На переходе Гелла схватила меня за руку и повлекла через пустынную мостовую, серая гладь которой почти сливалась с таким же серым ночным воздухом.
– Пойдем здесь, – чуть задыхаясь от напряженной ходьбы, сказала она. – Немного опаснее, зато быстрее… У нас мало времени… Надо успеть, пока сфинксы не открыли глаза…
– Сфинксы? – переспросил я.
– Да, сфинксы… Они видят все – сквозь тысячелетия. Если сфинксы откроют глаза – мы погибли…
В голосе ее звенело отчаяние. Он дернула меня так, что я вынужден был повернуть, и потащила вдоль знаменитой решетки с вызолоченными виньетками. Ворота в три человеческих роста были закрыты. Толстая цепь, с которой свисал замок, охватывала собой обе створки.
– Сейчас… Сейчас…
Гелла выставила вперед обе ладони. Пальцы ее напряглись, согнулись. Кончики их подрагивая, словно ощупывая упругую сферу.
Вдруг между ними вспыхнул белесый дым.
Цепь беззвучно распалась.
Медленно, точно открывая путь в неизвестность, створки разошлись, взбороздив землю. Стала видна уходящая в никуда широкая, присыпанная песком аллея.
Смыкались над ней черные листья.
Мерцали статуи, поднятые на постаментах.
– Только не смотри им в лицо!..
– Кому? – спросил я.
– Никому не смотри… Тогда они нас не увидят…
Гелла, как тень, заскользила посередине аллеи. Она будто не шла – плыла над землей, едва касаясь ее краешками ступней. У меня же, напротив, при каждом шаге скрипел под ногами песок. Даже не скрипел, а как-то слабо постанывал.
Более – ни звука, ни дуновения.
Словно мы находились по ту сторону жизни.
– Сюда!.. – приказала Гелла, сдаваясь налево.
Мне показалось, что статуя, возвышающаяся над купами мертвых кустов, поворачивается нам вслед.
– Только не смотри, не смотри!..
На Гелле было странное одеяние: газовая, почти прозрачная ткань, стекающая с плеч как туника. Складки ее чуть-чуть развевались. На ногах – сандалии, поднимающие плетеные кожаные ремешки почти до колен.
– Я сплю? – спросил я.
– С чего ты взял? – Гелла, остановившись вглядывалась в темноту. Кажется, она не могла решить, куда двигаться дальше. – Может быть, наоборот, это раньше ты спал, а теперь – проснулся…
– Не могу отличить сон от яви…
– И не надо их отличать, – сквозь зубы сказала Гелла. – Все равно для вечности разницы между ними нет, между прошлым и настоящим, между выдуманным и подлинным. Все одинаково. И то, и другое – реальность…
– Где мы? – спросил я.
– Мы – там, где время превращается в вечность, но при этом по-прежнему остается временем, изменчивым и текучим…
Ладонь, которой она сжимала мое запястье, явственно обжигала. Но не огнем, скорее – ослепительным холодом. Или – огнем и холодом одновременно.
Я вдруг увидел среди травы множество белых кувшинчиков.
Они поднимали головы.
– Это – асфодели, цветы забвения…
И в это мгновение статуя, нависающая над нами, действительно повернулась. Ее мраморная рука вытянулась в мою сторону.
Будто намеревалась схватить.
– Не смотри на нее!..
Предупреждение опоздало. Инстинктивно отпрянув, я увидел во мраке бледное, будто из сыра, лицо, толстые губы, выпученные глаза – как две страшных сливы.
Все это сминалось в гримасе ярости.
И сейчас же кусты впереди нас ощутимо дрогнули, листва их затрепетала, и оттуда, из мрака небытия, шагнула на песок дорожки фигура, одетая в складчатый, колеблющийся балахон. Я успел заметить под капюшоном – пустые глазницы, костный оскал челюстей, выставивших мертвые зубы.
Фигура подняла руки, и материя балахона заструилась, как дым, стекающий от фаланг до острых локтей.
– Вернись, потерянная душа… – Голос был точно шелест, идущий со всех сторон. – Остановись, пока ты не расточилась во времени…
Гелла выступила вперед и тоже подняла вверх ладони.
Так же заструилась газовая накидка.
– Прочь с дороги, Каледон!.. Я не отступлю… Ты меня знаешь…
– Ты тоже меня знаешь, царица… Я – страж двух миров… Я лишь выполняю свой долг…
Тогда Гелла повела ладонями в сером воздухе, раздвинула их широко, снова сомкнула, и одновременно фигура ее сместилась вправо и влево, качнувшись наподобие маятника.
Каледон повторил движения, будто в зеркале.
– Царица!..
– Уйди с дороги!..
Со стороны казалось, что они танцуют некий согласованный танец – перемещаясь на цыпочках, подскакивая, кланяясь и распрямляясь. Руки их непрерывно двигались, выписывая замысловатую графику, а напряженные пальцы подергивались, точно соединенные между собой волшебными ниточками. Развевался черный балахон Каледона, вздымались и опадали газовые складки туники. Не знаю, сколько это продолжалось. Может быть, секунд тридцать, а может быть, четверо суток. Времени больше не существовало. У меня плыла голова, и в висках был шум сталкивающихся тысячелетий. Я ничего не соображал. И, наверное, потому пропустил момент, когда Каледон сделал ошибку. Впрочем, что это была за ошибка, я тоже не знаю. Я лишь увидел, как на ладонях у Геллы вспыхнул уже знакомый мне сияющий дым – устремился струйкой вперед и, как змея, ужалил Каледона в середину груди.
И все кончилось.
Каледон сразу застыл, точно окостенев. Из-под одежды его, из черных глазниц, из костей носа, из-за сжатых зубов потек тот же дым, на глазах приобретающий синеватый оттенок. Вдруг вспыхнуло неяркое пламя. Каледон вздрогнул и как-то просел, осыпавшись пыльными ручейками. На песке осталась кучка белого пепла. Дохнул ветер, и она взлетела во тьму. Слабый, почти неслышимый стон прокатился по саду. На мгновение зашумела листва. Как струна, загудел серый воздух.
– У Себта одним слугой стало меньше… – сказала Гелла. – Быстрее!.. Быстрее!.. Теперь они знают – где мы находимся…
Вдруг низко над кронами, почти касаясь ветвей, зажглась яркая переливчатая звезда.
Свет ее пронзил сердце.
– Нам – туда!..
Мы нырнули во мрак боковой аллеи. Она вывела нас к пруду, где по зеркальной воде плыли два черных лебедя. Оба казались сделанными из воска. Статуи, мерцающие сквозь листву, провожали нас мраморными глазами. Я не оглядывался, но знал, что почти из-за каждого постамента, испещренного латинскими буквами, из забвения, из сумрака зарослей, из толщи веков осторожно выскальзывает сейчас фигура, одетая в балахон и, вытягивая костяные персты, бежит вслед за нами.
К счастью, выход на набережную был совсем рядом. Гелла обернулась и, не замедляя шагов, начертала в воздухе размашистый иероглиф. Он тут же вспыхнул до космической белизны и начал мутнеть, словно прогорающая электронная трубка.
– Все, теперь они не пройдут…
Я видел, как к ограждению сада, к чугунной решетке, украшенной бронзовыми щитами, прильнуло изнутри что-то кожистое, забило перепонками крыльев, укусило железный прут.
– Сюда они проникнуть не смогут…
Вода в канале была дымчато-зыбкая. Мы пробежали по набережной и свернули во двор, приземистой анфиладой тянущийся в глубины квартала. Через минуту перед нами вырос задник какого-то здания: массивы грубого камня, прорезанного венецианскими окнами. За их фестончатыми переплетами угадывалось ожидание. Гелла остановилась и, воздев руки, положила их на пористую поверхность. Опять вспыхнул дым. Часть стены будто растаяла, образовав черный проход. Внутри, впрочем, было не слишком темно. Стены буро-коричневого песчаника, испещренные пиктограммами, были подернуты тлением зеленоватых гнилушек. Огненные холодные нити указывали дорогу.
– Осторожно!.. Не задень скарабея!.. – предупредила Гелла.
Навстречу нам по полу из громадных полированных плит неторопливо двигался жук, сделанный как будто из чистого золота; удлиненный панцирь его, голенастые ноги жирно блестели.
Я едва успел поставить ступню чуть дальше.
Коридор открылся каменным залом, очертания которого скрывались в пологах темноты. Запахло сухими травами, экзотическими цветами, ароматными смолами, добываемыми, наверное, в загадочных странах. А посередине зала, на каменном возвышении, вытесанном из гранита, непонятно чем озаренный, поскольку никакого источника света заметно не было, покоился саркофаг с крышкой из хрусталя, и под ней, обхватив плечи, лежала девушка, прикрытая почти до ключиц голубоватым ворсяным покрывалом.
– Вот мы и пришли, – сказала Гелла.
Она по-прежнему задыхалась, как-то вся колебалась – словно плоть ее превращалась в жертвенный дым.
Больше в зале никого не было, однако с мозаичного свода, проступающего во мраке, спускались протяжные голоса:
– Амсет… К-ха… Амсет… Дуамутеф…
– Сах… Сах… Ке-бе-ксе-нуфф… Хапи… Хапи…
– Калеб… Х-хат… Ярофем…
Голова у меня закружилась.
– Это – кто?..
– Это – я, – прошептала Гелла. – Я жду тебя две тысячи лет… Ну что ж ты, смелее…
Она действительно растворялась, переходила в дым, и он утягивался к ребрам глухого свода.
Миг – и ее не стало.
Заиграла печальная музыка.
Я все-таки сделал шажок вперед.
Веки спящей девушки дрогнули и начали подниматься…
Некоторое время я просто сидел на тахте, вцепившись в простыни пальцами, таращась на окружающее, не понимая, где я, собственно, нахожусь.
Мне было не отделить сон от яви.
Казалось, что утреннее искрение солнца, переполняющее квартиру, сейчас погаснет, стены заклубятся туманом, несущими привкус тысячелетий, поплывут голоса, произносящие древние заклинания, пелена времени распахнется, заскользит по паркету фигура в матерчатом балахоне. Это представлялось вполне реальным. Петербург – создан из сновидений. Не случайно вторым его именем стала египетская Пальмира – город в песках, воздвигнутый когда-то демонами по приказу царя Соломона. Призрак счастья среди пустыни. И не случайно на набережных его, о которые плещет бесцветная северная вода, дремлют сфинксы – ждут неизвестно чего, прислушиваются к шороху времени. Меркнет анемичное небо, шепчут в парках деревья, тронутые умиранием, светлая необыкновенная ясность растягивает перспективу. И надо всем этим, бледный от невообразимого холода, взирая из такой пустоты, которая недоступна пониманию человека, точно напоминание о тщете всего, пылает лик Полярной звезды. Это она указала нам путь через сад. «Не знает заката», как было сказано про нее в одном из средневековых трактатов.
Больше всего я боялся, как бы во все это не погрузиться. Грань между сном и явью бывает настолько неопределенной, что пересечь ее при некоторых обстоятельствах ничего не стоит. Тем более, что по роду своих занятий мне приходилось делать это довольно часто. Ведь что такое концептуальное обобщение? Выход из привычного мира туда, где ничего еще нет. Где только зияющая пустота, «ничто», могущее превратиться в «нечто» лишь актом творческого усилия. Главное тут – не потерять связь с реальностью. Вернуться оттуда, где существуют только собственные представления. Скольким людям это не удалось. Сколько осталось там, где властвуют плотоядные тени. Нет ничего опасней иллюзий.
Я чувствовал, что сон мой – это не просто сон. В нем содержалось некое таинственное предупреждение. Любопытно, а видел ли сны Саша Злотников? А гражданин Ромашин, два года назад начавший эту историю?
И, кстати, снами интересовался Авдей.
Не такой человек Авдей, чтобы беспокоиться по пустякам.
Видимо, я ухватил тут какую-то ниточку. Правда, ниточка эта дрожала, вела в тревожную темноту. За нее рискованно было тянуть. И все же лучше, чем ничего. Теперь я чувствовал себя намного увереннее. Только не торопиться, не делать поспешных шагов. Ниточка эта обязательно куда-нибудь приведет.
Куда-нибудь приведет.
– Приведет куда-нибудь, – дурашливо сказал я.
Одна из главных трудностей при работе в Москве – это необходимость быстро включаться в совершенно незнакомую ситуацию. Сегодня мы, например, свинчиваем проект «Русский ислам», а уже завтра, с утра вдруг оказывается, что срочно нужны наработки по «Непрерывному образованию». Естественно, все бросаешь, начинаешь думать совсем в другом направлении. Вместо метафизики откровения, вместо предельных трансцендентных начал, способных унифицировать матрицы, занимаешься модернизацией поколений, межвозрастными коннектами, сопряжением в едином образовательном модуле гуманитарных и технических знаний. В общем-то, конечно, не слишком сложно. Принцип стратегирования проекта всегда одинаков. Другое дело, что при этом меняется вся фактура, весь исходный материал, вынужден осваивать заново громадное количество фактов. Работа, надо сказать, еще та. Меня это всегда раздражало. Только-только начинаешь что-то соображать, только-только из хаоса противоречий начинает прорастать связная смысловая конструкция, и вдруг – бац, распоряжение руководства, все бросай, разворачивайся на сто восемьдесят градусов.
Борис, впрочем, к моим жалобам относился скептически. Он полагал, что если уж мы занимаемся социополитическим проектированием, пусть даже со смещением в аналитику, что, кстати, и выделяет нашу группу средь остальных, то просто обязаны учитывать сугубую модельность наших проектов. Есть классическая парадигма: знание объективно и соответствует реальной действительности, в рамках этого представления выстроена вся наука. Есть неклассическая парадигма, которая пришла к нам из квантовой физики: знание субьективизировано наблюдателем; это значит, что само наблюдение за процессом меняет его параметры, в нашем мире – это социология, культура, история. И наконец есть модельная, постнеклассическая парадигма, начавшая преобладать в последнее время: не имеет значения, насколько данная модель соответствует реальной действительности, важно одно – чтобы она эффективно работала. Вспомни хотя бы модель «развитого социализма»: противоречия, несовпадения, экономическая абсурдность ее бросались в глаза, и тем не менее попробовал бы ты тогда об этом сказать. Или вспомни войну в Ираке: за считанные недели, месяцы был создан образ военизированного агрессивного государства, обладающего оружием массового поражения и готового его применить. Позже выяснилось, что это не так, но – уже все, война началась. Модель доказала свою политическую эффективность. Или вспомни нашу историю с «заговором силовиков»…
Он имел в виду случай примерно годичной давности, когда Центр стратегических инициатив, директором которого был тот же Паша Вальковский, представил средствам массовой информации довольно обширную, кстати, весьма темпераментную аналитическую записку, где говорилось о наличии в высших эшелонах власти некоего заговора руководителей силовых структур, имеющего целью установить в стране режим «твердой руки»». Шум тогда поднялся колоссальный. Одних пресс-конференций Паша Вальковский дал, вероятно, штук двадцать. Это не считая такого же количества интервью. Самое же любопытное здесь заключалось в том, что буквально через несколько дней, а, может быть, и часов Центр инициативной стратегии, директором которого был Валя Пашковский, представил другую аналитическую записку, где тоже говорилось о заговоре, но уже – в среде олигархов. И тоже – пресс-конференции, интервью, сопроводительные материалы… Борис тогда приводил нам эту историю как пример «чистой модельности»: понятно, что ни та, ни другая записка никакого отношения к действительности не имели, при желании на том же материале можно было построить, к примеру, модель «перетягивания каната», модель «равновесия сил», баланс которых устанавливает президент, модель «инверсии властных групп», образующих новый политический вектор из потенциала противостояния; все они оказались бы равнозначными – в том смысле хотя бы, что не поддавались проверке. Критерием истинности здесь является эффективность: если такая модель, такой словесный фантом позволяет расширить «личный ресурс» (иными словами, приносит ощутимую прибыль), значит она является истинной – по крайней мере с точки зрения автора.
Кстати, под «ресурсом» Борис понимал не просто финансирование конкретных заказов, хотя есть подозрение, что обе аналитические записки были неплохо проплачены, но и повышение известности группы, увеличение сферы влияния, которые можно будет потом конвертировать в те же деньги.
Мне это, надо сказать, не слишком нравилось.
– Мы делаем аналитику или мы пишем триллеры? – спрашивал я. – Мы выявляем объективные геополитические процессы, вырастающие из реальности, те, которые образуют потом ландшафт нового мира, или мы создаем фантомы, распадающиеся через секунду после рождения? Чем мы, собственно, занимаемся?
Ответ на это у Бориса тоже имелся. Он полагал, что все наша работа, полностью и целиком, хотим мы этого или не хотим, определяется особенностями того исторического периода, в котором мы пребываем. Это период тотальной деконструкции мира, период распада реальности, период истощения всех предельных понятий. Христианская матрица сейчас уже почти не работает, возрожденческая парадигма – «прогресс спасет мир» – оборачивается кошмаром техногенного апокалипсиса. Знание в наше время утратило универсальность, оно утратило целостность, которая обеспечивалась существованием прежних глобальных матриц. Произошла его вторичная «медиевизация». В Средние века, как ты помнишь, знание было в значительной мере индивидуальным: химия существовала в виде алхимии, результат исследований во многом зависел от автора. Новое время сделало знание универсальным: алхимия стала химией, результат, во всяком случае в «точных» науках, перестал быть авторизованным; теперь его мог воспроизвести любой человек, разумеется, обладающий определенной квалификацией. Сейчас, в размонтированной среде, вновь преобладает индивидуальное знание: химия, «социальная химия», коей мы занимаемся, снова превратилась в алхимию, критерии объективности, универсализма, исчезли, результат, каков бы он ни был, опять стал зависеть только от автора. Это, в свою очередь, означает, что мы вернулись в магическому восприятию мира, к магическому сознанию, которое Леви-Брюль назвал «первобытным»; оно не видит в мире объективных законов, рождающихся независимо от человека, напротив, предполагается, что для каждого события или явления, для каждого случая, факта, коллизии, столкновения интересов существует свой конкретный источник, лежащий на пределами нашей реальности: воля духов, местных богов, перетекание астральных энергий, мощь Великого Гнозиса… Имя можно подставить любое… Воздействуя на такой источник с помощью заклинаний, с помощью мистических практик, используемых, кстати, всеми мировыми религиями, мы можем получить соответствующие результаты. В древности этим занимались жрецы, шаманы, колдуны, маги, знахари. Позже – священники: православные, католические, протестантские, значения не имеет. Теперь этим занимаются астрологи, экстрасенсы, провидцы, специалисты по «оккультным наукам», а также – политтехнологи, аналитики, советники по стратегическому планированию. Новое средневековье вступает в свои права…
– Не забывай, что это в значительной мере игра, – говорил Борис. – Конечно, это – игра в судьбу и, тем не менее, – только игра. А у каждой игры есть свои правила. Нарушив их, мы обязательно проиграем. Даже хуже – нас тогда не возьмут в эту игру. Здесь работают те же законы рынка: если все гонят «паленую» водку, которая стоит раза в три-четыре дешевле, то мы не можем производить настоящую, слишком велики будут накладные расходы. Да и потребитель этого не поймет. Он уже привык к определенному вкусу… Главное тут – не переживать. Моральный императив, корректирующий реальность, в данной ситуации не работает. Он уже распался, как и все остальное. Какой, к черту, императив в мире фантомов?..
Мне это все равно не нравилось. Правоту Бориса я, разумеется, понимал, для этого достаточно было время от времени просматривать текущую прессу: сегодня – одна потрясающая сенсация, завтра – другая. Послезавтра – третья, которая заслоняет собою обе предшествующие. А через месяц ни первую, ни вторую, ни третью никто не помнит. Уже проехали, уже заполонили сознание новые миражи. Считается, что – это вырожденная реальность, тотально размонтированная среда, где даже в принципе невозможны никакие устойчивые координаты; нельзя поэтому отличить добро от зла, ум от глупости, истинное от ложного, отсутствуют аксиоматические критерии, нет того вертикального измерения, с которым можно было бы что-то соотнести, тотальная равнозначность всего, а потому любой тезис имеет право на существование. В результате модели плывут как пузыри на воде – теснятся, лопаются, не оставляя после себя ничего. И, отрываясь иногда от экрана компьютера, глядя через окно на бульвар, стиснутый вязью решеток, на крышу двухэтажного флигеля у громады универмага, на вспыхивающую рекламу, на струи дождя, выныривающие из пустоты, на очумелый транспорт, на солнечные просветы меж липами, я тоже ощущал себя скачущим по воде пузырем, который через секунду лопнет, не оставив и тени воспоминаний.
Однако были в такой ситуации и свои преимущества. Если все, чем мы занимаемся, – только модели, если это только фантомы, вспыхивающие и угасающие навсегда, то и переходить от одной модели к другой следует безо всяких усилий. Переключаться, как телевизор: с фильма на репортаж о футболе, с концерта – на круглый стол по проблемам исторического наследия. Должен быть механизм, отделяющий одно от другого, по возможности безболезненно осуществляющий смену координат.
Короче, где-то, наверное, через год после прихода в группу я осознал значение ритуала.
Ритуал – это поистине великая сила. Не напрасно американские психологи, занимающиеся вопросами повышения производительности труда (просматривал я однажды исследования на эту тему) считают, что путь человека до места работы должен составлять не менее получаса. За более короткий период человек не успевает психологически перестроиться. Правда, за более длинный, что характерно для мегаполисов, он уже слегка прогорает. Полчаса – это, по-видимому, оптимальный срок. И не напрасно в советское время вся наша жизнь состояла из бесчисленных ритуалов. Прием в пионеры – торжественный ритуал, прием в комсомол – ритуал, который, по идее, должен запомниться навсегда, прием в партию (КПСС), если уж угораздило туда вступить, – целое священнодействие, долженствующее полностью преобразить человека. Он теперь сначала – член партии (напоминаю – КПСС), а уж потом, если получится, все остальное. Собственно, в этом и состоит значение ритуала: человек пересекает черту, отделяющую прежнюю жизнь от той, которая с этого мгновения начинается, он становится новой личностью, обретает принципиально иной социальный статус, очищается от мелкого мусора, накопленного в предшествующей инкарнации. Кстати, церковь это тоже хорошо понимает. Несмотря на аскезу, декларируемую практически всеми мировыми религиями, несмотря на проповедь смирения, бедности, воздержания и всяческого отстранения от мирских соблазнов, ритуал приобщения к божеству, крещение, скажем, или причастие, совершается со всей возможной торжественностью. Да и древние ритуалы, посвящение, например, мальчика в мужчину-охотника, обставлялись, как правило, весьма впечатляюще. Обычно – ночью, когда восприятие мира обострено, обычно – вне территории племени, на землях, заведомо внушающих тревогу и опасения, обычно – через некое испытание, которое соискатель обязан пройти.
Одно время мы вместе с Аннет даже пытались разрабатывать некий проект, предполагающий ритуализацию школьного образования. Ведь какие, собственно, ритуалы у нас в школе? «Первый раз в первый класс» и далее – уже «последний звонок». А между этими вехами – десять лет нудной зубрежки. Временная дистанция слишком большая. Ни ребенок, ни старший школьник не могут ориентироваться на такой отдаленный смысловой горизонт. Тем более – оценить нужность знаний, которые в них вкладывают. В результате – административное принуждение, «родителей в школу!», стойкая, почти на всю жизнь неприязнь к самому процессу образования. Ясно, что эту дистанцию надо разбить на более короткие интервалы, отделить каждый из них особой ритуальной границей. Скажем, первый – четвертый класс, пятый – седьмой, восьмой – десятый. Чтобы переход с каждой предыдущей ступени на следующую действительно стал событием. Менять, например, форму одежды. Официально предоставлять внутри школы мелкие льготы и привилегии. Что делать, если человек так устроен, что за жестяной значок в три копейки, чисто условно выделяющий его среди других, готов напряженно трудиться – месяцы, годы. По-моему, неплохой был проект. Жаль, что Борису тогда не удалось никого им заинтересовать. Впрочем, это естественно. Эпоха «первоначального накопления». Сейчас работают только «короткие деньги». Вложенный капитал должен приносить прибыль немедленно. А тут – непонятно как, непонятно зачем, главное – непонятно, кто и что с этого будет иметь. Не видно политических дивидендов.
Для меня обязательным ритуалом является утреннее приготовление кофе. Это именно тот до мелочей выверенный обряд, которое приводит меня в нормальное рабочее состояние. Правда, и обставлен он должно быть именно как обряд: джезва – непременно медная, темная, украшенная выпуклым восточным орнаментом, никаких там никелированных прибамбасов, ручка – длинная, с деревянным обрамлением на конце, чтоб не обжечься, когда снимаешь с огня, а от кофе, кстати самого обычного сорта, требуется лишь одно – он должен иметь настоящие запах и вкус, так чтобы вдохнул, сделал глоток – и захотелось жить. Единственная уступка, которую я в данном случае делаю, – это беру стандартный машинный помол из вакуумной упаковки. Не следовало бы, конечно, проявлять слабость, однако выслушивать по утрам скрежещущие завывания кофемолки я просто не в состоянии.
Да, ритуал – это великая сила! К тому времени, когда кофе распространил дразнящий свой аромат по всем закоулкам, когда постель была убрана, а на журнальный столик, с которого я предварительно смахнул тряпкой пыль, были положены лист бумаги, заточенный карандаш, авторучка, и отдельно – серая папка с документами по истории Клуба, остатки сна у меня уже совершенно развеялись, я был свежий, готовый к свершениям, полный энергии и надежд. Будто внутри что-то действительно переключилось. У меня даже перестал болеть ушибленный вчера бок. Впрочем, и болеть, говоря откровенно, там было особенно нечему. Это если потом, где-нибудь в подходящей компании, под хороший коньяк, прослаиваемый закуской, неторопливо повествовать, как однажды тебя сшибла машина, можно создать впечатление, что жизнь тогда висела на волоске. Однако для самого себя я мог не сгущать краски. Ничего страшного при вчерашнем наезде не произошло. Бампер, как потом выяснилось «жигулей», сшиб меня достаточно мягко, я не столько упал, сколько споткнулся от неожиданности и просто сел на асфальт. По-моему, даже успел выставить руки. Правда, когда садился, ударился бедром о поребрик. Уже возвратившись домой, обнаружил на боку длинный кровоподтек, который к вечеру посинел и стал отдавать при движении туповатым нытьем. Более – никаких последствий. Даже водитель, наехавший на меня, испугался значительно больше. Это был мужчина лет, вероятно, пятидесяти, рыхловатый, отечный, с объемистым животом, заметно выпирающим из рубашки, с короткими толстыми ручками, которые ни на секунду не могли успокоиться, с овальной лысиной, окаймленной, будто в насмешку, остатком волос. Он, видимо, страдал сердечной одышкой: всхлипывал мелко и часто, с какими-то астматическими присвистами, то и дело прижимал пухлые ладошки к груди, несчастным голосом повторял, что не может понять, как такое могло случиться.
– Тридцать лет за рулем… Честное слово… Был абсолютно уверен, что поворачиваю вон на том перекрестке… Затмение какое-то, то есть… Честное слово… Тридцать лет за рулем…
Он предлагал вызвать «скорую помощь», настаивал, очень активно, чтобы я записал его адрес и телефон: Что угодно, когда угодно, все сделаю… – собирался чуть ли не силой отвезти меня в ближайший травматический пункт. – А вдруг у вас ребро треснуло? Сейчас не чувствуется, а потом… – Вообще вел себя, как человек, потрясенный до глубины души. У меня не создалось впечатления, что он выполняет какое-либо задание. На киллера он совершенно не походил. И на работника спецслужб – тоже, ни по каким параметрам. Хотя кто его знает, как они должны выглядеть?..
В общем, этот инцидент я решил рассматривать изолированно. Ну, было и было, в конце концов с каждым может случиться. Это как – кирпич на голову упадет. Ничто не свидетельствует, что здесь есть связь с моим пребыванием в Петербурге.
Значит – пока оставить.
Сейчас мне предстояли дела более важные.
Материалы по Клубу я успел бегло перелистать еще в Москве. Хотя, учитывая спешку, в которой происходил мой отъезд: инструктаж, проведенный загадочным Сергеем Николаевичем, наставления Бориса, открывшие многое из того, о чем я раньше не знал, легкую истерику Светки, мучительный разговор с Аннет, практически ничего из прочитанного в голове не осталось. Так, общее впечатление, самые приблизительные границы материка, который еще предстояло исследовать. Никакого мнения у меня, естественно, не сложилось. Зато вчера, после загадочного происшествия с «жигулями», решив, что приключений, вольных или невольных, с меня на сегодня достаточно, я, отказавшись от помощи водителя и Димона, которые оба предлагали меня подвезти, вернулся к себе в квартиру, насколько я помню, это было около шести вечера, и весь оставшийся день пролежал на тахте, вчитываясь в машинопись и делая примечания на полях.
Теперь, вторично просматривая материалы, я пытался свести эти заметки в общий сюжет, хотя бы частично классифицировать их, сопоставить, расположить по степени важности.
Картина вырисовывалась примерно следующая.
Где-то почти два года назад, некий Ромашин Виктор Андреевич, сорока трех лет, кандидат наук, сотрудник одного из отделов петербургского Института комплексных исследований человека начал методично обзванивать ряд людей, петербуржцев, тоже в основном сотрудников различных научно-исследовательских институтов, и предлагать им создать нечто вроде неформального «гуманитарного» семинара, который попробовал бы «концептуализировать особенности текущей реальности». Предполагаемым участникам такого объединения он говорил, в общем, одно и тоже. Он говорил, что ситуация в современном мире во многом напоминает ту, которая сложилась в Европе во времена Реформации. Старая парадигма, делавшая мир целостным, полностью выработана, а новая парадигма, которая могла бы восстановить связь быта и бытия, личного и всеобщего, материального и трансцендентного, как это сделал в свое время протестантизм, даже еще не просматривается. Он говорил, что необходима новая реинтеграция знаний, новый коммуникат, соответствующий эпохе «мгновенных контактов», необходима очередная возгонка реальности – наподобие той, которая была когда-то осуществлена в когнитивных доменах Средневековья: в тогдашних университетах, в монастырях, в теософских дискуссиях, в различных религиозных течениях. Модная ныне междисциплинарность – это паллиатив. Она сводится большей частью к заимствованию «смежной» терминологии. Рождения новых смыслов не происходит. Здесь требуется, вероятно, не совмещение знаний «по периферии», только усиливающее неопределенность, а смысловой прорыв на следующий метафизический уровень. Короче, он предлагал, собрав специалистов из разных познавательных ареалов, попытаться эти разобщенные ареалы концептуализировать, и уже на имеющейся основе во-первых, создать прогностическую картину современного мира, а во-вторых, транслировав ее обратно в реальность, сформулировать хотя бы в самых общих чертах национальную идею России. Вот так, не больше не меньше.
Насколько можно судить, это была его личная инициатива. Во всяком случае, несмотря на самую тщательную разработку, которую предпринял Борис, как только оценил открывающиеся перспективы, никаких связей В. А. Ромашина с политическими организациями Санкт-Петербурга или Москвы, а также наличия скрытых заказчиков данной темы выявить не удалось. Вероятно, их просто не существовало. Также не удалось выявить и каких-либо его связей с аналитиками в околоправительственных кругах, с теми, кто, на словах декларируя свою объективность и независимость, на деле, как правило, исполняет строго заказные работы.
Нельзя сказать, что предложения В. А. Ромашина были встречены с энтузиазмом. Ученые, пусть даже относительно свободных сфер деятельности, таких как культурология, философия, история, социология, люди, тем не менее, весьма занятые и неохотно откликающиеся на разного рода общественные мероприятия. Общественные мероприятия – это удел политиков. Серьезным исследователям – не менеджерам науки – вполне хватает специализированных конференций. Тоже, надо сказать, времени отнимает достаточно. А если уж заранее становится очевидным, что из данной работы еще неизвестно что выйдет, то и шансов собрать толковых людей совсем немного. Наверное, у В. А. Ромашина был незаурядный дар убеждения, если это ему удалось.
И вот о чем я подумал, перелистывая документы и пытаясь оценить их совокупную сущность. Создать такой Клуб в Москве было бы, вероятно, гораздо труднее. В Москве при организации объединения такого рода с неизбежностью, как слякоть после дождей, возник бы вопрос о его финансировании. В конце концов речь идет о серьезной интеллектуальной работе и, если уж привлекать к ней людей, заработок которых и так ниже всякого уровня, то следовало бы подумать заранее, как их труд будет оплачен. Подумали бы, конечно. Тем бы дело и кончилось. Здесь же этот вопрос, видимо, никому даже в голову не пришел. Мне это тоже было понятно. Еще в двадцатые годы Сергей Дягилев, тот, который в начале века организовывал знаменитые «русские сезоны» в Париже, отвечая на вопрос одной из анкет, в графе «национальность» начертал – «петербуржец». Он нисколько не преувеличивал. Такая национальность действительно существует. Ведь не только люди создают города, обустраивая их в соответствие со своими представлениями о жизни, но и города создают людей – трансформируя их по своему образу и подобию. Не знаю, чем Петербург так воздействует на человека – видимо, всей атмосферой своей, где сошлись сон и явь, однако люди здесь действительно не такие, как в других городах. То, что в Москве естественно и легко: в первую же минуту поинтересоваться – сколько тебе за это будут платить, в Петербурге кажется диким и неуместным. Петербуржец просто не понимает, при чем тут деньги? Либо есть дело, которым стоит заняться, и тогда не имеет значения платят за него или нет (если платят, это, конечно, намного приятнее), либо дело не стоит, чтобы на него тратить жизнь, и тогда безразлично какая цифра будет начертана в расчетной ведомости. Подумаешь, цифра, жизнь все равно дороже. Это – иной модус существования. Привычка ощущать себя в координатах не быта, а бытия. Не в веселой сиюминутности, из которой соткана московская жизнь, а в пронизанных отзвуком вечности странных петербургских иллюзиях. У них ведь даже и внешность разная. Москвич – это прежде всего «свой парень», непременно открытый, контактный, душа компании, энергичный, улыбчивый, в каждое мгновение сознающий, что ему нужно делать. У него нет никаких проблем. Если же есть, он знает, как их решить. А петербуржец, если обратиться к классическим представлениям, напротив, сугубо сдержанный, необщительный, хмурый, всегда сомневающийся, погруженный в какие-то свои размышления. Они ему дороже всего. Энергии у него хватает лишь на мифический «аристократизм». Проблем он решать не умеет, а потому считает, что выше их. Сюда можно добавить нервность, заставляющую его вздрагивать от каждого слова, и болезненный, специфический сплав мнительности и самомнения: петербуржец искренне убежден, что знает нечто, недоступное остальным, однако далеко не уверен, что это кому-нибудь интересно. Больше всего он боится показаться смешным и потому московской публичности предпочитает петербургское одиночество. Улыбается он два раза в год. А всяких шумных компаний избегает, как зачумленных. Такое вот странное, ни с чем не соразмерное существо…
Я смотрел на снимок В. А. Ромашина, приложенный к документам, и понимал, что жить этому человеку было не просто. О том же, кстати, свидетельствовала и его биография: один развод, через два года – второй развод, третий развод. И каждый раз, вероятно, крушение всех надежд. Десять лет в Институте системной механики: защитился, вполне успешно справлялся с обязанностями начальника сектора. Ничто, казалось бы, не предвещало обвала. И вдруг – кульбит; переходит в группу так называемых «поисковых проблем». Почти в два с половиной раза теряет в зарплате. А еще через четыре года – в тот самый Институт исследований человека. Судя по всему, характер не слишком легкий. Бог с ним, с характером! Имеет ли это какое-нибудь отношение к нашим проблемам? Я пока никаких зацепок не видел. Метания, кризис среднего возраста, тоска по чему-то такому, ради чего стоит жить. Хотя заранее, конечно, сказать трудно. Ситуация неопределенная. Кто знает, какой гранью она сверкнет. Второстепенное вдруг станет главным, главное – второстепенным. Взять хотя бы критерии, по которым Ромашин отбирал участников своего Клуба. Скорее всего – на основе рекомендаций, на основе личных знакомств, которых у него, как у всякого человека, занимающегося наукой, должно быть, накопилось немало. Вероятно, он полагал (и об этом можно было судить по некоторым косвенным признакам), что первоначальный состав такого объединения не слишком принципиален. Важно запустить работу, «ввязаться в сражение», как говаривал Наполеон, свинтить, хотя бы вчерне, высокотемпературный интеллектуальный «котел», где будут вывариваться мысли, догадки, суждения, сопутствующая фактура. Те, кому это покажется интересным, потом останутся, те же, кого это не привлечет, постепенно уйдут. Технология самая очевидная. Несколько забегая вперед, скажу, что так именно и произошло. Через год (точнее – через сезон, поскольку длилась это с сентября по июль) из шестнадцати человек, откликнувшихся на первое приглашение, продолжали участвовать в заседаниях всего семеро. Численность Клуба, впрочем, меньше не стала. За тот же сезон в него пришли новые люди. Вот их список, с указанием профессий, званий и должностей, который мне дал Борис: два культуролога (преподаватели Европейского института), математик, психолог (оба – из Санкт-Петербургского университета), политтехнолог, экономист (кстати, довольно известный), социолог, опять психолог (только уже – по общественному сознанию), затем – тоже довольно известный историк (автор книг по Февральской и Октябрьской революциям), богослов (преподаватель Евангелической академии), два философа, специалист по компьютерным технологиям, редактор одной из популярных газет… Четверо докторов наук, четверо кандидатов, трое заведуют кафедрами, один – довольно крупным научным объединением. И тут же – люди безо всяких званий и степеней, причем не на роли слушателей, а как полноправные участники заседаний. Попытка совместить научное и художественное отношение к миру.
А вот примерный перечень тем, которые были обсуждены за это время: «Глобальная аналитика: методологические основания», «Проблема модернизации экономики и геополитические аспекты», «Миф и мифическая реальность», «Европа после Христа», «Граница как компонент продуцирующего механизма культуры», «Проблема постмодернизма: парадигмальный предел?», «Социология памяти: опыт сравнительно-аналитического исследования», «Пол, гендер, гражданство в постсоветском дискурсе», «Информационные войны – прошлое и настоящее», «Футурология: доктрины Тоффлера, Фукуямы и Хантингтона», «Антропоморфный принцип: нечеловеческие константы культуры», «Архетипы язычества – психология зависимого поведения», «Хаос и гармонии в русской истории», «Междисциплинарный подход: принципы социального проектирования»…
Что можно было об этом сказать? Некоторые из тем я бы с удовольствием прослушал и сам. Просто чтобы иметь о них представление. Однако, сколько ни вчитывался я в разложенные на столе документы, сколько ни тасовал их, выкладывая то так, то эдак, по-прежнему невозможно было понять, почему абсолютно невинные, на первый взгляд, заседания Клуба, никого не трогающие, никому не мешающие, привели уже к гибели двух человек, чем этот Клуб так действует на московских политиков, и откуда надвигается зловещая тень, присутствие которой я ощущал даже сейчас.
Этого я понять не мог. Я лишь сидел и, как цуцик, таращился на заполненные аккуратной машинописью страницы. Время уже подходило к полудню. Жаркие лучи из окна добрались до журнального столика. Отражения их в полировке слепили и мешали читать.
В голове у меня была звенящая пустота.
Дважды эти мои бесплодные размышления прерывали. Сначала где-то часов около одиннадцати позвонил Димон и преувеличенно бодрым голосом, каким обычно разговаривают с безнадежно больными, поинтересовался, как я себя чувствую после вчерашнего?
Я заверил его, что никак не чувствую. То есть чувствую себя хорошо и об инциденте с машиной даже не вспоминаю.
– Ну, слава богу! – сказал Димон. – А то я места себе, знаешь, не нахожу. Не сплю, не ем. Перепугался вчера, наверное, больше, чем ты. Не дай бог, думаю, опять что-то случится. Закрою я этот ваш Клуб к чертовой матери!..
И, видимо, преодолев некоторые сомнения, он поведал мне, что, оказывается, со Злотниковым было точно такое же происшествие. Примерно дней десять назад Димон также провожал его после первого ознакомительного разговора. И вот, когда вышли на улицу, вдруг, елы-палы – джип с затененными стеклами. Скорость, наверное, под восемьдесят. Как самум налетел… Откуда, чего?.. Правда, Злотникову повезло больше, чем мне – успел отпрыгнуть на тротуар.
– А что джип? – спросил я.
– Ну, что джип? Что джип?.. Останавливаться, конечно, не стал. Свернул за угол, и – ваших нет. Ни номера, ничего…
Чувствовалось, что Димон нервничает.
– Вообще, что там у вас? Не хотелось бы впутываться в какую-нибудь историю…
Я заверил его, что никаких историй не допущу.
– Ладно, будем надеяться…
А затем, уже ближе к двенадцати, проявился Авдей. В отличие от Димона, держался он совершенно спокойно – не торопился, не нервничал, чрезмерных эмоций не обнаруживал, нейтральным голосом известил меня, что водитель, участник вчерашнего инцидента, по их сведениям, ни к чему отношения не имеет. Обычный пенсионер, трудящийся, в прошлом – начальник цеха одного из петербургских заводов.
– Мы, конечно, еще вокруг него поработаем, – сказал Авдей. – Но поручиться могу, что номер пустой. Видимо, в самом деле – случайное происшествие…
И даже когда я, испытывая некоторое злорадство, рассказал ему об аналогичном случае с Сашей Злотниковым, Авдея это нисколько не взволновало.
– Проверим, разумеется, – без всякого энтузиазма заметил он. – Однако если данное происшествие в ГАИ зарегистрировано не было, вряд ли удастся выяснить какие-нибудь подробности. Подумаешь, чуть не наехал. Таких случаев в городе – две сотни в день. Хотя, конечно, согласен – совпадение любопытное…
Гораздо больше его беспокоило то, что практически ничего не удалось выяснить насчет Геллы. В кафе, где она вроде бы иногда бывала, ее не вспомнили, а путаны того района, которых специально опрашивали, утверждали, что подобной девицы в их компании не появлялось. Причем можно поручиться, что это – не намеренное умолчание. Они и в самом деле слышат о ней в первый раз.
– Вот это уже действительно интересно, – сказал Авдей. – Вас видели, по крайней мере, три человека. И ни одной детали. Так не бывает. Поверьте моему опыту: здесь что-то не то…
Оба разговора продолжались не более десяти минут. И вот что странно, если беседа с Димоном, который дергался и явно чувствовал себя не в своей тарелке, не произвела на меня особого впечатления, – я просто пожал плечами и тут же выбросил это из головы, – то спокойный, даже скучноватый голос Авдея, напротив, поселил во мне чувство тревоги. Я еще минут пять потом не мог ни о чем думать – тупо сидел, щурясь от солнца, сжимал в потных ладонях трубку сотового телефона.
Хотя, возможно, дело тут было и не в Авдее. Дело, скорее всего, заключалось в том, чем я сейчас намеревался заняться. До сих пор я бродил лишь по краю Сумеречной страны. А теперь мне впервые предстояло ступить на ее территорию.