Эпилог


1

...Вот уже года, наверное, два его взялась маять бессонница. Не та, юношеская, пережитая всеми, когда на летной зорьке выскакиваешь через окошко, босиком бежишь по мокрой траве, перемахиваешь забор, идешь неведомо куда, горланишь песни или молча произносишь любимые стихи, когда стихи, пускай неумелые, слагаешь сам, когда кладешь на чей-то подоконник, неважно чей, ветки только что распустившейся черемухи, сирени, простеньких ли полевых цветов. И не бессонница стариковская, при которой день, словно у младенца, перепутывается с ночью, при которой в глухую темь человек поднимается, пьет чай, бесцельно бродит по квартире, бесцельно переставляет с места на место мелкие и ненужные вещи, равнодушно, словно постороннюю, чужую, перебирает собственную долгую жизнь и уже не сожалеет ни о совершенных ошибках, ни о том, чего не успел сделать.

Его бессонница была как бы «среднего рода», того присущего людям возраста, именуемого деликатности ради зрелым, а если выразиться жестче, как ни крути, предстарческого. Она жестока и беспощадна, эта бессонница пожилых. Сон либо не приходит часами, либо же обрывается, как изношенная кинолента, и теперь ее не склеишь до того часу, когда хочешь или не хочешь, а надо вставать, вставать с тяжелой головой, с непонятной, неприятной усталостью во всем теле, с трудной раскачкой на предстоящие дела.

Сон либо нейдет, либо рвется, и это одинаково тяжело. Нет сил подняться, зажечь свет, взять хотя бы пустяшную книгу. И нет сил сомкнуть глаза. Лежишь на спине, слышишь и хлопанье двери где-то в подъезде напротив, и — если по летней поре, когда всюду распахнуты окна, — чей-то завидный храп, и сонное бормотание, и плач ребенка, и дальний гудок автомобиля, и потрескивание обоев, и вялый полет пробудившейся тоже некстати мухи, и слышишь собственное сердце (в молодости мы его не слышим). Лежишь, и, сколько ни старайся, сколько ни пытайся переключить мысли на что-нибудь если не приятное, то хотя бы повседневное, будничное, это не получается. И даже не о близких, завтрашних заботах или, вернее, уже сегодняшних и необходимых, отрадных и обременительных, думаешь ты, а думаешь о чем-то существенном и главном, не всегда точно сформулированном, однако непременно существенном. «Я, не спеша, собрал бесстрастно воспоминанья и дела; и стало беспощадно ясно: жизнь прошумела и ушла». Нет, в том-то и дело, что жизнь еще не ушла, ей — продолжаться, ей длиться неизвестно сколько, но житейский твой опыт, в сущности, завершен, ничего принципиально для тебя нового к опыту не прибавится: ты испытал все, что полагается испытать человеку: любовь и ее исчезновение, почти мгновенное или постепенное, испытал обретение друзей и потерю их — не обязательно потому, что друг умер, испытал радость удач и полынь поражений, провалов, оплошностей, осознал собственные ошибки и понял их непоправимость, узнал, что ошибки, даже осознанные, мы повторяем вновь и вновь, и тут ничего не поделаешь, те же ошибки повторят и твои дети, и дети их детей, и так, должно быть, пребудет из века в новый век, от поколения к поколению, едва ли не до бесконечности, если она существует, бесконечность... И только этими проклятыми, этими благословенными ночами ты говоришь себе то, чего не скажешь никому, даже себе не скажешь при свете дня, и не отчаяние тебя охватывает, но безразличие перед лицом неотвратимости, и не казнишь ты себя за грехи, ибо понимаешь, умом понимаешь, что в покаянии несть спасения, поскольку прегрешения тоже необратимы, как и ошибки, — нет, себя уже не казнишь, а с усталостью отмечаешь: да, было так и теперь не вернешь, не переделаешь. И, надрывные отчасти, песенные слова: «Ах, если б можно было жизнь начать сначала» — не более чем крик, вопль, стенание, бесплодное и неразумное, потому что, если бы дано было тебе начать жизнь сызнова, — все равно ты спотыкался бы и падал, совершал ошибки, чтобы исправить их и — повторить заново, пускай в ином качестве. Но будь так — человечество оказалось бы счастливо в глобальном смысле: никто не повторял бы ошибок предыдущего поколения. Но — повторяли, повторяют, будут повторять. И быть может, в том и смысл существования человечества — в преодолении ошибок, в противоборстве с ошибками... Отрицание отрицания есть утверждение. А утверждение составляет суть...


2

Отродясь не верил в медицину, поскольку ничем всерьез не болел — «белый билет» в первую мировую был фиктивный, по указанию партии: нужен был в тылу, — не верил эскулапам и сейчас, не испытывая ни малейших недомоганий, присущих возрасту. Бессонница была не в характере, не в натуре, потому ею маялся особо; и следовал советам докторов — принимал вечерами теплый душ, по выходным, редким, бегали на лыжах с Ольгой и Ленкой, — иные посмеивались, зная про лыжи: несолидно для... А, чепуха, ерундистика, солидно — несолидно... И даже старался, насколько мог, выкраивать час для прогулки в одиночестве, чтоб и Ольга не отвлекала разговорами, — после разговоров на сон грядущий взвинчивались усталые, невосстановимые нервы. Старался не читать перед сном, — вот это самым трудным оказалось, на чтение времени другого не хватало. Даже пил простоквашу, ненавистную с детства. И папиросы держал только для гостей, — сам курил редко, хотя иногда хотелось нестерпимо вдруг, тем более в томительные ночные часы. И ни черта не помогали всяческие там бромы, бромуралы, все процедуры и режимы, — бессонница маяла, и оставалось примириться с ней, неизбежной, как неизбежна была не столь далекая, надвигающаяся достаточно явственно старость.

Сегодня — юбилей. Первый «законный» пятидесятилетний юбилей, первый и, вероятнее всего, последний, до векового редко доживают. Ну что ж, первый и последний. Начало и конец — они человеком, человечеством не осознаются, важно то, что посередке, между началом и концом. Полвека — это немало, о душе подумать пора...

В предвидении суматохи праздничного застолья накануне вечером отметили событие в семейном кругу: Юлия Александровна, теща, человек близкий по-настоящему, и Ленка, Буба, Бубеныш, и домработница, а точнее, домоправительница Анна Григорьевна, и конечно же Оля, Ольга Николаевна...


Зимний был, как и полагалось по названию, холоден, был пуст, гулок, неприбран, валялись бутылки из-под изысканнейших вин, стояли в козлах брошенные юнкерами — сопляки, мальчишки — винтовки, метались по узорному паркету бумаги, валялись шинели, темные там, где были прежде погоны, валялись баклажки и консервные жестянки, и, в ранний час, туго ворочая пером, сидел в атласном кресле, озирая развешанные по стенам полотна, смертельно изморенный матрос, записывал в тетрадку, — Бубнов полюбопытствовал, что же там записывает, оказалось — что-то вроде каталога картин, удивительный был каталог: «Шамовка № 3», «Шамовка № 7», «Гулянка на площади», «Голая баба в лесу»...

И в зале, где фламандцы, где опрокинута на пол — чудом не разбилась — фарфоровая ваза, где, как и всюду, ломится в окна ветер, — курсисточка не курсисточка, но похожа на курсистку, длиннополое пальто, муфта, шляпка из хорошего меха и...

—...И как это вас, мадемуазель, занесло сюда в такой ранний час? Ах, думаете, что после большевики дворец обратят в конюшню?

— А вас, извините, господин комиссар, беспокоит, что я украду Рубенса или Рембрандта? Не беспокоит? Поразительно, до чего интеллигентные комиссары встречаются... Прикажете предъявить паспорт?

Очень она была хороша, так хороша — сил нет: высокая, тоненькая, глазищи чуть не в половину лица, а лицо матовое, смуглое, южанка, что ли? Такие запоминаются, и в Москве в двадцатом году на улице встретились, — Бубнов ее узнал моментально, а она...

Спасибо тебе, Оленька, что ты встретилась там, на Сухаревке, спасибо судьбе, что занесла тебя тогда, в октябре, в Питер — тебя, студентку Московского университета, — к родственникам и ты, будущий искусствовед, пришла тем утром в Зимний... Спасибо...


Были Маруся и Герман, с Марусей товарищеские отношения сберегли, а как же иначе, не годится, разойдясь, становиться озверелыми, — и Маруся, Мария Константиновна, не только прежняя, бывшая жена, она и товарищ партийный, подпольщица, и Герман — сын, первый ребенок, — значит, оба родные, оба свои... Выпили, поговорили.

Лег, и тотчас уснул, и, как от сильного толчка, пробудился в уже привычное, около четырех, время, и, сегодня не пересиливая себя, встал, накинул халат, не зажег света, чтобы не беспокоить Ольгу, тихонько прошел в кабинет, выпил холодного, приготовленного на утро, как заведено, кофе, присел к столу.

Давным-давно, в годы скитальческие, в годы подполья, а затем в круговороте Революции и Гражданской, была у него — нет, не мечта, слишком возвышенно звучит, слишком пышно — была у него великая, главная житейская потребность: иметь собственные книги. Ничего не хотел для себя — ни мебели, ни костюмов, ни особой еды, — а вот книги хотел, и хорошие чтоб, и много, и расставлены удобно. Сейчас они есть, и много, и хорошие, — присылают отовсюду, поскольку народный комиссар просвещения, — и Оля покупает, и Ленку приобщил. Даже кроме кабинета есть специальная комната для библиотеки. В кабинете — самое необходимое для работы, Маркс и Энгельс, Ленин, словари, справочники, а в библиотеке — то, что не всегда нужно, а...

Пушкин — здесь, в кабинете, на крутящейся этажерке, загадочный Пушкин, опередивший свой век гений, почему-то не признанный в Европе, в Америке, — там из русских классиков почитают Чехова, Достоевского, Толстого и, кажется, все, а ведь у нас и Пушкин был, и Лермонтов, и Гончаров, да разве мало у нас классиков литературных, и не обязательно сводить всю нашу литературу к трем именам, никак не обязательно. А Пушкин... Пушкин вот, например, каков: «Любви стыдятся, мысли гонят, торгуют волею своей, главы пред идолами клонят и просят денег да цепей». А это: «Императрица велела сказать... что за таковые дерзости в Париже сажают в Бастилию, а у нас недавно резали язык, что, не будучи от природы жестока, она для такого бездельника, каков Х., нрав свой переменять не намерена, однако советует ему впредь быть осторожнее». Это — о Екатерине. А это вот: «Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству... Талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму...» Это — об Американских Штатах в журнальной рецензии, но как не увидеть тут и Россию тогдашнюю... Дерзок был Александр Сергеевич, дерзок, того ему и не простили. Сам же он говорил: «Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда». А «снаряд типографический» смело он использовал... За то и поплатился жизнью...

Раздвинув штору, Бубнов отворил фортку. Влетело несколько мягких, нехолодных снежинок. В хорошее время угадало родиться — в начале весны. В день святого Андрея. «Мужественный это значит», — втолковывал папенька, у него было пристрастие к похвальбе всем, что принадлежит ему, а дети, полагал Сергей Ефремович, тоже нечто вроде личной его собственности. Папеньку недавно схоронили, был старый старичок, но с норовом прежним. Как-то, несколько лет назад, устроил его на отдых в цековский санаторий. Первым делом отец наркома просвещения повесил на стенки своей палаты иконы. И сколько его сын уговаривал, сколько просил — ни в какую. Вот был папенька — с характером...

Из фортки дуло, снежинки влетали, падали, растворялись в тепле. Хотел поймать в ладонь — не поймал. Снова сел к столу. Всякий знает по себе: в детстве день рождения — только радость, только предвкушение веселья, подарков, суеты, ласки, родительской покладистости; в юности — осознание того, что повзрослел на год, приближаешься к чему-то большому, настоящему, неизведанному, такому, чего не было у тебя, не было ни у одного человека за всю историю и не будет, не будет ни у кого... А когда стареешь, когда... В общем, так: прожито много, очень много, и осталось гораздо меньше, но мысли о смерти не то чтобы гнал, а просто не приходили; точнее же — приходили, но равнодушные, безразличные, лишь одного желал: не болеть бы, а разом чтоб, чтоб не мучиться и не мучить ближних... А пятьдесят — это не старость, это не такой уж плохой, если прикинуть, возраст: много сделано, много передумано, многое впереди... Хоть и не на ярмарку, а с ярмарки, говорится, но сколько-то еще отведено в будущем...

Было половина шестого. Часов с девяти начнутся звонки — телефонные и в дверь, почтальона. Первой наверняка позвонит Надежда Константиновна, — тоже спит мало, но слишком рано беспокоить не станет, даже и срочные дела старается попридержать, удивительной чуткости и деликатности она человек, Надежда Константиновна Крупская, с ней, заместителем по наркомпросу, работать — одно удовольствие... Позвонит Валера Куйбышев, астматически подышит в трубку, скажет что-нибудь веселое, на это мастак. Петя Постышев, Федор Самойлов, Маша Бешенковская, Рабиновичи позвонят... И Клим, и Семен Буденный — те наверняка станут звонить по одному аппарату, рвать друг у друга трубку. А не позвонят... Не позвонят тоже многие. Миша Фрунзе. Семен Балашов, Дунаев Евлампий. Отец. И Коля Щорс не позвонит. И батька Боженко. Многие друзья не позвонят, потому что их — нет.

Доставят поздравительный адрес от Мейерхольда Всеволода Эмильевича — непременно что-нибудь смешное, разрисованное в кубистском стиле. Мейерхольд прибегает в наркомат чуть не каждый божий день, тянет на Триумфальную, где строят для него театральное здание. «Андрей Сергеевич, вы же понимаете, вы же должны понять наконец, что новое искусство требует и нового антуража и немыслимо, вы понимаете, невозможно играть на старинной площадке революционные спектакли, а?» Бегает по кабинету, потирает руки, садится, вскакивает, шевелюра дымится — ребенок сущий, как и все художники впрочем.

Особым ключом Бубнов отпер ящик письменного стола. Всюду, где он работал, был образцовейший, до педантизма, порядок, порою тягостный и окружающим, и ему самому. Но этот ящик запирался особым ключом не ради порядка. Там хранилось самое дорогое...


3

Анкеты, черновики автобиографии, мандаты партийных съездов и конференций, удостоверения члена ЦК, ЦИК, высших органов Украины, оставленный на память партийный билет старого образца — разрешили старым большевикам при обмене сохранить у себя, — грамоты, фотокопии ленинских записок и телеграмм, фотографии самых близких, письма, тоже от самых близких, — все это было аккуратнейше разложено по коленкоровым папкам с наклейками, проделано саморучно, — такой уж он был педант. «Не своим делом занимаешься, начальник Политуправления РККА, — подшучивала Ольга. — Тебе надо бы Центроархивом командовать». — «Надо будет — и там покомандую, — отвечал он всерьез, — я всегда готов, как юный пионер, куда партия поставит — там и буду и постараюсь не осрамиться».

Ноябрь 1917‑го. Его, комиссара железных дорог республики, направили на Юг, там он принял участие в борьбе против белогвардейского генерала Каледина. Телеграммы в Совнарком: идут схватки с юнкерами в Нахичевани, в Ростове. Всего сутки понадобились на разгром, возглавлявший юнкеров генерал Потоцкий и его штаб арестованы. Подпись: Бубнов.

«Тов. Бубнов читал нам заявление, поданное в ЦК цекистами, считающими себя очень левыми...» Это — Ленин, VII экстренный съезд, дебаты о войне и мире. Был, был грех, выступил тогда против Ленина, да и не просто выступил, а, по существу, был в составе «левой оппозиции». Оказались в меньшинстве, съезд принял ленинскую резолюцию о Брестском мире. Но споры спорами, оппозиция оппозицией, а никаких наказаний. Сразу послали на Украину, на самый ответственный участок. Член украинского советского правительства, затем руководил в составе «девятки» повстанческим движением, возглавлял тамошний Центральный военно-революционный комитет, находился в подполье, после освобождения от петлюровцев Киева встал во главе Исполкома городского Совета... Член ЦК партии Украины, член РВС армии, ударной группы, группы войск...

«29.V.1919 г. Шифром. Киев Совнаркомукр... для Иоффе. Прочтите эту телеграмму Раковскому, Межлауку, Ворошилову, Пятакову, Бубнову, Квирингу и другим виднейшим работникам... Абсолютно неизбежна гибель всей революции без быстрой победы в Донбассе, для чего необходимо... работать революционно, поднять все и вся, следить лично за каждой воинской частью, за каждым шагом работы, все, все отложить в сторону, кроме Донбасса, на одну винтовку ставить трех солдат... Ленин».

«5.VI.1919 г. Шифром. Харьков... для Бубнова. Благодарю за подробные вести и за энергию, но надо довести дело до конца. Не полагайтесь ни на кого и оставайтесь лично, пока не будут подвезены до места назначения вполне готовые части или пока не будут влиты в фронтовые части. Ленин».

«Екатеринослав Аверину, копия Бубнову. Надо налечь изо всех сил на мобилизацию рабочих... Телеграфируйте срочно, какие меры приняли, сообщайте фактические результаты. Ленин».

Начало 1920‑го. Снова Москва, Главное управление текстильных предприятий, член бюро МК (ранее, на VIII съезде, был избран кандидатом в члены Центрального Комитета партии). И снова оплошал — примкнул к группе «демократического централизма». Натура, что ли, была такая: внешне хладнокровен, выдержан, спокоен, даже замкнут, а «внутри» — кипение страстей, не изжитые с юности поиски истины там, где искать ее и не следует? И опять даже в ошибках проявляется масштаб и «особливость» его личности... Впоследствии он говорил: «...когда в 1921, после большой драки с Центральным Комитетом, мне пришлось выбирать: или выступать на X съезде с содокладом (от имени «децистов», против Ленина — В. Е.), или идти защищать республику Советов с винтовкой в руках, то... я плюнул на это дело и пошел с винтовкой на кронштадтский лед».

Он, видный военный руководитель, пошел с винтовкой в цепи 561‑го полка под командованием Яна Фабрициуса, рядовым бойцом, его видели в самых опасных местах.

Постановление Реввоенсовета от 23 марта 1921 года о награждении орденом Красного Знамени «за то, что, участвуя в штурме Кронштадтской крепости, личной храбростью и примером вдохновлял красных бойцов». Вот он, орден, в матерчатой коробочке, орден, надеваемый только в самых торжественных случаях. Сегодня его привинтит обязательно...

1921 год. С «децистами» порвал решительно. С хозяйственной работой покончено, — вероятно, тому способствовал «кронштадтский лед»: Бубнов становится членом РВС Северо-Кавказского военного округа и членом РВС прославленной 1‑й Конной армии.

1922—1924‑й. Заведующий агитпропом ЦК РКП(б), опять в составе ЦК: с XII съезда — кандидат, с XIII съезда и до последних дней — член Центрального Комитета. Было еще раз — последний! — прегрешение перед партией: подписал, правда с оговорками, троцкистскую «платформу 46‑ти». Но это была уже последняя его ошибка.

Ошибки он умел признавать — не фальшивя, не показухи ради, а искренне. На ехидный попрек видного троцкиста Евгения Преображенского: «Какой рукой пишете вы ваши теперешние статьи?» — Бубнов отвечал решительно: «Я пишу всегда одной и той же рукой... А дополнительно считаю нужным сказать: этой же рукой я буду воевать со всяким, даже со своими ближайшими друзьями, если они докатываются до разрыва с большевизмом».

Несмотря на временные свои колебания, ошибки, заблуждения, он оставался всегда убежденным большевиком-ленинцем в главном — в своей партийной преданности, в открытости, в ничем не замутненной вере в правоту нашего дела. Он имел полное право сказать в заявлении XII съезду: «Для меня единство партии — это не пустой звук. Я дал этому за последние годы не один раз и не одно доказательство своим поведением не на словах, а на деле. И само собой разумеется, что... всякая оппозиция представляется делом вредным, а всякие попытки организованной оппозиции делом безусловно антипартийным, т. е. преступным».

И на XVI съезде: «Нам нужна, как говорил Ленин, железная поступь рабочих батальонов. Против правого оппортунизма, против авантюристского налетничеетва «левых», против примиренческой нейтральности партийной обывательщины, под знаменем ленинизма. Так шла, так побеждала, так идет и будет идти ленинская партия».

В трудные для партии, для всего народа дни, когда скончался Владимир Ильич, когда требовалось, как принято выражаться официально, укрепить руководство по всем линиям, Андрей Сергеевич становится начальником Политического управления РККА. К великой его радости, вскоре Вооруженные Силы возглавил старый товарищ, Михаил Васильевич Фрунзе, дорогой Миша. Недолго им пришлось поработать вместе, болезнь унесла Михаила, и над могилой его самые теплые, самые прочувствованные слова довелось произносить Бубнову... Поработали вместе меньше года, но успели многое, и прежде всего провели по указанию ЦК военную реформу, значение которой для обороноспособности страны общеизвестно. Бубнову принадлежит значительное количество научных работ по военным вопросам.

Андрей Сергеевич был секретарем ЦК, членом оргбюро ЦК, членом ЦИК СССР и ВЦИК.

Сентябрь 1929‑го. Андрей Сергеевич Бубнов становится народным комиссаром просвещения РСФСР.

Это было, пожалуй, самое сложное дело в его жизни, сложное по многим причинам.

Пришлось ему на этом посту сменить не кого-нибудь, а самого Луначарского, блистательного Анатолия Васильевича, полиглота, знатока всех разделов и всех периодов человеческой культуры, драматурга, переводчика, автора многочисленных книг по теории искусства.

Правда, организатором он, судя по всему, был не столь блестящим, и в этом заключалось преимущество Бубнова, это подтверждает, например, Надежда Константиновна Крупская, ставшая заместителем нового наркома. Но и знаниями Бубнов не был обделен — свидетельством тому его статьи и доклады наркомпросовского периода.

Сложность работы заключалась и в том, что Наркомпрос тех лет охватывал прямо-таки необъятный круг всевозможных отраслей. Общеобразовательные школы и школы рабочей, крестьянской молодежи, фабрично-заводские училища, техникумы, вузы, университеты, научные учреждения, кинематография, полиграфия, издательства, книжная торговля, музеи, театры, клубы, библиотеки, объединения творческой интеллигенции — это перечень далеко не полный.

И наконец, во всех этих отраслях, а прежде всего в системе народного образования, шла коренная перестройка. Ликвидация неграмотности и борьба против левацкого прожектерства («лабораторный план», например), против антиленинской теории «отмирания школы», против засилья лжеученых-педологов, за повышение роли учителя и внедрение политехнизации — и всем этим Бубнову приходилось заниматься. При активнейшем его участии готовились постановления ЦК партии «О начальной и средней школе» и «Об учебных программах и режиме в начальной и средней школе», принятые 5 сентября 1931 года и 25 августа 1932 года, рассматривались проекты новых, стабильных учебников... Под его руководством изживались застарелые болезни Наркомпроса, на которые указывал еще Ленин: «...недостаток деловитости и практичности, недостаточные учет и проверка практического опыта, отсутствие систематичности в использовании указаний этого опыта, преобладание общих рассуждений и абстрактных лозунгов».

Поначалу кое-кто подхихикивал за спиной: дескать, прямо по Грибоедову: «Фельдфебеля в Волтеры дам, он в три шеренги вас построит, а пикните, так мигом успокоит», «Вот уж воистину — теперь у нас комиссар». И все такое прочее. Нашлись и лизоблюды — почтительнейше докладывали об этих шуточках. Лизоблюдов — к чертовой бабушке, на это и впрямь хватило комиссарской закваски. Плевал он на всякие толки-перетолки.


4

За окном начинало светать. Он убрал бумаги в ящик, спустился вниз. Услыхав его шаги, вышла из своей комнатки домработница Анна Григорьевна, еще раз поздравила и не утерпела — продемонстрировала загодя приготовленный именинный пирог, сказала, что сейчас поставит чайник, — после ду́ша Андрей Сергеевич непременно выпивал стакан.

Почту еще не принесли, рано. В ванной комнате лежала свежая простыня, приготовлена была новая полотняная гимнастерка и новые, к этому дню сшитые, галифе, — он привык к военной форме, цивильное платье надевал только на торжественные заседания и наиболее «представительные» совещания.

Душ пустил еле тепленький, после долго растирался жестким — специально для него такие в доме держали — полотенцем.

Скатилась по лестнице растрепанная, полусонная Ленка, халатишко почти распахнут, косички поленилась на ночь расплести, торчат в разные стороны, спросонок проскочила было мимо — вечно в школу опаздывает — отец поймал за косичку, сказал:

— Буба-Бубеныш, а ну скажите дяде «здрасьте!».

— Ой, папка! — она повисла на шее, — С днем ангела тебя, как Анна Григорьевна говорит! С рождением, папка! А мы тебе с мамой приготовили... как его... визит, да?

— Скорее всего, сюрприз, — сказал он. — Тоже мне визитерша, такая солидная дама, полных десять лет с хвостиком, а образованность ниже уровня, и это — дочка наркомпроса, ай-ай-ай!

— Ну и пускай, — ответила, ничуть не обижаясь, Ленка. — Пускай сюрприз.

Он вспомнил: прошлый год учительница из породы экспериментаторов задала своим птенцам не изложение, как полагается, а сочинение на тему «Мои родители». И Ленка написала кратчайшее из всех произведений в классе, одну фразу: «Мой папа — Революционер». Так и написала — с большой буквы.

— И у меня есть «визит», — сказал он и вытащил из кармана галифе дымковскую, из глины, раскрашенную ярко забавную игрушку: девица — румянец во всю щеку, носишко в небеса.

— Понятно, к чему намек? — спросил он. — Вот и преотлично. Ладно, совершай утренний туалет, лопай и дуй в школу. А маму не буди, мы вчера поздно легли. Я пока пройдусь до завтрака, накурился, извини уж, мадемуазель Буба.


На пороге встретилась рассыльная, принесла первую телеграмму — из Самары, от давних, еще с подполья, друзей: «Привет большевику, привет родному товарищу», — спасибо, друзья мои, спасибо, всех вас помню...

Надел длиннополую, кавалерийского образца, шинель, фуражку с матерчатым козырьком и красноармейской звездочкой. Сапоги блестят — любит их чистить, есть такое забавное пристрастие.

Дворник Галимзян перестал ширкать метлой, приложил к шапке развернутую ладонь, поздравил с праздником. В старое время полагалось дать ему серебряный рубль и чарку водки. Бубнов пожал руку: с Галимзяном Закировичем знакомы по гражданской, он служил под началом Андрея Сергеевича в 1‑й Конной. Спасибо, фронтовой товарищ...

На работу сегодня опоздает, не беда... Тихим переулком вышел на Садовую. Бежали редкие автомобили, цокали копытами извозчичьи лошади. Не будет, наверное, скоро извозчиков, доживают свой век.

У мальчишки взял «Правду» — домой еще не принесли, — развернул на ходу, увидел приветствие ЦК, статью Глеба Максимилиановича Кржижановского, и приветственное письмо Надежды Константиновны, и телеграмму от ленинградских большевиков за подписью Сережи Кирова...

Он был счастлив. Ему исполнилось пятьдесят. Ему еще оставалось, по всем медицинским меркам, думал он, не меньше четверти века — жизни, работы до самого последнего дыхания, общения с друзьями, ему предстояло, думал он, увидеть взрослую Ленку и понянчить внуков, ему предстояло долгое-долгое счастье. Высшее счастье — борца.

Бубнов был счастлив.

Впрочем, если бы он и знал, что впереди осталось меньше семи лет, — разве не был бы он счастлив все равно в этот день, в день, когда подводятся итоги, когда мужчина чувствует себя и во всей полноте творческих сил, и в зрелости опыта, когда можно с уверенностью сказать себе — что же ты успел сделать на этой земле...

Даже и знай он, что ему остается неполных семь лет...

Это ведь тоже много, если прожить не впустую.

А жить впустую Андрей Сергеевич Бубнов не умел, не такая была натура, не тот характер, да и не те были времена — вихревые времена социальных схваток, битв, революций, потрясений, побед, борения страстей, времена грозовые и грозные, возвышенные и трагические...

Июль 1974 года — май 1977 года


Загрузка...