Все утро меня трясет. Я одна дома. Йошко у себя в комнате, я видела, уставился в пустоту, курит, когда-нибудь он нас спалит. Товарищ Радойка мне звонила, по мобильному. Сын у нее ведет колонку в одной большой газете, он каждый день приносит ей кучу разных газет, ему на работе бесплатно дают, товарищ Радойка все их читает, а потом сообщает всем нам, кто умер. Сегодня умерли товарищи Бранка и Мира. А они были младше меня. В Хорватии живет тысяча четыреста человек старше ста лет. Четыреста мужчин и тысяча женщин. Что, если я проживу еще два десятка?
Да, круг становится все уже, но во мне все-таки есть радость жизни, я получила веселую новость, которой долго, долго ждала. Я где-то прочитала, что самые счастливые и самые старые люди живут вовсе не на Кавказе и они не пьют кислое молоко, я молоко не переношу, у меня группа крови А, от кислого молока у меня отрыжка, я его срыгиваю, если дома одна, или глотаю, когда поблизости кто-то из них. Кому приятно слышать, как рыгает старуха. Самые старые люди живут на самой дорогой парижской улице, забыла, как называется эта авеню, но точно не Пятая, Пятая в Нью-Йорке. А почему люди живут там дольше всего? Потому что они богаты. Деньги — это то, что делает жизнь вполне сносной и продолжительной. Я поняла это поздно, однако не слишком поздно. Нет, нет. Хорошая новость пришла и ко мне!
Расскажу вам кое-что насчет товарища Радойки, а терпение у вас есть. Внук сказал мне: бабуля, американцы все время улыбаются, говорят «добрый день», «как у вас дела?», никто там никого не шлет на хуй, люди очень любезны. Поэтому я буду рассказывать вам все и не спеша. Вам спешить некуда, мне тоже. Я всегда очень рада, это я о товарище Радойке говорю, когда она звонит. Как бы я иначе узнавала, кто умер? Но мне очень неприятно, когда она говорит о сыне. А она постоянно говорит о сыне. Мой Мирко, мой Мирко, его показывали по телевизору, вот, слушай, ну, послушай же, хотя бы конец его колонки, опять его приглашали на телевидение, уж он им все сказал, послал этих свиней куда и следовало! Свиньи — это политики, о которых Радойкин Мирко пишет в своей колонке.
Молчу, слушаю, молчу, слушаю. Слушаю и молчу. И ничего не говорю. Может, и не следовало мне говорить «и ничего не говорю», раз я уже сказала, что слушаю и молчу? Не знаю, как мне теперь стереть фразу «и ничего не говорю». Если бы товарищ Радойка мне не звонила, я бы не знала, кто умер, да, это я уже говорила, а когда кто-то из наших умирает, я имею право звонить сколько мне угодно. Когда я говорю, что умерла товарищ Лидия, она, правда, еще не умерла, но они не знают, как зовут моих товарищей по партизанской борьбе, они тогда смотрят на меня с сочувствием, им как бы жаль, что товарищ Лидия умерла, и они как бы понимают, что смерть товарищ Лидии — это в известной мере и мне звоночек, говнюки бесчувственные, правда, тогда я получаю право звонить по телефону. Когда кто-то из наших умирает, я прежде всего выражаю соболезнование тому, кто остался, если это боевой друг, то ему, если боевая подруга, то ей. Потом вспоминаем былые времена. А если умер мой боевой друг или боевая подруга, у которых еще раньше умерла его боевая подруга или боевой друг, то я просто говорю в трубку: здравствуйте, говорит товарищ Нада, примите мои искренние соболезнования. Только это и говорю, примите мои искренние соболезнования, потому что на том конце провода незнакомые мне люди и молодые голоса, внуки, правнуки, все какие-то раздраженные. Говорю «искренние соболезнования», потом кладу трубку. Газеты я не читаю, потому что их у нас дома нет, поэтому я благодарна товарищу Радойке. Правда, мне было бы приятнее, если бы она не читала мне, что пишет ее сын, а просто с кем-то передала газету. У товарища Радойки сахар и тромбоз, ноги у нее забинтованы, она очень толстая, из дома не выходит. Красный Крест каждый день доставляет ей еду. Нет, не хотелось бы мне дожить до того, чтобы мне приносили еду из предприятия общественного питания.
Товарищ Радойка мне сказала:
— Это я получаю по знакомству, еда не из рабочей столовой, а из детского садика.
Если бы я ей сказала, а я, конечно, ничего такого не сказала: «Как некрасиво, что ты отнимаешь еду у какого-нибудь ребенка, ведь сын твой работает, да еще в газете», она бы никогда больше мне не позвонила, и я не узнала бы, что умерла товарищ Бранка.
Я плачу искренне, мы были как сестры. Сморкаюсь в бумажный платочек, все мои платки грязные, Йошко все время дома, и я не могу выварить их в большой кастрюле для спагетти, Петар Крешимир пытается пролезть в балконную дверь, я ее приоткрыла, чтобы было больше воздуха. Не пущу его в гостиную, мне противен этот четвероногий меховой мешок с глистами.
Я хотела сказать вам насчет сына товарища Радойки, того колумниста. В Хорватии много колумнистов, которые каждый день или раз в неделю возвышают свой гневный голос против вас, американцев, против войн во всем мире, а также против нищеты, безобразий и несправедливости в Хорватии. Я не читаю газеты, иногда полистаю какую-нибудь книгу, мой внук постоянно приносит в дом все новые и новые. Я не скажу вам, в какой книге я это прочла, потому что если эта кассета попадет им в руки, они поймут, что я роюсь в их вещах. Дочь бы меня убила, если бы узнала, что я видела фотографию, на которой она снята вместе с каким-то низеньким господином, они смеются, глядя в камеру. Господин на голову ниже моей дочери, он лысый, подслеповатый, толстый. На фоне заснеженной Вены. Через лупу я рассмотрела, что в руке у нее стеклянный шар, такой, знаете, его потрясешь, и внутри начинает идти снег. Надеюсь, подслеповатый толстяк хорошо ей платит. Хотя нет, вряд ли он ей платит, нам бы не присылали тогда напоминания о просроченном платеже за электричество. А может, моя дочь копит деньги на старость? Неужели она не знает, что правил здесь нет, никогда не знаешь, кто раньше.
Вот, например, один случай, с моей подругой, товарищем Радмилой, ее дочь вечно на нее орала: «Мама, ну давай же, решайся наконец, продай ты свою квартиру, это же седьмой этаж, мы еле-еле до тебя доползаем, ты пока еще ходишь нормально, а вдруг заболеешь, кто к тебе сможет подниматься по три раза каждый день, продай квартиру, продай квартиру».
Товарищ Радмила не продала свою квартиру потому, что ее было невозможно хорошо продать. На те деньги, которые она смогла бы получить за квартиру площадью в семьдесят метров, на седьмом этаже, без лифта, можно было купить только небольшую мансарду. «Не поеду я в такую дыру», — сказала товарищ Радмила.
Короче говоря, а именно это я и хотела сказать, ее дочь умерла от рака прямой кишки, муж дочери Филипп умер от рака простаты, а товарищ Радмила по-прежнему поднимается на свой седьмой этаж. Меня радуют такие истории из жизни. Они свидетельствуют о том, что хеппи-энд бывает не только в кино.
Не люблю колумнистов! Люди считают их борцами за права народов. А какие они борцы за права народов? За то, что ты то и дело возвышаешь свой гневный голос по разным поводам, получаешь тридцать тысяч динаров в месяц, плюс карточка, плюс машина, плюс мобильный, плюс влияние. И еще возможность воровать еду у детей из садика. Захожу в детскую, мой внук и моя внучка спят в этой комнате, вместе, в одной кровати, здесь жуткий беспорядок, я никогда сюда не суюсь, если у меня нет уверенности, что в ближайшее время они дома не появятся, читаю внучкин дневник и листаю книги внука. Эту кассету я положу в коробку, коробка автоматически закроется, внук не узнает, что я роюсь в его кровати. Книга называется «Нищета процветания», написал Паскаль Брюкнер, этот господин француз, о колумнистах он думает то же, что и я. «Ввиду того, что редко встречаются люди, которые могут долго терпеть враждебность ближних, непокорный снобизм соединяет в себе славу и покой. Ополчиться на общество, возвращаться каждый вечер домой и ложиться спать — так строятся новые академические карьеры. Неприкасаемых роскошествующих множество, а говорят они от имени бедных и отверженных. Новая волна беззаботных парий, которые умудряются осуждать ужасающее рабство масс и с удовольствием продвигаться все дальше за счет такой экскоммуникации».
Если бы у меня даже и были деньги, теперь-то они у меня скоро будут, я не тратила бы их на газеты и колумнистов, которые от моего имени поднимают крик и за это кладут себе в карман огромные деньги. Вопли решительных противников системы звучат настолько громко, что хочется немного тишины. Почему правду о моей несчастной жизни рассказывают мне те, кто сами живут распрекрасно? Меня слушаете только вы, американцы. Все эти нападки на вас, и я говорю это вовсе не из-за тех пятидесяти евро, которые вы мне дадите, кроме того, я собираюсь отдать их внуку, теперь я могу себе это позволить, так вот, эти нападки на Америку надоели. Все против Америки. Вы в Африке насадили СПИД, в Китае воспалили легкие, в Ираке и Иране воруете нефть, собираетесь уничтожить Европу, растоптать Россию и двинуться на Китай… Америка агрессор, весь остальной мир жертва? Я не болею за вас и не люблю вас, но тем не менее сдается мне, что все не так просто. Как оно есть на самом деле, я не знаю. И я не хотела бы, чтобы мой внук отправился на войну на край света бороться за американские интересы. А именно об этом пишет сын товарища Радойки, и именно против этого он выступает. Меня интересует другое, а именно какая разница между смертью молодого парня, погибшего в Ираке за американские интересы, и смертью молодого парня, умершего в своем родном городе от наркотиков, голода и депрессии. Что здесь тема — смерть или география?
Я была краткой, когда мне позвонила товарищ Радойка. Она сообщила о том, что умерли две наши боевые подруги, за это я ей благодарна, но колонку до конца не дослушала. Я сказала:
— Мне нехорошо, надо пойти брызнуть нитроглицерин.
— А они купили тебе новый аэрозоль? — спросила товарищ Радойка.
— Купили, — соврала я. Я всегда перед всеми охаивала своих домашних и рассказывала, как они относятся ко мне, например, про то, что у моего нитроглицерина в спрее истек срок, знают все. Больше я такого делать не буду. Деньги меня изменили. Деньги делают человека лучше. Это я вижу и по себе. Теперь, когда я богата, я могу позволить себе целых две банки «Ensure Plus» ежедневно. Вы знаете, что такое «Ensure Plus»? Это такой американский консервированный сок, который хорватские врачи прописывают тяжелобольным. Бывает со вкусом ванили и со вкусом шоколада. Просто размешать и выпить. В первый раз я это пила, когда выздоравливала после гриппа. Потом я слышала, как моя дочка говорила кому-то по телефону: «Она вернулась с того света, буквально вернулась с того света. Если бы мы знали, то, может, и не давали бы ей это». И хохотала. Корова. Таким старым и немощным, как я, нужно употреблять по две банки в день. Одна банка шестнадцать динар, тридцать два динара в день, умножить на тридцать…
— Мать, — сказала мне дочка, — при всем нашем желании мы не можем тебе это оплачивать. А бесплатные рецепты выписывают только врачи-специалисты, но таких связей у нас нет. Кроме того, это чистая химия, бог его знает, насколько такое полезно для здоровья, возьми лучше кусок хлеба, намажь маргарином и съешь, ты ведь это любишь больше всего.
Больше всего я люблю сливочное масло. Lurpak. Spreadable. Slightly salted. Since 1901. Madewith75 %Lurpakbutterand25 %vegetableoil. Покойный муж товарища Анки, его звали Йосо, он не был членом Партии, постоянно твердил ей: «Поменьше масла, Анка, холестерин тебя задушит, чем тебе плох маргарин?» Товарищ Анка всегда ела сливочное масло, она его до сих пор ест, а покойный Йосо прочитал в приложении к журналу «Здоровье», оно выходит по субботам, что сливочное масло убивает. У него были проблемы со стулом, и он часто говорил мне: «Уважаемая Нада, — покойный Йосо всегда обращался ко мне с «уважаемая», он не был членом Партии, — трудно всю жизнь таскать в себе такой груз». Тогда не было консервов «Ensure Plus», от них человек срет, как голубь. Может, именно поэтому они и полезны, освобождают организм от ядов, я буквально спаслась в тот день, когда мои губы коснулись края консервной банки, конечно, нужно было налить в стакан или чашку, но никогда же не знаешь, кто может войти и спросить: «Что это ты, бабуля, пьешь?», поэтому я выливаю всю банку себе прямо в рот, по-быстрому, и потом в желудке никакой тяжести, и, кстати, они не были бы такими дорогими и труднодоступными, если бы действительно не давали такого прекрасного эффекта. Вы меня хоть убейте, не скажу, где я их беру. А покойного Йосо убил маргарин.
Возьму деньги, спрячу их в маленькую жестяную коробку из-под чая и буду доставать по десять евро… Это действительно хорошая идея. «Ensure Plus» я покупать не буду. Дам врачу триста евро, он выпишет бесплатный рецепт, и я буду бесплатно получать свои баночки. Богатым людям жизнь обходится дешевле. А им я скажу, что добыла рецепт через товарищ Радойку. Они не должны знать, что у меня есть деньги, узнают — отберут. Куплю себе мобильник и буду звонить сколько душа пожелает по карточке. И домашний халат куплю, причем не на рынке рядом с домом, нет, нет, я куплю «свиланит» в торговом центре. Товарища Радойку попрошу, чтобы она сказала моим, что поездку во Флоренцию мне оплачивает она. Но мы не сядем вместе в автобус, у нее тромбоз и ноги забинтованы, во Флоренцию я поеду одна и увижу там здоровенных негров, которые продают фартуки с яйцами. До сих пор я знала, что хуже, чем мне, живется только ветеранам народно-освободительной борьбы против фашизма, а теперь я очень хочу своими глазами посмотреть на тех, кому еще хуже. И когда негр ростом в два метра потребует у меня десять евро за зонтик, надеюсь, там будет идти дождь, я дам ему пятнадцать, а когда он захочет за лишние пять евро дать мне еще и маленький зонтик, я скажу ему: «Ноу, ноу, ноу, тенк ю!»
Боже, какое у меня хорошее настроение! А сейчас я расскажу вам почему. Позвонила мне товарищ Мери. Она сказала:
— Ты одна?
— Да, — сказала я, — можем говорить долго и спокойно, и, если ты с добрыми вестями, за телефон плачу я.
— Я с добрыми вестями, — сказала товарищ Мери.
Я заплакала и долго не могла остановиться.
— Не плачь, — сказала Мери, — так должно было быть, не грусти.
— Я не грущу, — сказала я, — я плачу от счастья, но больше я сейчас говорить не могу. Я тебе позвоню, и если счет окажется слишком большим, они закажут выписку о звонках, а я скажу им, что ты сказала мне, что умерла Анна, а я тебе выразила соболезнование.
— Анна давно умерла, — сказала товарищ Мери, — не говори им этого, ложь откроется.
— Не откроется, — сказала я, — им плевать на моих товарищей, а я и не знала, что Анна умерла.
И мы прервали разговор. Стоило мне положить трубку, как я тут же успокоилась. Бумажным платком вытерла нос и губы, впустила Петара Крешимира на кухню, вытряхнула ему в миску целую банку кошачьих консервов, посмотрела немного, как прожорливо он ест. Несчастное, голодное, тощее животное. Когда я получу деньги, я им скажу: «Отвезите его к хорошему врачу за мой счет, так дальше нельзя. Он постоянно ест, а сам тощий, как восклицательный знак, в наше время против всего есть лекарства». Если они меня спросят, откуда у меня деньги, надеюсь, мне придет в голову что-нибудь разумное, деньги прочищают мозги. А могу вызвать такси, когда дома никого не будет, если у тебя есть деньги, такси стоит дешево, и сама отвезу Петара Крешимира к ветеринару. Корзинка у нас есть. Петар Крешимир вспрыгнул на диван, куда ему вход запрещен, я всегда слежу, чтобы он не валялся на диване, и, когда он принялся вылизывать задние лапы, позвонила Мери. Она мне сказала:
— Слушай, ты господина Ерко знаешь?
— Нет, — сказала я.
— Он сын товарища Томицы.
Мне стало страшно, неужели и товарищ Томица умер?! Сегодня умерли две мои боевые подруги, похоже, в воздухе носится что-то страшное.
— Нет, товарищ Томица не умер, — сказала товарищ Мери, — умер его сын Ерко.
— Страшно, — сказала я, — а ведь мы в молодости про депрессию даже и не слышали. И хотела рассказать ей, как та моя подруга подметала проспект Маркса и Энгельса, который сейчас называется проспект Освобождения, но товарищ Мери меня прервала:
— Это не депрессия, он погиб в автомобильной аварии.
— Проклятый алкоголь, — сказала я, — он хуже рака.
— Алкоголь ни при чем, — сказала товарищ Мери, — позавчера был ужасный ветер, ты, наверное, слышала.
Я не слышала, но я предпочитаю не сообщать окружающим, что у меня немного сдал слух, стоит такое сказать, все вокруг тебя начинают орать, я это ненавижу. Ненавижу я и слуховые аппараты, сейчас у меня деньги есть, но слуховой аппарат я покупать не собираюсь. Если кто-то хочет мне что-то сообщить, пусть орет.
— Да, — сказала я, — ужасный ветер.
— И из-за ветра обрушился балкон, представляешь, прямо на автомобиль покойного Ерко и как раз тогда, когда в нем сидел покойный Ерко.
— Ужас, — сказала я.
— Пусть Господь примет его душу, и пусть хорватская земля будет ему пухом, — сказала товарищ Мери, которая раньше никогда не упоминала ни Бога, ни хорватскую землю. Но я пропустила это мимо ушей. — Не буду тебе долго морочить голову и не хочу тратить твои деньги… — Она сказала твои деньги. Это было приятное чувство, приятное чувство, когда узнаешь, что кто-то думает, что у тебя есть твои деньги. — Товарищ Томица покупает могилу твоей матери.
Если бы у меня в руках был настоящий носовой платок, я бы заплакала от счастья. Но у меня в руках был не платок, а кусок бумаги, а у меня аллергия на бумажные платки, поэтому я пошмыгала носом и сглотнула.
— Сколько? — сказала я.
— Две с половиной тысячи евро, — сказала товарищ Мери.
— Когда можно получить деньги?
— Аванс уже у меня, пятьсот евро, остальное сегодня или завтра, после того как подпишете у нотариуса договор купли-продажи. Сразу, наличными.
— Что будет с костями?
— Об этом мы не говорили, но, вероятно, ты можешь выбирать: или они их куда-нибудь перенесут, или оставят лежать там, где лежат.
— Хорошо, — сказала я, — пусть их оставят на месте, только пусть сфотографируют и принесут мне фотографию, на память.
— Не беспокойся, — сказала товарищ Мери, — пока.
— Пока, — сказала я.
А сейчас я сижу за столом на кухне, говорю на кассету, Петар Крешимир жрет вторую банку консервов. Не помню, когда я так радовалась. Мне безразлично, мне наплевать, что вы подумаете обо мне. Тем не менее сообщаю, чтоб вы знали: моей матери нет в живых уже двадцать пять лет. В последние годы я искала кого-нибудь, кто мог бы присматривать за ее могилой и класть на нее цветы, потому что мы живем в городе, удаленном от кладбища на шестьдесят километров. Пять лет назад возникла товарищ Мери, которая живет в своем собственном доме недалеко от кладбища. У ее детей есть свои дома, поэтому товарищ Мери живет отдельно, в своем. Пять лет товарищ Мери протирает могилу моей матери и кладет на нее цветы. Не скажу, что я ей платила за это, но я все время думала, что надо бы заплатить. Это меня мучило, теперь наконец я смогу заплатить. Я не могла ездить на кладбище. Объясните мне, как человек, не имеющий в кармане ни динара, может посещать кладбище, которое находится в шестидесяти километрах от города? Как он может его посещать и протирать бетонную плиту сначала мокрой, а потом сухой тряпкой? Как?
Я вам отвечу. Никак.
А, между нами говоря, что такое для человека могила? Останется ли моя мать в моих воспоминаниях более живой из-за того, что лежит под плитой? А если бы она не лежала там, где лежит, я что, забыла бы ее? При этом вы не должны забывать, и я этого никогда не забывала, что моя покойная мать была настоящей сукой. Когда я была маленькой, она била меня, выдирала у меня из головы клоки волос, не пускала в школу, моего брата любила больше, чем меня, хотя брат никогда для нее ничего не делал. Я всю жизнь о ней заботилась. По ночам у нее была отрыжка, днем она часто мучалась тяжелыми мигренями, этого я вам еще не говорила, но я очень плохо жила со своим мужем, а мать не позволила мне разойтись с ним. «Кто нас кормить будет, дочь моя?» — повторяла она. У меня никогда не хватало храбрости порвать с ней, я была привязана к ней, как проститутка к сутенеру. Я не ищу алиби. Я не хочу оправдываться и говорить всем, что я продала могилу своей матери, потому что она была плохой матерью. Нет, нет. Могилу я продала, потому что хотела, пока еще жива, почувствовать запах денег. Я хочу схватить деньги, мять их в руках, нюхать, сложить их в жестяную коробку, закрыть коробку крышкой, потом открыть, и снова закрыть, и опять открыть, закрыть, открыть, закрыть, открыть, пересчитать.
Этого я вам не рассказывала. Я была тяжело больна. Несколько недель лежала, накрывшись с головой. Мои приносили мне чай и жидкий суп, и разваренные спагетти, я только такие люблю, даже нашли женщину, которая делала мне массаж за двадцать динаров в час, ходили мне за лекарствами, купили меховые тапочки, тридцать девятого размера, хотя я ношу тридцать девять с половиной, я не рассердилась, все равно я ходила только до туалета и обратно.
— Бабуля, — говорила мне моя внучка, — ты не должна впадать в депрессию.
— У меня нет депрессии, у меня болит позвоночник, как вы этого не понимаете. — Она меняла мне постельное белье, моя внучка, стригла ногти на ногах, делала мне в постели прическу, когда я рычала от боли.
Бабуля, потерпи, когда ты будешь красивой, у тебя улучшится настроение и тебе станет легче.
Но легче не стало. Я хотела умереть. Внук вызвал врача, точнее врачиху:
— Вы очень бледная, видимо у вас скрытое кровотечение, придется лечь в больницу.
— Я не хочу в больницу, — сказала я, — я хочу умереть дома, в окружении самых дорогих и близких мне людей, здесь я не нуждаюсь даже в птичьем молоке.
— Знаете, — у моей докторши были карие глаза, — дорогие и близкие вам люди вас любят, вы должны жить.
Я не сказала ей: «Меня никто не любит, все только того и ждут, чтобы я подохла, дорогие и близкие мне люди просто хорошие актеры». Когда она ушла, я проглотила оксазепам, тридцатку, накрылась с головой и заснула. Разбудила меня моя дочь:
— Мама, едем в больницу, тебе плохо.
— Никуда мы не поедем. — Мне страшно хотелось спать, позвоночник горел огнем. — Понимаю, вы хотите от меня избавиться, вам невыносимо ждать, когда я издохну, но я никуда не поеду!
Я накрылась с головой. В комнату вошли какие-то люди, они говорили:
— Спокойно, бабушка, спокойно.
— Я еще жива, — пропищала я, — кто вы такие, вы хотите меня живой закопать, на помощь, напооооомощь, напоооомощь… — Я хотела докричаться до соседей. Я понимала, что эти люди меня убьют, а потом дочь сожжет меня и выбросит в мусорный контейнер.
— Успокойтесь, успокойтесь, — сказал высокий худой могильщик, глаза у него были почти черными. — Мы приехали по вызову этой дамы, сейчас поедем в больницу. — «Эта дама» была моя дочь.
— Вы не похожи на санитаров, вы считаете, что я сошла с ума, убийцы, могильщики! Убирайтесь из комнаты! — Я показала им на дверь. — Я должна кое-что сказать «этой даме».
— Мама, — костлявые руки моей дочери тряслись, руки у нее всегда были некрасивыми, не то что у меня, — ты должна это знать, мы тебя любим, мы не можем смотреть, как ты угасаешь, в больнице тебе помогут. Врачиха сказала, что у тебя сильная анемия. Это хорошие парни, я вызвала их из частной фирмы по перевозке больных, потому что «скорая» приехать не может.
— Хорошо. — Я впервые слышала, что существует частная перевозка больных, меня злил ее дрожащий голос. — Если вы так решили, везите. Может быть, действительно лучше мне сдохнуть среди незнакомых, чем не давать вам спать.
— Мама, — сказала моя дочь, — я купила тебе три новые пижамы, смотри, какие хорошенькие желтые утята, давай я тебя переодену. — Она сняла с меня пижаму Йошко, я годами донашиваю за Йошко его старые пижамы, потому что они большие, не давят мне на живот, протерла меня спиртом, хотя я была чистой, мне было очень холодно, одела в этих желтых утят, натянула на меня новый белый халат, вправила мои ступни в новые тапочки, желтые. — Обопрись на меня.
В коридоре стояли носилки. Две гориллы помогли мне лечь. Пока мы спускались по лестнице, дочь держала меня за руку. Я плакала. Тяжело уезжать из дома навстречу смерти, тяжело, когда самые дорогие и близкие люди наряжают тебя в желтых утят только для того, чтобы от тебя избавиться. В палате нас было восемь. Одной больной три раза в день изо рта вытаскивали язык. У нее была эпилепсия. Остальные стонали и днем и ночью. Все были моложе меня. Я ничего не ела. Мне делали или инфузию, или трансфузию, или осматривали специалисты. Гастроскопия, колоноскопия, сердце, легкие… Меня рвало. В больницу ко мне приходили каждый день. И внучка, и внук, и дочь. Это меня очень удивляло. Я сказала дочке:
— Не приходи ко мне каждый день, езжай в Италию, подзаработай немного, похороны в наше время очень дороги.
— Мама, — сказала дочь, — ты не должна умирать. Врачи говорят, что у тебя депрессия и малокровие, но они могут тебя подлечить, будешь как новенькая.
— Не обманывай, — сказала я, — ты посмотри на мои фиолетовые ноги, на руки, тонкие, как палки, моя песенка спета.
— Не спета, — моя дочь держала меня за руки, в глазах ее стояли слезы, — ты опять будешь той же, прежней.
— Я забыла, какая я была, когда была той, прежней, сейчас я новая, неподвижная, больная, без крови, никто не требует от вас, чтобы вы перед врачами разыгрывали любовь ко мне. Увезите меня домой, я хочу умереть в своей кровати, подушка здесь твердая как камень, по ночам я совсем не сплю.
На следующее утро внук принес мне новую подушку.
— Бабуля, это тебе от меня в подарок, на день рождения.
— Сколько стоит? — спросила я.
— Сто девяносто кун, это потому что ты просила перо.
Медсестер и нянечек мне было жалко. Несчастные женщины. Переодевали нас, мыли, меняли нам памперсы. «Бабуля, — говорили они все, — вы от нас вприпрыжку уйдете».
Ушла я не вприпрыжку, но все же сама, не на носилках. Нас ждало такси, дочь держала меня за руку.
— Можешь не держать, — сказала я, — теперь нас никто не видит.
— Мама, у тебя пальцы ледяные.
Да, вот я войду в магазин, в тот, на Корзо, и скажу: «Добрый день, я бы хотела купить мобильный телефон, получше, желательно с более крупными цифрами».
«Внучке или внуку, у кого день рождения?» — улыбнется продавец.
«Не внуку и не внучке, а мне», — скажу я. Возьму «нокию», не самую новую модель, не слишком дорогую, но и не совсем дешевую. Никогда бы не купила мобильный, которым можно фотографировать. Кому мне посылать фотографии? Кого фотографировать? Вас, должно быть, интересует, откуда я знаю, какой именно мобильный я хочу? А я уже была в том магазине, как будто предчувствовала, что мне позвонит дорогая, дорогая моя Мери. Я вам еще кое-что скажу. Иметь свою могилу — это потребность тех, кто не может примириться с собственной смертью, кто хочет и после кончины контролировать своих ближних, вызывать у них чувство вины, если они раз в месяц не помахали тряпкой, не поставили в вазу, закрепленную на могильной плите, свежие цветы, а в День поминовения здоровенные хризантемы.
Мне противна потребность моей матери даже после смерти подсматривать за мной. «Знаешь, я люблю розы, поставь мне на могилу розу, поставь мне на могилу розу!» Пластмассовые цветы она никогда не любила. Одна роза — пятнадцать динаров. Плюс автобус туда-обратно, плюс городской автобус туда-обратно. Сейчас я старая, городской автобус возит меня бесплатно, но так было не всегда, а за пригородный автобус мне и сейчас пришлось бы платить. Устала я от моей покойной мамы, хватит с меня! Теперь освобожусь и от нее, и от ее могилы. Свобода — это деньги, мобильный, жестяная банка и баночка «Ensure Plus». Кстати, могила молодого Кеннеди, его звали Джон-Джон, вообще в море. Если молодой Джон-Джон может покоиться в море, могу и я. Я скажу своим: «Сожгите меня, а пепел высыпьте в море напротив Опатии». Если они не поумирают раньше меня. Это была шутка, то, что вы слышите, это мой смех, во рту у меня зубы для выхода в свет, потому что я собираюсь прогуляться и заглянуть в тот самый магазин мобильных телефонов. Больше я вам не скажу ничего, потому что счастливые и богатые люди не чувствуют потребности на каждом углу трезвонить про свою частную жизнь. Деньги лечат и убивают потребность в словах изливать свою злобу. Вас приветствует счастливая дама в прекрасном настроении, она желает вам гуд лак. Вот только еще одно, мне это только что пришло в голову. Теперь у меня есть деньги, через месяц-другой я отправлюсь во Флоренцию, а когда вернусь, то я могла бы взять такси и после многолетнего перерыва поехать с розой в руке на могилу матери. Что, считаете меня старой, маразматичной, патетичной и невразумительной старухой? Думайте обо мне что хотите. Я сказала про поездку на могилу и розу в руке для того, чтобы выглядеть в ваших глазах лучше, чтобы вы подумали: бедная, бедная старушка, продала могилу своей матери, чтобы раздобыть денег и купить розу, которую она собирается положить на могилу своей матери, которую она продала, чтобы купить розу. Если это не трогательно, то уж тогда не знаю, что трогательно. Дорогие мои, человеческая потребность быть тем, кем ты на самом деле не являешься, умирает последней.