

Ведь то, что я ее хочу, еще не означает, что я лесбиянка?

Я не лесбиянка.

Я не лесбиянка.

Но я хочу, чтобы она меня поцеловала.

Я сворачиваю за угол и поднимаюсь по лестнице общежития шестого класса. Обычно я взбегаю через ступеньку, но сегодня мне как-то трудновато дышать. А где, интересно, мой ингалятор? Вот черт. Кажется, он остался в сумке с формой в раздевалке. Ну нет, возвращаться неохота. Все будет хорошо. У меня уже больше года не было настоящих приступов. Если бы только разобраться, что делать с этим чувством, которое охватывает меня при мысли об Изобел Гудбоди. У меня как будто… Как будто бы желудок — это аквариум с тысячами рыбок, но вода в нем высохла и рыбки хлопают хвостиками и плавниками, как в том ужасном документальном фильме, который нам показывали на биологии. Как отключить это чувство? Думаю, если бы мне удалось ее поцеловать, стало бы легче, но когда же мне представится такая возможность? И стоит ли это того, чтобы вылететь из школы? Что, если все об этом узнают и решат, что я лесбиянка? Надеюсь, у нас в спальне никого нет. Вот черт. Кто-нибудь там всегда есть. Это Молли, и видок у нее тот еще. Куда столько черной подводки?? И у нее разве сейчас нет урока? Кажется, она должна быть на философии.

Когда Молли попадает в рамку кукольного домика, на дисплее ничего не меняется. Ну же, ну. Я практически в двух шагах от Берлема. Ну, если, конечно, это сработает. Почему ничего не происходит? Почему на дисплее не появляется картинка, которая говорила бы, что я могу переключиться на Молли?

Я думаю о послании Аполлона Сминфея — о том его кусочке, который не сразу вспомнила.

«Вы можете перепрыгивать из одного разума в другой в физическом мире (но только при условии, что этот человек в настоящий момент уязвим и доступен миру всеобщего разума)».

В каком смысле уязвим? Не понимаю. Я остаюсь в сознании Эстер, но дисплей по-прежнему у меня перед глазами. Стоит картинке мелькнуть хоть на мгновение, и я немедленно переметнусь к Молли.

— Хей, — говорю я Молли.

— Хей, — отвечает она.

— Философию что, отменили?

— Да ну ее.

Я подхожу к своей кровати и сажусь на нее. Эх, так хотелось спокойно подумать об Изобел. И вот пожалуйста — теперь тут сидит эта дура Молли и пыхтит. Красится. Я смотрю, как она накладывает розовые румяна и черную тушь. А теперь — снова черный карандаш вокруг глаз, все больше и больше, как будто бы она собралась поступить в труппу мимов, которые в свободное время поклоняются дьяволу.

— Куда-то идешь? — спрашиваю я.

— Ага.

— Куда?

— Далеко.

— Молли.

— Чего? Сегодня пятница, я не собираюсь сидеть в этой вонючей дыре.

— Но…

— Ты только меня прикрой, Эстер, ладно?

— Ладно. — Я пожимаю плечами. — Прикрою.

В конце концов, чем быстрее она свалит, тем быстрее я останусь одна. Если, конечно, и Максин тоже не припрется. Не знаю, куда она направлялась. Шла вроде бы в сторону раздевалок — но ведь она не занимается спортом. Надо было попросить ее захватить ингалятор. Я вздыхаю. Здесь, конечно, можно получить хорошее образование, но никакого личного пространства. Ну, хотя бы на будущий год у меня наконец-то будет собственная комната. У меня уже и в этом году должна быть своя комната или, в крайнем случае, комната с одной-единственной соседкой. Но в школе «кризис свободного пространства» и мыши в старом крыле шестого корпуса. Так что вот вам, пожалуйста, — как будто снова в одиннадцатом классе.

— Хей, Молл?

— А?

— А с кем ты идешь?

Может, с Максин? Хотя Максин в последнее время со всеми ведет себя как-то странно. Но все равно есть надежда, что сегодня вся наша комната разбредется и меня оставят наконец в покое. Представляю: сижу здесь совершенно одна — и вдруг входит мисс Гудбоди и… нет, я бы не смогла называть ее мисс Гудбоди, если бы собиралась ее поцеловать. О, Изобел… Черт, как же глупо звучит.

— Ни с кем. Поеду в город, а там пошатаюсь с Хью.

И вот тут-то это происходит: дисплей мигает. Я прыгаю. Получилось…

«У вас есть одна возможность».

У вас… Я страшно хочу Хью. Кто-то сказал на днях, что он один из самых опасных парней во всем Хитчине. Прекрасно. А я, возможно, самая опасная девчонка. Он-то, понятно, видит не это. Он видит что? Девочку из элитной школы, у которой есть все, чего у него никогда не было. Подростка, неразумное дитя. Но что-то ведь он должен во мне видеть, иначе зачем бы ему проводить со мной целую ночь в прошлую субботу?

Но на мои звонки он с тех пор не отвечает. И на записки — тоже. Значит, буду снова ночь напролет скитаться в одиночку из паба в бар, из бара в клуб и притворяться, будто занята чем-то поинтереснее, чем поисками Хью. Вот только чем же? Я взглянула на Эстер. Она в последнее время стала совсем скелетом. Лишний повод не просить ее поехать со мной. Может, она ему как раз больше понравится — натуральная блондинка с огромными сиськами на малюсеньком тельце. Сука. Нет, не буду звать ее с собой. Мне непременно нужно снова быть с Хью. Мне нет дела до его глупых соседей, и до матраса на полу, и до того, что он любит пить водку прямо из бутылки, пока трахает меня. И плевать, что, когда я шептала ему на ухо: «Хью, Хью», он прорычал в ответ какое-то имя, совсем непохожее на мое, и что, когда я крикнула: «Да! Да! Сильнее!» (как в том порнорассказе, который Клер распечатала из интернета в прошлом семестре), он ухмыльнулся и назвал меня потаскушкой. Мне даже не хочется, чтобы он менялся. Если кому и стоит измениться, так это мне.

Или я уже и так сильно изменилась? Как это называется, когда бабочки выбираются из своих коконов? Как бы это ни называлось, это не про меня. Из меня вышла бы ужасная бабочка. Не важно, кем я была до того, как вылупиться, — главное, что теперь я вылупилась и стала кем-то совсем другим. Да и вообще, меня ведь действительно нельзя назвать типичной богатой девочкой-выпендрежницей. Все знают про случай с «оральным сексом на диване» — даже учителя, хотя у них и нет доказательств. Ну да, да, на самом деле ничего не было. Я увидела хрен этого парня, но в рот я его не брала. Ну, понятно ведь… фу! Но мне нравится репутация, которую мне этот случай обеспечил, хотя в классе со мной многие так до сих пор и не разговаривают. Можно, пожалуй, сказать Хью, что меня собираются отчислить за то, что я слишком много занимаюсь сексом. Это должно его впечатлить. Ведь в прошлый раз, когда мы виделись, он мне сказал, что нам не следует больше встречаться, как раз потому, что у него, мол, опыта в этих делах в сто раз больше, чем у меня. «Я такое видел и делал, что у тебя бы челюсть отвисла, детка». Вот как он сказал. Так как тебе это, Хью? Я тоже много занимаюсь сексом. Мы оба испорченные. Оба грустные, одинокие люди, и поэтому мы должны быть вместе. Как в той песне Тома Уэйтса, которую ты мне играл.

Ну да, у него было трагическое прошлое и все такое, но ведь и у меня тоже. Как насчет того, что мой папа умер, когда мне было девять, и тогда я узнала, что моим настоящим отцом был кто-то другой — какой-то мамин коллега? Или это какая-то слишком буржуазная проблема? На такое, наверное, не пойдешь жаловаться в службу социальной защиты, да? Я не видела своего отца — того, который настоящий, — уже больше года. Его никто не видел уже больше года. Еще немного подводки вот сюда. Но мою учебу в школе кто-то загадочным образом продолжает оплачивать. Так что я не могу даже сказать, что он умер. Хотя, может, и скажу. Я бы могла сказать, что у меня было два отца и они оба умерли, так что, возможно, на мне лежит проклятие. Правда, это все равно не так круто, как алкоголизм или торговля наркотиками. Ну, еще я бы могла сказать, что меня бьет мать, но это неправда. Она ударила меня только однажды — когда я сказала, что это хорошо, что папа умер.

Дисплей все это время здесь, и я время от времени посматриваю на картинки, плавающие вокруг. Их здесь пять, но я не знаю, какая мне нужна. Пока Молли думает про Хью, я все рассматриваю и рассматриваю их. Возможно, это первый случай, когда я, оказавшись в чьем-то сознании, чувствую, что меня связывает с этим человеком нечто большее, чем просто то, что вот я здесь и понимаю тебя просто потому, что оказалась у тебя в голове. Молли я понимаю на гораздо более глубоком уровне. Но мне нельзя с ней оставаться, надо понять, куда прыгать дальше.

Вот варианты:

— вид на рабочий стол в кабинете;

— вид (глазами водителя) из машины, которая едет по узкой дороге;

— вид на старушку, которая что-то жует;

— на старика, который читает газету;

— на еще одну старушку, но на этот раз — с розовыми прядями в волосах.

Я знаю, что, прыгнув в одну из этих картинок, могу оказаться где угодно. Мне во что бы то ни стало надо оказаться именно у Сола Берлема, потому что я понятия не имею, как вернуться на эту точку, если я заблужусь. Я еще раз изучаю картинки. На рабочем столе сидит мягкая игрушка. Руки на руле в машине — женские, с перламутровым розовым лаком на ногтях. Эти люди определенно не мужчины. Итак, остается выбрать из троих стариков. Может, все это — точки зрения дедушек и бабушек Молли, которые смотрят друг на друга или на своих знакомых? А где же тогда Сол Берлем? Где же его точка зрения? Я снова рассматриваю картинки — и никак не могу выбрать. Ни одна не кажется подходящей. Может, он умер. Но меня так и тянет остановиться на женщине с розовыми прядями. Точнее, я просто смотрю на нее и думаю, что она выглядит необычно, а сознание, быстренько распознав в этой мысли слово «интересно», уже хочешь не хочешь начинает переносить меня туда. Вот черт. Меня размывает… Я покидаю Молли. Но, прежде чем совсем исчезнуть, я пытаюсь заронить в ее сознание мысль: «Забудь Хью. Забудь его…»

Глава двадцатая

У ВАС ЕСТЬ ОДНА ВОЗМОЖНОСТЬ.

У вас… Я в темноте спускаюсь с холма, и огни города внизу сверкают, как отражение в воде. Планк, мой пес, не захотел подниматься выше — он словно ощущает здесь присутствие чего-то такого, чего не чувствую я. Похоже, это место ему не нравится как раз по той причине, по которой мне оно нравится. Он терпеть не может… что? Историю? Призраков? Меня уже ничем не удивишь. Итак, мы спускаемся. Прочь от древних, нависающих темной тенью воротных столбов, прочь от обсыпающейся стены из серого камня. Когда я здесь, я представляю себе, как перемещались и путешествовали люди верхом в те времена, когда не было машин, и понимаю, что тогда сюда не доносилось этого далекого вибрирующего звука: гудения электричества, которое вырабатывают и расходуют, рычания автомобилей и шума поп-музыки. Но я пойду туда, куда желает собака, — так проще. И я доволен собой, доволен, что могу вот так запросто отказаться от контроля. Но быть довольным собой не годится. Я не хочу испытывать по отношению к себе никаких эмоций. Хочу пустоты. Вот идиот: хотеть пустоты невозможно. Ее нужно просто к себе подпустить. Позволить ей медленно обволакивать меня всякий раз, когда я ни о чем не думаю.

Я теперь знаю, как выглядят мысли, но думать все равно сложнее, чем не думать.

Собака всерьез решила отсюда выбираться. Мы уже почти бежим по замерзшей, твердой грязи. Мороз. Плохо для растений — так всегда говорила моя мать. И конечно, скоро Рождество. Когда мы наконец спускаемся, я вижу огни вблизи: сотни белых, изготовленных с большим вкусом звездочек висят над дорогой, и до каждой можно дотянуться. Дерево у кольцевой развязки тоже украшено лампочками. Что теперь значит Рождество? Видимо, не больше и не меньше, чем и раньше. Лура вегетарианка, но она наверняка заставит нас устроить праздник. Она любит ритуалы. Елку мы уже поставили, но еще не нарядили. Лура не хочет звезд и мишуры — ей хочется украсить елку черными дырами, червоточинами и кварками. Хочет обернуть ее полотном пространства и времени. Я рассмеялся, когда она мне об этом рассказывала. Обещал посмотреть, что есть в магазинах. По крайней мере, я теперь хожу по магазинам. Хожу по магазинам и выгуливаю собаку. И ничего ужасного пока не произошло. Так все-таки лучше, чем все время сидеть взаперти.

Дисплей?

Он появляется. В центре экрана только одна полупрозрачная иконка: размытое изображение кучи зеленых листьев. Я прошу убрать картинку, и она исчезает.

Кто я?

Я — Сол Берлем.

Слава богу. Где я?

Иду по Фор-стрит. Я иду по Фор-стрит, но Планк хочет свернуть налево, мимо сырной лавки и оттуда — направо, домой. Ему уже не терпится попасть домой. А впрочем, нет. Он пробегает мимо нашей входной двери и бежит дальше, и его нос, словно стрелка, указывает на то место, где стена соприкасается с тротуаром. Ах да, это второе мое любимое место в городе.

Где я?

Пока я стою здесь, собака нюхает какую-то траву, пробивающуюся сквозь асфальт. Да, вот пространство, которое мне нравится. Это действительно настоящее пространство, пустота, обнесенная четырьмя стенами. В последнее время здесь понавешали разных табличек, поясняющих, что здесь ведется строительство по заказу тех-то и тех-то, и рассказывающих о том, какие неприятности с тобой произойдут, если ты осмелишься сюда сунуться. Это как-то все портит. Без знаков было лучше. Пустое пространство, окруженное стеной: дом без комнат и крыши, а под ногами — розовая почва Девоншира. Мне это нравится. Напоминает о моем самом любимом месте в городе — замке. Замок — это ведь, по сути, то же самое: стены, вознесенные вокруг пустоты. У меня над рабочим столом висит открытка с замком. Это аэроснимок, фотография, сделанная с одного из вертолетов, которые в ясную погоду вечно тарахтят у нас над головой. Сверху замок похож на серое каменное кольцо, забытое кем-то на холме, — сорванное, вероятно, с пальца какого-то местного великана. Туда, кстати, можно сходить: заплатить за билет и войти в круг пустого пространства, обнесенного стеной. По-моему, это здорово. Смотришь на эту пустоту и стену вокруг нее и думаешь: «И на что же тут смотреть? Интересно, стены здесь — для того, чтобы не выпустить наружу пустоту или чтобы не впустить внутрь город?»

Теперь я удивительным образом знаю, из чего состоит камень. Но до сих пор ничего не знаю о том, кто придумал пространства. Кто изобрел пустоту? И кому взбрело в голову чествовать ее здесь? Ну конечно, люди не знают, что чествуют пустоту (хотя могли бы знать, ну правда, грех не знать!). Они-то думают, что пришли осматривать нечто, нечто осязаемое — но ведь на самом деле его здесь уже давно нет. Они думают, что, если побывать в пустом пространстве, обнесенном стеной, можно совершить путешествие во времени. Но я и в этом тоже кое-что смыслю.

Почему он никак не подумает о названии города, в котором находится?

Где я?

Я перешел через улицу и теперь стою у входа в церковь — в ту церковь, куда мы ходим каждый вечер, просто так, на всякий случай. Мы не молимся, но, возможно, в том, что мы делаем, есть что-то от молитвы. Мы входим внутрь и сразу выходим — на всякий случай. Я даже не знаю, какая именно это церковь, хоть и хожу туда каждый вечер. Я предположил однажды, что это, вероятнее всего, англиканская или католическая церковь, но у нее нет названия — никакого конкретного святого или чего-нибудь в этом роде. Но каждый четверг сюда приходят веселые люди в самодельной одежде и затевают там внутри что-то очень радостное. Ну, во всяком случае, они всегда выглядят очень радостно, когда выходят после этого на улицу. По-моему, в остальные вечера они обходят дома и торгуют чем-то невидимым типа надежды или спасения. Лура раздобыла ключи от церкви, и никто не возражает, чтобы мы ходили туда каждый вечер. Верю ли я в то, чем они там внутри занимаются? Да. Теперь мне не остается ничего другого. Вот только интересно, а они бы сами верили в это, если бы знали то, что знаю я?

Где я живу?

На улице Святого Августина.

Ну нет, это я знаю — это его старый дом. Почему он не думает про свой теперешний адрес?

Где я сейчас?

Теперь я иду в гору: дорога на холме заворачивается вопросительным знаком, и, если быть невнимательным, можно попасть под машину. Наверху указатель — Торки: стрелка показывает вправо.

Выходит, он где-то рядом с Торки, но я даже не знаю, где это. Этого недостаточно.

Что заставило меня покинуть дом?

Ох. С чего же начать? И чего это мне вдруг вздумалось сейчас об этом вспоминать? Собака, принюхиваясь, бежит вперед, прямо через рыночную площадь, но я этого уже не вижу. А вижу я… что? Насколько глубоко в прошлое готово вернуться мое сознание? Сцены проносятся передо мной на быстрой перемотке: первая — это, конечно, доклад, который я сделал в Гринвиче по поводу проклятия мистера Υ. Лура там тоже была. И люди из проекта «Звездный свет». Конечно, тогда я понятия не имел, кто это вообще такие. Единственным по-настоящему невинным слушателем была Эриел Манто, и я все смотрел и смотрел на нее — девушку в тесном сером джемпере и с рыжими волосами. Помню, как Лура после моего доклада встала и, не сказав ни слова, присоединилась к толпе слушателей Лахири. Дальше вот что: я выпиваю лишнего вместе с Эриел и представляю себе, как мы с ней занимаемся сексом, а потом — катастрофа! — мне приходит в голову, что, возможно, она и в самом деле согласилась бы со мной переспать. Конечно же, я ушел как можно скорее — чтобы не допустить ничего подобного.

Затем, пару недель спустя — или, может, немного больше, — я получил по электронной почте письмо от Луры. В нем говорилось, что она — ученый и работает в том же университете, что Лахири. Но ее заинтриговало название моего доклада. И сам доклад очень понравился. Теперь она хочет со мной встретиться.

Я тогда подумал: две возможности заняться сексом за один месяц?

А потом понял, что, как обычно, одна из этих возможностей — моя аспирантка (пусть пока только потенциальная), а вторая — немолодая женщина.

Или нет, не так: немолодой тут как раз я. И отдаю себе отчет в том, что они не могут на самом деле хотеть меня — теперь-то уж точно не могут. Хотя ведь Дани-то хотела. Блэнд Дани меня хотела. Мы виделись тогда в последний раз: я стоял без рубашки, с седыми волосами, нелепо сверкающими в свете ярких офисных ламп, а Блэнд Дани, самая слабая студентка курса, говорила мне: «Я хочу увидеть вас» — и затуманенными глазами смотрела вниз, на мои брюки. Конечно, говоря «вас», она имела в виду мой член. Что это, интересно, за манера такая у женщин? «Я хочу, чтобы ты вошел в меня». Да нет же. Ты хочешь, чтобы в тебя вошел только мой член, и тебе, в общем-то, нет дела до прикрепленного к нему куска плоти — мужчины с мозгами, который никогда в тебя не «войдет» и которого ты никогда не сможешь понять. Вообще-то предполагалось, что это будет дополнительное занятие. Я предложил завязать ей глаза — не потому, что меня это заводит, а потому, что не хотел, чтобы она меня видела. Конечно же, ничем хорошим это не кончилось. Хотя что плохого в том, чтобы не видеть? Ведь тогда все это — почти то же самое, что фантазия, и, возможно, даже не противоречит университетскому уставу. Но она тем не менее пригрозила подать на меня жалобу после того, как я (в буквальном смысле) перестал ее видеть. Ведь я ее даже не хотел: она была похожа на большой кусок подтаявшего масла.

Я назначил Луре встречу в кафе одной из лондонских галерей. Она сказала нечто такое, от чего я едва не лишился дара речи. У нее был экземпляр «Наваждения» — возможно, единственный экземпляр, о существовании которого известно, то есть тот, который хранился в Германии. Вот, собственно, из-за чего она пришла послушать мое выступление. Книга принадлежала раньше ее отцу. Она рассказала, что его одним из первых ученых привлекли к разработке теории квантовой механики. Она определенно не хотела говорить о нем слишком много, рассказала только самое важное: что он был современником Эрвина Шрёдингера и Нильса Бора, но отказался последовать за многочисленными еврейскими физиками, которые отправились из Европы в Америку конструировать атомную бомбу и участвовать в других не менее дьявольских проектах. Вместо этого он остался в своем университете и продолжил возводить свою сногсшибательную теорию, подробности которой ныне утеряны. За неделю до того, как его отправили в концлагерь, отец Луры сделал заметку в своем дневнике о «Наваждении». Он был чрезвычайно взволнован тем, что заказал себе в Лондоне эту книгу, так как, по его предположениям, речь шла чуть ли не о последнем из сохранившихся экземпляров. В одной из его последних дневниковых записей говорится о предположительном «Проклятии Мистера Y». Лура была потрясена — и вместе с тем заинтригована, — когда увидела название моего доклада. Она рассказала, что больше никогда и нигде, кроме дневника отца, не встречала этой фразы.

Все это она рассказала мне, ни разу не изменившись в лице. Правда, она беспрестанно поправляла рукой волосы и делала долгие перерывы между отдельными частями рассказа. Затем, когда нам наконец принесли кофе, она оставила волосы в покое и принялась за ручку чашки, вертя ее взад и вперед и просовывая внутрь свой тонкий палец.

— Вот так, — сказала она. — Я подумала, что вам будет интересно узнать кое-какие подробности из жизни книги — или, по крайней мере, этого конкретного экземпляра.

— Я вам очень благодарен, — ответил я. — Большое спасибо, что не пожалели времени, чтобы прийти и рассказать мне все это.

По ее глазам можно было подумать, что сейчас она улыбнется, но нет, улыбки не последовало.

— Эта книга очень много значила для моего отца, — сказала она.

Я не знал, что на это ответить, и поэтому просто спросил:

— А вы ее прочли?

— Нет. — Она помотала головой. — Но знаю, что она очень ценная — не зря ведь меня уговаривают ее продать.

— А вы не продаете?

— Нет.

— Почему?

Она вздохнула:

— Я ненавижу ее от всей души, но продать не могу. Я не продала ни одной из папиных книг. К тому же мне не слишком нравятся люди, которые хотят ее купить. В последнее время они ведут себя несколько угрожающе. Но только что они могут поделать, если книга хранится в банковской ячейке? Может, конечно, они планируют ограбление? — На этот раз она все-таки улыбнулась. — Если честно, боюсь, у них ничего не получится.

— Кто они такие?

Она пожала плечами и отхлебнула из чашки cafe crème.

— Американцы.

Повисла долгая пауза, после которой она сказала:

— В общем… Мне кажется, вам было бы интересно на нее взглянуть. Я угадала?

— Вы серьезно? — Думаю, я был похож на мальчишку, которому предложили полистать чужую коллекцию редких комиксов. Но я ничего не мог с собой поделать. — В том смысле, что…

— Ну конечно серьезно. Ведь для вас она представляет интеллектуальную ценность — это очевидно. Отец наверняка одобрил бы такое мое решение — уже хотя бы из-за этого я хочу ее вам показать.

— Вы показывали ее кому-нибудь еще?

— Нет. Я сама видела ее несколько раз, но не смогла к ней даже прикоснуться…

— Почему?

Она посмотрела на скатерть. Рядом с ее блюдцем лежала крошечная крупинка коричневого сахара, и она раздавила ее пальцем. А потом снова посмотрела на меня и слабо рассмеялась.

— Видно, дело в семейном суеверии? — Смех сжался до вздоха. — Я занимаюсь наукой и, конечно, понимаю, что отца убил Гитлер, а не какая-то там проклятая книга. И все же… Они схватили его ровно на следующий день после того, как она оказалась у него. Последнее, что он сделал, находясь на свободе, — это положил ее в банковское хранилище.

Мы поговорили еще немного. Она рассказала, что через месяц собирается в Германию, и пригласила меня съездить с ней туда на несколько дней. Конечно же, мне хотелось поехать: увидеть книгу, прикоснуться к книге. Но я придумал какие-то вежливые возражения — ведь не хочет же она снова ворошить в памяти все эти воспоминания? И чтобы совершенно чужой человек вмешивался в их семейные дела, и так далее, и тому подобное, — но она вежливо отмела все мои возражения, на что я, собственно, и надеялся. И вот я поехал с ней. Неделя, как начался семестр, и я радовался, что можно провести несколько дней подальше от всех этих административных хлопот, электронных писем и собраний. Дома я только и делаю, что работаю, и давным-давно не устраивал себе нормальных каникул. В четверг вечером мы посмотрели какую-то абсурдную пьесу, а в пятницу отправились в банк. Лето еще не кончилось, но в воздухе витала какая-то серая сырость, и казалось, дома и деревья вокруг нас мягко обволакивают друг друга. Едва я взял книгу в руки, Лура отвела глаза в сторону и почти сразу сказала:

— Я хочу, чтобы вы взяли ее себе. Заберите ее отсюда.

— Вы ее продаете? — удивился я.

— Нет. Просто заберите ее.

В последнюю ночь, которую я провел вместе с ней, мы печально занимались сексом. Казалось, это какая-то обыденная неизбежность — вроде гриппа среди зимы. Я не думал, что увижу ее еще когда-нибудь. Она ненавидела эту книгу и отдала ее мне. Я даже не уверен, хочет ли она, чтобы я когда-нибудь ее вернул. Я не слишком хорошо понимал, что вообще происходит, но лишних вопросов задавать не стал. Мне была нужна эта книга. Я еще никогда и ни в чем не испытывал такой нестерпимой потребности.

Затем последовали странные события, которые тогда я списал на рассеянность. Сначала я забыл положить книгу в сумку; потом забыл забрать сумку с багажного транспортера в аэропорту. Я чудом довез ее до дому, не потеряв. В тот день я вынужден был присутствовать на каком-то мероприятии в университете — и даже не заметил, как оно пролетело. Рядом со мной сидела моя аспирантка, Эриел Манто, и, кажется, я даже умудрился немного с ней пофлиртовать (совершенно безобидно!), но очень скоро я извинился и со всех ног бросился домой. Я устроился в своей старой оранжерее и, пока за окнами село и снова встало солнце, дочитал книгу. После этого я все никак не мог уснуть и поэтому выпил бутылку старого дорогого вина и несколько раз расплакался — просто потому, что это было так прекрасно: обладать этой книгой, наконец-то иметь возможность ее прочитать. Никто мне не мешал, и единственными звуками, которые до меня доносились, было пение птиц.

Я сразу же решил, что приготовлю микстуру, о которой говорится в книге, и попробую сам отправиться в тропосферу. Я провел небольшое исследование и выяснил, что Carbo-veg в нужной потенции можно купить в одном магазинчике в Брайтоне. Я, не откладывая, съездил туда, затем добыл в церкви Св. Томаса святой воды и в тот же вечер впервые побывал в тропосфере. Воспоминания о моих первых попытках путешествия в мире сознаний уже немного размылись. Но я помню, как впервые двигался по туннелю, с которым теперь так хорошо знаком, и как очутился в странном месте, похожем на старинную открытку с изображением Лондона девятнадцатого столетия: темные трущобы, туман и заброшенные двухколесные экипажи. Я, конечно же, немедленно принялся исследовать все вокруг и вскоре начал понимать кое-какие правила этого места. Я испытал педезис на молочнике. А потом попробовал — безуспешно — пробраться в сознание ректора университета.

Первое электронное письмо пришло вечером в субботу. Вроде бы отправил его студент Йельского университета, но в строке обратного адреса значился ящик на Yahoo. Корреспондент спрашивал, не желаю ли я вступить в электронную переписку по поводу «Наваждения». Я вежливо отказался. Письмо было написано весьма коряво, да и к тому же мои собственные студенты отнимали у меня уйму времени. Я подумал тогда, что это удивительное совпадение — то, что этот человек написал мне как раз тогда, когда у меня появилась книга, но никакого подвоха в этом я тогда не почувствовал. Второе письмо пришло в следующую субботу — приблизительно в то же время.

Прошу прощения за вторжение. Я директор проекта «Звездный свет», важного междисциплинарного исследования в области потенциала человеческого разума. И последнее время мы занимались изучением метода, описанного в книге «Наваждения». Вернее сказать, этим занимался мой предшественник. Теперь, когда проект перешел под мое руководство, я намерен продолжить работу, но, к сожалению, все наши системы вышли из строя, и мы потеряли все данные, включая инструкции по приготовлению состава. И почтовый ящик на Hotmail мне пришлось завести по той же причине! Наши системы заработают только через неделю, а рецепт состава нужен нам срочно. Поскольку в вашем распоряжении имеется книга, я надеюсь, что вас не затруднит потратить несколько минут своего времени и прислать нам рецепт.

В понедельник я позвонил Луре.

— Проект «Звездный свет»? — переспросила она, после того как я все рассказал.

— Да.

— Это те же люди, которые хотели купить у меня книгу.

— Ты что-нибудь о них знаешь?

Она задумалась.

— Ну, я попыталась кое-что о них разузнать.

— И?

— Проект «Звездный свет» закрылся почти год назад. Никакого проекта «Звездный свет» больше нет.

— А что это вообще такое?

Она вздохнула.

— Это был американский проект повышенной секретности. Я узнала о нем от знакомого одной моей подруги — физика в Массачусетском технологическом университете. Он слышал только какие-то разговоры об этом проекте — что якобы начинался он как обыкновенное исследование в области телепатии, а затем переродился во что-то другое. Он говорил что-то про сверхсекретный завод посреди пустыни, про отдаленное видение, игру в «гляделки» с участием коз и поиски «совершенного оружия». Он вроде бы слышал, что произошла какая-то ужасная трагедия, из-за чего проект пришлось свернуть, и предупредил меня, что лучше никого об этом не расспрашивать. В общем, выглядело все очень мрачно.

— Но если проект закрыт, почему какие-то люди пишут мне и рассказывают, что они — его участники?

— Не знаю. Кажется, я уже говорила тебе, что в какой-то момент они стали вести себя совсем неприветливо.

— А откуда им известно, что книга теперь у меня? — Я не стал спрашивать, не она ли им рассказала.

— Не знаю, — ответила она.

Я задумался.

— Думаешь, они и в самом деле опасны? — спросил я.

— Честное слово, я понятия не имею. Ты не знаешь, зачем им книга? Ты ведь, наверное, уже прочитал ее?

— Да. Прочитал.

— И?..

— Понятия не имею, зачем она им.

Зачем я солгал? Конечно же, я знал, что им нужен рецепт, и почему он им нужен, я тоже знал: потому что он действительно работает. Единственное, что я мог предположить, это что эти люди — какая-то отколовшаяся группа, которой дали состав, но не рассказали, из чего он приготовлен. А потребность снова и снова возвращаться в тропосферу я уже испытал на себе. Я попробовал представить себе, каково это: мечтать снова там оказаться и не иметь такой возможности. Должно быть, похожее ощущение испытывает наркоман без своего наркотика.

— Ну что ж, — протянула она.

— Лура, я думаю…

— Что?

— Думаю, мне нужно вернуть тебе книгу. Давай снова отправим ее в банковское хранилище, где никто не сможет до нее добраться.

— Но если в ней нет ничего такого, что может показаться им полезным…

— Я думаю, лучше вернуть ее на место.

Сразу после этого разговора я вошел в оранжерею и посмотрел на свое отражение в оконном стекле. На улице стояла тьма, и на небе виднелось только несколько звезд — они висели там как вялая попытка праздничной декорации. «Совершенное оружие». Все это очень напоминало язык военных. Я вернулся в дом и взял в руки книгу. Я непременно верну ее Луре — завтра же. С другой стороны, нет сомнения в том, что люди из проекта «Звездный свет» — или кто-нибудь еще вроде них — в конце концов ее найдут. И что тогда? В голову полезли неприятные мысли о господстве над миром и контроле над мыслями. Ведь если этот состав попадет в руки репрессивных властей — ну, или любых других, — тогда что? Оказывается, я мог вполне отчетливо представить себе, что это будет за «совершенное оружие». Я отправил ответ на hotmail-адрес автора последнего письма: написал, что, хотя я и видел книгу, она уже отправлена обратно владельцу в Германию. Я извинился и заверил его, что он, вероятно, ошибается: никакого рецепта в книге нет. И, покончив с этим, я положил книгу на стол, приготовившись назавтра с нею расстаться.

Но на самом-то деле мне не хотелось посылать ее по почте. А что, если она потеряется? Или в пути испортится? С другой стороны, времени на то, чтобы поехать в Лондон и встретиться с Лурой и передать ей книгу лично в руки, у меня не будет до самых выходных. И что, если она не пожелает ее видеть? Может быть, она попросит отправить книгу прямиком в банк с просьбой убрать ее обратно в ячейку? Вероятностей просматривалось слишком много, а электронных писем я больше не получал. И пока ничего не предпринимал. Вторник и среду я провел за встречами — в том числе и по поводу ежегодного выступления Макса Трумана на тему безопасности жизнедеятельности (обязательное посещение — впрочем, Эриел Манто просто взяла и не пошла). Вообще-то мне доставляют удовольствие ежегодные эксцентричные выступления Макса Трумана. «Когда все идет не так» — такую тему он выбрал на этот раз. Макс шутливо изложил историю старого железнодорожного туннеля под университетским городком и завершил ее драматическим описанием обвала, произошедшего в 1974 году. Макс подготовил целый ворох слайдов с ужасными снимками рушащегося здания Ньютона и в растерянности снующих туда-сюда людей. Он привел несколько фактов, подтверждающих связь между разрушением университета и разрушением отношений студент — преподаватель, пик которого пришелся на середину 70-х. Пока рушилось здание, сказал он, студенты-демонстранты ворвались в ректорат и принялись глушить портвейн ректора. Из лекции мы также узнали, что здание, в котором работаем мы, было построено в 1975-м — прямо поверх заново укрепленного туннеля. Макс рассказал, что из нашего здания в туннель до сих пор можно добраться по техническому лазу. Он сказал, что всем нам следует об этом знать, чтобы принять необходимые меры предосторожности. И тогда Мэри спросила, о каких таких мерах идет речь.

— Ну, просто не свалитесь в него, — ответил Макс.

— Как же можно туда свалиться? — удивилась Мэри.

— Ну, вообще-то никак нельзя, — сказал Макс. — Но, согласно новым правилам безопасности жизнедеятельности, я все равно обязан вас об этом предупредить.

— Но ведь ему уже тридцать лет, этому переходу, — сказал кто-то еще. — И до сих пор в него никто так и не упал…

— И где он вообще? — спросила Мэри.

— В комнате с ксероксом, — ответил Макс. — Прямо рядом с ним.

— Это та самая штука, похожая на люк, на которой мы стоим, когда что-нибудь копируем? — спросила Лиза Хоббс.

— Именно!

— И туда что же, правда можно провалиться?

— Да ну ладно тебе, не говори ерунды! Это же тебе не какая-нибудь Алиса в Стране чудес, тут все под контролем!

— А что там, в этом туннеле? — спросила Лора, руководитель творческой мастерской по литературе.

— Даже не думай, Лора, — возмутилась Мэри.

— Почему? Давайте заберемся туда и исследуем?

Собравшиеся застонали.

— Ну ладно, ладно, шучу.

В прошлом году Лора уже схлопотала неприятности, когда снарядила всех своих студентов на какой-то психогеографический проект, в рамках которого им велели ходить по центру города, ориентируясь по карте Берлина. Трое из них в результате двинулись прямо вдоль автомобильной трассы и загремели под арест.

Вопросы и ответы продолжались, а я тем временем сидел и думал о тропосфере. Я думал о том, что у меня есть уже вполне отчетливое представление о том, как она устроена. Вообще-то в последние несколько дней я из-за нее почти не спал, и, пока остальные разговаривали о железнодорожном туннеле и о том, полезет поисковая группа во главе с Лорой в люк или не полезет, глаза мои начали слипаться. Мне приснился мир, в котором каждый человек имел доступ к сознанию остальных — до тех пор, пока какое-то правительство не поручило людям в темно-синей форме заходить ко всем в сознание и промывать мозги, чтобы положить конец этой способности. Когда я проснулся, в зале уже никого не осталось. И очень кстати: во сне я вспотел, и рубашка на мне насквозь промокла. Хотя я был один, мне казалось, будто на меня кто-то смотрит. Я знал, что должен вернуть книгу Луре, поэтому сразу же отправился домой — позвонить ей и договориться о встрече в выходные. И потом, пока стоял в пробках, думал, не лучше ли просто взять и сжечь книгу целиком — или хотя бы уничтожить страницу с рецептом.

Но ведь я — профессор английской литературы. Я бы не смог уничтожить книгу, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Во всяком случае, так я думал тогда.

Мне досталось последнее свободное место для парковки на всей нашей улице, и оставшиеся двадцать ярдов до дома я прошел пешком. Войдя в дом, я стал продумывать свои дальнейшие действия. У меня уже сложился четкий план: я решил вырвать из книги страницу с инструкциями по приготовлению микстуры — но уничтожать ее я, конечно, не стану. Я ее сохраню или спрячу… Пока еще я не очень хорошо представлял себе, как именно поступлю с ней. Возможно, я понимал, что в какой-то момент мне все же придется уничтожить эту страницу, но на сегодняшний день казалось, что вполне достаточно вырвать ее из книги. Я вырву страницу, отдам книгу Луре, а если она меня когда-нибудь об этом спросит, изображу неведение.

В то самое мгновение, когда я раскрыл книгу на нужной странице, за окном взметнулись фары автомобиля, после чего послышалось мерное постукивание дизельного двигателя, и я просто подумал, что кто-то вызвал такси. Но я находился в таком взвинченном состоянии, что замечал каждый пустяк, поэтому подошел к окну и, не выпуская из рук книги, посмотрел на улицу. И там я увидел их: тех двоих мужчин со светлыми волосами, которые сидели в зале в Гринвиче, когда я читал свой доклад. Они искали, где бы припарковаться.

Они приехали за книгой. Так вот кто мне писал.

И еще ужаснее было то, что один из них сидел за рулем (и искал место для парковки), но вот что делал второй? Второй, похоже, спал.

Думать, думать быстрее. Если один из них в тропосфере, то сейчас он в каких-нибудь двух-трех прыжках от моего сознания и всего того, что я знаю о «Наваждении». Я посмотрел на книгу и быстро вырвал страницу. После этого мои мысли будто отрубило, и все же действовал я теперь с такой четкостью, будто выполнял тщательным образом составленный план. Книгу нужно оставить здесь, а страницу забрать с собой. Не успел я додумать эту мысль, руки уже сами сложили страницу вдвое и спрятали в ботинок. Нужно успеть убраться отсюда, твердил я себе, до того, как эти типы либо ворвутся сюда и изобьют меня, либо — что еще хуже — запрыгнут в мое сознание и заберут оттуда все, что я знаю. Они по-прежнему искали, где поставить машину. Я спрятал книгу за пианино, схватил пальто, бумажник и ключи и вышел через заднюю дверь. Через забор соседей, через их сад, до конца переулка — и в машину. Сердце колотилось как сумасшедшее — не схлопотать бы инфаркт. Мужчина, который сидел за рулем, даже не взглянул в мою сторону, когда я захлопнул за собой дверцу. Я представлял себе автомобильную погоню, но, когда проезжал мимо них, никто не обратил на меня внимания. И тогда я поехал — быстрее, чем когда-либо еще, — в сторону университета. Мысли летели впереди меня — с такой скоростью, какая мне не снилась. Планы, страх, попытки предугадать дальнейший ход событий — все смешалось в кучу, но надо всем доминировала простая очевидность. Эти люди уже никогда не оставят меня в покое и, пока у меня есть память, будут преследовать меня повсюду. Я могу уничтожить «Наваждение». Могу разорвать на мелкие клочки страницу, спрятанную в ботинке. Но если им удастся попасть в мое сознание, они получат инструкции по приготовлению микстуры точно так же, как мистер Υ узнал секреты шоу призраков Уилла Гарди. Раз — и готово. От Луры они ничего не узнают, ведь она не читала книгу. Но от меня — пока я жив и не потерял способности мыслить — они всегда смогут получить то, что им нужно.

Я остановил машину на стоянке у здания Рассела, чувствуя себя так, будто меня только что приговорили к пожизненному заключению. Подростком я в своих фантазиях часто видел себя трагическим героем. Участь Гамлета или Лира представлялась мне очень романтичной. Но теперь смерть реально замаячила у меня перед глазами и казалась более неизбежной, чем завтрашний день. Мне вспомнилась одна диссертация, которую я рецензировал несколько лет назад. В ней аспирант утверждал, что американские гангстерские фильмы восьмидесятых и девяностых представляют собой постмодернистские трагедии. Он уделил особое внимание одной подробности: в этих фильмах никто никогда не уходит от расплаты. В нашем обществе, где все повязаны битами и байтами, больше нельзя раствориться в толпе. И тогда я понял, что эти люди из проекта «Звездный свет» найдут меня, куда бы я ни отправился, и заберут у меня все, что я знаю. Они расхитят мой разум, и я против них бессилен. И все-таки у меня есть шанс не допустить этого. Я должен исчезнуть прямо сейчас. Но времени на это почти не остается. Из дома они поедут прямо сюда — в этом я не сомневался.

Ждать практического подтверждения догадки чересчур опасно. Действовать следовало исходя из теоретических предположений, а именно:

Этим людям необходимо мое знание об ингредиентах препарата.

Они могут добыть это знание тремя разными способами:

с помощью пытки;

путем педезиса;

силой отняв у меня листок из книги.

Допустим, листок можно съесть, а пытку выдержать и ничего им не рассказать — но противостоять педезису невозможно. Из того, что я знал об устройстве тропосферы, следовало, что, для того чтобы попасть ко мне в сознание, человеку, который принял микстуру, достаточно было прыгнуть в сознание кого-то находящегося рядом со мной или того, кто вероятнее всего скоро меня увидит, и в тот момент, когда мы с ним встретимся, совершить финальный прыжок в мой разум, а значит, и в мои знания вместе с воспоминаниями. Теоретически спящий мужчина может просто-напросто забраться в мозг своего коллеги и отправить его на встречу со мной.

Следовательно, меня никто не должен видеть. У себя в кабинете я закрыл жалюзи, задернул шторы и запер дверь. Я не курил уже двадцать лет, но, увидев, что Эриел оставила на столе пачку сигарет, достал одну и зажег. Я умолял себя поскорее что-нибудь придумать. Есть где-нибудь такое место, где меня никто не увидит? Я представил себе дороги, универмаги и супермаркеты. Сколько человек увидит меня за самый обычный день? Сотни? Тысячи? Всюду, куда бы я ни направил свой мысленный взор, мерцали огоньки плоти и сознания — деталь, которую никогда не отмечают на картах. Даже если я вернусь в машину и поеду, я буду проезжать мимо людей. И как только мне могло прийти в голову поехать сейчас именно в университет — и пытаться спрятаться в кабинете, на двери которого весит табличка с моим именем, в кабинете, расположение которого можно найти на веб-сайте университета, оснащенного также удобными картами: как добраться до здания английского и американского отделения из любой части университетского городка, как доехать до университета на машине или на поезде, как долететь на самолете или доплыть на пароме. Я курил и ходил взад-вперед по кабинету. В университете я чувствовал себя в безопасности. Вот в чем дело. Вот почему я приехал сюда. Потому, что здесь всегда так много людей. В университете никогда не чувствуешь себя одиноким, а в опасных ситуациях всегда хочется быть там, где люди. Правда, не в этот раз.

Прошло три или четыре минуты. Я услышал в коридоре смех — Макс и все остальные возвращались из бара. Теперь не важно, что я запер входную дверь — вернувшись, они наверняка оставили ее открытой. Я посмотрел на тяжелое пресс-папье, стоящее у меня на столе. Может, их удастся остановить силой? Нет. Против телепатии на расстоянии сила не поможет. Быстрее, быстрее, нужно что-то придумать. Как быть со страницей, которая лежит у меня в ботинке? Уничтожить? Нет, не могу. Не могу этого сделать. Ну почему я не уехал куда-нибудь еще — туда, где у меня еще оставался бы шанс? Мысли путались и толкали друг друга, как ошалевшие покупатели рождественских подарков, и мне пришлось напомнить себе, что принять надо всего два решения: что делать со страницей и куда бежать. Даже не успев понять, что делаю, я потянулся к верхней книжной полке за четвертым томом «Зоономии», в котором когда-то давно, будучи еще аспирантом, прятал деньги: дверь у меня тогда была хлипкая, и любой мог открыть ее с помощью кредитки. Я тогда убеждал себя в том, что книги воров не интересуют, к тому же книги тяжелые. Мелкий воришка не сможет уволочь тысячу книг, поэтому он просто не станет на них смотреть — ведь не придет же ему в голову выбрать штук десять. Уж лучше он махнет на книги рукой и предпочтет видеомагнитофон или микроволновку. Поэтому я всегда что-нибудь прятал в книгах. Любовные письма, порнографию, кредитные карточки… Может, это сработает и на этот раз? Эти типы из проекта «Звездный свет» определенно знают цену книгам. Ага, но вот тут-то как раз мне и поможет университет. Я могу спрятать страницу и запереть дверь, и тогда никто чужой не сможет войти сюда и рыться в моих вещах. А если даже у кого-нибудь это и получится, то нужной ему книги здесь и не окажется.

Интересно, надолго мне придется исчезнуть?

Понятия не имею.

Но, по крайней мере, у меня с собой будет лишь одна копия той информации, которой я располагаю, — копия, отпечатанная у меня в сознании. Да, я могу струсить, но всегда остается вариант убить себя, если они подойдут ко мне слишком близко. На худой конец сойдет и такое. Я взял стул, чтобы избавиться от второй копии — страницы, спрятанной в ботинке.

Возможно, я поступал глупо и недостаточно внимательно все обдумал, но я не мог себе представить, чтобы кому-нибудь пришло в голову перебрать все книги на моих полках и трясти каждую до тех пор, пока из одной наконец-то не выпадет какая-то странная страница. Почему именно «Зоономия»? Этого я точно не знал, но что-то подсказывало мне, что прятать нужно именно там. Эриел Манто пользоваться ею не будет, я сам велел ей этого не делать. А кому еще может понадобиться «Зоономия»? Я засунул страницу приблизительно в середину четвертого тома и поставил книгу на место.

Я знал, что поступил неправильно, но все равно уж лучше так, чем уничтожить страницу. Возможно, я совершил роковую ошибку. Ведь тот, кто знаком с «Зоономией», — человек бесспорно образованный и может догадаться, из какой книги она вырвана… Ну что ж, удачи ему. Возможно, я именно тем и оправдывал свое решение. Знай я тогда то, что знаю теперь, я бы ни за что не оставил страницу в старинном томе. Но теперь мне ее уже не достать. Остается только надеяться, что она уничтожена.

Моей следующей задачей было исчезнуть. Но как можно исчезнуть из многолюдного здания, расположенного в многолюдном университетском городке, находящемся в многолюдном мире? Куда мне деваться? Как найти такое место, в котором буду только я один? Место, где меня никто не увидит?

Железнодорожный туннель.

Через две минуты я уже покинул свой кабинет и заперся в комнатке с ксероксом. Люк открылся на удивление легко — а где его искать, я знал. Фонарика у меня не было, только крошечная лампочка на брелоке с ключами. Но и ее света хватило, чтобы разглядеть тонкие прутья металлической лестницы. Может, я сошел с ума? Я допускал и такое. Но стоило мне опуститься в темноту лаза и опустить за собой крышку люка, как сверху раздался яростный грохот, и мужской голос с американским акцентом прокричал: «Профессор Берлем!» Они стояли у двери в мой кабинет на противоположной стороне коридора. Только меня там уже не было. Никто не видел, как я вхожу в комнату с ксероксом. Казалось, будто я прервал какую-то цепь — последовательность причины и следствия. Если сейчас я не покажусь никому на глаза, никто никогда не узнает, где я. И существую ли я, если меня никто не видит?

В туннеле было темно и холодно, и раздавалось назойливое «кап-кап-кап». Он оказался намного просторнее, чем я себе представлял, хотя вообще-то железнодорожный туннель и должен быть большим — чтобы по нему могли проехать два поезда. Разглядеть в такой темноте какие-нибудь детали я не мог, но представление о размерах получил, прислушавшись к распространению звуков. Я двинулся в южном направлении, к зданию Ньютона — во всяком случае, полагал, что иду к нему. Под ногами у меня скрипело что-то вроде щебенки, хотя, что там такое, я не видел. Чтобы не сбиться с пути, я держался стены. И надеялся, что меня и мужчин из «Звездного света» разделяет достаточное расстояние, и тот, спящий, не наткнется на меня в тропосфере. Я представил себе что-то вроде «утренней облавы»: если они знают, что я в университете, то спящий может просто врываться подряд во все двери тропосферы до тех пор, пока не найдет меня. Вот что беспокоило меня больше всего, пока я шел по туннелю. Я уже знал, что для педезиса имеет значение физическое сближение. Но, с другой стороны, в университете так много других сознаний, а эти люди не уверены, что я в здании. Но что делать дальше, я не знал. И тут будто какой-то мстительный бог решил сыграть со мной шутку: размышляя над тем, что делать, я наткнулся на затор: на ощупь это походило на кучу кирпичей и мусора. Чтобы пройти к выходу, придется расчистить завал. А хочу ли я идти к выходу? Я опустился на пол и принялся размышлять.

Ох. Довольно воспоминаний. Вот уже и церковь. Привяжу Планка у входа.

Я…

Вот черт! Все. Я выброшена в тропосферу: Берлем вошел в церковь, и меня отбросило сюда. Выходит, Адам был прав.

Глава двадцать первая

Я стою на длинном металлическом мосту, а подо мной стремительно бежит широкая река. Здесь по-прежнему ночь, но на всем поцелуем смерти лежит серебристое сияние, похожее на лунный свет (хотя никакой луны я не вижу), и кажется, что все конструкции здесь, включая этот мост, скреплены огнями, которые отражаются в бурных черных водах реки, чтобы тут же разлететься в щепки. В реальном мире у меня бы сейчас непременно закружилась голова, но в тропосфере я опять чувствую лишь тягучее отсутствие ощущений. В тропосфере (или «Майндспейсе», как ее, похоже, называют в проекте «Звездный свет») возможно испытывать эмоции, но только очень сильные. И все-таки кое-что я чувствую. Я расстроена тем, что меня вышвырнуло сюда в тот момент, когда мне вот-вот открылось бы, куда отправился Берлем, выйдя из туннеля. Но только и всего: лишь слабое огорчение. Снаружи я бы расстроилась куда больше.

Снаружи. Как мне теперь отсюда выбираться? Вероятно, нужно найти дорогу к тому месту, с которого я начала: к концу улицы с кукольными домиками и безумными манекенами: тропосферическое (можно это так назвать? Ну, теперь можно) изображение деревни Хертфордшир, в пабе которого лежит в отключке мое тело.

Интересно, сколько я здесь пробыла?

Дисплей?

Вот он. Где я?

«Ваши главные координаты 14, 12, 5, -2, 9 и 400,340».

Да пошли бы вы! Что это значит? Что еще за главные координаты?

«Координаты говорят о вашем местоположении в тропосфере».

Да, но… что они означают?

«Каждая точка в тропосфере рассчитывается относительно положения вашего живого сознания в реальном мире. Если требуется, я могу предоставить ваши координаты в двоичном исчислении».

Нет, спасибо. Хорошо. Так значит, я недалеко от того места, где должна быть? Или далеко?

«Расстояние — это время, как вы уже знаете».

У меня такое ощущение, что эта штуковина говорит мне только то, что я уже и так знаю. Но ничего не поделаешь.

И что же?

«Вы переместились на большое расстояние по сравнению со своими предыдущими путешествиями».

И как мне вернуться?

«Возвращайтесь на координаты 0, 0, 0, 0, 0 и 1».

Как это сделать?

«Двигайтесь по тропосфере».

А какую-нибудь еще информацию вы мне можете предоставить?

«У вас есть триста возможностей».

Отлично. А в какую сторону идти, не подскажете?

Экран мигает. Передо мной появляется что-то, напоминающее круглый пончик, развернутый в гигантскую спираль, увешанную веревками и кубиками. Но не проходит и одной секунды, как она исчезает и на ее месте появляется нечто вроде военной карты, на которой стоит отметка в виде синего кружочка с подписью: «Вы находитесь здесь». Я прошу дисплей показать мое место назначения, и на карте появляется красный кружок — в многих милях отсюда.

Хотя кто его знает, в чем тут нужно измерять расстояние — может, и не в милях.

И еще кое-что. Когда я покинула Хертфордшир, на дворе стоял январь. Но в сознании Берлема еще даже Рождество не настало. Я что же, переместилась назад во времени, чтобы увидеть Берлема? Но почему? И как такое вообще могло получиться? Я иду через мост, и влажный серый ветер развевает мои волосы. Только не это. Не надо погоды — я вполне могу обойтись без погоды. Кажется, здесь это плохой знак.

Аполлон Сминфей?

Ничего.

На то, чтобы дойти до конца моста, у меня уходит минут десять (или в чем тут они измеряют время). Я оглядываюсь и вижу целый веер из мостов, сияющих в серебристом свете. Но они немедленно растворяются, и на их месте снова остается всего один мост. Десять минут, не меньше. Если умножить десять минут на 1,6, получится шестнадцать минут. Так, что ли? Чтобы перейти через мост, я потратила шестнадцать здешних минут? Надо поскорее отсюда выбраться. Мое тело все лежит там и лежит. Давай, Эриел. Шевелись.

Я стою на широкой улице, которая чем-то напоминает мне набережную Темзы в Лондоне, только здесь она, похоже, тянется бесконечно в обе стороны. Другая странность — то, что здесь нет больших домов и отелей. Вместо этого тут все уставлено маленькими коттеджами, разбросанными словно наугад: одни стоят друг на дружке, у других углы сразу в трех измерениях. Что? Эриел, что ты мелешь: трехмерных углов не бывает. Если, конечно, ты не находишься в четырехмерном пространстве, подсказывает мне память. О боже. Я сворачиваю влево и иду. Из некоторых труб валит дым, но он не поднимается вверх, как это обычно происходит с дымом. Он не только распространяется во все три измерения, но еще и, по-моему, закручивается сам в себя, и раскручивается из себя, и движется в каких-то других измерениях, которых я не знаю. Набережная сворачивает и невероятным образом превращается в пыльную дорогу, заставленную трейлерами и картонными курицами. Постой-ка. Картонные курицы? Что со мной происходит? В небе что-то вспыхивает — похоже на молнию, и начинает рассветать, но намного быстрее, чем нужно. Я очень устала. Может, зайти в один из этих трейлеров и немножко вздремнуть? Эриел, не глупи: если ты войдешь в какой-нибудь из этих домиков, там будет всего лишь очередное сознание со всеми его мыслями и воспоминаниями. Понимание этого впервые заставляет меня поежиться от усталости. Солнце взошло, и теперь я шагаю по ярко-желтой пустыне, и вокруг меня то тут, то там появляются гигантские песочные замки, которые тут же снова исчезают. Это-то что означает? Ведь все здесь — метафора, правильно? И какую же такую хреновую реальность все это отображает? И где я вообще?

Кажется, я иду по пустыне уже несколько часов, хотя вообще-то настоящего ощущения времени у меня нет здесь. Десять минут, которые, как мне показалось, я провела на мосту, вполне могли оказаться тремя, или одной, или двадцатью. Я знаю только, что каждый шаг может равняться сдвигу секундной стрелки на каких-то там космических часах, и чем ближе я к себе физической, тем меньше у меня остается шансов все это пережить. Пустыня заканчивается, и начинается еще одна пыльная дорога, вдоль которой стоят забегаловки с неоновыми вывесками голубого и розового цвета. Интересно, неон — это хороший знак? Надо ли мне радоваться тому, что я снова его вижу? Солнце снова садится, слишком быстро — как будто бы в последний раз. На одной стороне улицы стоит запыленная заправочная станция — эх, если бы и мне можно было там подзаправиться. Воздух все такой же влажный, и молния просверкала впустую — ни грозы, ни даже простого дождя так и не случилось. И вот я иду, и этот мир вокруг, вероятно, — мое собственное сознание, и я плутаю в своих собственных мыслях и предположениях о том, что представляют собой другие люди. Где «я», я не знаю. И красная точка на дисплее едва ли становится ближе.

Аполлон Сминфей?

Ничего.

Аполлон Сминфей? Я сделаю все что угодно… Пожалуйста, помогите мне.

Еще одна беззвучная вспышка в небе. Теперь я, кажется, понимаю, что такое молитва. Я делаю еще два или три шага, но, кажется, я растворяюсь. Думаю, дальше я идти не смогу. Вдалеке что-то грохочет. Гром? Я падаю на колени.

Аполлон Сминфей?

И тут он появляется передо мной подобно миражу. Миражу на… красном мотороллере?

— Ну что ж, — говорит он, притормозив рядом со мной.

Облачко бледно-коричневой пыли поднимается и снова опускается.

— Я думала, вы уже не вернетесь, — говорю я.

— Я и не собирался.

— Но вы вернулись. Вы здесь. Мне ведь это не мерещится?

Аполлон Сминфей улыбается:

— Конечно мерещится. Но это не значит, что меня здесь нет. — Он смотрит на часы. — Вы в беде. Давайте выпьем кофе.

Он бросает свой мотороллер посреди пыльной дороги и идет к одному из кафе с неоновыми вывесками. Я следую за ним, но каждый шаг дается мне с трудом, как будто бы я, не сняв одежды, иду под водой. Когда мы подходим ближе, я вижу, что кафе называется «Мус Мускулус»[20] и вместо двери здесь такая же арка, как в доме у Аполлона Сминфея. Изнутри кафе представляет собой коктейль из всех американских фильмов о путешествиях, какие я когда-либо смотрела: красные кабинки из кожзаменителя, заламинированные меню, большие стеклянные сахарницы с серебряным наконечником, через который, если его перевернуть, высыпается ровно одна чайная ложечка сахару. Столы, покрытые белым ламинатом. В одном из углов — то самое гнездо, которое я видела в том месте рядом с бассейном, где-то, кажется, на другой стороне тропосферы.

— Ну что ж, — снова говорит Аполлон Сминфей.

Я смотрю на барную стойку. За ней никого нет. Слева над стойкой висит телеэкран, прикрепленный к стене с помощью кронштейна. Он выключен. На стене сразу над стойкой — большие белые электронные часы, но время, которое они показывают, мне незнакомо. Сначала на них высвечивается «82,5», потом — «90,1», потом — «85,5», а дальше — «89,7». Числа сменяют друг друга без определенного ритма, из чего я делаю вывод, что это вовсе и не часы. Когда я снова смотрю на стол, передо мной уже стоит белая чашка, наполненная коричневой жидкостью. Ну что ж, если я все равно вот-вот умру, можно хотя бы выпить перед этим тропосферного кофе. К тому же у меня все равно не хватит сил ни на что другое. Мне хочется как можно дольше откладывать предстоящее путешествие через тропосферу. Ну как же можно быть такой идиоткой? Заблудиться в собственном сознании — это же надо! Может быть, безумие именно так и выглядит? Пожалуй, надо поменьше об этом думать.

— Спасибо, — говорю я Аполлону Сминфею. — Ну, то есть…

За что я его благодарю? За кофе? За то, что он здесь? За то, что он, возможно, меня спасет?

— Хмм, — говорит Аполлон Сминфей.

— Вы здесь, потому что я молилась?

Он отхлебывает кофе. Его серая лапа похожа на увиденный мною однажды брелок из кроличьей лапки, которая якобы приносит удачу: она была такая же твердая, серая и мертвая. Зато все остальное в нем кажется настолько живым, что просто с ума можно сойти. В конце концов, ведь мышей-богов ростом в восемь футов на самом деле не бывает. Но дышит он совсем как человек, и его длинный серый нос наверняка оказался бы твердым и теплым, если бы я когда-нибудь к нему прикоснулась. Только я, конечно, этого не сделаю. Потому что вот еще какая странная штука с Аполлоном Сминфеем: когда я сижу перед ним, у меня такое ощущение, будто бы я сижу перед выдающимся профессором.

— Не совсем.

— Тогда почему же вы здесь?

— Потому что вы для меня кое-что сделаете. Или… возможно, правильнее было бы сказать — уже сделали для меня кое-что. Но еще не знаете, что это было.

— Я не понимаю, о чем вы.

— Знаю.

— Послушайте. Можно, я просто задам вам несколько вопросов? Очень быстро! Мне кажется, я в беде, и мне нужно пройти через половину тропосферы, чтобы…

— Вы в беде.

Я в отчаянии роняю плечи.

— Я знаю. Я думаю, что, возможно, уже не смогу вернуться к себе вовремя. Точнее, я уже почти не сомневаюсь, что мне это не под силу.

— Согласен.

— И по-моему, есть вероятность, что я умру.

— Да, только ведь…

— Только ведь что?

— То, что вы находитесь в тропосфере, как вы ее называете… Если вы здесь, значит, вы уже умерли.

Мое тело пытается выбросить адреналин, но здесь это не срабатывает. Изображение у меня перед глазами размывается, но потом снова становится четким.

— Черт! Черт! — Я хватаюсь руками за край стола. — Так, значит, я опоздала?

— Опоздала куда?

— К себе. И Берлема найти не успела.

— Вы можете вернуться к себе.

— Но… вы сказали… раз я здесь, значит… — Я закрываю глаза и тут же открываю их снова. — Я умерла?

— Этот мир, мир сознаний, — он ведет к смерти. И вы это знаете.

— Разве?

— Если хорошенько подумаете, поймете. — Он смеется, и кажется, будто передо мной персонаж трехмерного мультфильма, — вот только когда он выдыхает, я чувствую, как теплый и влажный воздух вокруг нас меняется.

— Прошу меня извинить. Вы вызвали меня не для того, чтобы я загадывал загадки. Почему бы вам просто не начать задавать мне вопросы?

— Ладно.

— Но поторопитесь, потому что нам еще предстоит обсудить то маленькое задание, которое я хочу вам дать, а еще нам надо придумать, как вас отсюда вытащить. Вообще-то это задача не из легких.

— Хорошо. Ну, я тогда совсем быстро. Я… я пока в безопасности?

Аполлон Сминфей жестом указывает на экран телевизора. Тот, замерцав, включается. В черно-белом зернистом изображении я вижу больничную палату. Камера сфокусирована на кровати, на которой лежит девушка без сознания. К ее руке подключена капельница.

— Это я? — спрашиваю я. Но уже и так знаю, что да.

— Хозяин паба насторожился, когда вы не спустились к завтраку и в положенный час не освободили комнату. Он поднялся к вам и обнаружил, что вы без сознания. А когда так и не смог вас разбудить, вызвал «скорую». Официально вы сейчас в коме.

— О господи.

— Вы прошли здесь очень большое расстояние. На это требуется много времени.

— Аполлон Сминфей! — Я все еще смотрю на экран.

— Да?

— Я сошла с ума?

— Нет. Во всяком случае, не в том смысле, в каком вы понимаете это слово.

— Но это ведь не какая-нибудь фантазия, вызванная комой? Не сон?

— Ну, на сон это немного похоже, но вообще-то это сон наоборот. Почему вы не задаете своих вопросов?

Я наконец отрываюсь от экрана телевизора и смотрю на него.

— Каждый раз, когда вы что-нибудь говорите, у меня появляются новые вопросы, — говорю я.

— Какие, например?

— Ну, например, что такое сон наоборот?

— Сон переносит в область бессознательного. А вы сейчас не там.

Вдруг в голове у меня словно запускается какой-то механизм. Я до сих пор так и не нашла возможности как следует поразмыслить над брошюрой Аполлона Сминфея, но, похоже, успела ее впитать, потому что теперь вдруг начинаю видеть связь…

— Так это и есть сознание, — говорю я.

— Безусловно.

— Мысли всех людей, их сознания. Но только в виде тщательно разработанной метафоры, по которой я могу путешествовать. Это место на самом деле выглядит не так — вы говорили об этом раньше. Тут нет ни кофе, ни стола, ни телевизора. А из чего тут все на самом деле, я не узнаю… и… в сознания других людей я могу прыгать, потому что все они связаны между собой. Они все сделаны из одного и того же.

— Очень хорошо. И из чего же они сделаны?

— Разве я знаю?

— Да. Должны знать.

Я вспоминаю все, что мне известно о сознании. Начинаю с Сэмюэла Батлера и его идеи о том, что сознание — это нечто такое, что эволюционирует, и машинам — кускам пластика или чего-нибудь еще — нет никаких причин обзаводиться собственным сознанием, ведь им вполне хватает и нашего. Сами мы эволюционировали из растений — я помню, он об этом писал, — а растения сознания не имеют. Получается, что сознание может эволюционировать вообще из ничего — точь-в-точь как когда-то из ничего появилась жизнь. Мы можем слиться с машинами и стать киборгами, и тогда то, что в нас от машин, тоже обретет сознание. Но как это произойдет? И как это произошло с животными, которым сознание досталось еще до нас? Ведь должен же был наступить момент, когда произошла первая вспышка сознания. Что дало толчок этому резкому прыжку из бессознательного в сознательное? Такие вопросы мне всегда особенно нравились в работах Батлера, но здесь, боюсь, они мне не помогут. Что еще мне известно о сознании? Я знаю, что мне не нравится идея о коллективном бессознательном. И идея о древних символах, которые существуют за пределами более произвольной системы означающих и означаемых, — тоже. Мне куда ближе мысль Деррида о том, что реальность и присутствие создаются зияющим отсутствием, а вовсе не странным интерфейсом малобюджетных фильмов о змеях, ведьмах и жутковатых клоунах.

Я снова думаю о Хайдеггере и понимаю, что еще очень многого не знаю. Я помню, что для обозначения сознания у Хайдеггера было специальное слово — Dasein,[21] то есть буквально существо человека, способное задаваться вопросами о собственном бытии. Для Хайдеггера бытие не может рассматриваться вне категории времени: быть можно лишь в настоящем, и, следовательно, существовать можно только в том смысле, что существуешь ты во времени. Dasein может осознавать и теоретизировать о собственном бытии. Может задаться вопросом: «Почему я здесь? Почему существую? И вообще, что это значит — существовать?» Dasein, таким образом, строится из языка — logos, — то есть из того, что служит для обозначения.

Лакан приводит психоаналитический аргумент в пользу того, что сознание напрямую связано с языком, указывая, что из бессознательно агукающих младенцев мы превращаемся в часть так называемого «символического порядка» (то есть открываем для себя сознательный мир) в тот самый момент, когда приобретаем язык. В тот же самый момент мы осознаем, что представляем собой самостоятельное существо. Мы — не то же самое, что наши матери (слава богу!). Мы становимся чем-то, что называется «я» и может существовать лишь потому, что существуют другие.

Но мир построен из слов (по крайней мере, мой мир — точно), и все мы знаем, какой ненадежный это материал. Это настоящий симулякр — закрытая система, точь-в-точь такая же, как математика, в которой все имеет смысл лишь потому, что не является чем-то другим. Число 2 означает что-то потому, что оно не 1 и не 3. Дом существует только потому, что он не лодка и не улица. Я — это я, и только я, потому что я не кто-нибудь другой. Это система существования без означаемых — с одними только означающими. Вся система существования — это закрытая система, зависшая на одном месте, словно судно в шлюзе.

Думай, Эриел, это ведь тебе не сочинение!

Конечно нет. Я заблудилась у себя в сознании и пытаюсь разобраться, что это, мать его, вообще такое.

И это напоминает мне об одной вещи…

— У нас не слишком много времени, — напоминает мне Аполлон Сминфей.

Я смотрю на экран. Я по-прежнему лежу там, все такая же бесчувственная.

— Все это место сделано из языка, — говорю я. — Вот почему я попадаю сюда по туннелю, сделанному из языка — из всех языков, какие существовали с начала времен. Мысли всех людей каким-то образом складируются здесь…

— Прекрасно.

— А вы сделаны из специального языка — из языка молитвы.

— Да.

— Но я не понимаю. Почему я не вижу настоящей тропосферы? Она ведь вся состоит из цифр и букв? Ну, то есть если это слова, они ведь должны быть понятными.

— Слова, написанные на чем?

Я пожимаю плечами:

— Не знаю.

Я почему-то представляю себе огромную доску, висящую в небе, подобно космической версии Розеттского камня. Всякий раз, когда люди что-нибудь думают, говорят или делают, это записывается на доске. Но ведь тогда бы я ее видела. Да и все остальные видели бы в небе у себя над головой гигантскую каменную дощечку. Да, пожалуй, я что-то расфантазировалась.

— Вам придется еще немного подумать над этим, — говорит Аполлон Сминфей.

— Да… — начинаю я.

— Но не сейчас. Сейчас нам нужно вытащить вас отсюда.

— Я… — снова пытаюсь я что-то сказать.

Аполлон Сминфей смотрит на часы:

— Что?

— Почему вы мне помогаете?

— Ну, потому что вы кое-что для меня сделаете.

— И что же это?

— Расскажу по дороге.


Мы выходим из пустыни и оказываемся в загородной местности, где повсюду стоят белые домики с голубыми дверями. Здесь снова ночь, но и серебристый свет тоже никуда не пропал. У всех домиков к окнам приделаны ящики с голубыми цветами, и перед входом разбит аккуратный садик. Трава в садиках покрыта каплями росы и сверкающими паутинками. Аполлон Сминфей объясняет мне, что я должна для него сделать, и это какая-то чушь.

— Вы хотите, чтобы я переместилась в 1900 год?

— Да. И спорить на эту тему бессмысленно, потому что в каком-то смысле вы уже это сделали. Вот почему я здесь и помогаю вам.

Я стараюсь пропустить мимо ушей как можно больше из того, что он говорит.

— Вы хотите, чтобы я отправилась в 1900-й и вмешалась в мысли пенсионерки, бывшей школьной учительницы, которая вывела декоративных мышей?

— Именно. Мисс Эбби Лэтроп. Как я уже сказал, она фактически изобрела лабораторную мышь. Зайдите в любую лабораторию — и увидите там мышей, произошедших от ее первого выводка. Я приведу пример. C56/BL6/Bkl. Этот сорт мыши можно купить у любого распространителя. Они все черные, все рождены от родственного спаривания, и все являются потомками выводка мисс Эбби Лэтроп, полученного, если говорить точными цифрами, от 52 особей мужского и 57 особей женского пола.

— Но зачем? — спрашиваю я, так и не дождавшись, чтобы мой мозг обработал эту информацию. — Зачем вам это?

— Мальчики из Иллинойса молятся, чтобы я вмешался в нелегкую судьбу лабораторных мышей. Ну и что еще тут можно придумать, кроме как стереть сознание той женщины, которая их изобрела?

— Но я не могу стирать сознания!

— Да что вы говорите! То есть вы хотите сказать, что, пока находились здесь, ни разу не заставляли людей передумать? Не заставляли их сделать то, чего без вас они делать не стали бы? И разве не это помогло вам сбежать от тех людей в машине?

— Но… — Я в растерянности и не знаю, как объяснить. — Но это ведь происходило в реальном времени. А прошлое менять нельзя. Вы ведь знаете про временные парадоксы?

— Все, что происходит в тропосфере, происходит в прошлом — в вашем понимании.

— А как же парадоксы?

— Да бросьте вы, в настоящий момент парадоксально все. Хуже не будет.

У меня перед глазами появляется изображение людей в белых халатах, склонившихся над лотками с мышами. Вот они исследуют какое-то создание, у которого на спине выросло ухо, вот — мышку с опухолью, а вот лоток пуст, в нем больше никого нет. Но если бы в начале двадцатого века женщину, которая вывела эти мышей, остановили, мышей в лотке и вовсе никогда не появилось бы. И этих людей в халатах — тоже. Весь мир был бы другим. Я пытаюсь объяснить это Аполлону Сминфею.

— Да нет же, нет, — мягко возражает он мне. — С этим нет никаких проблем. Думаю, мыши просто растворились бы в воздухе — вот и все. Мир не стал бы другим. Никто бы даже не заметил.

— Но…

— Вы уже сделали это, так что тут даже и спорить не о чем.

— Если я уже это сделала, то почему же в лабораториях до сих пор полные клетки мышей?

— Разве? Что-то я их там не вижу.

— А как же вы? Если бы не было лабораторных мышей, возможно, культа Аполлона Сминфея в Иллинойсе никогда бы не возникло и вас бы тоже не существовало…

— Да что вы, я появился еще при древних греках. Да и вообще, всякий бог вынужден делать вещи, которые приводят к его исчезновению. В этом мы с людьми похожи. Мы заложники одной и той же экономии.

В нашем разговоре так много парадоксов, что у меня начинает болеть голова. Ну, по крайней мере, энергии у меня прибавилось — видимо, это от капельницы, подключенной к моему физическому телу в больнице.

— Ее зовут мисс Эбби Лэтроп, — повторяет он. — Она живет на ферме в Массачусетсе. Вам следует оказаться у нее приблизительно в конце 1899-го. Я оставлю для вас сообщение с подробными инструкциями, когда вы вернетесь сюда снова.

Ну, по крайней мере, он не требует, чтобы я сделала это немедленно.

— Но…

— Что?

— У меня есть еще один, очень важный вопрос.

— Какой же?

— Это меня не убьет? Ну… ведь когда я переместилась всего на месяц назад, это чуть меня не угробило — и угробило бы, если бы не появились вы. И вы уж меня извините, но я так до сих пор и не знаю, удастся ли мне когда-нибудь отсюда выбраться.

— Не знаю, что вы такого нашли в этой «жизни». — Аполлон Сминфей вздыхает. — Но не беспокойтесь. Я покажу вам кое-что — думаю, вам это пригодится.

— Что это?

— Метрополитен. Думаю, это довольно близкий перевод.

— Метрополитен? Это в смысле — поезда?

— Да. Так это будет выглядеть для вас. Да, думаю, в вашем представлении это будут поезда.

Домов вокруг становится все больше. Мы идем вниз по крутому холму, и где-то внизу я вижу огни шоссе. Конечно, никаких машин там по-прежнему нет. Ни машин, ни мусора, ни людей. Оказавшись на дороге, мы сворачиваем вправо и идем вдоль ряда ярко освещенных универмагов, среди которых там и тут встречаются большие серые офисные здания. Мы проходим еще немного, и мне снова начинает казаться, будто у предметов вокруг меня больше углов, чем следовало бы. Я вижу большие грязно-белые многоквартирные дома с пристроенными к ним многомерными прачечными и джаз-барами. Здесь всего чересчур много, и я почти физически ощущаю, как на меня давит перегруженность пространства. И в то самое мгновение, когда мне кажется, что больше я не выдержу, Аполлон Сминфей показывает на какие-то ступеньки, ведущие вниз, под улицу. Когда мы подходим ближе, я понимаю, что это очень сильно напоминает вход в лондонское метро.

— Вот мы и пришли, — говорит он. — Это не самый легкий способ перемещения по тропосфере, но самый легкий способ вернуться к себе.

Я начинаю спускаться по ступенькам, но понимаю, что он за мной не идет, и останавливаюсь.

— Разве вы не идете? — спрашиваю я.

— Нет-нет, мне туда нельзя.

— А я там без вас разберусь?

— У вас должно быть расписание, на этой вашей штуке… На устройстве…

— У меня на дисплее?

— Ну да, на нем, если вы его так называете.

— И куда мне отсюда ехать?

— К себе. Я бы посоветовал вам высадиться у себя до того, как вы отправились в тропосферу в этот раз. Тогда вы избежите массы неприятных вещей — не попадете в больницу, там вас не настигнут эти люди, и все такое прочее.

— Вы хотите сказать, что там будет станция под названием «Эриел Манто, паб в Хертфордшире, за пять минут до того, как она отправилась в путешествие, в котором узнала, каким образом можно вернуться»? Ведь вы же понимаете, парадоксы…

— Да когда вы наконец перестанете говорить про парадоксы! Весь ваш мир — один сплошной парадокс. Официально он не имеет ни начала, ни конца. В нем нет ничего, что имело бы смысл, и тем не менее вы, похоже, создали его именно таким.

Но я уже его не слушаю. Я думаю. Так, значит, они все-таки настигают меня в том варианте развития событий, в котором я попала в больницу. Надо поскорее выбраться отсюда. Интересно, сработает? Не знаю. Но я больше не могу оставаться в этом месте, здесь слишком темно, и вокруг слишком много всего — в этом ночном городе, который я, получается, придумала сама и который каким-то образом отражает сознания людей «вовне». Сколько мы шли, чтобы попасть сюда? В тропосферном времени, наверное, минут десять? Трудно сказать.

И вдруг — какой-то звук. Скрип колес. Аполлон Сминфей тоже слышит его. Его серое лицо нахмуривается, уши настороженно вздрагивают.

— Вам лучше уйти, — говорит он.

— Что это? — спрашиваю я.

Но тут мне становится ясно, что это. С холма спускаются двое белобрысых мальчишек: один на скейтборде, второй — на ржавом велосипеде. Они еще довольно далеко отсюда, проехали, может, только четверть спуска.

— Ступайте, — говорит Аполлон Сминфей. — Я что-нибудь придумаю.

— А что, если они меня догонят?

— Они не смогут туда спуститься. Ну, идите же, скорее. Нельзя, чтобы они вас здесь увидели.

— Но они ведь, очевидно, уже и так знают, где я. Ну, они ведь…

— Они едут не за вами. Вас пока так и не нашли. Они едут за мной. Но я с ними справлюсь. Идите, пока они вас не увидели.

Он уходит в сторону детей. Интересно, что он с ними сделает.

— Аполлон Сминфей?

— Увидимся, когда вы вернетесь, — кидает он через свое костлявое плечо.

Небо здесь по-прежнему темное, и, пока я бегу вниз по лестнице, над головой у меня снова вспыхивает что-то, похожее на молнию. Теперь я в безопасности? Думаю, да. Но ведь они едва не успели! Я не слышу собственных шагов — слышу только эхо капающей где-то воды. Видимость здесь не очень хорошая, из освещения — только тусклые оранжевые лампочки, прикрученные то тут то там к бетонному потолку. Перейдя наконец с бега на ходьбу, я решаю оглянуться — но ничего не вижу. Теней тут больше, чем света. А ведь это я сама создала такое пространство — говорю я себе. Почему было не придумать побольше света? Я пытаюсь усилием мысли сделать это место посветлее, но ничего не происходит. Похоже, мне именно так представляется станция метро — и это мое представление невозможно изменить. Я двигаюсь по туннелю, временами переходя на бег, и спускаюсь все глубже и глубже под землю. Но за спиной у меня по-прежнему тишина, и вскоре я заключаю, что опасность миновала — во всяком случае, пока. Теперь я начинаю бояться другого: что этот длинный бетонный туннель никогда не кончится — и никогда не изменится. И тут вдруг повсюду появляются указатели и тусклые черно-белые экраны, на которых, видимо, высвечивается информация о прибытиях и отправлениях. А еще я вижу лестницу по обеим сторонам туннеля. Она ведет вниз. Слева на указателе написано: «Платформа 365», справа — «Платформа 17». Ну что за бессмыслица! И как прикажете мне разбираться, как попасть отсюда к себе?

— Дисплей?

Дисплей появляется.

— Что мне делать? — спрашиваю я.

«Почитайте доску „Отправление“».

Это называется, у него есть расписание!

Похоже, здесь на всех табло высвечиваются одни только отправления. А прибытий тут что, вообще не бывает? Я подхожу к одному из них и читаю, что там написано. И теперь не знаю, что и думать. Похоже, здесь не указано никакого времени отправления — только много-много номеров платформ. А линии, по которым ходят поезда, называются Страх, Любовь, Злость, Разочарование, Отвращение, Боль, Экстаз, Надежда, Комфорт… Здесь есть любая абстрактная эмоция, о которой только можно подумать. И удивительным образом все они уместились на экранчике размером с переносной телевизор.

— Как этим пользуются? — спрашиваю я у дисплея.

«Вы находите платформу и садитесь на поезд».

Да, но какая платформа мне нужна?

«А куда вам нужно попасть?»

К себе. А… может, мне нужны координаты?

«Нет. Координаты описывают только ваше положение в тропосфере. А вы, полагаю, пытаетесь из тропосферы выбраться».

И… все-таки, что же мне делать?

«Садитесь на поезд мыслей, который соответствует состоянию сознания человека, с которым вы пытаетесь слиться, в данном случае — с вами самой. И выходите, когда поймете, что приехали».

Этот дисплей начинает меня раздражать, поэтому я его закрываю. Поезда мысли. Это кажется таким очевидным и в то же время как-то разочаровывает. Кто придумал эту странную подземку? А, ну конечно, ведь ее придумала я. Я все здесь придумала сама. Вот только… Аполлона Сминфея я не придумывала, и страшных ДИТЯ — тоже. Я вздыхаю и снова смотрю на табло. Если я хочу вернуться к себе, похоже, мне нужно определить эмоцию, которую я испытывала в тот момент, в который хочу вернуться.

Хм, путешествие назад во времени при помощи эмоций? Эйнштейн этого не одобрил бы. Да мне и самой это кажется каким-то странным. И к тому же я не очень-то понимаю, как можно отличить одну эмоцию от другой. Я и между обычными-то предметами с трудом могу определить разницу (не хватает интеллекта). Но эмоции — это ведь даже не вещи! Вне сознания их и вовсе не существует. Но все равно другого выхода у меня нет — придется что-то придумывать. Так. Что я чувствовала, когда находилась в комнате в пабе? Надежду? Ну, что-то вроде того. Я надеялась с помощью Молли найти Берлема. Но это не было сильное чувство. Ведь, наверное, нужно, чтобы чувство было сильным?

У меня перед глазами открывается дисплей, хотя я его и не вызывала.

«У вас одно новое сообщение», — говорит он мне и снова закрывается. Я прошу его открыться.

Где сообщение? — спрашиваю я.

На экране появляется мерцание, и я иду туда, откуда оно исходит, — это газетный киоск за табло с расписанием отправлений. На небольшой стойке для газет рядом с киоском лежит одна-единственная газета, и я ее беру. Это никакая не газета.

«Путеводитель по Метрополитену» — написано на обложке. Автор — Аполлон Сминфей.

Я раскрываю газету.

«У вас нет новых сообщений», — говорит дисплей.


«В своей предыдущей работе я говорил о том, что сознание может быть уязвимо и доступно миру всеобщего разума. Мне кажется, что теперь я должен пояснить это отдельно. Как вы уже знаете, сознание само по себе — это некий ландшафт, в котором находится множество дверей, ведущих из одного разума в другой. Ландшафт этот и двери — метафоры. В мысли других людей с таким же успехом могли бы вести туннели в коралловых рифах или червоточина в космосе. В большинстве случаев информация в тропосфере хранится там же, где создается, — в „мысленном пространстве“ индивидуума. Однако иногда информация бывает более динамична и, как вы бы сказали, „глобальна“ (хотя тропосфера, конечно, никакой не глобус). То, что вы называете „эмоциями“, представляет собой такие типы информации, которые являются общими для всех сознаний тропосферы. Человека, испытывающего эмоцию, можно сравнить с ветром, дующим по бескрайней пустыне, или с планетой, вращающейся вокруг Солнца. (Но всего лишь „сравнить“, потому что невозможно сказать, что это на самом деле такое — испытывать эмоцию. Эмоция — сама по себе целый метафорический мир и проявляет себя лишь тем, что себя не проявляет. Она всегда лишь симптом, и никогда не явление само по себе.) Вы предпочитаете „видеть“ ее в образе поезда подземки, который движется по бесконечному извилистому пути. Разумы разных людей не являются пассажирами этих поездов, они — станции: некоторые открытые, некоторые — закрытые. Когда станция открыта, поезд эмоции может промчаться мимо. А еще, когда станция открыта, она открыта и для других вещей: других открытых сознаний или, возможно, для людей, пытающихся совершить педезис.

Эмоцию можно назвать и по-другому — „моцио“. Ведь я помню, что когда-то это слово как раз и означало „моцио“, движение, перемещение от одного к другому. В этом мире, созданном из языка, значение никогда не стирается полностью. В данном случае подразумевается движение чего-то, не имеющего массы (движение в чистом виде), и поэтому значение, которым оно наделено, может перемещаться с непостижимой скоростью: со скоростью, которая велика настолько, что может доставить вас в обратном направлении. От вас требуется лишь сесть в поезд и найти нужную станцию».


Я снова смотрю на табло «Отправления». И снова мысленно возвращаюсь в гостиничную комнату. Я вспоминаю, как только что приняла ванну, пытаясь смыть с себя отвратительную похоть Патрика. Я старалась забыть, что только что занималась сексом за деньги. Мне было… что? Конечно, мне было страшно — хотя, думаю, я знала, что на некоторое время оторвалась от людей из проекта «Звездный свет». Что еще? Еще мне было грустно, потому что я понимала, что больше никогда не увижу Адама. Но я так привыкла к грусти и разочарованиям, что, боюсь, за сильные эмоции они уже и не сойдут.

Какой же поезд?

Платформа «Грусть» — под номером 1225. Платформа «Отвращение» — 69. Что-то мне не хочется садиться на поезд грусти или поезд отвращения. А как насчет боли? Но нет, боли я тогда тоже толком не испытывала.

Я вспоминаю моменты, когда мне удавалось попасть в сознания других людей. С Молли я оказалась в ту секунду — в тот внезапный болезненный момент, — когда она думала о Хью и о том, как ужасно будет ходить по всему городу, разыскивая его повсюду. С Максин все было проще некуда: она постоянно беспокоилась о том, какая она жирная и вонючая. Пожалуй, теперь я понимаю, что значит «быть уязвимым и доступным миру всеобщего разума». Когда человек переживает сильную эмоцию, что-то в его сознании приоткрывается, и в эмоциональное мгновенье сознание этого человека подсоединяется к сознаниям других людей, испытывающих в эту секунду ту же эмоцию. Хотя, возможно, я и не права. Вообще-то да, похоже на бред. На идею не тянет — не хватает жестких линий, как у Деррида или Хайдеггера. Ладно. Я думаю напряженнее, но не уверена, что чувствовала в той комнате что-то очень определенное. Но… Секунду. Ведь наверняка не важно, насколько отдаленным будет момент в прошлом, главное — оказаться в какой-нибудь точке до того, как я отправилась в тропосферу. Так когда же я в последний раз испытывала сильную эмоцию? Как насчет страха, который я чувствовала, когда отъезжала от монастыря? Выворачивающее наизнанку чувство, с которым я ждала, что сейчас из-за поворота выползет черная машина и начнет меня преследовать. Я снова смотрю на доску с расписанием поездов. «Страх»: платформа номер 7. Не понимаю, как это может сработать, но попробую.

Я иду по бесконечному бетонному туннелю, мимо платформ номер 31, 57, 99. Они расположены без всякого порядка. Наконец вот она, платформа номер 7. Я преодолеваю несколько алюминиевых ступенек и вижу, что поезд уже здесь — старая ржавая штуковина, которая напоминает мне о самых старых и отвратительных поездах Северного направления, которые, кажется, всякий раз с лязгом останавливаются, слегка не доехав до Кэмдена. Вот только не слишком ли это удачное совпадение, что поезд уже стоит на платформе? Но отсюда мне видны все остальные платформы, и, оказывается, на каждой стоят, в ожидании, поезда. Значит, мониторы наверху были правы: здесь нет никаких прибытий — одни отправления. А потом я понимаю, что на самом-то деле никакого поезда здесь и нет. Поезд — это только метафора, как и все здесь. Я поворачиваю потускневшую серебряную ручку и тяну на себя дверь. Что бы ни скрывалось за этой метафорой — и что бы ни представляло собой «в действительности» то, что я собираюсь сделать, — у меня не остается сомнений в том, что в эту самую секунду я забираюсь внутрь самого страха — страха как он есть.

Глава двадцать вторая

Пока же страх выглядит как самый обыкновенный старый вагон лондонского метро. Сиденья покрыты облезлым зеленым вельветом с повторяющимся оранжевым узором. На полу слой грязи такой толстый, что сам пол может спокойно отвалиться — и никто даже не заметит. Если выглянуть в окно двери, ведущей в другой вагон, видны (или мне это только кажется?) скрипучие механизмы, с помощью которых вагоны крепятся друг к другу. Я сажусь, и тут же раздается свисток. Поезд трогается. Он со скрипом дотягивается до конца платформы и после этого вдруг набирает скорость, кажется, не меньше трехсот миль в час, и, миновав длинный туннель, несется дальше по незнакомой мне местности. В голову лезет полная дичь: «Наверное, это кольцевая, раз мы уже выехали на улицу», но я быстро понимаю, что это абсурд, и перестаю думать.

Эта местность мне не по душе. Совсем. Приторной расслабленности, свойственной тропосфере, здесь больше нет, и теперь я чувствую себя не просто замерзшей и усталой: я чувствую себя полностью опустошенной — как будто бы от меня осталась одна только кожа. Поезд еще больше разгоняется, и я помимо своей воли смотрю в окно. Смотреть в это окно — то же самое, что рыскать в интернете, пытаясь определить, означают ли твои симптомы смертельную болезнь: ты знаешь, что наверняка означают, знаешь, что лучше бы ничего об этом не читать, но все равно ищешь и читаешь. За этим окном — одно большое поле. Но это не зеленое, внушающее надежду поле, а почти одна сплошная грязь. И в этой грязи стоят горящие дома. Мне бы чувствовать себя при этом так, как бывает, когда смотришь телевизор — с гиперреальным ощущением того, что всех этих плоских вещей, которые показывают по телевизору, никогда не произойдет в действительности. Вот только сейчас мне совсем не кажется, что я смотрю телевизор. Дома, которые горят там, снаружи, не просто какие-то неизвестные мне пригородные развалюхи из новостей: это все дома, в которых я когда-либо жила. И я — внутри этих домов и не могу оттуда выбраться, и мои родители — внутри этих домов и не могут оттуда выбраться. Я знаю, что моя сестра уже умерла. И даже это еще не все. Это страх безо всякой надежды: я вижу себя спящей в своей холодной спальне в Кенте, в толстой пижаме, которую подарила мне мама, когда мы еще праздновали Рождество вместе. И я не просто сплю — дым от огня меня уже вырубил, и теперь я вижу, как вспыхивает штанина моей пижамы и кожа на щиколотке начинает таять. Я уже никогда не проснусь. Я просто растаю и даже ничего об этом не узнаю.

На смену пожарам приходят наводнения: вода поднимается все выше и выше вдоль стен тех же самых домов — моих домов, — пока наконец не накрывает их полностью и пока не умирают даже те, кто спасался на крышах или забрался в поисках укрытия на чердак. Вся моя семья, все, кого я когда-либо знала. С одной стороны, я понимаю, что семья мне не слишком-то и дорога — в конце-то концов, когда я в последний раз их всех видела? Но с другой стороны, я сейчас — там, с ними, мы все вместе ждем помощи, которая никак не приходит, и все вместе в какой-то момент признаем, что вода поднялась слишком высоко, и падаем в нее. Кругом одна только вода, ничего больше: она черная, холодная и воняет смертью. Я прыгаю первой — чтобы перестать наконец задерживать дыхание и начать вдыхать в себя черную воду. Вот и все. Чернота. Мое ни на что не годное тело идет ко дну — туда, где раньше была улица. И в этом поезде страха я покрываюсь холодным потом и сердце колотится так быстро, что можно подумать, будто это один сплошной длинный удар — или что, наоборот, нет вообще никаких ударов.

Самое ужасное в образах за окном то, что кроме них там больше совсем ничего нет. И дело не в том, что я не вижу ничего за этими домами и грязью: я совершенно уверена в том, что здесь есть только то, что я вижу, а дальше — уже ничего. Нет никакой меня, никакого поезда. Я умру во всех этих домах, и бежать мне некуда. У меня нет ощущения, что от этого можно отмахнуться, что такое бывает только в телевизоре, что это может произойти с кем угодно, но не со мной. Так вот, наверное, каково это: открыть дверь и увидеть на пороге человека с мертвым взглядом и топором в руках. Вот, наверное, каково это: не суметь от него отбиться (да и как от такого отбиться?) и лежать связанным, понимая, что теперь ты умрешь. И это происходит не с вымышленным героем, ты испытываешь это на самом деле: это я, и мне — конец. Или еще хуже: ты — как вымышленный герой, но не один из главных, а просто одна из жертв, которые происходят по ходу фильма.

А поезд едет все дальше. Теперь передо мной переулки, в которые я никогда не захожу в темное время суток: целый мир тупиков и закоулков, в которых поджидают свою жертву насильники, подобно призракам в игре «Пак-ман». Меня тысячу раз пыряют ножом люди, которые не знают моего имени, не знают, какие книги я читаю, не знают, что, не будь моя жизнь такая безумная, я бы хотела завести себе кота. Я смотрю на себя, истекающую кровью, подобно животному на бойне, а части моего тела тем временем валяются вокруг, отрубленные и выброшенные за ненадобностью. Я молю о забытье, но оно все никак не наступает. О боже. Я больше этого не вынесу. Я поняла, на что все это похоже: мне делают операцию, но врачи не знают, что я еще в сознании. Я попадаю в аварию на шоссе — сталкивается сразу много машин. Я вижу, как Адам умирает тысячей разных способов. Потом я убиваю Адама: убиваю его всеми возможными способами, и всех остальных я тоже убиваю. Я в тюрьме и никогда отсюда не выйду. Возможностей больше нет.

Возможностей больше нет.

Возможностей больше нет.

Каждая миллисекунда этого ужасного путешествия — прозрение, во время которого я осознаю, что это конец. Это самое последнее мгновение в моей жизни, и изменить что-то или как-то повлиять на развитие событий я уже давно не могу. И каждое такое прозрение — в тот момент, когда я его переживаю, — кажется мне совершенно необратимым. Это не такой момент, в который ты думаешь: «Черт! Еле пронесло!» Это момент, который наступает после — в мире, в котором ты — самый невезучий человек на Земле, и нет никого, кто бы тебе помог или кому было бы дело до тебя — тем более что все, кого ты знал, уже умерли…

Я больше не могу.

Дисплей? — выдавливаю я, хотя слабо надеюсь на то, что подобная вещь еще может существовать.

Он появляется.

Где мне сходить? — спрашиваю я.

«На своей станции».

Где это?

«Вы должны увидеть ее сами».

Что?

Возможностей больше нет.

Кто бы сомневался.

Мне хочется встать и пойти к машинисту — попросить, чтобы он остановил поезд, но я понимаю, что никакого машиниста тут нет и что на самом деле это никакой и не поезд. Я лечу на волне страха, которая движется быстрее, чем… Что там говорил Аполлон Сминфей? Движется с непостижимой скоростью. Думай, думай. Не смотри в окно. Не смотри… Я смотрю в окно.

И понимаю, что я здесь не одна. Оказывается, бывают вещи похуже, чем остаться один на один со своими самыми большими страхами, и теперь я начинаю понимать, что это такое. Я различаю теперь — не сверху и не снизу, не ближе и не дальше, чем картинки моего страха, а в каком-то другом отношении к ним — слабый вой чего-то еще: наложенных друг на друга слоями страхов других людей. Я вижу, немного смутно, как горят деньги, кого-то насилует родной отец, игрушки говорят «пошел на х…» и раздирают владельцу глотку, выясняется, что реальности не существует, кого-то похищают инопланетяне и привязывают к столу в белой лаборатории, начинается ядерная война, тонет ребенок, тонут сотни детей, и все это ИЗ-ЗА ТЕБЯ, кто-то давится рыбьими костями, и вот еще рак легких, рак толстой кишки, опухоль мозга, пауки — тысячи и тысячи пауков, выпадение матки, ночное удушье, слишком много еды, секс всех видов, крысы, тараканы, полиэтиленовые пакеты, высота, самолеты, Бермудский треугольник, поезда, сходящие с рельсов, привидения, терроризм, официальные приемы, толпы, зубной врач, собственный язык, которым можно подавиться, собственные ступни, сны, взрослые, кубики льда, зубные протезы, Дед Мороз, старость, смерть родителей, зло, которое ты можешь причинить сам себе, гробы, алкоголь, самоубийство, кровь, больше никогда не будет героина, та вещь за занавесками, сажа, космические корабли, тромбоз, лошади, быстрее машины, люди, бумага, ножи, собаки, сокращение штатов, опять опоздаю, только бы меня не увидели голым, чесотка, високосные годы, НЛО, драконы, яд, аккордеон, пытки, власть, кого-то бьют по голове, и он лежит на земле и пытается защитить голову, но вскоре теряет сознание и больше не может себя защищать.

Эй, ты — почему бы тебе не выглянуть ненадолго в окно?

Мои глаза закрыты. Непостижимые скорости. Что это значит?

Я не могу дышать. Человек с пистолетом…

Нет никакого человека с пистолетом, Эриел.

Есть. Весь мир состоит из людей с пистолетами. Во всем мире нет больше никого — только я и миллиарды людей с пистолетами. Меня сейчас стошнит.

Непостижимые скорости. Я способна постичь скорость света. Я способна постичь скорость в десять раз больше скорости света. Единственное, чего я не способна постичь, — это скорость, у которой нет конца… Ведь вот о чем говорил Аполлон Сминфей, да? Или он говорил только о бесконечности железнодорожных путей? Но все равно — что, если мы движемся с бесконечной скоростью? Хотя я и не могу этого постичь (а ведь именно это, кажется, подразумевает слово «непостижимый»), то, что движется с бесконечной скоростью, будет казаться неподвижным с каждой точки, мимо которой оно проезжает. Ведь то, что перемещается с бесконечной скоростью, движется петлей и способно находиться везде одновременно, так? И это одновременно — оно, может быть, вообще всегда? И тогда, возможно, мне и не нужно ждать своей станции? Может быть, моя станция прямо там, вон она, просто мне нужно ее найти.

Я не хочу смотреть в окно, но смотрю. Теперь в фокусе снова мои собственные страхи. Все, что я когда-либо написала, горит. Кто-то стирает мое имя со всех документов, на которых оно когда-либо появлялось. Не знаю, откуда я все это беру. Кажется, тут нет никакой логики, но может быть… Я пытаюсь снова подумать об Адаме, и, словно я заказала себе это воспоминание в здешнем эквиваленте самого расторопного в мире фастфуда, Адам немедленно появляется за окном: он трахает мою маму. Он трахает мою маму и говорит ей: «Какая еще Эриел? Я даже имени такого никогда не слышал». А потом он, кажется, оборачивается и видит, что я на них смотрю. И смеется. А потом тыкает ее в ребра и показывает на меня, и они смеются вдвоем. «Не сейчас, Эриел, — говорит моя мама. — Мир не вращается вокруг тебя одной».

Машины, думаю я. Я за рулем. Я еду из Фавершема в Лондон. Ну же. Я убегаю из монастыря, от людей из проекта «Звездный свет». И вот я это вижу, чувствую. Я у себя в машине, и я въезжаю в зону страха. Через окно поезда я вижу, как двое мужчин преследуют меня в своей черной машине, на шоссе кроме нас почти никого, над нами — серое небо, а вокруг лежит снег — на полях, на крышах и на изгибах аварийной полосы. Я вижу их за собой и знаю, что это конец. Если бы это было кино, я бы от них оторвалась. Но они вышвырнут меня с дороги, и с какой бы бешеной скоростью я ни мчалась и как бы усиленно ни работала головой, ничто мне уже не поможет. Моей жизни суждено закончиться грудой помятого металла и брызгами крови на лобовом стекле. Я не хочу туда, но придется. Придется перебраться отсюда туда. Мой разум открыт — я чувствую это инстинктивно. И этих людей там на самом деле нет, они — всего лишь мой страх.

По крайней мере, я надеюсь, что это всего лишь страх.

Как мне выйти? Ничего другого мне в голову не приходит, и я подхожу к дверям.

За окнами все та же сцена. Я сосредотачиваюсь на ней и нажимаю на кнопку открытия дверей. Поезд продолжает движение, но двери открываются, и…


Шесть утра, я на шоссе А2. На знаке написано, что если продолжать ехать прямо, в конечном итоге я окажусь в Лондоне. Но мне туда не надо. Или, может, надо? Нет. Мне нужно на Μ25, а оттуда — поворот на Торки, где бы он ни был. Я смотрю в зеркало заднего вида: черной машины по-прежнему нет. А вот еще один знак — он указывает на разные съезды с дороги, по которым можно попасть в разные города Медуэя. Я живу здесь недавно, и все эти названия мало что значат для меня. Вот только… Один из них мне знаком. Это город, в котором живет Патрик. Но — что за черт! У меня дежавю. Я уже была здесь и сворачивала вот на этом повороте, и сюда ко мне приезжал Патрик и трахал меня в туалете за сотню.

Только это никакое не дежавю. Это было со мной на самом деле. Сначала было это, а потом я поехала в школу к Молли, и заблудилась в тропосфере, и, чтобы попасть сюда, переместилась во времени на поезде, полном страха и… Ладно, довольно о парадоксах. Я сворачиваю на аварийную полосу и достаю сигарету. Одновременно я открываю кошелек, чтобы посмотреть, есть ли у меня по-прежнему то, что осталось от денег Патрика. Нет. У меня только £9.50, с которыми я выехала из дома, и бензин почти закончился. Я зажигаю сигарету и возвращаюсь на дорогу. Я еду в Торки. И не могу сдержать улыбки. Не знаю, где я на самом деле побывала, но почему-то впервые с тех пор, как я попала в тропосферу, я совсем не чувствую себя сумасшедшей. Все, что произошло, меня нисколько не тревожит. И я все-таки не проститутка, думаю я, снова пускаясь в путь. Я сделала то, чего хотела, и при этом, в общем-то, ничего и не делала. Или я все-таки сделала это, а потом записала поверх этого что-то еще? Впрочем, не так уж и важно. Выбрасываю из головы все мысли об Эбби Лэтроп — и о ДИТЯ — и, приближаясь к дороге М25, пытаюсь уговорить себя поклясться, что я больше никогда не стану совершать педезиса.


В полдень я въехала на большую безымянную парковку рядом с библиотекой Торки, милях в двухстах пятидесяти от усыпальницы св. Иуды в Фавершеме. На юго-западе снега не было, но солнце выглядело таким же серым и плоским, как дома, — можно подумать, будто январь перекодировали в двухмерный формат и передают по дешевому черно-белому портативному телевизору. Мне и тропосфера всегда кажется какой-то плоской, но тут ощущение хуже: я не уверена, что мне хочется жить в этом реальном мире, с его грязью и людьми. Впрочем, в том, что мне больше подходит тропосфера, я тоже не уверена. У меня оставалось полбака бензина, за который я «забыла» заплатить, но теперь мне нужны еда и кофе. Через дорогу от библиотеки я увидела кафе, примостившееся у большой, похожей на каменную плиту церкви незнакомой мне конфессии. Я решила для начала зайти в кафе, а уж потом воспользоваться бесплатным интернетом, который наверняка должен быть в публичной библиотеке. Поищу там местные замки, посмотрю что к чему. В памяти Берлема я видела замок, который находится в его городе, — он сравнивал его стены с кольцом великана, сорванным с пальца и брошенным на холме. Если это мне не поможет, поищу как-нибудь еще, но пока не знаю как.

Хотя теперь у меня и был план, я еще минут пять просидела в машине, собираясь с мыслями. Ну и поездочка. Я проехала миль двести, прежде чем перестать наконец постоянно смотреть в зеркало заднего вида в ожидании полицейских машин (я полагала, что полицию может заинтересовать, почему я не заплатила за бензин) и автомобиля типов из «Звездного света». Вскоре я поняла, что не знаю, где я. Я свернула в какой-то город, думая, что это Торки, но здесь не было ничего, что помогло бы отличить его от всех остальных британских городов, в которых я бывала, и оставалось только догадываться, добралась я до цели или нет. Указатели на большой кольцевой развязке утверждали, что тут поблизости одни только заводы и фабрики, но, если поехать направо, можно встретить супермаркеты «Сейнсбери». Остановившись на парковке супермаркета, я вышла из машины — я не делала этого с самой заправочной станции на М25. Ноги у меня дрожали. Я вошла в магазин и прямиком направилась к табачному киоску — купила себе дешевую пачку табака.

— Где я нахожусь, не подскажете? — спросила я у женщины из киоска, когда она дала мне сдачу.

Я произнесла это как можно обыденнее — ну а что, совершенно нормальный вопрос, — но женщина посмотрела на меня так, как будто я совсем не в себе.

— Вы в «Сейнсбери», дорогая, — ответила она мне.

Но, перекинувшись с ней еще парой фраз, я выяснила, что нахожусь не в Торки, и получила очень подробные инструкции, как попасть прямиком в библиотеку.

И вот теперь я сидела на автомобильной парковке, которую совершенно невозможно отличить от любой другой автомобильной парковки в любом другом городе, и смотрела, как люди выгружают из машин коляски и маленьких детей или заталкивают в багажник большущие блестящие пакеты с надписью «Распродажа». Мимо меня проехали две женщины на новомодных трехколесных мини-скутерах, немного похожих на электромобили из парка аттракционов, — казалось, по дороге они о чем-то спорили. Серый бетон вокруг усыпали старые окурки, знакомые обертки от фастфуда и пластиковые стаканчики из-под кофе. Я посмотрела поверх всего этого вдаль, на тоненькую линию растущих на пригорке деревьев с голыми ветками, отделяющих автостоянку от дороги. Деревья — единственное, что бросалось в глаза на мрачном сероватом фоне офисных зданий и такого же неба. И вдруг я кое-что увидела на этих деревьях: шесть или семь белок одновременно скакали по веткам — может, мне только показалось, но на каждом дереве все время оставалось по одной белке: они без остановки прыгали, сменяя друг друга и беспрестанно перемещаясь по деревьям, как пиксели на экране. Их силуэты отчетливо вырисовывались на фоне бледного неба. Зима, и одному Богу известно, чем они умудряются питаться в местечке вроде этого. Разве белки не должны впадать в спячку? Интересно, есть у них бог, который за ними присматривает, или за белок никто не молится? По спине пробежала дрожь. Что, если Берлем уже не там, где я его встретила, или же мне так и не удастся выяснить, где это? Я попыталась представить себе, каково это — быть белкой или каким-нибудь другим животным в бетонном урбанистическом пространстве, где за все нужно расплачиваться деньгами. Что я стану делать, если не найду Берлема? Домой возвращаться нельзя — думаю, правильнее будет сказать, что никакого дома у меня больше нет.

Интересно, как там книга — никто ее не нашел?

Интересно, как там Адам — они уже до него добрались?

Я почувствовала, как пульсирует кровь, кулаком ударяя меня сначала между ног, а потом где-то в районе живота. Может ли такое случиться, что когда-нибудь я его еще увижу?

Я бросила думать и вышла из машины. Ограда вокруг парковки была обклеена раскисшими от дождя, отслаивающимися по краям плакатами, большинство из них зазывали на представление с участием звезды австралийской мыльной оперы, о которой я в жизни не слышала. Сверху над плакатами висела табличка с надписью: «Ночевать на автостоянке запрещено». Вот дерьмо. Никогда не думала, что человеку могут запретить остановить где-нибудь собственную машину и поспать в ней. Я пошла в сторону автомата для оплаты парковки, и холодный ветер хлестал меня по щекам так, будто я у него что-то украла. Как я и опасалась, цены здесь были грабительские: почти фунт в час. Я оплатила полчаса, потом поцарапала время на билетике ногтем и вернулась к машине. Там я прикрепила билет к самому краю лобового стекла — в таком месте, где его едва можно разглядеть, и то только число, но не час, закрыла машину и, перейдя через дорогу, открыла отозвавшуюся колокольчиком дверь кафе.

В кафе пахло супом и еще чем-то кислым — я не поняла чем. Почти все столики были заняты, но я нашла себе местечко в углу у стойки с поздравительными открытками, украшениями и мюсли со значком «Справедливая торговля». На стенах висели разные картинки, на которых стройные белые женщины дирижировали в Африке хором маленьких, одетых в разноцветную одежду детей или помогали одетым в такую же разноцветную одежду женщинам вытаскивать воду из колодца. Я успела подумать, что это, должно быть, христианское кафе, и тут ко мне подошла принять заказ женщина в желтом костюме. Я заказала себе суп из моркови и пастернака и черный кофе и только сейчас заметила, что тут повсюду разбросаны листовки с расписанием служб в церкви — видимо, той, что находится рядом с кафе — и на стене висит большой плакат с той же информацией. Я тогда подумала: интересно, какого бога создали и теперь поддерживают сотни людей, которые, вероятно, молятся в этой церкви? Аполлон Сминфей — результат молитв всего шестерых человек, а ведь даже он кажется вполне реальным. Что же бывает, если молящихся намного больше? Какой бог от этого получается? И этот бог — тот, которого создали местные жители, — он тот же, которого создали люди в церкви рядом с домом Берлема? И тот же, который создали люди в монастыре в Фавершеме? Как же он выглядит — такой бог? Думаю, встреть я его в тропосфере, он был бы таким, каким мне хочется его видеть: стариком с белой бородой — именно такое имеют атеисты христианское представление о Боге. И что он делает для всех этих людей? Каково это, интересно, когда миллионы людей говорят тебе, что нужно делать? И еще интересно, чего он просит у них взамен.

Дожидаясь супа, я изучила одну из листовок. В ней несколько невнятно говорилось о «радости». Но с тех пор как я сюда приехала, ничего радостного мне не попадалось. Да мне вообще уже давно не попадалось ничего радостного — еще с тех пор, как… Я даже вспомнить не могу, когда в последний раз радовалась. Вот поэтому-то мне и нравится читать Хайдеггера, Деррида и Бодрийяра. В их мире жизнь не представляет собой матрицу из плохого и хорошего, счастливого и грустного, радости и неспособности испытывать радость. Невозможность радости и грусть они разгадывают, словно ребус, и этот ребус доступен всем. Не важно, со сколькими мужчинами ты переспала, куришь ты или нет и получаешь ли удовольствие, причиняя себе боль. Ты все равно можешь попробовать разгадать этот ребус, который предполагает, что человек несовершенен, и никогда ни о чем тебя не спрашивает.

Я посмотрела на свои запястья с красноватыми и блестящими шрамами от веревки и затем обвела глазами кафе. В основном здесь сидели люди средних лет, одетые в респектабельно безвкусную одежду, заказанную по каталогу. Я побаиваюсь таких людей — и не потому, что они могут причинить мне зло (эти люди никогда ничего не сделают, они безвредны), а потому, что они обо мне думают. Это не те женщины средних лет, которые жили с нами по соседству, когда я была маленькой, — те хохотали и курили и говорили о том, насколько удобнее делать минет, если у тебя вставная челюсть. Это и не те социальные работницы, которые заходили к нам, чтобы удостовериться, что нас не подвергают сексуальным домогательствам мужья соседских женщин (обычно это были сыновья). Нет. Эти скорее из тех женщин, которых я помню по булочной и магазину на углу: таких, кто не удосуживается прервать разговор о твоей сумасшедшей матери, когда ты появляешься в дверях, потому что считает, что ты тупая и все равно ничего не поймешь. Они — из школьных секретарш, которые могли бы просто сказать мне, что одежду надо стирать почаще, вместо того чтобы обсуждать это у меня за спиной и в итоге сообщить об этом директору школы. Они — из тех женщин, которые никогда не носят красивой одежды (и не надевают ничего черного), потому что привлекательность — это то же самое, что секс. Во всем кафе был только один человек, близкий мне по возрасту, — светловолосый парень в поношенной одежде, похожий на преподавателя Закона Божьего, который на занятиях много говорит о мировых религиях и совсем немного — о христианстве. На мгновение он задержал на мне взгляд, и я узнала в его глазах знакомое желание. Это не романтическое желание, а всего лишь секс, секс ради секса — и все потому, что у меня такой вид, будто бы я не прочь. По сравнению со всеми остальными в этом кафе я выгляжу проституткой. Ну конечно, именно так все эти женщины обо мне и подумали. Становясь такими, какие они есть, они заставляют тебя выглядеть на их фоне плохим человеком — уже хотя бы просто потому, что у тебя накрашены губы. Я попыталась ответить ему взглядом: «Не сегодня, спасибо», а потом взяла листовку и сделала вид, что читаю ее, до тех пор, пока не пришла женщина в желтом костюме с моим супом.

Доев суп, я порылась в сумке в поисках блокнота — составить список вещей, которые мне нужно поискать в библиотеке. Заодно достала и табак. Я свернула папиросу и положила ее на край стола. Женщина вернулась забрать пустую тарелку, я допила кофе, чтобы сразу отдать ей и чашку.

— Здесь нельзя курить, — сказала она.

— А, да, я знаю. Я не собиралась, не беспокойтесь, — ответила я, улыбаясь.

— Ну, просто чтобы вы знали.

— Ваш бог — он что делает? — спросила я, прежде чем успела велеть себе заткнуться.

— Что делает Господь Бог? — переспросила она.

И зачем я только спросила!

— Да, — кивнула я.

— Он заботится о людях, которые в него верят, — сказала она.

И ушла.

Выйдя из кафе, я зажгла папиросу и села на забор покурить, вспоминая о разных моментах в своей жизни, когда я пыталась разобраться в том, что такое религия. Начинается все всегда с одной вполне логичной мысли: раз на свете так много людей, верящих в бога или в определенный образ жизни, значит, хотя бы в одном из этих верований должен все-таки быть смысл. Задавшись этим вопросом, я иду в местную библиотеку или в библиотеку при университете, и всегда наступает такой момент — немного похожий на момент, когда выбираешь себе в булочной хлеб, — когда кажется, что перед тобой столько возможностей. Так много книг, так много «правды». Ведь не может же быть, чтобы все эти книги оказались фальшивкой? Ведь не может быть, чтобы в разных книгах было написано одно и то же? Но оказывается, может. Все они кажутся мне совершенно одинаковыми. Во всех — одни и те же иерархии. У каждой церкви — глава. Даже в буддизме есть правила, согласно которым одни люди более достойные, а другие — менее. И во всех религиях главы — мужчины.

Помню, одно время я увлекалась римским католицизмом — я тогда встречалась с парнем, который в детстве пел в церковном хоре и, похоже, видел во всем этом какой-то смысл (и был таким изворотливым верующим, что, по его словам, выходило, что настоящему католику ничто не мешает заниматься грязным сексом). Я тогда набрала себе в местной церкви книг и журналов и стала восполнять прореху в образовании. И даже в каком-то смысле купилась на всю эту историю про Деву Марию, и уже начала было убеждать себя в том, что религия, которая так серьезно относится к женщине, чего-нибудь да стоит. А потом в одном из журналов я прочитала веселую историю о том, как однажды Иоанн Павел II прибыл с визитом в небольшой городок и монахини, которые готовили для него еду, напортачили с обедом и вынуждены были накормить высокого гостя рыбными палочками. Очевидно, суть этой истории в том, что Папа съел рыбных палочек, но меня куда больше впечатлило то, что монахини считали себя обязанными готовить для Папы. Разве религиозные лидеры не должны быть мудрее всех остальных? Впрочем, я тогда пришла к выводу, что вся эта их система ничем не отличается от того, что происходит в человеческом обществе в целом. В религии нет ничего сверхъестественного и необычного. Если человек, посвятивший всю свою жизнь размышлениям о добре, справедливости и истине, все равно ждет, что монахини станут жарить для него рыбные палочки (ведь, в конце концов, чем еще заняться монахиням, раз они никогда не станут священниками и не будут избраны Папой, потому что женщины на эти роли не годятся), значит, что-то тут не так. Неужели он не заметил тех строчек в Библии, где сказано, что все мы равны перед Господом? И если это — мудрейший из католиков, то не хотелось бы мне встретиться с глупейшим из них.

Возможно, логика тут та же, что и у принципа антропоморфности, но я — женщина и за время эксперимента длиной в собственную жизнь пришла к выводу, что способна делать все, что могут делать мужчины, кроме тех вещей, для которых необходимо наличие пениса (например, я не могу писать стоя). Да господи боже мой, все это настолько очевидно, что глупо даже повторять это снова и снова — все равно что говорить: «У всех людей есть голова». Так что же такое религия знает обо мне, что я за свою жизнь как-то упустила? Или я просто хуже мужчины a priori? Но это ведь какая-то нелепость. Как же может быть, чтобы религия, которая претендует на звание самой мудрой формы представления о мире, разбиралась в роде людском хуже, чем любой отдел кадров в нашей стране?

И не только у христианства такие проблемы — буддизм вон тоже, похоже, не в ладах с собственными принципами. Их учение предполагает свободу от желания, а большинство из них, похоже, только и делают, что желают для себя хорошей следующей реинкарнации — причем по возможности в следующей жизни они хотят стать мужчиной, чтобы к ним обращались «Почтенный Учитель» и чтобы можно было говорить другим людям, как поступать. Ну почему религия — это одно сплошное разочарование? От нее все время ждешь какого-то нового знания, а она говорит тебе только то, о чем ты и без нее знаешь уже много лет и в чем уже давным-давно успел разувериться.

Слева от меня возвышалась серая стена церкви.

«Мы существуем потому, что о нас думает Бог?» — вопрошал плакат на стене.

Нет, подумала я. Как раз наоборот.

Я погасила папиросу и перестала думать.


Библиотека оказалась просторным квадратным помещением в два этажа. В середине первого этажа стоял конторский стол, а вокруг все было заставлено книжными шкафами. Второй этаж фактически представлял собой галерею с большой дырой посередине — можно стоять и наблюдать за тем, что происходит внизу, а можно сесть за один из маленьких столиков и попытаться поработать, если вам, конечно, наплевать на шум. Я вспомнила библиотеку, в которую ходила в детстве. Там всегда стояла гробовая тишина, и все там (во всяком случае, так мне запомнилось) было оранжевого цвета, включая углубление в детской части библиотеки, которая мне казалась настоящей бездной и в которую я всегда умоляла маму меня отпустить — забиралась туда и сидела часами.

Я подошла к библиотечной стойке.

— Здравствуйте, — сказала я, когда ко мне вышел бородатый библиотекарь. — Я могу воспользоваться интернетом?

— Вы записаны?

— Нет, к сожалению…

— И не иностранный студент?

— Нет.

Он улыбнулся.

— Тогда я дам вам дневной абонемент. Заполните, пожалуйста, вот эту анкету.

Он протянул мне карточку. Я задумалась, стоит ли мне вписать туда вымышленное имя, и если да, то не смогут ли они как-нибудь это проверить. Оставлять за собой письменные следы мне сейчас совсем ни к чему.

— Может быть, я для начала попробую найти нужную информацию в книгах? — сказала я. — А уж если не получится, воспользуюсь интернетом.

Мне, конечно, хотелось найти веб-сайт культа Аполлона Сминфея и заодно поискать информацию о замке, но, может, не стоит докучать людям по такому поводу. Я уже и без того задолжала городу за бензин.

— Как вам будет угодно, — сказал он. — Помочь вам найти книгу?

Думаю, это самый приветливый библиотекарь из всех, какие мне когда-либо встречались. Университетские библиотекари всегда ведут тебя так, как будто бы ты им мешаешь. Правда, это вовсе не означает, что я не скучаю по университету, — не знаю, есть ли где-нибудь еще на свете места, в которых была бы такая же зеленая трава, не заваленная картонками из-под фастфуда… Уже приблизительно в тысячный раз за сегодняшний день я чувствую внезапную боль в груди: я больше туда не вернусь, я больше туда не вернусь.

— Эмм… Меня интересуют местные замки, — сказала я.

— Ах вот как? Какой-нибудь определенный замок?

Я улыбнулась:

— Нет. Замки вообще. А если точнее — мне нужно взглянуть на их форму. — Сейчас он подумает, что я чокнутая. — Я собираю информацию для своей книги.

Похоже, это его заинтересовало.

— И вам нужны замки Девона?

— Да. Думаю, они мне пригодятся.

— Ну, в таком случае вам нужна наша историческая библиотека.

Вот черт.

— А где она?

— Это маленькая комнатка вон там. — И он указал на дверь в углу. — Вообще-то, если вы у нас не записаны, в нее входить не разрешается, но думаю, ничего страшного. Конечно, выносить оттуда книги нельзя. И боюсь, сумку вам придется оставить здесь.

Он записал в журнал мое имя и взял у меня сумку. А потом протянул мне заламинированную карточку.

— Можете идти, там открыто, — сказал он.


Историческая библиотека представляла собой пыльную комнату с низким потолком, которая положением полок, столов и аппарата для чтения микрофиш условно делилась на три части. Я сразу почувствовала себя уютно в знакомом затхлом запахе книг. В комнате больше никого не было, и я подумала: интересно, арестуют ли меня, если к концу дня я вырублюсь здесь прямо на столе? Наверное, да.

Я стала обходить полки, рассматривая потускневшие корешки приходских летописей и биографий, и поняла, что без компьютерного каталога я ничего не найду. Компьютер стоял в углу, прямо под монитором видеонаблюдения, на который транслировалось все, что происходит в комнате. Я села за компьютер, но было очень странно видеть себя на телеэкране — я вбивала в строку поиска слова «замки» и «Девон», а где-то рядом все время маячила моя собственная невнятная тень.

Книг о девонских замках оказалось несколько, я выбрала себе две с картинками и отнесла на один из столов. Для начала я принялась листать большую книгу, в которой были представлены графические изображения всех главных замков этой местности. Замки в Эксетере и в Паудерхэме слишком роскошные и к тому же прямоугольные, замки в Бери Померой и в Бикли — тоже. Замки в Гидли и Лидфорде — оба чересчур квадратные. Есть несколько замков на берегу моря. Но замок, о котором думал Берлем, находился на холме. Я нашла два замка, расположенных на холмах. Они оба круглые. Мое сердце колотилось так, будто это машина, разогнанная до предела своих возможностей. Остается выбрать из этих двух. Я почти нашла Берлема. Нужно только заглянуть в еще одну книгу — ту, где есть недавние фотографии замков. В ней я увидела, что один из круглых замков почти полностью разрушен и похож скорее на последний испорченный зуб во рту у великана.

Зато второй выглядит точь-в-точь, как описывал Берлем: гигантское кольцо, забытое на вершине холма. И еще мне сразу стало понятно, что он имел в виду, когда говорил о пустоте. На фотографии в книге, сделанной с помощью аэросъемки, было отчетливо видно, что пустота — то, чего нет, — здесь куда важнее стен — того, что есть. Если смотреть на замок достаточно долго, стены начинают размываться и кажется, что в них нет больше никакого другого смысла, кроме как удерживать внутри всю эту пустоту.

Глава двадцать третья

К четырем часам я уже стояла у дверей дома из воспоминаний Берлема — того дома, в котором он живет вместе с Лурой (или, по крайней мере, жил в декабре): чтобы сюда попасть, нужно пройти мимо сырного магазина, а дальше — направо и вперед по узкой мощеной улице. Это высокий и узкий дом из серого камня с зелеными деревянными ставнями. Выглядел он уютно, но в то же время производил впечатление крепости. То ли дело в закрытых ставнях, то ли просто в моей паранойе. Возможно, напрасно я сюда приехала, но, с другой стороны, за мной совершенно точно не увязалось никакого хвоста. Ну, по крайней мере, в физическом мире. Мне только сейчас пришло в голову, что, пожалуй, следовало зайти в церковь, на случай, если один из преследователей из «Звездного света» (или мертвых ДИТЯ) забрался ко мне в голову. Впрочем, теперь уже поздно. Наверное, сегодня утром, когда я только сюда направилась, уже было поздно. Если они настигли меня в какой-то момент сегодняшнего дня, они уже знают, куда я еду. Но с другой стороны, если они меня настигли, то им уже не должно быть дела до того, куда я еду — рецепт у них уже есть.

Но нет, не думаю, что они здесь. Думаю, я одна.

Точнее, я ни капли не сомневалась в том, что я одна. Я, кажется, еще никогда в жизни не чувствовала себя такой одинокой. Я не сразу решилась поднять тяжелый медный молоток на двери. Я чувствовала, как на глаза наворачиваются слезы, а мне совсем не хотелось выглядеть расклеенной, когда мне откроют дверь (если, конечно, вообще откроют). Когда я в последний раз плакала? Я не плакала, когда Патрик трахал меня в университете и в туалете грязной забегаловки, не плакала, когда родители окончательно отказались иметь со мной дело, не плакала, даже когда уходила из монастыря, от Адама — зная, что он теперь, наверное, меня ненавидит и что мы вряд ли еще когда-нибудь встретимся. Но теперь, стоя здесь в ранних сумерках, ежась от холода, слушая крики чаек и глядя на звезды, которые только-только начинали пронзать небосвод, мне хотелось плакать, как никогда раньше. Я сглотнула слезы. Если мне сейчас не откроют, я в полном дерьме. Ни дома. Ни денег. Ни семьи.

Я подняла молоток и дважды стукнула им в дверь.

Пожалуйста, откройте. Пожалуйста, откройте. Пожалуйста, откройте.

Из трубы шел дым — значит, кто-то там был.

Приблизительно через две минуты я собиралась уже постучать еще раз, но в этот момент дверь открыла женщина. Лура. Я все в ней узнала — и одежду воздушного покроя, и седые волосы до плеч с розовыми прядями. Только сейчас мне стало понятно, что я не продумала хорошенько, как мне себя вести. Я знала, каково заниматься любовью с этой женщиной, каково ей лгать и жить с ней. Но ведь сейчас мне, пожалуй, лучше сделать вид, будто я вижу ее впервые. И если я буду помнить о том, что я — это я, то это даже не будет ложью.

Она смотрела на меня молча.

— Здравствуйте, — сказала я. — Я бы хотела…

— Простите? — перебила меня Лура. — Кто вы такая?

Я все равно не смогла бы не узнать этот голос: низкий, интеллигентный и лишь с небольшим намеком на немецкий акцент.

— Извините меня, пожалуйста, за вторжение, но…

— Да? — Она торопила меня. Может быть, она вообще не любит, когда люди вот так сваливаются ей на голову и заставляют ее тратить время. Да и то, что я собираюсь ей сказать, тоже вряд ли ей понравится. Ничего не поделаешь, ей все-таки придется это услышать. Придется, потому что мне больше некуда идти.

— Я ищу Сола Берлема, — сказала я.

Лицо Луры стало как в кадре фильма, снятом с таким спецэффектом, когда предмет замирает, а весь остальной мир продолжает двигаться вокруг него как ни в чем не бывало. Потом она пришла в себя — только в глазах ее теперь появился страх, похожий на начало бури.

— Кого вы ищете? — переспросила она.

— Сола Берлема, — ответила я. — Мне необходимо его увидеть. Прошу вас, передайте ему, что пришла Эриел Манто. Скажите, что я нашла страницу и мне нужно с ним поговорить.

Пока я говорила это, страх в глазах Луры вырвался наружу, и теперь она поднесла к лицу руку, словно желая удержать его на месте — и прекратить все это, убедиться, например, в том, что ей все это только кажется. Наверное, визит вроде моего — последнее, чего можно пожелать, когда находишься в бегах. Наверное, когда ты в бегах, это — твой самый главный кошмар.

— Кто вы такая? — снова спросила она.

— Я аспирантка Сола.

— Вы… Нет. Я знаю, откуда вы.

— Я не с ними. Я не из «Звездного света».

— Тогда откуда вы про него знаете? Если вы не с ними, какого черта вы здесь делаете? — Она глубоко вздохнула и прикоснулась рукой к волосам. — Сола все равно здесь нет. Он уехал отсюда, около двух месяцев назад. Он поехал…

— Эриел?

Это был Берлем. Он стоял за спиной у Луры.

— Сол, — сказала я. — Можно мне…

— Впусти ее, Лура, — сказал он своим хрипловатым голосом. А потом прислонился к стене в коридоре и, пока я входила внутрь, произнес: «Черт».


Первый этаж в их доме представлял собой открытое пространство с деревянным полом и дубовыми балками, в которое вы попадали, пройдя через широкую прихожую и арку. В дальнем углу большой комнаты горел огонь, и повсюду лежали коврики — красные, коричневые и темно-желтые. В левой части комнаты стоял большой обеденный стол. На нем лежала раскрытая газета и стоял на соломенной подстилке недопитый кофе. Позади стола в плетеной корзине спала черно-белая собака, а в конце комнаты за тяжелыми портьерами располагались, вероятно, двери в зимний сад. Собака, почувствовав, что я на нее смотрю, тоже взглянула на меня и немедленно снова уснула. Каминная полка была уставлена самыми разными предметами: пара наград с каких-то конкурсов, черно-белая фотография мужчины и женщины в рамке, щетка для волос, набор вязальных спиц и ваза с голубыми цветами. Ближе всего к огню стояло кресло с вязаньем, оставленным на подлокотнике. Еще в комнате имелось два дивана — больших, широких и желтых, они стояли по обе стороны от камина лицом друг к другу, немного дальше от огня, чем кресло. Одним из них, похоже, пользовались чаще, чем другим, и он был весь завален книгами и листами бумаги. Между диванами стоял журнальный столик — пенек с отполированной поверхностью, и на нем тоже лежали книги, старые кроссворды и шариковые ручки. Книги громоздились высокими стопками на всех доступных поверхностях, и всю правую стену покрывали добротные сосновые полки, немного похожие на те, что я видела в квартире у Аполлона Сминфея, но заставленные сотнями и сотнями книг. Телевизора в комнате не было.

Я не знала, как себя чувствовать. Я ожидала испытать облегчение, что-то, равное по эмоциям возвращению домой после долгого утомительного путешествия или глотку воды в момент невыносимой жажды. Но сейчас я чувствовала себя так, будто заявилась домой к одному из своих университетских преподавателей, в выходной день, когда его жена дома. И что еще хуже, я знала, и Берлем наверняка догадывался, что, чтобы попасть сюда, я прочитала его мысли. То, что раньше казалось мне необходимостью, теперь выглядело недопустимым бесстыдством. Я пришла сюда не ради него, а ради себя. Но ведь он должен понимать, что у меня нет выбора. Вот только — да, теперь я знаю о нем слишком многое, и мы оба об этом знаем.

Кухня находилась слева и примыкала к прихожей.

— Я поставлю чайник, — сказала Лура и пошла на кухню. Раздался звук бегущей из крана воды, и щелкнула кнопка.

Берлем показал мне на большой обеденный стол, приглашая сесть. Он сложил газету и отодвинул ее в сторону. Вошла Лура, взяла его кружку и снова вышла из комнаты. Две или три минуты никто ничего не говорил.

— Простите… — начала я.

— Как вы меня нашли? — спросил Берлем.

— Через Молли, — ответила я.

— Молли не знает, где я, — возразил Берлем. — Никто во всей моей чертовой семье не знает, где я. Когда пускаешься в бега, как я, о семье приходится забыть раз и навсегда. И не только о семье.

— Педезис, — сказала я. — Я воспользовалась педезисом. Простите. Я нашла книгу.

— Черт, — снова сказал он.

— Пожалуйста, простите меня… — повторила я. Повисла пауза. — Они пришли за мной, и я не знала, что делать. Я понимала, что то же самое, должно быть, произошло и с вами, и логически предположила, что, если я приду туда, где вы, я буду в безопасности.

— Проклятие, — сказал Берлем.

— Да, — кивнула я.

Думаю, в этот момент он, как и я, вспомнил свой доклад в Гринвиче, после которого мы оба признались, что прочитали бы книгу, если бы представилась возможность, — и не посмотрели бы на то, что она проклята. Я-то и сейчас поступила бы так же, не знаю, как он. С тех пор как мы виделись в последний раз, его лицо стало каким-то более жестким и морщин на нем поприбавилось, а еще в волосах появилось несколько белых прядей. Хотя, возможно, раньше он их подкрашивал, а теперь ему нет до этого дела. Как же, должно быть, тяжело — оставить вот так работу… Оставить дочь.

— Как Молли? — спросил он.

— Как все подростки, — ответила я.

— Но с ней все в порядке?

Я взвесила этот вопрос. Ну, как вам сказать. Она спит с не тем парнем, но, с другой стороны, все мы так делаем. Когда я была у нее в голове, я не обнаружила там явственных признаков анорексии, или страсти к саморазрушению, или наркозависимости. Но, конечно, у нее есть ко всему этому предрасположенность: судя по тому, какую тесную связь с ней я почувствовала.

— У нее все хорошо, — сказала я.

Берлем вздохнул.

— Вы все еще курите? — спросил он.

— Да, а что?

— Угостите сигареткой.

— А, пожалуйста. — Я достала из сумки табак. — Самокрутки. Я на мели.

— Не свернете для меня? — попросил он. — Я потерял сноровку.

И к тому же у вас руки дрожат, — подумала я. Я свернула две папиросы и протянула одну ему. Мы оба закурили.

— Вот, так намного лучше, — сказал он. — Странно, как черт знает что, но лучше. Может, переберемся к огню? Вы должны рассказать мне, что происходит. Я ведь должен знать, насколько все ужасно.

Мы встали и подошли к диванам. Он сел на тот, который был завален книгами, а я — на второй. Это было все-таки восхитительное ощущение — сидеть в теплой, удобной комнате после всего, что произошло. Вот только до конца расслабиться мне все же не удавалось. Я не могла взять и откинуться на спинку дивана, как бы властно ни манила она своим уютом. Я уселась на краешек, как будто бы пришла устраиваться на работу. Пепельниц тут не было, но я заметила, что Берлем стряхивает пепел в камин, и последовала его примеру.

— Вам не следовало приезжать сюда, — сказал он.

Мне показалось, что сейчас я снова заплачу.

— Я знаю… Но я… Мне…

— Но я очень рад видеть вас снова. — Он улыбнулся — в первый раз за всю нашу беседу.

— Спасибо… я…

— И прошу меня простить за книгу. — Он вздохнул. — Я чувствую на себе ответственность за все, что произошло.

— Ну что вы, не стоит, — сказала я. — Это вы меня простите за то, что свалилась вам на голову. Но я, честное слово, не смогла придумать ничего лучше. Ну, понимаете… Находиться в одной комнате с кем-то, кто пережил то же самое, — это уже…

Берлем перебил меня.

— Насколько вы уверены, что за вами не было хвоста? — спросил он.

— На сто процентов, — ответила я. — Ну, хорошо, может быть, на девяносто девять. Но ведь им нужен только рецепт, правильно? А его они могут получить теперь и от меня — и им не понадобится искать через меня вас. Достаточно оказаться у меня в голове — там есть вся информация, которая им нужна. И уж можете мне поверить: с тех пор как я в последний раз встретила их в тропосфере — или в «Майндспейсе», как они это называют, — у меня нет ни малейшего желания подпускать их к себе, к моему сознанию или физическому телу. Вот почему я сбежала. И вот почему пришла к вам. Больше мне идти некуда. Домой я вернуться не могу. На работу — тоже…

— Железная логика, — сказа он. — Ваши слова про то, что они всего лишь заглянут в ваше сознание, чтобы получить рецепт. Они ведь хотят нашей смерти. Это вы, надеюсь, понимаете?

— Нет. Я этого не знала. Ну, я хочу сказать, что да, они, конечно, жестоки и готовы применить силу, чтобы добыть рецепт… Ну, или просто чтобы поразвлечься. Но я думала, что, когда рецепт будет у них, они оставят нас в покое.

Берлем откашлялся и снова затянулся самокруткой.

— Когда они продадут патент на этот препарат — или начнут сами нелегально его производить, — не знаю, какие там у них планы, — вряд ли им захочется, чтобы появились какие-то люди, которые стали бы сбивать им цену. Они, конечно же, захотят избавиться от всех конкурентов. Я, конечно, не знаю наверняка, но полагаю, они намерены продавать препарат — это кажется мне вполне логичным.

— Да, действительно намерены, — ответила я.

— Откуда вы знаете?

— Я…

В комнату вошла Лура с желтым подносом, на котором стояли чайник и чайные кружки. Берлем быстро отодвинул в сторону несколько газет и журналов, и она поставила поднос на журнальный столик между двух стопок книг. Она села в кресло и посмотрела на меня.

— Вы в порядке? — спросила она, глядя на меня поверх серебряной оправы очков.

— Да, спасибо, — ответила я. — Все хорошо.

— Эриел известно о проекте «Звездный свет», — сказал Берлем Луре. — Она знает, что им нужно.

— Да, я это услышала, — сказала Лура. — Откуда вы можете это знать? Мне не удалось выяснить о них ничего, когда я пыталась это сделать. Ну, кроме, конечно, самых основных вещей.

— Я побывала в сознании одного из них, — сказала я. — Мартина Роуза.

Берлем издал какой-то звук, похожий то ли на смешок, то ли на фырканье.

— Как, черт возьми, вам это удалось?

— Они ждали меня в машине. Я была в монастыре, и они, понятное дело, не могли войти внутрь и поэтому подкарауливали меня на улице. Я вышла в тропосферу прямо из монастыря и совершенно случайно оказалась в голове у одного из них. До этого я даже не знала, что они там.

— Что вы делали в монастыре?

— Пряталась от них. Это долгая история.

Берлем налил чай, пролив на поднос чуть ли не полчашки.

— Думаю, пора вам рассказать нам всю эту историю, если вы не возражаете, — сказал он. — Как книга оказалась у вас, что случилось потом, ну, и так далее.

— Конечно, — сказала я. — Но вы позволите мне остаться у вас, хотя бы на эту ночь? Мне очень неловко, но…

— Все в порядке, Эриел, — сказала Лура, но вид у нее был при этом не самый счастливый.

— Да уж, — сказал Берлем. — Во внешнем мире вы теперь в такой же жопе, как и я.

Лура покачала головой.

— Сколько это будет продолжаться? — мягко проговорила она. И посмотрела на меня. — Конечно же вы можете оставаться у нас, сколько потребуется. У нас есть для вас свободная комната. — Потом она посмотрела на Берлема. — Но надо положить всему этому конец прежде, чем мы проснемся и обнаружим, что нас уже десять, а потом двадцать, и вот уже весь мир знает о тропосфере.

— Не волнуйся, — сказал Берлем. — Эриел наверняка никому больше не сказала.

— Нет, никому, — сказала я. Но умолчала о том, что оставила книгу — в которой опять все страницы были на месте — в монастыре. Пожалуй, будет лучше, если сначала они услышат все остальное.

Я откинулась на диване и начала рассказывать им про тот день, когда обвалился университетский корпус, про то, как я попала в букинистическую лавку, и про все, что за этим последовало. Я говорила, говорила и только теперь начала осознавать, что все это произошло со мной на самом деле: если и существует на свете что-нибудь реальное, то это — как раз оно.


Мой рассказ затянулся на несколько часов. Сначала Берлем то и дело перебивал меня, задавая вопросы, но после того как мы полчаса проговорили про университет и про то, каким образом книги Берлема оказались в букинистической лавке (он предположил, что бывшая жена предъявила права на его пустующий дом), Лура нас перебила и запретила Берлему задавать мне вопросы до тех пор, пока я не закончу свой рассказ. В какой-то момент она достала тетрадь формата А4 и принялась делать в ней записи. У меня создалось впечатление, что, хотя Берлем и провел в тропосфере больше времени, она явно куда лучше понимала, как и что там устроено. А значит, у меня и к ней будет уйма вопросов. Она стала записывать особенно рьяно (и вынуждена была несколько раз цыкнуть на Берлема), когда я начала говорить об Аполлоне Сминфее, а еще когда я описывала устройство тропосферного метрополитена и рассказывала о том, как я ехала на поезде страха к себе самой и затем совершила ошибку, которая определенно окажется роковой. Когда я упомянула свою способность менять ход мыслей других людей, они оба словно замерли и переглянулись, но ни один из них ничего не сказал, и Лура не стала ничего записывать.

Около одиннадцати я наконец-то закончила. От бесконечного разговора и табака у меня разболелось горло. Во рту пересохло, как бывает по утрам, когда удалось поспать всего несколько часов. С тех пор как я пришла сюда, мы выпили чайника четыре чая, но я так до сих пор ничего и не ела с самого обеда, и мой желудок громко завывал, хотя сама я голода не чувствовала.

— Надо поесть, — сказала Лура, после того как мой желудок снова подал голос.

— Я закажу карри, — отозвался Берлем.

Но он подождал окончания моего рассказа и только потом встал с дивана. Я рассказала не все. Я, конечно же, не сказала ничего о том, как трахалась с Патриком в туалете «Поваренка». Но и о том, что книга осталась в монастыре, я тоже умолчала. Поэтому неудивительно, что первый вопрос, который он задал, был о книге.

— Где она теперь? — спросил он. — Я полагаю, вы ее уничтожили?

Я помотала головой.

— Я сделала с ней то же, что и вы, — сказала я.

— То же, что и я?

— Да. Не стала брать ее с собой, полагая, что так она будет в большей безопасности.

— Черт, — только и промолвил Берлем, прежде чем уйти за карри.


Пока его не было, я осталась наедине с Лурой и собакой, которая теперь окончательно проснулась, потянулась, похлебала воды и забралась ко мне на диван. Лура не сказала ни слова с тех пор, как Берлем вышел, и я почувствовала, что должна начать первая.

— Как его зовут? — спросила я.

Но я и так это знала — его зовут Планк, видимо, в честь основателя квантовой теории.

— Его зовут Планк, — сказала она. Она вздохнула и покачала головой. — Вы чудом остались в живых. Просто невозможно поверить…

— Во что?

— Нет-нет, это я так. Похоже, тропосфера куда сложнее, чем я думала. Хотя, конечно, все очень логично.

— Логично? — Я засмеялась. — Что же вы в этом видите логичного?

— Мы вам обязательно расскажем, — сказала она. — Но не сейчас. Уже поздно.

Несколько секунд мы обе молчали. Думаю, я ей не понравилась. Я почесала собаку между ушами и попыталась придумать, что бы такое сказать, что не сводилось бы только к «Расскажите мне все, чего я не знаю — и чего не знает никто — о том, как устроен мир, сейчас же! Расскажите мне, в чем смысл всего, что со мной произошло, потому что лично я понятия не имею, в чем он!»

— Как вы здесь оказались? — спросила я в конце концов. — Как вам удалось сделать так, чтобы они вас не нашли?

Когда Берлем выбросил меня из своей головы, войдя в церковь, он все еще был в железнодорожном туннеле. И я понятия не имела, как он оказался здесь, с Лурой, и как им удалось так долго оставаться незамеченными.

— И как вообще Сол выбрался из туннеля?

— Он отодвинул гору мусора, — сказала она. — Перетащил ее по кирпичику. Судя по тому, что вы рассказали, туннель все равно держался на честном слове, так что удивительно, что он простоял еще целый год после того, как Сол убрал эту сомнительную подпорку.

— Ой… вы думаете, это из-за него обрушился туннель? Как странно, — сказала я и задумалась о том, что ведь именно из-за обрушившегося туннеля все и началось: если бы не это, у меня бы не появилась книга, и страницы я бы тоже не нашла. А может, и нашла бы — кто знает, как бы еще сложились обстоятельства.

И в этот момент мне стало ясно, что и в монастыре книгу в конечном итоге тоже кто-нибудь найдет.

— Словом, — продолжила она. — Он выбрался из туннеля, сел на автобус и поехал куда глаза глядят. Сначала оказался в Шотландии и там некоторое время жил в гостинице, исследуя тропосферу, и уцелел лишь по счастливой случайности. Он прислал мне мобильный телефон, попросил прийти в церковь в условленный день и час и сказал, что позвонит мне. — Она улыбнулась. — Все было как в кино. У него началась настоящая паранойя, и первое время он мне совершенно не доверял, и мы продолжали разговаривать по телефону в церкви и говорили на каком-то зашифрованном языке, и все это, конечно, совсем не нравилось служителям церкви. Но потом это кончилось. Я теперь на пенсии, как вы, наверное, уже знаете, поэтому, когда все это произошло, мне совсем не обязательно было оставаться в Лондоне. Мы приехали сюда — сначала на время, а потом решили тут остаться. Вообще-то это дом моего брата, но у нас с ним договор. Ему нужно жилье в Лондоне, и мы так оформили бумаги, что получается, будто теперь мы снимаем этот дом у кого-то другого, под вымышленными именами. Все очень сложно, но нам казалось, что теперь нас действительно будет трудно найти.

— Можно, я задам вопрос? — спросила я. — Почему церковь помогает? Ну, в смысле, почему никто не может пробраться к вам в голову, если вы находитесь в церкви?

— А вы не знаете?

— Я вообще не знаю почти ничего кроме того, до чего дошла своим умом, и того, что мне рассказал Аполлон Сминфей. — Я пожала плечами. — Конечно, у меня есть догадки, но…

— И какие же они?

— Что молитвы, которые произносятся в церкви — мысли и надежды со слишком большим зарядом энергии, — каким-то образом глушат сигнал, если, конечно, такое возможно. Ну, знаете, как помехи…

Она улыбнулась:

— Очень хорошо. Мое предположение — точно такое же. — Тут улыбка исчезла с ее лица. — Полагаю, вам известно о моей книге?

— Нет. — Я помотала головой. Но по тому, как она это сказала, я поняла — вот почему я ей не нравлюсь. Она думает, что ее я знаю так же близко, как и Берлема, раз я побывала в его сознании. Она думает, что, возможно, мне известно о ней все. Я уже во второй раз испытала чувство, как будто бы она — жена, а я — любовница, и она знает, что ее муж не только спал со мной, но еще и рассказывал мне о ней. Мне вспомнилось то время, когда я встречалась с женатыми мужчинами, и их жены об этом не знали, а если бы знали, этого не одобрили бы, и в их семейной жизни обязательно случился бы кризис. Кончалось все тем, что очередной из них принимался рассказывать мне о своей жене такое, чего мне совсем не хотелось знать — да и не было у меня никакого права знать подобные вещи. О романтическом ужине, который она организовала, чтобы попытаться наладить их отношения (и во время которого он звонил мне из туалета по мобильному), об особенном платье, которое она купила, чтобы произвести на него впечатление (и в котором, как он рассказал мне, она выглядела старой и толстой). Я содрогаюсь от одних только воспоминаний об этом. Думаю, никогда в жизни я не чувствовала себя так паршиво, как тогда, когда мне приходилось все это выслушивать, и я перестала спать с такими мужчинами, потому что мне не хотелось иметь отношение к чему-то настолько печальному.

Нужно было сказать что-нибудь, сказать, что она ошибается, но я не знала как.

— Хм, — вот и все, что она ответила на мои слова о том, что я ничего не знаю о ее книге.

Через несколько секунд собака подняла уши и стала изображать волнение. Спустя две или три минуты я услышала, как поворачивается в замке ключ Берлема, и внутрь через открывшуюся входную дверь ворвался холодный воздух.

Собака знала. Знала, что Берлем вот-вот вернется.

Как это происходит?

Впервые с тех пор, как закрутилась вся эта история, я вдруг почувствовала, что мое представление о мире начинает меняться, как будто бы только сейчас — теперь, когда мне известно, что все это — правда, — я могла позволить себе задать все вопросы, которые у меня накопились, и сложить вместе разрозненные обрывки информации. Я вдруг поняла, что собака знала о приходе Берлема потому, что все мы теоретически знаем о том, что делают или обдумывают другие люди. Все мы теоретически имеем доступ к мыслям друг друга. Остается только разобраться, где же находится тропосфера и что это вообще такое, раз теперь я убедилась в том, что она не является всего лишь плодом моего воображения. Находится ли она где-то совсем рядом, в частице пространства от нас — возможно, в другом измерении, доступ в который открывается нам только иногда? Или она устроена совсем по-другому? Но я вдруг стала совершенно убеждена в том, что, когда мы ловим на себе чей-то взгляд или думаем, что кто-то на нас смотрит, или думаем о ком-то и этот кто-то тут же нам звонит, или когда мы вдруг теряемся в знакомом здании просто потому, что в нем теряются все остальные, — это происходит не случайно. Все это имеет какое-то отношение к устройству физического мира, к тому факту, что наши сознания соединены друг с другом точно так же, как и все остальное в физическом мире.

Интересно, о чем книга Луры? Конечно, я солгала, когда сказала, что ничего о ней не знаю. Пока я была в мыслях у Берлема, он все время помнил о ней. Книга Луры. Книга Луры. Для меня это очень важно, и сейчас настала удачная возможность, но она не воспользовалась ею, чтобы что-нибудь мне рассказать. Что же должно произойти, чтобы она стала мне доверять?


Мы сидели за столом и ели овощное карри с белым вином из холодильника. Планк вернулся к себе в корзинку и уснул, а мы тем временем начали задавать друг другу вопросы о тропосфере — я надеялась увидеть наконец смысл во всех своих приключениях.

— Меня очень заинтриговал этот бог — Аполлон Сминфей, — сказал Берлем.

— Да уж, — ответила я. — Я думала, что схожу с ума.

— Может, вы и не ошибались, — сказал он. — Я никогда не встречал в тропосфере никаких богов. По правде говоря, я там вообще никого не встречал. И не предполагал, что такое вообще возможно.

Мы еще немного поговорили об Аполлоне Сминфее и обсудили мои недавние мысли о религии. Похоже, ни Берлем, ни Лура не думали о тропосфере в религиозном смысле, если не считать того, что они заметили способность церкви прерывать процесс педезиса. Я, кажется, немного впечатлила Луру (но только совсем немного!) своим феминистским анализом всех главных религий, но Берлем был не согласен с тем, что я свалила в общую кучу и буддизм.

— Дзен, — сказал он мрачно, — Дзен — это совсем другое. И Дао.

И я вспомнила, как страстно он желал пустоты, подгоняемый потребностью избавиться от каких-либо желаний. Это напомнило мне об Адаме и обо всем, что с ним случилось. Ведь я едва его знаю, но скучаю по нему куда сильнее, чем могла предположить.

— Все мы по-своему стремимся к просветлению, — сказала Лура. — Я пишу книгу, а он все время медитирует, пытаясь заглянуть за пределы всего, что нам уже известно. Ведь есть еще столько… — Но она не закончила фразу. Вместо этого зевнула. — Ох. Ну и денек.

Мы уже о чем только не переговорили. Обсудили педезис, возможность путешествовать во времени с помощью предков разных людей, и Берлем подтвердил мою догадку о том, что полупрозрачные картинки, которые появляются на дисплее, когда ты находишься у кого-то в сознании, означают лишь их живущих предков — вот почему у мышей их были сотни, а у него — всего один (его мать). Чтобы переместиться в прошлое, нужно использовать живущих предков до тех пор, пока их линия не прервется (например, у матери Берлема не осталось ни одного живого предка, и, значит, оказавшись у нее в сознании, придется перепрыгнуть в сознание другого человека, вместо того чтобы выбирать другую картинку на дисплее, и из сознания этого другого человека снова пробраться как можно дальше, используя его живых предков). Мы еще немного поговорили об этом, потому что я все никак не могла понять, как перемещаться дальше, ведь рано или поздно все живые предки закончатся. Но потом Лура напомнила мне, что расстояние в тропосфере равно времени и, перемещаясь по миру с помощью предков, ты одновременно с этим перемещаешься и назад во времени — иногда даже не только на несколько месяцев, но и на несколько лет. Когда я перепрыгнула из сознания Молли в разум Берлема, я прыгала из Хертфордшира в Девон и поэтому оказалась у него еще до Рождества. Если бы Берлем был в Шотландии, я могла и вовсе очутиться в августе или сентябре, а будь он в Австралии, я бы перенеслась на три или четыре года назад. Если повезет (или если удастся как следует спланировать перемещение), можно отыскать живущих предков, которые были уже мертвы в тот момент, когда ты начал перемещение, и с каждым следующим прыжком ты будешь переноситься все дальше и дальше в прошлое. Похоже, процесс этот очень небыстрый, но Берлем напомнил мне о том, что на сами-то прыжки много времени не уходит. А еще он обратил мое внимание на то, что, очевидно, именно этим занимался мистер Υ перед смертью. Мистер Υ — персонаж вымышленный, но Люмас — нет. Берлем заметил, что, видимо, точно так же умер и сам Люмас, и все остальные, кто подвергся «проклятию» книги. Педезис опасен — в чем я и сама успела убедиться, когда воспользовалась им, чтобы попасть к Берлему.

А еще я узнала, что тропосфера Берлема и в самом деле представляет собой викторианский город, о котором он думал, когда я была у него в сознании. Когда мы стали сравнивать свои тропосферы, Лура, похоже, почувствовала себя неуютно. Когда я спросила ее, как выглядит ее тропосфера, она заправила волосы за ухо и сказала просто: «А, так, научная мешанина. Ничего такого, что могло бы привидеться кому-нибудь другому». И она бросила на Берлема многозначительный взгляд.

— Пожалуй, пора на сегодня заканчивать и ложиться спать, — сказал Берлем. — Продолжим утром — нам еще о многом нужно поговорить. И, Лура, почему бы тебе не воспользоваться Эриел? Она могла бы очень тебе пригодиться. С естественными науками у нее куда лучше, чем у меня.

— Ничего подобного, — возразила я.

А Лура смерила меня оценивающим взглядом и быстро опустила глаза, потому что я явно не казалась ей достойной помощницей. Что бы там ни думал Берлем, нам не удастся дружно и мирно заняться разработкой теории тропосферы — или какой-либо другой. Если только мне не удастся заставить ее относиться ко мне лучше.

Всю ночь мне снился Адам. Во сне он говорил, что любит меня и никогда меня не оставит. Сны порой бывают так жестоки. У меня никогда не будет такой жизни. И вообще неизвестно, смогу ли я собрать себе хоть какую-то жизнь из тех ее обрывков, что у меня остались.

Глава двадцать четвертая

Суббота и воскресенье прошли точно так же — в сумбурных разговорах, благодаря которым во мне росло ощущение, что я еще очень многого не знаю и что Лура и Берлем пытаются мне что-то сказать, но никак не выберут подходящий момент. Мы разделяли дни перерывами на чай, кофе и бутерброды, как будто бы наша жизнь превратилась в одну большую конференцию. Каждый вечер мы шли в церковь через дорогу, а перед сном еще раз пили чай. Мне казалось, что Берлем и Лура говорят обо мне, когда меня нет рядом, и что Берлем все пытается уговорить ее начать мне доверять. Они определенно до сих пор были встревожены моим появлением и фактически держали меня под домашним арестом — мне дозволялось только ежевечернее посещение церкви. Берлем рассказывал мне о своей медитации, а Лура большую часть времени меня избегала. По вечерам я сидела с Берлемом и старалась с ним не флиртовать. Я не очень понимала, какие между ними отношения, но в любом случае не хотела становиться им помехой. Время от времени звонил телефон, но право отвечать на звонки Лура всегда предоставляла автоответчику. У меня сложилось впечатление, что у них есть друг, с которым они недавно поссорились, но больше я ничего понять не могла.

Мне выделили маленькую комнату, белую и уютную, с выступающими балками и низкой широкой кроватью со столбиками до потолка и розовым покрывалом поверх белого хлопкового одеяла. Большую часть времени я сидела на кровати, делая заметки о тропосфере — в основном для того, чтобы побороть отчаянное желание снова туда попасть. Берлем и Лура строго-настрого запретили мне туда возвращаться — во всяком случае, пока. Оба беспокоились из-за задания, которое придумал для меня Аполлон Сминфей, — да меня и саму оно тревожило. Очевидно, выполняя его, мне ничего не стоило заблудиться, хотя теперь я точно знала, что в любой момент могу вернуться к себе через метрополитен. Но Лура и Берлем отнеслись к рассказу о метрополитене с опаской, хотя и признали, что он наверняка существует. Эх, уж лучше бы они обо всем говорили мне прямо, а не шептались на кухне, тут же умолкая, как только я входила, чтобы сварить кофе. Я знала, что им хочется забрать книгу из Фавершема, но не представляла, как это сделать.

И вообще я теперь даже в самой себе не могла разобраться. Меня окружали тепло и комфорт, и впервые за долгие годы я ела досыта, но в каком-то другом смысле моя жизнь окончилась. Ну, может быть, не окончилась — это звучит как-то уж слишком драматично, но все, что я «имела», — работа, диссертация, несколько друзей, квартира, вещи, книги, — всего этого я наверняка лишилась. И здесь тоже нельзя оставаться вечно — если Лура не изменит своего отношения ко мне.

В воскресенье ночью мне приснился тот же самый сон, что снился с тех пор, как я сюда приехала: Аполлон Сминфей стоит передо мной и говорит: «Долги надо отдавать». Я проснулась оттого, что в мансардное окно барабанил дождь — как будто работал промышленный станок, а часы показывали всего четыре утра. В понедельник небо налилось серым свинцом, и утро прорывалось в нем внезапными толчками желтого света. Около полудня раздался один-единственный раскат грома, и дождь прекратился. Берлем ненадолго включил радио, и оно предупредило нас о приближении сильной грозы с ветром до восьмидесяти миль в час. Но гроза что-то медлила.

Во вторник утром небо было голубым и ясным, как отражение на металле. Я смотрела на него и думала: «Это что, затишье перед бурей?» Лура решила поработать в саду, а я просто сидела за обеденным столом и курила. Она отыскала свои садовые перчатки и вышла из дома, ни слова мне не сказав. Через окно я увидела, что на одном из телеграфных столбов за домом сидит птица, кажется сокол. Интересно, заметила ли его Лура. Он был такой красивый — как будто нарисованный в книге, а не настоящий. И я подумала тогда: неужели язык так сильно отдаляет нас от предметов, что мы перестаем верить в их существование? Или все дело в том, что я так долго была в тропосфере, что теперь у меня привычка смотреть на предметы вроде вот этого сокола и считать, что я их придумала и что на самом деле они — метафора чего-то другого? Я погасила сигарету. Может, стоит пойти и попытаться помириться с Лурой. К тому же я уже несколько дней не выходила на свежий воздух.

Лура стояла на коленях рядом с одной из клумб и разрыхляла землю.

— Привет, — сказала я, подойдя поближе. — Можно, я вам помогу?

— Нет, спасибо, — ответила она, не оборачиваясь.

Мне бы следовало просто уйти, но я решила не сдаваться.

— Пожалуйста, позвольте мне хотя бы немного помочь.

Она вздохнула:

— Лопаты в сарае.

Я взяла себе садовую лопатку и кусок брезента — такой же, что подложила себе под колени Лура. Подошла к ней, расстелила свой брезент и стала делать то же, что она. Минут пять мы молча рыхлили землю, и я поняла, что если собираюсь с ней поговорить, то пора начинать.

— Мне очень жаль, что пришлось вот так свалиться вам на голову, — сказала я.

— Хм, — ответила она. Этим звуком она обрывала все наши разговоры.

— И… Послушайте. Я уже несколько дней собираюсь это сказать. Мне в самом деле очень неловко из-за того, что, чтобы попасть сюда, мне пришлось побывать в голове у Берлема. Я действительно знаю о вас такие вещи, которых мне бы не следовало знать, и прошу вас меня за это простить. — Я остановилась перевести дух. — Это как раз и есть одна из тех проблем тропосферы, о которых спохватываешься, только когда уже слишком поздно и ты уже успел что-то сделать. Я хочу сказать, что все, что я там испытала, носило чисто экспериментальный характер. — Я снова задумалась: это было не совсем так, и она это знала. Мне придется быть предельно откровенной, если я хочу наладить с ней контакт. — Ну да, однажды я все-таки сделала это не ради эксперимента, а для того, чтобы найти Сола…

— Почему вы иногда называете его Берлем? — спросила она меня, не переставая взрыхлять землю.

— Эм-м… Просто так, — ответила я — Думаю, это из-за университета. Там многие называют его Берлем, а не Сол.

— Думаю, они называют его профессор Берлем, — сказала она, нахмурившись.

— Те, кто там работает, — нет. — Я пожала плечами. — Вам это неприятно?

— Да. Даже не знаю почему.

— Хорошо, я больше не буду так его называть. Простите меня, пожалуйста.

Мы продолжали рыхлить землю. Я нашла земляного червя и, аккуратно подняв его с земли, перенесла в более безопасное место. Лура наблюдала, как я это делаю, но неизвестно, что она при этом думала.

— Что вы узнали обо мне, когда были в голове у Сола?

— Почти ничего, — сказала я. — Я знаю, что в Германии вы с ним переспали — это единственная интимная подробность, которая мне известна. Конечно, там было куда больше разных деталей про вас двоих, но не забывайте о том, что меня интересовало то, где он находится, а не то, что он чувствует, поэтому я концентрировалась на другом наборе воспоминаний.

— Хм.

— Мне правда очень жаль. Послушайте, вы можете сами побывать у меня в голове, если хотите, в любое время. У меня там полно довольно омерзительных вещей, включая кое-какие подробности, которые я опустила, когда рассказывала вам свою «пока вроде бы оконченную» историю.

— Да нет, обойдусь. Но все равно спасибо, — сказала она и снова принялась рыхлить землю. Похоже, мои слова ничего не изменили.

Но тут она улыбнулась.

— Я всегда иду поработать в саду, когда нужно что-нибудь обдумать, — сказала она. — Монотонная работа расслабляет, вам не кажется?

О боже. Она что же, только что первая ко мне обратилась?

— Да, — сказала я. — Это действительно так.

— Сол сейчас все делает согласно учению Дзен. Поэтому если он занимается работой в саду, то всем своим существом погружается в рыхление почвы. Правда, садом он не занимается. Но иногда, когда он красит забор или чинит розетку, видно, что он сейчас делает только это и ничего другого: отдает себя этому занятию целиком, а не прибегает к нему, чтобы тем временем поразмышлять над чем-нибудь другим.

Интересно, над чем она сейчас размышляет. Может, думает, как будет просить меня уйти? И непонятно, что теперь говорить. Но ведь нельзя же, чтобы разговор на этом и закончился! Впервые за все время, что я здесь, у меня нет ощущения, что она меня презирает.

— Кстати, сегодня на автоответчик пришло еще одно сообщение, — сказала я.

— Ах да, писательница. Опять она.

— Писательница?

— Да. Именно над этим я сейчас и ломаю голову. — Она вздохнула, и между нами снова повисла долгая пауза. — Сол говорил, что вы хорошо разбираетесь в мысленных экспериментах.

— Да, — сказала я. — Разбираюсь… Хотя, наверное, правильнее сказать «разбиралась» — я ведь писала диссертацию по мысленным экспериментам.

— Хм. А как вы думаете — рассказанная история может быть мысленным экспериментом?

— Ну конечно, — тут же ответила я. — Я бы даже сказала, что все мысленные эксперименты и есть истории.

— Интересная мысль. Как это?

— Ну, ведь все мысленные эксперименты принимают форму повествования. Во всяком случае, те, которые я могу понять. — Я вдруг спохватилась, что разговариваю с настоящим ученым, и почувствовала, что должна оговориться. — Вы-то наверняка могли бы мне рассказать о таких мысленных экспериментах, которые историями не являются. Но…

Она наморщила лоб:

— Нет. Мне нравится ваша идея о том, что все мысленные эксперименты — истории. Полагаю, если они не представляют собой историй, то это уже крутая наука, а вовсе не мысленные эксперименты. Поезда Эйнштейна, кошка Шрёдингера… Хм.

— Именно. Как раз эти два я изучила довольно подробно.

— Ну, надо будет как-нибудь поговорить о них. Но пока мне важно другое: значит, вы согласны с тем, что мысленный эксперимент может представлять собой историю?

— Определенно. А почему вы спрашиваете?

— Что, если я проведу мысленный эксперимент с вашим участием? Он имеет отношение к тропосфере, и хотя он существует в форме истории — с персонажами и всем прочим, — я этой истории не видела, поэтому буду рассказывать ее как такую историю, в которой нет персонажей, понимаете?

Вообще-то нет, но я киваю.

— Продолжайте, вы меня заинтриговали.

— Что вы поняли про тропосферу на сегодняшний день? — спросила она. — Если говорить об основных положениях.

— Эм-м… Что это место, созданное речью.

— А если точнее?

— Ну, еще мыслью, — добавила я. — Которая обращается в метафору и…

— Мыслью, — повторяет она. — Прекрасно. Да. Это место, созданное мыслью. И тогда мы можем задать вопрос: что такое мысль? Вы согласны?

— Да.

— И наш опыт в тропосфере показывает, что мысли — это не только невидимое, вымышленное «ничто». Стоит им появиться, как их тут же записывают — и они в каком-то смысле становятся объектами. С этим вы согласны?

— Да, и с этим согласна.

Мы продолжали рыхлить землю, хотя вообще-то рыхлить в этом месте было уже нечего.

— Отлично. Значит, теперь нам нужно подумать о том, что мысли имеют вещественное содержание.

Мне припомнилось кое-что из первого послания Аполлона Сминфея.

— Что-то вроде того, что мысль материальна? — спросила я.

— Да! Именно. Но трудно представить себе эту мысленную материю.

— Это да. Должна признаться, что я ее так и не увидела.

Хотя небо по-прежнему оставалось чистым и голубым, мне на лицо упало несколько капель дождя. Я задрала голову, чтобы посмотреть, откуда они взялись, но туч над нами не было.

Лура улыбнулась мне.

— Ну хорошо, — сказала она. — Вот история. Мысленный эксперимент. Как вам такой сценарий? Представьте себе компьютер с большим объемом памяти. На компьютере запущена программа — ну, скажем, что-то вроде игры, с героями и разными локациями. И маленькие персонажи в этой программе записаны бинарным кодом. Допустим, они — часть игры-симулятора. Вы, наверное, знаете, о каких играх я говорю, — ты сам создаешь город, в котором эти персонажи будут жить, а потом программа генерирует для него разные процессы вроде дождя, засухи или войн?

— Конечно знаю, — сказала я.

— Хорошо. Дальше потребуется слегка пересмотреть свой взгляд на мир. Что вам известно об искусственном интеллекте?

— Я знаю, что Сэмюэл Батлер беспокоился о том, что машины могут обрести сознание с тем же успехом, что и люди, — сказала я. — Что машинное сознание так же неизбежно, как и человеческое.

— Это интересно. Продолжайте.

— Он утверждал, что сознание — это всего лишь один из этапов эволюции. Случайная мутация, которая может произойти с чем угодно. И в конце концов, машины ведь сделаны из того же, из чего и мы… И еще мы их все время кормим — даем им питание и наделяем речью…

— Да! — Она хлопнула по земле своей лопаткой для взрыхления. — Отлично. Но не забегайте вперед.

Поскольку я не знала, к чему мы движемся, мне было непонятно, как помешать себе случайно забежать вперед. Но я перевернула еще немного почвы и сказала:

— Ладно, извините. Что там дальше?

— Представьте себе, что в нашей компьютерной симуляции происходит некоторая мутация. Персонажи обретают сознание. И что? Из чего будут сделаны их мысли?

Я представила себе, что на столе лежит мой ноутбук и на нем запущена эта игра-симулятор. И попыталась предположить, каково это — быть одним из этих цифровых, двоичных существ. Сколько измерений ты способен осознать? Как бы ты взаимодействовал с другими персонажами? Я стала размышлять о том, из чего состоит этот мир — в основном из нулей и единиц, — и вдруг поняла, что ведь в этом маленьком мире из нулей и единиц сделано вообще все! Возможно, маленькие человечки этого и не видят, но все, включая их мысли, сделано из одного и того же.

— Их мысли будут сделаны из того же самого кода, что и весь их мир, — сказала я Луре. — Из нулей и единиц.

Я почувствовала, как к горлу подступает тошнота.

— Да, очень хорошо. А теперь скажите-ка мне: трава и деревья в этом двоичном мире — из чего сделаны они?

— Из нулей и единиц, — ответила я.

— А дома, вода, воздух?

— Из нулей и единиц.

— И что происходит с мыслью в этом мире, стоит ей появиться? Она исчезает?

— Она записывается на жесткий диск. — Я остановилась, вспомнив о том, что бывает ведь еще и временная память. — Или нет?

— Да. Записывается в виде информации, переведенной в нули и единицы, как и все остальное в этом мире. И значит, вы согласитесь, что жесткий диск станет увеличиваться с той же скоростью, с которой будут думать эти существа?

Я задумалась. Я уже перестала рыхлить землю, отложила лопатку и уселась поудобнее на своем куске брезента. Откуда-то сверху упали еще несколько капель — опять из какой-то невидимой тучи в небе.

— Да? — спросила я. — В этом я не уверена. Похоже, это вопрос с подвохом.

— Ага. Так и есть. Жесткий диск сам по себе не увеличивается и никак не меняется, он не наращивает массу — ничего такого. Но информация на нем меняется. Поверх нее постоянно что-нибудь записывается. Если бы вы посчитали жесткий диск свободным пространством, на которое можно что-то записывать, вы могли бы подумать, что он увеличивается. Но если признать, что речь идет всего лишь об информации, которая кодируется для того, чтобы обрести смысл, но при этом ее не становится ни больше, ни меньше — тогда вы не станете говорить ни о каком увеличении. А ведь в нашем сценарии, если помните, не было никакого свободного пространства.

— Не было.

— Итак? Что вы обо всем этом думаете?

— Думаю, что мне как-то нехорошо.

— Понятно. А почему?

— Потому что то, что вы говорите, кажется очень логичным. Тропосфера действительно похожа на жесткий диск, к которому обычно у нас нет доступа, но теоретически мы могли бы его иметь, поскольку он находится на той же машине… И… Вот черт. Мы живем в компьютерной симуляции. Вы это хотите сказать?

— Хм, — сказала она. — Отлично. Очень интересно. Нет. Не думаю, что мы живем в компьютерной симуляции. Компьютер — это всего лишь метафора.

— Метафора чего?

— Вот об этом я и хочу вас попросить подумать, — сказала она. — Вы уже помогли мне с головоломкой про писательницу. Теперь я хочу, чтобы вы подумали о кое-чем еще. Если в этой компьютерной симуляции мысль и материя сделаны из одного и того же, то как создается материя?

Дождь усилился, хотя туч на небе по-прежнему не было. Лура встала.

— Может, это та самая гроза, — сказала она. — Пойдемте в дом.


Как только мы вошли, Лура направилась к себе в кабинет.

— Подумайте об этом, — снова сказала она мне.

И я погрузилась в размышления. Я сидела на кровати и обдумывала все это и так и эдак. Я думала весь день напролет: прокручивала в голове мысленный эксперимент от начала до конца, каждый раз добавляя какую-нибудь маленькую подробность. Если мысль и материя суть одно и то же, то как создается материя? Я думала о материи, о том, что это такое — всего лишь кварки и электроны, — и задавала себе вопрос о том, отличаются ли вообще кварки и электроны от нулей и единиц. В обоих из этих возможных миров они «создают материю» одинаково. Вселенная, как и компьютерный мир, содержит постоянное количество материи. Кварки и электроны могут составлять разные комбинации, чтобы в физическом мире принять любую форму — форму семени, дерева или угля. А потом вещи распадаются и принимают уже другую форму — но новые вещи сделаны из того же материала.

В компьютерном мире можно создавать что-нибудь из нулей и единиц — например, порнографическую картинку, — а потом на ее место можно записать что-нибудь совершенно другое, если, конечно, вы располагаете подходящим программным обеспечением, позволяющим возиться с памятью компьютера на уровне нулей и единиц. Вы можете сделать так, чтобы никто никогда не догадался, что на этом месте раньше стояла порнографическая картинка — оно может выглядеть как ничем не заполненное место или же предстать на этот раз, например, документом про дерево. Но вы можете также оставить какой-нибудь след: например, окаменелости — это следы. Кварки и электроны, застывшие во времени и отказывающиеся быть сломленными и превращенными во что-то иное.

Так как же создается материя?


Позже, за ужином из грибов с поджаренным хлебом, наша дискуссия возобновилась.

— Я рассказала Эриел о своей книге, — сказала Лура Берлему. — Ну, по крайней мере, про мысленный эксперимент с компьютером.

— Это единственная часть, которую я понимаю, — сказал Берлем и, повернувшись ко мне, добавил: — Остальное — сплошная математика.

— Я еще не ответила на ваш вопрос, — сказала я Луре. — «Как создается материя?»

Берлем рассмеялся.

— Отличная загадка, чтобы не заскучать в дождливый денек!

Небо целый день становилось все темнее и темнее, и к трем часам дня я уже не могла сказать наверняка, что происходит на улице — приближается гроза или настала ночь. Около пяти я пошла варить кофе и увидела, как Берлем пытается вытолкать Планка из дома. Но собака все время пятилась обратно. Это, безусловно, самый быстрый способ спрятаться от дождя, но выглядело все невероятно комично.

— Я и не ожидала, что вы ответите, — улыбнулась Лура.

— Но, насколько я понимаю, кварки и электроны — это то же самое, что нули и единицы, — сказала я. — Это кажется совершенно очевидным, раз уж мысль — это материя…

Правда, с этим у меня небольшая проблема. Если мысль — материя, значит, реально все. Но если повернуть это равенство по-другому — если материя — это на самом деле мысль, — тогда, наоборот, не реально ничто. Разве могут быть одновременно верными оба эти предположения? Может это уравнение быть так же непогрешимо верно, как «энергия равна массе»?

— Хотя мысль и не производит большего количества материи, — сказала Лура, — ни мысль, ни материя не могут появляться из ниоткуда.

— Да, это я, кажется, понимаю. Просто мысль как бы… придает форму…

— Кодирует, — подсказала мне Лура. — Мысль кодирует материю.

— И что это значит? — Я отхлебнула красного вина из своего бокала и почувствовала, что рука у меня дрожит.

— С помощью мысли мы теоретически можем изменять вещи.

Я задумалась. Я представила себе маленьких двоичных человечков в их мире, в котором все вещи и все их мысли сделаны из одного и того же. Вероятно, в этом мире вещи можно создавать, просто о них подумав. И нет большой разницы между мыслью о дожде и самим дождем. Но ведь в нашем-то мире это не так?

— Вы ведь не хотите сказать, что, подумав «дерево», я могу создать дерево? — спросила я у Луры с недоверием.

— В этом мире — нет.

— Но в компьютерном мире? В этом мысленном эксперименте?

— Вроде бы да, — ответила она. И посмотрела на Берлема. — У нее очень хорошая способность к упрощению.

— Талант, от которого на английском отделении не слишком много пользы, — ответил он. — Но да, ты права.

— Почему «вроде бы»? — спросила я у Луры. — Почему, если я одно из этих двоичных существ, я только как бы могу сделать дерево, подумав о нем?

— Потому что это зависит от того, в какой кодировке вы о нем подумаете, — сказала она. — В кодировке самой машины или всего лишь в кодировке программы.

— Это мне как-то с трудом дается, — сказала я, наморщив лоб.

Я едва разбирала, что ем. Я так остро осознавала, что это та самая реальность, о которой мы говорим: это комната, в которой я нахожусь, это стул, на котором я сижу, это мой разум и мои сны и все, благодаря чему я существую. Меня не покидало странное ощущение, что, если сейчас я чего-то недопойму, вещи вокруг меня начнут таять, — казалось, от этого разговора зависит существование всего.

Потом я подумала: «Не глупи: это всего лишь теория».

Но я ведь видела доказательство этому. Я была в тропосфере.

Но ведь тропосфера могла означать все что угодно?

— С трудом дается? — засмеялся Берлем. — Добро пожаловать в клуб!

— Я хочу сказать, что у меня такое ощущение, как будто бы весь мир крутится, не знаю…

— В обратную сторону? — подсказала Лура.

— Да. И в большем количестве измерений, чем четыре. Я не могу… — Что я хотела сказать? Я сама уже толком не знала. — Так что такое машинная кодировка? И почему я не могу надумывать деревья?

Она сделала глоток вина.

— Вся моя книга посвящена тому, чем может быть эта «машинная кодировка». Я пока сама еще толком не знаю, что это. У меня есть лишь гипотеза, что она существует, но я все еще пытаюсь полностью выразить это математическими средствами… И думаю, я уже на семьдесят пять процентов с этим справилась. — Она поставила свой бокал на стол. — Вы, конечно, знаете, что в реальном мире нельзя создать что-либо, всего лишь об этом подумав. Невозможно создать десятифунтовую банкноту, если ты беден, или сэндвич, если голоден. Разум просто не способен на такое.

— А жаль, — сказал Берлем.

— Но в то же время нам известно, — или, скажем так, мы на некоторое время так условились, — что мысль — это материя. Мысль закодирована, мысль никогда никуда не девается. Мысли всех людей существуют в другом измерении, которое предстает перед нами в виде тропосферы.

— Так, — кивнула я, опустив вилку.

— Нам известно, что мысль материальна, потому что она возникает в закрытой системе, в которой все сделано из материи. Точь-в-точь как в компьютерной программе из нашего мысленного эксперимента. Там нет ничего такого, что не было бы записано в коде, потому что, ну… потому что в компьютере просто не может быть ничего, не записанного в коде. Поэтому все, что существует вне этой системы, по определению не может существовать внутри нее. Но мы так же знаем, что мысль не может создавать большее количество материи…

— Понимаю, — подхватила я. — Компьютерные человечки не могут, например, просто взять и пожелать, чтобы у них стало больше оперативной памяти.

— Правильно, — сказала Лура. — Но ту материю, которая уже существует, можно обрабатывать, ею можно управлять.

Где я недавно слышала выражение «гнуть ложки силой мысли»? Я вспомнила сейчас об этом, но вслух ничего не сказала. Я даже не была толком уверена в том, что силой мысли действительно можно гнуть ложки, и что-то мне ни разу не доводилось видеть, чтобы кто-нибудь подумал, например, о золотой рыбке и от этого она появилась. Маги, превращающие шелковые платки в голубей, на самом-то деле ничто ни во что не превращают — это всего лишь иллюзия.

Лура все говорила и говорила. Она рассказывала о двух уровнях кодировки на метафорической машине: машинной и программной. Машинная кодировка заставляет машину работать и говорит программной кодировке, что делать. Лура говорила так сосредоточенно и торопливо, как будто пыталась успокоить пассажира, которому в связи с экстренной ситуацией предстоит вести самолет. Мне на секунду показалось, что она думает, будто скоро умрет. Но эта мысль быстро ушла.

— Итак, что же в нашем мире записано в машинной кодировке? — спросила меня Лура.

— Законы физики? — предположила я, пытаясь понять, не я ли тот самый пассажир, которому предстоит посадить самолет, и, если да, удастся ли мне его не разбить.

— Так. Прекрасно. А еще?

— Еще? — Я на несколько минут задумалась. Пока я размышляла, Берлем покончил со своей едой, собрал тарелки и сложил их в посудомоечную машину.

— А как насчет философии? — подсказала мне Лура. — Метафизики?

Я медленно кивнула:

— Ладно. И что же вы хотите сказать? Что некоторые люди мыслят в машинной кодировке?

— Возможно, — ответила она. — И кто, как вы думаете, мыслит в машинной кодировке?

— В смысле, в кодировке, которая противопоставляется кодировке, принятой в «обычном мире»?

— Да.

— Ну, если исходить из того, что кодировка обычного мира — это обыкновенный язык, то машинная кодировка — это мысли… м-м… ученых? Философов?

— Да. А теперь подумайте о какой-нибудь исторической личности. О ком-нибудь, кто был бы на это способен.

Я отхлебнула вина.

— Эйнштейн?

— Отличный ответ. Но следующий вопрос будет куда сложнее. Когда Эйнштейн выдвинул свою теорию относительности, он всего лишь описал мир таким, какой он есть, или… — Она подняла брови и предоставила мне самой закончить за нее фразу.

— Заставил его действовать так, а не иначе, — сказала я. — О боже.

— Теперь вы видите, что я имею в виду? — спросила Лура. — Ну разве не странно, что Эйнштейн нашел именно то, что искал, — хотя, рассуждая логически, такого быть не могло? Конечно, теория у него блестящая, но по сравнению с ньютоновской физикой слишком уж необычная. А потом Эддингтон отправился взглянуть на солнечное затмение, и предсказания Эйнштейна подтвердились. И продолжали подтверждаться. Сегодня невозможно построить систему GPS, не принимая во внимание теорию относительности. Даже космологическая постоянная, от которой Эйнштейн отказался, назвав ее своей самой большой ошибкой, — и та в итоге так никуда и не делась. Ну и, наконец, есть же еще квантовая физика, которая и вовсе представляет собой исследование таких вещей, которых мы видеть не должны. Исследование таких вещей, на которые никто никогда не смотрел и о которых толком никто не думал. И что же произошло, когда люди все-таки на них взглянули?

— Они обнаружили неопределенность, — сказала я.

— Раньше никто никогда не говорил, чем следует заниматься этой мелюзге, — сказал Берлем. — И вот, когда на нее посмотрели, обнаружилось, что она там занимается чем в голову взбредет!

— Ох, Сол, ну что за цирк, — вздохнула Лура. — Материя не может «заниматься чем взбредет в голову». Просто у квантовой материи не было законов. Люди никак не могли определиться, является ли свет волной или частицей. А потом с удивлением обнаружили, что он и то и другое одновременно. Согласно моей теории, нет ничего удивительного в том, что на определенном уровне электрон пребывает везде — до тех пор, пока ты не решишь, где он и, следовательно, что он собой представляет. Это прекрасно вписывается в мою теорию. Чтобы обрести значение, материя должна быть закодирована. А кодирует материю не что иное, как мысль. И только мысль решает, где быть электрону.


Мы перебрались на диваны, захватив с собой кофейник. Лура одновременно говорила и вязала: бледно-зеленый кашемир превращался из чего-то, похожего на веревку, во что-то, похожее на рукав кофты, и серые спицы тихонько постукивали у нее в руках. Интересно, для кого она вяжет? Думаю, или для себя, или вообще ни для кого. За вязанием она рассказывала мне, как представляет себе структуру законов физического мира. Она говорила, что никакого существования a priori никогда не было: нет никакого смысла в том, чтобы материя существовала — и уж тем более подчинялась каким-либо законам — до тех пор, пока не появилось сознание, которое могло бы ее воспринимать. Но, поскольку сознание состояло из той же самой материи, две области, которые мы привыкли разделять, — человеческий разум и мир вещей — начали работать вместе над созданием и совершенствованием друг друга. Существа разумные стали смотреть на вещи и решать, что это будет такое и как будет действовать. И следовательно, первая рыба не просто случайно наткнулась на траву, в которой нуждалась, чтобы выжить, — она создала эту траву. И огонь тоже никто не «открыл» по счастливой случайности. Просто кто-то о нем подумал, и, поскольку мысль тогда была еще в «машинной» кодировке, огонь появился. И в течение какого-то времени вещи вели себя именно так, как этого от них ждали. Никто ни с кем не соревновался, и поэтому все было очень просто. Солнце и в самом деле вращалось вокруг Земли, и волшебство существовало. Но потом пришли другие люди — которые тоже умели мыслить в машинной кодировке, — и решили, что мир работает совсем не так. Солнце стало центром чего-то, названного Солнечной системой, и звезды перестали быть прожженными дырами в небе. Волшебство постепенно уходило.

Мы говорили о теории хаоса и о том, как бабочки вдруг оказались наделены способностью вызывать ураганы, и еще говорили об эволюции. Лура излагала свою теорию — часть ее проекта — о том, что недостаточно придумать что-либо с помощью машинной кодировки, новая идея должна еще и прижиться. Одни теории оставались на века, другие пропадали. В теории Ньютона имелись кое-какие сбои, но их исправила теория Эйнштейна. Она, хотя и представляла собой мутацию ньютоновской теории, оказалась сильнее — и прижилась. Но что-то тут не сходилось…

— А как же время? — спросила я.

— А что с ним? — спросила Лура.

— Ну, никто ведь не думает, что относительность появилась только в 1905 году или когда там. Все считают, что относительность существовала всегда, просто раньше ее не замечали.

— И что вы об этом думаете?

— Не знаю…

— Может быть, время устроено совсем не так, как мы думаем? — сказала Лура. После этого она с минуту ничего не говорила, и когда я взглянула на ее покрытое морщинами лицо, оно показалось мне очень усталым.

— Что это за писательница, о которой вы говорили? — спросила я — Та, что все время оставляет сообщения.

— Ох, — сказал Берлем.

— А, — сказала Лура, — ее заинтересовали мои теории, и она сжала их все в небольшой рассказ. Его собирались напечатать в журнале «Природа», но я все сомневалась, хочу ли этой публикации. Она предложила подписать его и моим именем тоже, но я не уверена, что готова к такому шагу. Что же до моей книги…

Взгляд Луры скользнул с моего лица куда-то в сторону и остановился в районе стола.

— Как она называется? — спросила я.

— «Постструктуралистская физика», — ответила она. Постукивание спиц прекратилось. Она вздохнула и свернула на коленях вязанье. — Она, конечно, никогда не будет опубликована.

— Почему?

— Потому что ничего из того, что я вам рассказала, нельзя доказать. Не существует никакой постструктуралистской физики. Представляю, как бы я пыталась объяснить все это своим бывшим коллегам. Они бы подумали, что я сошла с ума. Такое случается с людьми, когда они выходят на пенсию. Они… — Лура пожала плечами — короткое, едва заметное движение. Мы с Берлемом ждали, что она закончит фразу, но она произнесла лишь: — Ну, что ж…

Берлем нагнулся, чтобы поднять клубок шерсти — я не заметила, как он упал на пол и закатился под стул Луры.

— А как же тропосфера? — спросила я.

— Никакой тропосферы больше не будет, — ответил Берлем.

— Не будет? Но… как?

— Вы ее уничтожите, — сказал он.

Глава двадцать пятая

Я сидела на кровати, и мысли бились в голове всполошившимися бабочками.

Вот черт!

Теперь-то я понимаю, почему Аполлон Сминфей так мною заинтересовался.

Так, значит, я могу изменять мысли людей — точно так же, как и ДИТЯ. Могу заставить кого-нибудь вроде Мартина Роуза так сильно захотеть в туалет, что ему придется оставить свой наблюдательный пост. А еще я не позволила Вольфу рассказать Адаму, где находится книга, когда типы из «Звездного света» наверняка затаились у Адама в голове и подслушивали. Но я-то думала, что все могут так делать. И не подозревала, что во мне есть нечто особенное. А теперь оказывается, что да — есть. Лура даже полагает, что я могла бы думать в машинной кодировке — что у меня есть такой потенциал. Вот почему Аполлон Сминфей хочет, чтобы я отыскала Эбби Лэтроп и через нее изменила ход истории. А Берлем и Лура мечтают отправить меня еще дальше в прошлое, чтобы я убедила Люмаса вовсе не писать этой книги. Они говорят, что мне не следует торопиться и нужно хорошенько спланировать путешествие — ведь когда не станет книги, знания о тропосфере тоже не останется. Типы из проекта «Звездный свет» никогда не отыщут книгу в монастыре, потому что книги там больше не будет. Да и никакого «Звездного света» тоже не будет. Правда, меня, как обычно, беспокоят временные парадоксы — они ну прямо связывают мне крылья! Ведь если бы я когда-то уже это сделала и все прошло успешно, то теперь мне не потребовалось бы делать это снова. К тому же в действительности у меня не так уж много времени. Мартин и Эд могут прийти сюда завтра же и вынести мне мозг. Разве тот факт, что они здесь, в этом мире, и хотят сделать со мной такое, не означает, что когда-то в прошлом мне не удалось предотвратить появление книги?

Если только… Если только время на самом деле не устроено иначе, чем все мы думаем.

Впрочем, возможно, лучше не думать об этом слишком много… Мне вообще теперь страшновато о чем-либо думать — теперь, когда я знаю, на что способны мои мысли.

Итак, я хотела знания — я его получила. Но хотела ли я такого знания? Хотела ли знать, что никакого Бога нет, потому что Бог — это мы? Что, весьма вероятно, нет никакого создателя и нет никакой причины? Причину мы придумываем сами, а о создателях лишь мечтаем — это все, что нам остается. Но ведь все это я знала и раньше, разве нет? Возможно. Но как же это ужасно: как ужасно убеждаться в своей правоте, ужасно получить подтверждение того, что да, там, наверху, действительно нет никакого папочки и никто не похвалит тебя за то, что ты правильно сложила головоломку. Нет никакого высшего существа, которое захлопало бы в ладоши и выделило бы тебе почетное место в раю, потому что тебе удалось понять кое-что из Хайдеггера. Возможно, где-то в тропосфере бог и существует, но ведь тропосфера — это всего-навсего наши мысли. А вне наших мыслей фактически ничего и нет. Усилием нашей мысли вращаются кварки, а из электронов получается все, чего бы мы ни пожелали.

Ньютоновские причина и следствие подразумевают, что, с тех пор как кто-то запустил маятник на часах мироздания, всякое действие во вселенной может быть предсказано, — конечно, если ты располагаешь необходимыми средствами. В этом мире, где все заранее предрешено и обо всем можно узнать заранее, нет места свободной воле. В этом мире, проснувшись утром, я делаю лишь то, на что запрограммирована: моя жизнь — послушно падающие друг за другом фишки домино, подталкиваемые другими такими же фишками. Вот что бывает, когда пытаешься объединить Бога с наукой. Выходит всего лишь рассказ, простой и без изысков. Рассказ, у которого есть начало, середина и конец. И середина существует в нем лишь потому, что есть начало, а конец — потому что есть середина. А в начале было слово, и слово было с Богом, и слово было Бог.

Если убрать это повествование с его причиной и следствием, нам останется лишь квантовый мир, достаточно тревожный уже сам по себе: возможность существования множества вселенных, бесконечная вероятность… Но если не принимать все это слишком близко к сердцу и учитывать факторы эволюции и экономики и всего остального, что в нашем мире принимается как должное, тогда у тебя появится хотя бы иллюзия свободной воли. Ты можешь, например, решить, стать ли тебе богачом. Можешь вырасти и стать президентом. Маловероятно, но возможно.

Но в этом новом мире постструктуралистской физики свободы воли у меня так много, что уже ни в чем нет никакого смысла.

Но, Эриел, ты ведь и раньше думала точно так же. Ты читала Хайдеггера и Деррида. Тебе так нравилось все это — ничего абсолютного не существует. Вот как ты считала. Все зависит от всего остального.

Но мне не хотелось, чтобы это было правдой. Или так: мне хотелось, чтобы это было правдой, но лишь в закрытой системе языка, в которой абсолютной правды все равно никогда не бывает. Мне хотелось неопределенности. Но я никогда не мечтала о том, чтобы весь наш мир был создан из одних только слов и из ничего больше.

Вот, может быть, почему Берлем так стремился к пустоте.

И вот куда бы устремилась и я тоже, если бы мне не нужно было снова отправиться в тропосферу, откуда я, весьма вероятно, уже не вернусь. Впрочем, думаю, Берлем и Лура рассуждают вполне разумно. Если я все равно собираюсь отправиться в прошлое, чтобы по просьбе Аполлона Сминфея изменить мысли Эбби Лэтроп, почему бы не переместиться еще дальше и не изменить заодно сознание Люмаса — во благо рода человеческого? И конечно же, в их словах есть смысл. Тропосферы быть не должно. Если многие люди узнают о ней, наш мир станет развиваться по худшему из возможных сценариев: ни бога, ни свободы воли. Одни люди станут контролировать сознание других. Наделенные властью смогут манипулировать остальными, заставляя нас думать то, что хочется им. И все «опасные» или «революционные» элементы будут стерты.

Да — стерты примерно так же, как я собираюсь стереть мысли Эбби Лэтроп и Томаса Э. Люмаса.


Я легла в постель, но сон все не шел. А когда все-таки удалось уснуть, мне снова приснился Аполлон Сминфей. В основном сон повторял прошлый, в котором он стоял передо мной и твердил: «Долги надо отдавать», — снова и снова. Но вторая половина сна была про все, что он говорил мне о путешествиях во времени и парадоксах. Я спрашивала его: «Но как же можно вернуться назад во времени и изменить мир, если сейчас он не изменен, несмотря на мое вмешательство в прошлом?»

А он отвечал только: «Вы уже сделали это».

Под конец мне удалось на часок уснуть.

Наутро, когда я проснулась, дождь уже перестал, и Берлем сварил мне кашу. Не уверена, что мне так уж хотелось каши — пожалуй, хотелось только курить, а потом порыться на кухне в ящиках стола, отыскать самый острый нож и потом провести несколько часов наедине с собой, убеждая себя в том, что я реальна, что я — человек и что-нибудь да значу. Но кончилось тем, что я все-таки съела кашу и после этого выкурила одну сигарету, запивая ее водой. Около десяти часов спустилась из своего кабинета Лура.

Я сидела на одном из желтых диванов и докуривала вторую за сегодняшний день сигарету. Огонь в камине погас, и я швырнула туда окурок. Берлем выгуливал Планка. Лура налила себе травяного чаю и села рядом со мной в кресло.

— М-да, — сказала она.

Я немного закашлялась.

— М-да, — отозвалась я.

— Ну и ночь, — сказала она. — Как ты?

Я посмотрела мимо нее — и сквозь стеклянные двери, ведущие на террасу. Трава по-прежнему была сырой после ночного мороза. Клочок земли, который мы вчера вскопали, выделялся на фоне всего остального сада рыжеватой рыхлостью.

— Я совершенно разбита, — сказала я. — Все думала, думала… И спала плохо.

— Ну надо же. Из-за того, что думала?

— В основном из-за плохих снов. Из-за парадоксов путешествий во времени.

— А, понятно. Да, из-за них немудрено лишиться сна. Когда-то я была замужем за известным специалистом по таким парадоксам — так что уж я-то знаю, что это такое.

Ее улыбка была печальной — интересно, что с ним произошло? Ушел к одной из тех, кому звонят из туалета? Или, может быть, он умер, и тогда Лура завела себе собаку, чтобы было не так одиноко. Спросить я не решилась.

Я наморщила лоб:

— Меня беспокоили ноги.

Она улыбнулась и отхлебнула чаю:

— Ноги?

— Да, — ответила я. — Человеческая ступня. Никто толком не знает, как она устроена — ну, во всяком случае, не знает настолько хорошо, чтобы ее воспроизвести. А еще есть ведь такие вещи, как бесполезная ДНК, и процесс познания, и то, как квантовая теория не соответствует закону земного тяготения, хотя все полагают, что должна бы соответствовать… Как все это устроено?

— Сформулируй, пожалуйста, поконкретнее. Как устроено что?

— Ну, ведь это же очевидно, что никто не «придумал» эти вещи, и при этом они все-таки существуют. Думаю, меня беспокоит вот какой вопрос: как постструктуралистская физика объясняет существование вещей, которым нет объяснения, если получается, что именно благодаря объяснению они и появляются на свет?

Лура кивала головой. Но пока ничего не говорила.

— Ну, то есть я хотела спросить, — продолжила я, — как может при таком раскладе, который вы описали, вообще оставаться еще что-нибудь неизвестное?

— Это хороший вопрос, — сказала она. — Очень хороший.

— А ответ на него есть?

Она вздохнула:

— Да, думаю, есть. Любопытно, что ты думала о парадоксах путешествий во времени, потому что…

— Почему?

— Ну, потому что все эти вопросы на самом-то деле касаются момента созидания. Что такое творец? Что он делает? Когда происходит акт творения? Конечно, ученые терпеть не могут слов «творение» и «креационист». Естествознание утверждает, что оно против креационизма и теории разумного начала — по крайней мере, оно против того, чтобы эти предметы преподавались наравне с естественными науками и в тех же самых классах. Но ирония заключается в том, что создатели действительно существуют и что эти создатели и есть ученые. — Лура отхлебнула чаю и поставила чашку на столик. — К тому же все мы привыкли считать, что созидание — это то, что происходит в начале. Сначала был создан мир, потом — мы, и только после этого стали происходить разные вещи. Так принято считать. Но что, если нас создает будущее, а не прошлое?

— Черт… — вырвалось у меня. — Но…

Лура засмеялась.

— Но как это происходит? Никак — во всяком случае, согласно классической физике, такого быть не может.

— И что же… Это ведь имеет какое-то отношение к тому вопросу, который я задала вам вчера, о том, что мысли могут иметь «обратный эффект», да?

— Да.

— И вы говорите, что в будущем кто-нибудь может высказать теорию, которая, например, примирит квантовую физику с силой тяготения, и что именно эта теория и позволяет миру быть таким, какой он есть сейчас? То есть ученые всего лишь открывают вещи, которые уже произошли?

— Да — в первом случае и нет — во втором. Эйнштейн все-таки создал теорию относительности, подумав о ней, — сказала Лура, снова взяв в руку свою чашку и сделав глоток. — Но кто-то в будущем сделает следующий шаг, а кто-то еще — следующий, и так будет продолжаться в ходе всей истории.

— Значит, мы живем в мире, в котором в будущем о нас уже подумало бесконечное множество ученых?

— Нет. Потому что будущее еще не произошло. И оно не может быть бесконечно.

— Но…

— Эриел, это больше не та вселенная, в которой действует принцип причины и следствия. На самом деле вещи не происходят после или до чего-то. Можно сказать, что, в каком-то смысле, все происходит сразу.

Я подумала о поезде страха и о том, что мне можно было вернуться к себе в любую точку времени, в какую бы я ни пожелала. Но тогда-то у меня был транспорт, не имеющий массы и оттого способный развивать бесконечную скорость. Я перемещалась тогда на собственных эмоциях, а не на чем-то осязаемом.

Но, может, мысль осязаема? И у нее есть масса?

Наверняка. Ведь мы же уже договорились, что мысль — это материя.

Или нет? У меня до сих пор остаются сомнения на этот счет.

— Извини, — сказала Лура. — Слишком много всего сразу.

— Нет, — ответила я. — Не извиняйтесь. Я хочу узнать все это сейчас — до того, как снова отправлюсь в тропосферу. Я хочу… Лура?

— Да?

— Когда… и, видимо, если… я вернусь, книги больше не будет, да?

Она кивнула.

— Надеюсь, произойдет именно это, — сказала она.

— Значит, наверняка вы не знаете?

— Нет. Я не знаю, что произойдет.

— Возможно, получится так, что я с вами так и не познакомлюсь, — сказала я. — Ведь, если не будет книги, Сол не станет читать тот свой доклад, и, значит, не встретит вас, и, значит, никогда не найдет книги, и, значит, ему не понадобится бежать. И типы из «Звездного света» не будут всех нас преследовать, и… я тоже не буду знакома с Солом, потому что ведь и я познакомилась с ним на конференции. И значит, диссертацию я писать тоже не буду, и…

— Ты описываешь вселенную причины и следствия, — сказала Лура. — Думаю, наша вселенная не такая.

— Тогда как же, по-вашему, все произойдет?

— Я полагаю, что книга исчезнет, но все остальное будет как прежде.

Я вспомнила Аполлона Сминфея. Думаю, мыши просто растворились бы в воздухе — вот и все. Мир не стал бы другим. Никто бы даже не заметил. Не понимаю. Как можно отправляться назад во времени, чтобы исправить прошлое, и полагать, что будущее изменится лишь самую малость?

— Вы полагаете. Но наверняка не знаете?

— Порой предположение и есть знание, — сказала она.

А это, интересно, что значит? Мое последнее путешествие в тропосферу будет очередным экспериментом или чем-то более (или менее?) важным? Но мне обязательно нужно туда вернуться. По многим причинам. И я рада, что Лура говорит мне все это прежде, чем я сама скажу то же самое. Предполагаю, что мои мысли не изменятся? Надеюсь, нет. Мне еще очень многое нужно обдумать.

В животе у меня что-то перевернулось. Решено. Я сделаю это сегодня же.

Я сказала об этом Луре.

— Да, — ответила она. — Думаю, сейчас самое время.

Когда вернулся Берлем, мы все выпили еще по чашке чаю, и они спросили, не хочу ли я пообедать перед выходом — как будто бы я приезжала к ним в гости на выходные, а теперь возвращалась на электричке в Лондон. Конечно, пообедать стоило, но у меня совсем отшибло аппетит. А еще мне не хотелось прощаться, и им определенно тоже не хотелось. В прощании было бы что-то пугающее, тем более что непонятно, как прощаться — навсегда или ненадолго. Может быть, я смогу найти дорогу обратно. Может быть, я все еще буду знать, кто они такие, когда вернусь.


Черный кружок на карточке. Возможно, мне уже и этого не нужно. Но я все-таки достала карточку из сумки — на всякий случай.

И вот я уже лежала на кровати, а тем временем солнце за окном медленно исчезало, словно растворимая таблетка, и я подумала: интересно, увижу ли я еще когда-нибудь этот мир? Я уверена, что микстура мне больше не нужна — достаточно лишь поднести к глазам черный круг. И вот я уже растворяюсь. «Прощайте», — думаю я. Я ведь не собиралась этого говорить. Но вдруг понимаю, что попрощаться нужно. Нужно уйти по-человечески. «Прощайте, Лура. Прощайте, Берлем. Прощайте…»


В тропосфере, как обычно, ночь. Я стою на знакомой загроможденной улице, и здесь опять слишком много краев и разных частей зданий — наружных и внутренних одновременно. Но мне это кажется логичным. Под ногами у меня булыжники, но по обеим сторонам улицы проглядывают смутные очертания серых высотных зданий, создающих фон бесконечной череде магазинов, казино, лавок травников, борделей, секс-шопов, ломбардов и магазинов игрушек. На углу — букинистическая лавка, и мне сразу приходит в голову: «Берлем». Но ничего похожего на Луру я здесь не вижу. Повсюду неоновые огни. Открыто. Открыто. Девушки, девушки, девушки. Некоторые знаки — это всего лишь стрелки, но когда я смотрю на них, оказывается, что указывают они на другие такие же стрелки. Рядом с одной из стрелок надпись: «Вы находитесь здесь». Еще одна указывает на дверь, которая, когда я подхожу поближе, кажется мне похожей на вход в мышиную нору. Хочу ли я увидеться с Аполлоном Сминфеем? Полагаю, это нужно сделать. Нужно выяснить, где именно мне следует искать Эбби Лэтроп. Я направляюсь к мышиной норе.

И тут небо темнеет.

Я чувствую какое-то движение. Что происходит? Краем глаза я вижу что-то коричневое и за ним — голубое. Этот голубой, где я его раньше видела? Но подумать над этим я не успеваю, потому что в следующую секунду происходит вот что: из мышиной норы выходят ДИТЯ.

— Ага-а! — выкрикивает один из них — тот, что в ковбойском костюме.

— Обманули дурака на четыре кулака! — радуется второй, и его голубой капюшон колышется на ветру, которого тут на самом деле нет.

Они оба хихикают.

О боже.

— Ну чего, вон ее сознание. Вон дверь. Пошли покончим с этим, — говорит первый.

— Что-то у нее сознание не как у других, — замечает мальчишка в плаще. — Сплошная трава.

— Ну, вообще-то да. Но какая разница-то?

— Постойте, — говорю я.

— Постойте, — передразнивает меня тот, что в плаще.

Черт. Черт. Что теперь говорить?

— Вот это мы сейчас повеселимся! — подпрыгивает мальчишка-ковбой. — Ву-хууу!

Он присвистывает так радостно, как будто бы родители только что разрешили ему купить вон ту игрушку, или сообщили, что поведут его в зоопарк, или сказали, что он может смотреть фильм допоздна вместе со всеми.

— Я знаю, что с вами произошло, — говорю я. — Мне очень жаль.

— Почему? Это же не ты нас убила, — говорит тот, что в плаще.

— Нет, но… — Я хочу сказать что-нибудь о том, что я их понимаю, что я могла бы быть одной из них. Но мне не удается подобрать слова.

— Молчал бы ты, Бенджи, — говорит ковбой. А потом поворачивается ко мне: — Не лезь к нам со своим психоанализом, сука!

Второй мальчишка вылупливает глаза и громко хохочет.

— Ладно, за дело, — говорит первый и вытаскивает из-под плаща свой скейтборд. — Давай, Майкл.

Нужно что-то делать! Но что?! Здесь даже нет никакого оружия. Ни металлических прутьев, ничего такого — впрочем, не думаю, что от этих можно отбиться металлическим прутом…

Где Аполлон Сминфей?

— Пожалуйста, помогите мне, — думаю я.

— Мы уже позаботились о твоем любовничке, — говорит Майкл-ковбой.

Второй давит в себе смех, но все равно слышно, как он хихикает. Не знаю, зачем ему понадобилось это скрывать — я же ничего не могу с этим поделать…

— Он теперь совсем чокнутый, — говорит Бенджи. И, покрутив пальцем у виска, кривляется: — Ку-ку, ку-ку!

О боже. Что это значит? Неужели они смогли добраться до Адама? Пробрались в монастырь, несмотря на то что вход туда им закрыт, и нашли его — и проникли в его сознание, как пара чертовых гоблинов? И что же они сделали? Возможно, убедили его выйти из монастыря и вынести книгу. Но они ведь не знали, что книга там. Тогда зачем вообще им понадобилось его трогать? Просто так — мне назло? Или, может быть, они думали, что он знает, где я, и хотели добыть у него информацию? А потом зачем-то взяли и превратили его мозг в спагетти. Точь-в-точь как обещали поступить со мной. Точь-в-точь как собираются поступить со мной сейчас, ведь мне совершенно нечем их остановить.

И вдруг я вижу еще один силуэт — кто-то движется по улице в нашу сторону. Это человек, и он один. Сначала я думаю, что это Аполлон Сминфей, но нет, это кто-то не такой высокий. Потом силуэт начинает приближаться быстрее, и я понимаю, что человек бежит.

Это Адам.

— Вы уверены, что вам это удалось? — спрашиваю я у мальчишек.

И вовсю улыбаюсь. У Адама с собой два гранатомета, по одному на каждом плече. Где он их… А потом я вижу, что он несет и кое-что еще. Белый бумажный пакет с неровными краями — похоже на пакет старинных конфет. Что происходит? Мне это все снится? Нет. Это реально. Реально настолько, насколько это вообще возможно.

ДИТЯ оборачиваются туда, куда смотрю я.

— А, это священник, — говорит Бенджи.

— Скукота-а… — ноет Майкл.

— Здравствуй, — говорю я, и Адам протягивает мне один из гранатометов.

— Эриел, — говорит он, глубоко вздохнув и закрыв глаза. — Наконец-то.

— Где ты… То есть как тебе удалось это раздобыть? — спрашиваю я его.

— А, я встретил Бога, — говорит он. — Тут здорово, правда?

— М-м…

— Ну, если не считать этих маленьких придурков.

— О нет! — взвизгивает Бенджи, топнув ножкой. — Мы свихнули не того парня!

— Тьфу ты! — расстраивается Майкл.

— Вольф, — приходит мне на ум. Они ведь видели меня с Вольфом.

— Я сказал им, что у тебя роман с Патриком, — говорит Адам.

— Откуда ты знаешь про Патрика?

— Боюсь, я про все знаю, — говорит Адам. — Сейчас все расскажу, подожди минутку.

Он поднимает гранатомет и прицеливается в Майкла.

— Адам, — говорю я и целюсь в Бенджи — правда, у меня дрожат руки.

— Что?

— Нельзя. Они ведь всего лишь дети.

— Да, — говорит Бенджи. — Так нечестно!

Он принимается плакать. Майкл следует его примеру и тоже ревет.

— Ты говорил, что принесешь нам конфет, — говорит Бенджи. — А вместо этого хочешь нас обидеть! Ты как все взрослые. Ненавижу тебя!

Я замечаю, что они не произносят слова «убивать». И вспоминаю, что говорил Аполлон Сминфей. В тропосфере нельзя убить. Тогда как же мы сможем избавиться от этих треклятых мальчишек? И почему Адам здесь? Я не понимаю вообще ничего из того, что тут происходит.

— Хотите вместо этого конфет? — спрашивает Адам, опуская оружие.

У Майкла дрожит нижняя губа, и он говорит:

— Да. Да, пожалуйста.

— И мне, — вторит Бенджи. — И мне конфет!

Майкл в нетерпении заламывает руки, а Бенджи от волнения подпрыгивает и покачивается, как малыш, который хочет в туалет.

— Ну хорошо. Только смотрите, не ешьте все сразу, — говорит Адам.

Он подходит к Майклу и дает ему пакет.

— Это вам на двоих, — говорит он, и Майкл немедленно засовывает в пакет руку.

— Эй, отвали, — говорит Майкл, когда Бенджи тоже пытается просунуть туда руку.

Им обоим удается достать по пригоршне розовых, желтых и зеленых конфет. Они заталкивают их в рот — все больше и больше конфет, — пока щеки у них не раздуваются так, что, кажется, вот-вот лопнут.

— Зачем ты дал им конфеты? — спрашиваю я Адама.

— Смотри, — говорит он.

Мальчишки едят конфеты, и их очертания становятся менее отчетливыми. Сначала мне кажется, что у меня что-то с глазами, и я тру их, чтобы видеть лучше. Но, конечно же, с глазами здесь ничего не может случиться. Мальчишки и в самом деле растворяются в воздухе.

— Они исчезают, — говорю я.

— Они уходят к Богу, — говорит Адам. — Оружие сделало бы то же самое. Они всего лишь, м-м…

— Метафоры, — подсказываю я. — Как и все здесь.

— Ага.

Мальчики уже почти исчезли. Проходит еще минута — и от них не остается и следа, только пустой бумажный пакет.

— А что с ними сделает Бог? — спрашиваю я.

— Освободит их, — отвечает Адам. — Сделает так, чтобы они умерли как следует.

— Бог на это способен?

Адам кивает:

— Может, он ничего и не создавал, но менеджер он неплохой.

Я смеюсь.

— Это похоже на то, что пишут на всяких там плакатах у входа в церковь!

— Ага, — говорит Адам и тоже смеется.

И тут я понимаю: мы вдвоем, одни, в тропосфере. Адам действительно здесь. Ну, или, по крайней мере, так мне кажется.

— Адам, — говорю я тихо.

Он подходит ко мне поближе. В тропосфере ничего не чувствуешь? Ага, как же. Приторное чувство, свойственное тропосфере, разрастается до такой степени, что даже начинает мне мешать — если, конечно, когда-нибудь кому-нибудь мешал оргазм. Кажется, все процессы во мне замедляются. Это совсем не похоже на то, как было бы в реальном мире: ни учащенного пульса, ни мокрых ладоней. Мое тело превращается в расплывчатый ландшафт, который тает и сливается с небом.

— Эриел, — говорит Адам.

Мы кладем на землю оружие и обнимаемся. Кажется, проходит миллион лет, а мы все стоим вот так.

— Я нашел книгу, — шепчет он. — И бутылочку с жидкостью. Я пришел, чтобы найти тебя.

— Но как ты меня нашел? — спрашиваю я. — Люди из «Звездного света» не смогли меня найти. Мне казалось, я хорошо запутала следы. Я…

— Ш-ш… — шепчет он мне в волосы.

— Нет, ну правда, — говорю я. — Мне надо знать. Тебе помог Бог?

— Нет. Бог не одобряет того, что мы делаем.

— Тогда как же?

— Мышиный бог. Аполлон Сминфей. Он сказал, что покажет мне, как тебя найти. Но эти мальчишки решили тоже увязаться за нами, и, куда бы мы ни пошли, они тащились следом. Я думал, что смогу управиться с ними до того, как ты появишься здесь и откроешь им дверь. Я чуть не опоздал.

— О чем ты? Какую дверь?

— Они могут проникнуть к тебе в сознание сами, только когда ты находишься здесь. В противном случае они могут попасть к тебе только с сознанием Эда и Мартина. Ты это уже знаешь, просто, наверное, забыла.

— Значит, ты был у меня в сознании, — говорю я. И это не вопрос. Я знаю ответ.

— Да. Но ты отбросила меня, когда в первый раз вошла в церковь. Правда, я запрыгнул обратно, как только ты оттуда вышла. Пока ты была внутри, я ждал тебя в тропосфере.

— Как ты нашел книгу? — спрашиваю я.

— Она мне приснилась, — отвечает он. — Мне все приснилось.

— Что? Как это — приснилось?

— Ну, вот так. Я увидел во сне, как ты убираешь ее в шкаф, и еще увидел, как бутылочка с жидкостью случайно падает со стула и закатывается под кровать. Позже, когда я был у тебя в сознании, я увидел все это заново, как дежавю.

— Ох, — выдыхаю я. И даже не знаю, что сказать дальше. — Ясно…

Мне не хочется выпускать Адама из своих объятий, но я все-таки разжимаю руки.

— Ты уже видела Аполлона Сминфея? — спрашивает он.

— Нет, — говорю я.

— Не знаю, что с ним произошло. Он должен был присматривать за ДИТЯ.

— Вон его нора, — говорю я, и мы направляемся к ней.

Во мне происходят сразу две вещи. Первая: все мое тело превращается в улыбку. Я больше здесь не одна. Мне есть с кем поговорить. И не просто с кем-то, а с Адамом — человеком, которого я уже и не надеялась увидеть и которого, кажется, люблю. Но улыбка эта в то же время скручивается в знак вопроса. Вот только я не решаюсь его задать и даже думать о нем боюсь. Как давно он здесь?

Глава двадцать шестая

Аполлон Сминфей привязан к стулу и выглядит страшно злым.

— Ох, спасибо, — говорит он, когда мы его отвязываем.

Он делает попытку встать, пошатывается и падает обратно на стул.

— Ох, — снова говорит он. — Эти маленькие зверюги…

— Их больше нет, — говорю я — Ну, думаю, что нет.

— А вы, значит, воссоединились, — говорит он.

Интересно, Аполлон Сминфей предупредил Адама о том, как опасно оставаться здесь слишком долго? Ему он тоже показал экран, на котором изображено, в каком состоянии пребывает его тело в физическом мире? И где он, кстати? Все еще в монастыре? Нашел ли его кто-нибудь? Спас ли? Я вспоминаю, как Аполлон Сминфей являлся ко мне во сне, повторяя: «Долги надо отдавать. Долги надо отдавать». Интересно, не Аполлон ли Сминфей влез в сны Адама и зачем ему вообще понадобилось, чтобы Адам тоже пришел сюда?

Это ужасная мысль, но на мгновение я представляю себе, что это наказание за то, что я так долго не приходила, что до сих пор не выполнила его поручения.

— Где адрес? — спрашиваю я. — Мне нужно найти Эбби Лэтроп.

— Может, для начала выпьем кофе? — спрашивает он.

— Нет, мне нужно спешить. Сначала я провожу Адама в физический мир, а потом сразу вернусь и сделаю то, о чем вы просили. Так что времени на кофе нет.

Аполлон Сминфей прищуривает глазки, кажется собираясь что-то сказать.

Но Адам его опережает.

— Я с тобой, — говорит он мне.

— Тебе нельзя со мной, — говорю я. — Ты разве не знаешь?

— Не знаю чего?

Я смотрю на Аполлона Сминфея, но тот, похоже, избегает моего взгляда. Тогда я снова смотрю на Адама. Его большие глаза наполнены теплотой и ясностью летнего утра. Какие же они глубокие, — снова думаю я. Но здесь они не выглядят как окаменелости из прошлого — скорее они напоминают собой обещание из будущего.

Вот только как они выглядят сейчас в физическом мире?

— Тебе нельзя находиться здесь слишком долго, — говорю я.

— Разве я вам этого не сказал? — удивляется Аполлон Сминфей.

Адам смотрит на меня.

— Я был у тебя в сознании, Эриел, — говорит он. — А по дороге к твоему сознанию — в сознаниях Сола Берлема и Луры. Я знаю все.

— Но…

Он отводит взгляд:

— Я не собирался говорить об этом сейчас.

— Говорить о чем??

— Думаю, уже слишком поздно. Вчера здесь была сильная гроза. Аполлон Сминфей сказал, что, когда в тропосфере дает о себе знать погода…

Но я уже не слушаю его. Почему Аполлон Сминфей не спас Адама? Почему не отправил его обратно?

Грусть здесь похожа на теплую фланельку. Но все равно это грусть: теплая фланелька закрывает мне лицо, из-за нее мне трудно дышать.

— Не может быть, чтобы было слишком поздно! Ведь Аполлон Сминфей рассказывал тебе о поездах?

— Рассказывал, — говорит Аполлон Сминфей. — Ну, что-то такое вроде рассказывал.

— Он сказал мне, что я могу вернуться в то место, с которого прибыл. Но я не хотел туда возвращаться. Я хотел найти тебя.

— Но, Адам…

— Что?

— Адам, ты ведь не мог… Ты же не…

— Думаю, я лучше оставлю вас, — говорит Аполлон Сминфей. — Вот адрес Эбби Лэтроп.

Он достает изящную белую визитку, очень похожую на ту, что оставил мне в первый раз, — ту, что я нашла на улице, когда впервые совершила педезис. Я беру визитку и смотрю на нее. Когда я поднимаю глаза, его уже нет. Я здесь одна с Адамом.

— Не нравится мне здесь, — говорит Адам. — Давай лучше выйдем.

«Выходить некуда, — думаю я. — Больше некуда выходить».

Но все же иду за ним по загроможденной улице. Мы проходим мимо автосалона и галантерейной лавки. Мне хочется заплакать, но ничего не получается. Думаю, плача здесь вообще не бывает. Но зато откуда-то сверху на меня начинают падать капли дождя, и, когда я задираю голову, ночное небо кажется мокрым и каким-то глянцевым.

Мы доходим до зеленого берега реки. Яркая луна, кажется, касается всей без исключения поверхности черной воды и движется по высокой желтой траве, будто нежные пальцы. У самой воды стоят скамейки, и Адам садится на одну из них. Я сажусь на другую. Дерево не холодное. Как и все здесь, дерево скамейки, кажется, не наделено температурой. Крошечные капли дождя продолжают падать с неба, но не кажутся мокрыми.

— Эриел, — говорит Адам и берет меня за руку.

— Зачем ты это сделал? — спрашиваю я.

— Я хотел узнать… — говорит он.

— Узнать что?

Он пожимает плечами:

— Просто узнать. Я не мог вернуться.

— Но… зачем тебе понадобилось меня искать?

— Я не мог не искать тебя. И к тому же я скучал по тебе.

Я медленно втягиваю в себя воздух. Потом вздыхаю:

— Я тоже скучала по тебе. Но…

— Что?

— Черт. Адам. Зачем?

Он пожимает плечами:

— Аполлон Сминфей сказал, что я тебе нужен.

— Но я бы нашла тебя потом, когда вышла бы отсюда! Я бы…

Адам отводит от меня взгляд и смотрит на реку. Где-то кричит сова.

— Вот дерьмо, — говорю я. — Значит, мы опоздали. Отныне ни в чем нет смысла. Нет смысла и…

— Не говори так, — перебивает меня Адам. — Пойдем со мной.

Он берет меня за руку, и мы встаем. Мы идем по тропе, мимо тысяч деревьев, которые протягивают ветви ввысь и, кажется, хотят дотянуться до небес. Лунный свет стробоскопом проливается на их листву, и крылья летучих мышей мерцают в кронах на фоне черного неба, будто куклы из театра теней. Вскоре мы выходим на поляну — круг густой и мягкой травы, окруженный деревьями. Мы выходим почти на середину, и Адам тут же прижимает меня к себе.

— Эриел, — говорит он. И целует меня.

Но что это? Этот поцелуй — миллион поцелуев. Этот поцелуй — каждый поцелуй. Наши губы прижимаются друг к другу с силой тысячи ураганов, а когда его язык касается моего, это похоже на самый нежный на свете электрический разряд — удар в миллион вольт, но в замедленной съемке, по электрону за раз, и каждый электрон — размером с солнце.

А в небе над нами — молния.

По земле принимается колотить дождь, но я его не чувствую.

Адам тянет меня вниз, на траву.

Закрыв глаза, я вижу, что вокруг нас повсюду бушуют ураганы, но я не чувствую ни ветерка. Одежды на мне нет. Я голая настолько, как будто бы на мне нет даже кожи. Напряженное тело Адама опускается на мое. И когда он входит в меня, меня будто выворачивают наизнанку и весь мир проникает в меня — и, значит, я вмещаю в себя все.


Потом мы оба лежим на земле и дрожим. Теперь я знаю все об Адаме, и он знает все обо мне.

— О… — говорит Адам.

— Да.

— О… Это, что же?..

— Нет.

— Ты ведь даже не знаешь, что я собирался спросить.

— Знаю. Ты собирался спросить, всегда ли секс бывает таким.

Он берет меня за руку:

— Ну, в общем, ты почти угадала.

— И ответ — нет.

— Но мы ведь никогда раньше этого не делали, — говорит он, и я вижу, как он улыбается в свете луны.

Я представляю себе ураганы вокруг усыпальницы св. Иуды. Но, может быть, он и прав.

Я кладу голову ему на плечо, и он обнимает меня одной рукой. Я чувствую себя такой маленькой и теплой, будто бы я — желудь, который он сжимает в ладони. Но в то же время мне кажется, словно это я держу его. Теперь он есть только здесь. И если я сделаю это, а потом вернусь обратно… Не думай, Эриел. Будь здесь, сейчас. Но если не будет тропосферы, я больше никогда не увижу Адама. Возможно, я вернусь и обнаружу, что даже не знаю, кто это такой. И может, я не стану по нему скучать, потому что не буду знать, что знала его.

Но если исчезнет только книга? Если я сделаю так, чтобы она так и не была написана?

Тогда, возможно, я все равно буду знакома с Адамом. Может быть, он все равно переехал бы в мой кабинет. Может, железнодорожный туннель все равно бы обвалился. Но не из-за Берлема. И может быть, я все равно стала бы аспиранткой. Может быть, Берлем, все равно делал бы доклад в Гринвиче — только на другую тему. Может, он говорил бы о Сэмюэле Батлере. На такой доклад я бы тоже пошла. И мы с ним все равно разговорились бы и все равно напились бы вместе, и все равно секса у нас не было бы, и все могло бы быть почти таким же.

В общем, все это кажется мне вполне возможным.

Но Адам все равно был бы мертв.

Возможно, однажды утром я бы проснулась после страшных снов про людей, которые преследуют меня, и в дверь постучали, и полицейский рассказал бы мне, что он только что скончался во сне. Трагическая загадка. Что за чушь! Никакой полицейский не пришел бы мне об этом рассказывать. Они бы сообщили его родственникам, а меня даже не пригласили бы на похороны, потому что никто ничего не знал бы о нашей связи. Возможно, я бы прочитала о его смерти в рассылке университетских новостей или в письме из тех, которые приходят с заголовком «Печальное известие».

Я села.

— Куда ты? — спросил Адам сонным голосом.

— Я должна… В общем, я отправляюсь в 1900-й год, — ответила я.

— Я с тобой.

— Ты уверен, что хочешь этого?

Адам тоже приподнялся и сел, мотая головой.

— Я никогда не переживал ничего более удивительного, чем то, что произошло у нас с тобой сейчас. Я тебя не оставлю. Никогда. — Он замялся. — До тех пор, пока тебе не придется возвращаться.

Я не знала, что сказать. До тех пор, пока мне не придется возвращаться. Я не пообедала. Кто знает, сколько времени у меня осталось? Здешним метрополитеном можно пользоваться, только если ты живой. Но разве теперь это важно — жива я или умерла? Может, и нет.

— Ну, как ты думаешь? Сначала постараемся перемахнуть в Америку, а уже оттуда в прошлое? — спросил Адам. — Или наоборот?

— Хм…

Мы шли, держась за руки, обратно к городу, и отражение луны в реке бежало наперегонки с нами и выигрывало. Трудно описать, что я чувствовала теперь, когда он шагал рядом. У меня было такое ощущение, как будто бы мы уже состарились вместе. И я уже сейчас знала, что и умрем мы тоже вместе.

Но ведь он уже умер.

— Педезис, — сказал он. — Как мы будем это делать?

— Думаю, придется двигаться взад и вперед вокруг света, чтобы переместиться во времени, — сказала я. — А до Массачусетса можно добраться и потом. Вообще, может быть, стоит для начала отыскать кого-нибудь из потомков Эбби Лэтроп и уже оттуда потихоньку прыгать дальше и дальше в прошлое. Я не очень хорошо понимаю, что произойдет, если мы промахнемся. Ну, прыгнем, например, лет на десять раньше, чем нужно, или что-нибудь вроде этого. Ведь вперед во времени здесь перемещаться нельзя — ну, то есть можно, но только в реальном времени. Поэтому, случись такое, мы застрянем в Массачусетсе на десять лет.

Адам вздохнул.

— Думаю, ты во всем этом разбираешься лучше меня.

— Вряд ли. Ну, то есть Сола Берлема я действительно смогла найти, но только потому, что узнала о его дочери и отыскала ее в физическом мире. А как поступить в нашем случае, я толком и не знаю. Нам нужно преодолеть более ста лет. Огромное расстояние.

Мы прошли через какие-то ворота, и тут река резко свернула влево, в то время как мы сами шли немного правее, мимо старых навесов для ремонта катеров.

Я наморщила лоб.

— Думаю, ты знаешь об этом столько же, сколько и я.

— Почему?

— Ну, ты ведь был в моем сознании. Ты должен знать все.

— Вряд ли я знаю все, — сказал он. — У тебя очень сложное сознание. Все, что я знаю о тебе… Все это одновременно реально и нереально. Нет… Это не слишком удачное описание. Твое сознание как будто бы немного призрачно. Как будто бы я думал, что я в нем, думал, что я — это ты, но потом — раз! — и все превращалось в обыкновенный сон. Я помню все подробности, но пока не знаю, как связать их друг с другом. Больше мне это никак не описать.

Я вспоминаю момент, когда он вошел в меня там, на поляне, и я осознавала, что наши действия не имеют отношения к физическому миру. Я была пустотой, а он — всем, что есть на свете реального, и его проникновение в меня было похоже на то, как если бы самое большое присутствие наполняло собой самое малое отсутствие. Наши сознания занимались друг с другом любовью, и, кончив, я увидела всю его жизнь так, как будто бы я — это он, и я умираю.

Я почувствовала унижение от отцовского ремня.

Я узнала, что значит настоящий голод.

Я ходила босиком по коричневой пыльной земле.

Я держала червяков под предлогом выполнения школьного задания, но вообще-то считала их своими домашними животными.

Напившись, отец расколотил домик для червей.

Мама на это ничего не сказала.

(Теперь они оба умерли, но я не скучаю по ним; я скучаю по тому, что могло бы быть.)

Жаркие, влажные вечера, когда двоюродные братья и сестры оставались у нас ночевать.

Истории о привидениях, от которых мне становилось страшно.

Колокольчик, в который я звонил во время службы, когда был министрантом.

Холодная, отзывающаяся эхом церковь, и то, как она утешала меня, — ведь жестокость в Библии настолько масштабна, что в сравнении с ней проделки моего отца казались сущим пустяком. Я вывернул свою жизнь наизнанку: реальное стало в ней нереальным, то, что говорили в церкви, было правдой, а все остальное — ложью.

Отец никогда не говорил, что гордится мной, — даже когда я ради него стал посещать церковь, потому что видел, что это единственное, что его интересует; ведь он не играл ни в регби, ни в крикет и утверждал, что спорт — это для геев, а искусство — для извращенцев и что школа не готовит к жизни в реальном мире, а мужчины должны работать и молиться — и больше ничего. Пункт о злоупотреблении алкоголем в его жизненной философии почему-то отсутствовал.

Ночь, когда я рассказал двоюродным братьям и сестрам о Святом Духе, чтобы их напугать.

Еще один случай — когда я сказал им, что все они отправятся в ад.

Как я, по совершенно случайным причинам, решил поступить в семинарию.

Как однажды утром отец обнаружил меня в одной постели с Марти, моим двоюродным братом.

Пустой взгляд в его глазах, когда он смотрел на меня после этого.

Попытки очиститься. Пусто. Пусто. Пусто.

Взрослая жизнь: стараюсь стать отцом для всех людей…

Но смотрю на женщин. Пробую мастурбировать, но ненавижу себя.

Пробую самобичевание. Но от этого лишь еще больше распаляюсь.

Узнав, что деревенский священник изнасиловал мою сестру, чувствую себя так, как будто это сделал я сам.

Отец отрекается от церкви.

Теперь мой отец — Господь Бог.

Я должен очистить свою жизнь от всякого желания.

(…)

Я знаю его, но знаю далеко не все: слишком мало я была подключена к его сознанию. Я не знаю того, что в промежутках. Есть еще бескрайнее множество знаний о нем, которых у меня нет. И они нужны мне немедленно — нужны так же сильно, как воздух.


Мы снова в городе — идем к тому месту, где находится вход в нору Аполлона Сминфея. Но ее там больше нет, хотя в остальном улица выглядит точно так же. Это здесь я оказалась, когда вышла в тропосферу из дома Берлема и Луры. Чтобы вернуться в физический мир, нужно просто идти и идти вперед. Можно вернуться обратно и сказать Берлему и Луре, что у меня ничего не получилось. Тогда Адам мог бы жить в тропосфере, и я бы стала наведываться к нему сюда.

Но это невозможно. Ведь тогда он стал бы всего лишь моим воспоминанием.

— Почему ты меня не ненавидишь? — спросила я, хотя уже и так знала ответ.

— Ты о чем?

Он сжимал мою руку так сильно, что казалось, вот-вот ее сломает. Ну и пусть.

— Ну, ведь ты теперь все знаешь. Про весь мой секс. Про… Про все.

— Но я ведь все понимаю, — сказал он. — Я знаю тебя.

— Да. Я понимаю, о чем ты.

Мы остановились у входа в ломбард. Не знаю почему. Потом я увидела, что где-то внутри ломбарда светится кафе. Опять какие-то проблемы с измерениями.

— Может, выпьем кофе на дорожку? — спросил Адам.

— Тропосферный кофе, — обрадовалась я. — Как от такого отказаться?

Мы сели за столик на террасе и после нескольких попыток выяснили, что достаточно просто подумать о кофе — и он тут же появится. То есть, конечно, не просто подумать, а подумать и поверить в то, что он появится, — и тогда он действительно появится.

— Зачем ты отправился меня искать? — спросила я. — Когда мы виделись в последний раз, я тебя здорово разозлила — это было заметно. Не надо было мне говорить…

— Это не имеет значения.

— Может, и не имеет. Но почему?

— Будет очень глупо, если я это скажу? Мне показалось, что я в тебя влюбился.

Я уставилась в стол:

— М-м…

— Извини. Я не очень хорошо управляюсь со словами. Точнее, со словами я управляюсь неплохо, но только не с такими. Ох, ну да, в итоге все-таки получилось глупо. Почему я в тебя влюбился? Ведь, если подумать, это была не такая уж и хорошая мысль — ну, если рассуждать беспристрастно. Но… — Он вздохнул. — Я ничего не мог с собой поделать. — Он зачесал пятерней волосы. — Боюсь, я не смогу объяснить.

— Все в порядке, — сказала я. — Я не знаю, откуда у тебя ко мне такое чувство, но…

— Что?

— Я хотела сказать — я рада, что ты это чувствуешь. Но в то же время… Ведь ты был бы сейчас жив, если бы не я и не «Наваждение».

— Да. Но… — Он закрыл глаза и снова открыл их. — Тогда у меня не было бы этого.

Он раскрыл ладони — так, как будто бы держит в них весь мир, хотя на самом деле они были пусты. Он словно призывал меня оглянуться по сторонам и увидеть, сколько всего оказалось бы у него в руках, если бы они были способны удерживать идеи, метафоры и многомерные здания.

— Почему ты видишь то же, что и я? — спросила я.

— Хм-м?

— Ты видишь то же, что вижу я. Ту же тропосферу. Я думала, это мое сознание.

— Так и есть. Твое.

— Тогда как же…

— Я умер у тебя в сознании.

— А. — Я почувствовала ту особую боль, что бывает только в тропосфере: она вонзилась тупым лезвием где-то глубоко внутри и теперь медленно раздирала меня на части. Нет, я не могу об этом думать. — А какой была твоя тропосфера?

— Почти такой же. Тоже город. Но только у меня там был день. И больше зелени. Но зато все стены были изрисованы граффити — у тебя хотя бы этой проблемы нет.

— Здесь тоже однажды был день, — сказала я. — Не знаю, куда он потом делся.

— Ничего. Мне нравится ночь. Романтично.

— Ага, например, тот луг и река, — сказала я. — Это было очень романтичное место. Но вряд ли его создало мое сознание. Так странно…

Он на секунду склонил голову набок. Думаю, мы оба знали, что произошло, когда мы занимались любовью у реки. Ведь его сознание — в моем.

— Хм, — сказал он. — Да-а… Оба наших сознания — одновременно. И все сознания в мире — с нами, здесь и сейчас. Мы могли бы сделать и увидеть все что угодно!

— Адам. — Я потянулась через стол к его руке. — Я хочу…

Но здесь это звучало как-то нелепо. Это не то место, где можно хотеть.

— Чего?

— Тебя. Понимаю, здесь говорить о желаниях глупо. Но как было бы хорошо, если бы мы остались там, на лугу…

— М-м. Почему бы нам туда не вернуться?

— Нет. Я в долгу перед Аполлоном Сминфеем. Если бы не он, меня бы уже не было в живых.

— Мы выполним его поручение, потом — поручение Луры, и тогда…

— Да.

И тогда.

— Ну, ладно. — Я допила кофе. — Пора.

Адам тоже допил остатки своего кофе, и вдруг его словно осенило:

— Мыши.

— Что?

— Почему бы нам не воспользоваться мышами?

— Зачем нам мыши? А… понимаю. Добраться до Эбби Лэтроп через мышей. Но на это ведь, наверное, уйдет куча времени. Ну, чтобы с помощью педезиса переместиться назад на сто лет, нам придется сменять континенты через каждые несколько прыжков. Ты же помнишь, что время в тропосфере равно расстоянию. Чем большее расстояние мы преодолеем в физическом мире, тем больший отрезок времени перепрыгнем.

Когда я произносила эту фразу, я почувствовала что-то вроде дежавю. Это выражение: «Время в тропосфере равно расстоянию». Я постоянно его слышу, постоянно произношу сама, но не знаю, что оно означает. Тропосфера создана из мыслей. Расстояние в тропосфере — это всего лишь расположенные в особом порядке мысли. Итак, что мне известно на сегодняшний день?

Расстояние = время.

Материя = мысль.

А что, если добавить и еще одно уравнение:

Мысль = время?

Да и вообще, похоже, мысль — это все. И это представляется вполне логичным: время ведь не измеряется ничем иным, кроме мысли. Единственное, что отделяет сегодня от вчера, — это мысль.

— Над чем ты задумалась? — спросил Адам.

Я рассмеялась. Он и так видел, о чем я думаю, — ведь он находился прямо посреди моих мыслей.

— Что?

— Расскажу по дороге, — сказала я.

— Постой. Мы ведь еще даже не знаем, куда идем.

— А, да. Ты прав. Ладно — скажи, ты понимаешь что-нибудь во всей этой истории с расстоянием?

— Да. Думаю, понимаю. Если я нахожусь у кого-то в голове и вижу всех предков этого человека или животного, я могу прыгнуть к любому из них. Если один из них живет в Норфолке, а я нахожусь в Кенте, за время прыжка я перемещусь назад во времени на пару недель. Но если один из них живет в Африке, а я в Кенте, меня может отбросить назад на пару лет.

— Правильно, — сказала я. — Тогда, возможно, для путешествия во времени нам стоит отыскать семью, которую сильно разбросало по миру?

— Ну, посмотри, что там есть, — сказал Адам.

И я стала смотреть. Я видела перед собой черное небо, которое повисло надо мной как что-то такое, на что я только что кликнула «мышью», и луна на нем торчала как большая командная кнопка на компьютерном мониторе. Но светила она все равно по-настоящему, окутывая улицу и стоящие на ней дома. Сразу под небом начинались серые жилые башни, которые, казалось, располагались по всей тропосфере — просто поднимались из земли и тянулись ввысь.

— На что я сейчас смотрю? — спросила я.

— На высотные башни, — сказал он. — В которых живут животные.

— С чего это животным жить в городских домах?

— Не знаю, это ведь твоя метафора.

— А, да. Наверное, мне просто не хотелось представлять их себе в виде магазинов. Люди — это магазины. Они имеют более непосредственное отношение к экономике, чем животные… — Я помотала головой. — Ох, нет, я не знаю.

— Ладно, давай найдем мышей.

— Но время?..

— Посмотрим, насколько далеко нам удастся прыгнуть, прежде чем мы наткнемся на лабораторную мышь, а оттуда будет уже рукой подать до Эбби Лэтроп, правильно?

— Не думаю, что все лабораторные мыши произошли от ее первой партии, — сказала я. — Не помню, что говорил об этом Аполлон Сминфей. Черт.

Дисплей?

Он появился.

— Ты тоже его видишь? — спросила я Адама.

— Да, — ответил он.

— Хм… Интересно, нельзя ли с помощью этой штуковины отправлять сообщения?

Но нам и не пришлось этого делать. Вдруг раздалось потрескивание небольшого моторчика, изо всех сил старающегося не заглохнуть, и из-за угла выехал красный мотороллер.

— Неплохой план, — сказал Аполлон Сминфей, слезая с мотороллера. — Мыши. Мне нравится.

— И с чего же нам начать?

— Я отведу вас к прямому потомку. Но это все, что я могу сделать.

Я хотела было поблагодарить его, но потом подумала, что ведь вообще-то стараюсь ради него.

Но, с другой стороны, я все-таки была перед ним в долгу.

— Спасибо, — сказала я.

Мы все направились в сторону какого-то офисного здания. Вход запирал кодовый замок с домофоном, но Аполлон Сминфей произнес что-то на своем непонятном языке, и дверь приветливо загудела, пропуская нас внутрь. Пока мы поднимались по лестнице, я пыталась составить план, но времени не хватало. Ясно только, что Адам прав. Аполлон Сминфей ведь как-то говорил, что все эти мыши родились от родственного спаривания, и, значит, мы сможем добраться до Эбби Лэтроп «по прямой». Надо только… Аполлон Сминфей остановился у одной из дверей. Адам открыл ее.


«У вас есть одна возможность…»

У вас… Я… Мы быстро идем по голым деревянным доскам, и наши челюсти клацают на ходу. Похоже на звук вязальных спиц Луры, но только здесь он раздается в более просторном помещении.

— Адам? — говорю я.

— Да.

— Не думаю, что это лабораторная мышь.

— Да, это точно.

Я вдруг понимаю, что мышь слышит наши голоса — точнее, только мой голос, — и осознаю, что нам не следует друг с другом разговаривать. Мышь… У меня в голове какие-то звуки, надо попытаться от них убежать. Быстрее, вот по этой половице. Я уже несколько часов ничего не ела и помню, что, если побежать вон туда, а потом последовать за своим собственным запахом и пролезть через большую прореху в стене, наверняка удастся что-нибудь найти.

Дисплей!

Вот он. На нем — множество картинок. Большинство изображений двигается, но одно стоит на месте.

— Давай выбирать будешь ты, — говорит Адам. — Я даже смотреть не стану.

— Хорошо. Только тс-с. Я не хочу спугнуть мышь.

— Ладно, извини!

Голоса, голоса. Я слышу кого-то, но никого не вижу. Помню, когда в прошлый раз я слышала такие голоса, за ними последовала боль. А потом я почувствовала руки у себя на спине, но одеты они были не во что-то гладкое и блестящее, и после этого настала темнота, страх, от которого выворачивает желудок, и вдруг — свобода: то, чего я никогда не знала раньше.

Этот новый голос немного похож на тот. Но все голоса означают опасность.

Я сосредотачиваюсь на том изображении на дисплее, которое не движется. Что-то мне подсказывает, что это, возможно, лабораторное животное. Мышь, в чьей голове мы сейчас, освободили. Я понимаю это из ее воспоминаний. Но…

Мы переключаемся. И…


«У вас есть одна возможность».

У вас… Вдалеке слышен какой-то глухой звук.

«Нет! — это кричит Адам. — Эриел, нет…»

Но я его не слышу, потому что и сама тоже кричу. Впрочем, я и собственного крика толком не слышу, потому что меня пронзает такая боль, что, кроме нее, я почти ничего не в силах осознать. Я хочу умереть… Я не знаю, что такое смерть, но какая-то часть моего сознания знает, что это, и понимает, что я должна иметь возможность двигаться, и что у меня в глазах не должно быть металлических штырей, и что, если бы их там не было, мне было бы не так больно, и может быть, я бы могла видеть. Что значит видеть? Мир — это черная плита, и я никогда не знала ничего другого. Каждый день я прилагаю усилие, чтобы втянуть в легкие воздух, и вот в этом-то и заключается вся моя жизнь — в попытках дышать…

— Прыгай дальше, — говорит Адам. — О боже…

Мне еще никогда в жизни не было так больно.

Дисплей все еще здесь, но он едва различим.

Кажется, у меня нет ног. Думаю, я никогда в жизни не ходила.

Вокруг чернота. Я выбираю картинку на дисплее — первую попавшуюся.


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я… Мы стоим у входа в лабиринт. Новый мир! Как здорово. Может быть, мы наконец-то нашли выход? Я уже ходила по этому коридору. И по этому тоже. Я чувствую, что в конце этого коридора есть еда. Опять то же самое, ну да ничего, главное, что благодаря этому я живу и продолжаю заниматься своим делом. Я прошла только половину незнакомого коридора, а рука в перчатке уже поднимает меня, и прикосновение ткани к моей шерсти пахнет так же, как стены этого мира, — всю мою жизнь этот запах меня утешал. Меня снова ставят на ноги, и они касаются травы. А где моя награда? Это неправильный ящик! Где опилки? Тут пахнет не так, как в моем ящике. На земле — те же символы (теперь я могу их прочитать, там написано: «Счастливый коврик ТМ»), но что-то тут совсем не так. Страх пронзает меня подобно иглам, которые в меня каждый день втыкают те, кто обо мне заботится. Мои братья и сестры лежат вокруг, но почему-то не пытаются со мной подраться или забраться мне на спину. И пахнут они как-то по-новому. Я подхожу поближе и смотрю на них. Тыкаюсь в одного из них носом: он холодный. Они все просто лежат тут, как мокрые тряпочки, которые те, кто о нас заботится, иногда оставляют в ящиках, закончив оттирать запах. Я подхожу еще к нескольким и нюхаю их… Что-то с ними не так. Они… Ой! Отпусти! Меня хватает еще одна рука в перчатке, но на этот раз нежной ее никак не назовешь.

— Эриел!

— Извини.

Мы прыгаем.


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я… Нам снова делают укол. Я не знаю, что хуже: то, как холодная острая игла входит мне в тело, или то, как она оттуда выходит. Когда ее втыкают, мне хочется, чтобы ее вынули, но когда вынимают, у меня кружится голова, я не могу построить нормальное гнездо и… и мне вообще наплевать, что там будет с этим моим гнездом. Я чувствую, как у меня по ногам стекает что-то теплое и мокрое. И просто хочу спать. Мое гнездо пахнет теперь чем-то кислым, но мне нужно поспать. Надо бы вылизать себя дочиста, но что-то мне лень.


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я… Нечем дышать, здесь все в дыму. И еще я не могу повернуть головы.


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я… Мы летим по воздуху и с неловким шлепком приземляемся, а потом снова летим. Мой друг тоже летит, и еще одна мышь, которой я раньше не видела, и вокруг нас — люди, они смеются. Хотя я не понимаю этого языка, какая-то часть моего сознания слышит, как те, кто обо мне заботится, говорят: «Прекрати жонглировать мышами, Уэсли!» У меня кружится голова, я мечтаю о своем ящике.


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я… Мы не понимаем, почему все время происходит одно и то же. Я каждый раз строю гнездо так, как мне нравится (как меня научила мать), а потом обнаруживаю, что его нет. Эта рука все время его забирает. А потом дает мне еще немного строительного материала, и я снова принимаюсь за работу. Каждую ночь я сплю на голой траве, несмотря на то что понастроила здесь уже столько гнезд…


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я… Ну невозможно же спать, когда все время горит свет!


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я… Мы…


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я…


«У вас есть одна возможность».

У вас…


«У вас есть одна…» «У вас есть…»

«У вас…»

«У вас…»

«У вас…»

«У вас…»

«У вас…»


Мы прыгаем уже с такой скоростью, что это похоже на стремительное путешествие, описанное мистером Υ. Для такого педезиса требуется большая концентрация, хотя ужасно трудно сосредоточиться, когда летишь на волне боли, страха, унижения — и испытываешь неотступное желание просто оказаться в теплом, спокойном гнезде. Это волна смерти, волна мертвых черных и белых тел, волна рук в перчатках, костлявых пальцев, боли от иглы и от опухолей, слепоты, попыток слизнуть собственную кровь, когда она все еще льется из тебя, переломанных ног и хребта, с которыми тебя бросают в кучу таких же переломанных тел, а ты лежишь и думаешь, что потом наверняка дадут еду и те, кто о тебе заботится, отнесут тебя в твой ящик, как они делают всегда после того, как происходит что-нибудь плохое.

Пока я летаю из сознания в сознание, Адам пытается разглядеть подробности.

В большинстве лабораторий на стенах висят календари.

А еще я замечаю, что чем дальше в прошлое мы перемещаемся, тем более тусклым становится освещение и более тесными — ящики для мышей. Больше никаких «Счастливых ковриков ТМ». Мы слышим вой сирен и взрывы и проносимся сквозь лаборатории, в которых пахнет металлом и порохом. Но каждый крошечный прыжок сопровождает новая, незнакомая боль. К 1908 году я успеваю пролить тысячи пинт крови, а еще меня рвало, я мочилась под себя, я засыпала в собственном дерьме, и все это время — каждую секунду этого времени — мне хотелось только одного: забраться в свое гнездышко, потому что мне с самого рождения откуда-то известно, что в гнезде хорошо и уютно, но отчего-то моя жизнь сложилась не так и в ней всегда что-нибудь неправильно. У меня либо совсем нет гнезда, либо у меня его отнимают, либо оно обнесено стеклянными стенами, а я ведь прекрасно помню, что их там быть не должно.

Мы замедляем ход, когда календари начинают показывать 1907, 1906, 1905…

И вот наконец она. Она поднимает нашего друга из коробки, полной опилок.

Черная мышь, которую она держит в руках, начинает размываться.

И мы прыгаем. Всё, мы на месте.

Глава двадцать седьмая

У ВАС ЕСТЬ ОДНА ВОЗМОЖНОСТЬ.

У вас… Я… Мы достаем одну из лучших мышей — одну из черных, — и я собираюсь посадить ее в коробку, тоже с опилками, и отнести на встречу с учеными. Я улыбаюсь этой мысли. Они осмотрят мою мышь, определят ее стоимость. У меня деловая встреча! Правда, встреча по поводу мыши… Какой очаровательный повод. Так и представляю себе своего мышонка в маленьком смокинге и себя саму в… О! Что мне надеть? Боже… Наверное, свою самую нарядную строгую юбку и, может быть, черную шаль? Правда, не хотелось бы быть похожей на вдову в трауре. Наверное, лучше зеленую.

Мышонок — как маленькая машина: перебегает с моей правой ладони на левую и потом снова на правую, пока я вращаю их наподобие коленвала. Или, может, неправильно сравнивать это движение с движением коленвала? Ох, мамочки. Мне никогда не удавалось подобрать удачное сравнение. Вообще-то я бы скорее сравнила это движение с тем, как работает швейная машина, только не могу понять, мышь — это иголка или нитка? Впрочем, как бы то ни было, строчку эта машинка не прошивает. Скорее нашивает один стежок поверх другого — снова и снова. В моем сознании вдруг мелькают какие-то незнакомые картинки. Сначала что-то вроде семейного древа, потом — белое пространство со стеклянными коробками. Я вздыхаю. Раньше мне нравилось вот так прикасаться к мышам — их быстрые движения казались мне восхитительными. Но теперь это — как и почти все в жизни — стало меня утомлять и навевать тоску. Даже этот запах теперь как-то давит на меня — спертый воздух, в котором смешались запахи сырой стружки, испражнений животных и дешевой древесины. Ох! И опять эта дрожь за грудиной.

Ничего. Доктор сказал…

Мама сказала бы… Она бы сказала, что все из-за этого воздуха.

Мышонок трепещет на колесе из моих рук, а я меняю тему размышлений и теперь дословно вспоминаю письмо от ученого. Как же я разволновалась, когда пришел ответ! Но теперь это уже, конечно, не такое яркое ощущение — оно померкло, как и все в жизни. Я была школьной учительницей, которой хотелось чего-то большего. Теперь я дрессирую мышей, но снова хочу чего-то большего.

Хочу замок, хочу принца.

Платье из белого шелка. Ленты.

Но мне ведь уже не пятнадцать.

Тогда… Может, лучше голубую. Да. Голубую шаль.

Мышонок впивается мне в руку своими коготками, и я вздрагиваю от боли. Безмозглое животное. Отправляйся обратно в коробку, негодник. Раньше я разговаривала с животными — с курами, которых разводила когда-то, с вальсирующими мышами. Но потом я узнала, что вальсирующие мыши ничего не слышат (собственно, поэтому они и вальсируют), и к тому же если бы животные хотели, чтобы мы с ними говорили, они бы, наверное, нам отвечали? Если бы Господь Бог пожелал, чтобы мы общались с Его тварями, Он бы наверняка наделил их способностью поддерживать беседу.

Один мой знакомый, доктор Дункан Макдугал, готовит очень важный эксперимент. Он рассказал мне, что надеется заручиться поддержкой Массачусетской клиники, чтобы ему дозволялось взвешивать пациентов до и после смерти — и таким образом определить массу их души. Он собирается соорудить особую кровать-весы, на которую можно будет укладывать пациентов и взвешивать их… Потом он проделает то же самое с собаками (собак он будет убивать, а с пациентами-людьми ему, думаю, придется дожидаться их естественной смерти). Я предложила ему своих мышей, но он пока не определился, станет делать мне заказ или нет.

Но эти ученые… Такой изысканный язык…

Так все-таки голубая или зеленая? Эбби, ну решайся же наконец.

Интересно, у всех людей душа весит одинаково или у одних больше, а у других меньше? Я спросила об этом у доктора Макдугала, и он сказал, что, вероятно, все души весят одинаково, но его эксперимент поможет окончательно разобраться в этом вопросе.

Я представляю себя саму лежащей на такой вот больничной кровати-весах в ожидании собственной смерти.

А потом вдруг слышу у себя в голове голос: «Мисс Эбби Лэтроп!»

Пауза — и тот же голос говорит: «Тс-с! Она тебя не слышит, забыл?»

Ой… Как странно. Я закрываю коробку. Пожалуй, присяду на минутку.

Нет! Я больше не позволю этим голосам мною управлять. Мама немедленно потащила бы меня в церковь, но вряд ли я решусь пройти через это еще раз. Может, если просто занять себя чем-нибудь… Да, мамино лекарство от всех бед: не сиди без дела! Или, еще лучше: не сиди без дела и ступай на свежий воздух! Подсыплю мышонку побольше опилок, сделаю его похожим на дорогую шоколадную конфету — и НЕ БУДУ поддаваться разным там фантазиям.

Я бросаю взгляд на номер 57. Он будет следующим, если эта затея с учеными сработает.

Но… Пожалуйста, помолчи! О…


Какое странное чувство — быть одновременно собой и Эбби Лэтроп. Когда я — это Эбби Лэтроп, я слышу только свой собственный голос. Когда я — это я сама, я слышу и голос Адама тоже.

— Эриел, — снова говорит он.

Мое существо и существо Эбби Лэтроп сейчас так плотно сплелись друг с другом, что уже трудно различить, где заканчиваюсь я и начинается она. И все же я продолжаю говорить ей о том, какая она никчемная дура, и теперь она бегает по сараю, схватившись за голову и выкрикивая: «Демоны! Убирайтесь! Вон отсюда!»

— Ты не слишком с ней церемонишься, — говорит мне Адам.

— Знаю, — говорю я. — У меня такое чувство, как будто я нападаю на себя саму! Отпусти мышей! — командую я у нее в голове. — Всех до единой!

Она принимается думать о своих источниках дохода, и о холодной зиме, и об изящном почерке, которым написано письмо от ученых, и о том, что теперь у нее нет повода для встречи с доктором Макдугалом, и…

— Отпусти мышей! — говорю я ей. — И ты больше никогда не будешь слышать голосов.

И тогда Эбби Лэтроп встает и дрожащей рукой отодвигает деревянные засовы на всех клетках.

Может, и надо было сделать это как-то поизящнее, но главное, что все получилось.

Дисплей все еще включен. Я смотрю на кнопку с надписью «Выход», и мы снова оказываемся в тропосфере. Мы немедленно бросаемся обниматься и знаем, что нам нет никакой необходимости рассказывать друг другу о том, что только что произошло. У меня словно гора свалилась с плеч: я больше ничего не должна Аполлону Сминфею. Но тяжесть того, что я знаю теперь о страданиях, превращает эту упавшую с плеч гору в крошечную пылинку, которую я стряхнула с рукава. И я все равно чувствую, как кто-то не дает мне покоя — на этот раз, конечно, не Аполлон Сминфей. Какой-то другой долг пришел на смену первому, хотя я пока не очень понимаю, какой именно.

Тропосфера выглядит так же, как и всегда, если не считать того, что теперь, когда я включаю на дисплее карту, видно, что мы находимся в тысячах миль от того места, из которого стартовали. И еще карта выглядит теперь по-другому, и я знаю, что с ней не так: на ней тут и там стоят отметки в виде желтых кружочков — и они наверняка означают станции метрополитена. Карта показывает, как я могла бы выбраться отсюда, если бы это было то, чего я хочу.


Нам нужно перенестись в начало 1890-х, чтобы найти Люмаса, а мы ведь уже в 1900-м. Мы перебираемся из Массачусетса в Нью-Йорк через коммивояжера и затем находим редактора газеты, чей дедушка живет в Англии. Из его сознания уже рукой подать до 1894-го — следующего после публикации «Наваждения» года. Дальнейшие прыжки мы совершаем почти без заминок. Для начала покрываем большую часть времени, а потом в последний раз преодолеваем расстояние, медленно продвигаясь по Лондону до тех пор, пока не оказываемся у входа в издательство Люмаса. И человеком, в чьем сознании мы оказываемся, становится мистер Генри Беллингтон, двадцати трех лет от роду. С толстым манускриптом под мышкой.

Мы условились не разговаривать, пока находимся в сознании других людей, поэтому мне остается самостоятельно составлять впечатления о вещах, которые меня окружают. Больше всего в викторианском Лондоне меня поражает удивительная тишина. Но мистер Беллингтон не согласен. Его этот город подавляет и наводит тоску — своими попрошайками и ворами и густым черным дымом. Просто он не привык к миру воздушного транспорта, автомобильных двигателей, мобильных телефонов и непрекращающегося монотонного гудения электричества где-то на заднем плане.

Веллингтона проводят в издательство.

И вот: всего два прыжка — и мы уже в сознании редактора Люмаса.

Мне нужен лишь его адрес. Может, он есть у меня в памяти? Да, есть.

Теперь — прочь из здания: через голубя, сидящего на оконном карнизе, оттуда — в экипаж, где сидит молодой банкир, а потом начинается улица Стрэнд, и мы выходим из кэба. А отсюда я просто потихоньку перескакиваю от одного человека к другому, пока не оказываюсь наконец у входа в дом Люмаса. Вот только люди, в чье сознание я запрыгиваю, не желают здесь останавливаться, и, прыгнув несколько раз лишь затем, чтобы стоять на месте, я выбираю на дисплее «Выход» и снова оказываюсь в тропосфере — вместе с Адамом.

— Классно получилось, — сказал он.

Я оглянулась по сторонам. Мое сознание обошлось с этой частью тропосферы странно — и довольно небрежно. Хотя по-прежнему казалось, что мы находимся в каком-то футуристическом городе, этот район похож скорее на съемочную площадку голливудского фильма, в котором нужно быстренько изобразить Лондон 1890-х. Кажется, что регуляторы громкости выкрутили здесь до предела. Брошенные экипажи валялись повсюду точь-в-точь как в берлемовской версии тропосферы, но у меня они выглядели так, будто бы их набросали схематично — мне вроде бы и хотелось, чтобы они здесь были, но в то же время я не очень хорошо представляла, как они выглядят. Над улицей висел диккенсовский туман — правда, Диккенса я толком не читала, поэтому и туман у меня тут был какой-то неуверенный и накрывал улицу вполсилы, словно никак не мог определиться с тем, что он на самом деле такое — просто туман или угольная пыль вперемешку с дымом из лондонских труб. А еще здесь стоял, прислоненный к ограде из кованого железа, старинный велосипед.

Мощенная булыжником улица, все постройки — из красного кирпича. Много магазинов, и у всех — аляповато оформленные фасады. По одну сторону улицы магазины казались мне более знакомыми, чем по другую. Среди множества прочих построек я увидела заведение под названием «Музыкальный банк», а также вегетарианский ресторан. Все эти места были мне знакомы: они — из рассказов и романов, которые я читала. Правда, «Музыкального банка» в Лондоне быть не должно, он из «Эдгина». Но зато вегетарианский ресторан — из «Союза рыжих» Конан Дойла. По другую сторону улицы находились магазинчики с не менее вычурно оформленными вывесками, но они были мне незнакомы. Тут тебе и скобяная лавка, и ювелирная, и банк, и табачный магазин, и книжный. Чуть дальше на вымышленной стороне улицы обнаружился паб, который мерцал на дисплее точно так же, как жилища Аполлона Сминфея, а еще — самые разные кофейни. До этого я никогда еще не встречала в тропосфере пабов.

Я указала на него Адаму.

— Может, сделаем перерыв, прежде чем отправиться к Люмасу? — спросила я.

Он пожал плечами:

— Давай.

Вообще-то я медлила неспроста, и, думаю, он понимал, в чем причина. Стоит мне убедить Люмаса не писать «Наваждение», как все изменится раз и навсегда. Поэтому я даже не уверена в том, что хочу заставлять Люмаса передумать.

Внутри паб ничем не отличался от тех подвальчиков, в которых я пила в студенческие годы, и даже от заведений, в которые ходила по воскресеньям, когда жила в Лондоне. Он был оформлен в зеленом и коричневом бутылочных тонах, и через весь паб тянулся изогнутый деревянный прилавок и плюшевые зеленые табуреты. Все детали оформления казались мне знакомыми, если не считать того, что вместо электрических ламп висели масляные лампады и столы были тщательнее отполированы. За прилавком — никого, посетителей — тоже, но на одном из столов стояли недопитые бокалы, а еще лежал спичечный коробок, колода игральных карт и как будто бы какая-то рукопись. К чему бы здесь все это?

Мы с Адамом уселись за столик в углу.

— Если мы подумаем об алкоголе, думаешь, он появится? — спросил Адам.

— Давай попробуем.

Через несколько минут перед нами стояла маленькая стеклянная бутылка с водкой и две рюмки.

— Это ты подумала о водке? — спросил Адам.

— Да. А ты?

— Да. Это мое успокоительное.

Я рассмеялась:

— Мое — тоже. А я думала, ты выберешь причастное вино.

— Нет. Я уже давно открыл для себя водку. Это единственный напиток, который не пил мой отец, поэтому мне кажется, что в нем есть нечто особенное.

— Аа-а. — Я кивнула.

— Я открою, — сказал он и взял бутылку. — Ух ты, холодная!

— Отлично.

Он налил нам обоим по рюмке. Когда я поднесла свою к губам, то почувствовала запах бизоновой травы — мой любимый сорт. Я опрокинула рюмку залпом, стараясь запить мышей, запить то, что случилось с Адамом, и больше всего — свою ответственность за то, что я оказалась здесь, и за то, что могу менять вещи. Правда, я не уверена, что от тропосферного алкоголя можно опьянеть. И все-таки я почувствовала себя немного спокойнее. Я налила себе еще рюмку и медленно пила, пока Адам не спеша наслаждался первой.

— Невыносимо, — сказала я.

— Эриел? — Адам протянул ко мне руку. — Что такое?

— Мыши… То, что мы сделали для этих мышей. Мы должны сделать это для всех остальных тоже. Ведь мы можем предотвратить холокост. Можем отменить изобретение атомной бомбы. Можем…

— Эриел.

— Что?

— Мы не вправе редактировать мир. Мы не можем просто так взять и переписать его заново, как будто бы это черновик книги, которой мы недовольны.

— Почему?

— Ну, а разве ты здесь не для того, чтобы сделать такую редактуру невозможной? Лура и Берлем отправили тебя сюда для того, чтобы ты уничтожила книгу, и у людей даже мысли такой не появлялось — что-нибудь менять. Это очень важно. Очень важно, что люди не вправе менять историю.

— Я знаю. Вот поэтому-то я и не уверена, что хочу изменить сознание Люмаса, — сказала я, глотнув еще немного водки. Удивительно, но она действовала, и приторное чувство тропосферы усиливалось по мере того, как я пила. — Ну вот скажи мне, кто дал мне право считать себя Богом? Не мне решать такие вещи. Но раз уж меня поставили в такое положение и я все-таки что-то решаю, я хочу пойти и стереть Гитлера.

— Но ты ведь знаешь, что этого делать нельзя.

— Разве?

— Да. Ну, ты сама подумай. Будь на твоем месте Гитлер, он бы стер что-нибудь еще. Будь на твоем месте Папа Римский, он бы отредактировал мир по-своему. И вот тебе выпала честь прикрыть лазейку, благодаря которой такая редактура вообще возможна.

— Ну а если я убеждена в том, что права?

— Да брось ты! Я-то знаю твое сознание. Ты никогда не бываешь убеждена в том, что права.

— Гитлер полагал, что он прав, — сказала я. — Но ведь все считают, что это не так.

— Конечно же, он не был прав, — сказал Адам. — Я же не говорю, что все точки зрения одинаково достойны…

— Моральный релятивизм, — сказала я. — Ловушка.

— Да, но все равно ты должна понимать, что не тебе решать. Мы не можем решать. Это не нашего ума дело. История сама о себе позаботится — что бы мы ни делали. Ведь, стерев Гитлера, мы могли бы открыть дорогу кому-нибудь похуже. Я и сейчас не уверен, что то, что мы сделали, в действительности что-нибудь изменит. Эбби Лэтроп могла решить завести себе еще немного мышей. А если не она, то кто-нибудь другой. Мы помогли этим мышам, но не всем мышам на свете.

Я выпила еще водки.

— Я рада, что ты здесь, — сказала я. И тут же осеклась. — В смысле, со мной. Тому, как ты сюда попал, я, конечно, совсем не рада.

Я поставила рюмку на стол.

— Адам?

— Что?

— Как ты думаешь, что произойдет с тропосферой после того, как я побываю в сознании у Люмаса и заставлю его не писать книгу?

— Не знаю.

— Я не хочу, чтобы ты исчезал.

— Даже если я исчезну, наша встреча того стоит.

— Правда?

— Да. Так, а теперь надо бы поспешить и сделать это как можно скорее. Тебе ведь еще нужно вернуться обратно.

Я ничего не сказала.

— Эриел?

— Да, я знаю. Просто хотела… — Я встала из-за стола.

— Куда ты?

— Нет-нет, никуда, я сейчас.

Я подошла к соседнему столику и взглянула на рукопись, которая на нем лежала. Как я и думала, заголовок на обложке был написан от руки, и это было «Наваждение». Я развернулась и направилась к выходу, Адам пошел за мной.

— Ты тоже пойдешь? — спросила я.

— Конечно, — ответил он.

Хорошо, подумала я. Так меньше вероятности, что он исчезнет, как только я сделаю то, что должна сделать.

Мы прошли вниз по улице и остановились у книжной лавки. Я заглянула в витрину. Там стояли разные романы Сэмюэла Батлера, а также «Зоономия». Не было сомнений в том, кто находится за этой дверью — оставалось всего лишь ее открыть. Раздумывать больше нельзя. Я уже здесь и знаю, что не передумаю, поэтому почему бы не сделать это прямо сейчас? Я поцеловала Адама, подошла к двери, открыла ее — и вошла внутрь.


«У вас есть одна возможность».

У вас… Я… Мы сидим за старым письменным столом в комнате со сквозняком и, как обычно, пишем. Эта книга… Я должен ее написать, должен ее закончить. Разве могут люди, которые не пишут книг, понять, что это значит — писать? В начале я вывел мистера Υ достойнейшим персонажем, а теперь мне нужно вертеть им до тех пор, пока он не опустится до самого дна. И тогда я перестану им вертеть и положу его, мертвого, обратно в ящик с игрушками. Ах, до чего жестокий бог мог бы из меня получиться! Может, оставить его в живых? Нет, Том, не будь смешон. Оставить его в живых — значит нарушить все законы трагедии, и даже хуже: оставить его в живых — значит погрешить против правды. Итак, мистер Y умрет — и умрет от моей руки. И тогда… И тогда.

Моя рука дрожит, когда я думаю об этом. И тогда, конечно, я и сам должен умереть.

Я со всей серьезностью поклялся себе в том, что воздержусь от посещений тропосферы до тех пор, пока не окончу книгу. А когда все-таки туда попаду, в физический мир больше не вернусь. Все равно этот кашель скоро меня доконает, я прекрасно понял все, что сказал мне доктор. И к тому же я хочу освободиться наконец от правой ноги и этих своих глаз. Конечно, я обречен страдать еще и от жестокого безденежья, а кроме того, уже много лет знаю, что больше никогда не испытаю радостей секса. Да когда же кончится эта чертова книга! Каждый раз, окуная перо в склянку с чернилами (шестую за этот месяц), я думаю, что, может, она окажется наконец последней — или, может быть, это перо станет последним, которое я испишу. И если что-нибудь из них действительно станет последним, то что мне с ними потом делать — сохранить как музейную ценность или сжечь? Я нынче одержим концовками — придумываю одновременно концовку книги и концовку собственной жизни. Ну вот, хотя бы название теперь у меня есть. Надо, наверное, им удовольствоваться. В «Наваждении» есть приятная двусмысленность, хотя я убежден, что большинству обозревателей не хватит смекалки, чтобы вообще увидеть здесь смысл, и если рецензии на книгу и появятся, то наверняка сводиться все они будут к той ужасной истории с Дарвином.

Я совершенно измотан. И масло в лампе пахнет ядом.

Может, просто взять и бросить книгу в огонь?

Что же это я такое думаю?

Я слышу, как за окном цокают по мостовой подковы: мужчины помоложе меня направляются в клубы, чтобы провести вечер в увеселениях и общении с бл…ми. Но моя цель куда величественнее. Вот только как же тут холодно, и уголь почти закончился.

Признаю: когда я начинал это долгое, тяжелое повествование, я искал отмщенья. Мне хотелось, чтобы каждый человек получил знание, которое было дано мне. Потому что я и есть тот самый мистер Υ — по крайней мере, на духовном уровне, если не в конкретных деталях. Я тоже отдал все деньги, какие имел, за то, чтобы еще раз попробовать это снадобье, которое с тех пор стало моей самой требовательной возлюбленной. У человека, который продал мне его, не останется ничего ценного, как только я закончу эту книгу. Во всяком случае, именно это я скажу издателям. Возможно, это придаст роману весу, хотя настоящую правду буду знать лишь я один.

А потом я покончу с собой — сразу же после того, как покончу с мистером Υ.

Что-то в моих воспоминаниях дергает меня за рукав. Но я не стану об этом думать.

И… О чем это я думаю? Не будет ли меня мучить совесть? Не собираюсь ли я — теперь, когда роман почти на семь восьмых готов, — подумать о том, какие последствия может повлечь за собой его публикация? Ох, пошли они прахом, эти ночи самокопания. Однако теперь, когда я вижу, как повествование оформляется на бумаге, я и в самом деле задумываюсь — а что, если все решат испробовать рецепт? И сколько людей умрет ради того, чтобы я добрался до концовки? И… Нет! Это совершенно безумная мысль. Но от нее все равно никуда не деться. Что, если люди, которые прочитают мою книгу, не только обнаружат тропосферу, но еще и придумают способ ее изменять?

Я сожгу книгу.

Нет! Нет… Только не это. Моя книга.

Мои руки словно уже и не мои: они хватают рукопись, которая для меня важнее всего в этой жизни, и я становлюсь их невольным помощником — вырывая страницы из тетради, руки швыряют их в огонь. Тепло от них надолго не задерживается, но зато как ярко разгорается пламя, когда все двести страниц потрескивают у меня в очаге. Огню нет дела до того, где чернила, а где пустое пространство. Книги больше нет.

Что я наделал?

Что я наделал?

Я падаю на колени и плачу.

Выход.


В тропосфере тем временем пошел дождь.

— Мне бы так хотелось побыть с ним подольше, — сказала я Адаму.

— Нет. Посмотри на погоду. Тебе пора на станцию.

Ночное небо выглядело каким-то размазанным — как лобовое стекло, за которым одновременно творятся ночь и дождь.

Адам вызвал дисплей.

— Прямо за этим углом есть станция, — сказал он. — Быстрее!

— Адам, — окликнула я его поспешно удаляющуюся спину.

— Эриел, бегом!

— Адам.

Он обернулся, по лицу его стекала вода.

— Что?

— Я не поеду.

— Эриел…

— Ты меня не переубедишь. Я не хочу возвращаться.

— Но там у тебя жизнь, ты должна ее прожить. Ты же слышала, что сказала Лура: у тебя есть все возможности стать тем мыслителем, который сможет изменить мир. Ты можешь стать новым Деррида или… да кем хочешь!

— Я прекрасно знаю, чего хочу.

— Я всегда буду здесь. Всегда буду в твоих снах, — сказал он.

Дождь скакал по тротуару, как слезы по столу.

— Этого недостаточно, — сказала я. — Этого ни с какой стороны не достаточно, как ни посмотри.

В небе раздался раскат грома. Думаю, это означало, что мне конец.

— Эриел!

Адаму приходилось кричать — таким сильным стал дождь. Молния освещала небо, разрывая его на части, чтобы выпустить на волю еще больше дождя и темноты. Я почти ничего не видела, но чувствовала руки Адама у себя на плечах. Чувствовала, как он прижимает меня к стене и целует, целует.

— Ты должна уйти! — снова крикнул он.

— Не останавливайся, — попросила я. — Я хочу заниматься с тобой любовью, когда все будет кончено.

Он отпустил меня. Ничего не происходило — только дождь лил с небес.

— Адам, прошу тебя, — сказала я. — Там я не найду того, что мне нужно, я это знаю. И к тому же я понимаю, что это проклятие. Но мне необходимо знание, которое я смогу найти здесь. Я хочу дойти до самого конца вместе с тобой. Хочу, чтобы мы шли назад до тех пор, пока не найдем край тропосферы. Хочу узнать, как все это началось и что такое сознание. Я остаюсь.

Вымышленное небо содрогнулось от нового удара грома, и, когда мы с Адамом опустились на землю, одежда наша сама собой растаяла. Но я чувствовала дождь у себя на лице и на волосах. На этот раз я чувствовала дождь.

И на этот раз, когда Адам вошел в меня, я потеряла сознание.

А когда очнулась, светило солнце.

Загрузка...