Известные людям вещества по мере восхождения материи на более высокие ступени становятся все менее доступными чувственному восприятию. Возьмем, например: металл, кусок древесины, каплю воды, воздух, газ, теплоту, электричество, светоносный эфир. Мы же называем все эти вещества и явления материей, охватывая таким образом единым и всеобщим определением все материальное; но так или иначе, а ведь не может быть двух представлений, более существенно отличных друг от друга, чем то, которое связано у нас в одном случае с металлом и в другом — со светоносным эфиром. Как только дело доходит до второго, мы чувствуем почти неодолимую потребность отождествить его с бесплотным духом или с пустотой. И удерживает нас от этого только то соображение, что он состоит из атомов; но даже и тогда мы ищем себе опору в понятии об атоме как о чем-то хотя бы и в бесконечно малых размерах, но все-таки имеющем плотность, осязаемость, вес. Устраните понятие о его атомистичности — и мы уже не в состоянии будем рассматривать эфир как вполне реальное вещество, или, во всяком случае, как материю. За неимением лучшего определения нам пришлось бы называть его духом. Сделаем, однако, от рассмотрения светоносного эфира еще один шаг дальше и представим себе вещество, которое настолько же бесплотнее эфира, насколько эфир бесплотнее металла, — и мы наконец приблизимся (вопреки всем ученым догмам) к массе, единственной в своем роде, — к нерасторжимой материи. Потому что, хотя мы и примиряемся с бесконечной малостью самих атомов, бесконечная малость пространства между ними представляется абсурдом.
Поскольку понятно, что все материальные вещи взаимосвязаны и являются частью одного и того же; поскольку галька у наших ног и самая далекая и малополезная неподвижная звезда — и те связаны друг с другом, получается, что вопрос «Дождь пошел, дорогой?» и самые мрачные метафизические искания имеют связь такую же тесную.
Ты смотришь в зеркало, и на этот раз оно говорит тебе, что да — на тебе лежит проклятие.
Солнце только начинало вставать, а я уже примчалась в университетскую библиотеку. Был вторник, утро, до открытия библиотеки — еще пять минут. Я слегка ошалела от подъема на холм в утренних сумерках и немного задыхалась от зимнего неба и своего собственного дыхания, которое само было зимним небом в миниатюре. Впервые в жизни я шла и слушала на ходу айпод. Мне показалось, что самым подходящим аккомпанементом для подъема в гору на рассвете моего первого дня в роли человека, на котором, возможно, лежит проклятие, будет «Dixit Dominus» Генделя — та самая вещь, которую играли в Гринвиче в тот вечер, когда я познакомилась с Берлемом. Я одновременно и люблю эту музыку, и ненавижу ее, и, когда слышу ее, мне чудится, будто она ползет по моей коже — и снаружи и внутри.
Патрик может подумать, что я — воплощение постмодернизма только потому, что у меня есть айпод, но при этом, когда дело касается исследовательской деятельности, интернету я предпочитаю библиотеки. И хотя я знаю, что такое святая вода и где ее можно раздобыть, я не имею ни малейшего представления о втором ингредиенте рецепта мистера Y: Carbo Vegetabilis (или растительный уголь). Ну хорошо, допустим, я понимаю, что растительный уголь подразумевает жженую древесину или какую-нибудь другую растительность, но что такое гомеопатическая потенция? Думаю, в интернете можно было бы быстро найти ответ на этот вопрос, но насколько ему можно верить? А мне же еще нужно точно знать, что мог подразумевать под этим писатель XIX века. Возможно, этим термином больше не пользуются или теперь он означает что-нибудь совсем другое. Взять, к примеру, слово «атом» — как изменилось его значение за сотни лет! Я твердо решила приготовить этот раствор и испытать его на себе. Даже несмотря на то, что сегодня утром очнулась от укола честности, которая иногда охватывает тебя сразу после пробуждения, и внутренний голос велел мне остановиться. Но зачем останавливаться? Эта микстура не может причинить мне вред. Углем невозможно отравиться, водой — тоже. К тому же мне казалось, что рецепт — это часть книги и что Люмас зачем-то именно так и задумывал — чтобы читатель испытал снадобье на себе.
Отдел «История медицины» обнаружился на четвертом этаже библиотеки, за религиозными и философскими книгами, в маленьком углу рядом с лестницей. Гомеопатии здесь была отведена целая секция: множество потрепанных томов в твердых обложках и неброских переплетах темно-зеленого, темно-красного и серого цвета. Я выбрала толстую зеленую книгу и взглянула на название — «Реперторий Кента» и дату выпуска — 1897. Я уселась, скрестив ноги, на выцветший ковер и принялась листать книгу, заинтригованная ее необычной структурой, мне совершенно непонятной. Казалось, книга содержит в себе списки симптомов, сгруппированные под названиями вроде «Сон», «Глаза», «Гениталии» и «Разум». Я открыла раздел «Сон» и в главе «Сновидения» наткнулась на любопытное стихотворение. Я стала читать дальше и увидела что-то вроде словарных статей, состоящих из одного слова или одного предложения, таких как «сера», «сексуальный», «скелет», «слышать голоса», «стрелять», «стыд» — и дальше: «терять дорогих людей или предметы», «тосковать по дому». После каждого коротенького текста стояли непонятные мне буквы, на вид — какие-то сокращения. Под статьей «сновидения, змеи» их было много: alum., arg-n, bov., grat., iris., kali-c, lac-c., ptel., ran-s., rat., sep., sil., sol-n., spig., tab. Некоторые почему-то были написаны курсивом, и что все они означали, я понятия не имела.
Я стала листать книгу от конца к началу, нашла раздел «Разум» и в главе «Заблуждения» обнаружила очень странные вещи — например, там упоминалось заблуждение из разряда «живой с одной стороны, мертвый с другой» и какие-то туманные «иллюзии влюбленности». В разделе «Гениталии, мужские» я нашла описание эрекции, которая может быть «порывистой» или случаться только во второй половине дня или исключительно в процессе кашля. Все это было очень интересно, но совершенно непонятно, поэтому я захлопнула фолиант и стала просматривать другие книги на полке. Странно: я всегда считала, что гомеопатия — это какое-то безумное траволечение, но, полистав эти книги, вдруг поняла, насколько серьезно относятся к ней некоторые люди — точнее, относились в конце прошлого века, когда и было опубликовано большинство этих книг. У всех гомеопатических авторов были невероятно шикарные имена: доктор Константин Херинг, доктор Джон Генри Кларк, доктор Вильям Берике; среди них попадались даже женщины, в том числе доктор Маргарет Тайлер и доктор Дороти Шепард. Перед каждым именем обязательно стояла приписка «доктор», указывающая на то, что все важные специалисты, практиковавшие в те времена гомеопатию, были врачами. В итоге у меня набралась целая стопка книг — от 1880 года и до начала XX века. Я перетащила ее на маленький столик и принялась во всем этом разбираться.
После двух часов беспрерывного чтения я вышла покурить. Небо теперь окрасилось в ненатуральный синий цвет — цвет школьной формы, и на секунду мне показалось, будто из него исчезла какая-то деталь. Передо мной по траве пробежала серая белка, ее худенькое тельце поднималось и опускалось, будто волна. Я проследила за ней взглядом: белка взобралась на дерево и исчезла. За деревом, далеко внизу, в слабом искусственном свете поблескивал маленький город. Собор по-прежнему занимал центральное место в картине и при таком освещении казался коричневатым, словно оцифрованная старинная фотография. Вдыхая в холодном воздухе дым, я обдумывала все, что успела узнать за это утро. Судя по всему, гомеопатию изобрел (ну, или открыл) Самюэль Ганеман в 1791 году. Ганеман был химиком и автором научных работ на тему сифилиса и отравления мышьяком. Он был недоволен методами, применявшимися в современной ему медицине — в особенности кровопусканием. Ганеман полагал, что герцога Австрии Леопольда убили придворные врачи, которые четыре раза за одни сутки пустили ему кровь, надеясь таким образом сбить высокую температуру. Работая над переводом Materia Medica Каллена, Ганеман вдруг пережил озарение. Каллен писал, что кора хинного дерева излечивает от малярии благодаря своему горькому вкусу. Но Ганеман как раз знал, что отравление корой хинного дерева вызывает симптомы, схожие с симптомами малярии, в том числе увеличение печени и селезенки и общее истощение. Выходило, что лекарство действует на больного так же, как и сама болезнь. А что, если это справедливо и по отношению к другим заболеваниям? Что, если любое лечение подчиняется принципу «клин клином»?
Это дало Ганеману первый повод воскликнуть: «Эврика!» — а позже он разработал целую систему медицины под девизом: Similia similibus curentur — подобное лечится подобным. Второй повод кричать «Эврика!» у Ганемана появился, когда он пришел к выводу, что в этом методе эффективны лишь малые дозы. Конечно, кора хинного дерева — это замечательно, но ведь она ядовита и сама по себе представляет большую опасность для человека. Излечивание отравления отравой казалось не слишком здравой мыслью, поэтому Ганеман экспериментировал с сильно разбавленным экстрактом коры и выяснил, что силу имеет даже слабый раствор. Позже гомеопаты XIX века обнаружили, что чем меньше концентрация вещества, тем эффективнее лекарство: приближаясь к бесконечно малой дозе, ты добиваешься до странности сильного эффекта. Парадоксально, но факт. Ведь не остановил же парадокс ни квантовых физиков, ни Эйнштейна.
На улице, несмотря на чистое небо, оказалось ужасно холодно — пришлось быстро затушить сигарету и вернуться в библиотеку, на четвертый этаж, к книгам. Я снова сняла с полки тот толстый справочник, который попался мне первым, и стала снова в нем копаться. Теперь я уже знала, что в этой книге врачи-гомеопаты находят симптомы и отбирают в представленном ниже списке общие для всех симптомов препараты. Странные аббревиатуры, оказывается, означают разные гомеопатические вещества. Ars. — это Arsenicum, bry. — это Bryonia, a carb-v. — Carbo Vegetabilis. Разобравшись в этой системе, я сразу захотела поискать свои собственные странные симптомы: ранние пробуждения, пристрастие к соли, сигаретам и алкоголю, любовь к нетрадиционному сексу, предпочтение собственной компании всем остальным… Увы, на это не было времени. У меня на запястьях и лодыжках остались одинаковые следы от веревок, которые поблескивали на коже, как полоски расплавленной пластмассы. Может, подобрать себе что-нибудь, что бы их вылечило? Наверное, много времени не потребуется. Хотя, пожалуй, нет, не буду. Они мне почти нравятся.
Я зевнула и даже не стала прикрывать рот — тут за все утро не появилось ни души. Я по-прежнему не знала, что такое Carbo Vegetabilis и что означают слова «гомеопатическая потенция 100 °C», поэтому я продолжала рыться в кипе книг на столе, пока наконец не нашла две полезные работы. Первая оказалась краткой биографией доктора Томаса Скиннера, шотландского гомеопата, который в 1876 году посетил Соединенные Штаты и сконструировал так называемое колебательное устройство для изготовления высоких потенций, которые в книге назывались «потенциями выше 1000». Еще немного пошелестев страницами, я наткнулась на второй полезный текст — ксерокопию статьи из каталога гомеопатической фармацевтической фирмы «Берике и Тафель» 1925 года, в которой очень подробно описывалось, как готовятся (или готовились в те времена) гомеопатические лекарства. Процесс приготовления походил на чистое безумие. Если я правильно поняла, материал (кора хинного дерева, мышьяк, сера, змеиный яд или любой другой) вымачивается в «чистейшем спирте, приготовленном из отборного зерна», после чего для приготовления лекарства берется одна капля полученного путем вымачивания «материнского раствора» и смешивается с девяноста девятью каплями алкоголя, затем полученную микстуру встряхивают десять раз, после чего берут одну каплю этого нового раствора, снова смешивают его с девяноста девятью каплями спирта — и так далее. Чтобы получить препарат в потенции 3 °C — а, похоже, именно в такой потенции чаще всего прописывают гомеопатические препараты, — нужно проделать эту процедуру тридцать раз. И, соответственно, для тысячной потенции (которую называют потенция 1M) — тысячу. Ну, если я, конечно, все верно поняла. Потому что вообще-то звучит совершенно немыслимо. Я даже перечитала статью заново. Нет, все именно так.
Черт. Этим вообще еще кто-нибудь занимается? И существуют ли до сих пор такие вещи, как высокие потенции Тафеля или машина Скиннера? Может, мне придется пойти раздобыть угля и затеять всю эту возню с пипетками и сливовицей (интересно, она сойдет за чистейший спирт? Боюсь, что нет)? И справятся ли мои израненные запястья со всем этим бесконечным встряхиванием? Руки у меня не железные, и выносливости — никакой. Однажды я стирала карандашные пометки на полях книги страниц в сто, которую мне нужно было отксерокопировать (длинная история), и после этого у меня было ощущение, как будто бы я сутки напролет обрабатывала вручную чей-то гигантский член.
Я продолжала размышлять над этим и мечтала, как было бы хорошо найти какого-нибудь фармаколога Викторианской эпохи, и тут кто-то похлопал меня по спине. Хоть я и считала, что кроме меня в зале никого не было, я все равно не подпрыгнула. Да какое там: новая проблема увлекла меня так сильно, что я лишь рассеянно стряхнула руку с плеча и продолжала читать дальше. К тому же я все равно уже почувствовала, что это Патрик. Узнала древесный запах его лосьона после бритья и лимонный аромат свежевыстиранной одежды. Он снова дотронулся до моего плеча, и на этот раз мне пришлось откликнуться.
— Привет, — сказала я, едва оторвавшись от книги.
— Здравствуй, — ответил он и навис у меня над правым плечом. — О чем читаешь?
— О гомеопатии девятнадцатого века, — сказала я и прикрыла книгу, положив руку сверху на обложку так, чтобы не видно было запястья.
— Господи, тогда уже была гомеопатия?
— Похоже, она тогда переживала расцвет.
Повисла долгая пауза. Поскорее бы он ушел.
— Эриел, — начал он.
— Что?
— Можно, я угощу тебя кофе в качестве извинения?
Я вздохнула:
— Я тут еще не скоро управлюсь.
— Эриел?
Я не ответила. Он молча стоял у меня за спиной, и я не знала, что сделать — обернуться и посмотреть на него или просто продолжать заниматься своим делом в надежде, что он уловит намек и уйдет. Я, правда, была не очень-то уверена, какой именно намек он должен был уловить. Что-то вроде: «Не ввязывай меня в ваше гребаное семейное дерьмо». Некоторое время я продолжала его игнорировать, после чего он подошел поближе и посмотрел на книгу, лежащую передо мной на столе, так, как смотрят на фотографии в комнате, в которой никого нет.
— Ладно, не буду тебе мешать, — сказал Патрик, но с места не сдвинулся. — Гляди-ка. — Он ткнул своим тонким пальцем в книгу. — Это фосфор, я его принимал.
Я взглянула на него.
— Ты принимал гомеопатические средства?
— Ну да. Не знаю, насколько мне это помогло, но…
— Слушай. Давай и в самом деле выпьем кофе, — сказала я. — Только подожди несколько минут, я тут кое-что закончу и возьму домой несколько книг. Давай через пять минут у выхода?
— Отлично.
В колледже Шелли (названном так в честь Мэри, а не в честь Перси Биши) есть лестница Фибоначчи, люстра 1960-х годов и кафе под названием «Жующий монстр». «Жующий монстр» — единственное, что мне в этом колледже не нравится. Весь из себя ярко-оранжевый с белой отделкой, сплошь изгибы и ломаные линии, новенькие бильярдные столы и плазменный экран на стене. Мне куда милее старый маленький бар в здании Рассела с его напольными пепельницами и ободранными столами из ДСП. Студентам «Рассел-бар» не нравится, а это означает, что обычно там никого нет. Иногда они, правда, заходят сюда позаниматься или подремать с похмелья, свернувшись калачиком на одном из старых замызганных диванчиков, но это бывает нечасто. И кстати, в «Жующем монстре» нельзя курить. В «Жующем монстре» можно делать только безупречные вещи, да и самому здесь нужно быть безупречным и прекрасным — иначе флуоресцентные огни и зеркала, развешенные повсюду, немедленно укажут тебе на дверь.
Я взгромоздилась на табурет за маленьким белым столиком у окна и натянула рукава свитера как можно ниже — чтобы прикрыть запястья, а Патрик тем временем заказывал нам кофе: себе что-то взбито-молочное, а мне — «американо» (в Расселе его называют просто «черный»). Передо мной на столе высилась стопка книг по гомеопатии, и здесь они выглядели так же неуместно, как и я сама. Зеркала отражали мой нездоровый цвет лица — из-за ярко-рыжих волос я казалась еще бледнее, чем в действительности, — и джинсы, истрепавшиеся внизу до состояния бахромы (не думала, что это так заметно). Утром я не задумываясь напялила этот черный свитер и только сейчас обратила внимание на то, как сильно протерлась шерсть в некоторых местах и как неопрятно я в нем выгляжу. Если бы не волосы, меня можно было бы принять за плохую ксерокопию самой себя.
Патрик поставил передо мной кофе и выглянул в окно.
— Ух ты, какая сегодня видимость, — сказал он, усаживаясь за стол. Небо по-прежнему было неестественного голубого цвета.
— Да, но собора-то не видно. — Отсюда видны только пустынные поля и за ними — какие-то индустриальные башни.
— А надо, чтобы обязательно было видно собор?
— Ну, наверное. В том смысле, что больше-то тут, по-моему, и смотреть не на что. Когда сидишь здесь, наверху.
— Возможно. — Патрик ковырялся тонкой серебряной ложечкой в своем взбито-молочном напитке, и я заметила, что руки у него слегка дрожат, а лоб блестит, покрытый испариной. — Итак…
— Итак, — откликнулась я. — Ты?..
Что я должна была сказать? Я совсем уж было собралась спросить, не стало ли ему легче, но быстро поняла, что это было бы полным идиотизмом, ведь на самом-то деле мне нет никакого дела до того, как он себя чувствует. Овал, в котором должны были появиться мои слова, некоторое время повисел в воздухе, после чего Патрик сам достроил за меня вопрос и сам же на него ответил:
— Да. Эмма вернулась. Я… — Он еще немного поболтал ложкой в кофе. — Извини, если вчера я вел себя странно. Не знаю, сможешь ли ты меня за это простить.
— Ничего страшного, — услышала я собственный голос. — Я же ничего не говорила… Ну, сам понимаешь…
— Ну конечно, но мне не следовало…
— Я хочу сказать, что, возможно, нам следует избегать… В будущем…
«Жующий монстр» — неподходящее место для подобных разговоров. Это разговор из тех, что ведутся в темноте джаз-клубов, за полночь, когда все дети уже спят, а мы пытались его вести в таком месте, где, кажется, каждое слово подвергается жесткой цензуре.
— Ладно, не важно, — сказала я наконец.
— Прости меня, пожалуйста.
— Все нормально.
Я подумала о монстре Франкенштейна, вымышленном персонаже, который косвенно дал имя этому заведению. «Она лежала поперек кровати, безжизненная и неподвижная; голова ее свисала вниз, бледные и искаженные черты ее лица были наполовину скрыты волосами… На шее у нее четко виднелся след смертоносных пальцев демона, и дыхание уже не исходило из ее уст».[12] Вот что сделало творение Виктора Франкенштейна с его невестой, Элизабет. Так что, возможно, это все же подходящее место для таких разговоров.
— Ты… — начала я одновременно с Патриком, который сказал: «Я…»
— Давай ты первая.
— Нет, давай ты.
— Ну ладно, что ты хотела сказать?
— Я просто… Просто мне не хочется замещать твою жену. Особенно когда вы в ссоре. Так мы с тобой не договаривались.
— Конечно нет. Прости. Это больше не повторится.
Несколько мгновений мы оба молчали. Я пила кофе и краем сознания мечтала о сигарете. К барной стойке подошли две женщины и заказали сок, после чего подошли и сели за столик сразу за нашим.
— Так ты лечился у гомеопатов? — спросила я.
Он пожал плечами:
— Кто-то посоветовал.
— И как тебе?
Он отхлебнул кофе, и я заметила, что руки у него больше не дрожат.
— Любопытно. — Он наморщил лоб. — Задают разные странные вопросы. Спрашивают, какую еду ты больше всего любишь, какие сны тебе снятся, где ты работаешь и доволен ли своей профессией. Чем-то похоже на психотерапевта.
Однажды я была у психотерапевта. Учитель физкультуры увидел у меня на ногах шрамы и отправил меня к врачу. А врач направил меня куда-то вроде подросткового отделения местной больницы. Помню, как я смотрела какую-то мыльную оперу в приемном покое, где кроме задрипанного телевизора имелись еще зеленые пластмассовые стулья и плакаты про СПИД. Доктор, к которому меня направили, оказался молодым круглолицым парнем в очках. Я рассказала ему о том, как это удивительно — доставлять себе удовольствие через боль, о том, что мне известно, как сильно можно на это подсесть, но я-то пока еще не подсела. Рассказывая о своем детстве, я всю дорогу смеялась. А психотерапевт только молча смотрел на меня с очень удивленным видом, и через неделю я получила письмо, в котором говорилось, что «на сегодняшний день» у них нет возможности мне помочь. Я до сих пор помню эту похожую на коробку крохотную комнатку с картонными стенами. В ней пахло дымом, и я заметила на столе пепельницу из серебряной фольги — рядом с пачкой бумажных салфеток и вазой с пластмассовыми голубыми цветами. В это самое мгновение мне пришло в голову, что надо бы попробовать закурить. В конечном итоге я стала курить вместо того, чтобы резать себе руки и ноги, но шрамы у меня остались до сих пор. Патрику они нравятся.
Я отхлебнула кофе, а Патрик продолжал рассказывать о своем походе к гомеопату.
— Не знаю, зачем им такие подробности о твоей жизни, — сказал он и засмеялся. — Я-то вообще туда пошел из-за головных болей и бессонницы.
Я допила кофе.
— И в итоге стал принимать фосфор?
— Да. И кстати, знаешь, пожалуй, голова у меня с тех пор не болит — правда, сплю я по-прежнему неважно.
— Так ты в это веришь?
— М-м-м… Не знаю. Я смотрел по телевизору какую-то передачу, там рассказывали, что все эти лекарства — просто-напросто плацебо, в них нет ничего такого, что могло бы существенно повлиять на что-нибудь. Ведь эти препараты и в самом деле так сильно разбавляют, что, с химической точки зрения, там не остается практически ничего, кроме воды. Правда, гомеопаты утверждают, что у воды есть память, но это звучит уж совсем дико.
— И как это твое лекарство выглядело? — спросила я. — Где ты его взял?
— Так мне сама гомеопат его и дала. У нее там такой огромный деревянный шкаф с ящичками… — Патрик развел руки на ширину нескольких футов и поднял вверх большие пальцы, показывая размер шкафа. Я заметила, что смотрит он не на свои руки, а на стену у меня за спиной, и поняла вдруг, что люди, показывая размер руками, призывают на помощь перспективу. Он не говорит: «Шкаф был вот такого размера». Он говорит: «Шкаф выглядел бы отсюда вот таким, если бы стоял вон там».
Разобравшись с размерами, он продолжил:
— Все ящички были с наклейками, подписанными в алфавитном порядке. Она открыла один из них, и там оказалась куча стеклянных пузырьков с крошечными белыми шариками. Она объяснила мне, что вообще-то все гомеопатические лекарства жидкие, но ими пропитывают такие вот маленькие таблеточки, и тогда лекарство намного удобнее принимать. Извини, ты, наверное, заскучала.
— Нет, мне правда интересно. Я вообще представления не имела, как это выглядит. — Я хотела было пробежать рукой по волосам, но где-то в районе лба наткнулась на огромный спутавшийся клок и попыталась его распутать. — Так значит, эти таблетки можно получить только у гомеопата?
— Ну что ты, нет, — засмеялся Патрик. — Ты что, никогда не ходишь в «Бутс»?[13] Гомеопатические лекарства теперь продаются где угодно. Во всех аптеках и даже в магазинах здорового питания. Я, например, принимаю «нукс вомика» для пищеварения. Его продают везде, даже рецепт не нужен.
— Хм-м-м… — удивилась я. — Интересно… Я и не думала, что это такое популярное увлечение.
— Да, теперь это большое дело, — сказал он. — У меня в кабинете есть немного «нукса», если тебе интересно посмотреть, как они выглядят.
— Хорошо.
У большинства людей в рабочих кабинетах творится черт знает что. Я встречала таких, которые сидят в своем офисе, как в ловушке, и до восьми часов вечера все никак не уходят домой — возможно, просто не могут пробраться сквозь горы старых журналов, книг и распечатанных электронных писем. А вот у Патрика кабинет просторный, незахламленный и без единой пылинки. Конечно, до безупречности «Жующего монстра» ему далеко, но если сюда заглянуть, становится понятно, почему он так любит пить здесь кофе. Он, как и я, организовал себе Г-образную комбинацию столов, только его столы больше и у одного из них стеклянная столешница. Стеклянный развернут длинной стороной к входной двери, и на нем нет ничего, кроме тяжелого полупрозрачного пресс-папье и белой лампы. Второй стол стоит перед окном, на нем нет ничего, кроме компьютера, и, по-моему, его только что отполировали. Комната такая большая, что еще остается место для журнального столика и четырех удобных кресел.
Патрик закрыл за нами дверь и подошел к ящику стола.
— Вот, — сказал он и, достав из стола маленький коричневый пузырек, протянул его мне.
Я положила библиотечные книги на журнальный столик и взяла у него пузырек. На этикетке значилось: «Nux Vom 30. 125 таблеток». Инструкция сбоку на бутылочке призывала принимать по одной таблетке каждые два часа при «острых» случаях и три раза в день во всех других случаях. Я открутила крышечку и заглянула внутрь — там лежала горка крошечных таблеток чисто-белого цвета, похожих на мини-аспирин.
Патрик тем временем запер дверь и теперь закрывал жалюзи.
— Насколько я прощен? — спросил он.
— Что-что? — подняла я глаза от пузырька, но он уже успел меня обнять и теперь жарко целовал.
— Патрик, — сказала я, как только он остановился. Но что тут скажешь? Несмотря на — или, как это ни странно, именно благодаря вчерашней нашей встрече, у меня по коже пробежала знакомая дрожь, и, вместо того чтобы сказать ему о том, что это не самая удачная мысль, я позволила ему снять с меня свитер и стянуть вниз джинсы и трусы — а потом, схватив за волосы, нагнуть над стеклянным столом. Мои груди распластались по холодному стеклу, и, пока Патрик меня трахал, я все думала — как, интересно, они выглядят оттуда, из-под стекла.
— Господи, Эриел, — сказал он после секса, вытирая себе член бумажной салфеткой, пока я натягивала джинсы. — Не знаю, что ты во мне будишь — мои лучшие стороны или, наоборот, худшие…
— Думаю, худшие, — сказала я, улыбаясь.
Он улыбнулся в ответ.
— Спасибо, что простила.
Я засмеялась:
— А может, я еще и не простила. — Я собрала книги и направилась к двери. — Ну что ж, пожалуй, я пойду — посмотрю, на что похожи мои новые соседи по комнате.
Патрик выбросил свой «клинекс».
— Соседи по комнате?
— Беженцы — так их называет Мэри. Погорельцы из здания Ньютона. Ко мне подселили двоих.
— М-да. Не повезло. — Патрик откинулся на стеклянный столик и посмотрел на меня. — Ну, знай, что здесь тебя всегда ждут.
— Нас застукают.
— Да, наверняка. — Он вздохнул. — Тогда вернемся в отели.
— Посмотрим. — Чтобы смягчить тон, я сопроводила это слово шаловливой улыбкой, потому что мне только что пришла в голову одна мысль.
— Ой, Патрик… — сказала я, уже держась рукой за дверную ручку — как будто чуть не забыла спросить об одной вещи.
Он возился с пуговицами на штанах, проверяя, все ли застегнуты.
— Что?
— Я кошелек дома забыла. У тебя тут лишней десятки не завалялось? Я бы, конечно, обошлась, но собиралась на обратном пути заехать на заправку. Я верну завтра или типа того.
Он тут же полез за бумажником и вынул оттуда двадцатку.
— Не вопрос, — сказал он. И потом, когда я уже выходила из кабинета, тихо добавил: — У меня еще много, так что не стесняйся, если понадобится.
Я шла по коридору и думала: может, все-таки честнее было украсть десятку из чайно-кофейного фонда в кухне?
У меня в кабинете находилась какая-то молодая женщина. Приблизительно моего возраста или, может, немного моложе, в очках в толстой черной оправе, с кудрявыми светлыми волосами и короткой стрижкой. Она ставила книги на одну из освободившихся полок. На полу вокруг нее стояло еще штук пять коробок, набитых самыми разными предметами, которые едва в них помещались — в основном это были книги, но также и диски, маленький проигрыватель, плюшевая зеленая лягушка и скомканный лабораторный халат.
— Привет, — сказала я, обходя коробки. — Я Эриел.
— О господи. Простите, пожалуйста, что так вышло. Я Хизер. — Судя по акценту, она была из Шотландии, возможно — из Эдинбурга.
Хизер широко улыбнулась, положила книги, которые держала в руках, и протянула мне руку. Я тоже положила свою стопку книг на ставший теперь одинарным стол и ответила на приветствие.
— Нет, серьезно, — продолжала она. — Я переберусь куда-нибудь, как только появится возможность. Хотя это, конечно, ужасно мило, что вы согласились меня приютить. Я вам очень благодарна.
— М-м-м… Послушать вас, так я прямо герой дня, — ответила я. — Нет, конечно, я совсем не против вас приютить, но дело в том, что этот кабинет никогда не был рассчитан на меня одну — я всегда делила его со своим научным руководителем, а сейчас его нет, так что вполне логично, что ко мне решили кого-то подселить. Это вообще-то руководитель нашего отделения предложила.
— Ну, в любом случае большое спасибо. В смысле, вы ведь могли и отказаться.
Вообще-то не могла. Ну да ладно, не важно.
— Я только проверю почту, — сказала я, усаживаясь за свой компьютер. — А потом вам помогу, если надо.
— Нет-нет, не беспокойтесь. Я постараюсь не устраивать тут слишком большого бардака — не хотелось бы разнести вам кабинет своим хламом.
— Да ладно вам, все в порядке.
Хизер уже развернула стол к окну и водрузила на него свой компьютер. Теологу, значит, достанется тот, что стоит за моим — будет сидеть лицом к другой стене. У компьютера Хизер большой монитор с плоским экраном, кажется оставленный в режиме сна. Я включила свой компьютер и стала пробираться по лабиринту из коробок, собираясь подняться наверх, посмотреть, нет ли для меня сообщений, и принести себе из кухни кофе.
— Вам кофе принести или еще чего-нибудь? — спросила я, проходя мимо Хизер.
— Ой, как здорово, кофе! Но нет, что вы, мне неловко вас утруждать…
— Да без проблем, я все равно как раз себе иду делать.
— Ну хорошо. Если это не очень вас затруднит. Наверное, мне сейчас не помешает чашечка — такой сумбур в голове.
— Это мне знакомо, — ответила я.
Вернувшись за стол, я тут же принялась искать в интернете разные гомеопатические препараты. Насколько я смогла разобраться, стоили они по три-четыре фунта за пузырек. Их можно было бы заказать по интернету, но у меня нет кредитной карточки, поэтому придется все-таки идти самой. Я так оголодала, что, казалось, вот-вот потеряю сознание, но тратить даже часть денег на столовую не хотелось. Пожалуй, допью-ка я кофе, а потом освобожу машину и поеду домой, а уж там съем супа и приму ванну. И тогда можно будет пойти на поиски Carbo Vegetabilis. В городе есть огромный «Бутс» и еще парочка магазинов лечебного питания, и если эти препараты действительно так широко распространены, как говорит Патрик, у меня не должно возникнуть никаких проблем с этим Carbo.
Хизер тем временем закончила расставлять свои книги на полках.
— О господи, — вдруг сказала она.
Я взглянула на нее — она стояла и в ужасе смотрела на полки.
— Что-то не так? — спросила я.
— Ой, простите, я вам мешаю работать.
— Да я не работаю. Что случилось?
— Я совсем не оставила места для того, другого человека.
Мы обе посмотрели на полки. Она действительно ухитрилась забить книгами целый шкаф — да так, что часть книг даже пришлось уложить сверху, и все равно местами тома стояли так плотно, что казалось, вот-вот начнут выталкивать друг друга. Туда втиснулась даже зеленая лягушка, которая выглядела теперь совершенно расплющенной. Хизер прикусила губу — она явно была очень обеспокоена. Тут она поймала мой взгляд, и мы обе расхохотались.
— Ну, что поделаешь, — развела я руками.
— Может, у него будет не слишком много вещей… У меня-то так много только из-за того, что все мои вещи хранились на складе — мой кабинет как раз планировали ремонтировать во время каникул. Ладно, если у него окажется много вещей, думаю, часть своих уберу обратно в коробки.
Она подошла к моему столу и посмотрела на стопку книг по гомеопатии. Потом провела пальцем по корешкам так, будто боялась подцепить какую-нибудь заразу, и тут же убрала руку.
— Вы ведь вроде с кафедры английской литературы?
— Ну да. Вроде того.
— Зачем же вам книги по гомеопатии?
— Ну, у меня всегда бывают разные странные книги. Я пишу диссертацию по мысленным экспериментам. Вообще-то, думаю, скоро меня отсюда вытурят. Слишком далекая от литературы тема — даже несмотря на то, что я беру примеры из поэзии и все такое.
— Мысленные эксперименты! Круто.
— Да уж, тема увлекательная. А вы, кажется, занимаетесь эволюционной биологией?
— Да, я получила докторскую стипендию по молекулярной генетике, так что занимаюсь вроде как эволюцией с начала времен — ну, или, по крайней мере, с зарождения жизни, хоть это и звучит довольно безумно. В течение учебного года я преподаю у детишек — так мой прежний научный руководитель именует студентов, — но большую частью времени создаю всякие компьютерные модели. Кстати, хотите, покажу кое-что?
— Конечно, — ответила я. — Что?
— Смотрите. — Она дотронулась до мыши у себя на столе, и ее плоский монитор вернулся к жизни. Вдруг всю черную поверхность экрана заполнили цифры и буквы, которые все время менялись — как показатели изменения цен на фондовой бирже или как информационные символы в компьютерной матрице, — казалось, что при этом должно раздаваться тиканье.
— Он рассчитывает происхождение жизни, — сказала Хизер. И засмеялась — таким пронзительным смехом, что народу в комнате было явно недостаточно, чтобы его поглотить. — Звучит безумно, я понимаю. Извините.
— Вот это да! — проговорила я, глядя на экран.
— Ага… Правда, в обосновании диссертации все это выглядело далеко не так увлекательно, но на самом деле я почти ничего больше и не делаю. Практически занимаюсь только тем, что ищу ПУОП. Ну, или, если точнее, заглядываю за ПУОП, поскольку в него-то самого уже никто не верит.
Я все никак не могла оторвать глаз от экрана, но Хизер уже отвернулась. Она взяла со стола карандаш и вертела его в руках, присев на край стола, спиной к монитору. Цифры и буквы передо мной сменяли друг друга и повторялись — и казалось, наблюдать за этим можно целую вечность. Смотреть всю ночь, а потом закрыть глаза и увидеть, как тысячи букв и цифр продолжают безумно кружиться в темноте.
— Что такое ПУОП? — спросила я.
— Последний универсальный общий предок.
— Это…
— Тот, от кого мы все произошли.
— Ага, — сказала я. — Так эта программа — что она делает?
Хизер провела рукой по волосам.
— Хороший вопрос, — сказала она и неожиданно добавила: — Ой, здравствуйте!
— Здравствуйте, — ответил ей мужской голос.
Я обернулась. В дверях стоял парень с небольшой коробкой в руках. У него были черные волосы до плеч, и одет он был в мало сочетающиеся друг с другом слои черной, серой и грязновато-белой одежды. Из-под черной хлопковой куртки виднелась расстегнутая серая рубашка, из-под рубашки — тонкая черная фуфайка, а из-под фуфайки — футболка, видимо изначально белая. Несмотря на такое количество одежды, он выглядел худым и каким-то угловатым, с острым носом и выступающими, как у мертвеца, скулами. А щеки его украшала щетина — примерно трехдневная. Молодой, лет тридцати с небольшим, но темные карие глаза, казалось, смотрели на этот мир уже миллионы лет.
— Здравствуйте, — ответила я. — Вы, видимо…
— Я — Адам. Если правильно понимаю, это здесь мне можно будет какое-то время поработать?
Хизер немедленно взяла руководство в свои руки и стала метаться по кабинету, как мяч для сквоша.
— Привет, Адам. Я Хизер, а это Эриел. Вот ваш стол, а ваша доска для записок — вон там, и мне ужасно неудобно, но вы только взгляните, что я сделала с полками…
Чуть позже я краем слуха уловила все тот же пронзительный смех и еще какие-то слова. Не уверена, что Адам вообще ее слушал: мы продолжали пристально смотреть друг на друга. Не знаю почему, но у меня появилось непреодолимое желание пройти через всю комнату и слиться с ним в одно целое: не целоваться, не трахаться, а именно слиться. Смешно — ведь он для меня слишком молод. Я ждала, что он вот-вот отведет от меня этот свой взгляд — пронзительный и похожий на бесконечность, но он продолжал смотреть. Это что же, будет продолжаться вечно? Нет. Я вдруг вспомнила про Патрика и разные другие подробности своего омерзительного прошлого и расколола это мгновение надвое: отвернулась и уставилась в экран компьютера. Мне впервые бросилось в глаза, что по краям монитора скопилась пыль. Грязным казалось вообще все. Я снова посмотрела на Адама, но он уже занялся делом: убеждал Хизер в том, что полки ему не нужны.
— У меня ничего толком и нет, — говорил он. — Смотрите.
И показал ей свою коробку. Внутри лежало три синих карандаша, университетский дневник, красный блокнот и Библия.
— Да уж, вы путешествуете налегке, — сказала Хизер.
Адам пожал плечами.
— Так что оставляйте полки себе, — сказал он. — Я вполне обойдусь столом.
Он сел за стол и включил компьютер. Хизер не оставляла его в покое, и из его ответов я узнала, что на сегодняшний день самое увлекательное в работе Адама — это составление плана семинаров в магистратуре на будущий семестр. В любой другой ситуации подобный разговор показался бы мне невероятно скучным, но голос Адама оказывал на меня какое-то гипнотическое воздействие, и я просто не могла его не слушать. Определить по акценту, откуда он родом, у меня не получалось. Сначала я подумала, что это Южный Лондон с отголосками Новой Зеландии. Потом переместила его в Новую Зеландию с примесью Ирландии. А потом мне это надоело, и я снова подумала, что пора бы домой. Не хватало еще влюбиться в человека, расхаживающего с коробкой, в которой лежит Библия, особенно сейчас, когда у меня на ногах еще не высохла сперма Патрика. Ох, как же я цинична. Я поднялась и стала одеваться.
— Ну что ж, — сказала Хизер. — Думаю, это нужно отметить. — Она взглянула на меня. — Эриел? Ой, вы уже уходите? А как вам наша идея?
— А? — переспросила я, укладывая книги по гомеопатии в сумку, чтобы отвезти их домой.
— Как насчет ужина? У меня, сегодня вечером? Я бы рассказала вам про ПУОП, а Адам — про то, как Бог сотворил Человека, и мы бы все здорово напились. Ну, то есть мы с вами, а Адам, думаю, не пьет. Что скажете, Адам?
— Я приду, только если мне позволят пить, — сказал он.
Я улыбнулась Хизер:
— Гм-м-м, да. Мысль и в самом деле неплохая.
— Отлично, — обрадовалась она. — В семь? Вот мой адрес.
Она накорябала что-то на листе бумаги и протянула его мне.
На этот раз, когда я пришла на парковку у здания Ньютона, никаких мужчин в касках там уже не было, а желтая лента была разорвана и обрывки развевались на ветру. За ней стояло, покосившись, разрушенное здание, а вокруг возвышались наполовину недостроенные леса. Кроме моей машины здесь больше не было ни одного автомобиля, и я радовалась, что наконец-то могу ее забрать. Садясь в машину, я всегда надеюсь, что в ней будет тепло, но там, как обычно, настоящий холодильник, к тому же немного сыро и пахнет сигаретным дымом. Ну, хотя бы завелась с первого раза.
Движение в сторону центра было напряженным, а когда я подъезжала к железнодорожному переезду, огни начали мигать и большие ворота медленно опустились. Вот черт. Теперь придется торчать здесь минут десять, не меньше. Передо мной стоял автобус, развернутый под странным углом и загородивший всю правую полосу, и те немногие машины, которым удалось миновать переезд прежде, чем его закрыли, с трудом продвигались вперед, чтобы его объехать. На моей стороне дороги была булочная — сразу за пабом, и я решила выйти и купить хлеба. Женщина в булочной улыбнулась мне так, будто бы все, кого я когда-либо знала, только что умерли. На обратном пути я поняла, почему автобус остановился так странно: на тротуаре у паба припарковался белый фургон. Поперек кузова шла надпись: «Развлечения высшего сорта». Через несколько секунд из паба вышел человек, толкая перед собой видавший виды игральный автомат, из задней стенки которого торчали провода. Поставив его на тротуар, он открыл задние дверцы фургона. В этот момент я как раз проходила мимо и увидела внутри шесть или семь других стоящих в ряд автоматов — все со стертыми кнопками, на которых, очевидно, сохранились отпечатки пальцев тысяч и тысяч людей. В глубине кузова находился еще один человек — он протирал один из автоматов белой тряпочкой. Увидев, что его коллега возвращается с ношей, он бросил свое занятие и спрыгнул на тротуар — помочь затащить автомат в кузов и привязать его ремнями. На мгновение мне почудилось, будто игральные машины — живые и эти люди на самом деле берут их в плен. Но тут ворота поднялись, автомобильный поток тронулся с места, и я быстренько запрыгнула в машину. Без проблем добралась до заправки и налила в бак бензина на пять фунтов.
Я арендую парковочное место у китайского ресторанчика неподалеку от дома, и, к счастью, на этот раз никто по ошибке не припарковался на моем месте. Дома, пообедав супом, я забралась в ванну с двумя из своих гомеопатических книг — «Лекциями по гомеопатической Materia Medica» Кента и томом довольно странного вида под названием «Портреты гомеопатических препаратов». Ну вот, сначала почитаю про Carbo Vegetabilis, а потом пойду и куплю его себе. Пускай я грязная, пускай притворяюсь, будто со мной не происходит ничего странного, пускай мне невыносимо хочется снова увидеть лицо Адама и нужно снова браться за заброшенную диссертацию и очередную статью для журнала. Но вот в чем мое предназначение. Оно не имеет к реальной жизни никакого отношения. Реальная жизнь — это когда ты позволяешь мужчинам трахать тебя, уложив поперек своих рабочих столов (и, что самое ужасное, получаешь от этого удовольствие). Реальная жизнь — это когда то и дело кончаются деньги и вслед за ними еда. Реальная жизнь — это когда батареи еле-еле греют. Реальная жизнь — это физическое. Так лучше уж дайте мне книги — дайте их невидимое содержимое, их мысли, идеи и образы. Позвольте мне стать частью книги — я все готова отдать за это. Быть проклятой «Наваждением» — это ведь, наверное, значит стать частью книги, интертекстуальным существом, книжным киборгом, или, скорее, библиоргом, — если учесть, что книги не имеют ничего общего с кибернетикой. В книге, в отличие от реальной жизни, вещи не обрастают грязью. Реальная жизнь… В конечном итоге это всего лишь пыль. Даже книги — и те становятся пылью, как те рассыпавшиеся в прах останки, которые находит в музее Путешественник во времени Герберта Уэллса. А мысли всегда чисты.
Прежде чем начать читать, я решила на секунду в порядке эксперимента представить себе: а что, если это и есть реальная жизнь? Что, если я действительно проклята и теперь умру, как Люмас и все, кто читал «Наваждение» в 1890-е годы? Но если я допускаю мысль о том, что все это может быть правдой, значит, инстинкт самосохранения должен был меня остановить, ведь так? А если все это неправда, то к чему беспокоиться? Я взяла первую книгу — «Лекции» Кента — и принялась читать о Carbo Vegetabilis.
Теперь мы приступаем к изучению древесного угля — Carbo Vegetabilis. Это сравнительно инертное вещество, но благодаря тщательному растиранию оно приобретает мощную лечебную силу, превращается в уникальное по своему воздействию лекарство. Будучи разведенным, оно становится подобным природе заболеваний и поэтому может лечить.
В старой школе это вещество применяется в весомых дозах лишь как средство против избыточной кислотности желудка. Силе же своей оно обязано Ганеману; это лекарство — памятник ученому. В чистом виде оно слишком инертно, и его истинные возможности могут быть выявлены только после потенцирования. Это лекарство относится к глубоко и долго действующим антипсорическим средствам. Оно глубоко проникает в жизненную силу больного. При испытаниях лекарство вызывало симптомы, продолжавшиеся длительное время, поэтому оно лечит длительно развивающиеся состояния, медленно возникающие внутри организма.[14]
Дальше шел длинный список симптомов, которые можно излечивать с помощью этого препарата в гомеопатических дозах. Ничего особенно интересного я там не нашла — как не нашла и никакого намека на то, почему Люмас выбрал Carbo в качестве «особенного» составляющего своей микстуры. Я прочитала о вялости, апатии и кровавой рвоте. Потом пробежала глазами по странице и узнала, что люди, испытывающие нехватку Carbo-veg, всегда холодные и похожи на труп. Закрыв эту книгу, я взяла «Портреты гомеопатических препаратов». На внутренней части суперобложки было написано, что литературных героев можно «читать» или расшифровывать точно так же, как врачи расшифровывают пациентов с какой-нибудь болезнью. Мне стало сразу понятно, что имеется в виду: все эти незначительные симптомы, о которых я читала раньше, все эти указания на то, что человек чувствует себя хуже в 11 утра (sulphur) или в 4 часа пополудни (lycopodium). Раскрыв «Портреты», я прочитала:
Carbo-v известен как средство, воскрешающее из мертвых, и любой практикующий гомеопат объяснит вам почему. Когда кажется, будто пациент уже испускает дух, именно это лекарство следует дать ему в самой высокой из возможных потенций. Обычно потенции 1М или 10М бывает достаточно для того, чтобы оживить пациента или хотя бы облегчить ему смерть.
За введением следовала глава, перечисляющая различных известных литературных персонажей, которым, по мнению автора, требовалось это средство. Несколько страниц было посвящено Мине Мюррей и Джонатану Харкеру,[15] а затем автор долго рассуждал об умирающем из рассказа Эдгара По «Месмерическое откровение». И конечно же, особое внимание уделил Элизабет Лавенца из «Франкенштейна». Соответствующий раздел заканчивался так:
Нет ничего удивительного в том, что именно уголь (Carbo) наделен этим мистическим свойством. Ведь что такое уголь, как не сама жизнь в сжатом виде? Он становится топливом для наших печей и машин, а те, в свою очередь, обеспечивают топливом нашу жизнь. В уголь возвращается в конце все живое (пепел к пеплу, прах к праху), и, пожалуй, он является самым загадочным из всех существующих веществ — и ассоциации с темой смерти тут неизбежны. Но в то же время уголь — это еще и жизнь. Он — начало жизни и ее конец. В гомеопатических потенциях он сохраняет не физическое содержание, но энергию — смысл. А смысл угля одновременно прост и сложен. Жизнь. Смерть. Граница всего.
Когда я выбралась из ванной, мокрая и чистая, но не слишком согревшаяся, в голове у меня тикало, как на мониторе компьютера Хизер. Средство, воскрешающее из мертвых. Вот это уже действительно интересно. И вся эта история про то, что уголь — это одновременно суть и жизни и смерти. Что-то интересное про уголь было в научно-популярной книжке Джим Лахири — надев халат, я пошла на кухню поставить вариться кофе и принялась рыться на полках в поисках этой книги. Наконец я ее нашла и сразу отыскала то место, которое мне вспомнилось. В горниле Большого взрыва первым элементом, зародившимся в горячем плазменном супе из электронов и протонов, стал водород. Вообще-то ничего удивительного в этом нет, ведь все, что нужно для образования водорода, — это один электрон и один протон. Масса изотопа водорода равна единице — потому что у него всего один протон, а электроны обычно вообще обходятся без массы. В условиях невероятно высокой температуры образуются также изотопы водорода с массой два (дейтерий, состоящий из одного протона и одного нейтрона) и три (тритий). Затем следует гелий с массой четыре. Но не существует устойчивого ядра с массой пять. И поэтому никто никогда не понимал, как мог образоваться уголь. Каждый новый элемент образуется путем сплавления элементов, образовавшихся до этого, но, сколько ни смешивай водород и гелий в каком-нибудь космическом блендере, угля из них ни за что не получится.
И это — настоящая проблема, потому что, раз таким образом нельзя создать уголь, вся остальная периодическая таблица представляется невозможной. Поскольку масса угля — двенадцать, то, чтобы его образовать, нужно заставить столкнуться одновременно три атома гелия при очень высокой температуре. И долгое время казалось, что такого ни за что и никогда не могло случиться. Но потом специалист по космологии Фред Хойл представил свои рассуждения о том, что уголь все-таки, как ни крути, должен существовать, поскольку он, Хойл, сам из него состоит. И он разобрался в том, каким образом можно было перескочить через эту «расщелину с массой пять». В ответ на все это Георгий Гамов написал пародию на Книгу Бытия, в которой Бог создал все возможные химические массы, но так увлекся процессом, что забыл про массу пять.
Господь был страшно разочарован и хотел было начать создавать Вселенную заново, с чистого листа, но потом подумал, что это слишком простое решение. И тогда, будучи всемогущим, Господь решил исправить свою ошибку самым невозможным способом, какой только можно было придумать. И сказал Бог: «Да будет Хойл». И стал Хойл. И увидел Бог Хойла… и велел ему создавать тяжелые элементы любым способом, каким ему будет угодно.
Ну что ж, так и есть: уголь — основа жизни и к тому же, как говорилось в гомеопатической книге, неизбежный ее исход. Поэтому, когда собираешься готовить загадочный эликсир, использование угля представляется вполне логичным — особенно если разбавить его так сильно, что его самого в этом эликсире не останется. Останется лишь воспоминание.
До магазина здорового питания я добралась около половины пятого. Патрик был прав: там действительно оказался гомеопатический отдел, но Carbo Vegetabilisy них не было. В «Бутс» и «Холланд и Барретт» его тоже не обнаружилось, и уверенности в успехе предприятия у меня поубавилось. В «Бутс» Carbo Vegetabilis не было совсем, а в «Холланд и Барретт» он был только в потенции 6С — то есть в 994 раза более концентрированный, чем нужно. Когда я вошла в магазинчик рядом с кинотеатром «Одеон», шел уже шестой час. Я никогда раньше сюда не заглядывала и даже не знала, чем тут торгуют. Когда проходишь мимо, магазина вообще не видно — кажется, что это просто дверь, и все, но если хорошенько приглядеться, в стене рядом с дверью замечаешь стеклянную витрину. В ней выставлено несколько баночек с чем-то вроде трав, томик «Дао Дэ Цзин» и колода карт таро. Название магазина — «Селена» (на греческом «луна») — вывешено на двери рядом с потускневшей табличкой, на которой витиеватыми буквами выведено: «Входите и ищите». Я очень надеялась, что здесь продаются гомеопатические лекарства — зайти сюда мне посоветовала фармацевт из «Холланд и Барретт».
Когда я открыла дверь, внутри что-то слабо звякнуло. За дверью в полумраке обнаружилась узкая деревянная лестница, и я стала подниматься по ней на второй этаж. Наверху была еще одна дверь, на этот раз — с матовыми стеклами, я толкнула ее и вошла. В крошечном помещении сидел за столом лысый худой человек и читал книгу. В воздухе крепко пахло сандалом — тут курили благовония, а сам магазин был прямоугольной формы, со столом слева от двери. Стол этот мог, пожалуй, раньше принадлежать какому-нибудь архитектору XIX века: массивный, широкий и с большим количеством ящичков — в пару дюймов высотой, но шириной фута по три. Кассы тут не было вовсе. На стене позади стола висел потрепанный плакат с непонятными словами, а рядом с ним имелась деревянная, пурпурного цвета дверь, скрытая занавеской из оранжевого бисера.
Мое появление не произвело на лысого человека никакого впечатления, но я все равно принялась ходить по магазину и рассматривать выставленный товар. В левом дальнем углу стояли шаткие деревянные полки, уставленные коричневыми пузырьками с гомеопатическими таблетками. Я нашла Carbo-veg, но на этот раз с потенцией 3 °C. Вздохнув, я пошла дальше, мимо пластмассовых лотков с кристаллами и бесконечных рядов огромных банок вроде тех, в каких продают леденцы, — только здесь в них хранились травы. Ниже тянулись ряды пыльных склянок и бутылочек — некоторые заткнутые настоящими пробками из коры пробкового дерева, другие — с обычными закручивающимися крышками. Я выбрала себе стеклянную бутылочку — пригодится, чтобы набрать святой воды. Больше никаких гомеопатических средств тут вроде не было. Я подошла к столу и стала ждать, пока мужчина обратит на меня внимание.
— Мне нужен один гомеопатический препарат, — сказала я наконец.
— Это вон там, в углу, — ответил он и снова углубился в книгу.
— Да, я знаю, но мне нужна более высокая потенция.
— А, — сказал он и посмотрел на часы. — Мы вообще-то уже закрываемся, так что…
— Так у вас нет препаратов в более высоких потенциях?
— Есть, — сказал он. — Но просто так мы ими не торгуем.
Я наморщила лоб:
— Мне что, нужен рецепт?
Он помотал головой:
— Нет, вам придется заплатить за консультацию. — Он вздохнул. — Что вы хотели купить?
— Carbo Vegetabilis, — ответила я и почувствовала, что краснею: чудно было произносить вслух такие странные слова.
— Что-что? — переспросил он.
— Carbo Vegetabilis. Средство, воскрешающее из мертвых. Ну, кажется, так его все называют. В одном месте я его уже нашла, но не в той потенции, что мне нужна.
— Воскрешающее из мертвых? Откуда вы это взяли?
— Э-э-э… Из книги.
Было не так-то просто делать вид, будто я знаю, о чем говорю.
— У нас оно есть во всех потенциях, вплоть до 10М.
— Мне нужна потенция 1M — тысячная, правильно?
Он снова нахмурил брови:
— Вы знаете, что высокие потенции могут быть опасны? Если вы не представляете, что делаете?
Я не стала произносить вслух слова, которые вертелись на языке: «Но это ведь всего лишь вода!»
И вместо этого сказала:
— Да, знаю. Все будет хорошо.
— Ладно, — сказал он. — Но мне придется все-таки дать вам что-то вроде консультации. От чего собираетесь лечиться?
Пока я говорила что-то про головную боль, он сначала зевнул, потом дал мне еще немного поговорить, а потом, по-прежнему меня не перебивая, открыл один из больших ящиков стола и достал оттуда коричневый пузырек.
— Понятно, понятно. Хорошо. Прописываю вам Carbo-v, — сказал он. — С вас восемь фунтов. Это плата за консультацию. Лекарство — бесплатно.
— Спасибо, — сказала я, хватаясь за пузырек.
Я заплатила за «консультацию» и стеклянную бутылочку, которую выбрала раньше, и вышла.
Удивительно, но, когда я снова оказалась на морозной улице, было уже шесть. Свет фар слабо пробивался сквозь туман, и люди шли в теплых шапках и перчатках, с портфелями или пластиковыми сумками, раздувшимися от покупок, или и с тем и другим одновременно. Я решила пока пойти домой, а за святой водой заскочить по дороге к Хизер — я как раз буду проходить мимо собора.
Велосипед Вольфганга был на месте. Руки у меня совершенно окоченели, хотя я всю обратную дорогу держала их в карманах, в одной сжимая стеклянную бутылочку, в другой — Carbo Vegetabilis. Первое, что я сделала, войдя в дом, — это спрятала лекарство в старую банку из-под сахара в дальнем углу одного из шкафчиков — толком даже и не знаю зачем. Потом я выложила пустую бутылочку на стол и пустила на руки теплую воду, стараясь смыть с них холод. Поставила на плиту кофе и отправилась в ванную. Попыталась было расчесать волосы, но они слишком запутались, поэтому я просто собрала их в хвост. Потом посмотрелась в зеркало и в который раз попыталась определить, до какой степени я проклята. Здравый смысл подсказывал мне, что проклятий не бывает. И тогда я подумала о том, что ведь вечером собираюсь приготовить раствор Люмаса и выпить его. Мое отражение в зеркале никак не отреагировало на эту мысль — ну разве что в глазах вспыхнуло легкое разочарование. А если снадобье не подействует никак — что тогда? Обратно к реальной жизни и реальной работе, а теперь к тому же еще и без собственного кабинета. Я немного припудрила свое и без того бледное лицо и слегка подкрасила губы бледно-розовой помадой. Потом сняла джинсы и трусы и вымылась фланелевой мочалкой. Надела новые трусы и те же самые джинсы.
Выпив кофе, я вышла в коридор и постучалась к Вольфгангу. Он открыл почти сразу и пригласил меня на кухню. Ни у него, ни у меня кухня толком не оборудована — всего лишь несколько полок и шкафов с дверцами. Полки Вольфганга доверху забиты орехами, семечками и цукатами в прозрачных пакетиках. В шкафах у него один сплошной алкоголь — собственно, именно за этим я и пришла. Войдя в кухню, я обратила внимание на непривычный запах чистоты. Обычно здесь стоял только стол с пластиковым покрытием и один стул, и если я приходила к Вольфгангу есть, то стул приносила с собой. Сегодня, однако, тут стояло не только два стула, но и горшочек с цветами — в центре стола.
— Как тебе кажется, в такой комнате хочется побыть подольше?
— Безусловно, — ответила я. — Тем более что здесь целых два стула. Ждешь Кэтрин?
— Кэтрин? Нет. С Кэтрин покончено. Жду кое-кого получше.
— Как быстро у тебя все меняется на личном фронте, — восхитилась я.
— Ха! Ага, быстро и неожиданно!
— Ну что ж, в таком случае не буду тебя долго…
— Ты ведь не ужинать у меня собиралась? Потому что ты ведь знаешь, в любой другой вечер…
— Да нет, не волнуйся. К сожалению, я уже знаю, где буду сегодня ужинать. Собираюсь провести вечер с людьми, которые захватили мой кабинет. — Я покачала головой. — Ума не приложу, зачем я вообще туда иду.
— А, понятно. Но раз ты пришла не за моим ужином для гурманов, значит, за чем-то другим?
— М-м-м… Да. Хотела спросить, у тебя не осталось того твоего левого вина?
Перед самым Рождеством Вольфганг купил у какого-то неизвестного лица или лиц бутылок тридцать красного болгарского вина и продавал мне его по фунту за бутылку. За последние пару недель я не купила у него ни бутылки, но к Хизер хорошо бы было прийти с вином, а платить за него пятерку в супермаркете, когда у меня осталось не больше десяти фунтов, не хотелось.
Он возмущенно помотал головой:
— Левого? Как тебе не стыдно называть мое вино левым!
Я засмеялась:
— Ладно-ладно. Твоего абсолютно легального вина.
Он скосил глаза в сторону одного из шкафчиков:
— Пара бутылок еще есть.
— Я возьму одну?
— Конечно.
Он достал из шкафа бутылку. Этикетка была на болгарском, и из-за этого вино выглядело очень аутентично и даже, не побоюсь этого слова, дорого.
— Как ты там вообще поживаешь? — спросил Вольфганг, протягивая бутылку.
— Ага, — ответила я и дала ему за это монету в один фунт. — Странно поживаю. Кстати, я тебе говорила? Я дочитала книгу.
— Проклятую?
— Да.
— И как, был в ней рецепт? Уже все ингредиенты нашла?
Я не стала спрашивать, какого черта Вольфганг решил, что, стоит мне узнать, из чего состояло снадобье, я немедленно начну разыскивать ингредиенты.
— Нет, — соврала я. — К сожалению, рецепта не было.
— И что же случилось с мистером Y?
— Почти все, чего он опасался. Хорошо только одно: он все-таки приготовил микстуру и принял ее — и она действительно перенесла его обратно в Тропосферу. Но дальше начался сплошной мрак. Сначала он вошел в сознание своей жены и обнаружил, какой несчастной он ее сделал. Потом побывал в сознании своего конкурента и понял, что никогда не сможет его одолеть. Перед тем как стало очевидно, что им с женой придется отправиться в работный дом, он обнаружил кое-какие подробности устройства Тропосферы. Оказалось, что из сознания одного человека можно перескакивать в сознание другого — как мистер Y и предполагал. И таким образом можно путешествовать в воспоминаниях… Получается настоящий серфинг, хотя мистер Y дал ему свое название — «педезис».
— В воспоминаниях?.. Это ведь почти как путешествия во времени?
— Думаю, подтекст тут именно такой.
Я запомнила предпоследний абзац книги.
Я не обрел счастья — как не обрел и богатства — в сумерках тропосферы. И все же, находясь в ее пределах, я чувствовал нечто похожее на то, что, возможно, чувствует птица, скользящая по воздуху: перемещаясь по этому новому миру, я знал, что свободен. И пускай в телесном мире я был раздавлен, в мире сознаний я летал — возможно, не как птица, но как человек, который стремительно переносится через бурную реку по торчащим из воды камням, и каждый следующий камень становится трамплином для прыжка на многие другие. Я немало преуспел в методе перепрыгивания во все новые и новые сознания и перемещался по ним легкими и быстрыми шагами — с легкостью серфера, поймавшего волну. И решил назвать это движение «педезис» — от греческого πήδησις. Эта река с ее камнями, подобно пейзажу с рассыпанными тут и там домами, стремилась вперед — да, — но и назад она стремилась тоже. И поэтому однажды я решил совершить педезис-скачок в туман самого времени. На этом я заканчиваю свой рассказ, ибо сегодня в полночь планирую отправиться в путешествие в самое сердце тропосферы. Не думаю, что когда-нибудь вернусь, чтобы закончить свой рассказ, — уж слишком далеко я буду от того места, в котором он начинался.
— Так что же с ним в итоге произошло? — спросил Вольфганг. — О какой смерти идет речь?
— Ну, он исчез в тропосфере.
— В смысле? Его тело исчезло?
— Нет, — помотала я головой. — Его тело потом нашли.
Вольфганг уставился на меня с изумлением:
— Он что, по-настоящему умер?
— Да, — ответила я. — В конце книги есть послесловие редактора, в котором рассказывается, как его холодное мертвое тело нашли на полу у него в подвале. Он заперся и отправился в свое самое последнее путешествие. Жена думала, что он пропал, а потом обнаружила, что дверь в погреб заперта, и вызвала полицию. Он умер от физического истощения.
— И автор книги — он ведь тоже умер, да?
— Да.
— Ну тогда можно только радоваться, что ты не нашла ингредиенты.
— Угу.
В темноте ворота собора похожи на широко раскрытый рот — возглас удивления посреди улицы, уставленной старыми покосившимися зданиями-зубами, которые за долгие годы столько раз чинили и латали пломбами. В тот вечер рот был закрыт. Большие деревянные ворота преграждали путь, и табличка на них гласила, что вход для посетителей откроется утром, в 8.30.
Значит, сегодня никакой святой воды. И никакого педезиса.
Но ведь ясно, что все это неправда — и я, наверное, просто тяну время, откладывая момент, когда это станет совершенно очевидно. Я же могла прийти в собор пораньше. Значит, впереди — еще один вечер реальной жизни, но такой реальной жизни, в которой таится обещание чего-то другого, обещание вымысла. Еще одна ночь в ожидании вымысла — это не так уж и плохо, но вообще-то теперь, увидев перед собой закрытые ворота, я пожалела, что не добыла святой воды, ведь было бы так приятно знать, что впереди меня поджидает опасность.
Я двинулась дальше по мерцающему, подернутому морозом тротуару и, заглядывая в свою новую карту, стала искать улицу Хизер. Оказалось, что она живет совсем рядом с собором — в первом же переулке: черная дверь в ряду одинаковых домиков из желтого кирпича. Я стукнула два раза серебряным молоточком и чуть подалась назад — ждать, пока откроют.
— Эриел, привет! — воскликнула Хизер. — Спасибо, что пришла. Это что — вино? Отлично, мне после такого дня надо выпить побольше! Как у тебя дела? Ой, прости, пожалуйста. Стою тут на пороге и зубы тебе заговариваю, проходи скорее!
Сразу за входной дверью начиналась гостиная. Молодые преподаватели часто живут в именно таких домах, пока не обзаведутся семьей и детьми: деревянные полы, коврики, море книжных полок, репродукции Пикассо в рамках, покрывала с осенним мотивом на диване и креслах, кофейный столик с такими книгами, которые принято держать на кофейных столиках, и несколько ламп. Наверное, так бы выглядело и мое жилище, если бы в нем было отопление и не было мышей и если бы я не поленилась обжить и остальные комнаты тоже, а не только одну. Запах чеснока из кухни смешивался с ароматом благовоний — кажется, мяты и лаванды. В доме было тепло, в маленьком проигрывателе играл джаз. И никаких признаков Адама.
— Белое или красное? — спросила Хизер. — Ой, да ты располагайся, чувствуй себя как дома. Брось куда-нибудь пальто — у меня тут вечно все вверх дном!
Интересно, почему люди все время говорят, что у них дома беспорядок, даже когда никакого беспорядка нет?
— Пожалуй, красное. А у тебя уютно. И вон та картина мне очень нравится.
— Ой, да, она классная! — бросила Хизер, направляясь в кухню налить мне вина. Вернувшись, она протянула мне огромный бокал на серебристо-розовой ножке. — Обожаю Пикассо.
— Особенно эта крутая, — сказала я, не отрывая глаз от картины. — Мне нравится все, что связано с четырьмя измерениями. Я на этом буквально помешана.
— С четырьмя измерениями? — спросила Хизер и застонала. — Пожалуйста, объясни, о чем это ты. Я ничего не смыслю в искусстве, просто думаю: «Как красиво нарисовано» — и вешаю картину на стену. Вот что значит быть биологом. Все время приходится обращаться к гуманитариям, чтобы те объяснили тебе, что такое реальная жизнь.
Я засмеялась и, успокоив Хизер тем, что мои познания в искусстве ограничиваются некоторым знакомством с творчеством кубистов и футуристов, рассказала ей о том, что считается, будто голова женщины на этой картине движется сквозь время или, по другой версии, за нею наблюдает четырехмерное существо.
— Ух ты! Вот это класс. А мне больше всего нравится «Крик». Но я подумала, что будет как-то слишком уж по-студенчески вешать его на стену, поэтому решила выбрать что-нибудь позаковыристее. Но вообще-то «Крик» мне очень нравится. Большую часть времени я чувствую себя именно так.
— Почему?
— Ну… — В дверь постучали. — Надеюсь, это Адам, а не какой-нибудь серийный убийца. — Она засмеялась. — Иду-иду!
По совершенно непонятной мне причине у меня вдруг начали трястись руки. Я поставила бокал на столик, но тут же снова его подняла. В комнату ворвался поток холодного воздуха: Хизер открыла дверь и поприветствовала Адама. Он выглядел точно так же, как и днем, только теперь волосы у него были какие-то всклокоченные.
— Привет, — сказал он мне, снимая пальто.
— Привет, — ответила я.
Хизер велела ему бросить пальто куда угодно и повторила свое извинение о беспорядке, после чего удалилась в кухню налить ему белого вина. Мы молча и не двигаясь с места уставились друг на друга.
— Итак, — сказала она, вернувшись. — Я готовлю макароны с жареными овощами. Ничего особенного… Надеюсь, ты не против, Адам?
— Да, спасибо, — ответил он, забирая у Хизер бокал и не сводя с меня глаз. Я тоже смотрела на него, но на этот раз первым отвел взгляд он — и сфокусировал его на Хизер. — Звучит прекрасно.
Адам устроился в углу большого дивана на другом конце комнаты. Не глядя ни на кого из нас, он наклонился вперед и принялся рассматривать книги на кофейном столике. Рассмотрев все, он выбрал большой том в твердой обложке под названием «Странные рыбы» и принялся его листать. Несколько секунд никто из нас не произносил ни слова. Проигрыватель Хизер, наверное, работал в режиме случайного выбора треков: когда джазовая композиция закончилась, ее сменила печальная акустическая гитара и какой-то парень запел о том, как ему одиноко в час рассвета.
— Поставлю-ка я макароны, — спохватилась Хизер.
— Ну, — сказал Адам, когда она ушла. — Как жизнь?
— Вроде в порядке. А у тебя? Нормально устроился на новом месте?
— Да, все хорошо. Спасибо, что поделилась с нами кабинетом.
— Не за что. К тому же, я уже говорила Хизер, нельзя сказать, чтобы у меня был выбор.
— А, ясно. Так нас, значит, тебе навязали?
— Ага. Но я совершенно не возражаю. Правда.
Пустые разговоры, разговоры ни о чем. И вот он уже снова листает книгу, лежащую у него на коленях.
Хизер вернулась из кухни.
— Ну что, как поживает религиозный мир? — спросила она Адама. — Каково это — жить с Богом?
— Откуда же мне знать? — откликнулся он.
— Разве ты не верующий? — удивилась она. — Я думала…
Адам улыбнулся.
— Я отвечу коротко: нет.
— Да ладно! — засмеялась Хизер. — А если не коротко? Ой! — На кухне что-то брякнуло, и Хизер бросилась выяснять, в чем дело. — Извините, я сейчас! Думаю, это макароны.
Адам посмотрел на меня так, будто мы собрались на пару грабить банк. И в то же время так, как будто бы делать это ему очень не хочется.
— Спасены, — сказал он.
Я улыбнулась.
— Вообще-то жаль, — сказала я. — Я бы тоже хотела услышать длинную версию ответа.
— Ох. — Он вздохнул и провел рукой по волосам.
— Эй, да ладно, не важно, — успокоила я его. — Это я так, в шутку. Не хочешь отвечать — не надо.
— Честно говоря, я бы лучше поразглядывал рыб.
— Думаю, я понимаю, о чем ты, — снова улыбнулась я.
— Они очень странные, эти рыбы. Ты их видела?
— Нет.
— Иди посмотри.
Усевшись рядом с ним на диван, я вспомнила, как сидела вот так с другими мужчинами, и цепочки лжи всегда приводили нас сначала в один и тот же дом, потом на один и тот же диван, а потом — на одну и ту же кровать. Я устала. Я замерзла. Иди-ка сюда, я тебе кое-что покажу. А кончалось все всегда одинаково — сексом. Я сидела теперь всего в нескольких дюймах от него, но на кухне была Хизер. Я натянула рукава свитера пониже — скрыть запястья.
— Смотри, — показал он.
В книге была напечатанная на всю страницу фотография прозрачной рыбы. Она была похожа на использованный презерватив с красными зубами.
— Фу! — сказала я. Но вообще-то она мне понравилась. — Она как-нибудь называется?
— Не думаю, — ответил он. — А на эту посмотри.
Он перевернул страницу и показал мне. Там вроде бы была изображена рыба, но вместо нормального рыбьего «лица» с выпученными глазами и маленьким ртом к этой штуковине была приделана, кажется, голова каменной обезьяны, как будто бы кто-то просто слепил вместе рыбье тело и обезьянью голову — так, шутки ради, а может, по невнимательности.
— Как бы ты ее назвал? — спросила я.
— Не знаю. Обезьянорыба? Рыба-псевдообезьяна?
Он перевернул страницу и показал мне следующую картинку. На ней было что-то вроде червяка, из которого вылезала вполне себе настоящая вульва. Мне захотелось засмеяться, но я удержалась.
— Рыба-орхидея, — сказал он. И в этот момент нас пригласили к столу.
— Прошу тебя, скажи, что ты не одобряешь преподавание креационизма в школе, — обратилась Хизер к Адаму спустя минут пять после того, как мы сели за стол. — Или как его теперь называют — теорию разумного начала.
Мы ели, как и было обещано, макароны с жареными овощами и салат из огромной миски. Прежде чем перейти к этой новой теме разговора, Хизер говорила о том, как непросто найти в университете приличных мужчин. Макароны у Хизер получились почти такие же невероятно прыгучие, как и она сама, — белые спиральки так и норовили соскочить с вилки, стоило тебе потерять бдительность. Овощи — помидоры черри, грибы, кабачки и лук — были политы оливковым маслом и лимонным соком и от этого получились вязкими и какими-то даже карамельными. Еще Хизер поджарила чесночных гренок, и я изо всех сил налегала на еду. Вообще, до этого момента еда интересовала меня намного больше, чем разговор. Я терпеть не могу застольные беседы, но на этот раз даже мне показалось, что тема затронута интересная.
— В каком смысле? — спросил Адам.
— Его включили в курс естественных наук, — ответила Хизер.
— Разве креационизм и теория разумного начала — это не разные вещи? — уточнила я.
— В общем, нет, — сказала Хизер. — Теория разумного начала претендует на большую научность, но на самом деле имеет дело с явлениями, которые невозможно постичь.
— Теория разумного начала — это что-то о том, что эволюция слишком сложна, чтобы случиться самостоятельно, да?
— Ага, — сказала Хизер. — Придумали какую-то ерунду. Просто потому что сами не понимают, что такое эволюция…
— Я бы не стал преподавать религию в рамках курса естественных наук, — сказал Адам. — Но наш курс религиоведения действительно включает в себя некоторые научные моменты.
— Например? — спросила Хизер.
— Например, когда мы изучаем мифы о сотворении мира, среди прочих мы рассматриваем и теорию Большого взрыва.
— Интересно, с каких это пор Большой взрыв — миф? — возмутилась Хизер.
— Ну, это еще одна история, — объяснил Адам. — Как, например, история о том, что мир произошел из гигантского яйца, или о том, что Бог сказал: «Да будет свет» — и откуда ни возьмись взялся свет. Все это — не больше чем легенды о сотворении мира, ведь никто из нас не присутствовал при этом событии и не может представить достоверных фактов, так что вывод напрашивается сам собой: знать, как было дело в действительности, нам не дано.
— Но ведь мы все до сих пор — часть Большого взрыва, — продолжала настаивать Хизер. — Мы постоянно наблюдаем его последствия. Даже в эту самую минуту мы находимся «в нем». И к тому же научное знание совсем необязательно должно подтверждаться опытом. Ведь, например, динозавров тоже никто не видел. Кстати, подливайте себе вина и вообще — угощайтесь!
— Не хотелось бы устраивать спор, — улыбнулся Адам, — но я могу согласиться с теорией Большого взрыва не больше, чем с людьми, которые считают, что мир покоится на гигантских черепахах.
— Нельзя не соглашаться с теорией Большого взрыва! — воскликнула Хизер.
— Почему?
— Ну, потому что это не просто точка зрения, а общепринятая теория, подтвержденная множеством доказательств. Это не что-нибудь такое, с чем можно соглашаться или не соглашаться по собственной прихоти. Ты, конечно, можешь попытаться доказать ее ошибочность, но это будет уже совсем другое дело.
— Значит, можно сформировать собственное мнение о креационизме или, скажем, о том, есть ли Бог, но нельзя подвергать сомнению историю о том, что вселенная началась оттого, что одна малюсенькая крошка по никому не известной причине вдруг взяла да взорвалась?
— Ну хорошо, я согласна с тем, что начало притянуто за волосы, — сказала Хизер.
— А еще всегда остается вопрос о том, что же было до начала, — снова включилась я в разговор.
— Да-да, — сказала Хизер. — Но все это можно отложить в сторону и взглянуть на доказательства Большого взрыва. Как только вы поймете, что все во вселенной движется и что каждый осколок отдаляется от остальных, вы поймете и то, что, ну… что вчера все эти осколки были ближе друг к другу, а за день до того — еще ближе. Если перемотать пленку на самое начало, логически получится, что когда-то все эти осколки были слеплены вместе. И поэтому… Адам, с этим-то ты согласишься?
— А что, надо согласиться? Кстати, ты не положишь мне еще немного овощей?
— Только если ты со мной согласишься, — засмеялась Хизер.
— А, ну если дело обстоит так… — Адам поднял руки и изобразил, будто отбивается от какой-то здоровенной штуковины, которая вот-вот в него врежется.
— Да ладно, я шучу. Вот… — Хизер подвинула к Адаму блюдо с овощами. — Но я по-прежнему не могу понять, как можно не соглашаться с научным фактом.
— «Факт» — это всего лишь слово. Наука сама — не более чем коллекция слов. У меня есть подозрение, что истина находится за пределами языка и того, что мы называем «реальностью». Наверняка именно так оно и есть — если, конечно, истина вообще существует.
— Можно поподробнее? — Хизер нахмурилась.
— Ага. — Я кивнула и подняла одну бровь. — Сейчас он тебе объяснит!
— Все это лишь иллюзия, — сказал Адам. — Мифы о сотворении мира, религия, наука. Мы сами придумываем, как работает время, и поэтому можем, например, представить себе, как отматываем назад свою запись вселенной, и не сомневаться в том, что там, на этой пленке, запечатлено в отрезке времени, который мы называем «вчера». Но ведь и вчера тоже существует лишь потому, что мы его придумали: оно не реально. Невозможно доказать, что вчера вообще было. Все, в чем мы сами себя пытаемся убедить, не более чем вымысел, легенда.
— Ну конечно, — огорчилась Хизер. — Тут тебе не возразишь, но это-то как раз и подозрительно. И к тому же, если реальность — всего-навсего иллюзия, зачем мы тогда так суетимся?
— Это ты о чем?
— Ну, зачем пытаемся во всем разобраться. Пытаемся отыскать истину.
— Можно поискать истину и за пределами реальности, — сказал Адам.
— Интересно, каким образом?
Адам пожал плечами:
— Полагаю, что с помощью медитаций. Или сильно напившись.
Я хотела было ввернуть что-нибудь глубокомысленное из Деррида, но Хизер уже и без того выглядела огорченной, и я решила промолчать.
— Но ведь медитации — это не наука, — сказала она.
— О том и речь! — ответил Адам.
— Ой, только не начинай! — воскликнула Хизер взволнованно. — Терпеть не могу все эти ваши суеверия… Извини, но для того, чтобы заниматься наукой, достаточно слов и логики. У меня есть один вечерний курс для взрослых, и я всегда привожу им в пример паутину на стене за нашей аудиторией. Там у нас такой длинный коридор и вдоль стен висят оранжевые лампы. Лампы всегда горят. По вечерам видно, что куски паутины с запутавшимися в ней долгоножками и прочими ночными насекомыми натянуты прямо над лампами. Кто-то посмотрит и скажет: «Ну и умный же народ эти пауки! Знают, что надо плести паутины над лампами — чтобы насекомые слетались на свет и попадались в сети!» А другой сделает несколько шагов и поймет, что на самом-то деле паутина повсюду, просто видны только те ее части, которые освещены лампами. Поэт мог бы остановиться в этом коридоре и воспеть хитрый ум пауков. А ученый записал бы в блокнот точное число сплетенных сетей и пришел к выводу, что некоторые из них находятся над лампами всего лишь в результате случайного совпадения.
— Ну, так я ведь как раз об этом и говорю! — воскликнул Адам. — Я бы не стал утверждать, что пауки собирались использовать свет для заманивания насекомых. Я бы подумал, что никогда не смогу понять поведения пауков просто потому, что я не паук.
— Но ученые обязаны пытаться во всем разобраться. Должны все время задавать вопрос «почему?».
— Да, но толкового ответа на него они никогда не получат.
— Кстати, — сказала я как-то неожиданно громко. — Э-э… Кстати, к вопросу о науке и языке: я тут недавно прочитала одну вещь про Большой взрыв… Немного запутанную, но, в общем, речь о том, что если начать с некоторых базисных допущений о Большом взрыве, то путем логических рассуждений неизбежно приходишь к выводу, что мы живем либо в мультивселенной, либо во вселенной, сотворенной Богом. Третьего, получается, и не дано.
— Ох, у меня к концу ужина мозг лопнет! — застонала Хизер.
— А ты пей больше, — улыбнулся ей Адам.
Я наконец доела последний чесночный гренок, и Хизер с Адамом тоже положили на стол свои ножи и вилки. Потянувшись за сумкой, я достала из нее пачку сигарет.
— А разве, когда медитируешь и все такое, можно пить? — спросила Хизер.
— Ну, я это не так часто делаю.
Я не поняла, что он имел в виду — что не так часто медитирует или не так часто пьет, и подумала, что Хизер сейчас наверняка уточнит, но нет, не уточнила. Вместо этого она подняла со стола упавший листик салата и положила его обратно в миску.
— Ничего, если я закурю? — спросила я у нее.
— Кури, конечно. Я только открою заднюю дверь, если вы не против.
Она пошла открыть дверь, а мы с Адамом стали предпринимать вялые попытки убрать со стола, но тут Хизер вернулась и велела нам не суетиться и оставить все как есть.
— Ты мне лучше расскажи, что там за история с Богом и мультивселенной.
— Ну, — начала я, раскуривая сигарету. — Слушай, извини, у тебя нет чего-нибудь типа пепельницы? Я могу выйти покурить на улицу, если скажешь…
— Да брось, сейчас принесу блюдце!
— Бог или мультивселенная, — тихо повторил Адам, пока Хизер ходила за блюдцем. — Хм-м…
— Вы ведь знакомы с основами квантовой физики? — спросила я. — Я не про всякие там заморочки, а про самые простые вещи — те, о которых пишут в научно-популярных книжках. Ну, там, волновая функция, вероятность и все такое.
Адам помотал головой. Хизер склонила голову набок, как будто хотела, чтобы информация скатывалась по холмам ее разума и останавливалась в некой точке, откуда потом она сможет легко ее извлечь.
— Я должна это знать, — сказала она. — Кажется, когда-то знала. Но когда все время исследуешь только молекулярный уровень, простые вещи начинаешь забывать.
— Боюсь, я в этом вопросе — полная темнота, — сказал Адам.
— В общем, если коротко — только имейте в виду, я пишу диссертацию по филологии, так что вряд ли могу служить авторитетным источником, — квантовая физика имеет дело с элементарными частицами, то есть с частицами, которые меньше, чем атом.
Тут Адам нахмурил брови:
— Может, я чокнутый, но у меня такое странное чувство, будто однажды я видел одну такую частицу… Наверное, просто выпил лишнего. Думаю, когда-то я все это проходил, но потом забыл. И все-таки, несмотря ни на что, мой мозг умоляет, чтобы я спросил у тебя: что же, мать его, может быть меньше атома?
— Ой, ну как же, — откликнулась Хизер. — Все знают, что атом состоит из нейтронов, протонов и электронов.
— А они, в свою очередь, состоят из кварков, — подхватила я. — Только электрон ни из чего не состоит, он неделим — ну, по крайней мере, так принято считать. Сто лет назад и атом считали неделимым, а еще раньше и вовсе не знали о его существовании, так что неизвестно, сколько всего нам еще предстоит узнать.
Из открытой задней двери потянуло холодом, Хизер встала, взяла со спинки стула кофту и надела ее.
— Думаю, что насчет электрона не может быть никаких сомнений, — сказала она. — Бррр, холодно.
Мы с Адамом посмотрели друг на друга.
— Ну так вот, — продолжила я. — Квантовая физика занимается вот этими крошечными частицами вещества. Но когда физики впервые начали теоретизировать на тему этих частиц и наблюдать за ними с помощью ускорителя и прочей аппаратуры для экспериментов, они обнаружили, что элементарные частицы ведут себя совсем не так, как ожидалось.
— В смысле? — спросил Адам.
— Ну, оказалось, что все наши основополагающие принципы — прошлое, которое всегда предшествует будущему, причина и следствие, физика Ньютона и поэтика Аристотеля — ничто из этого не на уровне элементарных частиц не работает. В детерминированной вселенной, в которой, как полагал Ньютон, мы живем, всегда можно предсказать, что произойдет в следующий момент, если у тебя есть достаточное количество информации о том, что произошло раньше. И всегда во всем можно быть уверенным. На дворе либо день, либо ночь — и никогда то и другое одновременно. А вот на квантовом уровне все не так.
— Нет, у меня сейчас от этого всего просто голову снесет, — сказала Хизер.
— Ну да, все это, конечно, очень странно, — согласилась я. — Ведь бывают даже частицы, которые запросто проходят сквозь стены. А есть такие пары частиц, которые вроде как связаны друг с другом и остаются каким-то образом связанными, даже когда их разделяют миллионы миль. Эйнштейн называл это «призрачным действием на расстоянии» и полностью его отрицал — ведь получалось, что информация вроде как может перемещаться со скоростью большей, чем скорость света.
— А скорость света превысить нельзя, — сказала Хизер. — В этом я полностью поддерживаю Эйнштейна.
— Но, пожалуй, самое удивительное в мире элементарных частиц — это то, что всякие интересные вещи происходят с ними только тогда, когда ты за ними наблюдаешь. А пока на них никто не смотрит, они пребывают в подвешенном состоянии и могут занимать в атоме какое угодно положение — это называется суперпозиция или волновая функция.
Адам замотал головой:
— Боюсь, я перестал что-либо понимать.
— Ну смотри, — сказала я. — Представь себе, что ты вышел прогуляться, а я не знаю, где ты. Ты можешь быть в университете, или в парке, или в магазине, или в космическом корабле, или на Плутоне — да где угодно. Все это — допустимые возможности, хотя некоторые из них более вероятны, чем другие.
— Допустим, — сказал Адам.
— Так вот. Традиционная логика подсказывает нам, что ты определенно находишься в каком-то из мест — независимо от того, видела ли я тебя там или знаю наверняка, что ты там. Ты — где-то, я просто не знаю где.
Адам задумчиво кивал, а я на секунду представила себе жизнь настолько нормальную, что в ней я могла бы быть с кем-то вроде него и мы, возможно, жили бы в доме вроде этого, и, может быть, у меня бы возникла такая обыденная, но в то же время совершенно потрясающая мысль: где он сейчас — в магазине или на работе?
— Ну, — произнесла я вслух, — понятно, что ты в этом примере играешь роль частицы… Так вот. Квантовая физика утверждает, что, пока твое местоположение неизвестно (ведь ты можешь быть как в магазине, так и в парке), ты существуешь во всех местах одновременно — до тех пор, пока кто-нибудь не увидит тебя и не сможет сказать наверняка, где ты. На месте ясной «реальности» обнаруживается полный кавардак. Ты и магазине, и в парке, и в университете — и только когда я отправляюсь тебя искать и вижу, что ты в парке, все остальные возможности растворяются, и воцаряется реальность.
— Так получается, что наблюдением мы можем изменять реальность? — спросил Адам.
— Да… ну, в определенном смысле. Фишка в том, что до поры до времени все возможности существуют лишь в виде так называемой волновой функции, и эта волновая функция разрушается, как только на нее посмотрит сторонний наблюдатель. Это называется Копенгагенской интерпретацией.
— А что, есть и другие?
— Да. Есть многомировая интерпретация. Если в двух словах, то, в отличие от Копенгагенской, согласно которой появление наблюдателя уничтожает все возможности и оставляет лишь одну несомненную реальность, многомировая интерпретация предполагает существование одновременно всех возможностей, каждая из которых пребывает в своей собственной вселенной. То есть, согласно этой интерпретации, существует множество миров, и все они лишь совсем чуть-чуть отличаются друг от друга. И вот в одном таком мире ты в парке, в другом — на работе, а в третьем — на луне, в зоопарке или где угодно еще.
— И есть только два варианта, да? — спрашивает Хизер — В смысле, люди выбирают себе интерпретацию и придерживаются либо одной, либо другой?
— Ну, в общем, да. Правда, думаю, большинство все-таки отдает предпочтение Копенгагенской.
— И какое же отношение все это имеет к Большому взрыву?
— Ну… Если представить себе первичную частицу — ту, которая рванула четырнадцать миллиардов лет назад… Она ведь наверняка была точь-в-точь такая же, как все остальные частицы. У нее непременно была своя собственная волновая функция — набор возможностей относительно того, где находиться и что делать. И вот из того, что мы знаем о квантовой физике, получается, что, не будь внешнего наблюдателя, который появился бы и своими глазами убедился в точном местоположении и состоянии этой частицы, коллапса ее волновой функции не произошло бы. Ну, то есть она бы продолжала существовать в виде всех своих возможностей сразу. Она была бы одновременно и быстрой и медленной, двигалась бы в одно и то же время и вправо и влево, находилась бы сразу и здесь, и где-то там. А внешним наблюдателем в масштабе вселенной мог стать только Бог. Так что выходит, именно Бог и произвел коллапс волновой функции, который привел к образованию вселенной. То есть свел все возможности первичной частицы к одной — и результатом этого коллапса стала одна-единственная вселенная, в которой мы теперь живем. Вот что получается, если применить Копенгагенскую интерпретацию к первичной частице. Если же с этим не согласиться, то остается многомировая интерпретация, согласно которой нет никакого стороннего наблюдателя и никакого коллапса возможностей. Все возможности существуют «где-то там», и наряду с нашей существует бесконечное множество каких угодно вселенных: жаркие, холодные, с людьми, без людей, такие, которые порождают свои собственные «малые вселенные», и такие, которые этого не делают…
Хизер снова застонала:
— Теперь-то понятно, почему я все это забыла!
— Ну, а что, если совсем отказаться от квантовой физики? — предположил Адам.
— Тогда, полагаю, перестанут работать твои CD-плеер и кредитная карта.
— У меня их нет.
Я улыбнулась ему:
— Пускай, но ты ведь понимаешь, о чем я. Вся современная технология построена на принципах квантовой физики. Инженерам приходится ее изучать. Ну, то есть да, она звучит совершенно бредово, но ее принципы действуют в реальном мире.
— Бог или мультивселенная, — подытожила Хизер. — Даже не знаешь, что выбрать…
— Мне не нравится ни то ни другое, — ответила я. — Но, наверное, я все-таки за Бога, что бы это ни означало. Можно назвать это интерпретацией Томаса Гарди: уж лучше знать, что где-то там существует нечто, имеющее смысл, чем чувствовать себя барахтающимся в бескрайнем океане полнейшей бессмыслицы.
— А ты, Адам, что выбираешь?
— Бога, — ответил он. — Хотя я и считал, что больше не буду иметь с ним никаких дел.
Он едва заметно улыбнулся, как будто боялся, что от широкой улыбки его лицо развалится на части.
— Нет, правда, — продолжил он. — В этом, пожалуй, есть смысл — в предположении, что существует некий внешний разум. Если уж выбирать, то я предпочитаю его.
— Ну вот, получается, я тут одна со своей мультивселенной, — расстроилась Хизер.
— В мультивселенной ты никогда не одна, — утешила я ее.
— Ха-ха. Нет, правда, я не могу поверить в то, что Бог создал жизнь — это противоречит моей научной деятельности. Ну ведь нет же никаких доказательств! К тому же я получаю от защитников идеи божественного сотворения мира столько писем с угрозами, что уж никак не могу встать на их сторону.
— А это и не требуется, — сказала я. — Ведь можно же допустить, что некое внешнее существо подтолкнуло вселенную к зарождению, а после этого все остальное развивалось именно так, как считают приверженцы научного подхода?
Впрочем, про себя я подумала: «Правда, есть еще ньютоновская взаимосвязь причины и следствия», и она настолько плохо вписывается в идею квантовой вселенной, что я замолчала и больше не знала, что сказать.
— А над чем ты работаешь? — спросил Адам.
— Я ищу ПУОП. Ну, так его называют в газетных заголовках, когда пишут о нем в разделах науки. ПУОП — это Последний Универсальный Общий Предок. Другими словами, ищу праматерь.
— У нее есть такая компьютерная программа, — подхватила я. — Обязательно посмотри, когда будете в следующий раз на работе. Я ничего не поняла, когда смотрела, но прямо мурашки бегут по коже, удивительная вещь!
— Праматерь, — повторил Адам. — Интересно…
— Ну да, да, понимаю, — обиделась Хизер. — Звучит так, как будто тема моего исследования — сады Эдема и все такое…
— Да нет, я не об этом. Мать всем нам. Начало всего. Дао называют Матерью всех вещей. Оно пусто, но неисчерпаемо и рождает бесчисленные миры. Это из «Дао Дэ Цзин».
— Ох, — сказала Хизер. — Не намного лучше, чем сады Эдема… Кто хочет десерт?
После десерта — печеных абрикосов с медом, орехами кешью и бренди — и долгого разговора о ПУОП и о чем-то еще под названием ПЖО (первый живой организм) мы с Адамом поблагодарили Хизер и ушли вместе — и теперь старались не поскользнуться на обледенелом асфальте.
Как только мы отошли на безопасное расстояние от дома Хизер, Адам засмеялся.
— Ты чего? — спросила я.
— Ну, там мне не хотелось этого говорить, но вообще-то мне мало дела до того, от какой именно бактерии я произошел.
— Биологи и в самом деле почему-то из всех объяснений всегда выбирают наиболее унылое. И реакция Хизер на мои рассуждения о разумных машинах мне тоже показалась неубедительной.
— Ага. Похоже, ей вообще не нравятся новые идеи.
— Видимо, да. Но почему бы не поспорить, если ты с чем-то не согласен? В какой-то момент животные произошли из растений и появилась сознательная жизнь. Так что же такое сознание? Ведь оно определенно должно состоять из тех же кварков и электронов, что и все остальное, возможно, только организованы они там как-то иначе. Но сознание несомненно способно эволюционировать. Об этом говорил еще Сэмюэл Батлер в девятнадцатом веке. Если человеческое сознание могло возникнуть из ниоткуда, почему бы и машинному сознанию не сделать то же?
Конечно, у этой идеи есть очевидные слабые места, о которых как раз и говорила Хизер. Например: что, если сознание может существовать только в органических формах жизни? Но, с другой стороны, что такое органическая форма жизни? Машины способны к самовоспроизводству, они сделаны из угля и, как и мы, нуждаются в топливе.
— Если, конечно, сознание не состоит из материи, — заметил Адам.
— Ну да, такое тоже возможно, — откликнулась я. — Но я все-таки иногда думаю: если компьютер прочитает все-все книги, какие есть на земле, не начнет ли он в конце концов понимать человеческую речь?
— Хм-м…
Некоторое время мы шли молча.
— Холодно, — сказал Адам.
— Да, я тоже ужасно замерзла!
Мы двигались в сторону центра, но вокруг стояла почти полная тишина. Было уже за полночь, и, когда мы приблизились к собору, до нас донеслись слабые звуки — где-то в отдалении пофыркивали грузовики и слышался стук и шлепанье разгружаемых у дверей магазинов товаров — наутро все эти блузки, бутерброды, коробки с салатами, кофе и газеты появятся, словно по волшебству, на прилавках.
— Мы знакомы? — вдруг спросил Адам.
Я немного опешила:
— В каком смысле?
— Ну, мне показалось, что я тебя знаю, когда увидел сегодня днем.
Я глубоко вдохнула: полные легкие холодного воздуха.
— Мне тоже так показалось.
— Но я тебя не знаю, я уверен.
— Ну… — Я пожала плечами. — Может, мы когда-нибудь виделись, но потом забыли об этом.
— Я бы не забыл. Если бы увидел тебя, уже бы никогда этого не забыл.
— Адам… — начала я.
— Не говори ничего, — перебил меня он. — Лучше посмотри.
Мы проходили мимо ворот собора. Если остановиться и взглянуть туда, куда показывал Адам, можно увидеть, как сверху на тебя смотрит высеченный из камня Иисус.
— Потрясающе, — сказала я, не успев даже подумать. — Даже если не верить во все остальное, Иисус — удивительный человек.
Сказав это, я рассмеялась:
— Сморозила глупость, извини! Ясно ведь, что так считает каждый.
— Да нет, далеко не каждый, — сказал Адам.
— Слушай, — сказала я, вдруг вспомнив, что совсем недавно стояла на том же самом месте, только смотрела не на Иисуса над головой, а на ворота собора. — А ты что-нибудь знаешь о святой воде?
— Странный вопрос.
— Ну да, наверное.
Мы пошли дальше и свернули на мощеную улочку, которая ведет прямо к моему дому. Я подумала, что, возможно, сейчас мы отправимся ко мне и Адам останется у меня на ночь — пожалуй, я бы не прочь. Вот только вместо обычного возбуждения меня охватило совсем другое чувство — похожее возникло у меня днем, когда я взглянула на экран своего монитора и увидела, сколько на нем пыли. Я грязная и в настоящий момент занята тем, что придумываю, как бы отсюда сбежать. Но как ни крути, а мы двигались в сторону моего дома.
— Что именно тебя интересует?
— Ну, много чего… В основном, где ее можно раздобыть.
— Раздобыть? — В темноте я не могла разглядеть выражения лица Адама, но поняла, что он нахмурился. — Ты католичка?
— Нет, я вообще неверующая. Моя мама верила в инопланетян.
— А…
— Да. А почему ты спросил?
— Святая вода есть только у католиков. Ее можно найти в любой католической церкви.
— А в соборе нет?
— Нет, не думаю.
— Но я точно видела там купели. Я еще до Хизер хотела туда зайти, но было уже закрыто.
— Да, купели там есть, но они пустые. Англиканская церковь уже несколько сотен лет не пользуется святой водой.
— А-а… А в католической церкви достать святую воду можно только днем?
— Да нет, не обязательно. Ты… — Он сделал паузу. — Ты хочешь достать ее прямо сейчас?
— Можно и сейчас… Ну да. Не знаю.
— А для чего, если не секрет?
— Наверное, лучше тебе этого не знать. Боюсь, ты не одобришь. Ты когда-нибудь слышал о физике Георгии Гамове?
— Нет. Пока ты будешь мне о нем рассказывать, не возражаешь, если мы свернем в сторону? Я покажу тебе, где можно достать святой воды.
— Правда?
— Да, у меня есть ключи от церкви Святого Томаса. Вот сюда.
Мы пошли через автостоянку и по небольшому проходу между домами выбрались на улицу Бергейт. Здесь, в ряду окруженных зеленью жилых зданий, сразу за автомобильным кругом и церковью Святого Августина, стоял дом Берлема. Интересно, как он теперь выглядит. Я представила себе заколоченные двери и окна, но потом подумала, что это несусветная глупость: в наши дни дома уже никто не заколачивает. Возможно, Берлем его продал. А может, он сейчас там. Однажды, в прошлом году, я уже приходила сюда и стучала в дверь, но мне никто не ответил. Мы с Адамом свернули налево и прошли мимо магазина комиксов: целая витрина супергероев и злодеев, хороших парней и плохих. Я постаралась выкинуть из головы Берлема и, вместо того чтобы думать о нем, рассказала Адаму про Георгия Гамова. Про то, как однажды, еще маленьким мальчиком, Гамов не стал глотать причастную облатку, которую ему дали в церкви, а положил ее под микроскоп — посмотреть, чем она отличается от обычного хлеба. Я объяснила Адаму, что святая вода нужна мне примерно для того же — я хочу поставить эксперимент, который едва ли имеет отношение к духу католицизма. И вот мы подошли к церкви.
— Я не обижусь, если теперь ты меня туда не впустишь.
— Да нет, мне нравится твоя идея с экспериментом. Да и вообще, какая разница, для чего тебе эта вода.
За дверями церкви было темно и пахло ладаном и холодным камнем. Входить внутрь мы не стали — оказалось, что купель со святой водой находится прямо возле входа. Я заметила, что Адам перекрестился перед иконой Богоматери. А я тем временем достала свою бутылочку.
— Наверняка ты не должен позволять мне это делать, — сказала я.
— Это ведь всего лишь вода. Нет никаких правил, в которых говорилось бы, что нельзя уносить ее с собой. К тому же, как я уже сказал, мне больше нет до всего этого никакого дела.
И все же он не стал смотреть на то, как я окунаю бутылочку в купель. Вместо этого он встал позади меня и стал перебирать церковные листовки и просматривать номера «Католик геральд». На стене висел плакат со словами «Усыпальница св. Иуды». Адам поднял руку и дотронулся до него. Скорее всего, он не заметил, что я за ним наблюдаю. Я отвернулась.
— Можно спросить, откуда у тебя эти ключи? — спросила я, когда мы вышли на улицу.
— Я — священник, — отвел он. — Точнее, бывший священник. Можно, я к тебе зайду?
Для того, кто видит мою кухню впервые, это темное, зловонное и гнетущее место, пропахшее чесноком и табачным дымом. Вдобавок ко всему на каминной полке у меня лежит проклятая книга: тоненький томик в выцветшей обложке, который вполне можно и не заметить, если ты — не я.
— Извини, — сказала я Адаму, когда мы вошли.
Я сама не слишком понимала, за что именно извиняюсь. За толстый слой серой пыли на пороге? За сломанные подлокотники дивана? За прожженный в нескольких местах стол? Отставший в нескольких местах линолеум? Когда я здесь одна, я ничего этого не замечаю. Хорошо бы открыть окно, но и без того слишком холодно. Еще я хотела, как обычно, включить все газовые горелки, но удержалась.
— Извини, у меня холодно.
— У меня куда холоднее, — ответил Адам. — Я живу в университетском городке.
— Правда? В котором?
— У меня комната в колледже Шелли. Совсем малюсенькая, и в ней все время пахнет макаронами с сыром. Так что у тебя здесь просто шикарно, можешь мне поверить.
— Хочешь кофе?
— Лучше просто воды, если не сложно.
Я налила в стакан воды из-под крана для Адама и поставила на огонь кофе для себя. За окном проехал поезд, и тонкое оконное стекло тихонько задрожало. Вдруг в углу комнаты что-то шевельнулось — появилось и исчезло, словно призрачная частица. Мышь.
— Мне здесь нравится, — сказал Адам, усаживаясь на диван.
Когда кофе сварился, я села рядом с ним. Пожалуй, никогда еще я не сидела на этом старом диване с кем-нибудь еще. Можно подумать, что мы вместе едем на поезде, сидя спиной по ходу движения, и оба изо всех сил стараемся не соприкоснуться коленями.
— Что такое Усыпальница святого Иуды? — спросила я.
— А, ты заметила.
— Просто увидела плакат на стене. Я уже где-то слышала это имя: святой Иуда. Кому он покровительствует?
— Заблудшим и утратившим надежду. Его мощи хранятся в Фавершеме. Я всегда хожу туда, когда…
— Когда что?
— Когда все идет не так. Почему ты не спрашиваешь о том, о чем спрашивают все?
— Это о чем?
— О том, как так получилось, что я стал священником.
— Такие вопросы мне не очень хорошо даются.
Мы оба замолчали. Наверное, мне нужно было что-то сказать — я знала, что сейчас моя очередь. К тому же мне и в самом деле было интересно. В любой другой момент я бы наверняка захотела узнать, каково это — быть священником и как можно быть священником, а потом взять и перестать им быть. Например, я бы спросила его, почему он все равно перекрестился в церкви. Но теперь у меня была святая вода и Carbo-veg, и я чувствовала себя как в те дни, когда в коробке у меня хранилась бритва и я не могла дождаться, когда все наконец уйдут, я останусь одна и смогу делать все, что захочу.
— Ничего, если я закурю? — спросила я.
— Ты ведь у себя дома, — пожал плечами Адам.
— Ну да, я понимаю, но…
— Да нет, правда, все в порядке.
Он все пил воду из своего стакана, а я зажгла сигарету. Его левая рука, которая держала стакан, немного дрожала. Я отвела взгляд и медленно оглядела свои израненные кухонные поверхности: вот тут я сожгла рис, здесь — обожглась, а вон там — порезала палец.
— На что это похоже? — спросила я, усилием воли заставив мысли остановиться. — Точнее, нет: как ты сейчас себя чувствуешь?
— Ты про что?
— Про религиозность. Ну, про то, каково это — быть религиозным настолько, чтобы стать священником.
Он убрал стакан на столик и немного подался вперед, поставив локоть на колено и подперев лицо рукой. Провел большим пальцем вокруг лица — словно был слепым и хотел узнать, как выглядят его черты.
— Я много над этим думал, — сказал он. — Пытался выразить это словами, но все равно мне некому было рассказать… Теперь я встретил тебя, и мне кажется, ты поймешь. Точнее, я уверен, что ты поймешь.
— Почему ты так думаешь?
Он закрыл лицо обеими руками и уронил на них голову.
— Не знаю.
— Адам?
— Извини. Я даже не уверен, хочу ли я говорить с тобой о том, о чем хочешь говорить ты. Я перестал быть священником не потому, что мне не хватило веры… У Хизер я просто дурачился. Я потерял веру не потому, что хотел заниматься сексом с маленькими мальчиками, или стариками, или молодыми женщинами — ничего такого. Но я изучал «Дао Дэ Цзин» — несколько лет назад — и решил следовать законам Пути, оставаясь при этом священником. Ничего необычного в этом нет — многие люди так делают. Но это подорвало мою веру. Я хотел ничего не желать, но именно этого-то я и желал, да так страстно, что дело едва не дошло до безумия. И я не переставал думать о парадоксах. О непорочном зачатии, и таинствах веры, и о прочих таких вещах. Я не испытывал неприязни к этим парадоксам — в конце концов, ведь именно на них зиждется церковь, — наоборот, я хотел, чтобы их было больше. Мне хотелось увидеть парадокс в чистом виде. В конечном итоге я осознал, что просто-напросто испытываю потребность в науке — и тогда я на два года присоединился к ордену, блюдущему обет молчания, и ни о чем не думал. А потом все кончилось. Не знаю, как это объяснить… Да, ты права. Зачем я все это тебе рассказываю? Где я тебя раньше видел? А, ладно. Я лучше пойду.
— Адам…
Он встал.
— Извини, что ворвался к тебе. Это место не для меня.
Он был прав. Я трахаюсь со старыми мужиками и одержима проклятиями и древними книгами. Ему бы поговорить с кем-нибудь более нормальным. Я посмотрела на его старую одежду и лохматые волосы и представила себе его смуглые, сильные предплечья. Интересно, он вообще когда-нибудь с кем-нибудь спал?
Я глубоко вздохнула. Ну почему я все время оказываюсь не тем, кто нужен?
И вот, хотя ни один из нас вроде бы ничего не делал, мы уже стояли прижавшись друг к другу и целовались так, будто бы сейчас полночь и мы — на вечеринке где-то на самом краю света. Я почувствовала, как его член твердеет, и прижалась к нему еще крепче. Какое незнакомое чувство. Все казалось таким настоящим — я давным-давно забыла, что так бывает.
— Извини, — сказал он секунд через двадцать, отстраняясь от меня. — Я не должен этого делать.
— Сама не знаю, что произошло, — сказала я, делая вид, будто и мне это кажется неудачной идеей. Я избегала его взгляда и повернулась к плите, как будто у меня там готовилось что-то очень важное. Интересно, бывает пирог под названием «Разочарование»? Кекс «Вежливый отказ»? Или торт «Ко Дню Нерождения»?
— Извини, — повторил Адам у меня за спиной. — Я… Мне нельзя пить. Я не привык.
Когда я сказала, что мне очень жаль, его уже не было. Чокнутая идиотка. Или нет? Когда привлекательные молодые люди предлагают мне что-нибудь, они всегда очень скоро забирают то, что предлагали, так что, возможно, даже хорошо, что ничего не произошло. Да и что я могу дать такому человеку, как Адам? Мужчины вроде Адама могут спать с кем угодно. Если ему принять душ и надеть костюм или что-нибудь вроде того, тогда, ну… не могу себе представить, чтобы какая-нибудь женщина ему отказала. С мужчинами вроде Адама ни айпод, ни гладкая шея, ни сиськи, которые (пока) еще не обвисли, не имеют никакого значения. У меня нет целлюлита, и поэтому мужчины за пятьдесят чувствуют себя счастливчиками, когда им удается со мной переспать. Но Адам… Что я могу дать такого, чего ему может недоставать? В сексуальной экономике у меня миллионы на инвестиционном счету под названием «Пожилые мужчины», но, боюсь, никакой другой счет мне уже не откроют.
У меня где-то был черный маркер, но я, хоть убей, не помнила, куда он подевался. Большая фаллическая штуковина с химическим запахом — помню, я еще писала им номер своей квартиры на одном из мусорных контейнеров на заднем дворе у Луиджи. Но это было… сколько… года полтора назад? В столе на кухне нет, в стакане с ручками на полке — тоже. Вот черт! Самое подходящее, что удалось отыскать, — это черная шариковая ручка. Зато кусок белого картона у меня нашелся — он лежал в упаковке с дешевыми сетчатыми колготками, которые я купила прошлой весной на рынке, и с тех пор эта часть упаковки так и лежала у меня на комоде. Итак, я нарисовала на картонке черный кружок — минут пять ушло только на то, чтобы закрасить его целиком.
На руке у меня тоже была черная отметина — место, в которое я эксперимента ради воткнула ручку: интересно узнать, что я почувствую, и посмотреть, будет ли это похоже на то, что я чувствовала раньше.
Святая вода в стеклянной бутылочке выглядела какой-то мутной. Я вынула страницу из «Наваждения» и положила ее на стол перед собой, чтобы сверяться с инструкциями. Итак, мне нужно смешать Carbo-veg со святой водой и несколько раз встряхнуть полученную смесь. Встряхнуть — это ведь, наверное, просто взять в руку и немного потрясти. Кажется, в книгах по гомеопатии было написано именно так. Когда я протянула руку к полке, чтобы достать из банки из-под сахара Carbo-veg, страничка из книги Люмаса полетела на пол. Я подняла ее и обнаружила, что край слегка намок. Где-то в ящике стола я видела клейкую ленту… Достав ее, я потратила еще несколько минут на то, чтобы аккуратно отремонтировать книгу: соединила оборванный край страницы с тем местом между страницами 130 и 133, откуда она была вырвана. Конечно, место склеивания было заметно, но зато теперь страница снова стала частью книги.
Я помнила, что к гомеопатическим препаратам нельзя прикасаться, поэтому вытряхнула одну таблетку на металлическую ложку. Таблетка тихонько звякнула о металл. Я вынула пробку из бутылочки и бросила таблетку внутрь. Секунду она болталась на поверхности, а потом ушла под воду и начала растворяться, отчего вода все больше мутнела. Сердце у меня в груди колотилось резиновым мячиком: ведь я всего-навсего бросаю в воду крошечную таблетку сахарозы. И все-таки я стояла и несколько минут трясла бутылочку, а потом, вспомнив, что я что-то об этом читала, несколько раз легонько ударила бутылочкой о кухонное полотенце, которое лежало, сложенное в несколько раз, на столе для готовки. Я убедилась в том, что таблетка полностью растворилась. Итак, можно пить.
Или нельзя? Эта святая вода — она вообще стерильна? Или, на худой конец, без болезнетворных микробов? Сколько народу окунало в нее свои пальцы? Может, не так уж и много. Ну давай же, Эриел. Но… Интересно, священник выставляет новую порцию воды по утрам или по вечерам? Как глупо. Я откупорила бутылку и заставила себя сделать большой глоток. Ну вот. Теперь думать больше не о чем. Я взяла кусок картона и улеглась на диван, пьяная, уставшая и теперь вдобавок ко всему еще и с подкатившей тошнотой.
Черная точка, черная точка. Пятно… И тут я уснула.
Мне снились мыши. Мышиный мир, больше, чем наш, в котором всю ночь напролет чей-то еле слышный голос говорил мне: «У вас есть выбор» или что-то вроде того.
Проснулась я только в начале одиннадцатого, совершенно окоченев в своих джинсах и свитере и жмурясь от холодного зимнего света, пробирающегося ко мне сквозь кухонное окно. Кусок картона, видимо, выпал у меня из рук, пока я спала, потому что теперь он лежал у меня на животе. В дневном свете он выглядел ужасно глупо: какая-то каляка-маляка на старой картонке. Могла бы постараться нарисовать что-нибудь поприличнее, но я ведь напилась. Итак, рецепт не сработал. Или, может, я сама все испортила? Интересно, сколько раз можно повторять попытки, прежде чем наконец смиришься с тем, что тебе (опять) задурили голову выдумками, а на самом деле реален этот знакомый мир, полный разочарований? «У вас есть выбор». Ну да, у меня есть выбор: я могу перестать носиться с идеей проклятия. Могу перестать пить микстуры, о которых говорится в редких книгах. Могу даже попытаться продать книгу, хотя она и испорчена. Но нет, хотя эта мысль у меня и промелькнула, я прекрасно понимала, что теперь уже ничто не заставит меня с ней расстаться. Книгу я оставлю себе, но сама снова стану нормальной. Напишу что-нибудь о проклятиях в журнал. Продолжу работать над диссертацией. Посвящу главу Люмасу — напишу о размытой границе между вымыслом и документальной прозой и о мысленном эксперименте, который превратился в эксперимент физический. О фокусе, который заставляет по-новому взглянуть на мир…
Вот только лично я что-то не могу взглянуть на мир по-новому. Я вообще почти не могу встать с дивана — такое ощущение, как будто я вовсе не спала. И живот болит, как во время месячных, только немного выше. Наверное, в воде все-таки была какая-то зараза. Может, нужно что-нибудь съесть? Может, от этого станет полегче…
В холодильнике еще оставалось немного соевого молока, поэтому я принялась одновременно варить кашу и кофе. Только отправившись в ванную за свежим свитером, я поняла, как же сильно на самом деле замерзла и устала. Пожалуй, надо захватить еще и шарф. Натянув толстый черный свитер и намотав на шею длинный черный шерстяной шарф, я выглянула в окно. С внутренней стороны оконной рамы свисали маленькие сосульки. О деталях вроде этой обычно рассказывают много лет спустя, когда жизнь уже наладилась и тебе хочется поделиться смешной историей о том, как беден ты был в ту зиму и каким жалким было твое жилище. Но уверенность в том, что и моя жизнь когда-нибудь наладится, таяла с каждым днем. Да и не очень-то я к этому стремилась. «Ха-ха, когда я была бедной. Ха-ха, вы видели эту пьесу? Ха-ха, я знаю, что это никуда не годится, но в последнее время я все больше подумываю о том, что, пожалуй, имеет смысл голосовать за консерваторов». Мне хотелось сделать все возможное, чтобы избежать такой жизни. Возможно, я всегда буду жить именно так. Поэтому мне совсем не важно, что означают эти сосульки на внутренней стороне моего окна. «Висят сосульки». Я улыбнулась, хотя никто меня не видел, и еще разок обмотала горло шарфом.
Я пошла по длинному коридору обратно в кухню, через деревянную дверь, распухшую от многолетних слоев краски. И тут меня охватило странное ощущение, будто бы дверь для меня чересчур мала — или я велика для нее. Прямо какое-то дежавю: кажется, сейчас я резко уменьшусь, и придется смотреть, задрав голову, на дверь раз в сто больше меня, хотя на самом-то деле она меня больше всего на какой-нибудь фут. Но нет, я не уменьшаюсь, этот образ остается лишь у меня в голове: параллельная мысль, что-то такое, что, возможно, происходит с какой-нибудь другой мною, где-то там, в мультивселенной. Это напомнило, как однажды кто-то налил мне чая из грибов и не сказал мне, из чего он, а я сидела и весь вечер наблюдала за тем, как розово-кремовая гостиная в загородном доме то вырастает вокруг меня до неимоверных размеров, то снова сжимается. Помню, в углу стоял включенный телевизор, шла какая-то субботняя вечерняя телеигра, в которой шумные, счастливые и абсолютно нормальные семьи соревновались друг с другом, чтобы выиграть новую машину или путешествие. В какой-то момент телевизор вдруг навис надо мной, приглашая войти в экран. Но отчетливее всего я помню, как комната сжалась до размера сахарного кубика. Я смотрела на этот кубик — на комнату, в которой сидела сама, хотя меня в ней уже не было. Потом я спросила у друга, как такое вообще могло произойти. Где же еще я была, как не в этой комнате? Он тогда улыбнулся и сказал: «Где-где! На измене, вот где». Идиот. Я закрыла глаза и снова их открыла. С дверью все было в порядке. Наверное, я и в самом деле вчера перебрала с выпивкой.
После завтрака я подумала, не сходить ли в университет, но потом все-таки решила остаться дома. Ну да, здесь надо платить за отопление, но если пользоваться газом, то ничего страшного — по крайней мере, один-то денек точно можно себе позволить, надо привести мысли в порядок. Это я первая набросилась вчера на Адама или он на меня? Сегодня, во всяком случае, я не смогла бы находиться с ним в одном помещении. Теплее от свитера и шарфа не стало, поэтому я включила духовку, забралась на диван, обняв себя за колени, курила и размышляла над тем, чем бы теперь заняться. Можно что-нибудь написать, но нет, не получится. Или почитать что-нибудь — но что же можно читать после «Наваждения»? Можно просто просидеть здесь весь день в ожидании, пока проклятие не настигнет меня. Но никакого проклятия нет. Единственное проклятие моей жизни — это я сама.
У вас есть выбор.
Что же такое там было — в моем сне?
Дрожа от холода, я стояла в сырой ванной (самая холодная комната во всей квартире) и чистила зубы — и вдруг вспомнила, что черный маркер лежит в шкафчике рядом с умывальником. Ну конечно! Я купила недавно на рынке какой-то странный шампунь в бутылке без этикетки и хотела подписать его, чтобы потом не запутаться, если куплю еще что-нибудь у того же торговца. Вот чем я занимаюсь, когда должна бы работать: подписываю бутылки с шампунем, глажу джинсы, размышляю о чайках. Я открыла шкафчик, и, конечно же, именно там он и лежал, рядом со старой упаковкой парацетамола и сломанной расческой — толстый черный фломастер. Стоило мне открыть дверь, как он тут же выкатился наружу, и я едва успела его поймать, прежде чем он упал в раковину. Ну вот.
Десять минут спустя я снова сидела на диване, на этот раз — с чашкой свежего кофе, с сигаретой и идеальным черным кружочком на идеально белой карточке. Ради него мне пришлось перерывать кучу старой почты на первом этаже, пока я не нашла наконец годичной примерно давности поздравительную открытку в бледно-голубом конверте. «С 20-летием, Тамсин! — гласил текст. — Жди в гости!» И подпись: Мэгги и Билл. Подписанная половинка уже в ведре. Я оставила себе вторую часть — с викторианской пасторальной картинкой на одной стороне и ярко-белым Ничем на другой. И теперь это было уже ярко-белое Ничто с черным кружком посередине, на этот раз — совершенно безупречным.
Я затушила сигарету и выпила остатки кофе, после чего перевернула карточку викторианской картинкой кверху и взглянула на нее еще раз. Дата — 1867 год, название — «Летний пейзаж», хотя цвета скорее осенние. Бывают же на свете такие спокойные места: красная земля под толстым зеленым ковром травы, укрытая балдахином изумрудно-бронзовых деревьев, и по ней вдоль реки бежит тропинка — можно идти по ней в полнейшей тишине. Я перевернула карточку обратной стороной — и вот он: черный круг. Умиротворяющий пейзаж. Круг. Умиротворяющий пейзаж. Я-то знаю, какую открытку предпочла бы получить на день рождения. Ладно. Кажется, положено подождать пятнадцать минут, прежде чем приступать? Книги по гомеопатии, которые я вчера читала, все как одна утверждали, что гомеопатические препараты нужно принимать с чистым ртом, через пятнадцать минут после приема пищи или питья. Ну и ладно. Если не сработает, можно будет свалить вину на кофе и позже попробовать заново. Буду все время делать что-нибудь не так — хватит чем заняться до самого вечера. И тогда ближе к ночи можно будет наконец-то признать, что моя авантюра окончена, и вернуться к нормальной жизни. Может, перечитаю «Эдгин». Обычно это поднимает мне настроение.
Я взяла бутылочку и снова тихонько ее встряхнула. Да ну ладно, чего там тихонько — как следует ударила два раза об диван. Боюсь, я уже переборщила с числом встряхиваний, но ведь гомеопатическая потенция от этого, кажется, только увеличивается, а не уменьшается? Я попыталась вспомнить, что об этом говорится в гомеопатических книгах — ну да, так и есть: если взять каплю смеси, добавить к ней воды и полученную микстуру снова потрясти, полученное лекарство будет мощнее, чем исходная смесь, хотя с научной точки зрения оно всего лишь более разбавленное. И как только все это работает… Ну ладно, Эриел, хватит думать — пора за дело. Есть только ты и вот эта вот жидкость. О'кей. Я снова сделала большой глоток. Легла на диван и уставилась на черный кружок, сосредоточившись изо всех сил. На этот раз я не уснула и продолжала внимательно, стараясь не моргнуть, следить за кругом, который сначала разделился на два, а потом принялся кружить по странице, поднимаясь и переворачиваясь.
И тут, в мгновение, которое было тоньше и острее лезвия бритвы, я почувствовала, что падаю. Я падала в черный туннель, тот самый черный туннель, который описывал в книге мистер Y. И падала я, как бы безумно это ни звучало, не вниз, а в сторону, вперед, горизонтально. Стены туннеля проносились мимо, как будто бы я была в машине, но нет, машины у меня не было. Где бы я сейчас ни была, вокруг стояла полнейшая тишина, и я совсем не чувствовала собственного тела. Я осознавала, что оно здесь, со мной, но никаких чувств и желаний не испытывала. Я даже не была уверена, есть ли на мне одежда. По-настоящему живым оставался только мой разум. Я видела — хотя и непонятно, глазами ли — почти в точности то же, что и мистер У: черные стены вдруг пронзили крошечные огоньки, которые превратились в волнистые линии, казавшиеся бесконечными. Потом появился огромный пенис, напоминающий детородный орган великана Керн-Аббаса, только выложенный из огоньков. Вагина здесь тоже была, но выглядела менее знакомой и вскоре исчезла. Потом я, кажется, стала падать быстрее. Вокруг были те же птицы, ноги и глаза, которые видел мистер У, но мне все они казались похожими на египетские иероглифы, которые показывают детям в младших классах. Потом посыпались буквы: греческие, римские, кириллические. Я узнавала не все, но через какое-то время они собрались в алфавиты, и несколько минут в туннеле, похоже, совсем ничего не менялось. Интересно, можно выйти из этой игры, если захотеть? Вот почему я никогда не любила галлюциногены: с ними никогда нельзя контролировать ситуацию и все «путешествие» приходится непременно пройти до конца, нельзя просто взять и отключить его в любом месте. И вот теперь я здесь и знаю, что отключить ничего нельзя. Может быть, я даже сойду с ума. А может быть, уже сошла. Что, если именно так и выглядит переход из здравого ума в безумие и мне уже никогда не стать нормальной? От этих рассуждений меня замутило, поэтому я постаралась выбросить эти мысли из головы и вместо этого просто продолжила рассматривать стены туннеля.
Алфавиты стали более знакомыми, и теперь среди букв начали попадаться цифры — в порядках, которые я не сразу узнала. Странные комбинации из римских цифр, которые ни о чем мне не говорили, перемежались последовательностями: 2, 3, 5, 7, 11, 13, 17, 19… и 1,1, 2, 3, 5, 8, 13, 21. То есть это сначала они казались мне последовательностями, но вскоре расплылись в длиннющие линии цифр, похожие на космические телефонные номера. Там и тут попадались какие-то уравнения, но они, мигнув, тут же растворялись в воздухе. Я уверена, что видела ньютоновскую F = ma и, чуть позже, эйнштейновскую Ε = mc2. Еще я видела математические символы, которых не понимала, но среди них попадались и знакомые, — например, знаки = и +, а также обрывки разных форм записи множества вроде Ι = {1,2,3….100}. А потом — новые наборы чисел, которые тянулись по несколько минут. Некоторые последовательности чисел казались мне совершенно бессмысленными — такие как 1431, 1731, 1831,2432, 2732, 2832,3171, 3181, 3272, 3282, 11511, 31531, 31631, 32532, 32632, 33151, 33161, 33252, 33262, 114311, 117311, 118311, 124312, 127312, 128312, 214321, 217321, 218321, 224322, 227322, 228322. Сначала я подумала, что, возможно, все это — какие-то даты, но потом числа стали слишком большими. А потом произошло кое-что еще — то, о чем у Люмаса не упоминалось ни словом: все буквы алфавита исчезли, превратившись в цифры, а потом и цифры — все, кроме единицы и нуля, исчезли, оставив мне целый океан нулей и единиц, которые так и сыпались по стенам вокруг меня.
011101110110100001100001011101000111010001101000011
0001010110011001110101011000110110101101101001011100
110110011101101111011010010110111001100111011011110
110111001110111011010000110000101110100011101000110
100001100101011001100111010101100011011010110110100
101100110110011101101111011010010110111001100111011
011110110111001110111011010000110000101110100011101
000110100001100101011001100111010101100011011010110
110100101110011011001110110111101101001011011100110
011101101111011011100111011101101000011000010111010
001110100011010000110010101100110011101010110001101
101011011010010111001101100111011011110110100101101
110011001110110111101101110011101110110100001100001
011101000111010001101000011001010110011001110101011
000110110101101101001011100110110011101101111011010
010110111001100111011011110110111001110111011010000
110000101110100011101000110100001100101011001100111
010101100011011010110110100101110011011001110110111
101101001011011100110011101101111011011100111011101
101000011000010111010001110100011010000110010101100
110011101010110001101101011011010010111001101100111
011011110110100101101110011001110110111101101110
А потом все вокруг стало белым — туннель закончился.
Я стою на невероятно узкой улице, под ногами у меня щебенка. Впереди — неряшливого вида высотное здание, которое раньше, возможно, было вполне себе нарядным. Замызганные витрины магазинов по обе стороны от меня завалены открытками, газетами, туфлями, фотоаппаратами, шляпами, конфетами, секс-игрушками и рулонами ткани, но, похоже, все они закрыты. Кажется, тут сейчас ночь: неба не видно, но освещение явно искусственное, и, хотя над головой у меня что-то черное, ни звезд, ни луны там нет. Вокруг все утыкано, словно шрамами от прыщей, разбитыми неоновыми вывесками. Две или три до сих пор помигивают сексуальными цветами — помадно-красным, телесно-розовым и рафинадно-белым, но остальные, похоже, перестали работать давным-давно. Пространство над витринами магазинов — клубок из тусклых огней натриевых ламп, дорожных знаков, железных жалюзи и окон, а за ними, думаю, сотни квартир и складских помещений. Вывески — повсюду, они торчат из стен под прямым углом, как клейкие бумажки для заметок, выглядывающие из старой книги. Но я не могу прочитать, что на них написано.
А двигаться вперед я здесь могу? Да. Вот, делаю шаг и за ним еще один. Слева от меня — переулок: еще одно невероятно узкое пространство. В конце переулка я, приглядевшись, различаю стальной забор, сверху увитый колючей проволокой. Повсюду вокруг — пожарные лестницы, зигзагами и спиралями спускающиеся по старым кирпичным стенам. В окне наверху танцует голубой свет — телевизор? Так значит, я здесь не единственное живое существо — хотя нельзя сказать, чтобы я чувствовала себя по-настоящему живой. Мне ни жарко ни холодно, я не знаю, живая я или мертвая, пьяная или трезвая… Не чувствую вообще ничего. Это даже приятно — ничего не чувствовать, хотя, конечно, по-настоящему «приятными» мои ощущения назвать нельзя. Правильнее назвать их «никакими». Я не чувствую вообще ничего. Вам доводилось когда-нибудь ничего не чувствовать? Это восхитительно. Возможно, я чувствую себя так спокойно, потому что здесь нет людей. Я уже бывала в похожих местах — Сохо, Токио, Нью-Йорке, но там всегда было слишком много народу: все что-то покупали, щелкали фотоаппаратами, говорили, бегали, ходили, надеялись, хотели. В больших городах у меня всегда начинается клаустрофобия — невозможно противостоять этому огромному всеобщему желанию, где толпы людей одновременно пытаются всосать в себя все вокруг: сэндвичи, колу, суши, модную одежду, товары, товары, товары. А здесь никого нет. Есть автобусная остановка, но нет автобусов, есть дорожные знаки, но нет дорожного движения. Я иду дальше и отчетливо слышу глухие отзвуки собственных шагов по усыпанной щебнем дороге. Свернув направо, я выхожу на небольшую площадь с бурлящим фонтанчиком посередине. На площади есть несколько кофеен, в них темно, а столы и стулья свалены на темных тротуарах, и из цементных блоков растут тоненькие городские деревья. Не хотелось бы заблудиться — я возвращаюсь на главную улицу, понятия не имея, что делать дальше. Я оглядываюсь по сторонам, и городской пейзаж расплывается у меня перед глазами.
А теперь куда? — думаю я.
И тут вдруг раздается металлический женский голос: «Вы можете выбрать из четырнадцати возможностей».
На изображении улицы у меня перед глазами вдруг появляется что-то вроде системы управления — как будто бы на мониторе, спрятанном у меня в голове, открылась карта города. Некоторые участки карты ненадолго загораются бледно-голубым компьютерным цветом — так обычно обозначают на картах зоны военных действий. Видимо, вот это и есть те самые возможности. Но… Я не очень хорошо понимаю, что вообще происходит. Ближайшая «возможность», если имеется в виду именно это, находится на третьем этаже того дома, рядом с которым я оказалась с самого начала. Я делаю несколько шагов и начинаю карабкаться по зигзагообразной пожарной лестнице, и резиновые подошвы моих кроссовок отзываются в металлических ступеньках гулким бряцаньем. Наконец я стою перед зеленой дверью с облезшей краской. Я толкаю дверь, и она открывается. А теперь — что?
«У вас есть одна возможность», — говорит бестелесный голос.
Я вхожу.
У вас есть одна возможность
У вас… Я стою на четырех согнутых ногах, и — вот черт! — я в ловушке. Вокруг меня толстые мутные пластиковые стены, и невозможно пошевелиться. Можно пройти немного вперед и немного назад — я точно знаю, что можно, — но пока не двигаюсь. Твою мать, мне почти нечем дышать. Я часто моргаю, потому что со зрением у меня тоже не все в порядке: мир за стенами моей тюрьмы выглядит каким-то желтоватым и деформированным. А еще я хочу есть, и это такой голод, которого я никогда раньше не испытывала, и ощущаю я его какой-то незнакомой частью живота. Чем бы я сейчас ни была, это сущий ад — пережить такое можно только во сне, да и то — лишь пару секунд, после которых ты с криком просыпаешься. Я не могу двигаться. Не могу обернуться. Мои руки/ноги/крылья впиваются мне в тело. Думаю, у меня есть хвост, но я не могу им пошевелить. Он чем-то пригвожден. Думаю, я здесь и умру — в полном одиночестве, не имея возможности даже повернуть головы. Ну же, Эриел! Ты ведь все еще Эриел! Ну да, Эриел, но еще… что? Кто я? В чей мозг я втелепатила? У меня — или у нас? — появилась та же проблема, которая была и у мистера Y: мне хочется почесаться. И еще мне хочется есть, и я знаю, что именно из-за этого я пришла в эту коробку. Я знаю, что ела что-то сладкое и рассыпчатое, но уже довольно давно. И все-таки почесаться мне хочется не меньше, чем есть. Мне ужасно нравится тереть своей острой ногой за ушами, избавляя их от зуда, и я бы все отдала за то, чтобы можно было это сделать сейчас (хотя и нельзя сказать, что я понимаю, что именно обещаю отдать). Я уже пыталась — точнее, продолжаю пытаться до сих пор. Почему я не могу сдвинуться с места? Я, Эриел, вижу оргстекло, но другая «я» не знает, что вообще происходит. Эта другая «я» впала в панику уже много часов назад. Она не смогла сделать то, что делает всегда в подобных ситуациях, а обычно она просто бежит как можно быстрее и ищет темное и мягкое местечко, в котором можно было бы укрыться. Но очень трудно называть это существо, частью которого я теперь стала, «она». Мой мех («мой мех»? Ну да, похоже, мой) пахнет страхом: сырой, сладковатый запах, похожий на запах печенья. Я знаю этот запах от других — от тех, кто возвращается со следами зубов на своих телах.
Отстраниться. Наблюдать со стороны. Черт побери, Эриел, ты ведь не мышь. Но ведь мышь же. Я знаю, как ухаживать за своим мехом. Я несколько раз была беременна (Не думаю, что она умеет считать, но я-то умею. Не думаю, что она умеет говорить, но я-то умею. Я умею считать события в воспоминаниях, о существовании которых она, скорее всего, и не подозревает). Я помню, как больно было рожать — как будто бы давишь на свежий синяк. Я знаю, что здесь и умру, но вот хотя бы знаний о смерти я у себя не нахожу. Только слоны понимают, что такое смерть… Где я это прочитала? Не представляю, сколько я здесь нахожусь, но мне надо отсюда выбраться. Выпустите меня! Я пытаюсь заорать, но слышу только быстрое дыхание мыши и стук ее сердца, которое колотится вместо моего.
Что делать? Я знаю, как надо себя успокаивать в подобных ситуациях. Мне доводилось стоять в переполненных поездах метро и лифтах и думать: «Уже недолго» и «Дыши». Но мое сознание смешалось вот с этим, и я знаю — из-за того, что она знает, — что на сей раз это настоящая опасность и сейчас самое главное — бежать. Но мы не можем сдвинуться с места. Черт, черт, черт. Как отсюда выбраться? Где вся та информация, которую мистер Y вроде как видел по краям своего поля зрения? Стоило мне об этом подумать, как передо мной появляется нечто вроде компьютерного рабочего стола. Теперь я вижу все то же самое, что и мышь: просторную комнату, искаженную пластиком и в тон ему окрасившуюся в желтоватый оттенок (хотя мышь едва ли все это понимает и, вероятно, полагает, что находится где-то, где никогда раньше не была, ведь даже запах в пластмассовой коробке не такой, как снаружи), — но теперь сверху на все это наложен особый дисплей управления, с помощью которого я могу делать выбор. Трудно описать, как этот дисплей выглядит, потому что я не вполне понимаю, как он работает. Похоже на компьютер, но все немного не так. Я не знаю, как им пользоваться. Но зато, похоже, он появляется тогда, когда мне нужен. И, полагаю, он меня отсюда вытащит.
В верхнем правом углу моего поля зрения есть голубой квадратик, который мигает, когда я на него смотрю (когда о нем думаю?). Весь остальной экран усеян маленькими полупрозрачными квадратиками, на каждом из которых смутно виднеется незнакомый мне пейзаж. Такое ощущение, будто на одном экране одновременно демонстрируется сотня разных документальных фильмов. Что это за изображения? Когда я останавливаю на них взгляд, они становятся ярче, как ссылки в интернете, и я понимаю (уж не знаю, каким образом), что могу выбрать любую «иконку», чтобы перепрыгнуть в новое место и, вероятно, осуществить то, что Люмас именовал педезисом. Но я не хочу этого делать. Я хочу выбраться отсюда — из тропосферы — и освободить мышь. Я снова смотрю на неясные картинки. Одна из них заинтересовала меня больше других: пейзаж на ней выглядит каким-то инопланетным. Но — о, нет! — в то самое мгновение, когда мои мысли останавливаются на этой картинке и я думаю: «Интересно, что там», что-то начинает происходить. Я размываюсь (это единственный глагол, который мне удается подобрать) в этой реальности и начинаю переноситься в другую. Я думаю: «Стойте! Я не хотела!» Но уже слишком поздно.
Ну, по крайней мере, я больше не в ловушке.
Теперь мои лапы ступают по холодной и жесткой поверхности. Я чувствую, как нижняя часть моего туловища раскачивается из стороны в сторону, а лапы касаются земли: передняя правая — задняя левая — передняя левая — задняя правая. У меня есть хвост и я могу им двигать! Ощущение кажется одновременно и знакомым, и незнакомым: то ли оно было у меня всегда, то ли мне довелось испытать его только однажды, давным-давно. Светлый бетон у меня под ногами (я чувствую, что сама решила так его назвать) — холодный, как кубик льда (тоже мое сравнение), и поэтому я ускоряю шаг. Впрочем, мне вполне тепло. Я только что покинула гнездо, и воспоминания о большом количестве меха и запах моей семьи (я перевожу на ходу, и «семья» — это самое близкое, что приходит на ум при воспоминании чувства связанности и близости) согревают меня, словно горячий сироп (тоже мое). Я снова мышь (я так думаю). Но я свободна.
Между задними ногами у меня что-то есть — знакомое этой мыши, но не мне. Ощущение странное, как и от хвоста, но если хвост представляется мне чем-то вроде лишней конечности, то эта новая вещь кажется наполненной энергией, словно клитор, но только она, в отличие от клитора, большая и простирается от живота и куда-то за пределы меня. Сейчас в ней что-то приятно покалывает — и горячая жидкость выливается из нее на бетон. Я думаю, что это заставит остальных держаться подальше — я всегда делала это с такой целью. Мой мех подрагивает абстрактными существительными, непереводимыми, нечеловеческими ощущениями гордости, собственности, планов на будущее и постоянного, мускусного желания жестокости (мои клыки — в спинах слабых, бледных соперников, я раздираю их плоть) и секса. Возможно, только ради этого я и живу на свете: ведь вон как дрожит и размякает мой мозг, когда этот похожий на клитор член входит и выходит из теплой, тесной дыры в другом существе, и вон какое сладкое чувство разливается в конце концов по моим животу, спине, ногам и горлу — до того сладкое, что я валюсь на бок, изо всех сил вцепившись в нее, кем бы там она ни была. У меня есть желания — возможно, я даже весь из них состою — но не похоже, чтобы я долго о них размышлял. Мой разум состоит не из призрачных «хочу, хочу», а скорее из уже сбывшихся «вот оно, вот оно». Меня беспокоит только одно, когда я брожу по этому пространству, уставленному мусорными баками на колесиках, которые больше и выше меня. Где она? Одна куда-то делась. Одной не хватает. Одна исчезла. Может, считать я и не умею, но вот вычитать — пожалуйста. И как-то все это хреново.
Даже я потрясена тем, что мышь умеет ругаться, но быстро понимаю, что это мои мысли смешались с его: его чувства — на моем языке. Мне бы пора попытаться выбраться отсюда, но быть здесь, быть им — от этого почти невозможно отказаться. В нем все — под напряжением. По его/моим усикам пробегают электрические разряды и томление — и кажется, что это никакие и не усики, а тоненькие проводки. Теперь он бежит — с такой легкостью, какой своими ногами никогда не достичь, и я словно катаюсь на ярмарочной карусели. Мы перемещаемся по бетону к следующему мусорному баку, и я одновременно и знаю, куда иду, и не знаю тоже, и каждое мгновение для меня — полная неожиданность. Я и водитель, и пассажир одновременно. И в этих наших перемещениях есть какая-то удивительная определенность — как и в ощущении, которое я испытываю сейчас, вгрызаясь в кусок черствого хлеба, маринованного дождем. Я догадываюсь, что хлеб черствый только потому, что сама его недавно выбросила, но сейчас он представляется мне восхитительным: такой пикантный привкус — можно подумать, будто ешь тост, намазанный пастой «Мармайт».
Но надо все-таки отсюда выбираться. С этой мышью все прекрасно, а вот зато с другой — нет. Она в ловушке, и я обязана ее спасти. Я думаю: «Дисплей!» — как будто играю в «Космических пришельцев» или снимаюсь в фантастическом фильме, и эта штуковина и в самом деле появляется и накладывается поверх всего, что я вижу. Я собираюсь не обращать внимания на размытые «иконки», но в этот момент одновременно происходят сразу две вещи: в поле зрения мыши — за дисплеем — появляется оранжевое пятно, похожее на лужицу апельсинового джема, и в это же время я замечаю на дисплее квадратик, изображение на котором совсем не похоже на инопланетный пейзаж — там сидит у колеса мусорного бака маленькая серая мышка и грызет хлеб. Это я. Какое-то существо смотрит на меня.
Все становится сложнее некуда. Моя мышь увидела рыжую кошку, и ощущение такое, будто нам обеим вкололи ледяной воды и привели в состояние сумасшедшей тревоги. Это страх, но страх такого рода, к которому я не привыкла. Смерть, смерть, приближается смерть. Твою мать! Все мои внутренности превратились в одно большое ледяное месиво, и надо бежать, надо спрятаться… Но погодите-ка. Ледяная вода застывает. Я замираю, превращаясь в ледышку. Я знаю (на каком-то уровне знания, с которым никогда раньше не сталкивалась), что сейчас мне нужно застыть. Я, Эриел, хочу лишь одного — поскорее выбраться отсюда, но какой-то инстинкт, о наличии которого я не подозревала, — какой-то мышиный инстинкт, наложенный поверх моих собственных, подсказывает мне, что над кошкой есть другое изображение, в которое мне можно войти. Поэтому я сосредотачиваюсь на полупрозрачном квадрате с застывшей мышью — квадрате, принадлежащем кошке, которая смотрит на окаменевшую сахарную мышь, чей ужас я ощущаю в своем/нашем теле, и я мысленно кричу: «Переключайся! Переключайся!»
И вот меня снова размывает — во что-то более крупное. Мой хвост становится легче, и я пощелкиваю им, приникнув к земле, сгорая от нетерпения и облизывая тоненьким язычком свои острые зубы. Ох и весело же сейчас будет, не знаю даже, смогу ли дотерпеть! Я в нетерпении выгибаю спину и перебираю задними лапами, занимая устойчивое положение. Пора? Нет, еще немного. Нужно выбрать правильный момент — единственно верный момент. Я проделывала это тысячи раз и уверена, что никогда от этого не устану. Свои нападения я никогда не продумываю до мелочей, но, если подумать, все они похожи на кровавые балеты, в которых я — постановщик, подталкивающий танцора, заставляющий еду танцевать, принуждающий ее выделывать пируэты на сломанных лапах, потому что мне нравится еда, которая двигается. Ну да, я ем коричневое дерьмо, которое лежит в пластмассовой миске, но никакого удовольствия мне это не доставляет: у этого дерьма вкус смерти. Я ем его, только чтобы выжить, потому что большую часть времени вынуждена носить этот гребаный колокольчик, который распугивает всю еду. Но если как следует постараться и поработать острыми коготками, колокольчик можно снять. И тогда — смотрите-ка, на мне нет никакого колокольчика, и передо мной — еда. Моя пасть вот-вот наполнится теплой жидкостью-подливкой — стоит только надорвать зубами меховую шкурку на этой дрожащей твари, которая сидит передо мной и изо всех сил прикидывается неживой. Ах, этот вкус… Я так хорошо его помню. О, господи. Фу-у-у! Вкус как у говяжьего концентрата, в который подмешали таблетки железа и немного ржавчины. Теперь мне кажется, что это, должно быть, страшная гадость, но синапсы (или как там это называется) моего и кошачьего разума скачут как сумасшедшие — можно подумать, будто в голове у меня проходит школьное занятие по ведению дискуссии. Через несколько секунд я уже почти убеждена в том, что кровь — это восхитительно, но все, что остается во мне от меня — человека и вегетарианки, кричит: «Нет!» Я чувствую, как эта мысль перемешивается с мыслями кошки, и в тот момент, когда мышь наконец решает, что настало время нырнуть под мусорный бак, я на мгновение задумываюсь. Разум кошки на какую-то секунду уступает место моему, но этого достаточно для того, чтобы все испортить. Голос у меня в голове велит мне этого не делать. Я не понимаю, в чем дело. В моем языке нет понятий вроде «почему?». Просто как будто бы болит голова, и перед глазами всплывает какая-то белая комната и стол, и кто-то держит меня за шею и втыкает в меня что-то острое. Ну ладно, сейчас-то меня никто не держит.
Отвали, пассажир!
Нет.
Ты как вонючая блоха у меня в голове.
Ну… Может, ты и права. И вообще, к чему спасать кусок еды? И что значит «спасать»? Все бессмысленно… Эриел, но ты ведь не кошка. Ты была этой мышью, ты помнила свое гнездо. Но я же и не мышь! Я хочу почувствовать вкус ее крови.
XXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXXX
Я не узнаю этого шума, который раздается у меня в голове. Химия — сильнее страха.
Теперь я медленно двигаюсь вперед. Еда забралась под мусорный бак. Новая стратегия. Игра не окончена. Я опускаюсь передними лапами на землю и выгибаю спину идеальным колесом: одно плечо чуть выше второго, левая лапа — перед правой. Я разгрызу тебе череп, и мне не важно, сколько времени понадобится тут с тобою танцевать. Я… Тебя нет. Да где же ты? Где моя чертова еда??
Мышь убежала. Она в безопасности. Мой разум одновременно празднует победу и оплакивает поражение.
Дисплей. Теперь-то мне уж точно нужно отсюда выбираться. Штуковина снова появляется у меня перед глазами, из-за скачков моего бродячего сознания она подергивается, а кошка тем временем бежит к стене и потом — ух ты! — запрыгивает на нее. Черт, здорово! Но все равно надо отсюда выбираться. Одну мышь я спасла, нужно освободить еще одну. Я снова окидываю взглядом пространство своего мысленного десктопа, стараясь не смотреть на полупрозрачные изображения в центре. Остается голубая картинка, на которую я и направляю мысли. «Выйти сейчас?» — спрашивает тот же женский голос. «Да, — думаю я. — Да, да, да…» Передо мной появляется дверь, и я снова становлюсь собой: поворачиваю дверную ручку и на своих тяжелых ногах (и без хвоста) выхожу наружу. Вот только вокруг все незнакомо. Я в каком-то длинном коридоре с серым ковром и бежевыми стенами. Вот черт. Где же пожарная лестница? Как отсюда выйти?
Я иду по пустому коридору, мимо досок объявлений, к которым не прикреплено ни одной записки, мимо ярко-белых офисных дверей и наконец оказываюсь в вестибюле с четырьмя лифтами. Стены здесь совершенно голые, если не считать одного предупреждающего знака: пеший зеленый человечек и зеленый человечек на инвалидной коляске оба направляются к ярко-белому выходу. Человечек без коляски побеждает. Не придумав ничего лучшего, я нажимаю на кнопку вызова лифта. В ту же секунду раскрываются двери всех четырех. Я улыбаюсь. В этом месте, что же, и в самом деле нет больше никого, кроме меня? Целый город — для меня одной (если, конечно, я все еще в том же городе, в котором начала путешествие). Но оставаться здесь мне нельзя: надо возвращаться. Я выбираю наобум третий лифт слева и нажимаю на кнопку «1». Лифт опускается быстрее, чем мне бы хотелось, но я не чувствую привычного головокружения. Я вообще ничего не чувствую. Оказавшись на первом этаже, я обнаруживаю крутящиеся двери и выхожу через них на улицу. И тут мне на глаза попадается нечто странное: на земле лежит маленькая белая визитная карточка. В обычном городе в этом не было бы ничего удивительного — подумаешь, визитка на асфальте, заплеванном жвачками, замусоренном старыми пакетами из-под чипсов, бычками, чеками и обрывками газет. В обычном городе я бы не обратила на нее никакого внимания. Но здесь не заметить ее невозможно. Я нагибаюсь и поднимаю ее. На карточке коричневыми чернилами написано: «Аполлон Сминфей»[16] — и ничего больше. Я кладу карточку в карман джинсов.
Я стою посреди широкой улицы, окруженной рядами тихих офисных зданий. Мне встречаются знаки подземных переходов, но машин все равно нет, поэтому я перехожу через дорогу где попало и перебираюсь через парапет, разделяющий улицу на две полосы. Теперь у меня есть выбор — пойти направо, налево или прямо, по улице поменьше. В этой небольшой улице мне чудится что-то знакомое, поэтому я иду туда. Мне страшно, но не по-настоящему, а так, как будто бы я смотрю кино, в котором сама играю. И тут я узнаю переулок справа от меня — и вижу там те самые пожарные лестницы. Раньше этот переулок был слева от меня. Теперь все ясно. Каким-то образом я оказалась в том высоком здании, которое стояло передо мной, когда я только здесь очутилась. Значит, чтобы вернуться, нужно просто все время идти вперед и вперед по этой улице, а затем — да — в туннель с нулями и единицами и всеми буквами каждого известного мне алфавита. А потом я открываю глаза.
Я снова у себя на диване. Я жива. Я дома. Я человек. Я замерзла. Я хочу писать. Чувство разочарования, которое я часто испытываю, просыпаясь после своих обычных снов, теперь переродилось в нечто иное: я разочарована тем, что я — это я, что я — здесь и сейчас.
Мысль, которая перекрывает в моем сознании все остальные: «Я хочу обратно в тропосферу».
А вторая, послабее: «Но ведь ты же сама мечтала оттуда выбраться».
Странно, что я не перестаю думать о наркотиках, но ведь и мистер Y тоже сравнивал свой опыт с наркотическим. На этот раз мне припомнилась ванная комната, в которой я оказалась не так давно. Наверное, это случилось незадолго до моей поездки в Оксфорд. В Манчестере я зашла в ванную с большим парнем, который дал мне крошечную трубочку, покрытую зеленой эмалью. Я помню, как пососала эту трубочку и почувствовала нечто такое, чего никогда раньше не чувствовала: полнейшее удовлетворение, вроде того, которое испытываешь сразу после оргазма, но даже более сильное: казалось, что весь мир — это огромный мягкий диванчик и ты вот-вот уснешь на нем, и ощущение такое, будто бы ничто и никогда не причинит тебе боль. Я вдохнула полные легкие этой штуки и почувствовала вкус нашатырного спирта. Я спросила у парня, что это такое. «Крэк, — ответил он. — Думаю, одного раза с тебя хватит, а то башку снесет».
Точно так же, как тогда мне захотелось еще раз приложиться к трубочке, сейчас мне хотелось отправиться обратно в тропосферу. Возможно, в этом и состоит мое проклятие.
Мысли путаются, путаются… Понятно ведь, что я снова уснула. Не может быть, чтобы я действительно побывала в тропосфере. Это вымышленное место, место из книги. И все-таки, встав с дивана, я первым делом пошла не в туалет и не куда-нибудь еще, а заглянуть в мышеловку под раковиной. Мне стало нехорошо. Она действительно была там — зверушка, в чьей памяти я недавно была и чьи мысли принимала за свои собственные. Она сидела в коробке, дрожа от страха, с хвостом, придавленным защелкой мышеловки. Думаю, раньше я никогда не рассматривала мышей, которые попадались в мои ловушки, да и вряд ли вообще задумывалась о них — ну разве что старалась не забыть поскорее выпустить их на улицу. Но теперь я смотрела на нее во все глаза. Не важно, что это было — сон или явь, теперь я точно знала, каково ей там. Я открыла коробку и трясущимися руками стала высвобождать хвост из-под защелки, стараясь делать это как можно нежнее.
— Прости, пожалуйста, — приговаривала я. — Прости.
Я осторожно опустила коробку на пол, и она, пятясь, стала выбираться наружу — медленно, слегка подергивая носиком. Я думала, что она немедленно серой молнией метнется через всю комнату в поисках укрытия, но нет: она уселась прямо передо мной и, глядя на меня, стала чесаться — я-то знала, как сильно ей этого хотелось, — а потом осталась сидеть, не отрывая от меня взгляда своих крошечных черных глазок. Я узнала этот взгляд и инстинктивно на него ответила. С минуту мы продолжали смотреть друг на друга, и у меня больше не оставалось сомнений в том, что она знает. Она абсолютно точно знала на каком-то уровне своего сознания, что я побывала в ее мыслях и понимаю ее. Она меня не боялась. А потом она все-таки ушла — и забралась под один из моих кухонных шкафов. Я заглянула в другие мышеловки, обнаружила, что в них никого нет, и все их выбросила.
Что-то было не так со светом. Я не сразу сообразила — сначала сходила в туалет пописать, потом минут пять рассматривала себя в зеркало, размышляя, что бы обнаружили другие, окажись они в голове у меня, и только потом, вернувшись в кухню и поставив на огонь кофе, поняла, в чем дело. Уже почти стемнело. Тогда я взглянула на часы — разобраться, в чем дело. Четыре часа. Как странно. Я приняла микстуру где-то около одиннадцати. А в тропосфере я была примерно полчаса — ну, по крайней мере, так мне показалось. Может, я уже схожу с ума?
Я заглянула в карман джинсов. Ни следа визитной карточки.
Выглянула в окно — никакой кошки.
Но Аполлона Сминфея я потом все-таки поищу — может, хотя бы его не я придумала.
Печь, видимо, погасла, пока я лежала на диване, и теперь я вся дрожала от холода. То ли дело тропосфера! Никаких чувств, никаких температур. Хочу, чтобы опять было так. А если так нельзя, то хочу, чтобы мне было жарко-прежарко. Я включила еще несколько конфорок и встала как можно ближе к плите. Вскоре кофе был готов, но я никуда с ним не пошла. Я стояла у плиты, дрожала и думала. Вообще-то пора бы уже согреться. Интересно, я не заболела? Может, микстура подействовала на меня сильнее, чем я думаю? А что, если теперь все системы моего организма начнут работать черт-те как?
Но потом я подумала, что если я и в самом деле только что совершила путешествие по непонятному другому измерению и побывала в мыслях мышей (и одной кошки), а потом снова вернулась в собственное сознание, пожалуй, неудивительно, что теперь я чувствую себя немного странно. Ну да, наверное, любой почувствовал бы себя странно после такого? От этой мысли мне захотелось улыбнуться, а потом и вовсе пробрал смех. Нет, ну это только я могла втелепатить в мозг сексуально озабоченной мыши и психованной кошки. Вот бы кому рассказать! Да только я ведь никогда не рассказываю ничего о себе, и к тому же все равно никто бы мне не поверил. Я перестала смеяться. Все остальные, кто сделал это, умерли. Если заканчивать свой рассказ этим, история уж точно получится несмешной.
В сумке у меня зажужжало. Сообщение.
Это был Патрик. «Извини за настойчивость, — писал он, — но ты мне снова нужна, как можно скорее».
О господи…
Перерыв все свои энциклопедии в поисках Аполлона Сминфея, я устроила себе ранний обед — миска риса и остатки мисо. В этот вечер с моей квартирой творилось что-то неладное. И дело не только в том, что время прошло слишком быстро, — тут вдруг стало как-то особенно пусто, холодно и еще грязнее, чем обычно. Ладно уж, пускай нагорит много электричества — я зажгла большой свет в кухне и еще торшер, и к тому же включила радио, пока ела. Обычно в это время суток я не слушаю радио, поэтому я понятия не имела, что это за передача сейчас в эфире. Хотелось послушать что-нибудь уютное — например, чтобы какие-нибудь забавные люди полчаса рассуждали о путеводителях или садоводстве. Но вместо этого мне попалась программа на тему религии. Я посмотрела на часы и прикинула, что программа идет уже минут десять. Беседовали четыре человека, включая ведущего.
— …Но Мантра II показала, что пациенты, за которых молились, шли на поправку не быстрее тех, за которых не молились.
— Не могу согласиться…
— (Смех.) Ну что вы! Как же можно не соглашаться с научными данными! Ведь об этом черным по белому написано в «Ланцете».
— Для тех, кто не в курсе, Мантра II («Мантра», насколько я понимаю, расшифровывается как «Мониторинг и Актуализация Новых Тренингов») — это исследование, которое проводилось в начале года. Его задачей было выяснить, оказывает ли молитва существенную помощь пациентам с сердечными заболеваниями. Группа пациентов не была осведомлена о том, за кого из них будут молиться, а группа молящихся состояла из представителей разных религий — христианской, мусульманской, иудаистской и буддистской…
— Мантра II — не единственное исследование в этой области — думаю, следует подчеркнуть это отдельно. А как же классическое исследование Рэндольфа Бирда в 1988-м? Или Уильяма Харриса в Канзас-Сити в 1999-м? В исследовании Харриса, которое он проводил в клинике Св. Луки, группа пациентов, за которых молились, чувствовала себя на одиннадцать процентов лучше, чем те, за которых не молились. Ученые изучают этот вопрос уже не одно десятилетие. И продолжают им заниматься — потому что до сих пор так и не доказано, что молитвы не помогают людям. Нет сомнений в том, что молитвы оказывают на человека определенное влияние, но вот какое именно — в этом нам предстоит еще разбираться.
— Безусловно, из моих наблюдений следует, что молитва действительно оказывает свое воздействие на происходящее в мире. Но, возвращаясь к Мантре И…
— Послушайте, но это ведь просто смешно! Где доказательства? В исследовании Харриса, о котором вы, Роджер, говорите и о котором я подробно рассказываю в своей книге, даже сами исследователи признавали, что у одного пациента из двадцати пяти самочувствие улучшилось просто согласно фактору вероятности. Другими словами, результаты, которых они добились, могли быть получены и сами по себе, случайно, по стечению обстоятельств. А этого, уж извините, недостаточно, чтобы меня убедить. Люди перестали бы играть в лотерею, если бы из двадцати пяти номеров им обещали лишь один выигрышный.
— Итак, возвращаясь к Мантре II, — и, думаю, исследования Харриса это тоже касается, — вы бы для начала поинтересовались, кто занимается подсчетом результатов и каким образом их истолковывают.
— А, так у нас тут, оказывается, еще и заговор? Исследователи «скрывают истину»?
— Конечно нет. Но, возможно, такое явление, как молитва, невозможно адекватно истолковать в исследованиях со всеми их показателями, графиками и факторами вероятности. Как вообще можно подсчитать нечто подобное? Например, что такое «единица» молитвы?
— Думаю, здесь встает интересный этический вопрос о Боге. Как бы мы ни трактовали данные, полученные в результате исследований вроде Мантры II, следует задать себе вопрос: если молитва все же помогала людям, то что же это за Бог, если он помогает лишь тем людям, которые его об этом просят или за которых просят другие люди? Получается, что Бог обращается с разными людьми по-разному, а разве не все мы — Божьи дети и все перед ним равны?
— Да, это интересный вопрос. Возможно, концепция молитвы и заключается в ее парадоксе. Возможно, действительно нельзя молиться такому Богу, который ко всем относится одинаково. Возможно, в таком случае молитва и в самом деле становится чем-то лишним и неуместным. Если Бог любит всех одинаково, ему, вероятно, необязательно все время напоминать о том, что о людях надо заботиться? И в таком случае получается, что в молитвах нет никакой логики.
— Я согласен, это сложный вопрос. И все-таки есть же еще вот какой аспект: а что, если дело вообще не в Боге? Что, если успех молитвы служит подтверждением гипотезы о силе мысли? Может ли мысль всерьез влиять на материальный мир?
— Например, можно ли силой мысли гнуть ложки?
— Да. (Смех.) Думаю, в каком-то смысле гнуть ложки — это приблизительно то же самое, что и молиться.
Пока шел весь этот спор, я доела рис и закурила. По крайней мере, в комнате звучали чьи-то голоса, напоминая мне о том, что где-то за пределами этой комнаты и моего сознания существует реальный мир. И куда это, черт побери, меня сегодня носило? И когда можно будет снова туда вернуться? Теперь я все время думаю лишь об этом. Может быть, стоит поскорее попробовать еще раз? Тогда я смогу проверить: а) действительно ли это место настолько реально, как показалось мне сегодня днем, б) если оно реально (что бы ни подразумевалось здесь под реальностью), смогу ли я перемещаться в нем успешнее, чем в первый раз.
Мимо проехал поезд — интересно, куда и откуда? Сегодня я еще не выходила из дому.
Я выкурила еще одну сигарету, пытаясь согреться, но ничего не получалось. Пожалуй, стоит вернуться в тропосферу хотя бы из-за этого: по крайней мере, там я не мерзну. Если бы только мне не казалось, что события сегодняшнего дня указывают на мою психическую нестабильность (сопереживать мышам — это уже серьезно…), и если бы мне не было так невыносимо холодно, это, несомненно, был бы лучший день в моей жизни. Поэтому я сделаю это еще раз. Выясню, правда ли все это (но постараюсь избегать встреч с кошками). А потом — что? Окончательно свихнусь? Отпраздную? Заработаю себе нервный срыв? До, во время или после такого, конечно, логичнее всего немедленно положить этому конец — чтобы больше не было никаких до, во время и после. Но, понятное дело, на это я не согласна. Я должна попытаться попасть туда снова.
Когда я уселась обратно на диван с инструментами, необходимыми для моего нового увлечения, — карточкой с черным кругом и бутылочкой с жидкостью, в дверь постучали. Вольф? Я решила не обращать на стук внимания, опустилась на диван и, успев подумать что-то о том, что я никогда не лежала на кушетке у психиатра, выпила еще немного микстуры и поднесла карточку к глазам.
Туннель.
Дорога.
Дисплей.
У вас есть двадцать семь возможностей.
Почему на этот раз возможностей больше? Ну, по крайней мере, я в том же месте, на той же пустынной улице и смотрю на те же самые вывески. Все они, за исключением одной, по-прежнему написаны на непонятном мне языке. А одна на этот раз подсвечена изнутри, и к тому же я могу ее прочитать. «Мышь 1» — вот что на ней написано. Похоже, я и в самом деле схожу с ума. Но здесь, в тропосфере, безумие не кажется чем-то таким, из-за чего стоит сильно волноваться. Как и страх, который я испытала в прошлый раз, — страх, не похожий на страх, — волнение вроде как здесь, но я его не чувствую. Ни учащенного сердцебиения, ни потливости. Я снова всего-навсего наблюдаю за собой на экране в кино. Или играю в компьютерную игру, где главный персонаж — я сама. И у меня есть двадцать семь вариантов выбора. Я до сих пор не понимаю, что это значит. И честно говоря, меня бы вполне устроило просто остаться здесь, на этой дороге посреди небытия, в блаженстве отсутствия всяких чувств. Неужели можно быть счастливой, пребывая в неведении? Нет. Я должна разобраться, как это работает. Что такое тропосфера? Размытый дисплей — прозрачная карта, которая накладывается здесь на все, что я вижу, и указывает мне, какие места «живые» — то есть в какие места мне можно входить. По крайней мере, так мне показалось в прошлый раз. Тогда мне удалось проникнуть лишь в одну квартиру, и теперь она обозначена вывеской «Мышь 1». А еще на этот раз, кажется, освещено изнутри одно из заведений через несколько дверей от меня. Это маленький музыкальный магазин с фортепиано в витрине. Я мысленно прошу дисплей закрыться, и он уплывает из поля зрения. Теперь я могу разглядеть магазин как следует. Вот фортепиано: небольшое черное пианино с раскрытыми на пюпитре нотами. Приглядевшись, я вижу, что название написано по-немецки. Табличка на двери тоже на немецком: Offen. Я открываю дверь, и тут же раздается звяканье колокольчика. Я думаю, что сейчас увижу внутреннее помещение магазина, но, конечно, его тут нет.
У вас есть одна возможность
У вас… Я кто-то другой: человек, мужчина. Я сижу в кафе и чего-то жду. Мысли этого человека мне переводить не приходится: странное ощущение — действительно быть кем-то другим, но именно так это и выглядит. Конечно, это намного проще, чем быть мышью или кошкой. Я могу… Могу говорить по-немецки. Да я даже думаю на немецком! И знаю ноты. Я… Ладно, Эриел, довольно.
Итак, я сижу в кафе и смотрю на дно белой чашки: кофейная гуща в ней смешалась с давнишней серой пеной от капучино, я пьян в стельку, но в этом нет ничего нового. Как же он мог опять так со мной поступить? Опять. От одного только этого слова мне хочется плакать. Я чувствую их на коже, на щеках и на груди — мелкие мурашки провала ползут по мне, и все они повторяют это слово: опять. Он говорил, что уже недолго ждать. Но теперь кажется, что этого не будет никогда. Наверное, я не сказал чего-то важного. Или, может быть, не сделал чего-то важного. Мысль о том, что это случилось бы в любом случае, несмотря ни на что, слишком ужасна. Наверное, все дело в этой рубашке. Он ведь говорил, что ему нравится голубая — так почему же на мне это безобразное красное дерьмо?
В этот момент ко мне подходит официантка, и, как и писал Люмас, над ее телом появляются слабые очертания другого магазина, и я понимаю, что могу войти в эту дверь вместо того, чтобы оставаться «здесь» — что бы в данной ситуации ни означало это «здесь». Может, попробовать? А как же тот случай с мистером Y, когда он сделал это, а его отбросило обратно в тропосферу? Я пытаюсь вызвать дисплей, но он не появляется. Я не стану делать ничего без его руководства.
Я снова вызываю его.
Он не появляется.
Ну что ж, по крайней мере, я провел с ним лишних пятнадцать минут. Но что такое пятнадцать минут воспоминаний в сравнении с целой жизнью вместе? С будущим, которое могло бы у меня быть. Мне следовало сказать ему об этом. Я знаю, что он хочет этого не меньше, чем я, но он, как все же выясняется, трус. Возможно, нужно было ему и об этом сказать. Роберт, ты — трус. А может быть, трус — я. Я не смог бы сказать ему ничего такого. Он вышел бы из себя. Сказал бы, что это переходит всякие границы. Глупые английские выражения. Переходит границы. Какие границы? Границы чего? Ах да. Границы вроде той, которую ты прочертил между мной и всем, чем я хотел бы стать и о чем хотел бы говорить. Границы вроде той, что пролегает между «нормальной» жизнью и другой, которую мы могли бы выбрать. А ведь и ты мог бы перейти эту границу. Ты обещал перейти ее. Ты обещал мне. Ты обещал. Ты обещал. А я был с тобой таким мягким эти последние недели, говорил с тобой, лишь когда ты хотел разговаривать, слизывал слезы с твоих глаз, когда на самом-то деле мне хотелось сосать твой член. Я делал все, что ты хотел.
Я вижу, как он входит в кафе за час до этого, опоздав на десять минут, как будто бы у меня все равно не может быть занятий интереснее, чем ждать его (но это и в самом деле так, Роберт: единственное, чем я хочу заниматься, — это любить тебя).
— Никак не получалось уйти, — сказал он. — Детишки творили.
Еще одно идиотское английское слово. Творили что? Дерьмо? Произведения искусства? Или и то и другое сразу?
Его детишки. С ними вместе он за какой-то еще границей. Но я достаточно долго притворялся, будто бы они мне интересны. Ладно, ладно — мне и в самом деле было в каком-то смысле интересно. Я представлял себе выходные, которые мы будем проводить с ними вместе когда-нибудь в будущем, когда Эта-как-ее-там наконец от тебя отвяжется. Прогулки в парке. Большие рожки мороженого. Не то чтобы я все рассчитал наперед, но я мог бы включить это в свою программу. Я сделал бы это ради тебя, Роберт.
Столик, за которым я сижу, — сам по себе небольшое произведение искусства. Надо бы придумать ему название. «После предательства». Хорошо. Или так: «Все, что осталось». Две чашки, два блюдца, один человек. Достаточно одного взгляда, чтобы понять: недавно здесь было двое, потом один ушел. У одного — срочная встреча, планы, жизнь. А второй — это я, и у меня в целом свете нет ничего, кроме этой кофейной чашки. Возможно, вы даже видели, как он уходил, ну, такой, с редеющими волосами и в черных джинсах. Когда он пришел сюда час назад, на столе не было ничего, кроме красно-белой клетчатой клеенки, заламинированного меню и перечницы (солонки не было). Он извинился и сел за стол, и было заметно, как он дрожит.
— Кофе? — спросил я. Мне захотелось вмазать этому трясущемуся месиву. Захотелось сказать ему: да будь ты мужчиной! Если бы мне хотелось всю оставшуюся жизнь трахать девок, как думаешь, стал бы я сейчас все это затевать?
К нам подошла официантка. Они тут все говорят на французском — или, по крайней мере, изображают убедительный французский акцент, и поэтому он сказал «Кафе о лэ» с дурацким англо-французским произношением и потом еще добавил: «Мерси».
Вот идиот! И что же теперь? Теперь я хочу нассать ему в лицо. Хочу утопить его в своем дерьме. Хочу сфотографировать, как он тонет в моем дерьме, и отправить снимки его подружке. Хочу написать концерт для фортепиано о том, как он тонет в моем дерьме, и сыграть на его похоронах, а потом еще и пустить этот концерт через колонки вечной стереосистемы у него на могиле, чтобы его родственники слушали его до скончания времен.
Но у меня еще оставалась надежда, когда он сел напротив и посмотрел на меня.
— Ну, как ты? — спросил он так, будто бы у меня рак.
(Ты мой рак, Роберт, ты, маленькая мерзкая шишка. От тебя у меня рак сердца.)
— А как ты думаешь? — спросил я.
Думаю, на самом-то деле я хотел сказать вот что: «Чудесно. Прекрасно. Моя жизнь — праздник, полный розовых воздушных шариков».
Но вот не сказал, жаль — получилось бы куда красивее.
Трясущейся рукой он зажег сигарету. Конечно же, это я научил его курить. Научил курить, пить и трахаться со мной. И показал ему то, что сам давно подозревал: что двое мужчин — союз куда более мощный, чем уравновешивающие друг друга инь и ян, член и влагалище. Мы вдвоем открыли для себя красоту мужского тела. Неужели ты забыл, Роберт? Я даже купил тебе репродукцию «Давида» Донателло, когда едва хватало денег на еду. А ты в ответ подарил мне бюст Александра Македонского.
И сказал, что переедешь ко мне.
Сидя за столом чуть больше часа назад, он не был похож на человека, который собирается оставить семью и переехать ко мне. Но, с другой стороны, он вполне мог сильно расстроиться, если только что расстался со своей девушкой (они не женаты, несмотря на то что у них двое детей). Может быть, вот в чем дело, подумал я. Возможно, он расстроен из-за того, что рассказал ей, и сегодня вечером он переберется ко мне, и я налью ему водки, чтобы легче перенести потрясение, и отсосу у него так круто, что он никогда больше от меня не уйдет. Мне просто нужен шанс убедить его в том, что выбирать следует именно меня. Роберт представляется мне рыбой с крючком во рту. Если она дернет как следует, он снова к ней вернется — теперь я знаю это наверняка.
Роберт сидит напротив с сигаретой, замерев, словно кто-то нажал на «паузу». Мое сознание не проигрывает это воспоминание как фильм — вместо этого оно таскает меня повсюду, как овчарку на поводке, и заставляет поворачивать то в одну сторону, то в другую… И я начинаю думать, что надо бы написать учебник для других людей, оказавшихся в таком же положении. Или… Ладно. Веб-сайт. А ей можно послать ссылку — чтобы была в курсе.
kakmnetrahalimozg. сот
Такой уже, наверное, есть. Впрочем, это не совсем то.
robertskotina. сот
Чересчур конкретно.
kogdageterosexualobeschaetstatgeemnopotomperedumyvaet.com
Он отхлебнул кофе. Я сидел лицом к двери — расположился как коврик с надписью «Добро пожаловать» (еще одно идиотское изобретение придурков-англичан), чтобы он вытер об меня ноги. И вот теперь он сидел передо мной, пил кофе и смотрел мимо меня на стену, увешанную открытками с видами Парижа, а я наблюдал за тем, как люди выходят из кафе, подобно бактериям, которые отправляются на поиски новой жертвы, которую можно заразить. В это время дня новые посетители уже не приходят — как будто заведение приняло антибиотик.
— Ты в порядке? — снова спросил меня Роберт.
— Сам не знаю.
Прошлой ночью он собирался прийти ко мне, чтобы отпраздновать начало нашей новой совместной жизни. Я порвал с Кэтрин, и теперь только оставалось ему разойтись со своей подружкой. Он не пришел. Но зато позвонил мне в полночь и идиотским шепотом пролопотал, что все слишком сложно и что нам надо встретиться завтра в этом кафе. Я сказал, что купил цветы. Он сказал, что ему пора. Я предложил встретиться лучше у меня — тем более что я живу буквально в двух шагах от этого кафе. Он сказал, что это не слишком удачная мысль.
Итак, теперь мы сидели в кафе. И я знал, что он этого не сделал.
— Ты не сказал ей, — начал я.
Его до сих пор трясло.
— Сказал, — возразил он мне. — Сказал вчера вечером.
— Черт, — выдохнул я. — Я не знал. Прости. Ч-ч-черт. Ты в порядке?
Я перегнулся через стол и дотронулся до его руки. Конечно, я все ему простил. Ведь он сделал это. Он ей сказал. Ну вот, именно этого я и хотел. Точнее, мы оба этого хотели. Но куда же он пошел вчера ночью? Я стал размышлять, куда бы он мог пойти, а он в это время убрал свою руку.
— Не надо.
— Почему?
— Я сказал ей. Сказал, что ухожу.
— Но это ведь прекрасно! Если только… Нет, нет, понятное дело, ты будешь переживать, но я постараюсь тебе помочь. Теперь все будет хорошо.
— Прости меня, Вольфганг. Я передумал.
А засунь-ка мой мозг в микроволновку, дружище!
— Я сказал ей. Сказал: «Я ухожу», а она мне ответила: «Нет, не уходишь». Вот так просто. Она знала, что что-то происходит. Она ведь не дура. Мы… О господи, я даже не знаю, что сказать, я так устал.
— Мы — что? — спросил я. — Ты не договорил. Мы…
— Мы хотим попробовать еще раз.
Для этого придурка отношения — это что-то вроде игры в волчок. Ой, не вышло, можно, я попробую еще раз? Я ничего ему не ответил, поэтому он просто сидел и говорил. Говорил о том, что вот он, мол, думал, что он гей или, возможно, хотя бы бисексуал, но что при этом он может продолжать жить со своей девушкой, и что ведь к тому же у них двое детей, и что она была права, когда сказала, что ему стоит подумать в первую очередь о них, а уже потом — о своем члене.
Дисплей!
Дисплей?
Дисплей?
Вот черт. Пора отсюда валить. Я понятия не имела, что это — разум Вольфа, хотя, наверное, мне бы следовало догадаться. Черт, черт, черт. Не могу поверить, что я вот так ворвалась в его личную жизнь. Я не должна была ничего этого знать. Я и не подозревала. О, Вольф… пожалуйста, прости меня! Куда подевалась официантка? К сожалению, я не могу смотреть по сторонам — я вижу лишь то, что видит Вольф, а он смотрит на стол. Никаких дверей. Никаких полупрозрачных картинок.
Дисплей?
Но он не появляется. Я застряла.
Теперь он встает — собирается уходить. И по-прежнему ни на кого не смотрит.
И я узнаю его чувства. Со мной было такое — сколько? — семнадцать лет назад. О боже, какой же старой я себя чувствую. Я была влюблена, безумно и невинно, в первый и единственный раз в своей жизни, в парня, который писал диссертацию в то время, как я сдавала выпускные экзамены в школе. У него были темные волосы до плеч и маленькая голубая «мини». Стоило мне увидеть ее припаркованной на стоянке у университета, как по всему телу у меня пробегала дрожь — так бывает, когда дотронешься до сердца подставного парня (или дыры в форме этого парня) в этой их игре «Операция». Потом он бросил меня, потому что я была для него слишком молода, и я целый год чуть ли не преследовала его (однажды даже оставила у него на пороге кактус очень странной формы), пока наконец не решила раз и навсегда завязать с любовью.
Вольф, впрочем, не собирается никого преследовать. Лучше он пойдет напьется. Пойдем напьемся…
Пойду напьюсь.
За окном пошел снег. Люди-бактерии на тротуаре превращают снежные хлопья в растворимую кашу — точь-в-точь такой же консистенции, как у лимонада со льдом, который готовила для нас мать Хайке, когда мы заходили к ним после уроков прямо в школьной форме. Вот только эта дрянь на улице — коричневая и грязная. Вот тебе и пожалуйста: вся жизнь выражена в одном мгновении. Начинаешь с чистого льда в стакане с лимонадом, а заканчиваешь вот таким вот дерьмовым месивом. Вот чем ты стал. И я хорошо знаю, куда иду, поэтому на автопилоте пробираюсь через коричневую жижу и не плачу. Пока не плачу.
Но все будет хорошо. Если выпить достаточно бурбона, человеческие черты очень быстро стираются. К трем часам ночи мне будет на все наплевать. Может, даже уже через час анестезия подействует и я перестану думать о том, когда же наконец польются слезы. Дует ледяной ветер вперемешку с жидким снегом, но, пошло все к черту, я не буду застегивать пальто. Шарф я, кажется, оставил в кафе. Ну и отлично. Может, замерзну насмерть. Отличная будет картина: я — насмерть замерзший и с разбитым сердцем, на лавочке в парке. Роберт прочитает об этом в местной газете и… Хотя все может быть еще печальнее. Я все так же умираю на скамейке в парке, все такое, а этот пидор ничего не узнает. Я могу умереть, и никто даже не заметит. Ну, может, Эриел заметит через несколько дней. Кэтрин теперь, думаю, наплевать. Она ничего не сказала, когда я сообщил, что ухожу от нее. Даже не плакала. Не сказала, что я ошибаюсь. Не пыталась убедить меня перестать думать о мужчинах. Может, и правда, пойти в парк и расстегнуть все пуговицы на этой уродской красной рубашке? Но нет, что бы я там кому ни говорил, я не из тех, кто кончает с собой.
Какой-то деловой парень идет мне навстречу, прикрывая голову газеткой — чтобы снежинки не попадали на его лысый череп. Эй, придурок! Ты хоть раз кому-нибудь отсасывал? Вот, например, я — да!
Хотя, подумаешь, чего уж тут такого. Наверняка он тоже это делал.
(Над бизнесменом появляется иконка-дверь, но я не знаю, хочу ли я туда, а потом Вольф отворачивается, и дверь исчезает.)
Я хочу боли. Физической боли, а не этого дерьма в голове. Сейчас было бы в самый раз пойти к зубному. Здравствуйте, уважаемый Доктор. Делайте со мной все, что пожелаете…
Может, вмазаться башкой в фонарный столб? Или найти какого-нибудь чокнутого футбольного хулигана, чтобы тот попинал меня ногами, пока я бы лежал на земле, скрючившись в форме зародыша? Я направляюсь в сторону Вестгейт-тауэр, самой тесной дыры в центре этого города. Помню, однажды я отозвался так об этом месте, и тот, с кем я разговаривал, аж глаза вытаращил от удивления. «Ну, вы, наверное, просто никогда не видели, как здесь пытается протиснуться автобус? — спросил я. — Этим улочкам всем нужен лубрикант». Ха-ха. Если мне хочется драки, я пришел не в тот район. Можно двинуть поближе к дому и пошататься у ларька с кебабами — дождаться какой-нибудь компашки «братанов». И что потом? А потом достаточно просто уставиться на одного из них. Можно даже ничего не говорить. А вообще-то знаете с кем мне хочется подраться? С какими-нибудь обдолбанными педиками, которые под конец еще и кулак засунут тебе в задницу. Мне хочется такой боли, которая была бы сильнее той, что у меня сейчас внутри.
Дисплей?
Дисплей?
Ничего. А Вольф смотрит только на тротуар.
Мы идем дальше, в сторону церкви Св. Дунстана, и наконец останавливаемся у какой-то двери, которой я никогда раньше не замечала. Точнее, я вроде как никогда не замечала ее и в то же время понимаю, что прихожу сюда довольно часто. За дверью — лестница вниз, в подземный бар. Я сижу здесь до самого закрытия и пью «Джек Дэниелс», пристально разглядывая каждого парня, который проходит мимо. Думаю, рано или поздно кто-нибудь из них на это отреагирует. Кто-нибудь из них захочет меня избить или засадить мне — но, слушайте, я вам что — невидимка? Может, правда? Может, я стал невидимым. Когда объявляют последние заказы, я подхожу к стойке еще за тремя рюмками.
— Вы меня видите? — спрашиваю я у бармена. — Я видимый?
Эти пидоры выкидывают меня на улицу. А я ведь еще даже не надрался как следует. Иду в отель.
Сегодня за старшего бывший вышибала по имени Уэсли.
— Эй… сегодня вроде не твой день, — говорит он мне.
— Выпить, — отвечаю я. — Я только выпить.
Внутри у меня все горит. Надо что-то с этим делать. Я собираюсь объяснить это Уэсли, но он говорит просто:
— Ладно. Но только не больше двух, брат.
Сегодня за фортепиано Мелисса. Я устраиваюсь в ближайшую кабинку и таращусь на нее так нагло, что она ошибается три раза за такт. Ну, во всяком случае, мне эти три ноты показались неправильными. Мне сейчас весь мир кажется неправильным. Почему я здесь? Ах да. Этот ублюдок Роберт. Может, когда я вернусь домой, он будет ждать меня там с чемоданчиком, утирая слезы скомканным платком?
В моих мечтах. Или, как говорит Эриел, в другой вселенной — той, в которой я, возможно, еще и богач. Кстати о богатстве: когда я выйду отсюда сегодня, у меня не останется ни пенни. Интересно, она не одолжит мне денег? Нет. Она ведь рассказала, что все потратила на книгу. Что, если ее украсть? Она ведь говорила, что это одна из самых редких книг в мире… И как я это сделаю? Зайду выпить перед сном и, уходя, не стану захлопывать дверь. А чуть позже вернусь и…
Ты подонок, Вольфганг. Вы ведь друзья.
Пианино так сияет, но кажется, сейчас ухромает отсюда на своих четырех ногах. Меня сейчас стошнит… Та-ак, держись, держись. Надо сходить отлить — это поможет.
Я один в залитом флуоресцентным светом туалете, писаю в керамический писсуар, и тут входит этот парень. Думаю, его фоторобот выглядел бы более привлекательно, чем он сам. А может, он и есть фоторобот. Огромные брови как-то не очень хорошо сочетаются с крошечными, как у улитки, глазками. А может, все дело в носе, который как будто сняли с другого лица и прилепили сюда — или как будто ему только что кто-то хорошенько вмазал. Он подходит, встает рядом со мной, достает свой член, но отливать не начинает. Смотрит на меня, потом на мой член, потом — мне прямо в глаза. Я смотрю на его член. Он снова смотрит на мой. Это что — какой-то секретный код? Я не успеваю понять, что произошло, как мы оба оказываемся в одной из кабинок. Я стою на коленях на липком плиточном полу, а он трахает меня в рот. Единственный вкус, который я чувствую, — это вкус холодной мочи.
Закончив дело, он обзывает меня сукой и уходит. Я снова думаю о «Давиде» Донателло, и только теперь наконец приходят слезы — после того, как меня вывернуло в унитаз — «Джеком Дэниелсом» вперемешку со спермой и одним лишь воспоминанием о кофе. С женщинами проще. Я найду себе женщину, которая мне поможет. Я… Вот черт. Не думаю, что мне когда-нибудь еще захочется заниматься сексом. Но ведь без секса в жизни ничего не добьешься, или хотя бы без обещания секса (если, конечно, я ничего не перепутал и не имею в виду на самом-то деле не секс, а жестокость, но все оттого, что я выпил). Может, попробовать повеситься — хотя бы пожалеет кто-нибудь. Здесь-то я уж точно ничего не перепутаю.
В следующие несколько минут происходит непонятное. Уэсли — я уверен, что это именно он, — входит в уборную в тот момент, когда я открываю дверцу кабинки. Он тащит меня по коридору на кухню, и там я ухитряюсь угодить локтем в вазочку с креветочным коктейлем, после чего он впечатывает меня лицом в рабочий стол из нержавеющей стали.
— Чтобы в моем отеле больше такого не повторялось, гребаный пидор! — говорит Уэсли. Я искренне не представляю, о чем это он. Не думаю, что он меня увольняет. Думаю, это что-то вроде первого формального предупреждения. Что-то у меня болит — ах да, заломленная за спину рука.
— Ну, давай сдачи, голубь, — говорит он, оттаскивая меня назад за воротник.
Я смеюсь, совсем забыв, что в данном контексте голубь — это отнюдь не ласковое обращение и не сравнение с птичкой.
— Это ты надо мной смеешься?
Я разворачиваюсь, вижу кулак — и наступает полная темнота.
Дисплей?
Ничего.
По дороге домой я пытаюсь попасть под машину. Даже прохожу через Уэстгейт-тауэр — шагаю прямо по шоссе, приговаривая: «Мать вашу, мать вашу», но машины просто сбавляют ход и едут за мной, словно перед ними похоронная процессия, а не надравшийся парень, которому надо как следует наподдать. В парке я пристаю к юной парочке, сидящей на скамейке, но они делают расстроенные лица и убегают. Мне кажется, я мог вообще-то и забыть, где живу, но потом оказываюсь здесь — и вот мой велосипед.
Прежде чем войти в дом, я дважды сплевываю. Двое парней в черной машине смотрят на меня как-то странно, после чего отъезжают немного вперед и останавливаются за углом. Может, они сейчас выйдут из машины и придут меня избить? Мне по-прежнему этого хочется? Но ничего не происходит — похоже, они там уснули.
Уснуть… Неплохая мысль. Может, сейчас пойду, лягу спать и уже не проснусь. Интересно, у Эриел есть снотворное? Вряд ли. Может, зайти к ней? Я не слишком взбудоражен? Если взглянуть правде в глаза, как я буду сейчас выглядеть, если постучусь к кому-нибудь в дверь? Вообще-то не думаю, что мне хватит сил даже на то, чтобы подняться по лестнице. По-моему, можно вполне уютненько устроиться и на асфальте. Пожалуй, сейчас я просто…
— О! Кхм… Прошу прощения.
Кто это сказал? А… Какой-то парень спускается по лестнице. Ого! Вы только посмотрите на его скулы. Но — черт. Он весь в синяках. Он что — спал с Эриел? Я бы на ее месте с ним переспал. Он выглядит так, как выглядела бы она, будь она высоким мужчиной с темными волосами. Это Эриел-мужчина, Эриел-он. Что он здесь делает? Может, это и в самом деле переодетая Эриел? С чего бы ей переодеваться и изображать чужой акцент? Он просит прощения. Просит прощения за то, что я укладываюсь спать там, куда он собрался поставить ногу. Не понимаю, что тут вообще происходит. Все слишком сложно. Пожалуй, надо просто пойти домой и лечь спать.
— Экскюзе муа, — говорю я по-французски, чтобы сбить его с толку. И начинаю подниматься.
— Вам помочь? — спрашивает он.
— Найн, данке.
Ну да, я — полиглот. Ха-ха, смешно.
(Мое сознание — в форме не лучшей, чем сознание Вольфа, такое впечатление, как будто бы то, что он выпил, подействовало и на меня. И все-таки у меня хватает сил подумать: Адам. Что здесь делает Адам?)
— Вы — сосед Эриел?
— Си, — отвечаю я и глупо ржу. — Йа-йа.
Он проводит рукой по своим взъерошенным волосам и вздыхает:
— Мне нужно ее найти.
— Она живет наверху… на небе. — Я хотел сказать «на втором этаже». Ой, не могу, ну и ржач.
— Я знаю, где она живет, но она не открывает.
— Она ушла… У нее встреча с этими придурками… с пидорами то есть…
— С кем?
— Ужин. С людьми с работы. Или это было вчера. Извини… Я слегка перебрал. Понимаешь, со мной сегодня произошла такая дурацкая и трагическая история, и я…
— Послушай, мне очень жаль, друг. Но если ты не можешь мне помочь, не надо. Только не задерживай меня, хорошо? Дело очень серьезное. Ее жизнь в опасности, если ты сейчас понимаешь, что это значит.
— В опасности? Из-за члена?
— Что? Твою мать, да соберись же ты!
— Опасность. Опасность! Эриел в опасности? Мы должны ей помочь. Где огнетушители?
— Слушай, ладно, я пойду.
— Прости, что я в таком состоянии. Давай я тебе помогу, пожалуйста. Мы с ней друзья, понимаешь.
Он вздыхает.
— Значит, так: есть два человека. Один в черном костюме, другой — в сером. У обоих светлые волосы вроде твоих, только еще светлее. У одного из них бородка. — Парень размахивает в воздухе руками, как будто бы надеется жестами нарисовать портреты этих двоих. — Думаю, они в черном седане. Ты их не видел?
— Кто? Они здесь? Нет. Не знаю. Там черная машина…
— Где?
— Что «где»?
— Ты сказал что-то про черную машину.
— Да? Извини, не помню…
— Слушай, я думаю, у этих ребят с собой пушки. Они очень опасны. Они были в книжной лавке и там получили информацию об Эриел. Она купила книгу, которая им нужна — пока я больше ничего не смог узнать.
— Ах вон оно что. Ну нет, Эриел не продаст эту книгу. Никогда.
— Что это за книга?
Не говори ему, Вольф. Не говори!
— Это… Ой, меня тут какой-то голос в голове просит, чтобы я тебе не говорил.
— Что это за книга?
Я мотаю головой:
— Нет, извини. Господин Доктор велел молчать.
Во всех этих голосах у меня в голове можно запутаться. Один просит ничего не объяснять, другой говорит, что надо пойти и немедленно забрать книгу. И — черт! — не продать ее, а отдать этому славному человеку, когда он меня об этом попросит…
Вокруг тела Адама мигает изображение двери — немного похожей на те, какие бывают в церквях.
«Переключайся! — командую я. — Переключайся!» Я должна выяснить, что здесь происходит. Я начинаю размываться, но вместо того, чтобы оказаться в сознании Адама, я, кажется, снова падаю, но не вниз. Еще даже не успев разобраться, как это можно падать в каком-то другом направлении, кроме как вниз, я приземляюсь рядом с музыкальным магазином. Я снова в тропосфере, лежу на щебенке, глядя на неоновые вывески и черное, беззвездное небо. Как будто бы кто-то нажал на кнопку и разом все отключил — пульсацию головы Вольфа, запах сырого асфальта, холод, шум машин, доносящийся с улицы. Как и раньше, в тропосфере стоит почти идеальная тишина. Никаких звуков — ни птиц, ни машин, ни людей. Единственный звук, который я здесь слышала, — это звук моих собственных шагов. А лифты здесь двигались бесшумно? Уже не помню.
Надо поскорее выбраться отсюда и найти Адама.
С чего это людям с пушками понадобилось разыскивать книгу? Я не очень хорошо знаю Адама, но очевидно, что он действительно верит в то, что говорит, и по-настоящему пытается мне помочь. Неужели он привел ко мне этих людей — людей на черной машине? Или мне вообще все это снится? Как-то тревожно то, что Адам сказал о девушке из книжной лавки. Судя по всему, он не знал, что произошло и почему, но я-то могу представить, как все было. Это ведь логично: если тебе нужно «Наваждение», ты ни за что не прекратишь его искать — уж мне-то это хорошо известно. Эти люди, должно быть, задали название в поисковике и нашли интересную новую ссылку — девушка писала, что продала книгу в букинистической лавке. Итак, они находят лавку, идут туда и спрашивают, кто купил книгу. Насколько я понимаю, она не может вспомнить ничего, кроме того, что я — молодая женщина, которая пишет диссертацию в университете. Что же происходит дальше? Эти люди заходят на университетский сайт и задают в поиске слово «Люмас». И обнаруживают его в списке моих научных интересов на странице «Наши сотрудники». И так они понимают, что книгу купила я. Они приезжают меня искать… А найти меня ничего не стоит. Всех, кто обитает в университете, найти ничего не стоит. С какой стороны ни начни копать, обязательно наткнешься на меня: Эриел Манто — мой псевдоним, мой никнейм, имя, которое я взяла себе в восемнадцать лет, когда мне хотелось перестать оставаться самой собой. Эриел Манто. Область исследовательских интересов — Деррида, естественные науки и литература, Томас Э. Люмас.
По крайней мере, часть про Эриел — настоящая. И кстати, новую фамилию я выбрала из чисто поэтических соображений, а не ради баловства.
Густая тишина тропосферы уберегает меня от паники, поэтому я спокойно поднимаюсь с земли и направляюсь к выходу, хотя какая-то часть меня хочет просто взять и остаться здесь, где они не смогут меня достать. Город, который целиком принадлежит мне одной, — это все же приятнее, чем люди с пистолетами. Но потом я представляю себе, как крепко отключилась там, на диване в реальном мире, если даже не слышу стука в дверь. Ну же, Эриел, давай. Выходи отсюда и беги. Поговори с Адамом, сделай все, что нужно, но если в дело включились парни с пушками, лучше все же беги. Выходи и беги. Выходи и беги. Выходи и…
У меня за спиной что-то звякает.
А затем раздается скрип: долгая, пронзительная дуга из звука. Я оборачиваюсь. Этого быть не должно. Я ведь должна быть здесь совсем одна. Я ведь должна…
Это дверь. Открывается какая-то дверь. Дверь музыкального магазина. О, черт. И из нее выходит мужчина — нет, двое мужчин. Они входят в тропосферу как инопланетяне из своего космического корабля. Они выглядят точь-в-точь как описал их Адам: один в сером костюме, другой — в черном. Оба — со светлыми волосами. Но в них есть что-то мультяшное. Как будто бы их изображения вырезали в каком-то другом месте и поместили на здешний фон. И у них с собой… хм… дети. Два маленьких мальчика с такими же светлыми волосами, как и у мужчин, ну, разве что чуть-чуть светлее.
— Вон она, — говорит один из них, тот, что в сером костюме, и движение его губ не вполне совпадает со звуком. — Уже научилась, как сюда попадать.
Американский акцент. Твою мать. Может, побежать и оторваться от них в переулках? Что-то подсказывает, что это не лучшая идея.
— Не волнуйся, — говорит второй. — С этой мы запросто справимся. — А потом он обращается ко мне: — Не мешай нам. Ну, давай. Волноваться незачем. Мы только позволим детишкам слегка порыться в твоих мозгах — посмотреть, куда ты спрятала книжку. Больно не будет.
Дети, танцуя, двигаются вперед, словно две марионетки. Кожа у них — цвета сырого мяса, только что из холодильника. Один одет в костюм ковбоя, второй — в голубой плащ с капюшоном.
— Дай войти, — напевает один из них, будто бы снимается в массовке в постановке Диккенса.
— Хотим играть, — подхватывает второй.
Глаза у обоих насмешливые и до того светлые — почти белые.
— Не мешай нам, — снова говорит черный костюм. — Дай детишкам поиграть.
Не мешать? Ну уж нет. Но и подпускать близко к себе этих странных уродцев — мужчин и детей — я не собираюсь. Я медленно пячусь подальше от них, но все четверо наступают. Вдруг я обо что-то спотыкаюсь — я было подумала, что это вывеска одного из магазинов, но, оказывается, это пачка газет и открыток. Я быстро нахожу равновесие и толкаю пачку им под ноги. Дети замечают стопку и перепрыгивают через нее. А вот мужчины, похоже, и вовсе не сообразили, что я такое сделала.
— Что бы ты там себе ни надумала, — говорит серый костюм, — этому конец. Так что давай. Пошевеливайся. Нам просто нужно пройти. Вот черт! Что это за хрень? Да прекрати же ты! Ну?! Ты только все испортишь. А ведь в этом нет ничего сложного, понимаешь?
Они хотят пробраться в мое сознание? Но как? Думай, Эриел, думай! Где же они сейчас? Ну, хорошо, сейчас они в тропосфере — как и я. Ну же, давай, придумай что-нибудь! Чтобы снова вернуться в себя реальную, я иду по дороге, которая сейчас лежит у меня за спиной, — до тех пор, пока не приду к туннелю. Значит, их нужно остановить прежде, чем они туда попадут. Возможно, это не самая правильная версия, но это лучшее, на что я способна.
Помоги мне, думаю я. Но ничего не происходит. Или все-таки происходит? На щебенке рядом со мной теперь лежит железный прут. Я наклоняюсь и поднимаю его.
— Кто вы такие? — спрашиваю я у них.
Они продолжают наступать, занимая почти всю ширину улицы.
— Мы всего лишь хотим получить книгу, — говорит серый.
— И надеемся, что вы нам в этом поможете, — говорит второй.
— Впрочем, если нет… Что ж, вообще-то нам не важно, каким образом эта книга попадет к нам. Затаиться, как сделали вы, в сознании своего друга и просто тихо наблюдать оттуда за происходящим вокруг — это только первый уровень. А вот когда наши ребятишки заберутся в мозг к вам, они просто порвут его на спагетти!
Первый ребенок поет первую строчку детской песенки про макароны.
— Отвалите от меня, — предупреждаю я. — Отвалите, мать вашу!
Я замахиваюсь железным прутом на мужика в сером костюме — того, что стоит ближе ко мне. Он не реагирует на мои телодвижения до тех пор, пока железяка с гулким звоном не опускается ему на голову — такое впечатление, будто он вовсе и не видит этого прута. Как бывает с газетными стойками в магазинах.
— Ах ты сучка! — говорит он мне, шатаясь и сжимая голову руками. И добавляет товарищу: — Мартин, у нее пушка.
— Ты ведь знаешь, что надо делать, — отвечает тот. — Можно покончить с ней прямо здесь и потом пойти в ее квартиру и забрать книгу. Она наверняка стоит себе преспокойно на полочке или где-нибудь вроде того.
Один из мальчиков ковыряется в носу и, по всей видимости, ждет, что же взрослые будут делать дальше. Второй, может совсем немного постарше, смотрит на меня.
— Когда я попаду в твой разум, — говорит он, — я пописаю на все твои воспоминания. А потом вывалю все остальные твои мысли через глазницы. И ты не сможешь мне помешать.
Я вижу себя в сумасшедшем доме, со слюной на подбородке. Так что там, говорите, с ней случилось? Ах, она сошла с ума. Сначала возомнила, что имеет способности к телепатии, а потом ни с того ни с сего ее мозг просто перестал работать. Превратился в спагетти — ну вот буквально в спагетти. Такая жалость. Она ведь писала диссертацию до того, как это произошло. И я никогда-никогда не смогу никому рассказать о том, что со мной случилось. У меня не будет памяти. Я останусь… Так, ладно. Теперь мне уже по-настоящему страшно.
Дисплей?
Наконец-то эта штуковина появляется. Все четверо — и мужчины и мальчики — выделены теперь красным цветом. Опасность. Ага, спасибо, я уже и сама догадалась. Узкая улочка у них за спиной почему-то выглядит на дисплее монохромной. Что-то новенькое.
Возможностей больше нет, — говорит голос женщины.
Как это — нет?
Все закрыто.
Хорошо. Тогда скажите мне, что делать. Какие варианты?
Вы можете выйти из тропосферы.
Я не хочу из нее выходить. Если я выйду, эти психи залезут мне в голову.
Возможностей больше нет.
Значит, все? Просто выходи и умирай?
Вы можете выбрать игру с карточкой Аполлона Сминфея.
Что?
Приближается опасность…
Дисплей знает, что говорит. Человек в черном костюме подходит ко мне с… А-а! О, черт! Я думала, здесь не бывает чувства боли. Ч-ч-черт. Боль как при месячных, только сейчас она в голове. Зубная боль мозга… Я падаю на колени. Ладно, говорю я дисплею. Я выбираю игру с карточкой Аполлона Сминфея. Немедленно. Сейчас же. О боже…
Сколько прошло времени? Я не знаю. Но мужчины и двое ужасных мальчишек ни на шаг не продвинулись вперед, и теперь рядом со мной находится что-то (или кто-то?) еще. Я по-прежнему стою на коленях на черной щебенке и держусь руками за голову, изо всех сил сдавливая ее пальцами, чтобы прогнать боль. Я сильно ошибалась по поводу тропосферы, полагая, что здесь невозможно почувствовать боль. Оказалось, что боль здесь куда сильнее, чем мне доводилось испытать в реальной жизни. И она не просто сильная, но еще и самой ужасной формы, какую только можно себе вообразить: не острая, как при порезе ножом, или когда делают татуировку, или царапает кошка. В головной боли вообще мало приятного, но эта — худшая из всех, какие меня когда-нибудь терзали. Мозг словно выжимают, как мокрую посудную тряпку. Похоже, глаза закрыть не получается, хотя вообще-то меня мутит от мигающих неоновых ламп. И вообще, эти неоновые лампы начинают как-то распадаться на куски. И все вокруг тоже разваливается и превращается в какие-то серые телевизионные помехи: магазины, жилые дома, вся улица целиком. Тропосфера шипит и потрескивает, как будто ее транслируют не на той частоте.
Даже здешняя тишина стала для меня чересчур громкой — а теперь еще это шипение разрослось до невыносимого треска, будто бы горят сухие деревья в лесу, и двое в костюмах начинают говорить что-то вроде: «А это что еще за хрень?» — и мне хочется умереть, и как можно скорее — чтобы больше ничего этого не чувствовать. То, что стоит рядом со мной, одето в красную мантию и черные ботинки, но я вижу, что под мантией — животное: какой-то мышиный гибрид с мохнатыми серыми ногами. Я успеваю заметить лишь это — и тут его изображение начинает разваливаться, как и все остальное. Теперь я хочу только одного: чтобы это произошло как можно быстрее, чтобы все наконец выключилось и оставило меня в покое.
Аполлон Сминфей, если это он, говорит что-то на языке, которого я не понимаю, и боль уходит, а вместе с ней уходят и помехи — как будто бы кто-то подрегулировал настройки и изображение опять стало отчетливым и ярким. Я встаю, немного пошатываясь. На задних лапах Аполлон Сминфей выше меня чуть ли не на несколько футов. На плече у него висит колчан со стрелами, его лицо, похожее на острую мышиную мордочку, покрыто серым мехом, и усы у него тоже мышиные. Пожалуй, никого более странного я в своей жизни еще не видела. Но когда он снова начинает говорить, это уже английский, хотя и с американским акцентом.
— Так-так, — говорит он. — Это что-то новенькое. Кто эти люди?
— Не знаю, — отвечаю я.
— Но это ведь плохие парни?
— Да. Если вы можете мне помочь… — Я чувствую, что вот-вот расплачусь. — Прошу вас…
— Ладно. Не беспокойтесь.
Он снова начинает говорить на том, другом языке. Одновременно он достает свой лук и заряжает его стрелой из колчана. Затем он выстреливает этой стрелой в парня в сером костюме, но тот, похоже, каким-то образом отводит ее от себя. Что происходит потом, я не очень хорошо понимаю. Дети прячутся за ногами мужчин, и на Аполлона Сминфея движется светящийся желтый шар, но он просто поднимает руку и отбивает шар обратно — в мужчину в черном. Тот падает на пол, хватаясь руками за голову, точь-в-точь как это делала я. Детишки смотрят на него, затем — друг на друга, а потом разворачиваются и бегут по улице. А Аполлон Сминфей заряжает лук еще одной стрелой и стреляет в мужчину в сером. Стрела застревает у него в шее, но никакой крови нет: он только слегка пошатывается, видит, что произошло, и, вцепившись в стрелу обеими руками, вытягивает ее, оставив на месте ранения зияющую дыру с болтающимися обрывками кожи, как в каком-нибудь тошнотворном порновидео в Сети.
Когда он начинает говорить, я вижу, как дергаются его голосовые связки.
— Слушай, ты! — говорит он каким-то простуженным голосом. — Какого черта ты занял ее сторону?
— Ну, она просто меня об этом попросила, — говорит Аполлон Сминфей.
— Что же она такое, мать ее, сделала, чтобы до нее снизошел Бог?
— Она поступила старомодно — выручила мышь, — говорит Аполлон Сминфей, перезаряжая свой лук. — А теперь, как говорят в Иллинойсе, катись ко всем чертям, придурок.
Иллинойс? Бог? Наверное, я все-таки сплю. Ничего подобного с мистером Y не происходило. Наверное, все это — воздействие на мой слабый мозг телевидения, кино и — хоть я и нечасто в них играю — видеоигр. Вот это уже настоящее безумие. Но, должна признаться, я даже получаю удовольствие от того, как Аполлон Сминфей пускает стрелы в блондинов, как будто они — плоские картонные мишени в тире для лучников. Правда, они пока не умерли, но сломлены. Интересно, что здесь нужно сделать, чтобы кого-нибудь убить? Аполлон Сминфей подходит к ним и, вытащив из-под мантии моток веревки, крепко привязывает их друг к другу. А потом направляется ко мне, что-то тихонько приговаривая. И пока он приговаривает на своем странном языке, вокруг этих двоих выстраивается клетка в форме колокольчика — как клетка для птиц, сделанная из серебристой проволоки. Когда он возвращается ко мне и поворачивается посмотреть на свою работу, люди в костюмах уже за решеткой и без сознания — прямо как в сказке.
— Ну вот, — говорит он.
— Спасибо, — отвечаю я. — Большое спасибо. Я…
Я оглядываю улицу — вроде бы ни мальчика в капюшоне, ни мальчика-ковбоя нигде не видно.
— А что с этими детьми? — спрашиваю я.
— О них можете не волноваться. Кофе? Можем пойти ко мне, и я все объясню. Ох, простите мою бестактность — конечно, я могу принести свой дом сюда. Или, может, вы хотите вызвать свой?
Я не понимаю, о чем он, и просто киваю.
— Давайте у вас, — говорю я.
Аполлон Сминфей снова принимается произносить какие-то заклинания, и между музыкальным магазином и чем-то вроде здания бассейна (которого я прежде не замечала) открывается арка. Она похожа на взрослую, «настоящую» версию мышиной дыры в стене из мультфильмов про Тома и Джерри. Мне кажется, что больше я уже не вынесу. Если все это происходит в моем воображении, то я еще более чокнутая, чем могла себе представить. Наверное, мне пора к врачу…
— Сюда.
Мы проходим через арку и попадаем в нечто среднее между мышиным жилищем и минималистской манхэттенской квартирой — иначе, пожалуй, и не опишешь. Стены выкрашены в белое, и в доме, пожалуй, было бы светло и просторно, если бы здесь хоть иногда вставало солнце и если бы большие окна в дальней стене не были занавешены грубыми коричневыми одеялами. Вдоль стен стоят полки из соснового дерева, но на них ничего нет. На столах — тоже ничего. Пол покрыт чем-то вроде лакированных паркетных досок, но их едва можно разглядеть из-за опилок, которыми здесь все усыпано. В углу комнаты — гнездо: куча белого пуха, свалянная клубком. Аполлон Сминфей проводит меня через эту комнату в следующую. Эта больше напоминает гостиную восемнадцатого века — с открытым камином и двумя креслами-качалками.
— Пожалуйста, садитесь, — говорит он. — Я сварю кофе.
Я готовлюсь к тому, что сейчас он возьмет старомодный кофейник и повесит его над огнем, но ничего такого он не делает. И тем не менее, когда я бросаю взгляд на стол, там, на соломенной подставочке, стоит кружка с дымящимся черным кофе.
— Итак, — говорит он. — Вы — не бог.
— Думаю, нет, — отвечаю я. Мне хочется улыбнуться, но я все еще не пришла в себя после встречи с людьми в костюмах и их кошмарными детишками. — Эти парни… Они ведь не умерли, да?
— Нет. Здесь нельзя никого убить.
— Сколько они пробудут в этой клетке?
Аполлон Сминфей принимается раскачиваться в кресле.
— Столько, на сколько у меня хватит энергии. А еще — столько, сколько я захочу. Что они вам сделали? Из-за чего вы сражались?
— Они сказали, что проникнут в мой разум и все там перевернут вверх ногами, — говорю я. — Или, кажется, они собирались послать туда этих своих мальчишек.
— Какой ужас.
— Да уж. Я… Думаю, вы спасли мне жизнь.
— На самом-то деле здесь они ничего не могут с вами поделать, — говорит Аполлон Сминфей. — Но, полагаю, они были на пути к вашему… — И он снова произносит слово на странном языке.
— К моему чему?
— Как вы это называете? У моих друзей из Иллинойса для этого определенно нет слова. Портал в ваше сознание. У вас есть для этого особое слово?
Я мотаю головой.
— Нет. Я раньше вообще ни с чем таким не сталкивалась. И до сих пор не уверена, не сон ли все это.
— Ну, вы же представляете себе вещь, о которой я говорю.
— Да. И вот именно ее я и пыталась защитить. Думаю, что ее. Но вообще-то в голове полная неразбериха.
— Хорошо. И как же вы все здесь оказались? — спрашивает он. — Вам не положено здесь быть.
— Не положено?
— Ну, вы ведь не бог. Вы — существо из плоти и крови. Как же вас угораздило сюда попасть?
— Я читала книгу. И в ней были инструкции. Кстати, именно поэтому я и понадобилась этим людям. Из-за книги.
Наверное, в этой комнате с камином тепло, но я не чувствую никакой другой температуры, кроме температуры собственного тела — ни выше, ни ниже. Я беру со стола чашку, и внешняя сторона чашки кажется мне горячей, но этот жар почему-то не передается моим рукам. Я отхлебываю глоток. Это самый вкусный кофе из всех, что я пробовала, но когда я его глотаю, он никуда не попадает. Я не чувствую, чтобы глоток добрался до моего желудка.
Аполлон Сминфей хмурится:
— Зачем им понадобилась эта книга?
Я еще раз отхлебываю из чашки.
— Не знаю. Если все дело в инструкциях, как попадать сюда, то они им уже и без того известны. Так что никакого смысла не вижу.
— Просто они не хотят, чтобы она была у вас. Хотят, чтобы люди перестали сюда приходить. Хмм… Думаю, дело в этом. Неплохая мысль. Вообще-то людям действительно лучше бы здесь не появляться. Вы — первая, кого я здесь вижу, но далеко не первая, о ком мне рассказывали. Но, конечно, я одобряю то, что вы приходите сюда и помогаете мышам. Поэтому-то вы и получили то, что позволило вам со мной связаться.
— Это была визитная карточка.
— Ах. — Он улыбается. — Высокий класс.
— И все-таки объясните мне, пожалуйста, почему людям нельзя сюда приходить?
— Это измерение… Думаю, я подобрал верное слово. Людям не дано его постичь. Вот что, например, вы видите сейчас перед собой?
— Ну… Стол, кресло и вас в нем. Огонь. И…
— Ничего этого здесь нет, — говорит он. — Кроме меня. И я не вижу ничего из того, что видите вы.
— Что же видите вы?
— Вещи, для которых у вас нет названий. И кстати, интересно, каким вы видите меня?
— Вы… — Как бы это сказать повежливее? — Вы — человек-мышь.
Он смеется.
— Человек-мышь! У меня что же, и мех есть?
— Да.
— Какого цвета?
— Серый.
— А лук со стрелами есть?
— Есть.
— А одежда?
— Есть. Красная мантия.
— Красная мантия? — Он опять смеется. — Интересно, откуда это? Вроде бы таким меня никогда не изображали.
— Где не изображали?
— Вы ведь, полагаю, знаете, кто я? Почитали где-нибудь?
— Да. Вы — Аполлон Сминфей. Бог мышей.
— А картинки там были?
— Да. Какая-то монета… Рисунок не очень разборчивый.
— Я, конечно же, никакая не мышь. Во всяком случае, этот облик мне непривычен.
— Ой… Прошу прощения. — Мне кажется, что прощения просить есть за что — кто бы сейчас ни сидел передо мной.
— Я — воплощение греческого бога Аполлона. Или, по меньшей мере, был им. С тех пор меня сильно улучшили. Или — как там говорят эти мальчишки? — проапгрейдили.
Я ставлю чашку обратно на стол. Пить что-то, чего на самом деле нет, это как-то странно — похоже на булимию. Не может быть, чтобы все это происходило со мной на самом деле. Все как-то уж чересчур странно.
— Не понимаю, — говорю я. — Вы утверждаете, что на самом деле вы не то, что я вижу перед собой?
— Именно так. Как и вообще все это место. Каждый видит его по-своему. Ну, каждый человек. Думаю, вам это известно.
— Боюсь, мне ничего не известно.
— Тогда почему же вы здесь?
— В книге…
Он мотает головой:
— Что вы надеялись здесь обрести? Деньги? Могущество?
— Нет. — На этот раз головой мотаю уже я. — Я вообще-то сама толком не понимаю, зачем сюда пришла. И ничего особенного здесь не искала — не считая знания. Думаю, мне просто хотелось узнать, действительно ли это место существует.
— Теперь вы знаете. И будете снова сюда возвращаться?
— Честно говоря, я не знаю, что буду делать дальше. Думаю, мне придется найти способ скрыться от этих людей. Если мне придется воспользоваться этим местом, то…
— Можете не сомневаться в том, что они воспользуются им для того, чтобы найти вас. А еще они воспользуются…
И снова — этот странный язык.
— Извините? — переспрашиваю я.
— Детьми, которых вы видели. Они воспользуются ими в качестве… Нет, не получается подобрать в вашем языке названия этому. Самые близкие — «попутчик», «прицеп» и «зараза». Эти дети — не проекция людей из вашего мира. Они относятся к тому, кто существует лишь в этом мире — как и я.
— Так, значит, они боги?
— Нет. Они нечто другое. — Он улыбается, и его усики мелко подрагивают. — Думаю, они прикреплены к этим мужчинам — так, как прикрепляются к людям попутчики, грузовые прицепы или зараза. К вам в сознание они сами по себе не проберутся. Они повсюду следуют за этими людьми.
— Вы уверены?
— Абсолютно. Я мог бы разузнать об этом побольше к вашему следующему визиту — если вы, конечно, не против.
— Так, значит, мне можно снова вернуться сюда?
Аполлон Сминфей улыбается:
— А кто может вам это запретить?
— Вы. Другие боги. Не знаю.
Он снова смеется:
— Ой, не могу. Насмешили…
— Почему? Не понимаю!
— Мы не можем вам ничего запрещать. Это ваш мир, а не наш. Мы — часть его, но придумали-то его люди. Я имею в виду лишь то, что мы свою работу лучше делаем здесь, а вам бы лучше оставаться в материальном мире. Но это не более чем совет. Вы вполне можете его проигнорировать.
— Если я его проигнорирую, со мной произойдет что-то плохое?
— Не думаю. Думаю, вам в любом случае понадобится это место, если вы хотите одолеть врага. Но вам придется ответить на один важный вопрос.
— Какой же?
— Ну, если они — плохие парни, то вы, получается, на стороне «хороших». А если так, то за что вы боретесь? Если вы собираетесь с ними сражаться, необходимо сформулировать, из-за чего ведется это сражение.
— Не думаю, что у меня есть выбор. Они меня убьют.
Аполлон Сминфей на секунду отводит взгляд в сторону, словно размышляя, сказать мне или не сказать. Он делает глоток кофе и ставит чашку обратно на стол.
— Вы должны знать, что можете призывать меня на помощь лишь до тех пор, пока у вас есть моя карточка. И пока у меня есть на это силы.
— Как долго у меня пробудет карточка?
— Кто знает? Возможно, несколько дней, в пересчете на ваше время. А может, меньше.
— Ясно. Спасибо. А что значит: пока у вас есть силы?
— Если они молятся, я живу. Если нет, засыпаю. Это не совсем смерть, но ни на что особенно впечатляющее я тогда не способен.
— Они — это кто? Мыши?
— Ха-ха! Нет. Мыши не способны создавать божества. Да им это и не надо. Я о тех мальчиках в Иллинойсе. Это они наделяют меня силой. Там у них небольшой клуб. Что-то вроде… Что-то вроде культа — вот как вы бы это назвали. Культ Аполлона Сминфея. У них есть веб-сайт. — Он зевает. — А теперь я что-то немного устал. Придется рассказать вам о них в следующий раз.
— Конечно. Извините. Мне пора идти. — Я встаю, и кресло еще несколько раз качается из стороны в сторону, как будто бы помнит, как я сидела на нем. — Я понимаю, что это ужасный вопрос…
— Давайте.
— Скажите… Вы не можете определить хотя бы приблизительно, как долго вы еще сможете их там продержать? Ведь, насколько я понимаю, пока они здесь, они не смогут преследовать меня в реальной жизни?
— Да, не смогут. Так… Если вы пойдете прямо сейчас, я могу сосредоточить на этом всю свою энергию и наверняка смогу продержать их здесь еще… — Он поднял глаза к потолку, подсчитывая. — Это куда более сложное вычисление, чем вы думаете… Ну, скажем, три-четыре часа — в вашем времени.
— Что значит «в моем времени»?
— Я объясню это, когда вы вернетесь. Мне нужно отдохнуть. Я далеко не самый могущественный бог из всех. Когда тебе молится всего шесть человек во всем мире… Сами понимаете.
— Еще раз спасибо, — говорю я. — Вы и в самом деле спасли мне жизнь.
Тем временем в тропосфере пошел дождь. Как странно. Раньше погода здесь никак себя не проявляла. Дождь стучит по щебенке легкими ударами перкуссиониста, а потом с радостным шуршанием срывается вниз по водосточным желобам. Двое в костюмах по-прежнему лежат без сознания в своей клетке, но я на всякий случай обхожу их на безопасном расстоянии. Я должна скрыться от них, во что бы то ни стало. Я видела, что они могут сделать со мной, и если им удастся запустить ко мне в разум этих чудовищных детишек — все, мне крышка. Смерть.
Мне кажется, что на этот раз путь через туннель тянется целую вечность — словно мне в лицо дует ветер, снижающий скорость падения. Что бы увидели эти люди, войди они в мое сознание? Думаю, по этому туннелю им бы лететь не пришлось — ведь это лишь вход и выход из тропосферы. Может, и у меня здесь тоже есть свой магазинчик? И что же у меня там в витрине? Это я решаю, что в ней, или они? И какой тропосфера представляется им? Из того, что сказал Аполлон Сминфей, выходит, что они видят не то, что вижу я, — вот почему они не заметили ни пачки газет, ни железного прута. Но вот мальчишки — они, похоже, видели то же, что и я. Он прав, разобраться во всем этом очень сложно. Но ведь не невозможно, правда?
Я пролетаю мимо волнистых линий и крошечных огоньков. Почти дома. Почти…
О, черт. Я очнулась у себя на диване, и все было как-то не так. Что со мной произошло? Во рту так пересохло, что, если бы понадобилось заговорить, я бы не промолвила ни слова. Ч-ч-черт. Я попыталась сесть, но все тело ломило так, как будто у меня жесточайший грипп. Воды. Хочется много-много воды. Еле-еле я умудрилась встать и добраться до раковины. Я выпила три стакана воды, и меня немедленно ими вырвало. Я выпила еще два, и меня вырвало снова. Но мне была необходима жидкость, поэтому я заставила себя выпить еще один стакан — на этот раз маленькими глотками. Мамочки. Что со мной такое? Я-то думала, что тропосфера — это вымышленный мир, в котором тебе не могут причинить никакого вреда. В глазах ужасная резь. Свет из окна — яркий, как луч лазера. Я подошла к окнам и задернула шторы. Все крыши за окном были покрыты снегом, и в них яростно отражалось солнце. Но почему свет? Откуда солнце? Ведь ночь была не только в тропосфере (там-то всегда ночь), здесь тоже была ночь, когда я совсем недавно покинула сознание Вольфа.
Я взглянула на часы. Два часа. Видимо, дня, раз светло.
Но я приняла микстуру в пять часов вечера.
Я провела языком по пересохшему рту. Меня подташнивало. Понятно, откуда эта тошнота: я почти сутки не курила. Господи боже. Я что, пролежала на диване двадцать один час подряд? Немудрено, что теперь я чувствую себя больной. Может, это обезвоживание? А может, это часть моего безумия, в котором мне представляется, будто я могу путешествовать по сознанию других людей? Того самого безумия, в котором мне кажется, что меня преследуют двое вооруженных мужчин?
Вот только проблема в том, что я совсем не чувствую себя сумасшедшей.
Адам. Нужно найти Адама и выяснить, что произошло вчера (если что-нибудь вообще произошло и если это было вчера — черт его знает, какой сегодня день, с моими способностями я могла бы оказаться и в прошлом). А еще я сразу же заключила с собой соглашение: если эти парни действительно существуют, я уеду куда-нибудь, где они не смогут меня найти. Но если их нет, я отправлюсь прямиком в университетский медцентр и попытаюсь сдаться в психушку. Думаю, что в любом случае мне придется взять с собой кое-какие вещи, поэтому, прихватив с каминной полки «Наваждение», я пошла в спальню и засунула книгу в старый рюкзак, завалив сверху одеждой. Что еще мне понадобится? Ноутбук. Большой нож — так, на всякий случай. Конечно же, то, что осталось от микстуры, и бутылочка с Carbo-veg, чтобы можно было приготовить еще. Никакой еды, пригодной для транспортировки, у меня нет, так что об этом побеспокоюсь потом. Упаковав сумку, я быстро помылась и собралась выходить из дома. У двери лежал конверт, на котором было написано только мое имя. Наверное, кто-то подсунул его под дверь, когда я лежала в отключке на диване. Письмо было от Адама. «Это очень важно, — писал он. — Мне нужно срочно с тобой поговорить». Хорошо. Ниже был приписан номер его телефона, но я теперь была настоящим параноиком и не собиралась говорить с кем-либо по телефону. Лучше уж просто пойду на работу в надежде, что Адам — там.
Моя машина, как и все вокруг, была завалена снегом. Большие белые хлопья и сейчас падали с неба, и улица полнилась тем приглушенным, секретным звуком, какой бывает только после снегопада, — будто бы весь мир разговаривает шепотом. На мусорной урне рядом с моей машиной кто-то оставил старый кусок картона, и я воспользовалась им, чтобы очистить от снега лобовое стекло. Под снегом обнаружился еще и лед — это уже проблема посерьезнее. Специального скребка у меня нет, а картон промок и размяк. В результате я просто включила обогреватель на полную мощность и дала двигателю поработать несколько минут вхолостую — чтобы растопить лед. Когда я наконец тронулась, видимость все равно была так себе, но дольше оставаться здесь я не могла. Мне срочно требовалось выяснить, сошла ли я с ума или мне угрожает страшная опасность. Хотелось бы, конечно, иметь какой-нибудь третий вариант, но взяться ему, похоже, неоткуда.
Главная дорога проходит через всю территорию университета, случайным образом (во всяком случае, я всегда считала, что случайным) отделяя здания гуманитарных факультетов от научных лабораторий. Обычно в это время дня дорога свободна: лента черного щебня, по которой катит одинокая машина или велосипедист — то ли кто-то ушел пораньше с работы, то ли едет из колледжа Шелли в самой дальней восточной части университетского городка в колледж Гарди в его западной части. Сегодня дорога черной не была — ее укрывали вперемешку белый лед и серая жижа, и в этой смеси прочно застряли несколько машин: они стояли с включенными «дворниками», полностью застопорив движение. И по всему университетскому городку студенты, собравшись небольшими группками, лепили снеговиков. Что происходит? Куда все едут? А как же лекции и семинары? Я не могла позволить себе просидеть весь день в пробке, наблюдая за толстыми белыми комочками, которые (да-да, еще одно подтверждение моего предполагаемого безумия) летали как одержимые, как будто бы явились захватить наш мир. Только не сегодня, пожалуйста. Дайте мне увидеться с Адамом.
Я все шептала и шептала это себе под нос, много раз повторяя слово «пожалуйста», пока не задумалась наконец, кого это я, интересно, прошу, кому молюсь? Я думала, что мне уже лучше, но теперь вдруг почувствовала, что стало трудно дышать. Ну давайте же, давайте. Я несколько раз стукнула по рулю, а потом провела рукой по волосам. Они совсем промокли от пота, хотя на улице стоял настоящий мороз. Движение в эту сторону было намного хуже, чем в противоположном направлении. А если точнее, то после того, как мимо проехал белый университетский грузовик, на соседней полосе дороги вообще не осталось машин. Поворот к парковке у здания Рассела находился в пятидесяти ярдах от меня, справа. Да пошли вы все. Я завела мотор и принялась выруливать на встречную полосу. Люди с изумлением таращились на меня. Как только я подъехала к повороту, машины на этой полосе все-таки появились. Ну что ж, ничего, подождут. Правда, они почему-то так не считают. Хотя я и мигала поворотником, подавая ясный сигнал, первая же машина перла прямо на меня, и ее водитель отчаянно жестикулировал и мигал мне фарами, как будто бы ничего более возмутительного он в жизни не видел. Вот придурок. Двигаться вперед я теперь не могла, из-за того что он перегородил мне дорогу. А справа оказался треугольник травы, на котором стоял снеговик без лица. Студентов вокруг не было. Я завернула резко вправо и поехала прямо по траве, ударив снеговика в бок, отчего он опрокинулся и рассыпался. Должно быть, мой маневр здорово взбесил водителя той машины, но я не стала оборачиваться, чтобы на него посмотреть. И вообще, у меня экстренная ситуация. Теперь я ехала по дороге, ведущей к парковке, и моя полоса была совершенно пустая, а вот зато в противоположном направлении выстроилась целая очередь из машин. Некоторых людей я узнавала. Вон Лиза и Мэри. Они меня не видят. О, а вот и Макс. Я слегка сбавила скорость, когда моя машина поравнялась с его и опустила стекло. Он сделал то же самое.
— Что происходит? — спросила я.
— Университет закрывают на один день. Все получили письмо по электронной почте о том, что всем лучше расходиться по домам. А ты что, только едешь?
— Ага.
— Знаешь, я бы на твоем месте повернул обратно. Дальше будет только хуже.
Я припарковалась где получилось, потому что белых линий разметки было не разглядеть, а на то, что подумают люди о том, в каком положении находится капот моей машины относительно багажника, соседних зданий и пяти оставшихся на парковке машин, мне было глубоко наплевать. Да и кому вообще какое дело, насколько точно ты способен втиснуть машину в белую рамку, нарисованную на земле? На мой взгляд, автомобильные паркинги служат в том числе для выражения коллективного стремления к провозглашению здравого смысла. Я в своем уме: я не выступаю за рамки своего парковочного места! Я тоже! И я! А я больше не желаю умещаться в рамки. Я качусь по льду и влетаю в здание английского отделения, надеясь, что Адам еще не ушел.
Дверь в кабинет оказалась не заперта, но внутри, когда я вошла, никого не было. Я закрыла за собой дверь. Компьютер Хизер работал, и по монитору сыпались каскады цифр — модель ПУОП продолжала просчитывать варианты. Я и не думала, что настолько взвинчена, но, когда дверь снова открылась, я подпрыгнула и испуганно вскрикнула.
— Эриел? — Это была Хизер, с чашкой кофе в руке.
— Извини, — сказала я. — Уф-ф. Просто не привыкла, что здесь бывает кто-то еще кроме меня. Э-ээ… — Следовало срочно придумать какую-нибудь нормальную реплику. — Кстати, спасибо за вчерашний ужин. Было здорово.
— Ну что ты, не за что, — ответила она. Но глаза ее говорили что-то еще. — У тебя все хорошо?
— Да, отлично.
— А эти… ну, эти парни тебя нашли?
— Какие парни?
— Американские полицейские.
Полицейские? Они что же — представители закона?
— Что-то не пойму, о чем речь, — сказала я, стараясь не выдать своей паники.
— Они тебя вчера искали. Вообще-то они толком не объяснили, кто они такие, просто я подумала, что, наверное, из полиции — судя по тому, как они себя вели. Я думала, Адам тебе расскажет — он вроде бы пошел к тебе. Они собрались конфисковать твой компьютер и забрать все твои файлы, в том числе с университетского сервера. Ивонна решила, что все это как-то слишком странно, и тогда они попытались устроить так, чтобы кто-то там из их американского офиса прислал факс на имя декана. Вроде бы раньше они уже расследовали дело кого-то из сотрудников отделения, но не смогли его разыскать, но все потому, что университет не поторопился предоставить им сведения об этом человеке — иначе они бы непременно его нашли. Ну и, короче, факс вчера все равно так и не пришел, и в конце концов они ушли и сказали, что вернутся сегодня. Вели они себя просто ужасно. Эриел, объясни, что случилось?!
— Я не знаю. Я… Я не видела Адама. И даже понятия не имела… А ты не знаешь, где он сейчас?
— Нет. Но он оставил тебе записку.
— Кто-нибудь еще ее читал?
— Нет. Он сказал, чтобы я ее спрятала — я так и сделала. Но все равно нервничала. И он вот еще номер своего телефона оставил.
Она порылась на столе и наконец нашла обрывок бумаги с накорябанными на нем цифрами 07792. Странно — никогда бы не подумала, что у Адама есть мобильный телефон. Впрочем, все равно я не стану ему звонить, мало ли кто захочет прослушать наш разговор? Если эти парни — представители власти, значит, я в еще большей заднице, чем предполагала. Теперь никаких телефонных звонков и никаких банкоматов (хотя мне все равно нечего с них снимать). Я достаточно насмотрелась фильмов и знаю, как надо себя вести в таких случаях. Вот только проблема в том, что, когда смотришь кино, волнение и страх испытываешь только лишь как зритель — на безопасном расстоянии. Герой вот-вот умрет, и ты, может, даже подумаешь: «Нет!» — но на самом-то деле тебе все равно. Это ведь всего лишь интересная история, а главные герои в историях все равно никогда не умирают. Вот только сейчас-то я отдаю себе отчет в том, что я ни в какой не в истории, что кто-то на самом деле хочет меня пристрелить или проникнуть в мой разум или что-нибудь еще — и нет у меня никакого сценариста, который взял бы и все исправил в Действии Третьем. Я вполне могу умереть в Действии Втором и не думаю, что после этого Аристотель и скажет, что так не бывает.
И кстати, похоже, я все-таки не сумасшедшая. Все это не только происходит со мной, но и с Берлемом было то же самое. Наверняка «кто-то из отделения» — это он и есть, и именно его приходили разыскивать эти люди. Он последний человек, у которого была книга до меня. Так что в медицинский центр я уже точно не иду. Зато мне необходимо поговорить с Адамом, а потом — найти Сола Берлема. Я обязательно найду его, выясню, знает ли он, что вообще такое происходит, а потом подумаю, что делать дальше. Думаю, он нашел какое-то замечательное место, чтобы спрятаться, раз его до сих пор не нашли. Правда, у него ведь больше нет книги — а у меня есть.
— Так что там за записка? — спросила я у Хизер, стараясь унять дрожь в голосе.
— Ах да, сейчас. Она где-то здесь.
Наконец она находит маленький голубой конвертик и дает его мне.
— Спасибо.
— Эриел…
— Что?
— Думаешь, эти люди еще вернутся? Они меня сильно напугали.
— Не знаю.
— Ну, понимаешь… Конечно, мы в твоем кабинете гости, и то, что ты делаешь, никого не касается, и мне бы не хотелось ни во что вмешиваться, но…
— Что?
— Ну… Как-то не слишком приятно, когда к тебе заявляется полиция. Если у тебя какие-то неприятности, может, лучше бы поскорее с ними разобраться?
Иди ты в жопу, Хизер.
Но на самом деле я сказала:
— У меня нет никаких неприятностей. И к тому же я уезжаю к своей тете в Лидс, и ты меня довольно долго не увидишь. Попрощайся за меня с Адамом — наслаждайтесь офисным пространством.
Может, она даже отправит этих психопатов в Лидс — но особенно рассчитывать на это я бы не стала.
Дорогая Эриел!
Я полночи барабанил в твою дверь, а потом все утро волновался, что привел этих людей прямо к тебе. Ты мне не позвонила. Надеюсь, у тебя все в порядке.
Если тебе до сих пор никто не рассказал, эти парни представились цээрушниками. Думаю, это фигня собачья, но кто их знает… Они спрашивали твой адрес, но я им не сказал. Теперь они мне снятся. Вообще-то вряд ли это что-то означает: несколько лет назад у меня был нервный срыв, и с тех пор я — человек странный, ранимый и склонный видеть ночные кошмары.
Я не очень хорошо себя чувствую и поэтому отправляюсь в усыпальницу — попробую там прийти в чувство. Если будет возможность, думаю, и тебе надо бы туда прийти. Всего сейчас рассказать не могу, но расскажу все, что знаю, при встрече.
Если тебе покажется, что все это бредни параноика, не обращай внимания. Иногда я становлюсь вот таким.
Твой друг Адам.
Пока я добралась до усыпальницы св. Иуды, почти совсем стемнело. Останавливаться, чтобы спросить дорогу, или как-то еще уточнить, правильно ли я еду, было некогда, поэтому я просто кружила по Фавершему и ждала чего-то — неизвестно чего. И в конце концов увидела-таки небольшую облезлую вывеску с надписью «Усыпальница св. Иуды», а через минуту уже стояла у входа в церковь Пресвятой Девы Марии с горы Кармель. Усыпальница, видимо, находилась внутри. Я прикинула, что лучше всего уехать отсюда не позже, чем через полчаса, и отправиться куда-нибудь совершенно наобум — чтобы собраться с мыслями. Словом, времени у меня было немного.
Когда я вошла в церковь, там не было ни души. Думаю, с этой своей потрепанной сумкой через плечо я выглядела совершенно безумно. Запах тут стоял какой-то пыльный — наверное, пахло ладаном. Слева я увидела купальню со святой водой, и, хотя она напомнила мне обо всем, что я сделала, и обо всем, что пошло не так, я все же окунула в нее палец и дотронулась им до лба. Сделав так, я вспомнила вдруг, как в школе во время дождливых переменок мы иногда играли в «Драконов и подземелья». В одних версиях игры можно было отправиться в город и добыть святой воды, чтобы исцелить себя от всех недугов, кроме самых тяжелых, и тем самым повысить свой уровень здоровья. В других святую воду можно было использовать как оружие против злых духов или зомби. Но ни в одной из версий не говорилось, что ее можно выпить, чтобы отправиться в другой мир, или, напротив, что никогда и ни под каким предлогом пить ее нельзя. Я немного прошлась по церкви: она оказалась небольшой, от дубовых стен веяло холодом и покоем, а посередине рядами стояли жесткие деревянные скамьи. Тут я увидела табличку, сообщавшую, что усыпальница находится внизу.
И — слава богу! — на лестнице было намного теплее. Внизу горели сотни свечей — я увидела несколько стоек с маленькими свечками и еще целый стол, заставленный большими свечами в церковных — пластмассовых — подсвечниках голубого цвета, на каждом из которых что-то было нарисовано — правда, я не разглядела, что именно. В самой усыпальнице мне сделалось уже по-настоящему жарко, и я размотала шарф. Здесь я тоже была одна. Справа от меня в окружении еще большего количества свечей стояла статуя — по всей видимости, св. Иуды. Стена за ним была частично выложена мозаикой, а частично — вычерненным кирпичом. Сама же статуя была золотой и изображала бородатого мужчину с какими-то предметами в руках. От меня его отделяли прутья решетки, поэтому на мгновение мне показалось, будто он — заключенный. Хотя, конечно, если взглянуть на мир его глазами, получится, что заключенный — я. Я решила немного пройтись и на одной из стен увидела клейкие желтые бумажки с просьбами молящихся. Пожалуйста, помоги моей тете избавиться от боли. Святой Иуда, прошу, вступись за моего сына Стефана, ведь ему всего девятнадцать. Не дай моему брату умереть. Прошу тебя, пусть мой брат вернется с войны. Записки подписаны прихожанами с Маврикия, из Польши, Испании, Бразилии… Со всего света. Табличка разъяснила мне, что св. Иуда — покровитель заблудших и потерявших надежду. Похоже, это такой святой, к которому приходишь за помощью, когда все остальные помочь не смогли. А на другой стороне комнаты висела распечатанная листовка, в которой говорилось, что Иуда — святой неоднозначный и что, возможно, его и вовсе никогда не существовало.
Прежде я никогда в жизни не молилась. А сейчас, поставив зажженную свечу на одну из залитых светом полочек, вернулась к статуе Иуды и опустилась перед ней на колени. Впрочем, что делать дальше, я не знала. Повторять про себя что-нибудь вроде: «О, святой Иуда, прошу тебя, не дай этим людям меня найти» — казалось глупым. Что-то подсказывало мне, что не следует молиться за себя — нужно просить за кого-нибудь другого. Но за кого же мне попросить? Даже последний человек, с которым я спала, мало что значит для меня. Меня куда больше волнует судьба незнакомого сына с желтой бумажки, которого ждут с войны. Вместо того чтобы молиться за кого-нибудь, я просто принялась, не отрывая глаз, смотреть на статую — до тех пор, пока ее очертания не стали расплываться у меня перед глазами. «Кто ты? — думала я. — Что делаешь со всей этой энергией, которая собирается здесь? Ведь здесь и в самом деле сосредоточена энергия — воздух настолько заряжен ею, что и миллиону свечей с этим не сравниться. Что это такое? Моя надежда? Или надежда других людей? Или, может, просто сила молитвы?» Я чувствовала на себе взгляд святого Иуды и думала, что, будь он здесь на самом деле, он бы попросил меня перестать рассуждать и не задавать вопросов, на которые нет ответа.
Но идей получше у меня все равно нет.
В конце концов я стала молиться о смысле. О том, чтобы границы реальности стали отчетливыми. О мире, существование в котором, равно как и сам мир, имело бы какое-то значение. О такой жизни после смерти, которая не похожа на эту. О том, чтобы больше не было тайн. Что станет с жизнью, когда все загадки будут решены? Если не останется вопросов, не будет и историй. Не будет историй — не станет языка. А без языка не будет… чего? Я вспомнила Адама и его слова о том, что правда существует за пределами языка, — и в это самое мгновение на лестнице раздались голоса: один мужской и один женский. Я почувствовала себя неловко оттого, что стояла на коленях и молилась, поэтому я встала и сделала вид, что смотрю на свечи. Скоро пора идти. Я взглянула на часы — без четверти четыре. А я устала так, словно несколько суток не спала. И на улице холодно и темно…
— Да, нам удалось наконец-то снова открыть усыпальницу.
— Потрясающе. Если честно, после последнего пожара я думал, что все, ей конец.
Этот голос я узнала, но он показался мне измученным, каким-то даже надломленным.
— Святому Иуде конец не грозит. Ему предано так много людей.
Бедный Аполлон Сминфей — подумала я. С его шестью преданными приверженцами.
— Это… О, Эриел! С тобой все в порядке?
— Здравствуй, Адам.
— Мария, это Эриел Манто. Та, о которой я вам рассказывал.
Адам выглядел ужасно. Что случилось с его лицом? Правый глаз распух, и под ним синяк — как подгнивший бок у яблока. И одежда на нем та же, в которой я видела его во вторник. А сегодня у нас что? Четверг. Думаю, что четверг. Женщине, которая пришла с ним, под шестьдесят. На ней длинная коричневая юбка и блузка пурпурного цвета. Седые волосы почти полностью скрыты коричневым платком, но несколько седых прядей выбились из-под платка и спадают на лицо. А карие глаза удивительным образом выглядят моложе, чем его.
Она протянула мне руку.
— Здравствуйте, Эриел, — сказала она мягко. — Я рада, что вы добрались до нас в целости и сохранности. Адам рассказал нам о ваших злоключениях. Мы приготовили для вас постель в гостевом крыле монастыря на случай, если вы придете. Можете оставаться здесь столько, сколько потребуется.
Постель? В монастыре? Но я не могу здесь оставаться. Мне надо идти.
— Это очень любезно с вашей стороны, — сказала я, почему-то используя свой «вежливый» голос, которым разговариваю обычно со школьными учителями, дорожными инспекторами и прочими представителями власти. — Но, боюсь, я и в самом деле впуталась в большие неприятности, и мне бы не хотелось втягивать в них вас. — Взглянув на Адама, я слегка кивнула в сторону его избитого лица: — Все зашло слишком далеко. Это ведь они тебя так, да? — Адам кивнул, и я продолжила: — Эти люди… Я не очень хорошо понимаю, что происходит. Я просто пришла поблагодарить Адама. И попросить прощения.
— Может быть, чаю? — спросила Мария таким тоном, будто бы не слышала моего предупреждения о том, что все они в опасности до тех пор, пока я здесь. — Мы можем пойти в кухню монастыря.
Адам посмотрел на меня.
— Здесь они до тебя не доберутся, — сказал он.
Я вздохнула:
— Кто их знает, доберутся или нет.
Я теперь вообще ничего не знаю. Не знаю, например, стоит ли доверять Адаму. Что он такого сделал, чтобы я стала ему доверять? И вообще, есть на свете хоть кто-нибудь, кому я могла бы по-настоящему довериться? Я подумала о матери и о том, как пыталась рассказать ей, что режу себе руки. Я все тщательно спланировала. Сначала я собиралась признаться, что начала выщипывать брови, потому что все остальные девчонки в школе это делали, но обнаружила в этом такой кайф, что теперь не могла остановиться. И вот однажды вечером я сидела в ванной и вдруг поняла, что, если буду и дальше выщипывать брови, у меня их совсем не останется, но боли мне было еще недостаточно, недостаточно катарсиса. И тогда я взяла папину бритву и воткнула ее себе в ногу. «Не сейчас, Эриел, — сказала она, усаживаясь со своей портативной радиостанцией. — Мир не вращается вокруг тебя одной». Может быть, Берлем? Почему-то мне кажется, что ему я доверяю.
Мария стала подниматься по лестнице.
— Может быть, вы покажете ей секретный ход? — спросила она Адама. — Нет смысла выходить отсюда, если опасные люди где-то рядом. Увидимся там. — И она повернулась ко мне: — Мы проходили и не через такое, моя дорогая.
Как только ее шаги стихли, я снова посмотрела на Адама. Тени сотен свечей отскакивали от острых частей его лица, но оставались лежать там, где его черты казались мягче.
— Я чувствую себя такой виноватой, — сказала я. — Мне нужно идти.
— Эриел…
— Если я расскажу тебе хотя бы половину из того, что происходит, ты мне не поверишь. Но если коротко — они могут достать меня где угодно. Я понимаю, что это звучит безумно. — Я вздохнула от отчаяния, что нет никакой возможности это объяснить. — Суть в том, что, если они ко мне приблизятся, мне от них уже не уйти. Им достаточно всего лишь приблизиться ко мне. Да, это похоже на бред, и я сама не понимаю, как все это происходит… Но, по-моему, моя единственная надежда на спасение — это уехать далеко-далеко, так далеко, как только можно.
— Я уверен, что здесь ты в безопасности. Хотя бы останься выпить чаю. Я объясню.
— У меня мало времени, скоро они будут здесь.
— Они знают, что ты здесь?
— Узнают. Хизер им расскажет.
— Я просил ее не читать мою записку.
— Но она наверняка прочитала. Мне не хочется рисковать.
Я почувствовала, что повышаю голос и повысила его уже настолько, что еще немного — и он перейдет в рыдания. Но мне нельзя плакать. Если я заплачу — все конечно. Слезы смоют весь адреналин, а он, пожалуй, единственное, что у меня осталось. У меня нет денег, и бензина в баке почти не осталось. Правда, бензин можно воровать, я уже делала так раньше. И денег у меня достаточно, чтобы прожить на жареной картошке несколько дней. Мне бы только убраться отсюда подальше, и тогда, может быть, все еще будет хорошо.
Я тоже стала подниматься по лестнице.
— Эриел? Эриел! Прошу тебя. Здесь безопаснее, поверь мне.
— Ты не можешь знать наверняка.
Но я все-таки засомневалась.
— Они не пошли за мной в университетскую часовню, — сказал он. — Думаю, они не могли этого сделать. И они перестали мне сниться с тех пор, как я здесь. Останься, пожалуйста. Я тебе объясню.
Он взял меня за руку и увел от статуи св. Иуды в комнатку, полную реликвий на тему усыпальницы. Не знаю, почему я решила его послушаться, но, честно говоря, я слишком ослабла, чтобы предпринять что-нибудь еще. В этой комнатке хранилось много больших голубых свечей, сейчас незажженных, а также открыток, подвесок, медальонов, молитвенников и коричневых горшочков с белыми крышками. Рука Адама казалась мне очень холодной. Он остановился и свободной рукой взял один из коричневых горшочков.
— Возьми, — сказал он. — Тебе это может пригодиться.
Я посмотрела на этикетку. «Масло, освященное в усыпальнице св. Иуды».
— И еще вот это. — Адам протянул мне маленькую голубую подвеску с изображением святого Иуды.
— Спасибо, — поблагодарила я. Конечно, в любой другой ситуации я бы сказала, что не верю в талисманы и магические снадобья, но, думаю, гомеопатические препараты и святая вода относились примерно к той же категории вещей, а вон до чего они меня довели. Теперь я согласна на любую помощь, какой бы странной она ни казалась. Я отпустила руку Адама и надела на шею амулет.
— За это нужно заплатить? — спросила я.
— Я заплачу позже. Не волнуйся. Я уже довольно давно не имею отношения к божьей экономике, но все равно понимаю, что держится она не на наших деньгах. Ладно. Подожди-ка секунду… Слушай, возьми, пожалуйста, вон там свечу и зажги ее.
Он нагнулся и сдвинул на полу щеколду, которой я раньше и не заметила. Потайной лаз. Я взяла большую свечу в голубом подсвечнике и зажгла ее от своей зажигалки. И только сейчас обнаружила, что руки у меня дрожат, а ноги вдруг стали ватными и непослушными, как будто сквозь них пропустили электрический разряд. Мне нехорошо. И голова…
Я инстинктивно попыталась ухватить Адама за плечо. Мне просто нужно на секунду опустить на него голову — думаю, от этого сразу станет легче. Но в голове вдруг что-то зашипело, как будто бы запенились маленькие пузырьки воздуха.
— Адам, — сказала я. Но не успел он ответить, как на меня обрушилась тишина: казалось, кто-то макнул меня вниз головой в гигантскую банку с черной краской.
Проснувшись, я обнаружила, что лежу на узкой и жесткой кровати, застеленной шершавым белым бельем и коричневыми одеялами. На полу у буфета я увидела свою сумку. На тумбочке рядом с кроватью лежала Библия, чуть дальше стоял один деревянный стул. Занавески на окне справа от меня были задернуты, так что понять, который час, я не могла. К тому же зимой вообще нелегко определить время, глядя на улицу. Что пять утра, что пять вечера — большой разницы нет.
В комнате кроме меня никого не было. Что со мной случилось? Я что, потеряла сознание? Сколько я не ела? Два дня? Тропосфера, похоже, высасывает из человека все соки. Все, кто читал «Наваждение», умерли. А сам мистер Y довел себя до смертельного истощения. Теперь я понимаю, как это произошло. Но все это не производит ни малейшего впечатления на ту часть моего сознания, которая чуть ли не в ультимативной форме требует, чтобы ее немедленно отправили обратно.
На мне по-прежнему старые серые джинсы и черный свитер — та же одежда, в которой я пришла. Переодеться бы, но во что? А, ладно, не стоит суетиться. Вместо этого я принялась за волосы: сидела и расчесывала их, стараясь распутать колтуны. На это ушло минут пятнадцать. Потом я осмотрела ссадины у себя на запястьях — подсохнув, они приобрели серебристо-красную окраску, и я еле удержалась, чтобы их не сковырнуть. Никто не приходил. Кто вообще бывает в монастыре? Монахи, наверное. Не думаю, чтобы монахам вздумалось сюда войти. Но Мария и Адам? Они-то где? Где-то прозвенел колокол. Один, два, три, четыре, пять, шесть, СЕМЬ часов. О господи. Теперь-то эти парни в тропосфере уж точно выбрались из клетки. Но у меня в сознании их нет. Пока. По крайней мере, я их не чувствую. А так — почем мне знать. Я заплела волосы в косичку, которую, как мне показалось, одобрили бы религиозные люди, и умылась из рукомойника. Зеркала в комнате не было. Интересно, доживу я до завтра? Кто знает. Надо бы найти Адама и Марию. Я тихонько открыла дверь и вышла в темный коридор. В конце коридора виднелся желтоватый свет, оттуда раздавался женский смех и звон кастрюль. И запах еды до меня тоже донесся: чего-то горячего и острого. Наверное, там кухня. Видимо, как раз туда мы шли пить чай, когда я потеряла сознание — ну, или что там со мной произошло.
Ноги до сих пор дрожали от слабости. Что же я — опять грохнусь в обморок? Да ладно, что за ерунда! Ради бога, Эриел, тебе нужно идти! Э, нет, лучше я все-таки передохну. Я на секунду прислонилась к стене, тяжело дыша, будто после марафонского забега, а не каких-то пятнадцати шагов. Да что со мной такое? Прикрою-ка я глаза на минуточку.
— Эриел?
Я почему-то лежала на полу, а надо мной стояла Мария с клетчатым голубым полотенцем. Ее маленькое лицо тревожно хмурилось.
— Думаю, вам лучше вернуться в постель.
— Извините, — сказала я. — Не знаю, что это со мной.
Эти люди могли бы прийти сейчас и сделать со мной все что угодно. Я была бы не в силах им помешать. Может, оно бы и к лучшему — разом покончить со всем этим. Где бы я предпочла, чтобы меня прикончили — в тропосфере или здесь? Аполлон Сминфей сказал, что в тропосфере нельзя умереть, но, может, есть вещи и похуже смерти? Тогда лучше остаться здесь и умереть по-человечески. Но они ведь не говорили, что собираются меня убить. Они хотят всего лишь свести меня с ума и забрать книгу.
Мария помогла мне встать, и через несколько минут я снова очутилась у себя в комнате.
— Может, вам переодеться? — предложила Мария. — В ночную рубашку?
— Все в порядке. Думаю, мне просто нужно на минутку прилечь.
Вообще-то никакой ночной рубашки у меня с собой не было. Собираясь, я совсем не подумала про сон — как можно в моем положении думать про сон? Я думала только о том, чтобы убежать.
— Нехорошо спать в одежде, — настаивала Мария. — Сейчас я вам что-нибудь принесу.
Полчаса спустя я лежала в постели в длинной белой хлопковой ночнушке и думала о том, не вернуться ли обратно в тропосферу. Я прикидывала, есть ли смертельная опасность в том, чтобы заглянуть туда ненадолго и попытаться отыскать Аполлона Сминфея. Прежде чем лечь в постель, я отдернула занавески и некоторое время смотрела на небо. Оно было черным, как монитор, а снежинки падали с тем же ритмом, что и сыплющиеся цифры в программе Хизер. Интересно, скоро она узнает, где я? И скажет ли этим двоим?
Когда церковный колокол пробил восемь, в дверь постучали.
— Войдите, — откликнулась я.
На пороге стояла Мария. В руках она держала толстый коричневый халат.
— У вас хватит сил поужинать? — спросила она.
— Да, спасибо. Вы очень добры.
Если я поем, то уж точно можно будет отправиться в тропосферу.
— Не нужно одеваться. Можете пойти вот в этом.
Хотелось бы одеться, но нет сил. Зато после еды я наверняка почувствую себя лучше. Окрепну и смогу вернуться в тропосферу. Или, может, нужно для начала уйти отсюда? Припарковаться в каком-нибудь пустынном пригороде, прилечь на заднем сиденье и закинуться микстурой. И что тогда со мной будет? Замерзну насмерть? Нет, пожалуй, все-таки лучше остаться на ночь здесь. Постель такая теплая и чистая, что мне и сейчас-то не хочется из нее выбираться. Но надо пойти поесть.
Кухня оказалась длинной узкой комнатой с большой фаянсовой раковиной в дальнем конце, столом для готовки вдоль правой стены и длинным дубовым столом посередине. Слева располагался камин — пожалуй, самый большой из всех, что мне доводилось видеть. Огонь в нем, впрочем, не горел. Зато здесь же имелась приличных размеров печь, на которой стояли две большие сверкающие сковороды, и из обеих валил пар, исчезая в серой каменной трубе.
Я подошла к столу, и деревянный пол отозвался на мои шаги скрипом.
— Садитесь, моя дорогая, — сказала Мария. — Адам сейчас подойдет.
Я выдвинула стул и грохнулась на него. Ну и хреново же мне.
— Я так понимаю, никто меня не искал? — спросила я.
— Нет. — Мария улыбнулась совсем молодой улыбкой. — А мы на всякий случай установили пост наблюдения.
Я представила себе монаха с подзорной трубой. Но на самом деле вахту, наверное, несла одна из женщин с кухни, состоящая в какой-нибудь нелепой организации вроде «Соседского дозора». Оба образа показались мне невероятно смешными. Здесь я чувствовала себя в достаточной безопасности, чтобы улыбнуться в ответ.
— Спасибо, — сказала я.
Мария подошла к плите:
— Как насчет овощного жаркого с клецками?
— С удовольствием, большое спасибо.
Я уже приступила к еде, когда в кухню вошел Адам и сел напротив меня. Мария поставила перед ним тарелку с тем же блюдом, но я заметила, что ему она положила на две клецки больше, чем мне. На столе стоял кувшин с водой, и я налила себе второй стакан и выпила. Мне нужна жидкость и калории — тогда я смогу, если понадобится, провести в тропосфере хоть всю ночь. Правда, тогда непонятно, когда же мне спать. Может, стоит разделить ночь пополам — половину на сон, половину на тропосферу? Но я так до сих пор и не разобралась, как движется время, когда находишься там.
— Здравствуй, — сказал Адам. — Как ты себя чувствуешь?
— Все в порядке. Извини, я свалилась в обморок прямо на тебя.
— Я пытался тебя удержать, но ты просто упала, и все, — сказал он. — Но головой ты не ударилась, ничего такого.
Мария сняла фартук.
— Если вам что-нибудь понадобится, я в соседней комнате.
Та часть лица Адама, на которую пришелся синяк, по цвету точь-в-точь напоминала ежевичную подливку. Глаз с этой стороны заплыл и почти совсем не открывался.
— По сравнению с твоими синяками мой обморок — ерунда, — сказала я. — Мне ужасно неудобно, что так произошло.
— Да ладно. — Он пожал плечами. — Бывает.
— Ну, вообще-то нет, не бывает. На самом деле — нет. — Я глубоко вздохнула и сделала еще один глоток воды. — Во всяком случае, не должно бывать. Хотя бы в реальной жизни.
— Знал бы еще кто-нибудь, что такое реальная жизнь. Да нет, правда. Все хорошо. Все позади.
— А если они придут сюда? Ведь нам тогда п…ц. — Я не сразу сообразила, что выругалась в монастырских стенах. — То есть… Извини, вырвалось. Но ты ведь понимаешь, о чем я.
Адам улыбнулся.
— Это ведь всего лишь слово, — сказал он. — Только при монахинях ничего такого не говори, хорошо? Это их смутит.
Улыбка явно причинила ему боль. Он зажмурился и еле слышно вскрикнул.
— Так что же все-таки произошло? — спросила я. — Ну, то есть понятно, что тебя избили. Но почему?
— За то, что не сказал им, где ты живешь.
Черт. Есть вообще предел чувству вины?
— Но почему они вообще тебя спрашивали? Никак не могу понять.
— Они уже успели расспросить Хизер, но она не смогла им ответить и сказала, что лучше спросить у меня. Они, похоже, решили, что мы много чего о тебе знаем, хотя Хизер и объяснила им несколько раз, что мы работаем в одном кабинете всего два дня. Ну и вот — она сказала им, что я показываю университет новому приглашенному преподавателю, и они застали меня в часовне. А женщина, которую я водил по университету… Ей позвонили из школы, в которой учатся ее дети, и сказали, что из-за снега школа закрывается раньше, и она уехала минут за пять до того. Я выходил из часовни и тут же наткнулся на этих двух блондинов. Спросил их, могу ли я чем-нибудь помочь, а они спросили, как меня зовут, и я им ответил. Тогда один из них сказал: «Мы хотим задать вам несколько вопросов». Я, конечно, согласился — не видел причин отказываться — и пригласил их пройти в часовню. На улице было ужасно холодно, и у них уже волосы и брови все были в снегу. Я хотел предложить им выпить чего-нибудь горячего — в часовне есть кухня. Один из них огляделся, как будто надеялся найти какое-нибудь другое здание, в которое можно зайти, но, как ты знаешь, рядом с часовней построек больше нет. Тогда они сказали, что лучше поговорят со мной на улице. Я еще подумал — чем им, интересно, не угодила часовня? Почему-то мне в голову пришли бомбы и террористы, и я решил, может, эти парни пришли эвакуировать здание или что-нибудь вроде того. Я спросил у них, все ли в порядке. И тут началось….
«Поскольку мы вынуждены беседовать с вами на морозе, перейдем сразу к делу, — сказал один из них. — Где Эриел Манто?»
«Понятия не имею, — ответил я. — А что?»
«Нам необходимо ее найти. Это вопрос международной безопасности», — сказал второй.
Пока Адам рассказывал, я ела. Конечно, с учетом того, о чем он мне рассказывал, это было не слишком вежливо, но мне во что бы то ни стало требовалось подкрепить организм. И только в этом месте рассказа я перестала есть и наморщила лоб.
— Международной безопасности? Это еще что такое?
Адам отпил воды из стакана.
— Не знаю, — ответил он. — Мне не представилось случая спросить. Я попытался снова пригласить их в часовню, и это, похоже, их разозлило. Они выругались и потребовали, чтобы я немедленно ответил им, где ты, иначе со мной произойдет нечто ужасное. Они закричали: «Ты с ней трахался и не знаешь, где она живет?» И я подумал: «Что?» А потом сообразил, что, видимо, Хизер решила, что накануне мы с тобой переспали. В общем, они стали задавать мне по-настоящему грубые вопросы и обзывать тебя грязными словами, и тогда я понял, что они опасны, и решил ничего им не говорить. К тому же я сразу сообразил, что им нет никакой необходимости выспрашивать у меня твой адрес, — они ведь могли просто пойти и посмотреть его в журнале преподавательского состава. Ну, и сказал им опять, что ничего не знаю. И тогда они начали мне угрожать. «Отвечай, а не то не поздоровится!» — Адам пожал плечами. — Я подумал, что они не могут сделать мне ничего хуже, чем причинить боль, и просто приготовился к тому, что будет. — Он указал на лицо. — Ну и вот результат.
— Мне ужасно стыдно… — начала я.
Адам улыбнулся, правда, в основном — нижней половиной лица.
— Вообще-то это еще не самое странное из того, что произошло. Во-первых, они действительно начали меня бить. Один схватил меня, завел руки за спину и держал, а второй тем временем бил меня в лицо — ударил, кажется, раза три, не помню. Может, четыре. Мне это напомнило школьные годы, когда мы метелили друг друга на переменках, а этот парень явно думал, что в его распоряжении все время мира — знай только колоти меня. Он бил меня, потом дул на руку, ведь было очень холодно, и бил меня снова.
— Господи, — вырвалось у меня.
— А потом тот, который меня держал, сказал: «Не действует. Он сдвинулся на религии, ясное дело. Возомнил себя Иисусом или вроде того. Такого хоть распни, все равно не расколется, мать его». Тогда второй сказал: «Просто у римлян вот чего не было» — и достал пушку. Вынужден признаться, он был прав: теперь я и в самом деле испугался куда больше. Я стал вырываться, но тут тот, который меня держал, поскользнулся на льду и выпустил меня. Я из последних сил ввалился в часовню и захлопнул за собой дверь. Я все думал про святого Фому и пытался примириться с мыслью о смерти. Оказалось, это проще, чем я думал. Я понимал, что, наверное, вот-вот умру, но сознавал весь абсурд ситуации — быть застреленным в университетской часовне! Инстинкт загнал меня под скамью, хотя разум твердил: вот сейчас откроется дверь, они войдут и пристрелят меня. Бежать мне некуда.
Я давно перестала жевать. Это какое-то безумие.
— И что потом?
— Дверь открылась — думаю, они вышибли ее ногой, — но внутрь они не вошли. Они минут пять стояли там и орали. Ругались матом и пытались заставить меня выйти. Подробно рассказывали, что сделают с тобой, если я не выйду, но я просто отгородился от их слов и — впервые за долгие годы — молился. Я слышал, как они спорили о своих пушках и о том, как им теперь быть. В какой-то момент один из них сказал другому: «Да просто пойди туда и прикончи его!» Но тот ответил, что первый, видимо, совсем двинулся, если думает, что он пойдет туда и лишится чего-то… чего-то там, я не понял чего. — Адам отпил еще немного воды. — Вот поэтому я и подумал, что здесь ты будешь в безопасности. Мне показалось, что они не могут входить в освященные места.
— Ну а потом-то что? Они просто ушли?
— Да. Ну, в конце концов. Мне показалось, что прошел не один час, хотя, возможно, промелькнуло всего каких-то пять минут. Ни один из них не желал войти в часовню, а я не собирался из нее выходить. Не думаю, чтобы им улыбалось устроить мне осаду: они сутками торчат в снегу, а я сижу под крышей, ем облатки и пью причастное вино.
— По-моему, я о такой храбрости еще никогда… — начала я.
— Не льсти мне, — сказал он, подняв вверх ладони. — Когда они ушли, меня трясло так, что я минут двадцать не мог подняться. А когда наконец встал, выпил все причастное вино, какое нашел. Так что какая уж там храбрость…
Ты не прав, хотелось мне сказать ему, но меня беспокоило еще кое-что.
— Эта вещь, про которую ты сказал. Ну, то, чего ты не понял. Что это было?
Адам взял вилку и теперь ел свое жаркое с таким умиротворенным видом, как будто бы только что поведал мне о результатах футбольного матча, а не о том, как его едва не убили.
— Извини, что? — переспросил он.
— Ты сказал, что когда один из них велел другому войти в часовню, тот ответил, что в таком случае он что-то там потеряет. Ты не помнишь, что именно? Как это звучало?
— М-м… да. Думаю, это была какая-то аббревиатура. Четыре буквы.
— Извини. Я понимаю, что ты вряд ли их запомнил.
— Да нет, я помню. Это были буквы ДИТЯ. «Я ведь потеряю свое ДИТЯ» — вот как он сказал. Но мне это абсолютно ни о чем не говорит. А тебе?
Я помотала головой:
— Тоже нет. Не знаю, с чего я решила, что смогу что-нибудь понять.
Когда с ужином было покончено, Адам отвел меня во внутренний двор покурить. Двор представлял собой небольшой квадратный газон, сейчас припорошенный снегом, окруженный четырьмя дорожками из серого камня. Адам объяснил, что, хотя мы и вышли сейчас на свежий воздух, на самом деле вроде как монастыря и не покидали. Когда я спросила, можно ли тут курить, он сказал, что точно не знает, но что к гостям здесь уж точно придираться не станут. И вот теперь я стояла и втягивала в легкие токсичный дым, размышляя о внутренних дворах в колледже Рассела и о том, что люди используют их только для того, чтобы покурить, — и большинство студентов понятия не имеет, что эти дворы могли быть задуманы для чего-то другого.
— Что-то ты притихла, — сказал Адам, прислонившись к каменной колонне.
— Чувствую себя не в своей тарелке, — ответила я. — Кажется, что меня вот-вот поразит молнией за то, что я курю и ругаюсь. Или еще хуже — за то, что я беспокоюсь из-за такой ерунды, как перспектива быть сраженной молнией за то, что курю и ругаюсь, когда на самом деле должна чувствовать себя виноватой из-за того, что случилось с тобой, и еще из-за того, что теперь я всех вас подвергаю опасности… И помимо всего прочего, мне нужно придумать, как от них скрыться и куда поехать.
— Ты могла бы просто остаться здесь, — сказал Адам.
— Не могу, — ответила я. — Мне нужно найти одного человека.
Но я не стала говорить ему, кого именно, и не стала говорить ему, каким образом я собираюсь его искать.
— Это связано с книгой? — спросил он.
Я кивнула.
— Если я правильно понимаю, о книге тебя лучше не спрашивать?
— Да. Думаю, тебе лучше вообще забыть о ее существовании.
Адам пожал плечами:
— А. Ну что ж, я рад, что, по крайней мере, увидел тебя снова.
— Да уж, радость та еще, — ответила я. — Посмотри, что с тобой уже случилось.
— Это пустяки, — сказал он, глядя в сторону. — Боль хотя бы реальна.
— Я знаю, о чем ты, — сказала я после короткой паузы.
— Правда? — удивился он.
— Ну, может, и нет, — ответила я, выдохнув дым в холодный воздух. — Но у меня… Не знаю. У меня странный взгляд на вещи. Еще и поэтому я чувствую себя здесь лишней… И вообще-то с тобой — тоже. — Я откашлялась — казалось, я проглатываю слова вместе со слюной и никотином. Все, что я хотела сказать (и чего не хотела — тоже), сократилось до одного-единственного предложения. — Я совершила много плохих поступков.
— Все мы совершаем много плохих поступков.
— Да, но одно дело — забыть поздравить бабушку с днем рождения и совсем другое — то, что делаю я. Я…
— Что бы ты ни делала, для меня это не имеет никакого значения.
Я не могла рассказать Адаму о своей извращенной сексуальности, поэтому просто бросила окурок в снег на газон, и он немедленно провалился в этом месте, мигнув на прощанье, словно глаз чудовища.
— У меня склонность к саморазрушению, — сказала я. — По крайней мере, так это называют в журналах.
— Саморазрушение, — повторил Адам. — Любопытный термин. Думаю, у меня такая же склонность, но в более буквальном смысле. Это то, о чем просит Дао: отречься от себя самого и избавиться от своего эго.
— Так, значит, в каком-то смысле саморазрушение — это хорошо? Интересная мысль.
— Ну, с тех пор, как я потерял Бога…
— Потерял? — переспросила я, едва заметно улыбнувшись. — Какая небрежность!
Черт. Нашла когда шутить. Эриел, ради бога, перестань издеваться над людьми. Но Адам посмотрел на меня ровно одну секунду, а потом, совершенно неожиданно, сделал несколько шагов в мою сторону, прижался ко мне и страстно поцеловал. Я ответила на его поцелуй, хотя понимала, что здесь для этого не место. Его губы прижимались ко мне с какой-то холодной настойчивостью, и в какой-то момент он пустил в ход и зубы — стал кусать мои губы, чуть ли не вгрызаясь в них по-настоящему. Я отстранилась:
— Адам…
— Прости. Но ты меня возбуждаешь.
Я опустила глаза:
— Я не нарочно.
— Неправда.
— Да нет же. Послушай… Я знаю, о чем ты. Мне действительно нравится мужское возбуждение, но ты — совсем другое дело.
— Потому что я умудрился потерять Бога? Или потому что он вообще у меня когда-то был?
— Извини, я тебя перебила. Что ты хотел сказать?
Он вздохнул, выпустив в воздух облачко неуверенности.
— Я хотел сказать, что я потерял Бога, а затем потерял и себя тоже. Я знаю, что религия помогает людям обрести себя, но обрести Бога? Я умудрился потерять вообще все, что имел. Думаю, вот в чем дело. Сколько книг я перечитал — про то, как потерять желания и эго… Все это в буквальном смысле означало умерщвление души. А я оказался к этому не готов. Не готов размышлять о религии и при этом не считать себя ее частью. Библия стала для меня всего лишь обыкновенной книгой, такой же, как любая другая. Я по-прежнему мог читать ее и составлять собственное мнение о том или ином отрывке из нее, но верить в нее больше не мог.
— Уничтожение души. Не лучше, чем саморазрушение.
— Да. На какое-то время мне удалось полностью отречься от себя самого, и это было просто… Но страшно.
— Адам…
— Связываться с другими людьми, терять в них себя самого, становиться с ними «заодно». Это настоящий ад. Кто написал, что ад — это другие?
— Сартр.
— Он прав. Я не понимал, что вырвать из собственной груди душу и начать делиться ею со всеми направо и налево — это совсем не то же самое, что раздавать причастные облатки или сдавать старую одежду в благотворительный магазин. Это скорее то же самое, что пойти ночью в парк, раздеться и ждать, пока кто-нибудь придет и станет на тебя мочиться.
Я подумала о Вольфе и о его тщетных попытках напроситься, чтобы его избили.
— Но ведь не может быть, чтобы все люди были плохими, — сказала я.
— Я не об этом. Я… Я не знаю, о чем я вообще. Я именно это хотел объяснить тебе в ту ночь, но понимаю, что и сегодня у меня выходит не лучше. Я говорил тебе, что у меня был нервный срыв?
— Да. Мне очень жаль. Я…
— Это часть того же самого. Когда разрушаешь свое «я», оно не выдерживает и «срывается». Ты как будто бы подрываешь себя до тех пор, пока совсем ничего не останется. Но я не смог это сделать. Потерпел фиаско. Да, я подорвал себя самого, но потом, еще не успев даже заглянуть в бездну, чтобы увидеть, каково это — не иметь себя, я стал собирать себя обратно. Попытался быть «нормальным» — стал пить и ругаться матом. Было довольно весело. Но теперь я уже не уверен, кто я такой. Я пользуюсь этим словом — «я», но толком не понимаю, что оно означает. Не знаю, где оно начинается и где заканчивается. Не знаю даже, из чего оно вообще состоит.
— Ох. Ну, с этим я могу тебе помочь, — сказала я. — Все в известной нам вселенной состоит из кварков и электронов. Ты сделан из того же, из чего сделана я, — и из того же, из чего сделан снег и камни. Просто комбинации разные.
— Какая красивая гипотеза.
— Так ведь это же правда, — засмеялась я. — Я редко об этом говорю, но это самая что ни на есть чистая правда.
Однажды я вела занятие, на котором рассказывала студентам, как работать со смыслом. Это что-то вроде такого вводного урока, который я провожу, чтобы подвести их к мыслям о Деррида. Мы проходим Соссюра и прочие необходимые вещи, а потом я показываю им «Фонтан» Дюшана — писсуар, который был большинством голосов признан самым важным произведением искусства двадцатого века, — и спрашиваю их, искусство это или нет. В последней группе большинство студентов настаивали на том, что писсуар не может быть искусством — двое или трое даже всерьез рассердились и принялись рассуждать о Пикассо и о том, что их дети и те рисуют лучше, чем он, и еще — о недавней инсталляции, завоевавшей приз Тернера, — пустой комнате, в которой то гас, то загорался свет… А я-то думала, что это будет совсем несложное занятие. Ведь мне всего-навсего хотелось показать им, что вещь под названием «писсуар», под которой все мы понимаем то, во что писают мужчины, отличается от вещи под названием «картина» лишь тем, что в языке она обозначена другим именем. И ответ на вопрос, относится ли что-нибудь из них к категории «искусство», зависит от того, каким образом мы определяем искусство. Но студенты все никак не могли понять, о чем это я, и, помню, я была страшно разочарована. Я подумала: «Да пошли вы. Сидела бы я лучше сейчас дома и пила кофе». Я объяснила им, что все на свете состоит из одних и тех же кварков и электронов. Атомы — разные. Понятное дело, есть атомы гелия, а есть — водорода и все остальные, но они отличаются друг от друга лишь количеством кварков и электронов, из которых состоят, и в случае с кварками — еще тем, верхние они или нижние. Я объяснила, что, таким образом, писсуар вполне можно сравнить с той же «Моной Лизой». То, что они привыкли считать реальностью, является реальностью лишь с привычной им точки зрения. А под мощным микроскопом писсуар и «Мона Лиза» будут выглядеть совершенно одинаково.
Полнейшая неразбериха творится не только со временем и пространством. Вещество — это энергия, но и не только: оно давно превратилось в серое месиво, просто нам не видно. Интересно, из чего сделана тропосфера? А если она существует лишь в моем воображении, то из чего сделано мое воображение?
Адам вернулся ко мне в комнату вместе со мной. Я тут же забралась на кровать, а он еще какое-то время ходил туда-сюда, выглядывая из-за занавески, поднимая со столика Библию и снова укладывая ее обратно. Я думала, что он усядется на деревянный стул, но он в конце концов все-таки подошел и сел на кровати рядом со мной, опустив голову на изголовье дюймах в двух от меня.
— Так вот, если все мы кварки и электроны… — начал он.
— То что?
— Получается, что, если мы займемся любовью, это всего лишь кварки и электроны будут тереться друг о друга?
— Даже лучше, — сказала я. — В микроскопическом мире никто ни о кого не трется. В действительности одно вещество никогда не соприкасается с другим веществом, поэтому мы можем заняться любовью, и наши атомы даже не будут друг друга касаться. Ты ведь помнишь, что электроны находятся снаружи атомов и отталкивают другие электроны. Поэтому мы можем заняться любовью и в то же время отталкивать друг друга.
Я услышала, как изменился ритм его дыхания, когда он положил руку мне на ногу — туда, где полы халата немного приоткрылись.
— И как же тогда это называть? Ну, в смысле, если это всего лишь атомы, которые отталкивают друг друга, тогда тут и говорить особенно не о чем. Я хочу сказать, какое тогда кому дело, сделаем мы это или нет?
— Адам…
— Где вообще начинается реальность?
На секунду я снова подумала о боли: трение через силу, обмен электронами через силу, возвращение в реальность через силу. Но о чем это я? Явно о чем-то другом, о чем-то не отсюда.
— В языке, — ответила я. — Во всем, начиная с существования слов «реальность» и «охренительно» и заканчивая существованием слова «нельзя».
Я сделала упор на слово «нельзя» достаточно убедительно — и он убрал руку с моей ноги. Я прикрыла прореху, образованную полами халата, и скрестила ноги. Я знала, почему делать этого нельзя, но доводы — это одно, а желание — совсем другое, и поэтому я так и чувствовала, как все тело пульсирует с одной целью — готовит меня к тому, чего я не могу допустить: губы Адама — на моих губах; его темная, покрытая волосами грудь — прижата к моей, мягкой и гладкой; проникновение; забытье. Это похоже на то, как голодный человек понимает, что должен поесть. Голодный человек — это я, и вот кто-то протягивает мне тарелку с едой и говорит, что есть это мне нельзя, что еда, возможно, отравлена.
Адам поднялся с кровати и подошел к окну. Занавески по-прежнему были задернуты, но он не стал их открывать, а просто стоял и смотрел на их бежевую ткань. Он вздохнул:
— Все эти вещи про язык — это ведь как раз твоя специальность, да?
— Ага.
— Как далеко от теологии.
— Разве далеко? Из того, что ты говорил тогда у Хизер… Я подумала о Бодрийяре и его симулякрах — о мире, состоящем из иллюзий, из копий вещей, которые перестали существовать, — копий, не имеющих оригинала. А «различие» Деррида и то, как мы принимаем на веру значение различных вещей, вместо того чтобы самим по-настоящему его испытать. Деррида часто говорит о вере. Он очень много написал о религии.
— Но все равно ведь это не весело, правда? Тебе все равно говорят, что делать. Ну, типа: да, ни в чем нет никакого смысла, но все равно ты должен следовать правилам. А мне хочется чего-то такого, что говорило бы мне, что я не должен следовать никаким правилам.
— А, ну что ж, возможно, в таком случае тебе надо к экзистенциалистам. Думаю, вот у них — веселье. Вот только проблема в том, что они сами не догадываются о том, что веселятся.
Я подумала о Камю и «Постороннем». О той сцене, где Мерсо пьет кофе в похоронном зале, и о том, как позже это используют в качестве доказательства того, что он плохой человек. Интересно, каким же тогда человеком будет тот, кто занимается сексом в монастыре?
— Так Деррида — не экзистенциалист?
— Нет. Но у них у всех общие корни — Хайдеггер, феноменология.
— А там что говорится про жизнь?
— Где, в феноменологии?
— Ага.
— Ну… Я пока еще продолжаю обдумывать все эти вещи и, возможно, еще не все правильно понимаю, но в целом тут речь идет о мире вещей — феноменах.
Мне снова пришел на ум рассказ Люмаса «Голубая комната» о философах, которые пытаются определиться с вопросом, существуют ли духи. Это очень похоже на то, как я в первый раз попыталась разобраться с тем, что такое феноменология (я, кстати, все еще в процессе). Я читала тогда «Открывая существование с Гуссерлем и Хайдеггером» Левинаса (Гуссерль был наставником Хайдеггера) и пыталась постичь, о чем же таком он говорит, но это было очень трудно. Я лежала в ванной, стараясь не намочить книгу, и в качестве мысленного эксперимента задавала себе старый как мир вопрос: «Есть ли в этой комнате призраки?» Я напомнила себе, что, будь я рационалисткой, я могла бы с полной уверенностью ответить «нет», если прежде уже успела определить с помощью логических и умозрительных заключений, что призраков не существует. Если ты рационалист, то можно вообще сидеть с закрытыми глазами. Я знаю, что призраков не существует, значит, в комнате нет никаких призраков. Если ты рационалист и твой мир построен на логике, которая утверждает, что вещи, которые умерли, мертвы, и точка, тогда, будь ты даже в комнате, полной орущих вурдалаков, ты все равно придешь к выводу, что никаких призраков тут нет. Будь я эмпириком, я бы стала искать доказательств в своих ощущениях. Увидев, что в комнате нет призраков, я бы заключила, что, раз я их не вижу и не слышу, значит, их нет. Все это я поняла. Но, по-моему, феноменологии неинтересно, существуют ли призраки. По-моему, она задает вопрос: «И кстати, что это вообще за хрень — призраки?»
Я попыталась кратко изложить все это Адаму:
— Ну, в общем, феноменология утверждает, что да, мол, ты существуешь, и мир существует, но вот отношения между тобой и миром — это уже сложнее. Как мы вообще даем чему-нибудь определение? Где заканчивается одно и начинается другое? Структурализм вроде как утверждал, что объекты — это всего лишь объекты и их можно называть как угодно. Но мне куда интереснее вопросы о том, что становится объектом. И как может объект иметь значение за пределами языка, с помощью которого мы дали ему определение.
— Выходит, в конечном итоге все сводится лишь к языку. Есть только слова, а за ними — больше ничего. Главная мысль — в этом?
— Ну, примерно. Хотя дело тут не только в словах. Возможно, «язык» — не то слово, которое требуется в этом контексте. Может, правильнее было бы говорить «информация». — Я вздохнула. — Все это так трудно выразить словами. Возможно, Бодрийяру это удается лучше, когда он говорит о копии без оригинала — симулякре. Типа, как у Платона — знаешь? Он ведь считал, что на земле все — копия (или тени) Идеи. Ну, а что, если мы создали такой мир, где даже тот уровень реальности, в котором за правду принимают тени, еще не последняя копия? Вдруг в нашем мире не осталось ничего из того, что раньше считалось реальным, а отсылающие к вещам копии — то есть язык и знаки — больше ни к чему не отсылают? Что, если все наши идиотские картинки и знаки больше не отображают никакой реальности? Что, если они вообще ничего не отображают и отсылают лишь внутрь себя самих или к другим знакам? Это гиперреальность. Если воспользоваться терминами Деррида, это мир, в котором реальность от нас постоянно скрыта. Причем скрыта с помощью языка. Он обещает нам стол, призраков или камень, но дать нам всего этого на самом деле не может.
— Довольно депрессивная теория, — заметил Адам.
Я засмеялась, но смех здесь прозвучал как-то глухо.
— Не более депрессивная, чем твоя мысль о том, что все — иллюзия.
— Но я-то говорил об иллюзии, которая скрывает за собой что-то. Какую-то действительно существующую реальность. А ты говоришь о мире, в котором нет ничего, что не было бы иллюзией.
— Ну, возможно, мне и хочется верить в то, что за пределами симулякра что-то есть. Не знаю. Но меня все это так будоражит. Как, например, открытие того, что все состоит из кварков и электронов. Мне все это кажется восхитительным, потому что, когда узнаешь что-нибудь об основных единицах вещей — языка, атомов, не важно чего, понимаешь, что они абсурдны. Вот то, например, что я рассказывала вам вчера про квантовую физику, — ну ведь это же безумие, такого просто не может быть. А то, что ты говорил о правде, которая существует только за пределами реальности? Это, по-моему, тоже восхитительно. Всегда есть какой-то следующий уровень, о котором нам ничего не известно. Ученые дошли до кварков и электронов — и до разных их нелепых сочетаний, которые образуют космические лучи и все такое, но они ведь не знают, конец ли это, удалось ли им найти то самое неделимое, которое греки называли «атомос»? А может, делить материю можно вообще бесконечно? И по-прежнему остаются большие вопросы, на которые никто не может найти ответ: что было до начала и что придет после конца? Уже одно то, что эти вопросы до сих пор существуют, заставляет подпрыгивать на месте от возбуждения. Никто до сих пор не знает ничего по-настоящему важного — и есть еще столько неизвестного.
— Выходит, мы снова вернулись к религии.
— Ты ведь, кажется, сам сказал, что религия — часть иллюзии. Ну, в смысле, она ведь тоже состоит из слов — как и все остальное…
— Да, но вера… Из чего состоит вера? — Адам прикоснулся к занавеске, но не стал ее открывать. — На нее ведь нельзя полагаться. Все, что основано на вере, ложно.
— Разве? Но ведь в каком-то смысле вера есть у всех. Например, мы верим в слова.
— Но вера не всегда отплачивает нам той же монетой. Не всегда получаешь взамен то, во что так искренне верил.
Он обернулся и посмотрел на меня. Его лицо было очень бледным, и я вспомнила, что он ведь говорил о своем «не слишком хорошем» самочувствии. И все равно это, пожалуй, самый красивый человек из всех, кто встречался мне в жизни, и на секунду мне показалось невероятным, что он находится здесь, в одной комнате со мной — с этими его немытыми волосами, в темной одежде, и — нет-нет, он не просто тело, состоящее из атомов, он намного больше этого. Как просто было бы просто закрыть глаза и пустить его к себе. Но ведь потом он снова уйдет, а я останусь один на один с тем, что наделала. Я не хочу, чтобы он уходил. Раз мне нельзя заниматься с ним сексом, я буду говорить с ним, говорить, говорить… И тогда потом мы, может быть, просто уснем в объятиях друг друга? Не будь дурой, Эриел. Здесь это ничем не лучше, чем секс.
— Можно ведь сказать, что все мы верим в коллективную культуру, — сказала я.
— Это как?
— Ну, в коллективный язык. Понимаешь, ведь у нас у всех и в самом деле одна общая культура, состоящая из вещей, которые мы сами разбили на части и на каждую повесили ярлык — как ученые девятнадцатого века, которые все классифицировали. Конечно, люди по-прежнему продолжают спорить из-за этих классификаций. Две похожие рыбы — это один сорт рыбы или два разных? Отличается ли все от всего остального, или никаких различий нет?
Адам смотрел на меня с таким мрачным видом — мрачнее я никогда не видела, и все его лицо, включая взгляд, сползло куда-то вниз и уставилось в пол. Но мне все равно хотелось в нем утонуть — утонуть в море мрачного, злого Адама. Теперь я хотела его еще больше, и он был сердит на меня за то, что я отказалась с ним переспать. Казалось, силовые линии между нами стали эластичными и теперь пытаются сжаться. Мы отличаемся друг от друга, или никаких различий нет?
Он ничего не сказал, поэтому я продолжала:
— Какими критериями ты пользуешься, чтобы сказать, что вот эта вещь заканчивается здесь, а вот тут начинается другая? И что это вообще такое — «быть»? Пока не доберешься до атомарного уровня, между вещами, похоже, вообще нет промежутков. Даже пустое пространство кишмя кишит частицами. Но если взглянуть на атомы, то становится понятно, что кроме пустого пространства вообще ничего не существует. Ты ведь, наверное, слышал про такую аналогию: атом — это спортзал, в середине которого лежит теннисный мячик. В действительности ничто не связано ни с чем. Но мы создаем эти связи между вещами — с помощью языка. И с помощью такой классификации и с помощью промежутков между этими вещами создаем культуру вроде той, в которой живем сейчас, в которой мы оба понимаем, что было бы неправильно переспать в монастыре, который меня приютил.
Глаза Адама по-прежнему были колючими, но в голосе появилась мягкость.
— Почему неправильно?
— Перестань, ты сам знаешь почему. Мы оскорбили бы всех здесь, узнай они, что происходит.
— Но ведь они сами виноваты в том, что ничего не понимают про атомы?
— Думаешь? А вот культура утверждает обратное. Ведь так можно оправдаться и за совершенное преступление. «Но, господин судья, ведь на самом-то деле я не пырнул ее ножом, потому что атомы ножа не прикоснулись к атомам ее тела». Нельзя просто взять и выйти из этой культуры только потому, что она нам не подходит. Ну, то есть можно, конечно, и выйти или хотя бы сказать себе, что вот, мол, мы вышли — но ведь чувство вины все равно у нас останется. — Я вздохнула. Говорить об этом очень просто, но нелегко объяснить, что я чувствую на самом деле. Как это сказать? Адам, я хочу увидеть тебя раздетым. Хочу сосать твой член, а потом лечь на спину и позволить тебе трахнуть меня, но не в монастыре, потому что от этого я бы чувствовала себя грязной и злой, а я, наверное, скоро умру, и хотя я не уверена, что верю в рай, я недавно видела существо, которое утверждало, что оно — бог, поэтому мне бы не хотелось в самый последний момент испортить себе всю картину.
Тут я снова вспомнила о Деррида. Я как будто бы на аукционе, и последняя цена, которую я могу предложить за свою непорочность, такова: я представляю себе его член у меня во рту, но не говорю об этом и не делаю этого. Не позволяю атомам сблизиться слишком сильно.
Адам снова повернулся к окну. На этот раз он открыл занавески и выглянул наружу.
— Снег все идет? — спросила я. Где-то я встречала эту фразу: «Не идет ли снег, дорогой?» Не помню только где. Хотя, может быть, там говорилось не про снег. Возможно, про дождь.
— Нет. — Он вздохнул. — Надо было мне остаться у тебя во вторник.
— Я бы и тогда не стала с тобой спать.
Бог, ты слушаешь?
Он кивнул:
— Я тебе не нравлюсь.
— Дело не в этом. Скорее дело в том, что я сама себе не нравлюсь.
— Это уж, извини, какая-то хрень.
— Прости, пожалуйста. Ты прав. Но я просто не могу. Хочу — но не могу.
Он снова обернулся. Но на меня он больше не смотрел. Связи не было — уж как бы там ни называлось то, что возникает, когда кто-то смотрит тебе в глаза, а ты смотришь в его, и на секунду кажется, что вы — две машины, включенные в одну и ту же розетку, или даже нет, не так: один из вас — машина, а другой — розетка. Машины, розетки, электричество, силовые линии… Возможно, наши взгляды и не соединились, но другие силовые линии все еще здесь, и они притягивают меня к нему.
— Но ты ведь хочешь этого? Хочешь меня? — Он говорил так, как будто бы ему сообщили о том, что он смертельно болен и проживет от силы год. Неужели можно относиться к сексу настолько серьезно? Неужели можно относиться настолько серьезно к сексу со мной? Патрик говорит, что я его «завожу», но я ничего для этого не делаю — просто он всегда заранее знает, что получит от меня то, что получает всегда: грязный, ни к чему не обязывающий секс. Но если он больше никогда не увидит меня, думаю, он не очень-то огорчится. Хочу ли я Адама? Ну, тут и думать нечего.
— Да. Но не могу сделать этого с тобой. Я тебя недостойна.
— Ты же знаешь, что я никогда… — Он бросил фразу, и она полетела вниз, как снежинка, которая тает прежде, чем упадет на землю.
— Знаю. Еще и поэтому. Проблема в том, что я-то — как раз наоборот. Тысячи раз, с сотнями людей.
— Эриел, ради бога.
— Что?
— Зачем ты так об этом говоришь?
— Как «так»?
— Так, как будто бы хочешь казаться… Не знаю.
— Куском дерьма?
— Ну, я бы выразился иначе.
— Конечно. Ты ведь такой правильный. — Я прикусила губу.
— Слушай, да пошла ты! Ты думаешь, что я правильный, просто потому, что я был священником. Я не хочу быть правильным. Я хочу…
— Чего? Быть таким, как я? НЕправильным? Грязным? Ну что ж, давай. — Я начала расстегивать халат. — Давай трахнемся в монастыре. Пожалуйста, бери — уж чем богаты. Смотри: вот, например, что я могу тебе предложить. — Я вытянула вперед руки, развернув их запястьями кверху, — казалось, я толкаю что-то вверх. — Вот что случилось в последний раз, когда меня трахали.
Адам сделал шаг вперед, и на секунду я представила себе, что сейчас он разорвет на мне ночную рубашку и опрокинет на кровать. Я этого от него хочу? Или я хочу, чтобы он пожалел меня — с этими моими изуродованными запястьями и с сотнями сексуальных завоеваний? Но его глаза были мертвы, как древние окаменелости, он прошел мимо меня и вышел из комнаты. Чего бы я там ни хотела, я этого не получу. Он ушел.
Полчаса спустя я по-прежнему сидела одна в холодной комнате и забралась под одеяло, чтобы согреться. Потом проглотила немного раствора из своей бутылочки и поставила ее на стул рядом с кроватью. Опустилась на подушку и смотрела на черный круг до тех пор, пока одна реальность не стала превращаться в другую — ту, которая начинала нравиться мне больше этой.
На этот раз путь через туннель был совсем недолгим. Но когда я оказалась снаружи, все изменилось. Улицы, к которой я уже так привыкла, больше не было. Вместо нее вокруг раскинулась тесная городская площадь с серой мостовой — совершенно крошечная по сравнению с особняками и замками, которые толпились вокруг. Казалось, зданий тут было несколько сотен, хотя, рассуждая логически, я понимала, конечно, что столько здесь просто не уместилось бы. И тем не менее они здесь были. Одни — из светлого камня, другие — из темного, будто ржавого, кирпича и с готическими шпилями и башенками, которые, казалось, доставали до облаков, пытаясь пробить себе путь на небеса. Облака. Как странно. Раньше в тропосфере не замечалось никаких облаков. Но здесь по-прежнему ночь, и, возможно, облака видны из-за того, что сегодня полная луна. Только ведь раньше-то здесь и луны не было…
Посреди площади стояла статуя, озаренная лунным светом. Мне показалось, что это копия роденовского «Мыслителя»: мужчина сидит на камне, подперев рукой подбородок. Однако, подойдя поближе, я увидела, что у мужчины мышиная мордочка. Это был Аполлон Сминфей, только без мантии. Вдруг раздался крик совы, и я подпрыгнула от неожиданности. В прошлый раз, когда я слышала звук в тропосфере, ни к чему хорошему это не привело. Но больше ничего не произошло, и я решила, что это всего лишь сова. Сколько же здесь зданий? Какое-то невероятное множество. Трудно описать то, что я видела перед собой, но общее ощущение было такое, что вокруг просто слишком много всего — слишком большое количество информации втиснуто в слишком тесное пространство. Помимо толчеи башенок и шпилей перед моим взором теснились разводные мосты и крепостные рвы, курганы, дым костров, радужный мост и различные флаги, а позади строений высились горы, и утесы, и озера, наползающие друг на друга, будто открытки с видами, внахлест покрывающие стену. Среди внушительных построек обнаружились и другие, более знакомые места: несколько кофеен, книжная лавка и магазинчик, торгующий реквизитом для фокусников. Впрочем, все они, похоже, были закрыты. Одно место показалось мне особенно восхитительным, но не здание, а заброшенный сад с высокими стенами и коваными воротами. Внутри стояла скамейка и несколько деревьев. Я хотела войти, но ворота оказались заперты. Впрочем, как и все двери вокруг. Повсюду мерцали розовым светом старые неоновые вывески: «Закрыто», «Fermé», «Закрыто на ремонт», «Закрыто», «Мест нет». Ну и местечко — готические замки и башни, и повсюду — розовый неон.
Дисплей?
Тут как тут.
Возможностей больше нет, — произнес женский голос.
А, ну отлично. Приехали. У них тут что, все сломалось? Может, эти парни сделали с тропосферой что-то такое, что теперь у меня здесь ни к чему нет доступа?
«У вас одно новое сообщение».
Что?
«У вас одно новое сообщение».
Можно мне его получить? Ответа нет. Где же маленький конвертик, на который можно нажать, чтобы открыть? Как здесь выглядит его эквивалент? Как получают сообщения в тропосфере? И вообще — кто мог оставить для меня сообщение? На мгновение я представила себе конверт из коричневой бумаги с торчащими из него красным, зеленым и черным проводом — бомба от моих врагов. Но это не вызвало у меня никаких ощущений, и я вспомнила, что именно это-то мне здесь и нравится: ни жары, ни холода, ни страха.
Теперь на моем дисплее что-то мерцает, и, приглядевшись, я вижу, что это мышиная нора Аполлона Сминфея. Раньше я ее не замечала, но теперь она тут: втиснутая между чем-то, напоминающим Валгаллу, и заведением с вывеской «Кафе „Первоцвет“». Надо туда пойти? Вообще-то мне хотелось бы увидеть Аполлона Сминфея. Я выключила дисплей и через белую арку прошла в уже знакомую мне комнату — пустые столы и полки и гнездо в углу. Аполлона Сминфея нигде не видно. Я прохожу в следующую комнату. Огонь в камине не горит, и в комнате никого нет. Но зато на столе лежит брошюра.
«Путеводитель по тропосфере», — написано на обложке. Автор — Аполлон Сминфей.
Может, это и есть мое сообщение? Я открываю брошюру.
«У вас нет новых сообщений», — говорит голос.
Значит, брошюра — действительно сообщение. Ладно. Я сажусь в кресло-качалку и начинаю читать. Все послание занимает от силы три страницы, напечатанные очень крупным шрифтом.
Тропосфера — это не место.
Тропосфера создана мыслью.
(Я создан молитвой.)
Тропосфера растет.
Тропосфера находится как внутри твоей вселенной, так и за ее пределами.
Тропосфера может разрушиться, превратившись в точку.
В тропосфере больше, чем три измерения, и больше, чем одно «время».
Сейчас вы находитесь в тропосфере, но можете назвать это и как угодно иначе.
Мысль — это все, что было подумано.
Разум — это все разумы.
Это измерение отлично от других.
Ваша тропосфера отличается от тропосфер других.
Педезиса можно достичь благодаря приближению:
географическому (в мире);
тропографическому (в тропосфере);
наследственному (в мыслях).
Возможность выбора, которую предоставляет вам тропосфера, касается лишь приближения.
(За исключением тех случаев, когда информация зашифрована).
Вы можете перепрыгивать из одного разума в другой в физическом мире (но только при условии, что этот человек в настоящий момент уязвим и доступен миру всеобщего разума).
Вы можете также перепрыгивать из разума одного человека в разум его предка в мире воспоминаний.
Все это — воспоминания.
Тропосфера имеет иную природу, нежели физический мир, с которым она (в свободной форме) перекликается. В связи с этим в одних случаях бывает эффективнее путешествовать в тропосфере, а в других — в физическом мире (см. график).
Оговорка: данный график — упрощенная версия более сложных вычислений. Он справедлив по отношению к самым простым путешествиям или к путешествиям на короткий срок. Педезис на много поколений назад по родословной (весьма вероятно) приведет к неточностям восприятия.
Примечание. Единицы расстояния/времени в тропосфере приблизительно в 1,6 раза больше своих эквивалентов в физическом мире. «Час» в тропосфере длится 1,6 часа в физическом мире, т. е. 96 минут.
Вычислять по времени расстояние следует обычным способом.
В тропосфере расстояние — это время.
В тропосфере нельзя умереть.
В реальном мире можно умереть.
«Ты» — это то, чем ты себя считаешь.
Материя — это мысль.
Расстояние — это бытие.
Ничто не покидает тропосферы.
Пожалуй, тропосферу можно считать текстом.
Тропосферу, которую видите вы, можно считать метафорой.
Тропосфера, в определенном смысле, всего лишь метафорический мир.
Хотя я и предпринял здесь попытку, описать настоящую тропосферу невозможно.
На любом языке, состоящем из цифр или букв, ее можно описать только как часть existentielle-аналитики (см. Хайдеггер).
Последний пункт мог бы получиться и попонятнее. Я хотел сказать, что, чтобы по-настоящему испытать тропосферу, ее необходимо еще и выразить.
Конец.
Я снова лежала у себя в постели, хотя часы показывали всего лишь полночь. Я попыталась, пока не забыла, записать как можно больше из того, что прочитала в послании Аполлона Сминфея. Обязательно нужно будет это как следует обдумать в реальном мире. Что все это значит? Мысль — это все, что было подумано. Разум — это все разумы. Может, это и есть тропосфера? Все разумы? Возможно, я даже когда-то это знала. Или подозревала. И если это так, неужели город в моем сознании так велик, что в нем есть лавочка, или дом, или даже замок для каждого сознания в мире? Что означали все эти замки и почему все они были заперты? Что такое сознание? У червей оно есть? Должно быть, ведь у мышей-то есть. И если мне захочется попасть в сознание червя где-нибудь в Африке, как с этим быть?
Ясно только одно. Время в тропосфере и в самом деле движется по-другому. Я не вполне понимаю эту штуку про расстояние в тропосфере, равное проведенному в пути времени, но очевидно то, что, когда оттуда возвращаешься, оказывается, что в реальном мире времени прошло больше, чем тебе показалось, пока ты был там. Первым делом я, как смогла, зарисовала по памяти график. По большому счету это была теорема Пифагора. Теорема Пифагора применительно к пространству и времени. Я попыталась вспомнить все научно-популярные книги, которые читала в последние годы. Притяжение ведь действует точно так же, да? Но у Аполлона Сминфея нет ни слова о массе. Только о расстоянии и времени. Он вообще, похоже, уверен, будто в тропосфере расстояние и время — суть одно и то же. Я знаю, что и в «реальной» вселенной это так же. Категория пространство-время. Просто в обыденной жизни этого не замечаешь. Не будешь ведь зацикливаться на теме времени, когда собираешься пройтись по магазинам или даже слетать на Луну. Если тебе хочется зациклиться на теме времени, нужно улететь с Земли на космическом корабле и продолжать двигаться со скоростью, близкой к скорости света, не снижая ее и не увеличивая. И тогда, вернувшись обратно, ты обнаружишь, что на Земле прошло времени «больше», чем у тебя на корабле. В тропосфере, видимо, происходит обратное. Или как раз то же самое? У меня урчит в желудке. Придется опять поесть.
Но замки и башни с их витиеватыми шпилями и тяжелыми разводными мостами все никак не шли у меня из головы. Я писала: «Тропосферу, которую видите вы, можно считать метафорой. Тропосфера, в определенном смысле, всего лишь метафорический мир» — и думала о том, что же представляют собой эти замки, если все они — метафоры. И еще интересно: отправляясь в тропосферу, ты немедленно получаешь доступ к сознаниям, которые в реальном мире расположены к тебе «ближе других»? И если дело в этом, не означает ли, что все эти замки представляли собой сознания верующих людей, с которыми я на этот раз оказалась под одной крышей? И кто решил, что они должны выглядеть как замки? Они — или я?
Я закончила записывать послание. Кажется, я все запомнила правильно. Даже странно — я боялась, что многое забуду. Но потом мне пришли в голову слова Аполлона Сминфея, и я поняла, что моя тропосфера (которая отличается от тропосфер других людей) находится у меня в сознании. А значит, этот документ — теперь одно из моих воспоминаний. Хотя память уже потихоньку его стирает. Я посмотрела на одну из строчек, которые записала: «Вы можете перепрыгивать из одного разума в другой в физическом мире». Кажется, что-то не так. Я что-нибудь пропустила? Я потерла лоб, как будто пыталась собрать все свои воспоминания в кучку и трением высечь что-то вроде искры припоминания. Сработало! «Вы можете перепрыгивать из одного разума в другой в физическом мире (но только при условии, что этот человек в настоящий момент уязвим и доступен миру всеобщего разума)». Вот. Не знаю, что это значит, но, по крайней мере, теперь у меня это записано.
Я зевнула. Тело хотело спать — и есть, — но разум никак не мог остановиться и желал все того же: отвечать на вопросы до тех пор, пока вопросов совсем не останется. Я снова взглянула на свой список. Невозможно без улыбки смотреть на мелькнувшее имя Хайдеггера. Какого черта Аполлону Сминфею думать про Хайдеггера? Но какой-то инстинкт подсказывал мне, что Аполлон Сминфей умеет объяснять людям сложные вещи на их собственном языке, а в моем языке содержатся такие термины, как existentielle и оптический, и их более прославленные двойники — экзистенциальный и онтологический. Я не забыла того, что читала в книге «Бытие и время», хотя то, что я не дочитала ее до конца, одно из самых больших сожалений в моей жизни. А эти термины я помню из-за того, что именно в связи с ними сделала так много заметок на полях.
Когда я читала «Бытие и время», про себя я называла ее «Бытие и обеденное время» — так я шутила сама над собой, потому что на первые сто страниц у меня ушел целый месяц. Дело двигалось так медленно, потому что читала я только во время обеденного перерыва, за супом и булочкой в дешевой кафешке недалеко от того места в Оксфорде, где я тогда жила. В доме у меня совсем не было отопления, и там стояла ужасная сырость. Все зимы напролет я не вылезала из бронхитов, а летом не знала, куда деваться от насекомых. Поэтому я старалась бывать дома как можно реже и каждый день ходила в это кафе и сидела там час или два за «Бытием и временем». В день я осиливала не больше трех-четырех страниц. Вспомнив сейчас то время, я подумала: неужели Аполлон Сминфей и про это знает? Может, он знает и о том, что потом кафе закрыли на ремонт и я перестала гуда ходить? Или даже о том, что у меня тогда начался роман с одним парнем, который хотел встречаться со мной в обеденные перерывы, и я оставила Хайдеггера ему?
Надо было все-таки дочитать книгу. Надо было принести ее сюда. Но кто берет с собой «Бытие и время» в качестве предмета первой необходимости, спасаясь от вооруженных головорезов? Я выбралась из постели. У стены стоял старинный книжный шкаф со стеклянными дверцами и маленьким серебряным ключиком. Я посмотрела через стекло и увидела множество сочинений папы Иоанна Павла Второго, включая книжку его стихов. Еще имелись толстые коричневые Библии и тоненькие белые комментарии к Библии — все покрытые слоем пыли. Никаких толстых синих книг. Никакого «Пространства и времени». Странно, если бы она тут оказалась. Желудок издал очередной характерный звук, как будто у меня внутри кто-то надувал воздушный шар. Если я собираюсь снова возвращаться в тропосферу, надо все-таки поесть. А потом нужно будет подумать над тем, как найти Берлема.
В коридоре было темно и холодно. Я сама не могла в это поверить: я иду воровать еду из монастырской кухни! Или это не называется «воровать»? Я уверена, что если бы хоть кто-нибудь сейчас здесь не спал и я могла бы попросить, мне бы предложили чувствовать себя как дома и угощаться. Ведь именно так обычно говорят гостям. По крайней мере, заниматься в монастыре сексом с бывшим священником я не стала.
Интересно, где Адам. В одной из гостевых комнат? Хорошо бы столкнуться с ним в коридоре и взять все свои слова обратно. Но не знаю, можно ли взять обратно то, что я сказала. Внутри у меня все свернулось узлом, когда я на мгновение представила себе, будто прикасаюсь к нему — просто прикасаюсь, где угодно. Сначала в этой мысли не было ни намека на секс, но вскоре он все-таки появился. Я представляла себе, как лижу ему ноги и чешу спину. Узел внутри завязался еще туже, и все вокруг потеряло смысл. Нет никаких головорезов с оружием, нет никакого монастыря. В невозможные полчаса с Адамом, полчаса вне всякого контекста, чем бы я хотела заняться? Мы можем делать все, что захотим. Насколько далеко я бы зашла? Насколько далеко понадобилось бы зайти, чтобы утолить эту жажду? В моем сознании заметались, как осколки стекла, битые, жесткие образы, и мне оставалось лишь вздохнуть, когда фантазия закончилась. Похоже, мне вообще никогда не испытать настоящего удовлетворения.
Дверь кухни оказалась закрыта, но не заперта. Внутри было темно, но от плиты по-прежнему исходило тепло, и в ней еще теплился огонь. Я не стала зажигать свет — хватило и бликов, отбрасываемых печью. Запах жаркого, такой острый и горячий днем, стал намного слабее и теперь превратился скорее в воспоминание о еде: пластиковый запах пищи, каким веет в столовых при учреждениях. Я приоткрыла дверцы нескольких шкафчиков, пока не нашла наконец кладовку. Там стояли, одна на другой, большие жестяные банки с печеньем, красные и серебристые. Еще — штук двадцать огромных банок-тушеных бобов. Сухое молоко, сгущенное молоко. Несколько буханок хлеба. Чего бы такого съесть, чтобы набраться энергии для путешествия по тропосфере? Я попыталась вспомнить советы из женских журналов, которые несколько лет подряд читали мои бывшие соседки. Сложные углеводы. Вот что мне нужно. Макароны из твердых сортов пшеницы, дикий рис. Но я ведь не могу ничего приготовить. Ящик с фруктами. Я точно помню, что бананы — богатый источник чего-то там. Я взяла три штуки, а потом, подумав, поменяла их на целую связку. Надо будет перед уходом прихватить с собой несколько штук. Небольшая буханка нарезанного черного хлеба. Банка пасты «Мармайт». Бутылка лимонада. Господи боже. Я собираюсь отправиться в мир иной, подкрепившись бутербродами с «Мармайтом», бананами и лимонадом. Какой-то абсурд. Я уже собиралась закрыть дверцу кладовки, как вдруг заметила несколько приличного размера бочонков с заменителем еды «Хай-ЭнерДжи». И забрала одну — на всякий случай. Это была коричневая банка цилиндрической формы с розовыми веселыми буквами. Я подумала о дурацкой моде на заглавные буквы посреди названий продуктов и сразу же вслед за этим подумала об айподе. А потом — о Берлеме. Я ведь скопировала все его документы себе в айпод.
Ну конечно.
Вернувшись в комнату, я быстренько включила свой ноутбук и подключила к нему айпод. Затем перенесла все файлы Берлема на свой жесткий диск, отключила айпод и убрала его на дно сумки. Было слышно, как снаружи поднимается ветер, и мне представилась настоящая метель, как будто с неба сыплются сбесившиеся номера модели ПУОП, хотя Адам ведь сказал, что снег уже не идет. Я съела три банана, обернув вокруг каждого ломоть хлеба. Потом отхлебнула лимонаду. И стала рыться в файлах. Я обнаружила, что резюме Берлема устарело, хотя, похоже, года три назад он активно искал себе новую работу в Штатах. Еще я выяснила, что к моменту своего исчезновения Берлем успел написать половину романа (интересно, имелась ли у него с собой копия файла? Дописал ли он книгу?). Первая глава довольно интересная, но в ней определенно нет ничего такого, что помогло бы мне его найти. Я не удержалась и, прежде чем перейти к другим файлам, прочитала также краткий план романа. Небольшой — всего на страницу. В романе говорилось о преподавателе, который закрутил роман с коллегой, и та от него забеременела. Его жена узнает об их связи (но ничего не знает о ребенке) и разводится с мужем, а вот зато муж коллеги считает, что ребенок — от него. Когда он умирает, девочке рассказывают, кто на самом деле ее отец, и у нее начинается что-то вроде романа с собственным биологическим родителем. Рассказчик живет один среди своих книг и мечтает чаще видеться с дочерью. Закрыв план, я перешла к другим папкам. Нашла все письма, отправленные им в период соискания профессорской должности, нашла его письма в банк. Но нигде ни намека на то, что он собирался исчезнуть, оставить работу в университете и никогда больше сюда не возвращаться. Вот еще какие-то письма. Одно — в воскресную газету, с жалобой на высмеивание Деррида в мультфильме, который показали в первые же выходные после его смерти. Я улыбнулась, прочитав это, потому что помню, как сама, увидев этот мультфильм, была возмущена и понадеялась, что кто-нибудь им напишет. Еще мне попалось письмо к кому-то, чье имя ничего мне не говорило. Молли. Фамилии нет. Оно было написано странным стилем — обычно так разговаривают с маленькими детьми. Потом мне стало понятно, что письмо и в самом деле было адресовано маленькой девочке — возможно, подростку — в школу-интернат. Берлем обещал вскоре ее навестить и привезти ей денег. Что может быть общего у Берлема и девочки-подростка? В голову мне полезли нехорошие мысли.
Я снова открыла файл с романом. Ребенка в книге звали Полли.
Я перечитала письмо. Это была дочь Берлема, ну конечно. Вот черт. Он никогда мне об этом не говорил. Я думала, что имею дело с холостым — ну, или, возможно, разведенным — мужчиной пятидесяти лет. Мне и в голову не приходило, что у него может быть непростое прошлое — хотя вообще-то мне следовало догадаться. Ведь он и в самом деле выглядел как человек с непростым прошлым.
На письме не значилось другого адреса — только адрес Берлема. Но потом мне попались и другие письма — целый список писем, следующий за его письмом в банк. Все они адресовались некоему доктору Митчеллу, и речь в них шла о таких вещах, как плата за учебу, а также неофициальные расходы на обучение и наем репетиторов. Потом я заглянула в письма от менеджера из банка и обнаружила в них инструкции, как можно напрямую переводить деньги в школу в Хертфордшире. Платеж оформляется на имя Молли Дэвис. Теперь все ясно. Берлем платит за обучение дочери в школе. На этих письмах есть почтовый адрес. Адрес школы.
В голове у меня беспокойно зажужжало. Может быть, мне удастся найти Берлема через нее?
Тогда для начала мне понадобится Аполлон Сминфей.
Вернувшись обратно в тропосферу, я обнаружила, что у городской площади не четыре угла, а больше. Вокруг стоят все те же замки с теми же розовыми неоновыми вывесками, и они по-прежнему производят впечатление чего-то совершенно невозможного. Снова где-то прокричала сова.
— Аполлон Сминфей? — позвала я.
Ничего.
Я вызвала дисплей.
«Возможностей больше нет», — сообщил он женским голосом.
Я могу воспользоваться карточкой Аполлона Сминфея?
«Срок действия карточки Аполлона Сминфея истек».
Твою мать. Он ведь, кажется, говорил, что у меня еще будет несколько дней.
Я прошла взад-вперед по площади, но все и в самом деле было закрыто. С площади вела одна улица, и я двинулась по ней. Шагая, я размышляла о «приблизительных» подсчетах Аполлона Сминфея, согласно которым каждая единица расстояния/ времени в тропосфере длится в 1,6 раза дольше, чем в «реальном» мире. Что же тогда такое шаг? Сколько времени уходит у меня на то, чтобы его сделать? Если я сделаю, скажем, сто шагов и это займет у меня приблизительно две минуты, когда я проснусь в монастыре? Как далеко мне нужно уйти, чтобы остаться без завтрака? Как далеко мне нужно уйти, чтобы меня сочли мертвой? Я шла дальше, миновала нескольких парковок и джаз-клуб. На другой стороне улицы располагался какой-то захудалый стрип-клуб с черными масляными полосками по белому фасаду, как будто недавно там случился пожар. У этих заведений не было названий, но на стрип-клубе красовались силуэты девушек на шестах, а на джаз-клубе — изображение саксофона. Джаз-клуб находился на углу улицы, вниз от него начинался небольшой переулок, упиравшийся в кинотеатр и еще одну автомобильную стоянку. Здесь, похоже, все работало. Во всяком случае, никаких розовых неоновых вывесок я не увидела. Особенно не задумываясь над тем, что делаю, я вошла в джаз-клуб. Ни музыки, ни сигаретного дыма…
Вам остается только одно.
Вам… Мне холодно и срочно надо посрать. Но, похоже, мы тут зависли на всю ночь. Эд врубил отопление на полную, но ноги у меня все равно до сих пор как кирпичи. На улице снег валит, и ветер еще к тому же поднялся. Табличка на церкви напротив болтается туда-сюда, гремит. Что еще за Мария с горы Кармель? Кармель-карамель, Мария с карамельной горы или вроде того. В машине воняет кофе и дерьмовой едой. По всему полу коробки из-под сэндвичей. Ну-ка пну одну из них. Взлетела с пластмассовым треском.
— Что это? — спрашивает Эд.
— Коробка из-под сэндвича, извини.
Эд ничего не отвечает. Его глаза — одни сплошные зрачки.
— Может, она и не там, — говорю я.
— Слушай, этот святоша знает про церкви, а она с ним спит, правильно?
— Ну да, но…
— И он «приходит сюда, когда все идет не так». Почему бы ему и ее с собой не взять, а? Они ведь наверняка скоро поймут, что, пока они там, мы ничего им не сделаем. А может, уже поняли. Кто знает, сколько времени у нее книга. Она, может, уже не первый год серфит по «Майндспейсу».
— Говорю тебе, книга уже едет в Лидс.
— И где тут этот Лидс?
Я пожал плечами.
— На северо-западе? Не очень-то близко.
— Черт.
— Мы ее добудем.
— В прошлый раз ведь не добыли.
— А теперь добудем.
Я… Господи боже, я в голове одного из блондинов. Мартин. Мартин Роуз. Спокойно, Эриел. Не дай ему понять, что ты здесь. Но как можно ходить на цыпочках по чьему-нибудь сознанию? Ш-ш-ш… Что делать — выйти или остаться? Дисплей? Штуковина накладывается на изображение, и теперь я/Мартин смотрю на Эда через целый калейдоскоп разных картинок. Кто-то что-то печет, кто-то едет по шоссе, а еще кто-то смотрит в синее небо. Что это за картинки? Я вспоминаю брошюру Аполлона Сминфея:
Педезиса можно достичь благодаря приближению:
географическому (в мире);
тропографическому (в тропосфере);
наследственному (в мыслях).
Хорошо. Итак, если ты находишься рядом с кем-то в физическом мире, ты можешь попасть в его сознание через тропосферу. Этот тип педезиса кажется мне логичным. Эти парни сидят прямо за стенами монастыря, и мне пришлось пройти по одной метафорической улице, чтобы их найти. Я не понимаю, что значит тропография. Но наследственность… Может быть, это то, что я вижу сейчас? Возможно, эти изображения имеют какое-то отношение к родителям Мартина или его дедушке и бабушке? Возможно, я вижу эти картинки их глазами? Их всего три. Не такое уж и богатое наследство. В сознании мыши были сотни таких картинок. Ну же, Эриел. Думай… Но я не хочу думать слишком громко — вдруг Мартин заметит, что я здесь? Я заинтригована настолько, что меня так и подмывает попробовать одну из этих иконок на дисплее, чтобы посмотреть, что будет, но что-то мне подсказывает, что это будет большой ошибкой. Когда я сделала это в прошлый раз, с мышью, я умудрилась перепрыгнуть из ящика под раковиной на задний двор — в разум мыши у мусорных баков, которая, видимо, приходилась этой первой мыши — кем? — отцом? дедушкой? Кто знает, куда бы меня занесло, прыгни я сейчас в один из этих порталов. Может, куда-нибудь в Америку. Как это, интересно, происходит в тропосфере?
— Эд?
— Что?
— Если она останется там, мы вряд ли сможем что-нибудь сделать.
— Понимаю.
— Она это знает?
Эд пожал плечами. Над его головой все время блекло маячит окошко, но сейчас я вижу на дисплее уже другое изображение. Я в машине, и передо мной какой-то блондин… Это же я. Мартин. Значит, сейчас я могу выбрать сознание Эда? Может, так и сделать? Прыгнуть? Нет, пожалуй, не буду. Останусь в безопасности. Я пытаюсь расслабиться и уложить свое «я» поудобнее, чтобы как следует вжиться в сознание Мартина и пробраться в него поглубже, а не болтаться на поверхности его мыслей, как сейчас. И вот — я словно надеваю новый костюм, слишком теплый, как свитер посреди жаркого дня, — мое сознание замедляется, и «я» во мне уже не мое, а Мартина.
— Можно поджечь эту их лачужку, — говорю я, конечно не всерьез. Я приехал сюда не для того, чтобы поджигать старые церкви — или отстреливать священников. Нам дали еще одну возможность добыть книгу и — ну да, мы слегка обезумели. Но, с другой стороны, состав у нас кончается, и дело становится вроде как срочным. Наши карточки ЦРУ пока что нас выручали, но долго ли это продлится? Стоит кому-нибудь действительно попробовать набрать телефон нашего бывшего босса — и все, привет. Что он им скажет? Нет, я не видел этих парней с тех пор, как они связались с проектом «Звездный свет». Не видел с тех пор, как лично освободил их от занимаемых должностей. ЦРУ? Нет-нет, в ЦРУ они больше не работают.
— Неплохая мысль, — говорит Эд. — Хотя бы согреемся.
— Это плохая мысль. Забудь, что я это сказал.
— Да почему же? Выкурим их оттуда. Отличная мысль!
Я смотрю через лобовое стекло. Думаю, пристрелить священника мне не по зубам, но вот с ней я бы вполне справился — с Эриел Манто. Думаю, она будет к этому готова. Так проще. В первый раз было нелегко — помню, как меня тогда рвало в туалете какой-то паршивой забегаловки где-то на Западе. Я держался за раковину, и потом на ней была кровь — кровь с моих рук. Следующий парень, которого я убил, все равно был куском дерьма и к тому же готов к тому, что произойдет. Я тогда понял, что такие вещи можно делать анонимно, и с тех пор научился решать вопросы так, чтобы в действительности там и не присутствовать. Ты вроде как тут, и в то же время тебя тут нет. Всего лишь небольшой туман в голове — но его потом можно раз! — и стереть. В этом «Майндспейсе» еще к тому же, как назло, проникаешься сочувствием к людям. Но все равно необходимо избавляться от тех, кто узнал секрет — теперь, когда и мы его знаем. Я снова поддаю ногой по коробке из-под сандвича, и Эд злобно на меня таращится. Время от времени «дворники» проезжают по лобовому стеклу, и по бокам собирается все больше и больше снега. Справа, прямо рядом с нами, стоит монастырь — невысокое здание из красного кирпича. Интересно, я смогу выйти из машины и поджечь его? Как вообще устраивают поджоги? Это ведь, наверное, не так-то просто, тем более в снегопад. Видимо, тут нужен бензин, какие-нибудь щепки и зажигалка.
— Думаю, это не так-то просто — поджечь какое-нибудь здание, — говорю я.
— А как еще, твою мать, нам их оттуда выкурить?
— Не знаю.
Долгая пауза.
— Черт, ну и холод.
— Ага.
Разум Мартина — по крайней мере, те мысли, что лежат на поверхности, — утихомиривается и наполняется гудением физических ощущений, отчего мое сознание само по себе автоматически выбирается из его тесноты. Мое «я» снова здесь. Итак, каким образом можно попасть в воспоминания Мартина? Дисплей по-прежнему передо мной, и я вижу «кнопку» с надписью «Выйти». Я выключаю дисплей, просто представив себе его выключенным. И теперь просто сижу тут в присутствии сознания Мартина и присматриваю за ним, а он даже не догадывается об этом. Нельзя, чтобы он понял, что я здесь. Но мне нужны его воспоминания. Я хочу знать то, что знает он. Мистер Y в книге так делал, значит, и я наверняка тоже смогу — ведь вымысел, похоже, уже стал реальностью.
«Детство!» — пробую я в качестве эксперимента. Я думаю это слово как можно энергичнее, будто бы в конце стоит восклицательный знак — примерно так же, как думаю слово «Дисплей!». Но ничего не происходит. Я пытаюсь как можно глубже проникнуть в сознание Мартина. Я заглушаю себя в нем, насколько это вообще возможно. Я чувствую то, что чувствует он. Я больше не пытаюсь быть одновременно и собой и им. Я сосредотачиваюсь на дерьме в своем кишечнике и на том, что пропади он пропадом — этот состав, а мне бы сейчас оказаться в чистом, обработанном освежителем воздуха туалете, чтобы можно было поставить голые пятки на кремовый мохнатый коврик и как следует просраться, очистив организм от отходов… Еще одна попытка. «Детство!» И вдруг — да, вот оно: передо мной пластмассовая игрушка, такая штуковина, которая превращается из робота в машину и потом обратно. И я испытываю по отношению к этому куску пластмассы несколько чувств одновременно: желание, надежду, что-то похожее на победу… «Проект „Звездный свет“!» — думаю я. И у меня снова получается: я задыхаюсь в нем, мое «я» почти перестает существовать, я — Мартин, в прошлом… В бе…
…белой комнате, с электродами на голове и на груди. Как странно. Совсем не похоже на начальные стадии исследования, когда от меня всего-то и требовалось, что держать перед собой картинки с изображением треугольников, кругов и квадратов и пытаться передать их Эду в соседнюю комнату. Это больше походило на эксперимент по удаленному видению — как бы плохо мне ни удавались подобные вещи. Другие парни мысленно переносились в Ирак и зарисовывали оружейные склады и биотехнические лаборатории, расположенные глубоко под землей. Лично я, когда туда перемещался, ничего такого там не обнаружил. Только пару верблюдов — да и то, говорят, я их себе придумал. А на этот раз тут что-то совсем другое. Они дали мне выпить какой-то дряни из прозрачной лабораторной колбы и подключили к этой машине. Я сижу на какой-то штуковине, похожей на электрический стул, скрещенный с зубоврачебным креслом. Но… и вот я в другом мире.
Когда я выхожу оттуда и заканчиваю заполнять вопросник, они говорят мне, что я побывал в месте под названием «Майндспейс». «Че это за фигня — этот ваш „Майндспейс“?» — спросил я, но мне никто не ответил. Скоро я уже выполняю для них разные поручения — переношусь в Ирак, но на этот раз не для того, чтобы найти оружие. Да его там и нет — так, во всяком случае, говорит Эш, парень, ответственный за эту часть программы. Помню, он как-то сказал мне, что мастерство удаленного видения бывает двух видов: 1) ты находишь то, что там есть; 2) ты находишь то, что тебе велели найти. В общем, оружие я в Ираке не ищу. Я читаю мысли людей. Правда, к Саддаму меня и близко не подпускают. Для этого я недостаточно крут. К тому же с уровнем благонадежности у меня не все в порядке. Ведь вообще-то нас с Эдом отправили сюда после того, как в Новом Орлеане ситуация вышла из-под контроля и мы прямиком загремели на верхнюю строчку в списке кадровых перемещений. Но перемещение в какой-то двинутый паранормальный проект? Лучшего способа избавиться от пары хреновых агентов и не придумаешь. Короче, когда проект заработал на полную катушку, мне стали поручать разбираться со всякой мелкотой. Двойка бубен, тройка пик. Я отправляюсь туда, возвращаюсь, а потом приходит какой-нибудь парень из военных и допрашивает меня. Такая у меня теперь работа. Мы с Эдом шутим, что нам теперь нужны новые звания — «агент Мозг» или что-нибудь вроде того.
Когда работаешь в «Майндспейс», важно научиться планировать свои путешествия. Это оказалось очень приятно — суметь так разработать маршрут, чтобы попасть в Ирак и обратно и при этом обойти кругом весь этот долбаный «Майндспейс». Конечно же, проект осуществлялся в обстановке строгой секретности, и никто ничего мне не объяснял — ни что я делаю, ни как это все работает. Но путешествия по чужим мозгам круто щекочут нервы: скачешь по воспоминаниям других людей до полного одурения, а потом возвращаешься обратно. Было бы здорово рассказать про это друзьям, но когда попадаешь в такой вот проект, о разговорах с друзьями можно забыть — какое там, тебе даже с матерью запрещено общаться. Эд подходит к этому более философски, чем я, в этом ему не откажешь. У меня, конечно, тоже возникали вопросы по поводу реальности, снов, прошлого, будущего. Но мы на этом не очень зацикливаемся. Говорим в основном о девочках. Ага — как, например, в тот раз, когда я оказался в голове у одной дамочки, в самолете, летящем в Багдад (это так чудно: тебе дана способность путешествовать по всему свету в сознаниях людей, но при этом самолет все равно кажется тебе наиболее удобным средством передвижения), и она вдруг пошла в туалет и доставила себе там удовольствие. Сначала, если мне самому предоставляли решить, в чье сознание влезать, я все время выбирал себе женщин, но со временем это стало нравиться мне все меньше. Однажды у меня был рак груди, и я знал, что скоро умру. Вот это снос башки… В другой раз я оказался в голове какой-то репортерши, добывающей информацию о банде, которая ее похитила. Ну и кончилось все тем, что трое из них меня изнасиловали. Первое время, выйдя из транса, я сразу рассказывал Эду о своих последних приключениях в стиле «сиськи и жопа». А потом мне это стало приедаться, и я стал путешествовать в сознаниях мужиков, а Эду продолжал рассказывать, что вот, мол, опять был женщиной и гладил сам себя между ног, или засовывал себе искусственный член, или что-нибудь еще такое. Может, он и сам к тому времени занимался тем же. Кто его знает.
Думаю, проект уже начал приносить реальную пользу, когда они ввели в дело ДИТЯ. А ведь он мог продолжаться и дальше, и кто знает, чем бы это кончилось для нас для всех? Хотя, если честно, я уверен, что он до сих пор где-нибудь продолжается — у кого-нибудь в голове. К тому времени, как проект закрыли, о составе знали уже достаточно многие. Но ДИТЯ оказалось дерьмовой идей (расшифровывается как Дискретное Интегрально-Терминальное Ядро, но говорят, это полная херня, просто им нужно было придумать что-нибудь этакое с аббревиатурой «ДИТЯ»). Все началось с того, что руководитель исследования отправил в «Майндспейс» своего отпрыска, страдающего слабо выраженным аутизмом. Ребенку было семь лет, и он пробрался туда куда быстрее, чем большинство из нас. Потом они обнаружили, что этот парень может мысленно заставить шимпанзе перестать есть мороженое. Тогда они стали проводить эксперименты над другими детьми-аутистами. Они одолжили нескольких таких ребят у Агентства национальной безопасности — их сняли с эксперимента по простым числам. И выяснилось, что эти детишки могут влиять на мысли других людей. То есть они вообще могут эти мысли изменять. Тогда детей набрали целую кучу и приставили по одному к каждому из нас — теперь мы работали парами: взрослый сотрудник и ДИТЯ.
Схема работы довольно проста. Сначала ребенок забирается к тебе в сознание. Потом вы отправляетесь в «Майндспейс», и ребенок следует за тобой повсюду. Можно было даже по реальному миру шататься с этим тоненьким голоском у себя в голове, который мог напомнить тебе пин-код для банкомата, или когда день рождения твоей мамы, или слово в слово повторить какой-нибудь документ, который ты видел лет пять назад. Эти дети зачитывали тебе твои же собственные воспоминания — чем не телесуфлер? Но когда ты брал с собой в «Майндспейс» ДИТЯ, начинало твориться что-то совсем уж странное. Ну, в каком-то смысле это было, конечно, прикольно — ходить по этим безумным местам не одному, а в компании мелкого… Но стоило забраться к кому-нибудь в сознание, ты чувствовал, будто сидишь внутри матрешки. ДИТЯ, самая маленькая матрешечка, говорил одновременно и в твоей голове, и в голове того, к кому ты забрался, и нужно было научиться отключаться, пока ДИТЯ велел человеку делать то, что нужно. Потому что все ДИТЯ могли по-настоящему манипулировать реальностью или, по меньшей мере, изменять сознания людей.
Уходя из проекта, мы захватили своих ДИТЯ с собой. Никто этого не знал. Они, конечно же, мертвы. Все ДИТЯ умерли. Вот почему проект закрыли. Ни один проект, в котором погибла сотня детей, не может продолжаться, независимо от того, финансировало его государство или нет. ДИТЯ оставались в «Майндспейсе» слишком долго. Никто не думал, что, потерявшись в нем, можно умереть. Никто не знал, как разбудить бедных маленьких ублюдков.
Теперь из двадцати бутылочек состава, которые мы захватили на складе перед уходом, у нас осталась только одна. И что же делать? Ведь мы уже не можем обходиться без путешествий по «Майндспейсу», ежу понятно. Поэтому теперь нам нужен рецепт, а рецепт — в книге. Конечно, состав нам нужен не только для себя. Представляете, сколько бабла можно на этом срубить? Добудь мы рецепт, могли бы продать состава столько, что легко сшибли бы бабок в тысячи раз больше, чем собираются драть с бизнесменов за полеты на Луну. Я никогда еще не приближался так близко к чему-нибудь ценному. Я должен достать книгу. Я должен достать книгу…
Я… Черт, мне надо посрать. Больше не могу терпеть — уже даже какие-то голоса в голове стали мерещиться.
— Эд?
— Че.
— Мне надо посрать.
— Ты че, охренел? Не можешь потерпеть??
— Я уже несколько часов терплю, еще чуть-чуть — и навалю прямо в штаны. И сколько мы тут еще будем сидеть? Уже почти три часа ночи.
— Вот дерьмо. — Руки Эда лежат на руле, хотя мы уже несколько часов стоим на месте. Он несколько раз поворачивает его туда-сюда, как будто бы что-то происходит, как будто мы не просто так сидим на месте. Щелкает блокиратор руля, и Эд чертыхается.
— Извини, но ты же понимаешь… Проторчим здесь целую вечность, а она, может, вообще оттуда не выйдет.
У Эда бессильно опускаются плечи.
— Если она вообще там, — говорит он.
— Ага. Если она вообще там. Я вот все думаю, может, попробовать Лидс?
— Нельзя потерять книгу.
— Понимаю. Она нужна мне не меньше, чем тебе.
Эд трет лицо.
— Ладно, — говорит он. — Новый план.
Мое дыхание вырывается наружу все какое-то рваное, как будто изодранный в клочья призрак.
— Какой?
— Что, если нам сейчас уехать? Поспать немного. Но мы поручим это ребяткам. Отправим их следить за ней.
Я собираюсь спросить, как он это себе представляет, но мне очень нужно, чтобы он согласился сейчас же отсюда свалить, поэтому я просто говорю: «О'кей». Я думаю о светлом мохнатом коврике из моего воображения и ободранном линолеуме в мотеле, который ждет меня в действительности. Но, так или иначе, пора нам отсюда сваливать. Мне пора сваливать. Что-то так и подмывает меня свалить отсюда как можно скорее.