В колхозе «Память Кирова» мне все знакомо: и люди, и поля, и заросшая белыми лилиями колдовская речка Битюг.
В день, с которого начинается этот рассказ, первым мне встретился бригадир Иван Харитонович. Он только что вышел из правления и был чем-то удручен. Поздоровались. Я спросила, что его расстроило.
— Да как же: пятеро мужчин уговаривали норовистую девчонку работать на свекле, а она ни туды и ни сюды.
— Надо было позвать на подмогу одну женщину, — сказала я.
— Матрену Федоровну, — сразу догадался бригадир. — Ей-то каждый подчинится. Да она говорит: «Председательская власть не палка, чтобы ею из лодырей пыль выбивать. Надо их сообща встряхнуть». Вызывали мы самых упорных на бригадный совет... никакого толку. Теперь передаем дело в полевой суд.
— «Полевой суд»? — изумилась я. — А что это такое? Не слишком ли грозно?
Иван Харитонович засмеялся:
— Вроде трибунала... Женщины их будут судить прямо на свекловичном поле. В обеденный перерыв. Приезжайте.
В конторе правления я увидела ту самую «норовистую девчонку», о которой говорил бригадир. Лида Мягкова, по мужу Куманикина, стояла возле стола секретаря, ожидая, когда ей по всей военной форме отстукают на машинке повестку на суд. От ее крепко сбитой фигуры веяло уже зрелой силой, а лицо с нежным овалом подбородка, с припухлыми губами было совсем юным, почти ребяческим. В глазах стояли слезы, вот-вот готовые брызнуть.
Но расписалась Лида за повестку твердо, решительно, зло. И быстро вышла, почти выбежала.
Через несколько минут приехала с фермы Матрена Федоровна Тимашова, председатель колхоза.
Матрене Федоровне сейчас сорок восемь лет. Она стала дородной, но черты лица ее по-прежнему красивы и всегда одухотворены живой мыслью. Она рассказывает мне о женщинах, которых совет бригады решил поставить перед общественным судом. Трое из них волынят и прогуливают, ссылаясь на мнимые недуги. Четвертая — Лида — статья особая.
— Думаю я о ней, — говорит Матрена Федоровна, — и вспоминаю старую крестьянскую поговорку: «Учи дитя, пока поперек лавки укладывается, а когда вдоль ляжет — поздно учить!» Все тут верно, кроме одного слова: не поздно, а трудно! И труды эти ложатся теперь на нас, колхоз. Родители больше за свое возлюбленное чадо не отвечают, считай, вырастили, сдали обществу... Так и с Лидой. Получили мы подарочек от соседей — она ведь не нашего села; если бы своя, с молочных зубов известная, может, скорей бы к ней нашли подход. А пока еще и муж с нею фунт соли не съел, не то что пуд.
Тимашова советует мне до начала суда побывать в семье Лиды.
И вот я беседую с теткой Василия Куманикина, вырастившей и воспитавшей его. Старая колхозница сидит пригорюнившись, говорит будто сама с собой:
— Жалко Васю, дюже человек хороший, смирный, трудолюбимый (это не обмолвка, она все время так произносит — «трудолюбимый», и мне почему-то слышится в этом особый оттенок. Будто не только сам Василий любит труд, но и труд его любит). У нас вся семья трудолюбимая, — продолжает размышлять вслух Григорьевна. — Мне седьмой десяток, а я еще прошлый год на свекле работала. Сахару много получила.
— А Лиду дома к крестьянской работе не приучили. Отца у нее нет, мать на конном заводе сторожем, что ли. Спрашивала с нее только ученье. Она, Лида, хорошо грамотная и самолюбимая (это тоже не оговорка!). Ей от людей совестно, что она по крестьянству неспособна. Вася ей на все уступки идет. Обещает и возить свеклу с ее поля, и помочь копать... А она уперлась — ни в какую... Всему колхозному начальству отпор дает, не то что нам.
В чем другом она, Лида, ухватистая, проворная. И собой — цветок лазоревый! А в колхозе работать не хочет. Вот беда, вот горе, не знаем, как его избывать... Вася уже и голову повесил.
Время подвигается к обеду. Приехал на велосипеде Василий. Худощавый кареглазый парень с чуть вьющимися каштановыми волосами. Смотрит муж Лиды настороженно, даже как будто недружелюбно. Говорит медленно, с паузами:
— Ее характер не переделаешь... У нее своя голова на плечах... Вон ее повезли на «Победе». Дождалась чести...
Это, последнее, — уже с болью.
«Победа» остановилась напротив избы. Очевидно, поджидают меня. Я прощаюсь, иду. В машине действительно Лида, с нею Иван Харитонович и Матрена Федоровна.
По пути в поле расспрашиваю Лиду о недавних школьных годах, о подругах, о ее новой взрослой жизни. Она смотрит открыто, говорит бесхитростно, судит обо всем, может, немного и наивно, а в общем-то здраво и честно. Положительно она мне нравится, эта Лида!
И только один вопрос мы с нею так и не затронули: куда и зачем мы едем.
Полевой стан бригады. Тракторная будка. Около нее без особой ухоженности оставлено несколько сельскохозяйственных машин. Матрена Федоровна указывает на них бригадиру, и оба без слов понимают друг друга. Возле стены ржи стоит наготове трактор. Видимо, здесь будут убирать не самоходным комбайном, а прицепным. На расчищенной площадке бочки с горючим и порожние. А перед будкой полянка вся в пышной июньской зелени, в ажурных метелках трав, в белых цветах дикого клевера.
Колхозницы приехали на грузовике одновременно с нами, усаживаются в тени будки. Но хотя и лето, задувает довольно прохладный ветерок. Как бы не просквозило. И некоторые перебираются на солнышко.
Ответчицы сидят отдельно. Никто не поставил здесь «скамью подсудимых», и никто не указывал им их место. Но как-то само собой получилось, что они обособились.
Вот-вот должны подъехать еще две звеньевые, и в ожидании их кое-кто из женщин, отодвинувшись в сторону, закусывает: время-то обеденное. Другие негромко толкуют между собою о предстоящем суде.
— Суд, слово-то какое, — горестно говорит пожилая колхозница. — Глаза бы от стыда полопались.
— Да ведь это какие глаза, — возражают ей. — Если хрустальные, они сразу лопаются, а иные, как фары, хоть на столб налетят — не сразу расколются.
В соседней группе разбитная женщина допытывается:
— Имеем мы полное право судить? У дедушки, помню, было присловье: «Суди меня судья губернска, я не баба деревенска».
— Эка, вспомнила, — обрывают ее смехом.
Рядом журчит низкий переливчатый голос:
— И собой не хвалюсь, и людей не хаю...
Навстречу ему напористо взлетает:
— Нет, ты, Дарья, тут не права, в корне не права.
Председатель товарищеского суда, заведующий свинофермой Федор Егорович Болычев, Матрена Федоровна, Иван Харитонович и несколько женщин садятся рядком напротив всех остальных. Вот тут для них принесли было из тракторного вагончика скамью, но судья отодвинул ее в сторону, чтобы «не возвышаться над народом».
Председатель объявляет заседание открытым. Он соообщает, что в суд поступило заявление от совета бригады на женщин, уклоняющихся от колхозных работ. Оглашает это заявление, потом поочередно дает слово ответчицам:
— Аграфена Михайловна, просим вас объяснить суду...
Поднимается рыхлая, расплывшаяся женщина. О таких в народе метко говорят — квашня.
— У меня гипертоника, — ноет она, — я глюкозу летось укалывала!
И снова — плюх на свой расстеленный на траве ватник. В рядах колхозниц смех. Все знают причину Груниного недуга.
— Блины надо поменьше маслить... Пироги пореже печь, — раздаются голоса.
— Как ты, Груняша, столько тела на себе носишь? Ты потрудись на свеколке, немного скинешь: тебе легче будет, — серьезно, сочувственно советует та колхозница, что говорила о стыде.
Федор Егорович звенит гаечным ключом о какую-то железку. Встает для объяснений Наталья Яковлевна. Она явно прибедняется, оделась во все старое, говорит невразумительно.
Третья ответчица — Ирина Михайловна — сразу начинает плакаться:
— Все на меня, как на мокрую мышь... Я живые мощи, меня ветром качает.
Тут председатель суда дает справку, что сегодня, когда за нею заехали, эта женщина, которую «ветром качает», таскала кирпичи, готовясь класть новую печь. А Иван Харитонович добавляет, что ведерные чугуны с картошкой для свиней ее тоже не обременяют. Но если войдешь ненароком и она увидит «начальство», чугун, будто самосвал, так и опрокидывается на загнетку. У Ирины Михайловны внезапный прострел в пояснице. Вопит, хоть «скорую помощь» вызывай.
— Это ее повадка... Артистка... Любит представления разыгрывать, — перешептываются женщины.
Слово предоставлено Куманикиной Лидии Сергеевне. Но Лида не встает: должно быть, она к новой своей фамилии не привыкла и по отчеству ее еще никогда не называли. Соседка слегка толкает ее. Лида вскакивает. Лицо залито жарким румянцем: ну прямо лазорев цвет!
— Лидия Сергеевна, объясните суду, — говорит Федор Егорович, — почему вы нанялись маляром на строительство сельпо, а на прополку колхозной свеклы не ходите?
В одно мгновение кровь отхлынула от щек Лиды. Вместо трогательной, смущенной девочки перед нами, вскинув голову, стоит упрямица. Заносчивая, дерзкая.
— А мне больше нравится вверх глядеть, чем вниз! — почти кричит Лида с вызовом. — Вот и все! И на том до свиданья.
Она пошла было прочь. Но председатель суда строго велит ей сесть на место, и, поколебавшись еще мгновение, Лида садится. Видимо, вспышка ее угасла.
Сейчас выступит бригадир Шошин. Он, один из всех, пересел на скамью: должно быть, затекли ноги. Ивану Харитоновичу лет тридцать пять. Плотный, уже полнеющий, лицо чуть одутловатое, русые волосы гладко зачесаны назад, брови выгорели от солнца, на левой руке несмываемый след мальчишеской дурости — татуировка.
Иван Харитонович держит речь. Слог его выступления местами излишне приподнятый, напыщенный:
— Ваши прогулы — язвы на теле нашего колхоза. Горе цыпленку, который не пробьет свою скорлупу, чтобы выйти на свет (это о Лиде). — Но говорит он горячо, искренне. И мысли правильные. — Нам не интересно человека под откос пустить. Мы к вам гуманно относились. Увещевали вас. А теперь, как ни горько, вынуждены наказывать.
Тут все верно, возразить нечего. Почему же слушают бригадира плохо? Женщины перешептываются, даже усмехаются. Кто-то из ответчиц выдыхает слезливо:
— Эх, Иван Харитонович, чьи грехи закрыты, а наши все наружу...
И вдруг мне припоминается все, что я в разное время слышала о Шошине. Иван Харитонович окончил межобластную школу председателей колхозов, но, как небезосновательно гласит молва, до председателя пока не дозрел, а в бригадирах уже перезрел. Водятся за ним грешки. И однажды случился большой конфуз. Дело было так.
Дошла до Воронежа молва, что в колхозе «Память Кирова» хорошо работают дошкольные учреждения. Облоно направил сюда комиссию перенять опыт. Комиссия побывала во всех пяти яслях и детсадах и осталась очень довольна их чистотой и детским питанием. Когда комиссия осматривала последний детсад, польщенные похвалой воспитательницы вздумали устроить экспромтом художественную часть.
«У нас дети и стишки знают, и песенки. И танцуют», — рассказывали они наперебой.
«Молодцы, молодцы, ребятки, — благодушно пробасил дядя из облоно. — А ну, кто прочитает стишок?»
«Я», — поднялась загорелая ручонка. Трехлетний карапуз, распихав товарищей, протискался вперед, не переводя духа выпалил:
Бригадил, бригадил,
Лохматая сапка,
Кто пол-литру поднесет,
Тому и лосадка.
Малыши засмеялись, дружно захлопали. Из вежливости аплодировали и члены комиссии. Потом среди взрослых наступило замешательство. А ребятишки веселились как ни в чем не бывало. Девочка лет шести не без коварства спросила:
«Про кого это?» — и спряталась за спины подруг.
«Пло моего папаску», — с торжеством ответил малыш.
Святая невинность детства!..
Пришлось правлению колхоза срочно разбирать назревший вопрос о злоупотреблениях бригадира. Не помню, сняли тогда Шошина или ограничились взысканием, но в общем отстраняли его от руководства бригадой уже не раз. Потрудится рядовым — вроде исправился. А так как человек он грамотный, толковый, организаторские способности есть, то через годик... опять бригадирствует.
Смотрю я на него, произносящего гневную речь, и с огорчением думаю, что обвинителем следовало выдвинуть более безупречного товарища. А то как бы не пошел суд наперекосяк.
Этого не случилось. Женщины заговорили, и в словах их было как раз то, что потом прозвучало на всю страну в прямом, обжигающем суровой правдой выступлении Надежды Григорьевны Заглады: призыв к совести колхозника, боль за обиженную землю, способную платить самым щедрым урожаем за честный труд. Одна звеньевая все старалась подбодрить Лиду:
— Ты про Настю Пастухову слышала? Вот женщины сидят, не дадут соврать. Привез ее наш парень из Калининграда: служил там, ну и поженились. Она природная городская, воду всегда брала из краника, молоко покупала в бутылках. Другая бы стала мужем командовать, в город его тянуть. А Настя пришла в колхоз с чистым сердцем, как в родной дом. За всю работу стала браться безотказно. И пай на свекле взяла, хотя свеклу никогда в глаза не видала — нам она призналась.
Мы ей выдернули для образца свекловичный росток и несколько разных сорняков. Она идет по рядку, их в руке держит, на них поминутно взглядывает. Полет, как по складам читает. Ей все звено сочувствовало, помогало. Вот и тебе бы так, Лида. Не бойся, звено тебя никогда не оставит.
Лида упрямо молчит.
Последней выступила Тимашова. О трех ответчицах она говорит коротко и сухо:
— Дома горы ворочаете, а как на поле, так сразу ослабли. Надеюсь, что это судебное заседание воскресит вашу силу и для колхозной работы.
Потом Матрена Федоровна переводит взгляд на Лиду, говорит негромко, будто ей одной:
— Вы, Лида, сказали, что хотите вверх глядеть. А кто на земле работает, такие, как Настя Пастухова, или ваш муж, или женщины, что тут сидят, они, по-вашему, вниз смотрят, себе под ноги? Так я вас поняла? Очень это несправедливо, Лида, и для всех нас обидно. Вы поймите: вверх не тот смотрит, кто голову выше носа задрал, а тот, кто свой труд ценит и любит.
Тимашова говорит о колхозе, о нашем Воронежском черноземном крае, о свекловичницах и доярках, о комбайнерах и пастухах, об их нелегкой и очень нужной для государства работе.
И снова о муже Лиды, Василии, какой он старательный, вдумчивый человек.
— Неужели вы, Лида, положите пятно на свою молодую семью? Подумайте, хорошенько подумайте.
Лида сидит опустив голову, ее губы шевелятся беззвучно. Мне хочется ее понять, хочется услышать: «Я подумаю...»
Прошло два года. Минувшим летом я снова побывала в колхозе «Память Кирова», виделась со многими участниками рассказанной истории.
Лида работает на свиноферме. Встретившись с ней, я, к слову, спрашиваю, читала ли она письмо украинской звеньевой.
— На ферме читали вслух, — живо откликается Лида. — Матрена Федоровна приходила, обсуждали нашу работу. Она нам говорит: «Совесть есть у каждого, только ее нельзя в мертвом месте хранить».
— Где, где?
— Вот так и мы удивились, — продолжает Лида. — А она вторую загадку: «Совесть, — говорит, — вроде клубков шерсти». Тут мы совсем ничего не поняли. Тогда Матрена Федоровна засмеялась и пояснила: «Это я вам хочу притчу рассказать. Бабушка нашим матерям, бывало, наказывала: не держите клубки в сундуке, там они в покое отсыреть могут и моль их источит. Сундук — место мертвое, глухое. Бабушка шерстяную пряжу всегда на печке вешала. Мы, ребятишки, там возимся, клубки толкаем, моль этого не любит, если заведется хоть одна — сразу вылетит!
Так и человеческая совесть, — говорит нам Матрена Федоровна. — Ее теребить надо. Вот сейчас Надежда Григорьевна Заглада растревожила совесть колхозников, многие стыдом горят, многие серьезно задумались».
— А нас тогда полевой суд растревожил, — добавляет Лида, не опуская глаз.
Я интересуюсь: а как те, другие, бывшие ответчицы? Узнаю, что одна так и зарыла свою совесть в «мертвом месте» — на личном огороде. Пришлось правлению облегчить ее непосильные труды — уменьшить приусадебный участок. А остальные работают в колхозе честно.
Не стерпев, задаю ехидный вопрос:
— Лида, ведь ферма у вас не полностью механизирована. Небось приходится к корытам нагибаться, вниз смотреть? И Василий, он ведь прицепщик, тоже не подымает глаз от земли?..
Лида принимает вызов:
— Э нет! Смотрим мы только вперед и вверх.
Рассказывает: Василий заочно учится, теперь он тракторист, побывал с другими передовиками на Нововоронежской атомной станции. Она, Лида, недавно ездила на совещание животноводов в Бобров. В День молодежи ее премировали, Васю тоже. Большая у них забота — изба стара; как построят на ее месте дом (сад уже посадили), можно будет и в Москву съездить. Очень им обоим хочется посмотреть Москву.
Несколько дней спустя я случайно встретилась со старой Григорьевной. Она узнала меня первая, посыпала скороговоркой:
— Помнишь, милая, помнишь, ты меня тогда спытывала, я тебе сказывала: она, Лида, ухватистая, на все проворная. У нее поросята к отъему по двадцать килограммов наращивают, а норма — двенадцать. Ну, зарабатывает много, это всегда годится. А главное — дорог почет! Я сама самолюбимая. Мне не нравится ниже людей быть, я всегда старалась трудом возвышаться. И Лида старается. Хорошая у меня сноха — цветок лазоревый!