XXVIII

Однако герцог-регент был отчасти прав, принимая некоторые строгие полицейские меры, так как в столице замечалось или, вернее, чувствовалось какое-то подспудное волнение, даже смятение. Все было тихо, но эта тишина чересчур походила на душное, мертвое затишье перед бурей.

В Петербурге был один сановник, особенно недружелюбно относящийся к Бирону уже давно, с первых дней его появления в России. Это был старик граф Головкин[40], жена которого приходилась двоюродной сестрой самой императрице и теткой Анне Леопольдовне.

Только благодаря этому родству, несмотря на частые жалобы Бирона, государыня постоянно защищала старика, убеждая любимца, что враждебность ее дальнего родственника ограничивается бурчанием на дому и даже в спальне, так как граф Головкин — человек уже хилый, часто хворал и лежал в постели.

Это родство с царицей, а теперь родство с Анной Леопольдовной ограждало Головкина от всяких покушений на него Бирона. Теперь, когда герцог стал вдруг полновластным и всемогущим решителем судеб всей империи, все недовольные сгруппировались вокруг Головкина.

Некоторые были, как и он сам, приверженцами принцессы и ее сына — императора, другие были, собственно, приверженцами цесаревны, имевшей, по их мнению, больше прав на престол, нежели младенец Иоанн. Но эти тоже группировались вокруг Головкина, так как у обеих партий был, собственно, один общий враг — ненавистный немец, облеченный теперь как бы императорской властью.

Таким образом, старик Бурцев бывал тоже часто на вечерних сборищах у Головкина и однажды взял с собой и своего нового молодого друга — Зиммера-Львова. Появление молодого человека в доме графа Головкина сначала многих встревожило, на него косились, зная, что Зиммер — клеврет Шварца, клеврета Бирона. Но после нескольких вечеров, проведенных у Головкина, Зиммер доказал всем, что, несмотря на свою службу в канцелярии герцога, он все-таки по душе, по своим личным убеждениям может скорей быть причтенным к приверженцам младенца-императора.

Только один старик Бурцев знал, что если бы этому Зиммеру было дозволено высказаться искренно, по душе, то, конечно, он оказался бы горячим приверженцем цесаревны, каким он стал с первого же дня знакомства своего и дружбы с ним, Бурцевым.

Однажды, когда еще не прошло недели со дня смерти императрицы и возвышения герцога, у графа Головкина, как всегда, ввечеру было многочисленное сборище. Явились и офицеры гвардии, и состоящие не у дел дворяне, и некоторые придворные. Все единодушно стали беседовать о том, как избавить Россию от ненавистного регента.

Присутствие на вечере нескольких лиц, близких самому принцу Брауншвейгскому, и, между прочим, присутствие начальника его канцелярии Грамматина еще более воодушевляло всех. Между прочим, от Грамматина, считавшегося вместе с тем и любимцем принца, все узнали, что принц и принцесса равно тяготятся регентством, ненавидя герцога, и молчат лишь из боязни. Регент якобы ради пользы государственной, ради спокойствия и порядка во внутренних и иностранных делах способен и принца, и принцессу выслать в Германию.

В этот вечер все единогласно решили начать тотчас действовать и просили советов и указаний Головкина, просили его даже встать во главе движения. Головкин или из осторожности и страха за себя, или, действительно, по своей старости и хворости объяснил, что, по его мнению, они должны поступить так же, как было поступлено по прибытии Анны Иоанновны в Петербург.

Тогда многие сановники и дворянство с князем Черкасским во главе явились к новой императрице просить изорвать условия, подписанные ею, и начать править по старому обычаю — самодержавно. Если князь Черкасский был главарем тогдашнего движения и важного события, то и теперь, по мнению Головкина, все должны были обратиться к нему же и просить князя стать во главе движения.

Все присутствующие единодушно согласились, и только один голос раздался против этого — голос Зиммера. Молодой человек объяснил, что, по его личному мнению, по тем сведениям, какие он имеет, князь Черкасский — близкое лицо, более близкое, нежели думают, к герцогу-регенту. Он никогда не согласится на низвержение его. Заявление молодого человека было принято странно, его будто заподозрили сразу в чем-то, хотя и не могли определить, в чем. В лукавстве?

На другой же день почти все, кто был вечером у графа Головкина, за исключением какого-нибудь десятка лиц, и в том числе Зиммера, все рано утром явились как бы депутатами к князю Черкасскому. Все заявили о своей приверженности к матери и отцу императора и желании, чтобы они были освобождены от власти, даже от гнета над ними регента. Всеобщее желание было видеть племянницу покойной государыни и мать императора правительницей до его совершеннолетия.

Князь Черкасский радушно принял всех, объяснился со всеми и попросил отсрочки до вечера, ссылаясь на множество серьезных дел. Все разошлись и разъехались, с тем чтобы быть снова ввечеру. Черкасский же, проводив последнего из гостей, тотчас же выехал из дому и через полчаса, сидя у регента, уже все дословно передал ему.

Ровно через два часа после этого все до единого человека, бывшие у князя со своим заявлением, были арестованы. Вечером все уже были подвергнуты пытке — не только ради сознания в своей вине, но и ради того, чтобы выведать имена других сообщников. И всякий, не стерпя пытки, оговорил еще несколько лиц.

Начальник канцелярии принца превзошел всех. Грамматин не только назвал несколько лиц, сочувствовавших их замыслу, но открыл и другой, более серьезный заговор, в котором участвовала масса офицеров Семеновского полка, вследствие того, что принц Брауншвейгский был в нем подполковником.

Этот заговор, известный, конечно, принцу, заключался в том, чтобы среди ночи весь полк двинулся во дворец и захватил герцога, а затем и всех его приверженцев по всему городу.

Грамматин прибавил, что самым деятельным его помощником был капитан князь Путятин, а этот последний, взятый в свою очередь, на пытке назвал по именам и всех других своих товарищей по полку.

В манифесте о назначении герцога регентом была выражена непременная воля императрицы, чтобы регент старался особливо уважать и всячески блюсти достоинство родителей малолетнего императора и относился к принцу Антону и к принцессе Анне с должным уважением, как к членам императорской фамилии.

Однако герцог через сутки вызвал к себе принца Антона и при нескольких десятках сановников и придворных начал выговаривать ему о его странном поведении. На целую грозную речь, настоящий выговор, принц не ответил ни слова и только в конце речи, передвигаясь на одном месте, машинально положил руку на эфес своей шпаги. Герцог, забывшись совершенно, в пылу гнева принял это за намек и вскрикнул, что и подобным образом он тоже готов потягаться с принцем.

В тот же день вечером он послал к принцу близкого человека, требуя, чтобы тот отказался от всех должностей и, между прочим, от командования гвардией. И через день отец императора был ничем, был почти частным человеком в Петербурге, даже не военным.

Герцог, конечно, с умыслом поступал так, не ради того, что действительно опасался происков принца, а чтобы показать пример всем другим. Всякий должен был рассудить, что если регент не стесняется с самим отцом императора, то что же будет со всяким простым человеком в случае какой-либо строптивости.

Впрочем, верный друг герцога, умный и энергичный фельдмаршал Миних оправдывал строгость его и советовал, не стесняясь, ограждать себя от всяких козней. Более же всего советовал Миних герцогу опасаться происков принца, который, конечно, должен втайне мечтать и желать сделаться регентом самому.

«Ласка и награды! Угрозы и ссылка! Вот два оружия, с которыми всегда победишь».

Так думал герцог. И он старался закупить врага, когда видел, что это возможно. Когда это не действовало, он отдавал приказ об аресте…

Загрузка...