ЧЕТЫРЕ ВСТРЕЧИ С ЮНОСТЬЮ ЮЛЮСА ЯНОНИСА Повесть

Расскажите людям о бесстрашных юных,

За народ отдавших молодые годы,

На заре качавших колыбель свободы.

Юлюс Янонис


МАРКСИСТЫ И ЭСТЕТЫ


Маленький кабинет, обставленный старой добротной мебелью. Дубовый шкаф, вместилище столь редкостных книг, что от одного упоминания их у букинистов не однажды разгорались глаза, а у библиофилов перехватывало дыхание.

Вольтеровское кресло. На высокой тумбе письменного стола мраморная копия Венеры Милосской, очень хорошая копия, произведение истинного искусства.

Две полочки над столом заполнены множеством фарфоровых, металлических, деревянных фигурок.

Общий колорит комнаты — зеленый; целая гамма зеленых тонов от салатного до изумрудного. На восточных тканях — драконы. Среди женских украшений на туалетном столике — золотые змейки, янтарные саламандры.

— Как была, так и осталась на всю жизнь эстеткой, — с интонацией вызова говорит Евгения Владимировна. — Поклоняюсь красоте.

А ведь это она, Женя Дьякова, окончив в 1914 году Воронежскую гимназию, работала в конторе железнодорожных мастерских. И всегда составляла акты на производственные травмы так убедительно, что администрация вынуждена была решать конфликты в пользу рабочих.

Она не состояла в подпольном марксистском ученическом кружке, организованном ее братом. Но это ее, Женю, однажды среди ночи разбудила мать горячим шепотом: «Спокойно, спокойно, девочка, у Васи обыск. Дай я помогу тебе одеться». И... сунула ей за корсаж пачку прокламаций.

Спрашиваю Евгению Владимировну:

— У вашего брата бывал Юлюс Янонис, вы его помните?

— Юлюса? Разве его можно когда-нибудь забыть! Только мы звали его Юлий. Он приехал в конце лета, должно быть в августе, как раз в это время город уже захлебнулся беженцами. А всего несколько недель назад...

Из московской квартиры на проспекте Вернадского мы переносимся в Воронеж 1915 года.

Понятно, мы смотрим на него уже из сегодняшнего дня. Смотрим и невольно удивляемся. Ведь оставалось всего два года до великих социальных потрясений. Вот-вот рухнет самодержавие, полетят на свалку истории короны, гербы, мундиры... Неужели этого еще ничто не предвещает? Неужели во второе военное лето город, пусть и тыловой, может быть таким беспечным?

Фланирует по Большой Дворянской нарядная публика. Соблазнительны витрины магазинов. Из городского сада несутся бравурные громы духового оркестра. Дразнят, интригуют афиши кинотеатров.

Город веселился, он прямо с ума сошел от веселья.

— «Пупсик, мой милый пупсик!» Это же распевал весь Воронеж! — восклицает Евгения Владимировна.

— Ой ли? Так ли уж весь? А может, та его часть, что хотела угаром веселья заглушить подступавший к горлу страх?

Моя собеседница сразу соглашается:

— Вот именно! Все это был сплошной наигрыш, «пир во время чумы»!

А впрочем, можно дать и другое объяснение:

«Война: кому как! Кому — безголовье. А кому — на здоровье». Эти беспощадно-меткие слова литератора, избравшего себе псевдоним Игла, прорвались вскоре через цензурные рогатки.

Воронеж — глубокий тыл. Но и он, как сообщала губернская газета, «стал вносить реальную лепту в огромное и святое дело» — пущен завод, изготовляющий трубки для артиллерийских снарядов.

Тщетно было бы искать в «Воронежском телеграфе» корреспонденции о том, как эти начиненные порохом трубки взрывались в цехах, раня и калеча работниц. Но забастовка, вспыхнувшая здесь, дала сигнал и другим воронежским заводам.

Евгения Владимировна вспоминает, как брат и его товарищи проклинали свою гимназическую форму, мешавшую им общаться с рабочими. Появляться на заводах переодетыми было очень опасно. Позже узнала: все-таки они ходили туда в каких-то стареньких пиджачишках. Янонис — совсем хладнокровно: он еще в Литве, в Шяуляе, имел такую практику.

— Ученический кружок собирался в кабинете отца. Папа почти не бывал дома. Он преподавал математику и латынь в первой мужской гимназии. А вечерами... клубы, карты, вообще «светский образ жизни». Но мама никогда не роптала. Чтобы семья не испытывала лишений, она работала в больнице, часто брала ночные дежурства. Мама была умная, образованная, прекрасно играла на фортепьяно. Она учила нас читать звездное небо, понимать душу музыки.

Евгения Владимировна убеждена, что под спудом обыденных домашних и служебных забот в скромной земской фельдшерице — ее матери — жила жажда активного действия и готовность к подвигу, самоотверженность жен декабристов и дерзновенность женщин «Народной воли».

— Может, я идеализирую маму, но такой она мне видится. Чтобы понять, почему в нашем доме зародилось большевистское подполье, надо знать нашу маму. Она еще в молодости готова была ринуться в революцию. Но, как птица, не могла кинуть птенцов.

Когда мы выросли, мама огорчалась, что у меня и Лиды не было тяги к общественной жизни. Васе она сама дала Кропоткина, Степняка-Кравчинского, Войнич, все то, с чего молодежь начинала мыслить.

Еще с тринадцатого года Вася и его неразлучный друг Борис Иппа стали приводить к нам в дом своих товарищей — гимназистов, реалистов. Запирались в кабинете. Что-то читали, о чем-то спорили. Иногда очень шумно спорили, до крика. Выходили в столовую охрипшие. Мама поила их чаем, кормила бутербродами.

Я была старше Васи на полтора года. Он пытался втянуть меня в кружок: «Женя, ведь ты думающая девочка, почему ты не идешь к нам?» Приняв свой самый легкомысленный вид, я отшучивалась: «Не могу жить без ананасов в шампанском. А в тюрьме, кажется, их не подают». Что из нелегального кружка прямая дорога в тюрьму, в этом ни у кого сомнений не было.

Вспоминаю такой примечательный разговор. Мама укоряет Васю, что он недостаточно прилежен в иностранных языках. Вася с полной серьезностью обещает: «Подожди, мама, вот когда меня посадят в тюрьму, я займусь языками вплотную. Там у меня будет масса свободного времени». Мама после минутного раздумья спокойно соглашается: «Пожалуй, ты прав».

Мама была для нас высшим авторитетом. Для Васи мамино слово о ком-нибудь было критерием истины. Он по высказанному ею суждению проверял себя, свою способность разбираться в людях.

Брат представил маме своего нового товарища, литовца Янониса. Меня в тот вечер не было дома. Вернувшись, я уже не застала гостя. Услышала только последние мамины слова о нем: «Вася, сказать, что он поэт, — недостаточно. Это яркая, большая личность».

Вася, конечно, сиял, счастливый, что мама единодушна с ним. А во мне разгорелось любопытство. Я начала приставать, чтобы меня тоже познакомили с «яркой личностью».

Рассерженный моим, как он правильно догадался, ироническим отношением, Вася сдался не сразу. Прошел целый месяц, пока он наконец сказал: «Ну ладно! Сегодня. Только очень прошу тебя, Женя, воздержись от глупостей».

А глупости у меня были в ходу. Вот хотя бы такой случай. Однажды гимназист Митя Белорусец пришел на собрание кружка в алой шелковой косоворотке. Меня сразу и понесло: «Как жаль, говорю, что мы не живем лет хотя бы шестьдесят назад. Я была бы помещичья дочка, а вы мой крепостной и, конечно, бунтовщик. Ух, поиздевалась бы я над вами!» Митя вошел в кабинет с мрачным видом: «Василий, я должен убить твою старшую сестру». Тот сразу догадался: «Если ее убивать за каждую нелепую выходку, и у Шекспира не хватит шпаг». После мы с Митенькой стали друзьями. Друзьями до...

Она не сказала «до гроба». Вздрогнула, как бы охваченная суеверным чувством, и оборвала фразу.

Эта последняя моя встреча с Евгенией Владимировной была 8 июля 1966 года. Неделю спустя, уже в Воронеже, я узнала о ее внезапной смерти.

Я не смогла поехать на похороны. А вот Митенька, Дмитрий Михайлович Белорусец, прилетел из Ташкента...

Евгения Владимировна рассказывала, что, пока члены кружка занимались в кабинете, туда не полагалось, как предупреждал Вася, врываться. Можно было только ехидничать про себя: «заговорщики».

А когда они уплетали в столовой бутерброды, то снова становились обыкновенными мальчиками, эти гимназисты в серых форменных блузах и реалисты — в черных, семиклассники и восьмиклассники, только недавно отвоевавшие право сменить нивелирующую короткую стрижку на независимый зачес.

Кто мог знать тогда, что вон тот кудрявый весельчак упадет под белогвардейской саблей в первом же бою против казачьей Вандеи. Другой при Врангеле окажется в большевистском подполье в Крыму, будет схвачен, истерзан и казнен вместе со своей юной женой. Кто-то в решающих схватках с врагами молодой Советской власти будет сподвижником одного из славных полководцев Красной Армии, а позднее разделит с ним его жестокую участь.

А кому-то выпадет уделом жизнь. Многоцветная и многотрудная, злосчастная и прекрасная. И некоторым из них — долгая, долгая...

Кто мог знать тогда, что худенький гимназист, которого Вася Дьяков приведет однажды в гостиную, где ждет его у рояля задира девушка, — это литовский Данко.

Поднимет он, как знамя, свое пылающее сердце и сгорит еще в преддверии Октября. Но взрывчатку его стихов и песен возьмет на вооружение родной народ. В тюрьмах буржуазной Литвы, в фашистских застенках будет звучать зовущий к борьбе страстный голос. Широко и победно разольется он по Литве советской, эхом откликнется во всех концах русской земли.

И суждена поэту с факельным сердцем вечная неувядаемая юность.

— «Познакомься, Женя, — сказал Василий, — это Юлий Янонис. — И обернувшись к нему: — Моя сестра Евгения, она тоже пишет стихи». Я пожала сухую, горячую руку Юлия. Меня поразила грустная одухотворенность его лица.

Васю кто-то позвал, и мы остались вдвоем. Вначале разговор у нас не ладился, я чувствовала себя непривычно стесненной. Юлий разглядывал ноты, журналы. Я исподтишка разглядывала его. Как жаль, — сокрушается Евгения Владимировна, — что фотографии недостоверно передают даже его наружность. Раскрываешь томик стихов и с удивлением видишь не Янониса, а будто бы его дальнего родственника: эдакого крепыша, притом явного брюнета. Но ведь у Юлия темные были только брови и ресницы при светлых волосах — и глаза серо-синие. И выглядел он не плотным, а, напротив, хрупким. Сочетание внешней хрупкости и внутренней силы как раз и было в нем особенно притягательным.

Все это я, конечно, додумала много позже, а не в тот первый вечер. Тогда я успела лишь понять, что Юлий застенчив. Это словно роднило его с Васей. Ко мне возвратились и задор, и апломб. Предупреждение брата я понимала в том смысле, что не надо позволять себе «политической ереси». Но это не относилось к искусству. И я распустила павлиний хвост. Как было не блеснуть эрудицией!

Среди моих друзей был один юноша — рафинированный модернист. Он очень охотно брал на себя роль миссионера декадентства. При его участии мы раздобыли «Цветы зла» Бодлера, «Сатурнические поэмы» Верлена, манифест Маринетти и еще многое.

Вася приносил то, что увлекало его: мятежного Верхарна, Шандора Петёфи с закладкой на стихотворении «На виселицу королей!», я ставила на ту же книжную полку роман Пшебышевского «Дети сатаны», Лида — «Черного кота» Эдгара По.

Мережковский, Федор Сологуб, Гумилев, Михаил Кузмин, Северянин, Бальмонт, их стихи, их программные высказывания, — всем этим я была буквально напичкана.

И все это я обрушила на Янониса. Ему почти не удавалось вставить слово. Но он умел слушать не просто терпеливо, а вдумчиво. Губы его иногда трогала улыбка. В ней не было снисходительности, иначе я сразу бы почувствовала это и обиделась. Но теперь я думаю: так понимающе улыбается детскому лепету мудрый взрослый человек. А ведь мы были ровесниками — обоим по девятнадцати! Стыдно признаться: снисходительно улыбнулась я, когда Юлий сказал, что любит стихи воронежца Алексея Кольцова. Моим вкусам совсем не отвечало:


Ну, тащися, Сивка...


Такая поэзия казалась мне слишком обыденной, приземленной. То ли дело:


...Далеко, далеко, на озере Чад

Изысканный бродит жираф.


В лицо сразу веет ветер странствий, глаза слепят экзотические картины, слух сладко тиранят непривычные созвучия.

Именно тут, вспоминает Евгения Владимировна, она рассказала Янонису, что воронежская учащаяся молодежь делится на эстетов и марксистов. Конечно, это совсем условно. Марксистами, то всерьез, то поддразнивая, именуют всех (без различия политических взглядов), кто озабочен общественными проблемами. Звание эстета носит каждый увлекающийся литературой, музыкой, живописью. У них в доме эти две «стихии» близко соприкасаются и взаимопроникают.

Женя рассказала, что самые близкие Васины товарищи после своих «ужасно конспиративных занятий» (не обошлось без подковырки) часто перекочевывают в гостиную, чтобы послушать музыку и почитать стихи. И читают не только «Каменщик, каменщик в фартуке белом». Эти марксисты, самые подлинные, без кавычек, декламируют (о ужас!): «Вы приедете ко мне в малиновом ландолете, с маленьким пучком пармских фиалок...»

Женя пригласила Юлия как-нибудь тоже остаться на такой импровизированный литературный вечер. Юлий поблагодарил.

А теперь мы покинем на некоторое время Евгению Владимировну, чтобы встретиться с другими друзьями Янониса.


ПАСТУШОК ИЗ БЕРЕЗОВКИ


— Моя коренная фамилия — Пеледа. По-литовски это значит сова. Похожа?..

Мария Казимировна испытующе смотрит из-под седых насупленных бровей.

Я в замешательстве. Хочу ответить шуткой, а просится что-то вроде: «Если сова символ мудрости...» Нет, так нельзя. Это имеет привкус лести.

Она сама идет на выручку:

— В молодости товарищи не хотели звать меня так сурово, перекрестили в совушку — Пеледжюте. А охранка дала мне прозвище Белка за быстроту и ловкость: умела проскользнуть между пальцами у шпиков.

Мы сидим на веранде дачного домика в сосновом бору под Вильнюсом. Я уже немного знакома с биографией Марии Казимировны.

Марите Пеледжюте-Норвидене, член партии большевиков с 1915 года, была на подпольной работе в Петрограде, в Вильнюсе, в Москве, в Дерпте, в Риге. 3 июня 1917 года присутствовала на I Всероссийском съезде Советов, видела и слышала Владимира Ильича Ленина. Вместе с мужем Казимиром Римшей была послана на рижский фронт для проведения братания, была экспедитором «Окопной правды». В 1918 году некоторое время жила в Смольном, позднее Римша был врачом В. И. Ленина (у Марите есть фотография: Римша возле Владимира Ильича).

Потом Марите училась в Комвузе, работала по детскому воспитанию, увлеченно, самозабвенно.

Большая жизнь, полная ярких, временами драматических событий. Но Мария Казимировна сама расскажет о ней, она пишет книгу воспоминаний. Сейчас мы вместе листаем те страницы ее жизни, которые связаны с Юлюсом Янонисом.

Тысяча девятьсот двенадцатый год. Шяуляй. Клуб демократической молодежи «Колокол». В то время в школах Литвы преподавание велось на русском языке, а здесь, в клубе, рабочие юноши и девушки изучали литовский язык и литературу, читали стихи, пели на родном языке песни, ставили спектакли. Здесь возник подпольный марксистский кружок. В него вошел приехавший из дальней деревушки Бержиняй (по-русски это значит Березовка) и поступивший в гимназию Янонис. Через несколько месяцев он был уже председателем кружка.

— На вечерах мы часто декламировали стихи поэта, писавшего под именем «Потомок Вайдилы», — рассказывает Мария Казимировна. — Юлюс, худенький, скромный, обычно стоял в сторонке и ничем себя не выдавал. Когда стало известно, что он автор этих стихов, некоторые девушки-гимназистки вдруг разглядели его прекрасные синие глаза.

А Марите была швеей и давно заметила его поношенную одежду, поняла, что он сын бедных родителей. Однажды в доме врача, где она обшивала семью, а Юлюс жил на квартире и репетировал двух мальчиков, ей поручили починить гимназическую форму Янониса.

— Как я старалась сделать, чтобы штопка была незаметна, чтобы одежда выглядела красивой!

Четыре года спустя в Дерпте, куда приехал Янонис, бежав из петроградской тюрьмы «Кресты», Марите еще более тщательно и аккуратно подделывала ему печать на паспортном бланке. Она была уже искусницей в изготовлении документов для большевиков-нелегалов.

К несчастью, Янониса все же опознали в Пскове и снова засадили в тюрьму. Но это мы опережаем события.

— Наша подпольная группа в Шяуляе не только изучала марксизм, но и участвовала в политической борьбе, — говорит Пеледа. — Помню: в костеле идет месса, Юлюс, я и еще несколько наших стоим среди молодежи на галерее. Ксендз поднял «тело Христово», молящиеся наклонили головы, и в этот момент мы бросили вниз листовки. Вот был переполох! Кто рвет бумажки, кто украдкой сует в карман. А в них — призыв к забастовке.

Устраивали мы загородные собрания под видом прогулок, маевки; Янонис выступал не просто с лозунгами, а с живыми, убедительными фактами.

Чтобы попасть на завод, Юлюс переодевался в одежду рабочего. Однажды мне довелось стоять пикетчицей в дверях цеха конфетной фабрики, где он проводил летучий митинг. Пожилой рабочий сказал удивленно: «Ведь с виду пастушок, а говорит как профессиональный революционер».

Таким был Янонис в Шяуляе. О воронежском периоде его жизни знаю только по рассказам. Нас, работниц, ведь не эвакуировали. Когда фронт приблизился, я уехала в Петроград.

Мария Казимировна рассказывает о тайном собрании в доме на Надеждинской улице осенью 1916 года, где был избран районный комитет литовской организации большевиков.

В комитет вошел и гимназист Янонис. Да, да, перебравшись из Воронежа в Петроград, он поступил в гимназию. Уже с целью конспирации. Фактически все его время и силы уходили на революционную работу.

Позднее директор гимназии, оправдываясь, писал по начальству, что восьмиклассник Юлиан Янонис обнаруживал успехи вполне удовлетворительные и хорошие, но во втором полугодии пропустил 184 урока, за что 17 декабря 1916 года педагогический совет постановил отчислить его из гимназии.

Ко времени этого решения Янонис уже неделю сидел в одиночке. Охранка дозналась, что он автор выпущенных Литовским комитетом прокламаций. Сами полицейские с интересом читали листовки, в которых так доходчиво были растолкованы истинные причины ареста большевистской фракции Государственной думы.

«Марта 12 дня 1917 года», как свидетельствовал документ, выданный теперь уже не гимназисту, а крестьянину Ковенской губернии Юлиану Янонису, он, освобожденный из Витебской тюрьмы, следует в Петроград «без охраны и конвоя».

Вскоре Янонис влился в бушующее море пролетарской столицы. 3 апреля был на Финляндском вокзале, деля с рабочими, солдатами, матросами захватывающее счастье встречи Владимира Ильича Ленина.

Город захлестнула волна демонстраций, митингов. Вместе с Коллонтай и другими большевиками-ленинцами, русскими и литовцами, Янонис разъезжал на грузовике, разбрасывал листовки, произносил горячие речи. Уже тогда отчетливо сознавал:


Не время — это лишь начало, —

Вступив в борьбу, оружье класть:

Качнулась, но еще не пала

Бюрократическая власть.


Митинги нередко заканчивались чтением стихов революционных поэтов. На заводах, в том числе на Путиловском, в цехах, где было много литовцев, неотъемлемой частью агитационной работы стали стихи Янониса.

Марите Пеледа встречалась с Юлюсом в типографии газеты «Tiesa» — «Правда» (на литовском языке), где он исполнял многочисленные обязанности — от корректора до помощника редактора. На страницах газеты он выступал с боевыми публицистическими статьями и со стихами.

И снова Мария Казимировна возвращается к событиям, предшествующим Февральской революции, к нескольким дням, проведенным Юлюсом в Дерпте в промежутке между двумя тюрьмами.

— Тут он рассказал нам о Воронеже, о том, что был связан с молодыми русскими большевиками. И как обеспокоенный патрон гимназии Мартин Ичас льстиво превозносил его талант, уговаривал служить пером «родине», а не «голодранцам рабочим» и не «мужикам-лапотникам».

Его пытались переманить в стан националистической литовской буржуазии. Сулили за это славу и богатство.

Янонис ответил, что его перо непродажно.

С душевной болью вспоминает Пеледа, как однажды в Дерпте у всегда сдержанного Юлюса вырвалось признание о его затаенном, глубоко личном:

— Мы шли втроем. Римша с гордостью молодого мужа крепко держал меня под руку, а в другой руке нес тяжелый портфель с книгами. Янонис шутливо спросил: «Казик, тебе не трудно нести две ноши — и Марите, и книги? Уступил бы что-нибудь мне». И взял... портфель.

Что-то необъяснимое побудило меня спросить: «Юлюс, а где сейчас Юстина?» Девушку из Шяуляя, Юстину, мы считали его невестой. Между ними было робкое, может даже невысказанное чувство. «Я не получал от нее писем в тюрьме...» — ответил Юлюс и стал очень, очень грустным.

Юстина Рудзинскайте весной 1917 года училась в Москве на курсах медицинских сестер. Когда она узнала о трагической смерти Янониса, она тоже не захотела жить.


ФАКЕЛЬНОЕ СЕРДЦЕ


Народная артистка Литовской ССР Неле Восилюте рассказывает:

— Несколько лет назад приезжал в Вильнюс на гастроли Воронежский драматический театр. Мне поручили выступить с приветствием. В заключение говорю: «Особую радость испытываю я, потому что сама — воронежская». Гости в великом изумлении: «Как?», «Почему?» Ну, вкратце объяснила. 1915 год, кайзеровские войска движутся к Вильнюсу. Учебные заведения города эвакуированы... Я и революцию встретила в Воронеже, и гимназию там окончила. В 1918 году была комендантом молодежного общежития. По поручению Совета депутатов раздавала беженцам реквизированную у купцов мануфактуру.

После, когда довелось целых двадцать лет жить в Каунасе, в буржуазной Литве, я за воронежский период иного прозвища не имела, как «большевичка». Правда, из театра не увольняли, так как была ведущей актрисой. Но в последнюю войну во время немецкой оккупации и меня и мужа все-таки со сцены вышвырнули. Пришлось мне овладеть второй профессией... пасла гусей в деревне.

У Восилюте гордая походка, в чертах лица — энергия, воля (недаром ее коронной ролью была Мария Стюарт). Артистические наклонности проявились еще в ранней юности, в Воронеже. Может, именно увлечение театром толкнуло ее на организацию дерзкой коллективной проделки.

Беженок-гимназисток начальство обязывало посещать все богослужения. За халатность наказывали: оставляли за обедом... без сладкого.

— Как непослушных детей. Вот смех!

Сознательно уклонявшимся от религиозных обрядов грозили самой тяжкой карой — лишением общежития. Это было равносильно исключению из гимназии.

— А нас было двенадцать девочек-атеисток. Я всех подрепетировала, пришли в костел на исповедь, стали к ксендзу по шесть человек справа и слева. Он нагнул голову, я говорю: «Мы двенадцать апостолов революции. В бога не веруем. Отпустите наш грех, а то уволят из общежития».

Ксендз отпрянул от меня, наклонился к другой, а она то же самое — слово в слово. И так — все двенадцать. Он, бедняга, перепугался, побледнел. Шепчет: «Станьте на колени. Все, все — на колени. Пусть этого никто не узнает, кроме меня и... бога»... На наше счастье, он не был фискалом, тот ксендз, не выдал нас.

Литовские учебные заведения, особенно женские, были в Воронеже словно государство в государстве. Клерикалы насаждали в них замкнутость, суровый, не то монастырский, не то тюремный режим. На общую молитву девушек ставили по восемь раз в день. В гимназию до самых морозов отправляли без пальто и без головных уборов: начальство рассчитывало, что в таком «неприличном» виде они не осмелятся погулять по улице, зайти в библиотеку или к кому-нибудь из русских подруг.

В знак протеста «апостолы» выпустили рукописную сатирическую газету «Чертик без хвоста», попала она и в мужское общежитие. В ответ мальчики стали печатать на гектографе «Красного черта» и «Метлу».

Друзья Янониса вспоминают, что он очень поддерживал все сатирические начинания, но считал, что их надо вынести на широкую трибуну и захватывать больший круг вопросов. Смело предавать гласности не только иезуитские методы обработки человеческих душ в беженских учебных заведениях, не только махинации литовских клерикалов, но и невежество, алчность, крайнюю реакционность воронежских градоправителей, темные дела и делишки хищников всех мастей, наживающихся на войне.

С августа 1915 года по январь 1916 года, то есть именно за те шесть месяцев, когда Янонис жил в Воронеже, в газете «Воронежский телеграф» появилось 28 фельетонов, подписанных псевдонимами Игла и Долотов. Ныне историки и литературоведы пришли к выводу, что эти обличительные материалы принадлежат перу коллективного корреспондента. Соавторами были Юлюс Янонис и, по-видимому, Василий Дьяков, Борис Иппа и Александр Кольнер.

Владельцем литовских гимназий был Мартинас Ичас, член Государственной думы. Этот важный сановник жил в Петербурге, а в Воронеже появлялся только в случае чрезвычайных происшествий.

Фактически учебными заведениями бесконтрольно правил глава беженского комитета ксендз Ольшаускис, националист и ретроград по убеждениям, человек властный, жестокий, корыстолюбивый и развратный. В дальнейшем в буржуазной Литве он пользовался известностью как бизнесмен крупного масштаба, но споткнулся, совершив два тяжких уголовных преступления: утопил сына и задушил любовницу. Наказание было весьма мягким — церковное покаяние. Вскоре Ольшаускис возобновил свои похождения, и тут его настигла рука мстителя: ксендза-донжуана убил брат соблазненной им девушки.

— В Воронеже, кроме основной наложницы, у него были возлюбленные из гимназисток, — говорит Восилюте. — Это была жуткая и стыдная история, о которой шептались, но вслух никто не посмел бы сказать.

В официальных кругах Воронежа имела хождение легенда, будто Ольшаускис через графа Фредерикса состоит в родстве с царем Николаем II. Губернатор заискивал перед могущественным ксендзом и не только не сдерживал его аппетитов, но даже приезжал извиняться, если не мог выполнить какую-нибудь его прихоть.

Ольшаускис занимал богатые апартаменты, имел собственный выезд: рысаков чистых кровей и английского образца экипаж, какого не было у самых знатных людей города; на козлах восседал кучер в ливрее. В квартире ксендза нелегально жила, а на прогулках с ним появлялась открыто красавица полька. Матери этой женщины, Лобковской, Ольшаускис вверил снабжение продуктами питания всех ученических столовых.

Запасшись фальшивыми счетами от первоклассных магазинов, аферистка покупала продукты в дешевых лавчонках. Мясо и масло были несвежие, а хлеб такой сырой, что, случалось, возмущенные гимназисты швыряли его об стену, и кусок прилипал к стене, как глина. Доходы от своих махинаций Лобковская делила с Ольшаускисом.

Сатирическая газета «Колдунья», выпущенная в мужском общежитии, поместила карикатуру: патрон гимназии Ичас держит за рога корову — комитет помощи беженцам, а Ольшаускис ее доит.

Конкретное, самое доступное пониманию всех учащихся литовцев зло персонифицировалось в фарисейской фигуре Ольшаускиса. Борьба против него была первой ступенью самосознания многих литовских юношей. Уже осенью 1915 года в общежитиях состоялись сходки протеста против насаждаемого Ольшаускисом идеологического гнета и нестерпимых условий существования беженцев-гимназистов.

По инициативе Юлюса Янониса была составлена петиция, под которой подписалось четыреста человек. Учащиеся требовали свободы мысли, свободы слова, самоуправления в общежитиях, установления контроля над хозяйственной деятельностью беженского комитета, ограничения власти Ольшаускиса и его приспешников.

Ичас приехал в Воронеж, принял делегацию молодежи. Янонис, по поручению подписавших петицию, огласил требования учащихся.

Вот тут-то и произошла знаменательная сцена, когда вельможа с неожиданной прозорливостью увидел в юном гимназисте отважного борца, революционного трибуна, понял потенциальную силу его темперамента, таланта и пытался переориентировать эту силу: уговаривал Юлюса сотрудничать в националистической клерикальной газете «Голос литовца».

«Янонис был неколебим как скала», — вспоминают его товарищи. Своей стойкостью и смелостью он завоевал среди молодежи огромную популярность. Пообещав гимназистам некоторое смягчение режима, Ичас отбыл в Петроград. Ольшаускис остался в прежней должности и вскоре начал мстить поборникам свободомыслия.

Учащихся литовцев в Воронеже было сосредоточено человек восемьсот: две мужские и одна женская гимназии, учительская семинария. Юноши и девушки жили в интернатах по преимуществу в центре города.

Но были и небольшие общежития в рабочих кварталах, например у реки, в конторе пивного завода Кинца, остановленного в связи с войной. Янонис и его ближайшие единомышленники жили как раз у Кинца. Здесь не было столовой, но зато и надзор почти отсутствовал. Здесь было удобно устраивать читки запрещенной литературы, проводить собрания на политические темы.

Теперь Ольшаускис задался целью разгромить «гнездо мятежников». Говорят, явившись на собрание учащихся, ксендз одной рукой гладил крест на груди, а другой грозился, сжав кулак. И шипел, и, потеряв самообладание, орал, что уничтожит крамолу...

Общежитие Кинца было закрыто.

Но самоуверенный ксендз жестоко просчитался. Расселенные по разным общежитиям «бунтовщики» стали там бродильным началом. Они понесли в самую гущу учащихся уже не только дух возмущения ближайшими угнетателями — клерикалами, но и идеи борьбы с государственным строем.

В среде литовских учащихся широкое распространение имели два течения, оформленные в самостоятельные организации «Будущее» и «Заря», с низовыми ячейками. Организация «Будущее» провозгласила девиз: «Все обновить во Христе». Срывая маски с клерикалов, Янонис и его соратники на молодежных диспутах убедительно доказывали, что в прошлом такой лозунг вполне устроил бы средневекового монаха-иезуита, а в настоящем служит интересам самого реакционного класса — класса крупных помещиков.

С другим течением было сложнее. Организация «Заря» перед началом войны была подлинно демократической, в нее шла наиболее прогрессивная часть молодежи. Состояли в ней и Янонис, и его единомышленники. Теперь марксистски образованные, политически возмужавшие юноши явственно увидели деградацию «Зари», по их меткому определению, она стала модернистской, превратилась в «настоящий универсальный магазин, в котором можно купить все, начиная от новейшего индивидуализма, кончая сомнительным демократизмом». Янонис и его группа заявили о своем выходе из «Зари» и создали новую организацию под названием «Общественники».

Друг Янониса Бронюс Пранскус (Жалёнис), впоследствии профессор литературы, писатель и критик, вспоминает, что основы ячейки «Общественников» были заложены на одном из последних собраний в комнате Янониса еще в общежитии Кинца. Янонис говорил тогда, что, с одной стороны, назвавшись таким сравнительно безобидным именем, группа сможет водить за нос полицию и работать почти легально; с другой (он особенно подчеркивал это) — «мы еще недостаточно созрели. Нам надо глубоко, действенно овладеть марксизмом, активно включиться в рабочее движение, чтобы завоевать почетное право называться социал-демократами, марксистами».

В то же время, утверждает Пранскус, платформа «Общественников» была несомненно большевистской. Вместе с Янонисом в эту ячейку вошли: Балтрус Матусявичюс, Пранас и Пятрас Станкявичюсы, Антанас Снечкус, Винцас Григанавичюс и другие. В числе девушек — Неле (Петронеле) Восилюте.

Пранскус говорит, у него все время было ощущение, что вокруг Юлюса есть тайна. Что работа его в среде гимназической литовской молодежи — это лишь часть какого-то большого дела, «о котором мы не знаем или пока не должны еще знать». Так это и было на самом деле. Пранскус рассказывает, что позднее ему стало известно, что Янонис в это время был одним из активнейших членов русского подпольного марксистского кружка; этот кружок был связан с заводами и фактически выполнял работу большевистской организации. Всего несколько литовцев из ячейки «Общественников» состояли одновременно и в русском кружке.

Юлюс был тяжело болен. «Из его огромных глаз уже глядел туберкулез», — вспоминает писатель Бутку Юзе — гимназический товарищ Янониса и его сосед по комнате в общежитии Кинца. Больным полагалось в столовой молоко, для Янониса этого добились с трудом и очень ненадолго.

Между тем Янонис невероятно много работал. Штудировал классическое наследие философов, пристально изучал легальные труды основоположников научного социализма, добывал нелегальные книги, статьи, брошюры и жадно прочитывал их. Он выступал с рефератами в литовских гимназических кружках и в более широкой аудитории — для учащейся молодежи города. Делал доклады по вопросам политической экономии, участвовал в диспутах об эстетической и общественной ценности книг новомодных поэтов и пьес, идущих на воронежской сцене.

Бессонными ночами писал набатные публицистические статьи, создавал стихи, проникновенно лирические и обжигающие беспощадной правдивостью. Организовал журнал ячейки «Общественников» — «Побеги». В стихотворении «Побеги», посвященном десятилетию революции 1905 года, Янонис говорил о новой поросли борцов, о неизбежности торжества жизни — победы революции.

Для журнала подпольного русского марксистского кружка Юлюс написал на русском языке свое программное стихотворение «Поэт».

Гимназическое начальство преследовало Янониса. Академик Виталис Сербента рассказывает об одном обыске у Янониса, свидетелем которого он был. Инспектор гимназии и еще кто-то из подручных Ольшаускиса, войдя в комнату, стали рыться в книгах и бумагах. Нашли «Капитал» Маркса, книгу Канта, произведения Энгельса, Ленина. На лицах гимназического начальства проступил страх. Спросили Янониса: «Это читаете вы?» Он ответил: «Я».

Несколько мгновений гнетущего молчания — и клерикалы поспешно вышли. Переступив порог комнаты, стали креститься, будто отгоняя нечистую силу: «Чур-чур меня!»

Юлюс, усмехнувшись, сказал товарищу: «И это люди с высшим образованием! А ведут себя как средневековые монахи. Право, они готовы сжечь эти книги и нас вместе с ними на костре».

Тучи над головой Янониса сгущались. Но не опасения за свою судьбу побудили его покинуть Воронеж. Ему по плечу была работа большего масштаба. Он рвался в столицу, в самое горнило революции. Он уехал в Петроград и горел как факел, отдавая всего себя революционной борьбе.

Но Воронежа Янонис не забыл. Его письма, насыщенные политической информацией и содержащие большевистскую оценку событий, обсуждались в кружках молодежи, его статьи и стихи ходили в списках, публиковались в журнале «Побеги».

И вдруг, как гром, трагическая весть — 30 мая 1917 года Янонис ушел из жизни.

«Мы потеряли его, когда он был нам так нужен», — горестно писали товарищи по партии. А воронежские друзья не могли подавить в себе скорбные сожаления: «Юлий, Юлий, зачем мы тебя отпустили? Здесь ты сделал бы меньше, но, может, нам удалось бы сберечь тебя...»

Погрузившись в воспоминания, Неле Восилюте умолкает.


НЕ НАДО НИМБОВ


— Нимбы для нас вы, конечно, уже заготовили?

Таким не совсем понятным, но, судя по колючему тону, ехидным вопросом озадачил меня Митя Белорусец в самом начале нашего знакомства.

Настороженно спрашиваю:

— Какие нимбы?

— А вот этого уж я и не знаю. Может, из фольги, как на ризах икон.

Я обиделась.

— Дмитрий Михайлович, чтобы изобразить друзей Янониса лубочными святыми с сиянием над головами, не нужно было разыскивать вас по белу свету, лететь к вам из Воронежа в Ташкент, видеть вас вот такого — старого, сердитого...

Белорусец смеется:

— Что, раздразнил? Ну, это вроде профилактической прививки. — И уже серьезно: — Не надо нимбов. Ни живым. Ни ушедшим. Поверьте, каждый из тех, кого мы сейчас вспомним, смеялся бы над таким украшением своей персоны. А то и негодовал. Подвижничество, как и героизм, — высокая категория, а мы были обыкновенными юношами. И ничего, что заслуживает увековечения, не свершили.

Я понимаю: это не поза, это позиция. Но все же не могу удержаться, чтобы не укорить:

— Эх, Дмитрий Михайлович, уничижение паче гордости!

А сама думаю. Обыкновенные. Им, юным, большевикам из марксистского подпольного кружка, присущи были высокая идейность, партийная страстность, принципиальность, целеустремленность, решительное неприятие социального зла и активное противоборство ему. Все это было стержнем их личности, определяло нормы поведения.

Но Дмитрий Михайлович, видимо неодолимо боясь патетики, упорно акцентирует эпизоды бытового плана:

— Сколько в нас было еще ребячества! Кружок собирался не всегда у Дьяковых, иногда у моих родителей, участников революции 1905 года. Или у Танкеля Иоффе, его в шутку звали Танькой. В этом доме почему-то мы часто озоровали. Например, после серьезного принципиального спора кто-то вдруг заявляет: какой-то имярек не усвоил материализма, ставил диалектику на голову. Воздадим ему тем же! Хватаем этого гимназиста, начинаем ставить на голову. Потом другого, третьего.

Чтобы сладить с Василием, надо было навалиться на него чуть ли не вдесятером. Сопротивлялся, как Тарас Бульба. Во-первых, воспринимал эту шутку как оскорбление: у него ведь с диалектикой было всегда в порядке. Во-вторых, был дико застенчив.

Знаете, в ту пору сверхмодным было стихотворение: «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым!» Чуть ли не каждый сопливый гимназистик младшего класса истошно возглашал: «Хочу одежды с тебя сорвать...» А Василий эти стихи не выносил. Называл их пошлятиной. Перед девушками он робел до пунцовой краски, до полной растерянности.

Так вот, чтобы откупиться от стояния на голове, мы предлагали ему поцеловать сестру Таньки, прехорошенькую Розу Иоффе. Неразрешимая альтернатива! Вот какие мы были изверги.

— Дмитрий Михайлович, ну а кроме «дикой застенчивости» какие качества отличали вашего вожака — Васю Дьякова?

— Ум, — говорит Белорусец. — Воля. Глубокая политическая образованность. Маркса он изучил досконально. Только Иппа и Янонис могли с ним потягаться.

Василий не мыслил для себя иного будущего, как путь профессионального революционера. И он внутренне готовился ко всему, что на этом пути было неизбежным: к тюрьме, к ссылке. И конечно, к борьбе. Ведь он чудом не угодил на каторгу. Мы-то не знали, только своей удивительной матери доверился, она одна знала — у него было оружие. У третьей ножки рояля был спрятан в тайнике револьвер. Что пережила мать во время обыска! Но держалась стоически, и он ее взглядами подбадривал.

Василий ярко представлял, что революция поднимет массы, а значит, большевик должен уметь говорить с массами, быть трибуном. И он готовился к этой будущей необходимости, учился ораторскому искусству. Не по-актерски, а с какими-то своими, точно найденными интонациями произносил речь Кропоткина: «Сегодня я обращаюсь к вам, молодые люди...»

Дмитрий Михайлович рассказывает, что в то время Дьяков был целиком поглощен политической работой, но в целях конспирации старался сохранить за собой сложившуюся ранее репутацию неистового футболиста. Был у него такой период, лет в пятнадцать-шестнадцать, когда он отдавался футболу яростно, бесшабашно, самозабвенно.

А ведь среди почтенных обывателей бытует предрассудок, что у человека, «работающего ногами», голова идеями не обременена. Когда после обыска Василия вызвало для объяснений гимназическое начальство, директор искренне недоумевал: «Оказывается, Дьяков, у вас есть убеждения? А я-то считал вас... футболистом».

Мне не терпится расспросить о содержании работы кружка, о связях с литовской молодежью, с Янонисом.

Но у Белорусца свое течение мысли. Ему необходимо восстановить обстановку в гимназии, всю атмосферу духовного угнетения, в которой зарождался протест. Он рассказывает:

— Директор Гаазе был уволен за либерализм. Его место занял монархист Степанов, затем Автократов, тоже зубр. Министр просвещения приказывал установить в учебных заведениях жесткую дисциплину, не допускать свободомыслия. Мальчишки восставали против этого, вначале совсем по-мальчишески.

Первичное выражение борьбы с казенщиной было чисто внешним. Так, начальство требовало, чтобы гимназическая фуражка выглядела всегда новенькой, шикарной, являла собой образчик аккуратности. Тулья — правильный круг, на твердом околыше посеребренные веточки, между ними номер гимназии и ее инициалы. А у нас был принят свой, особый шик! Каркас — вынуть и выкинуть. Тулью — замять. Герб елико возможно изуродовать. Да что я вам говорю, вот взгляните — убедитесь.

Дмитрий Михайлович достает из письменного стола пачку фотографий. На одной из них трое юношей возле низкой кирпичной ограды на фоне голых деревьев.

— Наша неразлучная троица,— говорит Белорусец. — Стоит Василий, воротник шинели, как всегда, поднят (а именно это и возбранялось), фуражка сдвинута, заломлена чуть не набекрень. В общем, по внешним приметам ухарь. А мы с Иппой сидим на ограде. Тоже бравые ребята, у Бориса от герба на фуражке одни веточки.

Дмитрий Михайлович продолжает рассказывать о гимназии:

— Среди учителей встречались и светлые личности. Историк Борис Леонидович, он давал правильное толкование событий. И появление героев из народа, например Жанны д’Арк. И отмену крепостного права объяснял развитием промышленности, ростом потребности ее в рабочих руках. Но большинство учителей были монархистами, а преподаватель древнеславянского даже черносотенец. Эдакий благообразный, седенький, с седой бородкой. Боялись его как огня. Входит в мертвой тишине, садится за кафедру, вынимает вставную челюсть, ковыряется в ней. Разворачивает журнал. И начинается психологическая пытка: медленно, медленно ползет карандашом по списку от А до Я. Класс не дышит. Он продолжает наслаждаться: ползет теперь уже снизу вверх. Вдруг как выстрел — фамилия. Двухминутное истязание и... «Садись, двойка». Следующий. Двойка!

Однажды вызвал блестящего ученика, гордость гимназии — Марченко. И где-то в середине ответа не то переспросил, не то поправил своим загробным голосом. Марченко побледнел, пошатнулся, ему стало дурно. Тут уже и сам испугался такого эффекта. Спрашивает елейно: «Голубчик, что с тобой? Ты нездоров?»

Инспектор гимназии Черепов соответствовал своей фамилии. Всегда мрачный, грубый. Наружность свирепая. Его прозвали жандармом. В общем, так: если преподаватель зверь — мы его боимся, если мягок — он боится нас.

Физик был козлом отпущения. Как мы над ним издевались! Входит в класс, шум адский, все бегают по партам. Он вопит тонким голосом: «Сядьте на места! Что это за безобразие! Выгонят из гимназии, что будете делать? Родители будут плакать...» — и сам уже чуть не плачет. А иной раз сговоримся. Он влетает, уже раскрыл рот, чтобы крикнуть, а в классе все как вымерли. Он так и онемеет. Думает, сейчас произойдет что-то сверхъестественное. Это у нас называлось — пугать тишиной.

В старших классах попик был тощий, неказистый и по-своему умница. Учитывал наши настроения, не хотел конфликтовать. Вызывает как-то меня. А мы уже совсем осмелели. Говорю: «Я атеист. Отвечать не буду». Он просительно: «Да что вы, Белорусец, я же не катехизис у вас спрашиваю. Я задаю вам философский вопрос: что такое детерминизм и индетерминизм?» Ну, это другое дело. Ответил эрудированно. Ставит пятерку. Эта пятерка и в аттестат пошла, хоть выдавали уже после революции.

В гимназии была своя церковь. В ней богослужения по субботам и под праздники. По ходу службы есть такой момент, что все становятся на колени: впереди учащиеся шеренгами, а позади преподаватели. И вдруг две-три фигуры торчат маяками. Демонстрация независимости и атеизма. Надзиратели не вытерпят, покосятся. Со спины угадывают мятежника: опять этот Дьяков! А еще кто? Кто?

Но никого не исключили. Боялись огласки. Высшее начальство не похвалит — в гимназии вольнодумство!.. Пытались принимать другие меры: на торжественные молебствия, на панихиды нас в церковь буквально загоняли. И замыкали весь второй этаж на ключ. А мы через классы по водосточным трубам спускались.

Вот какая была в нашей первой мужской гимназии атмосфера и какие настроения в 1913—1914 годах. В других учебных заведениях не лучше.

Молодежи нужна была разрядка. Невозможно было держать в узде сотни юношей и девушек. И уступки были сделаны. Чтобы занять досуг учащихся, дать выход их общественной активности и в то же время держать их под контролем педагогов, были официально разрешены общеобразовательные кружки, собрания, диспуты.

Когда же зародилась, как складывалась, чем жила ученическая нелегальная организация? Ее история никем не написана. Единственный печатный источник, содержащий сведения о ней, — брошюра Наума Рабичева «Октябрьские дни в Воронеже». Брошюра выпущена в в 1934 году и не переиздавалась. Евгения Владимировна Дьякова в Ленинской библиотеке переписала ее от буквы до буквы.

Принимала не безоговорочно. Кое-что оспаривала, находила неточным. И все же главным было чувство благодарности за вехи, на которые можно ориентировать память.

Мы с Дмитрием Михайловичем тоже читали эту брошюру.

Об ученической организации Рабичев рассказывает во вступительной главе. Пишет он, что весной 1914 года в реальном училище три воскресенья длился диспут на довольно острую тему: «Об упадке идеалов современной молодежи». Но проходил он по-детски, по-школьному и пытливые умы не удовлетворил. Споры продолжались в узких товарищеских кружках. Осенью приятель Рабичева Борис Иппа пригласил его прийти на квартиру к Василию Дьякову, где, по словам Бориса, дискутировали о прогрессе.

«Я пришел... и застал там целую группу ребят, которых считал несерьезными — завзятыми футболистами.

...В спор о прогрессе вмешался В. Дьяков, и он перешел на другую тему — об общине.

Оказалось, что я попал в марксистский кружок...

...Нелегальная марксистская группа выпустила журнал «Наша мысль», дискуссия о войне занимала в нем центральное место. Затем была напечатана на шапирографе листовка. Ее разбросали на Чижовке, в районе казарм».

В 1915 году в нелегальную марксистскую ученическую организацию влились люди, «игравшие затем очень активную роль, — пишет Рабичев, — Митя Белорусец, Николай Карасевич, Шура Кольнер, затем Ася Тенихина, Зина Прищепчик, Блюм (Русаков), Зина Бодина и другие.

Эвакуация двух литовских гимназий в Воронеж прибавила нам новых товарищей. Среди них особенно выделялся Янонис, социал-демократ, большевик...»

Спрашиваю Дмитрия Михайловича Белорусца:

— Каким вам запомнился Янонис?

— Серьезный, глубокий человек. Была в нем необычайная притягательность. Обаяние личности.

Вот уже второй раз слышу я — личность. Таким было первое впечатление о нем матери Дьяковых, так проносит его в памяти Белорусец. Богатая личность, яркая индивидуальность.

— Какую роль играл он в русском кружке?

— Его роль выходила далеко за рамки кружка. Я не все знал тогда.

Не знал Белорусец о связи Янониса с заводами. На этот счет соблюдалась очень строгая конспирация. Но как же дороги теперь самые скупые сведения!

Мы с Дмитрием Михайловичем возвращаемся к воспоминаниям Наума Рабичева. Пишет он, что ядро марксистской группы молодежи, собиравшейся в доме Дьяковых, стало называться «Центральной комиссией». Пронюхавшие об этом эсеры потешались, говорили, что гимназисты-эсдеки учредили в Воронеже свой Центральный комитет.

А смеяться-то было и нечему. Пусть имя звучало излишне громко, но работу центральная группа развернула серьезную. Во все легально возникшие ученические кружки обществоведения она дала своих руководителей. Кружки были начальные и повышенного типа.

По существу, складывалась уже разветвленная организация, еще не большевистская, но охваченная большевистским влиянием.

Изредка удавалось устраивать литературные вечера, не то чтобы платные, а с добровольными сборами. В пользу политических узников.

— Так вот, как тогда бы сказали, ваш покорный слуга особенно популярен был исполнением стихов Ивана Рукавишникова.

Слегка откинув голову, Дмитрий Михайлович начинает декламировать:


Давайте грезить:

вот знамя белое...


Ну там дальше идиллия, всеобщее братство, в человецех благоволение, а потом расправа с обманутыми, их бессильный гнев, отчаянье, жажда отмщения. К концу такое крещендо:


И слышу дикий крик:

«О, будьте прокляты!»

Не знаю я, кому и кто кричит.

И вижу я теперь: не знамя белое,

А знамя красное, как зарево, горит.

И хочется и мне кричать:

«О, будьте прокляты!»

Бежать и оставлять кровавый след.

И хочется поднять бокал вина безумного,

Вина кровавого.

И пить и пить за красный цвет!


— В сочетании с вашей алой косовороткой это, конечно, было ужасно р‑революционным! — чуть-чуть иронизирую я.

— У себя, — без тени обиды говорит Белорусец, — мы к этому относились уже критически. Тут ведь явный привкус эсерства. Но с эстрады звучало очень эффектно. Всегда шквал аплодисментов!

— А со стихами Янониса выступал кто-нибудь?

— На таких вечерах — нет. Он ведь писал по-литовски. В доме Дьяковых его стихи читал Франк Станкевич и переводил прозой. Иногда пытался зарифмовать, но, пожалуй, за это ему браться не стоило.

О том, какой Янонис большой поэт, русские товарищи узнали не сразу. Но сам Юлюс жаждал говорить языком поэзии не только со своим литовским народом. Ради этого он в Воронеже начал писать стихи и по-русски.

Так вот о библиотеке... Дмитрий Михайлович считает, что Рабичев в несколько раз завысил количество книг, которыми располагал кружок.

Было их всего штук двести. Ну и еще брошюры. Хранилось все у Дьякова. Но когда появилось предчувствие, что он на подозрении у полиции, большая часть литературы была перенесена к Белорусцу.

— Кропоткина мы на затравку давали. Потом уже коллективно разбирали «Три формы революции» Каутского, «Женщину и социализм» Бебеля. После этого переходили к «Коммунистическому манифесту». Затем Плеханов — «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю». Разбирали вопросы, связывающие философию с историческим материализмом. Самостоятельно и в кружке прорабатывали «Анти-Дюринг» и «Диалектику природы». Доклады, кроме главных наших руководителей, делал Коля Карасевич, потом и я. Все мы были прикреплены к кружкам. Направленность была взята такая: пропаганда идей социализма с позиций социал-демократов, большевиков.

Иногда, очень редко, доходил до нас из Женевы «Социал-демократ» на папиросной бумаге. Была брошюра о Циммервальдской конференции. Маркс — «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта», Ленин — «Развитие капитализма в России», «Материализм и эмпириокритицизм». В общем, потребность в литературе росла, а ее не хватало.

И была задумана и осуществлена поездка в Петроград. Рабичев в своей брошюре пишет, что в декабре 1916 года был послан в Петроград Шура Кольнер, который, возвратившись, привез известие, что Петроградский комитет большевиков утвердил молодежную воронежскую подпольную группу и зарегистрировал ее как большевистскую организацию.

Но Рабичев не упоминает (может, и не знал об этом, он не все время жил в Воронеже), что двумя месяцами ранее в Петроград за нелегальной литературой ездили Дьяков и Белорусец. Единственным большевиком, кого они там знали, был Янонис. У него и остановились.

— Маленькая комнатушка, — вспоминает Дмитрий Михайлович, — негде повернуться, тем более все завалено книгами. Ни Василий, ни я не захотели воспользоваться привилегией лечь на койке. Хозяин тоже не лег. Стащили на пол тюфяк, постелили рядом одеяло, еще что-то из одежды и устроились, укрывшись своими гимназическими шинелями. А что заснули только под утро, так совсем не оттого, что ложе было жестким и то в один бок, то в другой поддувало. Проговорили! Янонис расспрашивал о воронежских делах, мы его — о Петрограде.

Все же мы боялись подвести Юлия. Не придрались бы к нему за то, что принимает иногородних гостей, не заявив об этом кому следует. Ведь часто первым помощником охранки был дворник, он и мог поинтересоваться: кто ночует? откуда? зачем пожаловал?

А Янонис, видимо, считал свое жилище небезопасным для нас. Назавтра он отвел нас ночевать в другое место... на склад какого-то издательства. Это было отлично придумано. Там сразу и литературу нам отобрали, частично нелегальную.

Янонис связал Дьякова с партийным центром. После этого наша воронежская группа и была зарегистрирована. На квартиру Дьяковых была дана явка. В канун рождества приехала из Петрограда курсистка-большевичка. Она рассказала много интересного о политической жизни столицы. Но, оказывается, за ней был «хвост» — сыщик. Пришлось хитроумно увести его от дома, а связную срочно переправить на другую квартиру.

Этой же зимой в Воронеж прибыли две курсистки и студент, высланные из Москвы. Они сразу связались с ученической организацией. «Мы очень удивили приехавших товарищей своей молодостью, — пишет Рабичев. — Но вместе с тем им пришлось удивляться и той работе, которую мы делали, и особенно нашей подготовке».

Ошибается Рабичев, когда утверждает, что в начале 1917 года молодежная группа была единственной социал-демократической организацией в городе. Действительно, ведущие большевики-подпольщики, работавшие в Воронеже, находились в это время в ссылке. Но на некоторых заводах оставались социал-демократические ячейки, только законспирированы были накрепко.

Есть у Рабичева упоминание о том, что профессиональный революционер, старейший воронежский большевик В. И. Невский (Кривобоков) зимой 1914 года впервые связался с Дьяковым и Иппой. Слово «впервые» позволяет допустить, что в дальнейшем связь старшего товарища с ученическим кружком имела продолжение. Но, как пишет Рабичев, Невский вскоре был арестован и выслан. О деятельности молодежной организации он получал информацию от своей жены, постоянно жившей в Воронеже. Имел ли он возможность путем переписки что-то советовать, как-то помогать руководителям нелегальной большевистской группы — об этом никаких сведений нет.

Примечательно утверждение Рабичева, что «первой с.‑д. листовкой, выпущенной после февральской революции, в Воронеже была листовка воронежской ученической организации». К сожалению, ни одного экземпляра этой листовки не сохранилось.

Организационное собрание воронежских социал-демократов состоялось в начале марта в школе на Острогожской (ныне Пушкинской) улице, где директором был отец Мити Белорусца — Михаил Андреевич Белорусец. Оповещал о собрании «молодой человек в гимназической форме, оказавшийся Василием Дьяковым», — пишет в своих воспоминаниях член Воронежского ревкома, ныне здравствующий Иван Александрович Чуев. Был избран комитет РСДРП.

Какую же роль сыграл центральный ученический марксистский кружок? Прежде всего — подготовил кадры. Сразу после выхода из подполья молодые большевики Дьяков, Рабичев, Кольнер, Иппа, Карасевич, Прищепчик, Белорусец, Станкевич были направлены комитетом РСДРП на самые серьезные участки работы. Второе: через различные легальные общеобразовательные кружки, через легальную организацию «Семья и школа» было приобщено к идеям социализма очень много молодежи.

— А вы говорили, ничего большого ваша группа не сделала!

— Я имел в виду героическое. А это что же — обычная повседневная работа.

...Беседа наша с Дмитрием Михайловичем длилась, понятно, не один вечер. Это я тут все пересказываю залпом.

Сидели мы и за письменным столом, и во дворике под розовым облаком расцветающего урюка. Бродили по улицам Ташкента, где и наши воронежские парни и девчата помогали ему избыть нежданную беду — последствия землетрясения.

Многое расшевелили мы в памяти, но, кажется, так и не наговорились...


ПОЭТ


Мы оставили Юлия и Женю в гостиной Дьяковых. Листают журнал «Аполлон», обмениваются суждениями о живописи и поэзии. Кажется, раньше Янонису не попадал в руки этот журнал.

Как приятно встретиться на его страницах с земляком.

Чюрлёнис! (В то время писали — Чюрлянис). Художник-музыкант, буквально напоивший иные из своих пейзажей звуками флейты, скрипки, а то и бесхитростного пастушьего рожка. «Соната весны», «Соната солнца»... У этого человека было детски непосредственное и детски сказочное восприятие мира. Он, как ребенок, любил рисовать солнце.

Янонис с нежностью рассматривает репродукции. Он рад, что русские друзья знакомы с Чюрлёнисом.

В отделе поэзии журнала Максимилиан Волошин, Тэффи, Сологуб, Ахматова, Бальмонт, Блок, Брюсов, Мандельштам, Игорь Северянин и еще многие. Тут и подлинные звезды первой величины и литературные кометы.

«Аполлон» в начале своего существования декларировал, что целиком посвящает себя искусству. Но ведь искусства не было, нет и не будет вне политики.

А Женя как-то не вдумывалась. И только теперь, когда эти стихи, морщась как от боли, вполголоса читает Янонис, ей стыдно за свой любимый, такой «высокоэстетичный» журнал.


И поистине светло и свято

Дело величавое войны.

Серафимы, ясны и крылаты,

За плечами воинов видны.

Тружеников, медленно идущих,

На полях, омоченных в крови,

Подвиг сеющих и славу жнущих,

Ныне, господи, благослови.


Благословлять войну — какое беспримерное ханжество!

А с картин Рериха война глядит совсем иным ликом. Еще не сама война — ее предчувствие.

Среди зубчатых скал поднял голову чудовищный змей. Из его зева рвется исступленный вопль, и все вокруг цепенеет. Это «Крик змия».

«Град обреченный». Глубокой ночью огненно-кровавый пятнистый удав опоясал кольцом город, преградил пути к спасению. На художественной выставке 1915 года картина так поразила Горького, что он купил ее. Рериха, как бы предсказавшего неисчислимые бедствия войны, Горький назвал величайшим интуитивистом современности.

Черно-белые репродукции этих картин помещены Женей в комнате на стене. Они вырезаны из журнала «Аполлон».

Знакомя Янониса с сестрой, Василий сказал, что она пишет стихи. Два были опубликованы в рукописном ученическом журнале.

Оказывается, Юлий читал их. Он мягко замечает, что стихотворение «Синагога» правдиво показывает положение евреев-беженцев, но форма сковывает мысль. Сонет. Вряд ли здесь уместен сонет. «Пишите проще, — говорит Юлий. — Оставим изысканность эстетам».

Но ведь Женя и аттестует себя эстеткой. Значит, надо снова облачаться в блестящие доспехи, бряцать декадентским оружием.

Потом они говорили о музыке. Долго, увлеченно. Осталось ощущение, что тут разногласий не было. А подробностей Евгения Владимировна не помнит. Ведь пятьдесят лет минуло...

Женя заинтересовалась стихами Янониса. Литовцы, приходившие в дом на занятия кружка, читали их по-литовски, восхищались музыкальностью лирических строк. В «Косьбе овса» слышен звон отбиваемой косы, шорох спелых стеблей. Струится речка Дубиса, качает лодку, лепечут на берегу ракиты. Простой и трогательный мир природы, поэзия сельскохозяйственного труда, крестьянской жизни. А ведь не случайно Янонис любил Кольцова: близость к земле роднит их.

Только недолго любуется Янонис росистым лугом, лазурным небом, тихими лесами. Горька жизнь тружеников, и вот «лес стоит без шапки, словно перед приставом крестьянин», а ветер стучится в дверь «как бродяга, ищущий ночлега», или как жандарм, что «в избы ломится и двери с петель рвет».

Франк Станкевич пересказывает стихи Янониса. Пересказывает поэму «В полночь осени 1906 года», полные драматизма «Силуэты», как бы выхваченные из ночной тьмы картины-воспоминания о революционной борьбе пролетариев Прибалтики, об их разгроме и кровавом пиршестве карателей.

Да, все это было. И вот как осмыслено в стихотворении «Побеги»:


Грозный гром и шумный ливень,

Громкий ветер, гулкий град

Повалили лес зеленый

Десять лет тому назад.

Но взгляни: у пней и кочек,

На заре раскрыв листки,

Снова выбились побеги

И упрямые ростки.


Евгения Владимировна прочитает эти стихи много позже. С самым живым интересом прочитает она размышления о Юлюсе Янонисе В. Кубилюса, И. Ланкутиса. Они единодушны в том, что общественные вопросы и политические идеи, которые эстетам казались противопоказанными самой природе поэзии, в Янонисе возбудили глубокие переживания, стали его внутренней жизнью, расширили и обогатили его духовный мир и творчество.

Юлюс Янонис очень близок Шандору Петёфи, которого Луначарский назвал человеком из единого куска, «это как бы одно горячее ярко-красное поэтическое сердце».

Она тоже таким его осознала. Она — Евгения Владимировна.

А Женя?

Сколько красноречия потратил Франк, стараясь донести до нее пафос «Мозолистых рук», «Кузнеца» или «Из катехизиса рабочего»:


— Мольбой ничего не добьемся, —

Мы счастья добьемся борьбою.


Слушала с пристальным вниманием, но душа была во власти иных образов и созвучий.

Янонис пришел на один из семейных литературно-музыкальных вечеров. Кроме товарищей Васи по кружку сестры пригласили своих друзей. Программа складывалась стихийно.

Декламировали из Бальмонта. «Безглагольность» — стихотворение поистине прекрасное. И то, пресловутое, что заканчивается: «Я буду дерзок — я так хочу!» И конечно, душещипательного «Лебедя». А вслед за ним:


Полночной порою в болотной глуши

Чуть слышно, бесшумно, шуршат камыши.


Это Митя Белорусец читал. И впрямь еле-еле слышно, с бесподобным подражанием шелесту камышей, змеиному свисту, чавканью трясины.

Читали Блока, разумеется «Незнакомку».

Володя Келлер — он не состоял в кружке, но жил в одном доме с Дьяковым — читал Брюсова:


Я помню вечер, бледно-скромный,

Цветы усталых георгин

И детский взор — он мне напомнил

Глаза египетских богинь.


Это специально для Жени. Она была тоненькая, большеглазая. И Володя был влюблен в нее.

Еще кто-то декламировал «Губы мои приближаются к твоим губам». «Каменщика» в этот раз не читали.

Франк, высокий, светлоглазый, немного иконописный — был бы похож на Христа, если бы не трубка! — выступая, приобретал величественность. И репертуар себе подбирал такой, где голос сам грохочет. «Ассаргадон» Брюсова. «Нет, я не с вами...» Скитальца. Даже несколько напыщенно у него это звучало: «А мой бог — мститель!.. Мой бог карает!.. Я чужд вам, трупы!»

Из «Громокипящего кубка» читали, будто пили, из «Четок» — словно молились. В общем, «измы» были представлены в полном ассортименте.

Было много хорошей музыки, а в антрактах, как обычно, чай с бутербродами. Для литовцев — их национальный сыр с тмином, появившийся в Воронеже.

Янонис был весь вечер задумчив, даже грустен.

— А потом он нам ответил, — говорит Евгения Владимировна. — Дал для журнала стихотворение «Поэт» на русском языке. Мы прочитали его, когда уже расстались с Юлием навсегда.

Евгения Владимировна понимает, конечно, что стихотворение было адресовано гораздо большей аудитории. Всей молодежи, всей художественной интеллигенции страны. Янонис высказал здесь самое сокровенное, объявил свое кредо.

Но ей казалось, что он ответил именно им — эстетам из свиты Жени Дьяковой.

— Нас пленяли «перья страуса склоненные». Нас влекла страна грез, хотелось уйти в нее от пошлости жизни, да, вероятно, и от ее бурь и катастроф.

Янонис провозгласил:


Поэт — трубач, зовущий войско в битву

И прежде всех идущий в битву сам.


Назревали великие битвы.

Вскоре мы узнали, как встретили революцию любимые нами поэты. Блок написал «Двенадцать». Мы были счастливы: Блок с нами.

А Бальмонта мы увидели весной 1917 года в Воронеже. Он сидел на театральной сцене томный, бледный и длинными пальцами перебирал тюльпаны.

Поэзо-лекция была не столь музыкальной, сколь манерной. А коснувшись жгучих вопросов дня, он сказал, что войну надо вести до победного конца, что к Временному правительству следует относиться с безусловным доверием, что братанье немецких и русских солдат — провокация.

Вот до какого позора дошел Бальмонт. Сначала заигрывал с революцией, а потом предал ее. И как логический конец — очутился в белоэмигрантском лагере за границей...

...Янонис еще с начала шестнадцатого года был в Петрограде. Вдруг письма от него в Воронеж оборвались. Дошли вести, что Юлий в тюрьме.

Февральская революция. Он свободен. В первых рядах литовских большевиков в столице, политический агитатор, трибун. Участвует в работе Апрельской конференции, слушает Ленина.

А в июне Василий Дьяков, потрясенный, вошел в комнату сестер: «Женя, вот письмо от Янониса. А его... уже нет...»

Запинаясь от волнения, рассказал: из тюрьмы Юлий вышел смертельно больным. Спасти его было нельзя. Туберкулез сделал свое дело.

Но друзья ухаживали за Юлюсом, дежурили у его постели.

Этого Янонис позволить не мог. Он считал (так и написал в письме), что каждый день, каждый час, проведенный товарищами возле него, отнят у революции.

Он решил, что последнее и единственное, чем он может теперь послужить общему делу, — это освободить товарищей от забот о себе. Пусть эти возвращенные часы будут отданы революционной борьбе.

И он лег на рельсы, под паровоз...

Евгения Владимировна утверждала, что письмо было адресовано Янонисом лично Дьякову. Ни доказать это, ни опровергнуть теперь уже невозможно.

Может быть, она все-таки ошиблась. Ведь Янонис оставил общее письмо друзьям, а в своем завещании сказал, что попрощаться с каждым и написать отдельно он уже не успеет.

Письмо Янониса читали в кружке. Глубоко горевали. Не соглашались сердцем с его решением. Он нужен был партии до последнего своего дыхания. Но никто не осуждал. Не малодушием, а подвигом был этот, пусть и ошибочный, шаг.

И гимном всепобеждающей жизни звучат прощальные стихи Янониса:


Снились мне труды гигантов:

Их дела свершить мечтал я,

Геркулеса, Прометея

Подвиг творческий связать.

...Я цветенья не дождался,

Но цветы растил я в сердце.

И, прощаясь, я предвижу

И приветствую расцвет.


Первая книжка стихов Янониса вышла в Воронеже в 1918 году на литовском языке. Подготовило и издало ее Петроградское бюро литовских большевистских секций.

Вверху титульного листа написано:

«Русская социал-демократическая рабочая партия.

Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

В Воронеже есть теперь улица Юлюса Янониса. Восстановлено разрушенное в 1942 году бомбежкой здание бывшей II мужской гимназии, где учился Янонис. На стене здания мемориальная доска.

Сохранился дом, где на нижнем этаже слева была квартира Дьяковых. Это был дом № 1 по Большой Дворянской улице, а теперь № 7 по проспекту Революции. На крыше его необычные для облика сегодняшнего города архитектурные украшения — вышки в старорусском стиле.

Торец дома выходит на улицу Коммунаров. Кого бы я ни спрашивала, никто не знает, когда и почему ее так назвали.

А вот вторая сестра Дьякова, Лидия Владимировна, пишет мне: «В первую годовщину Октябрьской революции Жандармскую гору переименовали в улицу Коммунаров в память о работавшем в нашей квартире подпольном большевистском кружке».

Такую память надо хранить!

И снова думаю обо всех них — о бесстрашных, юных, «на заре качавших колыбель свободы».


Воронеж — Москва — Вильнюс — Ташкент

1968


Загрузка...