Зажив чуть не сановником и вдобавок получив от Шварца разрешение знаться со всеми, даже с сомнительными и вредными людьми, Зиммер решил широко воспользоваться этим позволением.
И снова вспомнил он о своем милом старике, который отталкивает его и не хочет с ним знаться. И упрямый во всем Зиммер решил переупрямить Бурцева; теперь более чем когда-либо хотелось ему сойтись с ним.
И снова отправился он на набережную, придумав войти в дом как посланный властью, Шварцем. Но прибегать ко лжи не пришлось. Он нашел дверь и крыльцо пустыми. Не было ни души. Он поднялся по лестнице и сел на стуле около дверей большой залы, так как и здесь не нашел ни души прислуги.
Он слышал голоса где-то вдали, но к нему никто не выходил.
Прошло минут десять в ожидании. Наконец он услыхал шаги, приближающиеся, тихие, мерные… В зале появился из гостиной сам Бурцев, шагавший, задумчиво опустив голову и заложив руки за спину. Зиммер поднялся и перешагнул порог. Старик дошел до окна, медленно повернулся и двинулся обратно, так же мерно шагая. Он, очевидно, настолько забылся в думах, что ему было невозможно заметить гостя у порога дверей.
Зиммер сделал несколько шагов вперед и выговорил:
— Извините, Алексей Михайлович. Я все-таки решаюсь насильственно явиться к вам!
Старик пришел в себя, поднял голову и, узнав Зиммера, сразу вспыхнул гневом, и взгляд его стал грозен.
— Что вам угодно? Я же имел честь объяснить вам, что опрометчиво позвал вас! Узнав потом, какого вы сорта человек, я просил вас не переступать этого порога!
— А я просил вас быть справедливым, — ответил Зиммер, — дать мне возможность с вами побеседовать. У вас. Без всякой опаски. И поговорить откровенно, по сердцу! Мы живем в такие особые времена, что надо во всякое дело внимательно и осторожно вникать. Вы считаете меня чиновником Шемякиной канцелярии, клевретом бироновским или, по крайней мере, шварцевским. А почему вы знаете, что я за человек? Хотите, я вам побожусь Богом, Алексей Михайлович, что если вы меня примете у себя в такой комнате, где мы, заперши дверь, можем поговорить по душе, то через полчаса вы обо мне будете совсем другого мнения?
Лицо ли Зиммера, или его громкий и искренний голос, или особо тяжелое, беспомощное состояние, в котором Бурцев находился уже несколько дней, заставили старика вдруг переменить решение. Он поглядел на Зиммера уже не сердито, вздохнул и произнес:
— Пожалуйте! Может, вы истый бироновский сыщик, но мне, право, от этого хуже не будет!
Бурцев провел гостя, идя впереди, через несколько комнат, затем ввел его в маленькую угольную, затворил за собой дверь и показал на стул.
— «Незваный гость хуже татарина», — говорит пословица, — произнес он, — а в наши дни такой, как вы, незваный гость хуже Бог весть кого. Хуже разбойника в лесу. Сейчас мы с вами побеседуем, а ввечеру вы меня упрячете в каземат! Ну что же? Тем лучше для вас! Наградят!
— Не обижайте зря человека, не выслушав его! — ответил Зиммер. — Будете потом раскаиваться! Вас удивляет, с чего я к вам так назойливо лезу? А дело простое… У вас теперь беда в доме — правда ведь?
— Правда! — отозвался Бурцев, садясь против молодого человека. — Да вам нельзя и не знать, вы сами при сыскных делах и доносах состоите.
— Нет, Алексей Михайлович, хоть я и при сыскных делах, ваша правда, но я еще недавно только при них и всех дел не знаю. Я просто заключил, что с вами беда, по тому печальному виду, который я у вас еще тогда заметил, у Шварца. Так вот, видите ли, чтобы облегчить вам со мной объясняться откровенно, я скажу вам, что у меня беда тоже, и пущая, чем у вас. Но только я не могу сообщить вам, какая она. А пока я являюсь только за тем, чтобы узнать, какая ваша беда. Ведь это же не тайна? Может быть, мне можно будет вам в чем-либо помочь.
Бурцев усмехнулся презрительно:
— Не понимаю, каким образом и с какой стати судейский чиновник, крючок, ябедник или сыщик и доносчик желает помочь русскому дворянину, ненавидящему всех немцев, начиная с самого герцога?
Однако Зиммер красноречиво убедил Бурцева, успокоил и заставил его рассказать про себя все с ним приключившееся.
У старика были зараз две беды. Во-первых, он был родственник, хотя и дальний, с некиим Тепловым, который был приближенным лицом к Волынскому. Теплов пока еще оставался в стороне, под суд не попал, так как человек был ловкий и лукавый. А между тем все лица, близкие с ним, ожидали себе беды. Его, Бурцева, уже призывали три раза к Шварцу, и тот допрашивал его кое о чем, касающемся прямо до Волынского.
Бурцев не был, конечно, ни в чем виноват, кроме некоторых резких выражений, которые кто-то подслушал или узнал и о которых донес клевретам Бирона. Но ни в чем ином, кроме этих неосторожных слов, он не был виновен.
— Что делать? — прибавил старик. — Язык мой — враг мой. Не могу не выражать вслух то, что думаю. Вот теперь поговаривают, что приверженцы несчастного Артемия Петровича будут все казнены отсечением головы. Я везде сказываю, что это неправда! Что такого быть не может! Что тогда, стало быть, Бога нет на небеси или прогневался Господь на матушку-Россию! И всякому истинному христианину и истинному россиянину надо, стало быть, бежать из пределов своего отечества, как бежал именитый Курбский от царя Ивана.
— Но вaм все-таки ничем не пригрозили в канцелярии? — спросил Зиммер. — Что сказал вам господин Шварц в последний раз, что вы были у него?
— Сказал мне, что я мастер на продерзости, что я оскорбительно выражался на счет государыни и герцога. Я поклялся ему, что о государыне никогда ни единого слова не вымолвил, а что касается до герцога, то повинился прямо, по совести.
— Зачем?! — воскликнул Зиммер.
— Не могу! Никогда не лгал, и не теперь, на старости, начинать лгать.
— В чем же вы повинились?
— В том, что думаю, что герцог немилостив к русским, преследует их и изводит.
— Зачем же было говорить это, Алексей Михайлович?
— Он спросил — я ответил! Я всегда правду отвечаю. Я великому первому императору два раза правду сказал, так что два раза разгневал его. Один раз чуть не попал в палки по его указу, но был прощен, а в другой раз император обнял меня и поцеловал. С этой самой минуты я и стал гордецом Бурцевым, смотрю на всех свысока, считая себя выше других с этим поцелуем императора на щеке. И конечно, в такие времена, как наши, головы мне не сносить. А теперь к тому же меня или судьба, или враги тайные оскорбили, над моей дворянской честью надругались… Да еще хоть бы надо мной самим, а то над девушкой, чуть не над малым ребенком, над моей внучкой!
— Каким образом? — спросил Зиммер.
И Бурцев рассказал, что он один на свете, потеряв жену и детей, и что у него одно только в жизни счастье, и одна радость, и одна причина желать жить на свете — семнадцатилетняя внучка, дочь его старшего сына.
— И вот над ней-то и надругались!.. — воскликнул старик и заплакал.
Он подробно рассказал Зиммеру, что его внучка, Лиза, имея хороший голос, изредка участвовала в хоре девиц, которые пели в разных домах у знакомых. Дошла весть об этом хоре и до государыни. Государыня потребовала всех девиц, числом до двенадцати, во дворец. Пение их очень понравилось ей, и хор стал являться часто. Государыня девиц ласкала и всегда угощала, а двух из них взяла даже в свои фрейлины[34] и оставила жить во дворце.
Однажды, с неделю назад, императрица была особенно сумрачна, чем-то озабочена и в дурном расположении духа. Хор был вызван рано утром, и девиц заставили петь. И они пели до полудня. Потом, наскоро накормив, снова привели их в комнаты государыни и снова заставили петь без перерыва.
И так дело тянулось до сумерек. Все они очень устали, а внучка его, в разных песнях певшая одна и отдельно запевалой, и стало быть, больше других, совершенно измучилась, выбилась из сил, захрипела и наконец объяснила на вопрос государыни, почему так скверно поет, что устала и больше петь не может.
Государыня разгневалась сильно к, прикрикнув на всех, приказала гнать девиц вон, а на другое утро Бурцев узнал, что в наказание за дерзость монархине его внучке приказано одеться в простое платье — сарафан и передник — и отправляться во дворцовую прачечную мыть белье впредь до следующего указа.
И вот уже неделю, что каждое утро внучка поднимается с зарей, одевается в крестьянское платье и отправляется в придворную прачечную, а там с простыми прачками, мужичками, моет белье до сумерек. Мыть она, конечно, не умеет, но дело не в том. Дело в сраме, в надругании! Спасибо еще, что заведующая прачечным двором немка не бьет ее так же, как и других.
— Ну, вот-с!.. — кончил Бурцев. — Хорошее это дело — дворянку в прачки нарядить? И за что?.. За то, что она, пропевши часов десять подряд, стала хрипеть!..
Зиммер сидел молча и наконец вымолвил решительно:
— Обещаюсь вам в это дело вступиться, но не сейчас. Я еще мало привык ко всему, но надеюсь, что скоро многое пойму. Буду знать разные немецкие увертки и финты. И тогда прежде всего постараюсь освободить вашу внучку с прачечного двора. Но только с одним условием. Дайте мне честное слово дворянина, что вы исполните мою просьбу.
— Коли немудрено, понятно, исполню! Мне внучка дороже всего на свете, — ответил Бурцев, просияв.
— Условие мое будет заключаться в том, что вы с нынешнего дня, с этого самого часа и до того времени, что ваша внучка явится с известием, что она прощена и больше гонять ее на прачечный двор не будут, вы ни разу ни единого слова не скажете против герцога, против немцев и вообще против правительства, будете держать язык за зубами так крепко, как никогда в жизни не делали. Согласны ли вы?..
— Я думал, вы попросите совсем иное! — произнес Бурцев с чувством, а затем, приподнявшись, обнял Зиммера, и они поцеловались. — Но скажите и вы мне, что же вы за человек, что служите немцам, а действуете как-то совсем особенно? Вы для них человек неподходящий, зачем же вы пошли к ним на службу?
— А вот хоть бы именно за тем, Алексей Михайлович, чтобы хорошим людям помогать!..
— А их водить за нос, обманывать!.. — вскрикнул Бурцев.
— Пожалуй что и так!
Бурцев подумал несколько мгновений, а потом вымолвил:
— Ну, поцелуемтесь еще раз! Кабы было побольше таких в Петербурге, как вы, то, быть может, все бы пришло к благому концу. Только вот что: трудное это дело, и смотрите, как бы тоже с вами не приключилось чего. Если будет какая проруха, то вам головы не сносить!..
— Мне головы моей не жаль. Я ею играю, правда, но это моя ставка, чтобы проиграть или выиграть некое душевное дело. Когда-нибудь, скоро, я поведаю вам все искренно. Вам одному на весь Петербург, потому что сердце мое лежит к вам, и Бог весть почему, — судьба. Или именно потому, что вы меня обидели, заподозрив, что я прислужник немцев.