Все дальнейшее Синченко поведал лейтенанту полчаса спустя после их столь неожиданной встречи, и услышанное потрясло Егорьева…
К тому времени, как на позициях четвертой роты бой угас, Синченко, оглядевшись вокруг и придя к выводу, что в живых не осталось никого, выбрался из разрушенной траншеи и отправился назад, через поле, к реке, откуда еще доносилась стрельба. Спустившись вниз, Иван вплавь пересек реку и тут столкнулся с бойцами, как потом выяснилось, семьдесят восьмого полка, тоже входившего в состав дивизии полковника Себастьянова. Бойцы были под командованием незнакомого младшего лейтенанта, который, выспросив у Синченко, откуда он и что произошло с его подразделением, приказал двигаться со своими солдатами. Иван повиновался.
Вскоре они прибыли к месту дислокации одного из батальонов семьдесят восьмого полка, где оказалось множество солдат из разбитых наших частей и где Синченко встретил Дьякова и Глыбу
Не прошло и четверти часа, как батальон подвергся атаке немцев. Шквал огня и свинца обрушился на траншеи, а когда в атаку пошли немецкие танки, батальон, не имея средств их остановить, бросив позиции, пустился в бегство.
Несколько сот человек, охваченные паникой, спасая свою жизнь, бежали по голому полю, по пятам преследуемые бронированными машинами. Десятки живьем попали под гусеницы, под пулеметные очереди с танковых башен. Зрелище было ужасное, и до холмов добрались чуть больше ста человек. Все укрылись в лощине, танки свернули в сторону, и, когда меньше всего кто-либо ожидал, произошел заключительный и самый страшный акт трагедии…
Голос Синченко срывался, Иван задыхался от душивших его гнева и боли.
— Понимаете, лейтенант, когда никто не ожидал, когда все считали, что все позади, жестоко и, самое главное, бессмысленно с холмов ударили по нам пулеметы. И вы думаете, немцы? — выкрикнул Синченко. — НАШИ! И вы думаете, не знали, что по своим стреляют?! ЗНАЛИ! Хотя какие они, к черту, наши. Ублюдки, выродки… Мы напоролись на заградотряд, — продолжал Синченко. — Момент они уже упустили, оборона треснула, и решили сорвать злобу на нас. Сто с лишним человек, в упор, под пулеметы! Мы метались, запертые в этих чертовых холмах, и ложились замертво, рядами, один на другого! А они били, били безудержно, безрассудно!… — Голос Синченко перешел на крик. Немного успокоившись, Иван продолжал: — В конце концов мы пошли на них в атаку. Это было уже отчаяние, крик души. Куда там! Их по всему периметру больше полуроты, да еще пулеметы в придачу… Но несколько, в том числе и я, до траншей все же дорвались. И вы представьте, лейтенант, вы только представьте… — с наворачивающимися слезами боли и ненависти говорил Синченко. — …Здоровые, двухметровые парни, все как на подбор, вооружены, одеты, обуты — им бы воевать, а они по своим! Как же, особый полк НКВД, чоновцы проклятые… В упор, в упор!… Глыбу бедного, — продолжал Синченко, уже не скрывая и не смахивая текших по щекам слез, — в клочья штыками изорвали. Дьякова Архипа — ножом… Что же это такое, кто объяснит, почему?! Почему?! Сначала подставлять беззащитных людей под немецкие танки, а потом самим же, ударом в спину… Волки! Ненавижу, ненавижу и не прощу, не забуду! Никогда, никогда!…
Последние слова Синченко произнес тихим и злобным голосом, исполненным решимости и уверенности.
Егорьев молчал, широко раскрыв глаза и будучи не в силах осознать, понять услышанное.
— Затем пригнали два грузовика, — продолжил Синченко, — накидали туда вперемежку убитых и раненых, сколько влезло. Остальных на месте бросили. Нас же привезли — тут недалеко — на дорогу заброшенную какую-то, и как псов, как нелюдей по дороге расшвыряли… Тех, кто жив еще был, добили, а я… — Синченко дико усмехнулся. — А я сбежал. Зарезал конвоира — и ходу. Его же собственным ножом, пусть знают, так им надо, только так!… Я как их околыши вспомню — меня аж в дрожь бросает. Не могу забыть. Такое не прощается…
Егорьев как-то вдруг, сразу, понял и домыслил наконец все: рассказ Синченко, увиденное на дороге, эти «Казбек» и «Правда», найденные в пепелище знаки различия. Боже, как все страшно, кроваво, как все преступно. И прав Синченко — нет этому прощения.
— А зачем воротники рвали? — тихо спросил Егорьев.
— Какие воротники? — не понял Синченко.
Егорьев пояснил, что наткнулся именно на ту самую дорогу вчера днем и застал всех убитых с оторванными воротниками.
— Не знаю, — перекосился Синченко. — Наверное, чтобы следы замести. У нас ведь страшное дело, как любят все запутывать…
— Да, дело действительно страшное, — выговорил лейтенант. Потом спросил: — В тебя стреляли?
Синченко усмехнулся, сохраняя на лице перекошенное выражение ненависти:
— Дадут тебе уйти просто так! Стреляли и даже попали. — Синченко указал на свое перевязанное предплечье. — Я поначалу убитым прикидывался. Когда всех вываливать стали, тут я ближнему архаровцу его собственным тесаком кишки-то и выпорол… За Петро, за Дьякова, за всех остальных!…
…После разговора с Синченко Егорьев долго сидел молча.
«Ваня, я совсем запутался, я не знаю, как мне быть, что делать дальше, — хотелось сказать Егорьеву этому солдату. — Действительность страшна и полностью противоречит моим прежним взглядам. Я делаю этот вывод не только из случившейся бойни, он пришел ко мне раньше. Все кругом так жестоко, что даже можно усомниться, с кем и против кого воевать. Куда мне идти, что делать? Научи, дай совет, просто выслушай…»
Но лейтенант промолчал. В самом деле, чем может помочь ему Синченко? Разве что только просто выслушать его излияния души. Но кому это интересно. И Егорьев промолчал, хотя с этого момента начались, быть может, самые тяжелые для него раздумья — он впервые подумал, что все это происходит не где-нибудь, а в его стране, в его России, и он, лейтенант Егорьев, в первую очередь не советский, а русский. Он — человек, родившийся и выросший на этой земле, а не только служащий царящей здесь власти…