41

Они шли по лесу — уставшие, грязные, голодные. Приближался к концу пятый по счету день пути. Они не смотрели по сторонам, последние силы отдавая движению, а потому оказавшиеся впереди три фигуры были замечены лишь с расстояния в несколько десятков Метров.

Егорьев стал как вкопанный, инстинктивно протягивая руку к кобуре пистолета.

— Не двигаться! — раздалось впереди и послышалось лязганье затворов.

Слова были произнесены на русском языке, и у Егорьева тут же мелькнула мысль: «Свои!» Однако лейтенант через несколько мгновений осознал свою ошибку: приближавшиеся люди были в немецкой форме. Егорьев бегом кинулся назад, сзади грохнул винтовочный выстрел, но чей-то властный голос скомандовал:

— Прекратить стрельбу! Живьем брать, живьем!…

Лейтенант бежал, перескакивая через поваленные стволы деревьев, продираясь сквозь ветки. Преследователи не отставали, Егорьев споткнулся об корягу, растянулся во весь рост, но сейчас же вскочил и, в ту же минуту получив удар в спину, свалился опять. Вторично поднявшись и оборачиваясь, разглядел прямо перед собой какого-то человека и хотел было его уже ударить, как сзади чьи-то пальцы сдавили горло. Резким движением Егорьев въехал державшему со спины противнику локтем под дых, тот согнулся, захрипел, отпуская лейтенанта. Тут же Егорьев замахнулся кулаком, метя в лицо оказавшемуся впереди, но рука ушла в пустоту — человек увернулся от удара. Не успел Егорьев опомниться, как получил ребром ладони по шее, от чего запрокинул вверх голову, до боли прикусив губу. Через секунду лейтенанта ударили сапогом в живот и, когда Егорьев, изгибаясь, схватился руками за ушибленное место, стукнули двумя соединенными вместе локтями по спине, между лопаток. Егорьев простонал что-то невнятное и ничком упал на землю, потеряв сознание…

…Из темноты забытья стало постепенно выводить Егорьева начавшее вдруг болеть лицо — кто-то усиленно лупил его по щекам. Лейтенант приоткрыл глаза, пощечины прекратились, а во рту неожиданно оказалось что-то металлическое. Что это горлышко фляжки, Егорьев понял, лишь когда ощутил на нёбе нечто горячее, обволакивающее. Поначалу поперхнувшись, лейтенант сделал несколько глотков и, отворачиваясь от фляги, таким жестом показал, что достаточно.

Егорьев окончательно пришел в себя, огляделся вокруг. Он находился в просторной горнице деревенской избы, полусидел в уголку, привалившись спиной к бревнам и вытянув на полу ноги. Прямо перед Егорьевым сидел человек, очень похожий на Золина, с такими же усами и столь же добрыми глазами. Это почему-то сразу отметил Егорьев. Единственное отличие его состояло, наверное, лишь в том, что одет он был в немецкую военную форму. В остальном же сходство было совершеннейшее. Человек закручивал крышку фляги и, увидев, что Егорьев смотрит на него, улыбаясь, спросил:

— Ну что, сынок, живой?

Егорьев ничего не ответил, придя в полнейшее недоумение: куда он попал? Сначала гонятся по лесу, избивают до бессознательного состояния, а потом с отеческой заботой справляются о самочувствии. Снится ему все это, что ли? Непонятно.

— Да жив он, жив, нешто сами не видите, Аристарх Матвеич, — раздался рядом другой голос.

— Ну и слава богу, — отозвался удовлетворенно Аристарх Матвеич. — А то я уж забеспокоился, что насмерть забили парня.

К лейтенанту подошел человек и, нагнувшись и заглядывая в лицо, сказал:

— Ну здравствуйте, Егорьев.

Егорьев взглянул на подошедшего и… узнал в нем Гордыева.

— Та-ак…— протянул лейтенант, с кривой усмешкой глядя на Гордыева и на мгновение забывая свое положение. — Прихлебательствуешь, значит?

Егорьев кивнул на надетый на Гордыева немецкий мундир.

— Всяк волен понимать по-своему, — пожал плечами Гордыев. — Да вы садитесь. — Гордыев указал рукой. — Вон, за стол, прошу.

— Я с тобой за один стол не сяду, — отрицательно покачал головой Егорьев.

— А зря, — скривил губы в усмешке Гордыев. — Синченко вот, например, сел.

Егорьев метнул взгляд к столу: Синченко действительно сидел на табуретке, в чистой белой рубахе, держа раненую руку на перевязи. Встретившись глазами с Егорьевым, Синченко усмехнулся:

— Не смотрите на меня волком, лейтенант. Лучше садитесь, коли приглашают.

— Что это означает, Иван? — спросил Егорьев.

— Это означает, что я свой выбор сделал, — твердо и сурово пояснил Синченко.

— Что-что? — изумился Егорьев.

— Да, я остаюсь с ними. — Синченко кивнул на Гордыева и Аристарха Матвеича. — Остаюсь сражаться.

— Против кого сражаться и, ты подумай, вместе с кем? — воскликнул пораженный Егорьев. — Вместе с немцами, которые ведут войну против твоего же народа?

— У моего народа два врага: первый — большевизм, второй — фашизм. Я пришел к убеждению, что первый страшнее второго, — четко, будто заученно произнес Синченко бывшую совсем не в его манере выражаться фразу.

— С чьего голоса ты поешь? — с возмущением и в то же время пытаясь усовестить Ивана, проговорил Егорьев, уловивший фальшивые интонации. — Что ты говоришь, опомнись!

— Я все сказал. Может, немного непривычно для вас, но зато такими словами, которые формулируют для меня все совершенно четко,— холодно заключил Синченко. — И единственно, что я могу добавить, так это то, что я честный человек.

— Твоя агитация, шкура? — злобно взглянул Егорьев на Гордыева.

— Ну почему? — пожал плечами тот, добродушно улыбаясь. — У нас полная свобода выбора.

— Ага, — криво усмехнулся Егорьев. — Под дулом пистолета.

— Отнюдь нет. — Гордыев пожал плечами.

— Тьфу, смотреть противно, — поморщился Егорьев. — Что Гордыев жалкий прихвостень и выродок, мне известно уже дней десять…

Егорьев глянул на Гордыева, намекая тому на его побег. Гордыев невинно улыбнулся.

— Но от тебя, Иван, я такого не ожидал, — продолжал Егорьев. — Пойми, что ты себя запятнал, ты предал, все вы тут предатели…

— Что я предал? — вдруг озлобился Синченко. — Свой колхозный огород предал? Хозяйство, которое у меня отняли в тридцать девятом? А может, тех, на лесной дороге, которых убили большевики?

— Дурак! Родину ты предал! — в сердцах сказал Егорьев.

— А разве Родина не складывается из всего этого? — прищурился Синченко. — Или Родина — это то, что можно топтать и поганить, или просто пустой звук, о котором вспоминают лишь тогда, когда теряется не родная земля, а власть на этой земле? Я не собираюсь защищать эту власть!

— Лучше быть один раз запятнанными, как вы выразились, чем всю жизнь провести в боязни и бесправии. Мы хотим видеть свой народ свободным, и мы верны ему! — вдруг преобразившись, заговорил горячо и Гордыев.

— Да вы уже изменили своему народу, пойдя на союз с немцами! — отвечал Гордыеву Егорьев, сам того не замечая, как втягивается в спор. — Погляди, что в тебе народного. Даже форма на тебе немецкая, а ты о народе заговорил. Ты же его и убивать пойдешь вместе со своими хозяевами!

— Да не стройте вы здесь из себя эдакого красного героя, удальца-храбреца, — поморщился Гордыев. — И говорите спокойнее… Да, может быть, мы поступаем не лучшим образом, но иного выхода нет: из двух зол выбирают меньшее, — серьезно заметил Гордыев.

— Ну-ка, разъясните, — кривя губы в иронической усмешке, сказал Егорьев.

— Пожалуйста: мы идем на союз с немцами, сознавая, что они наши враги, есть и будут. Но цель такого союза — раздавить врага более страшного. И другого такого случая может и не представиться.

— Как же вы потом отделаетесь от немцев? Они ведь тоже, чай, не пахать на русских идут?

— Мышление народа таково, что он с гораздо большей сплоченностью пойдет против врага внешнего, нежели сумеет сбросить внутреннего. Мы же руками немцев задушим красных, а там и немцев к чертовой матери!

— Это подло, не говоря уже о том, что очень рискованно и, почитай, лишено шансов на успех.

— Отнюдь нет, — покачал головой Гордыев. — Шансы есть. А насчет подлости, жестокости, несправедливости — мир такой, и ничего тут не поделаешь.

Егорьев молчал — с этим не согласиться он не мог.

— И повторяю, — продолжал Гордыев, — другой возможности может и не быть. Если эту войну выиграют большевики, они во сто крат сильнее затянут петлю на народной шее. Да и сама война — сколько бессмысленных жертв она уже принесла России.

— Согласен, война ведется во многом бездумно, — уже несколько спокойнее говорил Егорьев. — Но эта война — справедливая. Мы защищаем свою Родину. Глупо было бы желать разгрома боеспособной армии и потом вдаваться в какие-то там туманные авантюры.

— Эта война — преступная. Вы пересажали и перестреляли всех мало-мальски мыслящих, а теперь недостаток ума компенсируете огромными потерями, чтобы хоть как-то выровнять положение. И это вы называете боеспособной армией! А в тылу устраиваются повальные наборы, и этому подбирается высокое название — самопожертвование во имя Родины. Преступление это, перед народом преступление. За это всех руководителей стрелять надо.

— Немцы, скажешь, потерь не несут?

— Несут, но в десятки раз меньшие… Кстати, они на Волгу метят. А это… — Гордыев покачал головой. — Я, конечно, не стратег, но, по-моему, настает крышка Стране Советов. И, как истинно русский человек, я об этом с радостью говорю.

— Врешь! Им и до Дона-то не дойти! — обозлился Егорьев.

— Дон они уже форсировали, к вашему сведению, — спокойно заметил Гордыев.

Егорьев на некоторое время замолчал, ошарашенный такой новостью. Да и вообще все сказанное здесь Гордыевым во многом отвечало на раздумья Егорьева. Но идти на союз с кем-то, заранее зная, что предашь его, а потом надеяться на нелепые авантюры, ставя при этом на карту свою страну, — этого Егорьев принять не мог. Такие условия игры были не по нему.

«Отчего я так окрысился на него? — думал лейтенант. — Ведь я сам хотел совета, разъяснения. Пожалуйста, вот они, разъяснения, я же встречаю их в штыки. А ведь все это не лишено смысла и, что самое главное, не лишено правды. Уж не есть ли это один из путей к достижению народного благоденствия?…»

Но совесть и еще что-то непонятное не давали покоя лейтенанту. Не достигаются предательством благородные цели.

«Так-таки и благородные?» — мысленно поймал себя на этом слове лейтенант.

Происшедшее в последние дни, да и сделанные раньше наблюдения, привели Егорьева к выводу, что действительно все совершаемое кругом жестоко и преступно. Но совершается ли это той властью, которой он служил, или же происходящее есть результат определенных недочетов и непродуманных сторон этой власти, не истинное ее лицо? Действительность, такая, какая она есть, что это — случайность или же закономерность? В зависимости от ответа на этот вопрос Егорьев мог бы дать оценку позиции Гордыева. Но ответ лейтенант найти не мог, а потому услышанное подвело Егорьева лишь к дальнейшим раздумьям, но не к выводу.

А Гордыев тем временем продолжал:

— Представьте, что будет, если победят немцы?

— Геноцид против славянского населения, — отвечал Егорьев. — Он и сейчас идет в оккупированных территориях

— Верно. Но геноцид влечет за собой ответную реакцию — усиление партизанского движения. Сейчас это движение разворачивается под эгидой восстановления Советской власти, — развивал далее свою мысль Гордыев. — Красную Армию ждут как армию-освободительницу. В этом, кстати, сами немцы виноваты, нельзя так с людьми обращаться. А стоит эту власть и возможность возвращения Красной Армии ликвидировать — и что будет? Вы думаете, борьба утихнет, потеряет смысл? Как бы не так. Останется геноцид, останется и борьба. Только тогда она перерастет в борьбу освободительную с единственной целью изгнать оккупантов, а не в борьбу за восстановление Советской власти.

— Тут-то и подоспеете вы, — подсказал Егорьев.

— Нам останется лишь поставить перед этой борьбой правильную цель.

— Какую же?

— Возвращение всего на круги своя. Вернуть России законное правление, можно даже государя-императора, только на конституционных началах, слыхали, как в Англии?… Словом, все то, что было утрачено в семнадцатом году. Ну и, разумеется, окончательно искоренить любые коммунистические поползновения.

— И вы думаете, народ вас поддержит?

— Да, я уверен, потому что народ обманули. Обещали все — и не дали ничего, кроме плетки и пули. Спросите-ка, кто хочет сейчас жить, как в году эдак в тринадцатом? И девять из десяти, если не все десять, почтут вас за благодетеля, если вы вернете им тринадцатый год. Хватит борьбы за светлое завтра, люди — и это естественно — хотят жить сегодня, понимаете, сегодня! Поэтому в поддержке я не сомневаюсь.

— Сейчас, конечно, у многих затуманены мозги, — продолжал Гордыев после некоторого молчания. — Но прозрение наступит. Наступит, как только падет эта тиранская система. Большевики здорово успели поднакачать в головы своей отравы, но правда, истина, свое все же возьмет, как ее ни скрывай, как ни заколачивай.

— Вы верите, что будет именно так? — спросил Егорьев.

— Трудно сказать, — пожал плечами Гордыев. — Все зависит от немцев. Хотя в их победе вряд ли уже можно сомневаться.

— Значит, вы не оставляете Красной Армии никаких шансов на успех?

— Красная Армия может победить лишь в том случае, если утопит немцев в крови собственных солдат и офицеров. Вы же как воюете: в атаку, за Родину — и пошли под пулеметы. Конечно, страна большая, народу много, что его жалеть-то во имя правого дела. Но тогда победа будет страшнее поражения. Не те масштабы, чтоб шутки шутить. Ведь (я к примеру говорю) чтобы одолеть немцев, не один год еще понадобится. А что будут стоить эти годы? Напряжение всех сил тыла и фронта. А это многомиллионные жертвы. И во имя чего? Чтобы тебя по окончании войны снова продолжали угнетать? Вот теперь и выбирайте, что более приемлемо для народа. И чем быстрее кремлевских кровососов вышвырнут из страны — а это, повторяю, могут сделать только немцы, поэтому мы и должны сейчас им в этом помочь, — тем скорее мы сможем направить борьбу народа в верное русло. И тем меньше будет жертв. Вы, я думаю, вряд ли сможете меня упрекнуть в жестокости к своему народу.

— Получается измена на измене, — покачал головой Егорьев.

— Поймите: победа большевиков несет за собой окончательную деградацию людей, превращение их в животных, в винтиков, — заверил Гордыев.

— Вы хотите убить сразу двух зайцев. А как известно, за двумя погонишься, ни одного не поймаешь.

— Я хочу видеть Россию такой, какой она была Богом создана: великой, процветающей, счастливой, а не нищей и истекающей кровью.

— А как вам такое выражение насчет того, что страдание создает человека? Это, помнится, из церковной философии, а вы ведь за Бога стоите, не правда ли, а? — подбросил вопрос Егорьев.

— Это, конечно, так. Но можно потерять из виду границу между страданием, то бишь, соответственно, терпением и началом необратимых процессов в сознании людей, когда они начинают превращаться в рабов, и в первую очередь рабов в моральном отношении. Так что с церковью не надо передергивать — опасно, — очень серьезно отвечал Гордыев.

— Может быть, я бы и согласился с вами, — после некоторого раздумья сказал Егорьев. — Но становясь на путь предательства, вы не достигнете ничего. Удел таких, как вы, — умереть на чужбине, забытыми всеми. Мне с вами не по пути.

— Я в этом нисколько не сомневался, — усмехнулся Гордыев. — Вы слишком отравлены идеологией, чтобы рассуждать здраво.

— Не поэтому, — возразил Егорьев. — Никогда нельзя считать, что цель оправдывает средства. Может, и есть что-то преступное в нашей политике, кровь проливать, и невинную в том числе, — преступно. Но вероломство — преступление еще большее.

— В таком случае вы захлебнетесь кровью.

— Но и так, как вы, не поступают.

— Что ж ждите, рассуждайте. Досмотрим, чего вы дождетесь. Клин клином вышибают, запомните это, лейтенант. Это не от души идет, но иначе нельзя — таков мир, повторяю я вам. Иначе — сдохнем все. Но по мне лучше умереть человеком с надеждой на правду, чем жить во лжи тупой свиньей. Помните об этих гранях, лейтенант!

— Совесть иметь надо, — заключил Егорьев.

— Ждите, ждите, совестливые. Но только учтите, что и вы, такие, что о совести рассуждаете, тоже палачи… А теперь можете идти…

— Что? — не понял Егорьев.

— Я вам говорю: можете идти отсюда на все четыре стороны, — повторил Гордыев.

— Отпускаете, значит? — усмехнулся Егорьев, глядя на Гордыева с недоверием и удивлением.

— А на что вы мне нужны? — презрительно отвернулся в сторону Гордыев.

— Скажите, Гордыев, а кем вы были в девятьсот тринадцатом году? — спросил вдруг Егорьев.

Гордыев бросил на Егорьева удивленный взгляд: дескать, а тебе-то что до этого? Но потом все же ответил:

— Унтер-офицером отдельного кавалерийского полка.

— А, так, значит, вы белогвардейский реваншист? — полушутя-полусерьезно бросил Егорьев.

— Э-эх, — горько усмехнулся Гордыев, видимо, вспоминая о былом. — Я в шестнадцатом с германской вернулся с осколком в боку и до двадцать девятого трудился не покладая рук. Мне в гражданской воевать не пришлось — хозяйство, понимаете ли… Как же, много добра нажил! Вы, лейтенант, еще, наверное, пешком под стол ходили, а я в казенном ватнике Сибирь осваивал. Туда попадешь — о многом передумаешь. Да и не буду душой кривить — на многое мне там глаза открыли, довели, так сказать, до понятия…

Егорьев потупился.

Гордыев глядел на него искоса, усмехнулся.

— Я тут, кстати, своего бывшего эскадронного встретил, — после некоторого молчания продолжил Гордыев раздумчиво. — Ротмистр Шеель… Прямо на него выскочил, когда от вас к немцам рванул. Чудны дела твои, Господи! Он батальоном командует. Гауптман. Из балтийских немцев. В четырнадцатом, в Восточной Пруссии, я его из-под огня раненным вынес. Так что не думайте, что я только стрекача задавать умею.

Егорьев молчал.

— Столько лет прошло, а он помнит! Первым меня узнал. Всю ночь проговорили… Собственно, благодаря ему я сейчас тут… Кстати, Шеель до сих пор очень тепло отзывается о России.

— Что не помешало ему пол-России с боями пройти и здесь ребят наших раскатать, — зло процедил Егорьев,— Нашелся друг сердечный, таракан запечный…

— Дураков бьют, — пожал плечами Гордыев.

— А вы умные?

— А вы хоть чуток мозгами пораскиньте, лейтенант. Вот мы с вами оба русские, а уже по разные стороны оказались.

— Ну, прямо как в гражданскую! — попытался съерничать Егорьев.

— Получается, что так, — смотря прямо в глаза лейтенанту, очень серьезно проговорил Гордыев.

— Брехня! Вы просто изменник.

— Ладно, закончим. Вам, наверное, харч нужен? Сообразим…

— Что-то вы ко мне очень подобрели в последнее время, Гордыев. Последний раз, помнится, не так вежливо прощались, — сказал Егорьев, намекая на все тот же побег Гордыева, когда свалил тот лейтенанта ударом, затмившим сознание. Сказал, чтобы этим неприятным воспоминанием вытеснить неожиданно появившуюся жалость к этому человеку от сказанных им нескольких слов о своей судьбе.

— Вообще-то вы правы, — заметил Гордыев. — Мы не каждого с таким почетом провожаем.

— Хорош почет — сначала в морду…

— Ну, это, скажем, не я. Это Федот вас так отчублучил. У него в гражданскую продотрядовцы всю семью вырезали, так что больно он зол на вашего брата, большевика… Да и меня вы, лейтенант, не обидели: попотчевали локоточком. Так что мы квиты, хе-хе!

— Ну а все же раскройте секрет — на кой черт вы здесь сосредоточились?

— Да вот, задерживать сбившихся, так сказать, с верного пути защитников социалистического отечества. Их нынче тут много шляется — за сутки до двух десятков вылавливаем. Все голодные, навроде вас, вот и прутся на хуторок — авось чего-нибудь пожрать перепадет. Тут мы их и забираем.

— И куда дальше?

— Военная тайна.

— А-а, понятно, — протянул Егорьев.

— Нет, вы не подумайте, что мы их… — Гордыев провел большим пальцем по шее и прищелкнул языком. — Мы не какой-нибудь там Наркомат Внутренних дел СССР — мы люди гуманные, предоставляем полную свободу выбора. — Ну и тех, чей выбор совпадает с моим, передаем, так сказать, немецким властям, — докончил Гордыев.

— И что там с ними дальше происходит, вас не касается, — произнес Егорьев. — Хороша гуманность к своим же соотечественникам…

— Идет война! — резко, с суровостью перебил лейтенанта Гордыев. — Или вы хотите, чтобы мы пеклись о преумножении красного войска?… Да еще неизвестно, где они дольше проживут — в немецком плену или в Особом отделе, если до своих доберутся. У вас же бдительность через край хлобыщет… Еще, кстати, неизвестно, как с вами поступят, если выберетесь…

— А вы меня не пугайте.

— А я вас и не собираюсь пугать. К тому же, — продолжал Гордыев, — отчего вы думаете, что здравомыслящих людей так уж и мало? Вот Синченко, например, порядочный человек, и если исходить из вашего числа, то на нашу сторону переходит, почитайте, половина.

— Я, по-вашему, непорядочный…

— Вы — мой идеологический противник, что вас задерживать… Идите своей дорогой — время нас рассудит. Осознаете вы, не осознаете — Бог с вами. В конце концов, вы мой бывший командир. Так что идите…

— А вот и провиант-с, — произнося на старинный манер последнее слово с буквой «с», подошел к Гордыеву с Егорьевым Аристарх Матвеич, держа в руках аккуратно завязанный вещмешок.

— Этот что, тоже из окруженцев? — поинтересовался Егорьев, когда Аристарх Матвеич, передав лейтенанту мешок, вышел.

— Этот? — На лице Гордыева изобразилось неподдельное веселое изумление. — Не-е, Аристарх Матвеич и еще Федот, ну второй, что вас образил, эти — из-за границы прибыли. С бароном Врангелем Крым отстаивали. Вот уж кто реваншист так реваншист! — И Гордыев искренне расхохотался.

Закинув вещмешок за спину, Егорьев вышел на крыльцо. Уже на дворе его догнал Синченко, с сожалением, но тем не менее с решимостью в глазах сказал:

— Не судите строго, лейтенант. И честное слово, я бы не хотел встретиться с вами когда-нибудь в бою.

— Так не приведи Бог нам встретиться вообще, — отвечал Егорьев с грустью.

Синченко на минуту замялся, словно хотел что-то сказать, потом все же вымолвил:

— Руки вы мне, конечно, не подадите.

— Отчего же?

И, крепко пожав руку Синченко, не ожидавшего такого, Егорьев направился к лесу, сказав напоследок:

— Прощайте. И всего вам хорошего.

Загрузка...