В землянке было сумрачно и прохладно. Там, наверху, зависла в раскаленном душном воздухе под безоблачным сводом неба, пронизанная палящими лучами солнца, всеобъемлющая и, казалось, всепроникающая жара, а здесь от самих стен, выложенных необструганными досками, через щели между которыми время от времени с тихим шорохом сыпалась на деревянный неровный настил пола земля, веяло какой-то приятной сыростью.
Рядовой Глыба уже примерно полчаса разделывался с оставшейся в котелке от обеда гречневой кашей, лениво сгребая ложкой со стенок котелка отварную крупу, неторопливо отправляя ее в рот и так же без спешки с солидным видом работая челюстями, деловито поплевывая на пол попадающееся на зуб просо. Одновременно с этим Глыба вел неспешную беседу с сидящим за другим концом стола Синченко. Разместившись на сколоченном из обрубков табурете, Синченко усиленно драил свою винтовку, не поднимая головы и не прекращая своего занятия, отвечал Глыбе. Изредка со своих нар вставлял краткие реплики или замечания Архип Дьяков. Несколько человек отсыпались после своей смены, еще несколько были в охранении, сержант Дрозд отлучился куда-то по хозяйственным делам, и лишь Рябовский безмолвно и все так же на отшибе сидел в самом дальнем углу землянки.
Разговор тянулся долго и безо всякой темы: перескакивали с пятого на десятое, задавалось два-три вопроса, высказывалось столько же мнений или ответов, и вот уже речь шла совсем о другом. Поговорили о делах во взводе, отметили, причем все единодушно, что сержант стал последнее время что-то сильно зажимать выдачу продуктов из суточного пайка. В связи с этим упомянули и о поваре, который не далее как вчера обделил Глыбу щами и вдобавок вовсе не дал ему и Лучинкову хлеба. Посмеялись над Лучинковым, который в отличие от Глыбы, тут же потребовавшего своей порции, настоять на выдаче себе хлеба по неизвестной причине почему-то постеснялся. Досталось насмешек и на долю Золина, поделившегося с Лучинковым своей осьмушкой, пришли к выводу, что Золин тоже довольно странный, хотя, конечно, мужик добрый. Когда взводная тема была исчерпана, перешли к проблемам более глобальным, как то: например, что бы было, если война началась бы, скажем, на год позже или хотя бы этой весной. Тут ведущая роль принадлежала Дьякову, который решительно заявил, что было бы то же самое, потому что никто никому не верит, а за год ничего не изменишь, да и менять-то что-либо особого желания ни у кого не наблюдается. Синченко и Глыба ни возражать ему, ни соглашаться с ним не стали, и лишь последний, многозначительно поведя бровями в сторону подозрительно зашевелившегося в своем углу Рябовского, перевел разговор на более безопасную тему. Поговорили о рыбалке, о лошадях. Глыба рассказал историю о том, как у него перед самой войной пропала корова и как потом ее обглоданные волками кости нашли в овраге, а его, Глыбы, жена долго после этого плакала, но не по корове, а по тому, что плохая это примета. И действительно, меньше чем через неделю началась война, и его забрали в армию, и с тех пор он ничего не знает о своих родных, потому что их деревня теперь находится в глубоком немецком тылу… Синченко с горечью и злобой посетовал, что у него забрали коня в колхоз. Сразу же после войны с Польшей забрали. Столько лет был, и ничего, а как только Западную Украину присоединили—и нет коня. Потом и его самого в армию. Глыба опять покосился на Рябовского, и тогда Дьяков начал рассказывать о танках, давая технические характеристики новых моделей KB и Т-34. Но Глыба опять побоялся, что его собеседники выскажут, мягко говоря, что-нибудь нежелательное, и взял инициативу на себя, вспоминая разные забавные вещи из своей деревенской жизни. Наконец речь зашла о евреях. Первым о них упомянул Синченко, заметив, что сам Гитлер хоть по слухам и здорово их режет, но отношение к ним, на его, Синченко, взгляд, имеет, потому что-де читал он, будто настоящая его фамилия вовсе не Гитлер, да и с бабушкой у него вроде бы не все в порядке. Синченко даже вспомнил, где и при каких обстоятельствах читал — в одной польской газете, издаваемой для украинцев, когда ездил во Львов на ярмарку, как раз перед нападением Германии на Польшу.
— Агитация тогда шла, вот они и напечатали, — рассказывал Синченко относительно прочитанного. — Только как же его настоящая фамилия…
И он стал припоминать, перечисляя:
— Шильков, Шилков, Шильгубастер…
— Шикльгрубер, — подсказал Дьяков.
— О! Точно! — обрадованно воскликнул Синченко. — Шикльгрубер. А замаскировался под Гитлера. Зачем? Хотя вон Ленин — он тоже не Ленин, а Ульянов. Но тот хоть так и писал: Ульянов-Ленин. А этот фамилию чужую отхватил и помалкивает.
— Откуда ты знаешь, — возразил ему Дьяков. — Может, он у себя в Германии и не скрывает, что Шикльгрубер.
— Как же, держи карман шире, — недоверчиво усмехнулся Синченко и отрицательно покачал головой. — Тогда бы всем стало ясно, что он жид. И тогда он бы другую политику касательно евреев проводил. А тут суди сам, чистота расы… Славяне уже, по-ихнему, неполноценные, про жидов и говорить не приходится.
— Тогда скажи мне, зачем он, по-твоему, против своих же пошел? — настаивал Дьяков.
Подобный вопрос поверг Синченко в затруднение.
— Не знаю, — откровенно признался он.
— А! — торжествовал Архип. — Не знаешь, потому что не прав ты, парень. Шикльгрубер Шикльгрубером, а евреем он являться вовсе не обязан. А относительно перемены фамилии я думаю так: в партийных интересах. Опять же пример с Лениным. Скажи, зачем он фамилию менял? Отвечаю: конспирация. Ну там далее, перевороты, ответственное руководство партией и страной, это понятно. И остался Ленин Лениным. И с Гитлером так же. Так что он не еврей. Иначе бы не вел такую политику.
— Писали, что… — начал было Синченко, но Дьяков решительно перебил:
— Верь больше этим шляхтичам. Соврут — недорого возьмут! А на своих убеждениях я стою твердо. Вот тебе еще пример. — Он понизил голос. — Сталин ведь тоже не Сталин, а…
Осторожный Глыба, уже бывший до этого достаточно бледный, при последних словах Архипа поперхнулся кашей. Откашлявшись, сомкнул губы, уничтожающе посмотрел на Дьякова и, прошептав: «Рябовский сзади», высунул перед собой из-под стола сжатую в кулак кисть. Дьяков сделал вид, будто ничего не замечает, и нарочно громко произнес на всю землянку:
— А что, это ни для кого не секрет. Настоящая фамилия товарища Сталина — Джугашвили.
Глыба закачался на своем табурете, а на верхних нарах зашевелился младший сержант Уфимцев. Свесив вниз голову, сержант оглядел собравшихся мутным взором и хриплым со сна голосом пробормотал:
— Так точно.
После чего уронил голову на грудь, и через мгновение по землянке уже разносился его мерный басистый храп.
Дьяков и Синченко, запрокинув головы и схватившись руками за животы, беззвучно хохотали, Глыба, вцепившись пальцами в край стола, чтобы не упасть, готов был заплакать. Перехватив его несчастный взгляд, Дьяков, перебарывая распиравший его смех, вполголоса спросил:
— А что, Петро, хотелось сказать: «Рябовский, заткни уши!»
И, будучи не в силах больше сдерживаться, повалился на нары, уткнувшись лицом в рукав гимнастерки, лежал так, содрогаясь всем телом. Наконец оба, и Дьяков, и Синченко, успокоились, а когда поглядели на Глыбу, на лице его уже играла веселая улыбка. Обращаясь к Дьякову, Глыба заявил:
— Теперь я понимаю, за что тебя отправили на курорты Беломорья.
Лицо Дьякова на мгновение омрачилось, и, устремив ставший вдруг грустным взгляд куда-то в сторону, он печально произнес:
— К сожалению, там можно оказаться и за меньшее.
С минуту все молчали. Затем Синченко с видом непримиримого черносотенца произнес:
— А вообще-то все жиды сволочи.
— Не все, — покачал головой Дьяков. — Как и в любой нации, люди разные бывают. И евреи тоже разные. А сволочей и среди русских полным-полно. Что, разве не так?
— Среди жидов больше, — настаивал на своем Синченко.
— Нет, — снова возразил Дьяков. — Человек, я говорю слово «Человек» с большой буквы, весь заключен внутри. Его душа, его характер, как следствие его поступки, взгляды, оценки — все это внутри его существа, является его внутренним миром, миром, в котором царит разум. А разум не имеет национальности. Разум, культура поведения, образованность — все это вещи, которые нельзя загнать в строго ограниченные для каждой нации рамки. Либо они у человека есть, либо их нет. Независимо от национальности. Исходя из этого и людей оценивай.
— Ну ты и загнул… А как же кровь, признаки, передающиеся по наследству, отличительные черты каждой нации. Ведь они есть, что бы ты мне ни говорил тут. У каждого кровь по-разному играет. И это не переделаешь, нация такая, своя у каждого. И ведет человек себя в большинстве своем сообразно своей нации. Разве не так?
Синченко ждал ответа, заранее считая, что теперь уж Дьякову сказать нечего — против природы не попрешь. Но ответ последовал, неожиданный, серьезный и холодный:
— Ты рассуждаешь сейчас, Иван, как самый настоящий нацист. Только что ты ругал Гитлера и его политику, а сам, по сути дела, пришел к тому же. Ты предлагаешь отбирать людей не по интеллекту и добрым качествам души, а по крови. Я, может быть, даже неподходящее слово употребил — отбирать. Никакого отбора быть не должно. Ни отбора, ни оценки на «качество». В любом физическом теле, в любой оболочке, изображающей внешний вид человека, должен развиваться человек внутренний. И я еще раз повторяю: независимо от национальности. Иначе будет стая волков. Понял ты это, шовинист малороссийский?
Синченко молчал, но тут в разговор вмешался Глыба:
— Хорошо, Архип. Но давай рассуждать. Мы начали с евреев, к ним же вернемся. Обрати внимание, евреи есть, пожалуй, в каждой стране. И чем они занимаются? В большинстве своем это торговцы. Не будем разделять их на всяких-яких, там, на категории. И ты мне можешь сейчас опять доказывать, что я говорю — как ты там загнул — о неполноценности наций, но Иван прав — в каждом заложено что-то свое, в каждой нации. Заложено природой. Какие-то особенности характера, какие-то склонности и тому подобное. И одинакового «идеального» человека с большой буквы в любой внешней физической оболочке, как ты изволил выражаться, воспитать невозможно. Все равно заложенное возьмет свое, как ни крути. Но остановимся на евреях. К ним у меня отношение особое, прямо скажу — противное отношение. В моем понимании — торговцы, и все. Что хочешь продадут и что хочешь купят. Ничего святого у них нет, а самое главное — нет родины, наплевать им на нее. Это я больше всего в людях ненавижу, когда на родину наплевать. А евреи плюют, с детства их такими видел…
Глыба помолчал, потом произнес:
— У нас с Иваном, конечно, образованности не хватает тебе возражать да все обоснованно доказывать. Но евреи есть евреи. Других не трогаю, а эти. — Глыба вздохнул. — Ладно, зря мы об этом…
— Н-да. — Дьяков прищелкнул языком, обвел взглядом своих собеседников. — Да вы, ребята, я смотрю, националисты.
— Националисты? — переспросил Глыба. — Хорошо, я тебе такой случай расскажу. Из моей же жизни. Гражданская война была, голод, жрать нечего совершенно. Я тогда еще мальчишкой был, в городе мы жили, отец на станции сцепщиком работал. По весне погиб он: не рассчитали что-то, вагон на него налетел, между теми блинами железными его и прижало. В общем, на третий день помер. А семья большая, восемь ртов, я старший, кормить-то надо. Это мы потом к дядьке в деревню переехали… Ну как припасы к концу подошли, иду я в лавку на станцию. Деньги, понятное дело, не берут. Менять мне не на что. Так я и ходил в эту лавку надели две, клянчил, как последний нищий, упрашивал — не дают. Лавочник еврей, гнида, и гнида не потому, что еврей, а просто сволочь он, гад проклятый, как вспомню, кулаки чешутся. — По лицу Глыбы пошли красные пятна, кулаки сжались. Он говорил прерывисто, с остановками. — Но я тебе доскажу, Архип… Семья с голоду пухнет. Я и в долг просил, на коленях упрашивал, а он… он меня на улицу вышвырнул и пригрозил, что убьет, если еще приду. А я на другой день все равно иду. Пусть, думаю, убьет, хоть о еде тогда думать не надо будет. С утра в городишке нашем что-то непонятное началось: по окраинам шрапнель бьет, на одной из улиц перестрелка. Подхожу к площади, узнаю: большевичков-кормильцев турнули. Я в лавку. Вхожу «Пан Яков, — ему, — пан Яков, Христа ради…» Он меня в охапку и на улицу. Чуть прямо не под ноги коню. Оборачиваюсь — гляжу, казаки, впереди офицер в погонах. «В чем дело, хлопец», — спрашивает, по-доброму спрашивает. Разузнал, кто я есть и почему здесь, и кто и как со мной поступил. Я ему все начистоту выложил. «А ну на коня», — говорит. Я забрался к нему, он шашку вон и вперед… Дверь этому гаду к чертовой матери высадили, въехали в лавку прямо на коне. И айда направо и налево крушить все. Что, скажешь, белогвардейцы, погромщики? Нет, справедливость… А потом офицер этот мне и говорит — бери, парень, сколя унесешь. Я из амбара два пудовых мешка и упер. Волоком тащил. А еврей твой по заслугам получил али нет, скажешь?
— Частный случай, — живо отозвался Дьяков. — Что, на его месте не мог оказаться русский или хохол?
— Я тебе объясняю, какое у меня к ним отношение и почему. — Глыба пожал плечами. — Хотя ты совершенно прав. Но обида осталась, на всю жизнь…
— Это — твои личные амбиции… А ты смелый стал, — улыбнулся Дьяков, обращаясь к Глыбе. — «Большевички-кормильцы»…
И, кинув взгляд на фигуру Рябовского и еще раз посмотрев на Глыбу, Архип рассмеялся.
Петро тоже улыбнулся, потом, посерьезнев, заключил:
— Я правду говорю. Сколько лет жили, добро наживали, да Богу молились. Не понравился им устрой российский… Жуки навозные… Ай, — Глыба безнадежно махнул рукой. — А про евреев закончим. В конце концов они тоже люди. Все люди.
И, помолчав, добавил:
— Ты совершенно прав, Архип.
Синченко помалкивал. Наверху снова зашевелился Уфимцев, свесившись вниз, проговорил:
— И не надоело вам? Все уши уже прожужжали. Фриц не стреляет, сон уважает, так теперь эти будут…
И недовольный младший сержант отвернулся к стене. Дьяков хотел еще что-то сказать, но тут дверь отворилась, и вошел старшина Кутейкин с присущим ему последнее время мрачным видом.
— О чем разговор? — поинтересовался старшина.
— Да так… — пожал плечами Синченко.
— Они тут о межнациональном вопросе рассуждают, — продолжая лежать лицом к стене, пояснил сверху Уфимцев.
— У нас такого вопроса не существует, — все с тем же мрачным видом пошутил старшина. Но так как в каждой шутке есть доля правды, то в шутке старшины эта доля больше половины, а говоря проще, подобная реплика Кутейкина служила напоминанием всем троим поменьше болтать.
Дверь скрипнула еще раз, и на пороге показался лейтенант Егорьев. Впившись глазами в полусумрак землянки, он выискал в нем старшину и, облегченно вздохнув, произнес:
— Кутейкин, подойдите сюда.
Старшина повиновался. Пропустив его вперед, Егорьев вышел вслед и, притворив за собой дверь, взял старшину за локоть, сказав:
— Надо посоветоваться, Тимофей, пошли.
Синченко, Дьяков и Глыба стали готовиться заступать в охранение.