Манускрипт написан на римский манер, в колонки по пять сантиметров шириной, каждая из которых содержит от двадцати двух до двадцати пяти строк, в среднем по двадцать букв каждая. Круглые скобки указывают, что слово в латинском тексте неполное или не поддается прочтению и было восстановлено по контексту переводчиком. Текст в квадратных скобках — приблизительная оценка профессора Лангхорна длины нечитаемого или утерянного фрагмента, при этом применяются следующие сокращения:
сл. = слово или, если их больше одного, слова,
стр. = строка или, если их больше одной, строки.
кол. = колонка или, если их больше одной, колонки.
Начальные шесть колонок сильно повреждены, поддаются прочтению лишь отдельные оборванные фрагменты.
1
консульство [1 стр. ] Фирма Сикула.[4]
2
(крылья) Икара [2–3 сл. ] совсем не походило на крылья, но оно действительно летало. Это была круглая палочка с прикрепленными перпендикулярно на конце двумя тонкими дощечками из (2–3 сл.]. Если покрутить ее между (ладонями)
3
Аломений, пастух с острова Ильва,[5] который вырезал изображения (богов) [4–5 сл. ] принес [2–3 сл. ] матери статуэтку Венеры из черного дерева, а когда он ушел, мать (сказала) своей подруге Летитии Катуле, мол, это только естественно и (мол он) ни за что не подарил бы ей Геркулеса. Тут они обе (рассмеялись)
4
прекрасные белые зубы, которым отец завидовал. Но [1 стр. ] очень дальний. Средние имена были (разными). Он часто приезжал к нам, но, когда я подрос, мне стало казаться [1 стр. ] словно она не видела его год. После я заметил
5
он любил (приносить) мне игрушки. Поэтому у меня было более чем [1 стр. ] три ветряные мельницы, изготовленные из трубочек [3 стр. ] ветряные мельницы действительно вращались. После родов его жена занемогла, а ребенок (умер?)
6
Я любил ездить с матерью [1 сл. ] на Авентин[6] в носилках, которые несли шесть (носильщиков), и всегда устраивался у (матери) на коленях и смотрел на спины носильщиков в (коричневых?) туниках и между них (на) город и (храмы вокруг) Форума.[7] Мать надевала золотые серьги и всегда была прекрасной и (благоухающей), с [1 стр. ] приветствовали ее и оборачивались на (нее) посмотреть. Она улыбалась (людям), которых знала, и мне (казалось), что весь (Рим) пахнет, как мама. Однажды, когда мы [2 сл. ] Капитолий,[8] где [1–2 стр. ] «Нет, нет, Квест, не здесь, дитя. Неужели мало того, что [10 стр.]
7
из старейших и самых богатых (семей) в Риме. Но он составил себе еще большее (состояние), так как во время Гражданской войны был среди самых ревностных [5–6 сл. ] (Октавиана). Август [1–2 стр. ] стал консулом[9]
8
почти всегда с одним из друзей, которые нескончаемым потоком изливали шутки и лесть, чтобы ее позабавить. Цецина просто сидел, сложив руки на толстом животе и устремив на Прокулею напряженный взгляд глазок, казавшихся совсем крохотными на пухлом лице. Однажды, когда отец давал пир в честь Марка Семпрония, и мать вызвали на кухню, Авидиак наклонился к Цецине и громко прошептал:
— Твое поведение слишком откровенно, перестань раздевать ее взглядом!
На это все рассмеялись, но Цецина покраснел, а когда мать вернулась и спросила, что всех так развеселило, Маний Туллий сказал, что Цецина спрашивал, кто такая Арахна,[10] про которую она говорила перед тем, как ее позвали. Тут все снова рассмеялись. Все, кроме матери, которая стала объяснять Цецине
9
Вентрон владел большими поместьями в [5–6 сл. ] кирпичной кладки и поставлял мрамор,[11] когда Август [2–3 стр. ] и говорили, что он богаче отца. Впрочем, я пишу это только потому, что, когда Спурий Цецина сидел, сложив на большом животе руки, мать иногда обращалась к нему с тем или иным вопросом, но сомневаюсь, что она делала это, дабы его смутить. Цецина же, отвечая, всегда краснел, раскачивал вверх-вниз сцепленными пальцами, снова и снова вверх и [1–2 стр. ] переплетя пальцы. Позже мне часто (вспоминалось), когда я [1 стр. ] это делать, чтобы
Начиная с этого момента сохранность текста значительно улучшается, поэтому некоторые фрагменты состоят из более длинных и связных пассажей.
10
Байях.[12] Наши отцы владели тут виллами у моря. Мы с Квинтом часто заплывали далеко от берега, а после лежали на песке. Я любил Квинта превыше других, больше, чем мать, больше, чем Цинтию — мне нравилась Цинтия, потому что она была моей первой наложницей, но ее я не любил. Она была слишком стара, когда наставляла меня, как следует обходиться с женщиной. Почти двадцати семи лет. Я любил Квинта, хотя никогда его не касался. Наша любовь была, как (описанная) у Платона[13] [5 стр.]. Как и у меня, у него была наложница. Ее звали Нервой, и, так как она умела красиво играть на кифаре, то у нее не было других обязанностей по дому, кроме как развлекать гостей на пирах. Но любил он меня одного. Мы были ближайшими друзьями. Нам было не больше пятнадцати-шестнадцати лет, мы еще носили красные полосы на туниках.[14] Мы оба изучали право (я — у Гая Акватия Суллы) и готовились к тироциниуму.[15] В отличие от Квинта мне была скучна юриспруденция, и перспектива провести два года мелкой сошкой в суде и еще три — при штабе приводила меня в отчаяние. Я рассказал Квинту, как мой дядя Овидий бросил тироциниум и никогда не служил в армии. Вместо этого он стал клиентом Мессалы[16] [2–3 сл. ] (ничего), только писал стихи.
— Но ты не умеешь писать стихи, — возразил Квинт. — Да, кстати, о поэзии твоего дяди — вчера в термах я читал его новую книгу, «Любовные элегии».[17]
— Надо же!
Я признал, что читаю стихи, лишь когда это совершенно необходимо, и книгу дяди еще не открывал. Вскочив, Квинт заявил, что я не знаю, чего лишился, и что мы немедленно исправим упущение.
— В термы! — воскликнул он.
Туда мы и отправились.
В библиотеке мы взяли свиток в богатом чехле из желтого пергамента. Библиотекарь с усмешкой заметил, что сборник станет весьма полезен таким юнцам, как мы: нам не придется тратить время на уроки у рабынь. Я оборвал его, сказав, что мы уже давно усвоили эту науку и что наш интерес к книге проистекает только из любви к поэзии. Библиотекарь фыркнул, но мы оставили это без внимания. Нам не терпелось пройти к бассейну. В то время я даже не задумался над его поведением, хотя позднее [прибл. 10 стр.]
— На Форуме, — прошептал Квинт, — говорят, что император делает это с первой женой твоего дяди Овидия, с Рацилией. Вот почему он с ней развелся, ведь до него дошли слухи. Разумеется, такое нельзя описать в стихах, но в его последней книге все наоборот, рога наставляет именно он.
— Правда? Наставляет рога императору? — спросил я.
Квинт тревожно оглянулся по сторонам. [2 кол.]
Но, оставив эту мысль, мы вернулись к чтению, то есть Квинт читал мне вслух.
— Клянусь Юпитером! — воскликнул я, прерывая его. — Я понятия не имел, что про такое пишут стихи! — и с восхищением повторил только что прочтенные им строки: — «…ласково страстным бедром льнула к бедру моему».[18] Надо признать, подобные стихи совсем не скучны.
— Слушай дальше, — сказал Квинт. — «Вялого ложа любви грузом постыдным я был…»[19]
— Дай посмотреть!
Я выхватил у него свиток. Теперь уже я читал ему вслух. При самых непристойных отрывках Квинт жадно облизывал губы, и мы оба разражались смешками.
11
потому что отец всегда был его преданным другом и соратником во время Гражданской войны, командовал [2 стр. ] Когда Октавиан стал императором, отец так редко бывал дома, что, правду сказать, я его едва знал: он участвовал во многих военных кампаниях. В промежутках между ними он занимал государственные посты, был императорским наместником[20] Августа. В этой должности он имел прямой доступ к императору и получал приглашения на пиры, которые время от времени давал Август. Эти события случались много реже, чем празднества, которые устраивали сенаторы или выскочки-вольноотпущенники, и дом Августа на Палатине был много меньше и не столь нарочито пышным, как у других, например, у нашего соседа Гнея Сальвидиена Альбы, который вечно похвалялся своими домашними термами с мозаичными полами из фригийского мрамора, инкрустированными розовым мрамором с острова Хиос.
Впервые я присутствовал на пиру у императора вскоре после того, как надел мою тогу вирилис.[21] У нас с отцом вышла страшная ссора из-за моих слов, что я не намерен делать карьеру на политическом поприще. Мне в самом деле не хотелось идти, но отец заставил.
Императорский пир был не роскошнее его жилища. Я не обращал внимания на то, что ем, и держался поближе к матери, которая в споре с отцом взяла мою сторону, но не смел надеяться, что после угощения она будет допущена в приемный зал императора. Насколько я знал, обычно на возлияния допускали только мужчин, исключение делалось для императрицы, которая иногда присоединялась к своему супругу.
Она — императрица Ливия — возлежала на ложе рядом с ложем матери за столом женщин. Мать выглядела настолько молодо, что могла бы сойти за ее внучку. Я то и дело на нее поглядывал. Желудок у меня стянуло узлом при мысли, что после пира я останусь с отцом, но я, как всегда, гордился моей матерью Прокулеей: она была прекрасна, как Афродита, и мне казалось, что весь пиршественный зал полнится ее духами, ароматом Рима, который я помнил по тем давно минувшим дням, когда мы отправлялись на носилках в город. Тогда ее духи как будто заглушали вонь рыбы из торговых рядов за Форумом, как теперь, на пиру у императора, они скрывали запахи кухни. Мне пришло в голову, не уподобляюсь ли я Эдипу,[22] но я тут же отбросил эту мысль. Я был просто primus inter pares[23] среди поклонников матери. Она была истинной римской матроной: прекрасная и улыбчивая, она заставляла свою пылкую свиту смеяться ее остроумным замечаниям и восхищаться строками, которые она цитировала, стихами, которые были мне незнакомы, отчего я чувствовал себе невеждой. Но не более того. Она была образцом целомудрия: Август укажет на нее как на пример для всех женщин, когда введет закон против прелюбодеяния.[24]
Вопреки ожиданию император пригласил Прокулею присоединиться к нам, в то время как императрица исчезла, предположительно, в один из покоев для отдыха. Август рухнул в массивное кресло. Отец, мать и я опустились на табуреты у его ног. Император недавно отпраздновал (скромно, в кругу своей странной семьи) шестидесятипятилетие. Он плохо выглядел: все откашливался, и всякий раз, когда его взгляд останавливался на мне, вид у него делался раздраженный, словно он думал: «Сколько мороки с этим мальчишкой!»
Отец тут же начал на меня жаловаться. Всего после года тироциниума я отказался продолжать cursus honorum и так далее, и так далее. Одному Юпитеру известно, что я намерен делать в этой жизни. Освященная временем традиция нашей семьи, говорил он, требует, чтобы перворожденный сын пошел по стопам своего отца. Никогда раньше не бывало первенца, не говоря уже про единственного сына, который отказался бы ей следовать. Никогда еще не было в нашем роду такой паршивой овцы, и так далее, и тому подобное. [1 кол. ] Говоря, он хмурился и глядел на Прокулею, но моя мать смотрела прямо перед собой. Меня снова поразило ее сходство с Афродитой белого мрамора [3–4 стр. ] писать стихи, Квест?
— Нет, не хочу, — покачал головой я.
Император не сводил с меня взгляда, в котором все еще читалось раздражение: мол, сколько со мной хлопот.
— Так каковы тогда твои планы, Квест? — спросил он.
— Я собираюсь… — начал я, но потом быстро поправился: — Я хочу… — Тут во взгляде императора проскользнула насмешка. — …Мне бы хотелось, — забормотал я, чувствуя, как кровь приливает к щекам, — изобретать… для армии…
Но не успел я выдавить еще хотя бы слово, как отец взорвался:
— Игрушки! Ему почти восемнадцать лет, а он придумывает игрушки! И что, по-твоему, армии с ними делать?
Он махнул своему рабу Сентрису, который вышел из покоя. Несколько минут мы сидели молча. Потом император закашлялся, и раб передал ему кубок с чем-то, но явно не с вином. Внезапно я понял, что мое дело проиграно. Сентрис прибежал с сумой в руках, из которой он [около 10 стр. ] но остановился, когда [2 сл. ] вывалилась [2 стр. ] здесь никакого сочувствия, что было неудивительно.
— Что ж, — сказал император, вставая. Мы тоже вскочили. — Подчинись своему отцу, Квест, — непререкаемым тоном велел он. — Ты молод и здоров и, по счастью, стихов не пишешь. Через два года ты поступишь на военную службу. Служить будешь под началом своего дяди Семпрония Севера в штабе Германика. Там ты [1 сл. ] узнаешь о военной жизни больше, чем [1 стр.]. Разговор окончен.
Вот и все. Все мы поклонились, император повернулся к нам спиной и нас покинул.
По дороге домой мы молчали. Мысль, что мне предстоит присутствовать при казни убийцы,[25] привела меня в ужас, после я даже не мог вспомнить его имени
12
сидел неподвижно, только бездумно водил вверх-вниз сложенными на толстом животе пальцами. Тонким резцом Расимах там убирал выступ камня, тут зачищал пятно пемзой, пока из мрамора не вышел жизнеподобный Цецина. Были представлены все его несколько подбородков, и бородавка на левой щеке тоже; узкий венок мраморных волос обрамлял лысину, которую как раз полировал Расимах. Наконец он отступил шаг и объявил:
— Готово.
Встав, Цецина обошел бюст, чтобы взглянуть на него спереди. Лицо у него сделалось печальное.
— Очень мило, очень мило, — сказал он. — Только раньше такие бюсты… как бы это сказать? Раньше изображения походили на человека…
Расимах его прервал.
— Это уже не в моде, — сказал он. — Взгляни на последний бюст Цезаря. Или на один из бюстов Семпрония Севера. Их лысины выставлены всем напоказ, Цецина. Бюсты, где каждый похож на Аполлона, уже не в моде.[26]
— Ты, наверное, прав, Расимах, — отозвался Цецина. — И все же…
Но скульптор снова его прервал:
— Или, еще лучше, возьмем Помпея. У него тоже двойной подбородок, а его щеки ясно свидетельствуют о пристрастии к еде. Вот мой стиль, Цецина. Если он тебе не по нраву, найди себе другого. Но ни один известный скульптор в Риме не захочет сегодня изображать тебя на старый манер. Он же станет просто посмешищем. Разумеется, если ты настаиваешь на том, чтобы выглядеть, как Аполлон… — Расимах снова усмехнулся и, бросив недвусмысленный взгляд на белоснежную[27] тогу кандиду[28] Цецины, продолжал: — Тогда найми себе какого-нибудь зануду поденщика из садов Академа.[29] Я не собираюсь выставлять себя дураком.
— Нет-нет, — поспешно отозвался Цецина. — Разумеется, я не хочу выглядеть, как Аполлон. Надо мной станут смяться не меньше, чем над тобой. Просто… — Нерешительно ткнув пальцем в отлично проработанную бородавку, он робко попросил: — А не мог бы ты…
— Все, кто знает тебя, знают и твою бородавку. К чему ее скрывать? — пожал плечами Расимах.
Цецина со вздохом капитулировал, но вид у него сделался такой удрученный, что мне стало его жаль.
Он поглядел на меня:
— Что скажешь, Квест?
— Великолепный портрет, Спурий, — сказал я. — Расимах — просто мастер. Ты немного напоминаешь Гефеста работы Нексителоса, вот только ты, разумеется, не хромой.
Это его как будто немного утешило. Во всяком случае, он перестал просить что-то изменить. Он боялся, что у него будет бюст не по последней моде.
Позже мы с ним сидели на глыбе мрамора из одной его каменоломни, наблюдая за тем, как каменщики укладывают обтесанные плиты, в точности подгоняя одну к другой. Это действительно меня интересовало. Они обшивали мраморными панелям каменные стены, чтобы храм Божественного Юлия сверкал на солнце, как тога Цецины.
Ни с того ни с сего Цецина вдруг сказал:
— Если бы Расимах ваял бюст твоей матери, он мог бы оставаться верен оригиналу — я хочу сказать, создать точное подобие, — и все равно она бы выглядела, как Афродита.
Я знал, что он хочет услышать.
— Да, мать, бесспорно, прекрасна.
Он кивнул, и мы еще помолчали. Стена, уже полностью одетая в мрамор, сияла на солнце так, что становилось больно глазам. Цецина вздохнул, потом вздохнул опять и, наконец, выплеснул, что у него было на душе.
— Знаешь, Квест, будь у тебя сестра… — Он помешкал, затем быстро добавил: — Разумеется, старшая, я бы…
Остальное осталось невысказанным, но я знал, куда бежали его мысли. Он выглядел, как очень непривлекательный и тучный Гефест, но был одним из десяти самых богатых людей Рима. Для Прокулеи это ровным счетом ничего не значило, но будь у меня сестра, пусть даже красавица, для нее он был бы завидным женихом. Он еще раз душераздирающе вздохнул, и мы снова погрузились в молчание. Каменщики устанавливали прямоугольную плиту между двумя другими. Когда она аккуратно легла на место, Цецина спросил:
— Как давно это было, Квест, когда я впервые приехал на вашу виллу в Байях? Десять лет назад? Твой отец служил на Ильве. Помнишь глупую игрушку, которую я тебе привез?
— Да, помню. Она улетела в море. А еще я помню [2 стр. ] что отец, далеко на войне, может однажды не вернуться из какой-нибудь кампании. Была ли эта возможность на уме у Цецины? Если да… но, разумеется, такого он думать не может. Я поглядел на него, на его подбородки, которым Расимах сполна воздал должное, на обвислые щеки, которые даже более, чем у Помпея, свидетельствовали о любви вкусно поесть, и отмел эту мысль. Мне хотелось его развеселить, и хотя я знал, что он не желает о ней разговаривать, но не нашелся, что сказать, поэтому опрометчиво спросил:
— Ты видел новое янтарное ожерелье, которое привез матери из Греции дядя Овидий?
Новая буря вздохов. Бедный Цецина.
— А, да. Знаешь, твой дядя [2 кол. ] думал о моей хорошенькой Цинтии, а потом вдруг все стало, как эти блестящие мраморные плиты
13
как то, что я больше всего ненавижу в службе. Вот только никто не знает заранее, кто будет палачом, а кто…
Отец ворчливо меня прервал:
— Перестань молоть чепуху [1 кол.]
Он оглядел арену. По меньшей мере половина собравшихся на скамьях были женщины, и все они визжали, как помешанные. Я невольно поморщился. Отец это заметил, и его лицо потемнело от гнева.
— Пусть так! — рявкнул он. — Это рабы и преступники. Император проявил большое великодушие, дав им шанс [2–3 сл. ] равным среди равных.
Внизу перед нами ретиарий убегал. Он потерял свою сеть, и у него остался только трезубец, мирмиллон[30] неумолимо его преследовал. Я отвернулся от этого зрелища, а отец все бушевал:
— Величие Рима — в битве! Наша армия…
Я перестал слушать. Когда сражались наши армии, это не был смертельный поединок на потеху плебса. Мне хотелось сказать отцу, что не моя вина, если бойне на арене я предпочитаю комедии Плавта. И что, если бы мне хотелось посмотреть спектакль, который завершится убийством, я пошел бы на трагедию Луция Семпрония. Но я придержал язык, сознавая, что только подолью масла в огонь, если скажу, что у меня на уме. Отец почти кричал, но я не обращал на него внимания. Толпа на скамьях вдруг взревела, поэтому мне не надо было даже смотреть: погоня завершилась. Краем глаза я увидел, как император поднимает кулак с опущенным вниз большим пальцем. Потом я услышал пронзительный визг, который, разумеется, почти заглушили радостный рев и аплодисменты. Надо отдать ему должное, отец перестал кричать.
— Не бойся, отец, — сказал я. — Что я обещал, я
1
Батон имел явное численное превосходство, а также, поскольку некогда был нашим союзником, представлял себе, как ведут войну легионы Рима.[31] Но он как будто позабыл все, чему научился. Он попытался сохранять боевой строй на всей его ширине, от [2–3 сл. ] до моря, что неизбежно его растянуло. Повернувшись к Германику, я уловил у него на лице легкую улыбку. Затем он отдал приказ наступать, и Гней Семпроний поскакал передать его распоряжения старшему центуриону первой когорты, и [3 сл. ] выступили.
Именно тогда мне пришло в голову слово, лучше всего описывающее порядок битвы легионов. С восхищением я наблюдал, как велиты скользят между манипулами первого, второго и третьего рядов, утекают, как вода, бегущая по многоканальному акведуку. Я видел, как легионеры первой волны разом бросили свои копья в переднюю линию Батона, к которой подошли так близко, что большинство пилумов попало в цель; как, последовав за своими копьями, гастаты бросились на врага, кося ошеломленных солдат Батона. Меня пронзило острое ощущение значимости того, что я видел, скрытого смысла, доступного именно мне. Я дрожал не от страха, но от своего рода душевного подъема. Грозный рев труб как будто стих, пока я смотрел на спины трубачей за третьим рядом легионеров, которые, опустившись на одно колено, выставили копья и подняли щиты. Внезапно, заслонив битву, у меня перед глазами предстало решение, которое позволило бы перенести вращательный момент на [прибл. 1/2 кол. ] вторая линия теперь отступала в зазоры между манипулами, а третья линия поднималась, смыкала ряды и нападала в пролом, бросая копья и рубя мечами ошеломленного врага. По всей видимости, люди Батона сумели выстроить крепкую оборону, так как Германик отдал приказ наступать четвертой волне, и снова все компоненты легиона заработали, как [2–3 сл. ] снова мне пришло на ум то же слово, так хорошо выражавшее [3–4 стр. ] в бой вступила вспомогательная кавалерия, и дрогнувшая, утратившая мужество армия Батона
2
когда уйдешь на пенсию? Когда это будет?
— Осенью, — ответил Луций Агрикола. — Я уже отслужил лишних три года.
— И где бы тебе хотелось получить землю?[32]
Он тряхнул головой.
— Мне не нужна ферма. Я хочу купить мастерскую, чтобы не бросать ремесло.
— В Риме?
— Нет, в Лугдуне, наверное. Мне там нравится. Там новый амфитеатр, полно таверн и не так тесно. Никаких тебе трехэтажных домов и улочек, таких узких, что, если, став в середине, развести руки, можно коснуться стен.
Я замолчал и стал смотреть, как он сноровисто чинит пластинчатый доспех.[33] Он принадлежал легионеру, чье имя, насколько я видел, было написано на внутренней стороне дожидавшегося своей очереди щита.[34] Там говорилось: «Плат из центурии Галоблада».
Сам Плат, жуя сухарь,[35] сидел на валуне рядом с горой ядер, ждавших онагров.[36] Я его знал. Он был старым солдатом, и ему тоже, по всей видимости, оставалось уже недолго до пенсии. Без сомнения, принцип, и, судя по сильно поврежденному снаряжению, бесстрашный воин. Один из солдат Батона почти надвое разрубил его щит боевым топором.
Луций Агрикола как раз заменял погнутые металлические пластины нагрудной части новенькими, ловко прикрепляя их к кожаной основе и постукивая молоточком по наковальне, чтобы закрепить клепки. Приятно было смотреть, как спорится у него работа.
— Значит, Рим тебе не нравится? — спросил я.
Агрикола покачал головой. Обеими руками подняв починенный доспех, он кивком подозвал Плата. Когда старый солдат встал — и распрямился, поднимаясь все выше и выше, — то оказался настоящим великаном. Агрикола помог ему надеть доспех и завязал по бокам шнурки.
— А будь у тебя постоянная работа и плата лучше, чем ты мог бы найти в Лугдуне, ты согласился бы жить в Риме?
— Пусть мне хорошенько приплатят, чтобы я выносил вонь Рима.
— А как насчет Байи? Это не совсем Рим. Городок для отдыха у моря. У нас там вилла.
Облаченный в доспехи Плат вернулся на свой валун. Подобрав щит, Агрикола нахмурился из-под кустистых бровей на чисто выбритом, как у сенатора, лице.
— Пусть тебе выдадут новый, Плат, — сказал он. — Я мог бы его залатать, но не поспею в срок. Германик дольше мешкать не станет.
Он указал на крепость неподалеку, вокруг которой уже выстроились катапульты.
— Ладно, — снова вставая, сказал Плат.
На левом бедре у него был глубокий шрам, но шагал он ровно, без заметной хромоты. Я посмотрел ему вслед. Новые пластины на его доспехе сверкали, как серебро.
— Город у моря, говоришь, — задумчиво протянул (Агрикола)
3
в (пределах) слышимости Салоны. Все двадцать онагров нашего легиона пришли в действие, и манипулы готовились к наступлению. Меня всегда крайне интересовало, как работают осадные машины. С командного поста на холме я наблюдал, как четверо мужчин заряжали зажигательный снаряд в ближайшую к нам катапульту. Пятый выбил затвор молотом. Огромный рычаг машины распрямился, ударил в паз на передней поперечной балке и швырнул огненный снаряд в сторону крепости Андетриум. Перелетев стену, языки пламени скрылись из виду. Я повернулся посмотреть на Германика, который как раз поднимал руку. По его сигналу завыли трубы, и манипулы перешли в наступление.
— Квест! — окликнул меня Семпроний Север, и, когда я подбежал, протянул мне тонкий свиток. — Для Летития.
4
Свой наблюдательный пост трибун Летитий Фрапп Проминкул перенес вперед, чтобы его перелетали стрелы и ядра из крепости. К стене последней вывели большой таран, и теперь его взад-вперед раскачивали две шеренги легионеров, защищенных покатым пологом из кожи. На крепостной стене вверху двое защитников как раз переворачивали бочку, готовясь вылить на нападающих горящую смолу. Внезапно бочка разлетелась на части, защитники исчезли со стены, а часть полыхающей жижи попала на полог, рассыпав крохотные язычки пламени по доспехам нападающих у тарана. Ну конечно! Снаряд из онагра попал точно в цель. Теперь уже ничто не может помешать наступающим проломить каменную стену.
Я спрыгнул с коня. Летитий Фрапп повернулся ко мне, но не успел я сделать и шагу, как вылетевший из крепости камень сбил меня с ног. Я рухнул плашмя. Поначалу я не чувствовал боли, только силу удара, словно кто-то подсек меня по голеням дубинкой. Несколько минут спустя боль взяла свое. Надо мной склонился центурион, и я отдал ему свиток от Семпрония Севера. Некоторое время я еще сдерживался, и когда в горле у меня зародился вопль боли, мне удалось подавить это постыдное проявление слабости. За крепостной стеной поднялся столп дыма, потом взвилось пламя, послышался страшный грохот, за ним крики — это легионерам с тараном удалось наконец пробиться в город. Повсюду вокруг меня принципы бежали к пролому в стене, другие приставляли по обеим его сторонам лестницы. На парапете появилась новая бочка, но наводчики онагра вновь выказали непредвиденную меткость. Не успели далматы опрокинуть бочку, как в нее врезался снаряд, взорвав содержимое и превратив его в сравнительно безвредный дождь уже гаснувшего огня. Покалеченным оказался только карабкавшийся по лестнице на стену легионер. С криком он покатился по земле, но его место на лестнице тут же занял другой. Где-то позади меня зазвучали трубы. Вероятно, трубачи бежали к пролому, что есть мочи дуя в свои рога. В голове у меня промелькнула строка Энния, единственного поэта, которого заставлял нас читать Клавдий Мениций Павел; эта строка задержалась у меня в памяти — в ней поэту удалось передать звук труб: «At tuva terribili sonitu taratantara dixit».[37] Что-то в этих словах показалось мне забавным, а потом все вдруг стало расплываться. Я едва успел осознать, что меня перекладывают на носилки, а после впал в забытье.
Очнулся я в лазарете Салоны. Повсюду вокруг раздавались сдавленные стоны раненых, пытающихся не утратить достоинства и воздержаться от постыдных, недостойных мужчины возгласов, и вопли тех, кого подобные заботы уже не тревожили.
Склонившийся надо мной лекарь[38] весело воскликнул:
— Квест, мой мальчик! Основательно же тебе досталось, а?
Это был мой дядя Валерий Эмилий Сепул, брат Прокулеи, который сделал себе имя трудом о сложении и сращивании раздробленных костей. Теперь он взялся за работу, показывая, как это делается на практике, и, хотя я всячески старался сохранить подобающее мужчине молчание или стонать поелику возможно тихо, я
5
шел дождь, в углу играли в кости, когда появился Валерий Эмилий и присел на мой топчан.
— Как себя чувствуешь, Квест? Ничего больше не зудит?
Он указал на повязки, от которых мои ноги напоминали два бесформенных куля.
Я покачал головой, но не успел сказать и слова, как один игравший в кости центурион крикнул:
— Не беспокойся, лекарь, у него уже встает. Прошлой ночью…
— Заткнись, Бурр! — рявкнул я к вящему веселью легионеров.
Валерий Эмилий тоже улыбнулся, и я [около 5 стр. ] медленно размотал бинты, глядя на то, что ему открывалось, как мне почудилось, со сладострастной улыбкой, точно раздевал женщину. Показалась моя нога, бледно-синюшная после стольких дней под повязкой. Склонившись над ней, он нежно погладил ее длинными пальцами. Мне был виден узор из красных точек на его лысой макушке, хотя и не от собственной раны: кровь, вероятно, забрызгала его, когда он занимался новоприбывшим в приемном покое, и он не потрудился ее вытереть. Подняв глаза, Эмилий радостно объявил:
— Опасность еще не миновала, Квест, — и снова, терзая меня, взялся за работу.
Из угла Бурр повторил свою удачную шутку:
— Но у него уже встает!
На сей раз Эмилий велел ему придержать язык и добавил:
— А у тебя как? Встает? Что-то я сомневаюсь, ведь ты здесь уже целый месяц. Ну как, позволишь мне тебя осмотреть?
И снова легионеры нашли этот остроумный ответ уморительным. К тому времени мой общительный дядюшка уже закончил накладывать мне на ногу новые повязки и, вставая, сказал:
— Вино в большом количестве твоей ране нисколько не повредит, — и перешел в соседнюю палатку, где после ампутации поправлялись еще три пациента.
Лежа решительно безо всякого дела, я погрузился в праздные мысли. Наплывали воспоминания, и — только боги знают почему — этот смятенный поток вынес одну ясную картину. Я внезапно вспомнил лицо Цинтии, когда она развлекала меня сплетнями про императора.
— «Когда ты снова женишься?» — спросил он Овидия, и поэт, нахмурясь, бросил на него взгляд настолько раздраженный, что граничил с крайним неуважением к Божественному. — В этот момент рассказа Цинтия захихикала. — Август любит делать вид, будто человека мягче него на всем свете не сыщешь, но может быть очень жестоким, — сказала она. — Он быстро повернулся к Прокулее и самым невинным тоном спросил: «А как поживает твое дитя, Эмилия?» Лицо у Овидия стало пурпурного цвета, самого настоящего сенаторского пурпура. Прокулея же с вызовом вскинула голову и…
— Постой-ка, — прервал я ее. — Я не понял. Где тут жестокость?
— Ну как же! Август делал вид, будто не знает про семейные неурядицы Овидия, — сказала Цинтия и внезапно покраснела.
— Какие неурядицы? Овидий уже давно развелся с Рацилией и с тех пор не женился. Почему жестоко об этом упоминать?
— Хочешь сказать, ты не знаешь? — Вид у Цинтии стал смущенный, но одновременно и крайне удивленный.
— Не знаю — чего?
Но тут снаружи послышались шаги: из сената вернулся отец.
— Скажи мне!
Но Цинтия уже вскочила и бегом покинула мою спальню, поспешно набросив на голое тело столу.
Теперь, когда я над этим задумался, все внезапно встало на свои места. Не могла ли она иметь в виду?.. Нет, полнейшая чушь. Но потом из туманного марева всплыло другое воспоминание. Мы с Квинтом в бассейне в Байях читаем скабрезные стихи Овидия… Я спросил его [около 1/2 кол.]
6
входящего в палатку без обычной своей веселости (Эмилия) Сепула.
— У меня печальные известия, Квест. Твоя мать говорит, что давно уже послала тебе письмо, но из-за учиненного Батоном хаоса оно прибыло из Рима только сегодня. Со скорбью должен тебе сообщить, что твой отец Гай Фирм мертв.
— О, — сказал я. Я не испытывал горя. По правде говоря, я был даже доволен, потому что, раз я узнал про это так поздно, мне не придется присутствовать на похоронах. — Когда это случилось?
— За три дня до майских нон,[39] — сказал Эмилий. — Почти полгода назад. Сколько ему было?
Мне не хотелось признаваться в моем невежестве, поэтому я сказал, что шестьдесят. Я решил, что приблизительно так оно, наверное, и было.
— Гм, — протянул Валерий. — Ты как будто не слишком убит горем, Квест. В отличие от матери. Я получил письмо от Сикста Верния, который пишет, что Прокулея потрясена и безутешна.
— Да, мать — истинная римская матрона. Разумеется, она знает, как ей себя вести. А почему тебе написал про это Верний? — спросил я.
— Они же были близкими союзниками — в сенате, разумеется.
— Этого я не знал, — сказал я.
Валерий как будто попытался скрыть улыбку.
— Ты многого не знаешь о своем отце…
Мне было все равно. Я пожал плечами.
— Но это не все печальные новости Верния. Август сослал Овидия.
— За что? — с ужасом спросил я. Эта новость опечалила меня много сильнее, чем кончина отца. Ссылка — тяжкое наказание, и Овидий будет несчастен где угодно вне Рима. — В чем его преступление?
— В стихах, разумеется. В конце концов, Август — поборник нравственности. — Эмилий снова криво усмехнулся, но на сей раз это относилось не ко мне и моему предполагаемому неведению. — Руководство Овидия, как наставить супругу рога, вызвало неудовольствие императора. Еще он отправил в изгнание Юлию за супружескую неверность. Только подумай, собственную внучку! Ее мать в изгнании уже десять лет за ту же провинность: что не приберегала блаженство у своего священного алтаря для одного лишь супруга.
— Но… — Я был в замешательстве. — Ведь эти элегии появились по меньшей мере девять лет назад!
— Восемь, — отозвался Валерий. — Но Август, по всей видимости, прочел их лишь недавно. Он, наверное, сильно разгневался, потому что также издал приказ о казни
Остальная часть свитка уничтожена. Текст продолжается на следующем, третьем свитке.
1
но Прокулея только печально улыбнулась и покачала головой.
— Я не совсем понимаю [около 3 сл. ] работает, — сказал Агрикола, — но Квест гениальный [2 стр. ] никогда не пытались.
Прокулея смотрела на море с задумчивостью, которую я часто видел у нее на лице. Ее глаза были странно пусты. Она вспоминает что-то? Кого-то? Или ей просто грустно? Она молча сидела на террасе, и я спросил себя, что у нее на уме. Со смерти отца
2
дороге в Рим, в памяти у меня вновь и вновь всплывало восклицание матери. С чем-то сродни страсти она вскричала:
— Он ему мстит! — Потом осеклась и отказывалась продолжать. Я не мог
3
слишком грустно читать. Помнишь, как мы у бассейна впервые читали «Любовные элегии»? Тогда мы понятия не имели, что…
Он отвернул от меня лицо. Яркий луч, упавший на его всадническое кольцо, мигнул солнечным зайчиком
4
три разговора, и вот тогда Цецина сказал мне
5
не совсем пир, поскольку приглашены были немногие.[40] Брут был дядей Квинта, и я знал его через мать, которая брала почитать книги из его обширной библиотеки. Помимо нас с Квинтом, Брут пригласил двух своих близких друзей Куртия и Кара. Когда мы обменялись приветствиями, Брут подал знак рабу, и тот покинул покой и вскоре вернулся, но не с вином, а с пятью свитками, которые поднес нам.
Не успели мы посмотреть, о чем в них говорится, как Брут сказал:
— Возможно, это несколько неожиданно, но мне бы хотелось, чтобы вы все их прочли. Вино скоро подадут. Перед вами двенадцатое, самое свежее послание от нашего друга с берегов Понта — почти маленькая книга.[41] Я хочу, чтобы вы сказали, что вы [около 10 кол. ] внесли вино и устрицы, и одна из рабынь Брута Симерия взяла арфу и заиграла печальную греческую мелодию.
Брут бросил на нас с Квинтом заинтересованный взгляд.
— Мне любопытно, что вы, молодежь, думаете о книге. Знаю, Квест, — теперь он уже посмеивался, — ты не слишком жалуешь поэзию, но как раз поэтому я хочу услышать твое мнение — так сказать, мнение варвара. Так что ненадолго сдержи свое отвращение. Думаю, немного сетинумского вина[42] скрасит тебе чтение. — Он махнул рабу, который наполнил мою чашу. — Это вино подходит случаю: нравится даже божественному Августу.
Он все еще смеялся, и его огромный живот колыхался от смеха. Мне же подумалось, что сейчас его веселье не совсем уместно. Что бы ни прислал Овидий из Том, сомнительно, что своими стихами он собирался вызвать бурное веселье.
И действительно не вызывал. Это была жалоба, последняя в длинной череде таковых. «Разве до вас мне сейчас, до стихов и книжек злосчастных? Я ведь и так из-за вас, из-за таланта погиб».[43] И так далее, и тому подобное, и не просто элегия, а целая книга.
Я едва дочитал до половины, когда Куртий, отирая слезу, отложил свой свиток.
— Он унижает свое достоинство, — объявил он. — Но в такой глуши…
— Унижает? — саркастически вмешался Брут. — Я сказал бы, что он сам нарывается на нагоняй!
Я с удивлением поглядел на нашего хозяина, его [около 2 стр. ] «Та, без которой тебе остаться бы должно безбрачным, / кроме нее, никому мужем ты стать бы не мог».[44] — Зачитав это вслух, Брут огляделся, точно ожидал, что мы с ним согласимся. — И он полагает, что этим тронет божественного Августа?
Мы помолчали. Я не нашел в этом стихе ничего, что оскорбило бы императора, но, разумеется…
— В таком виде это ни о чем не говорит, — сказал Кар.
Он был известен как самый мускулистый из римских поэтов, а также — как такой тугодум, что смешную историю ему приходилось повторять по три раза, а потом еще считать до ста, прежде чем он поймет ее соль.
Разыгрывая удивление, Брут спросил:
— Ты хочешь сказать, что не знаешь, как обстояло дело между императором и императрицей?[45]
Я начал считать: на сей раз Кар сообразил к тому времени, когда я достиг двадцати трех.
— Ах, да, — сказал он. — Да, конечно, знаю. Но Публий про это ничего не говорит.
— Это, Кар, называется молчанием, которое говорит о многом. А еще иронией.
Я начал считать опять. Когда я дошел до тридцати семи, глаза у мускулистого поэта загорелись.
— Возможно, ты прав, Брут. Сомнительно, что Август это одобрит.
— Особенно в сочетании со строками, которые идут чуть дальше.
Развернув свиток, Брут начал читать. Он внимательно изучил стихотворение Овидия — возможно, даже выучил наизусть. Я не удивился. Брут алкал стихов, и если уж на то пошло, сам издал Овидия [около 5 сл. ] «Есть ли место святее, чем храм? Но оно не подходит / женщине, если она устремлена не к добру! Ступит к Юпитеру в храм, у Юпитера в храме припомнит / скольких женщин и дев он в матерей превратил».[46] — С многозначительным видом Брут сделал упор на слове «Юпитер».
Кар поглядел на него недоуменно. Куртий уловил, о чем речь, но расстроился (то ли потому, что не видел юмора в смелости Овидия, то ли потому, что усмотрел в ней только безрассудство) и заметил:
— Бедняге как будто все мало.
— Ты сказал, что хочешь знать наше мнение, — сказал Квинт. — Мнение молодых.
Брут повернулся ко мне:
— Тебе есть что сказать, Квест?
Я покачал головой:
— Квинт скажет это лучше меня. — Я тоже был ошеломлен этими строками, но обсуждать их мне не хотелось.
Разумеется, Квинт тут же их прочел:
— «Принцепс, может ли быть, чтобы ты, забыв о державе / стал разбирать и судить неравностопный мой стих».[47]
Кар оправдал всеобщие ожидания, сделав озадаченное лицо, и Квинт, стараясь защитить аллюзию, рассердился, хотя проявилось это лишь в проступившей у него на лице легкой краске. И все же я знал, что он сказал бы, не будь Кар двадцатью годами его старше и чиновником верховного суда.[48]
Симерия запела, поэтому мы прервали дискуссию и стали слушать привлекательную девушку с приятным, чуть хрипловатым голосом. В выборе любовниц у Брута всегда был превосходный вкус и, по всей вероятности — несмотря на его гигантский живот, — еще и другие таланты. Песня, которую под ласкающий аккомпанемент арфы пела Симерия, так же, наверное, не тронула бы сердце императора. В лучшем случае он бы заявил, что она ему не нравится. Впрочем, Симерия не осмелилась бы исполнить ее в присутствии августейших особ. Но здесь веселая безнравственность никого не оскорбляла. Мы все были искренними почитателями императора, отчасти потому, что (во всяком случае, в юности) он действительно вел себя в соответствии с мифологией, — разумеется, осмотрительно. Но опять же, даже Зевс предпочитал молчать о своих похождениях.
Когда песня закончилась, Брут спросил:
— А ты, Симерия? Ты книгу читала?
— Нет, Брут, — ответила девушка. — Хочешь, чтобы я прочла эти стихи? Может, мне положить их на музыку?
Брут рассмеялся:
— Неплохая мысль. Это принесет тебе большой успех повсюду. В одном фригидарии[49] в Байях кто-то написал на стене одну-единственную строку из «Искусства любви», быть может, ту самую, что разгневала Августа. Учитывая размах его завоеваний, с ним, наверное, тоже произошло нечто подобное. Быть может, даже не раз.
— Что это за строка? — спросил Кар.
— Тертулия, Нимфидия, Кения, Терентилла, Руфилла, Юния, — не обращая на него внимания, стал загибать пальцы Брут, — Сальвия Титизения — и это немногие имена, которые сразу приходят в голову. Император — настоящий жеребец. Но такое даже с жеребцом может случиться.
— О какой строке ты говоришь? — не унимался Кар.
— Лучше ты ему скажи, Куртий. Если я не ошибаюсь, он посвятил это стихотворение тебе.
— Не это, — отозвался Куртий, — но я знаю, о каком ты говоришь. — Он вполголоса прочел Кару строки, и мне вспомнился полдень в (термах) [около 10 стр. ] Она порицает не только лицемерие императора, но и его вкус как литературного критика, — сказал Брут. — Надо же написать такое про основателя величайшей в Риме библиотеки! Я цитирую: «Август, взгляни на счета за игры, и ты убедишься, как недешево их вольности встали тебе. Был ты зрителем сам и устраивал зрелища часто, [1 стр. ] смотрел на театральный разврат. [1 стр. ] стоит ли кары большой избранный мною предмет».[50] — Брут отложил свиток, и пока мы читали дальше, сказал: — И дать такой совет высочайшему судье в империи? Не знаю (как)
6
встал и направился ко мне с распростертыми руками, словно для того, чтобы заключить меня в объятия. Но потом только с жаром пожал мне руку и, раздвинув в улыбке мясистые губы, сверкнул новыми зубами из слоновой кости.[51]
— Доброго тебе дня, Квест, доброго тебе дня! Ты пришел в самый подходящий момент!
Нам подали вино и блюдо креветок.
— Прокулея отправилась повидать Сальвию Титизению,[52] — продолжал Цецина, — а когда вернется, у нас будет для нее сюрприз!
Я недоумевал, о чем он говорит, но промолчал. Возможно, он имел в виду мое присутствие в доме, но это едва ли удивит мать. Я оглядел атриум, который он недавно украсил великолепными алебастровыми колоннами. Алтари с масками его предков[53] выглядели новыми и, вероятно, таковыми и являлись, потому что те, которые стояли у него до свадьбы, были не из черного дерева. Мой взгляд скользнул к череде бюстов и статуй, сплошь величественных, сплошь из греческого мрамора: Платон, Сократ, Диана, Леда с Лебедем, Аполлон, Геркулес. А перед таблинумом[54] на небольшом помосте справа от занавеса стояло великолепное скульптурное изображение хозяина дома, то самое, которое я видел в процессе создания. Расимах победил: бородавка размером с небольшую вишню красовалась на своем месте на правой щеке Цецины.
Я снова повернулся к живому оригиналу.
— Не хочешь узнать, какой сюрприз? — нетерпеливо спросил Цецина.
Бородавки на прежнем месте я не увидел — вероятно, над ней потрудился Антоний Музон.[55] Лекарь был жадным, и дохода, который он получал, врачуя болезни императора, ему было мало. Сделал это Цецина, чтобы понравиться матери? Или она сама его попросила?
— Ладно, не спрашивай. Так даже лучше, ведь тогда это будет сюрприз и для тебя тоже!
Он захмыкал так, что закачался второй подбородок, но мне показалось, он немного похудел. Рука матери? Маловероятно. У него было несколько рабынь, которые, судя по виду, не слишком утруждали себя заботами в этом поставленном на широкую ногу доме. Но Цецина был влюблен в мою мать, любил ее последние двадцать пять лет, утоляя безответную страсть на пирах и раздаваясь вширь.
— Хорошо, но я пришел спросить тебя кое о чем другом. Ты говорил, что мать ходила к императору, интересно…
— Интересно — что? — быстро прервал меня Цецина. Ему, казалось, было не по себе. Его лицо залилось краской.
— Интересно, зачем, — сказал я. — В конце концов, она не близкая родственница Овидию, а что до меня, то в детстве я звал его «дядей», хотя родство у нас весьма отдаленное, если он мне вообще дядя. Он приезжал к нам, когда я был совсем маленьким, но, женившись на Аницее,[56] перестал. Время от времени он привозил подарки мне и иногда матери тоже. Однажды, вернувшись с Ильвы, он…
— Ты говоришь вот про эту? — Цецина указал на статую Венеры из черного дерева, которая стояла между мраморной Ледой с Лебедем и Минервой в обличье африканской девушки, к тому же пигмейки.
Венера казалась совсем чужой среди этих мраморных шедевров.
Цецина, наверное, прочел это по моему лицу.
— Она тут плохо смотрится. — Он вздохнул. — Но Прокулея настояла… — Внезапно он умолк.
Некоторое время спустя я сказал:
— Ну… Об этом я и пришел тебя спросить. Почему? Он даже записки ей с Понта не прислал.
Теперь он совсем расстроился и снова взялся за ритмическую гимнастику переплетенными пальцами, как это было в те дни, когда он смотрел на Прокулею телячьими глазами, а она позволяла ему любоваться своим классическим профилем. Я невольно хихикнул.
— Что тут смешного? — спросил он, покраснев.
Я с улыбкой указал на его шевелящиеся пальцы, Цецина тут же перестал. Мы посидели молча. Через компливиум[57] в атриум залетела бабочка.
— Скажи же! Что ты думаешь? Почему?
— Я… — Цецина снова осекся и посмотрел на меня долгим серьезным взглядом маленьких глаз. Тут я услышал необычный в этот час звук: перестук колес за стеной,[58] который остановился перед домом. Цецина сделал глубокий вдох, будто намеревался посвятить меня в великую тайну. — Понимаешь, Квест…
В этот момент в атриум вошел раб Аленус и объявил, что [2 кол] за бюстом. Как и ваяя Цецину, скульптор в точности воссоздал оригинал, но Прокулея была неподвластна времени. И в сорок пять она оставалась такой, какой я ее помнил ребенком, в покачивающихся носилках, когда скорее ощущал, чем видел ее красоту, и когда Рим — весь Рим, какой я знал в том юном возрасте — казался мне столь же восхитительным, как и она. Теперь глазами взрослого мужчины я глядел на бюст работы Расимаха, и она действительно была похожа на Афродиту.
Но зачем она ходила к Августу?
Рабы внесли завернутый в холстину бюст в атриум, и здесь Расимах, схватив холст за уголок, театрально сорвал его. С этого момента Цецина уже не мог внятно вымолвить ни слова. Быть может, Юпитер судил его жене умереть менее чем через полгода после моего отца? Теперь он стоял, любуясь творением Расимаха.
Наконец, справившись с собой, он начал отдавать распоряжения. Рабы оттащили бюст к таблинуму и поставили перед занавесом и чуть слева. Теперь по одну его сторону стоял увековеченный в мраморе Цецина с подбородками, бородавкой и обвислыми щеками, по другую — Прокулея с огромными глазами и патрицианским носом. Пока я переводил взгляд с одного на другую, мне пришла в голову строка собрата Овидия по призванию: «Sic visum Veneri…»[59]
Льющиеся в компливиум солнечные лучи освещали мраморный лик Прокулеи, и мгновение спустя в двери вошла она сама, моя мать во плоти. Цецина поспешил ей навстречу, снова запинаясь и путаясь в словах. Она вышла за него ради меня? Чтобы он меня усыновил? Она ведь могла
7
Весталис[60] читал, пока я мелкими глотками пил фалернское и молча наблюдал за ним.
— Знаешь, какова ширина Дуная в том месте? — спросил он, скривившись. — Потребовалось бы по меньшей мере море крови!
В ответ на это остроумное замечание Агрикола хрипло хмыкнул. Весталис вернул мне свиток и попробовал вино, которое было совсем недурным.
— Значит, он преувеличивает? Выходит, и битвы-то особой не было? — спросил я.
— Единственное, что в этой поэме точно, так это блеск моих доспехов. Я взял себе за правило начищать их, и от моих людей требую того же. Это обычно пугает варваров. В Эгиссе они пришли в такой ужас, что даже раненый у нас был только один: Тарн из первой когорты вывихнул колено, когда прыгнул с крепостной стены. — Он помедлил. — Может, он описывал всю сцену с чужих слов? Ты ведь участвовал в нескольких битвах, ты…
— Только в одной, — перебил я.
— Ты своими глазами видел горы трупов?
— Со мной в самом начале произошел несчастный случай. Но там пало довольно много людей.
— А вот если верить ему, горы трупов — исключительно моих рук дело, — сказал Весталис.
Агрикола одобрительно хмыкнул.
— Дай его сюда.
Я протянул свиток Весталису. Найдя искомое, он процитировал:
— «Груды порубленных гетов, всех, кого попирал в битве победной стопой».[61] — Он вернул мне свиток. — Как будто я Персей![62] И мне даже не понадобилась голова Медузы. Он выставляет меня… Он выставляет меня… — Весталис поискал подходящее сравнение и наконец воскликнул: — Плавтом![63] Такое впечатление, что я выпрыгнул прямо из пьесы Плавта!
В этот момент в таверну ворвалась ватага буянов и с перебранкой и криками заняла соседний стол. Очевидно, это было уже не первое и не второе место, куда они заглянули выпить.
— Он тебе родственник, верно? — спросил Весталис.
— Можно сказать — дядя. Очень дальний.
— Тогда скажи ему, пусть пишет про героев, которые заслуживают таких похвал! Про Ахилла, Геркулеса, Энея. Впрочем, Вергилия ему не переплюнуть. Скажи, пусть оставит меня в покое. Как только это прочтут в «Фульминате»,[64] конца этому никогда не будет: его уже и так к месту и не к месту цитируют за игрой в кости. Спорят, кто она была. Большинство считает, что Юлия.
— Выходит, Овидий — не единственный, кто распространяет такие сплетни. Так почему же император именно на него решил обозлиться? — удивился Агрикола.
— Ты не у того спрашиваешь. — Весталис повернулся ко мне: — Пожалуйста, напиши ему и спроси, собирался ли он этой батрахомиомахией[65] заставить меня покончить жизнь самоубийством, бросившись на собственный меч? Почему он со мной так поступил? Я же не сделал ему ничего дурного.
Поэт жестоко ошибся в Весталисе. Это был отличный человек, который, хотя и был сыном лигурийского царька, жизнь вел столь же опасную и непритязательную, как и его легионеры. Такая жизнь была полнейшей загадкой для Овидия, который не испытал ничего хотя бы отдаленно похожего. Весталис нисколько не напоминал себялюбцев из круга поэтов Мессалы, которым польстила бы подобная поэтическая гипербола. Овидий, наверное, был в отчаянии
8
что она лишилась рассудка. Говорили, что она перестала есть и только сидела, глядя в пространство и бормоча себе под нос. Я ничуть не удивился. Марк Весаний[66] был все равно что таракан. Он не смягчится, даже осрамленный в поэме, написанной
9
из-за чего также Цельс[67] хотел поехать в Томы. — Котта[68] вытер со лба пот. — Он описывает Понт как Стикс, а Томы — как Аид.[69] Флак[70] говорит, что это очень приятный гетский городок, хотя зимой иногда бывают неприятности с варварами-степняками. Ничего серьезного. На деле степные кочевники ни разу не брали город. По словам Флака, он похож на Байи.
— Верно, — отозвался Куртий. — Флак мне рассказывал, что летом там чудесно.
— А почитаешь его, так можно подумать, что в Томах всегда зима. Ну, предположим, это поэтическая вольность, но все равно там происходит что-то странное. Они награждают его лавровым венком,[71] но, по тому, что он пишет, они сущие рутулиане[72] Вергилия: живут взятками и разбоем, вечно жаждут драки, поля обрабатывают в шлемах гладиаторов и так далее. Слыхано ли дело, чтобы варвары пользовались колчанами? Только у Гомера.[73]
— Это тоже поэтическая вольность? — улыбнулся Фабий. — Цепляться за древних и не обращать внимания на неумытую реальность?
Я перестал их слушать. Я достаточно насиделся в парильне. Встав, я вышел из лаконика[74] и прыгнул в холодный бассейн.[75] Я устал слушать, как они разговаривают и разговаривают, преуменьшая страдания Овидия. Верно, его не интересовали удовольствия, которые, без сомнения, мог предложить в летние месяцы город, но эти болтуны не в состоянии постичь, как его терзает тоска по Риму. Прозябание вдали от него приносило столько же мук его духу, сколько жестокие зимние холода Том телу. И если он преувеличивал свои страдания, то что с того? Когда больно душе, больно и телу. Томы стали для него Ультима Туле.[76] Не будь его тоска по дому столь неистовой, он относился бы ко всему с юмором, посмеялся бы над собственными злоключениями с той же легкостью, как и его так называемые друзья. Я решил, что там, где потерпел неудачу Цельс
10
— Да, я говорю про Тиберия, — сказал Цецина. — Наместник — давний его собутыльник. Солдаты называют Тиберия «Биберий Калид Мерон».[77] Но ты ведь это знал, правда?
— Нет, — отозвался я. — Этого я никогда не слышал, даже в армии.
— Мне рассказал двоюродный брат. Авл был наместником Мезии,[78] когда Бревсиец Батон[79] попытался прибрать к рукам Далматию. Я знаю Флака, и это прозвище ему тоже прекрасно бы подошло. То есть, если бы можно было бы и его имя превратить в столь удачный каламбур. Хотя шутка не моя, я такого не умею. Но знаю, что Луций много ночей провел с императором, воздавая дань Бахусу.[80] И не только Бахусу. Венере[81] тоже, и иногда развлекался с мальчиками.
— Но зачем Прокулея к нему ходила? — спросил я. — И зачем она ходила к Августу?
Цецина удрученно поник в кресле. Поглядев на посмертную маску отца на стене, он вздохнул:
— К обоим она ходила по одной и той же причине. Но с Тиберием шансов у нее было больше. Я в хороших отношениях с Флаком, хотя и иначе, чем с Тиберием. Флак — отличный малый. И Овидий тоже его любит. Ты же знаешь, что несколько своих писем с Понта он посвятил ему. Если бы кто-то сумел уговорить императора, то скорее всего Флак.
Вероятно, он был прав. Мы сидели молча. Неслышно подошла Эрия и долила нам в чаши вина. За те несколько лет, что Цецина был женат на моей матери, мы с ним стали близки. Он больше не казался мне нелепым, и я начал воспринимать его отношения с Прокулеей всерьез. Он был никудышным сенатором, более озабоченным собственными поместьями и каменоломнями, нежели общественным благом, но в этом не отличался от многих других. Я не знал, каким был сенат до Цезаря,[82] но сейчас он был таким, и Цецина являлся скорее правилом, чем исключением. Лишь несколько державшихся за минувшее аристократов еще мечтали о былых добродетелях. Цецина восхвалял славу нового Рима. И вносил в нее лепту своим мрамором.
Вечерние лучи падали на мраморную копию Дискобола, которую он подарил мне, когда я вернулся из армии. Да, его мрамор воистину преобразил Рим в сверкающий белый город храмов, колоннад и терм.
— Но почему? — Мой вопрос был формальностью, призванной подтолкнуть Цецину подтвердить истину, о которой я давно уже догадался. Он покраснел, и мне стало жаль, что я заставляю его все это переживать заново.
— Знаешь, дружок, Прокулея очень к нему привязана. Было время, когда она… — Он помешкал, потом как будто собрался с духом сказать, что нужно: — Она его любила. Но я не ревную к ее прошлому, Квест. Я уже столько лет ее любил, что теперь, когда она… — Он замолчал, когда подошла Эрия, чтобы снова наполнить нам чаши, затем с тенью улыбки ушла снова. — Знаешь, Квест, мне уже не восемнадцать. И сама Прокулея давно не девочка. Любовь в нашем возрасте
11
(когда я) заглянул в спальню родителей. И одновременно это были радость и нежность, словно я знал Прокулею, когда мне, нет, когда ей было семнадцать, словно очарование давало ей право обращаться со мной как с грязью, а я все равно был бы благодарен за возможность вытереть ее сандалии.
Я лежал на кушетке, один в атриуме. В имплувии уже отразился свет Авроры. Я давным-давно отправил слуг спать. Вот что, наверное, чувствовал Эдип, только он не знал. А я знал. Нет, тут было что-то еще. Я мельком увидел живую переменчивую юность Прокулеи до того, как ее красота достигла совершенства, которому я был свидетелем. Расимах обессмертил эту красоту, но мне вспомнилась строка из банального стихотворения его товарища: «Я памятник себе воздвиг…».[83]
Но он… Я снова взял книгу и в слабом свете Авроры читал его горестные раздумья. Не превратил ли он свою возлюбленную в гулящую девку, всем напоказ выставив ее прелести? «Нравилась, видно, ты всем: недаром ты мною воспета / Ты через нашу любовь многих любовь обрела».[84] Мне пришла на ум строка «В одну короткую ночь…»,[85] а на смену ей в памяти всплыла сцена в Байях, как Квинт облизывал губы, пока я читал ему стихи вслух. Разумеется, тогда я понятия не имел, что эта возлюбленная, способная вдохновить мужчину на столь поистине олимпийские подвиги, была моей матерью. Я снова перечел: «Как сводня, я восхвалял ее прелести, путь проложил другим в храм…» Мне казалось, я иду по пути, который он наметил, и под светом Авроры меня осенило, что когда-нибудь эти стихи будут единственным, что останется от Прокулеи. Непогода и время превратят в пыль изысканную скульптуру Расимаха. Какой-нибудь неизвестный купит дом Цецины, и атриум украсят другие изваяния, а бюст Прокулеи изгонят в сад. По Риму прокатятся войны, какой-нибудь Ганнибал[86] не остановится перед воротами города, какой-нибудь солдат-иноземец увезет бюст в Африку, в Персию или в Британию, корабль тонет, и статуя упокоится в иле на морском дне. Я вздохнул. «Как сводня, я восхвалял ее прелести…» Гораций, Проперций, Тибулл, Катулл,[87] хвала богам, что у Рима достаточно таких сводней. Опустив свиток, я отмел эротические мысли о юной Прокулее, даже если никогда не считал их преступными. Он увековечил ее в стихах, превратив в блудницу-невинницу, доступную одному и всем.
Чтобы занять себя, я обратился к подсчетам. Когда я родился, отец уже был год как дома. До того он почти два года провел в Египте, где его задержала болезнь и, возможно, тайное поручение императора. В конце концов, они с императором дружили с тяжелых времен Гражданской войны. Потом он вернулся в Рим, и в том же году родился я. Но когда он лежал больной в Египте, Прокулея вдруг решила его навестить. Она мне часто про это рассказывала: когда я был ребенком, такие истории всегда меня развлекали. На их корабль напали пираты, и хотя кораблю удалось уйти от погони, он был так поврежден, что не достиг Египта и едва-едва смог добраться до Остии.
Я снова поднес к глазам свиток. Светало, слова были видны яснее. Я читал пропемтикон[88] моему отцу. А в следующем рассказывалось, как беременная Коринна[89] едва избежала смерти, пытаясь избавиться от плода. Было ли это поспешное путешествие предпринято для того, чтобы узаконить появление на свет моего старшего брата? Или моей старшей сестры?
Отец исцелился, вернулся домой и, заняв свое место в сенате, стал готовиться к новому назначению. Прежде, чем настал его черед и он отбыл в Паннонию с Марком Агриппой,[90] Прокулея родила ребенка. Все было улажено. Спасибо пиратам. Теперь я знал, кто я. И решил
12
и отверстие тут. Трудность в том, что, когда заслонка соскальзывает под него вот здесь, она тянет [3 стр. ] Агрикола только покачал головой.
— И как это только тебе в голову пришло, Квест?
— Как?
Я положил деталь и стал смотреть, как мимо резво плывут, направляясь в Остию, грузовые корабли, как надуты ветром их паруса, как сидят без дела гребцы. Перед моим мысленным взором предстали холмы Далматии, четыре сверкающие шеренги, велиты, возвращающиеся в тыл между манипулами гастатов, принципов и триариев, выступающие вперед, чтобы слиться в плотный серебристый строй — как машина.
— Как бы то ни было, Квест, мысль гениальная. Но заслонку придется выковывать, как меч, закалять и [5 стр. ] я смотрел вслед отчалившему кораблю. Гребцы мерно поднимали и опускали весла. На меня накатило уныние, но я снова заметил энергию вздымающихся весел и то, как
13
но я потерпел неудачу. Император пообещал Флаку подумать. А ведь он нездоров, Квест. Я слышал об этот от Аницеи. Бедняжка совершенно лишилась рассудка. Она едва ходит, а теперь еще бредит о том, как последует за ним в Томы. И этот ужасный Марк Весаний. С тех самых пор, как его назначили наместником
1
в иды марта пристал к Делосу,[91] где мы пополнили запасы воды и провизии, и после двух дней отдыха продолжили путь к Дардану.[92] Дни стоят погожие, поэтому мы
2
Солнце светило так же ярко, как в Байях в это время года. Перед нами раскинулось синее и гладкое, ровное, как мраморный пол, море, называемое Понтом. Крошечные волны прилива с шорохом накатывали на белый песчаный пляж. В голубой дали показался островок.
Я повернулся к Калимаху.
— Здесь?
— В хорошую погоду он всегда приплывал сюда на гребной лодке. Говорил, что на острове ему легче пишется.
— В письмах он об этом ни разу не упоминал, — ответил я.
Я сомневался, хорошо ли Калимах понимает мой греческий, и его ответ подтвердил мои страхи.
— Обычно он выходил поутру с рыбаками и возвращался до полудня. Один.
Я глянул на Агриколу.
— В такую погоду? — спросил кузнец.
— Ветер был сильный, — внезапно затараторил Калимах. — Почти буря. Даже рыбаки…
Он осекся, очевидно, сообразив, что не сможет утверждать, будто буря Овидия не задержала бы. Кроме того, в тот самый день — день, который он выдал нам за судьбоносный — наш корабль находился всего в нескольких милях от Том, и мы не заметили ни тени непогоды.
— Вы сообщили в Рим?
— Ждем подходящего корабля. Вы поплывете назад?
— Не уверен.
Обернувшись, я посмотрел на Томы. Приятный городок, говорил Флак. Таким он и казался. Небольшие домики белого камня, имитация греческого храма на холме, все окружено крепостной стеной. Но Овидий ни разу не написал, что он стоит на полуострове.
— Нет, — продолжал я. — Я еще не решил. Я слышал, что Поппей Сабин[93] сейчас в Виндобоне[94] или в новом лагере, в Карнунте[95]
3
что, если бы он решил покончить с жизнью, то сделал бы это как римлянин.[96] До недавнего времени Флак был наместником Мезии. Прокулея разговаривала с ним в Риме. Он был на дружеской ноге с Тиберием, и прибывший ему на смену его хороший друг Поппей также был человеком, к мнению которого, как говорят, прислушивался император. И судя по репутации — ревностный любитель поэзии.
— Этот малый лжет, — прервал мои размышления Агрикола. Он говорил с полнейшей убежденностью бывалого солдата, который привык полагаться на интуицию.
— Почему ты так решил? И в чем?
— Это очевидно, — сказал кузнец и отпил солидный глоток из чаши. Вино было замечательное, лучшего я не пробовал, пожалуй, даже дома, в Риме. И Овидий тоже, хотя в Томах его удерживало не вино. Агрикола приложился еще. — С твоих слов выходит, им не нравилось, что он про них писал.[97] Поэтому они от него избавились. Наняли убийцу. Сделали так, чтобы он исчез.
— Но зачем жителям Том его убивать? Нетрудно же догадаться, что такой поступок не ускользнет от внимания Рима. Да и наш греческий проводник тоже глупцом не казался, хотя и не мог изложить свою байку связно. Что до Августа, то он не дурак: он читал стихи и не мог не понять аллюзий, которые Овидий спрятал между строк. Тем не менее даже в приступе гнева он не приказал бы убить поэта. Овидия всего лишь сослали, но он остался гражданином Рима.
Агрикола наблюдал за мной, запустив пальцы в бороду, как у Вулкана, которую начал отращивать, когда ушел из армии.
— Вероятно, он им досаждал, — сказал он. — Наш грек расскажет нам любую сказку, лишь бы убедить нас, что он утонул. А ведь помнишь, как он распространялся, будто Овидий не мог наплаваться в море, а после любил полежать голышом на солнышке. — Кузнец рьяно взялся за миску поленты, которую как раз поставил на наш стол раб. — Да, а потом еще буря, которая якобы разыгралась возле Том. Маленькая местная буря, так? Исключительно возле Том? — Он многозначительно подмигнул.
Я пожал плечами:
— Я не совсем убежден. Нетрудно понять, что Калимах лжет. Но ведь Томы почтили его лавровым венком. Он потрудился написать оду императору на их гетском языке… Нет, друг мой, тут кроется нечто большее.
4
календы июля. Когда наш корабль подплыл ближе, перед нами предстал новенький лагерь, построенный точно в соответствии с правилами.
Мы причалили. Мы с Агриколой сошли на берег в полном вооружении. Написанное Флаком письмо открыло перед нами ворота. Дворец наместника еще не достроили, но массивное главное здание и дома трибунов уже были завершены. Вдалеке был виден лазарет. Четвертый «Флавия» легион выстроился на плацу, лицом к рядам легионеров стоял мужчина в вышитой золотом тоге[98] и обращался к ним с какой-то речью. Мы были слишком далеко, чтобы слышать, что он говорит, но, по всей видимости, это был наместник.
5
только первый этаж дворца легата был завершен, и Поппей расположился здесь. Старший центурион на входе сосредоточенно прочел письмо Флака, и этот документ (бесценный во всей Мезии и сопредельных областях) сделал свое: центурион махнул мне, чтобы я проходил. Поднявшись на три ступеньки к арке, я прошел меж двух легионеров. В конце коридора стражник у двери в покои легата приветствовал меня уважительным: «Луций Поппей ожидает тебя, Квест Фирм». Я прошел под хмурящимся орлом Четвертого легиона и откинул закрывавший дверной проем полог. Прославленный воин сменил золоченую тогу на одеяние попроще и теперь подносил к губам золотую чашу работы явно не римского ремесленника. Когда я вошел, он читал лежавший пред ним на столе свиток. Поставив чашу рядом со свитком, он любезно повернулся ко мне и указал на табурет слева от стола.
— Рад знакомству, Квест. Мы с твоим отцом служили вместе в штабе Октавиана, как он, без сомнения, тебе рассказывал.
Не рассказывал, но я кивнул, в который раз осознав, сколь мало знаю про Гая Фирма Сикула. Раб налил мне вина, а Поппей вольготно откинулся на спинку кресла.
— Меня опечалила его смерть. — Он помедлил. — Ты отслужил положенное?
— Да, — ответил я и попробовал вино.
Сносное, но не такое хорошее, как то, каким угощал нас в Томах Калимах. Еще он очень щедро дал нам запас с собой, чтобы скрасить долгий путь по Дунаю.
— Что привело тебя в Карнунт? — На меня смотрели глаза умного, очень проницательного и расчетливого полководца.
Я не спешил с ответом.
— Моя мать попросила остановиться здесь… навестить кое-кого. Она обсуждала это с твоим другом Помпонием Флаком.
Поппей кивнул, но промолчал.
— Истина в том, что она послала меня не сюда, в Карнунт, а в Томы. В Рим дошли известия, что здоровье Овидия пошатнулось. Как тебе известно, моя мать с ним в родстве.
Наместник поднял брови.
— Этого я не знал.
— Верно, в весьма отдаленном, но мать всегда о нем пеклась. Он часто бывал у нас, и его жена Аницея — близкая подруга моей матери. Ей хотелось бы самой посетить Томы, но ее состояние этого не позволяет.
Мне показалось, что по его губам скользнула легкая усмешка, и я спросил себя, а сколько на самом деле он знает о происходящем.
— Весьма похвально с твоей стороны, Квест. Ты совершил очень трудное плавание.
— Как и почти все, Поппей, я поклонник поэзии Овидия. После стольких лет мне захотелось повидаться с ним, прежде чем… — Сам не зная почему, я дал фразе повиснуть в воздухе. — Ребенком я его любил. А теперь, когда мать взялась ему помогать…
— И верно, Флак мне про это рассказывал. Император был склонен поддаться на уговоры, но, как ты узнал в Томах…
Он не закончил. Я подождал немного, но он, судя по всему, передумал и решил не говорить, что я мог бы узнать в Томах. Наконец я сказал:
— Да, я обнаружил, что дело нечисто.
Во взгляде, которым он меня наградил, сквозил расчет.
— Ты так полагаешь? Почему?
Я снова помедлил и, подумав, объяснил:
— В то время, когда Овидий якобы утонул во время бури, мой корабль находился всего в половине дня пути от Том, и никаких признаков бури мы не заметили. Погода стояла великолепная.
— Я не моряк, — отозвался Поппей, — но, насколько я понимаю, такие вещи случаются.
— Мой капитан Герат сказал, что нет.
Рассмеявшись, Поппей протянул свою чашу рабу, чтобы тот ее наполнил. Насколько я мог судить, это было уже не в первый раз за сегодняшний день. Далеко не в первый.
— Пей, — подстегнул меня он и залпом осушил свою чашу. Я сделал то же, надеясь, что вино придаст мне смелости задать нужный вопрос. Не придало. Раб долил мне еще. — Как бы то ни было, Квест, факт в том, что Овидий исчез.
— Агрикола… мой друг по дням в армии… убежден, что его убили граждане Том.
— У него есть доказательства?
Я пожал плечами:
— Я рассказал тебе про обстоятельства. Он просто сделал собственные выводы.
— Гм-м, — задумчиво протянул Поппей. Он взял свиток, и долгую минуту царило молчание, пока он разворачивал его, возвращаясь к какому-то месту. — Если ты почитатель Овидия, тебе наверняка знакомы эти строки. Подумай над ними в свете того, что ты узнал в Томах: «Все потерял я, что имел, и только осталось / То, в чем муки мои, то, в чем чувствилище мук. / Нужно ли мертвую острую сталь вонзать в уже мертвое тело? / Право, и места в нем нет новую рану принять».[99]
Разумеется, я узнал отрывок. Он был взят из элегии, в которой Овидий прощается с друзьями, называя всех по именам. Это письмо, которое вполне мог бы написать человек, готовящийся совершить самоубийство. Но стихотворение не было запиской такого рода, это была театральщина, фикция. Думать иначе — бессмыслица. На меня накатила волна скорби по поэту.
— Тогда зачем, — начал я, внимательно всматриваясь в Поппея, — жителям Том изобретать другой сценарий?
— Возможно, твой друг Агрикола прав, — сказал легат.
— Значит, тебе придется провести расследование, Поппей. Овидий был римским гражданином.
Поппей кивнул:
— Значит, я проведу расследование.
Я с детства умел распознавать тончайшие оттенки смысла, которые способен передать голос. Наместник говорил отрывисто, словно закрывая тему. Он не сказал бы такого, если бы действительно собирался это делать. Что ему известно? Вино брало свое. Наконец я набрался смелости и спросил:
— Как ты мог услышать про его смерть? Наш корабль — первый, который пришел с тех пор в Карнунт.
Он, казалось, ничуть не смутился.
— В армии сведения получают из многих источников. Но я этим делом займусь. Уверен, тебе захочется подождать результатов.
Он встал, давая понять, что на сей раз разговор закончен. Я тоже поднялся и, несколько неуверенно держась на ногах, повернулся, чтобы уйти. Мы попрощались, и я почти уже отбросил полог, когда он сказал мне вслед:
— Но обязательно посети Виндобону. В тамошнем театре дают новую трабеату[100] какого-то ученика Мелиссы по имени Помпоний Пиннат. Мне говорили, она очень смешная. А еще просвещает.
Я застыл как вкопанный. Что он хотел этим сказать?
— Никогда о таком не слышал. Ты говоришь — Пиннат?
— Да, он бывший легионер, хорошо образован. Пьесу он поставил с труппой из легионеров и их жен. А также жен нескольких местных купцов.
— Никаких профессиональных актеров? — изумленно спросил я.
— Ни одного, — отозвался Поппей. — Конечно, это новшество. В Риме такое, полагаю, было бы невозможно. Впрочем, там и необходимости не возникло бы. Конечно, этот муниципий не Рим.
— Бывший легионер? Ученик Мелиссы?
— После того как ушел со службы, он некоторое время жил в Риме.
— Я никогда о нем там не слышал. И почему он здесь, когда…
— Он был здесь с Десятым «Гемина», — прервал меня Поппей. Теперь тон у него стал брюзгливо-раздражительным. Встав, он принялся вышагивать вокруг стола. Мне пора было уходить. — Возможно, он хотел испробовать пьесу здесь, прежде чем везти ее в Рим. Будет еще представления три, наверное. Все пока имели большой успех. Автор приходит на каждое. Думаю, ему будет приятно тебя увидеть. До свидания.
Стараясь не выдать своего потрясения, я вышел в коридор. Зачем же Поппею советовать мне, да еще так настойчиво, пойти смотреть какую-то комедию? У меня не было настроения смотреть фарс из жизни патрициев. Мне почудилось — или своими странными замечаниями он пытался мне что-то сказать?
«Неужели ответ кроется в виндобонском театре?» — спрашивал себя я. Но нет, это все чушь. Я направился к лазарету, где
6
звуки буцин.[101] С немногими завсегдатаями, которые еще держались на ногах, я, спотыкаясь, вышел из таверны. Мимо маршировал легион. Во главе его, сразу за орлом, шли игравшие на буцинах трубачи, за ними следом — легат верхом. Я его узнал: это был Луций Донат Африкан. За ним шествовали знаменщики и шеренги легионеров в сверкающих доспехах — величественная процессия. Завсегдатаи таверны едва могли поверить своим глазам. Я огляделся и внезапно застыл как громом пораженный. Марк Весаний? В Виндобоне? Да, так оно и есть. Он сидел в носилках на углу улицы и безразлично смотрел перед собой, пережидая парад
7
(висел) большой лист со стихами, призывающий посмотреть комедию под названием «Верный муж» пера автора, про которого я никогда не слышал. В зал начинали стекаться зрители. Я последовал за ними и благодаря сенаторской тоге получил место во втором ряду. Агрикола устроился в одном из последних. Первый ряд был полон: в середине сидел легат со своими офицерами и их женами. А в конце этого ряда — еще один неприятный сюрприз [3–4 сл. ] тоже в сенаторской тоге и один. Он-то что тут делает? Я понадеялся, что он меня не заметил. Отвернувшись, я оперся локтем о колено и опустил подбородок на руку, делая вид, что глубоко задумался. И тут
8
здесь к началу пьесы. Попробую-ка я его найти.
Он оглядел собравшихся «актеров» и, жестом велев мне оставаться на месте, выбежал из зала. Внезапно из-за сцены раздался хриплый женский визг.
Гальб вернулся.
— Наверное, ушел во время представления, — встревоженно сказал он. — Он и вчера тут был, просидел всю пьесу, а после даже пошел с нами в таверну. — Он еще раз огляделся по сторонам. — Может, ему нездоровится. Вчера весь вечер он много пил.
Я знал, что ушел он по другой причине. Нет, он тоже узнал человека, которого я видел в зале, и, очевидно, для него это стало достаточным поводом, чтобы сбежать. Но куда? Я должен
9
Фурнилла[102] и ее супруг по имени Гай Инвалид Сикан.[103] Но все знают, о ком на самом деле речь. И устами персонажей автор открыто говорит о том, почему Капитон[104] был вынужден покинуть Рим!
— Глупец! — пробрюзжал Поппей и, сыпля проклятиями, принялся расхаживать взад-вперед. Потом вдруг остановился и повернулся ко мне: — Я провел расследование, понятно? Овидий утонул во время бури, его тело так и не нашли. Понятно? — Я слишком хорошо его понял. Он же снова зашагал. — Мне придется что-то с ним делать, но что?
И верно. Куда мог податься несчастный? Скорбь затопила меня при мысли о муках отца.
— Подожди-ка, — задумчиво сказал легат. — Возможно, идея безумная, но… Я дам тебе письмо, и мы
Этот свиток сильно поврежден, прочтению поддаются лишь три фрагмента. Последний, вероятно, представляет собой отрывок из комедии «Верный муж».
1
поспешил назад в Рим, мама, чтобы опередить известия и избавить тебя от скорби. По крайней мере ты знаешь, что он не мертв.
— Все равно что мертв, — устало ответила Прокулея. — Марк Весаний видел пьесу! — Изящная рука матери лежала на свитке с комедией отца, который я привез из Карнунта. Ее пальцы крепко сжались на нем. — Он мертв, — прошептала она.
— Возможно, удастся что-нибудь устроить, — неуверенно сказал Цецина. — В конце концов, Тиберий же согласился. И в сегодняшнем Риме все можно… — Он осекся. Сама идея была немыслимой. — Гарнизоны в Паннонии обходятся в крупную сумму, — сказал он и снова умолк. Взгляд его маленьких глазок остановился на Прокулее, потом скользнул к моему лицу. Поскольку никто из нас не сказал ни слова, он нервно продолжил: — Марк Весаний распускает сплетни через Ливию. Тиберий его не переносит. И пусть даже Ливия его мать, она…[105]
— Это его убьет, знаю, что убьет. Он умирал медленной смертью от разбитого сердца в Томах, но это уж слишком. Это поистине смертный приговор.
— Кто-нибудь про это знает? — спросил Цецина.
— Только Поппей, — ответил я. — Он дал мне письмо к Кунобелину. И, разумеется, Агрикола тоже. Это ведь он расспрашивал в городе и нашел купца. Я ему заплатил, но не остался ждать, чем все кончится. Я решил, мне будет лучше вернуться в Рим. Поппей также дал мне письмо к Тиберию. Я надеялся, что смогу поспеть сюда раньше, чем приедет кто-нибудь из Том и расскажет тебе, что он утонул.
— Ты пойдешь к Тиберию? — Прокулея озабоченно повернулась к мужу.
— Пойду. Я уже условился об аудиенции, — сказал Цецина.
2
на ступенях храма Божественного Юлия.[106] Был красивый день римской осени. Повсюду вокруг сверкал мрамор Цецины, напоминая мне пляж в Томах, с его ослепительно белым песком подле голубой воды, где, как было объявлено, утонул Овидий. Решением легата в Карнунте теперь он был официально мертв.
На Форуме привычными группками собрались сенаторы и их клиенты, богатые торговцы (не менее богатые, чем Цецина) и юноши в новеньких с иголочки тогах вирилис расхаживали в сопровождении принаряженных девушек. Я сидел рядом с печальным Цециной. Это был мир Овидия. Его место — здесь, но он изгнан враждой женщины, императрицы-убийцы. Однако своей комедией он сравнял счет.
— Дела наши плохи, как у легионов в Тевтобургском лесу,[107] — вздохнул Цецина. — Хорошо еще, что у тебя было это письмо.
Я положил руку ему на плечо. Жизнь — странная пьеса. И не обязательно следует правилам Аристотеля.[108] Низенький и толстый владелец мраморных каменоломен когда-то казался мне глуповатым, но теперь я любил его за преданность.
— Верно, Цецина. Хорошо, что у меня было то письмо.
Через Форум широким шагом шел, точно пьяный, натыкаясь на людей, Куртий Аттик. Заметив нас, он поспешно повернул к ступеням храма. Присмотревшись, я увидел, как по его щекам текут слезы. Еще один преданный
3
такая выносливость? Неужели? Какое крепкое здоровье!
ФУРНИЛЛА: Истинная правда!
КАПИТОН: Тебя следует поздравить.
ФУРНИЛЛА: Но знаешь, это так утомительно!
КАПИТОН: Нельзя же иметь все сразу.
ПЛАВТ: Как раз о таком и мечтает Лентилла.
ФУРНИЛЛА: Кто это?
ПЛАВТ: Моя наложница. Меня ей недостаточно. А нужен ей такой мужчина, как Гай Инвалид Сикан.
КАПИТОН: Что ж, тогда с твоего позволения, Фурнилла, и, разумеется, если Гай согласится.
Данный фрагмент воспроизведен согласно современным правилам графического отображения сценария пьесы.
Прочтению поддаются только два фрагмента этого свитка, основная часть которого значительно пострадала.
1
по Тибру. Мы отплыли рано утром, чтобы нас не заметили, на случай, если, как это произошло в тот раз после пира у (Августа)
2
разве вода не будет просто с нее падать?
Невежество Корнелия Фида[109] было невероятно. Я никогда не понимал, почему моя сестра вышла за него замуж. Или почему ее умный отец решил выдать ее за такого дурня. Но Венера, разумеется, непредсказуема.
Я взялся терпеливо объяснять:
— Скажи мне, Корнелий, что происходит, когда бросают копье?
Он поглядел на меня озадаченно.
— Я сенатор, Квест
1
в пятнадцатый год его правления.[110] Я помолился маскам Прокулеи и Цецины, прося благоприятного пути. Стоял июль, день предшествовал нонам, прошло лишь два года после того, как умерла Прокулея,[111] а Цецина совершил самоубийство по римскому обычаю. Управление моим имуществом, которое умножилось благодаря двум полученным мной наследствам, я доверил Квинту. Ничто и никогда не бросило тени на нашу дружбу, истинный римский солидаций. В то время Квинт также был очень богат, но в отличие от меня ослушался отца, выбрав созерцание,[112] как это сделал Овидий. Однако в отличие от Овидия он посвятил себя изучению истории. Написанная им в молодые годы «История Крита» снискала ему немалую славу, и последние двадцать лет он трудился над историей морских сражений Рима. Благодаря фактам, которые он собрал по этому предмету в библиотеках Рима и Александрии, он приобрел обширные познания в кораблестроении, что сослужило мне добрую службу. Это Квинт посоветовал мне не отказываться от проверенного и испытанного типа купеческой монеры[113] для [около 3 стр. ] стихнет ветер. Поэтому я нанял команду опытных греческих гребцов и оснастил судно парусами нового типа, которые позволят нам маневрировать против ветра. Квинт хотел отправиться со мной. Возбуждение, гнавшее меня в неизвестность, заразило и его. Но я убедил его остаться в Риме. У меня не было никого, кто бы
2
смогли поднять на борт полный запас дерева, и к тому времени, когда мы отплыли на запад, наступили ноябрьские иды. К нам присоединился мальчик Тесотул.[114] На латыни он говорил довольно бегло. Амелий Регалиан[115] ворчал, что, раз у меня уже есть толмач, он сам мне больше не понадобится, но принял это легко, а кроме того, с жадностью учился у Тесотула его родному языку.
Прошел месяц, прежде
3
увидели столп дыма, который поднимался прямо в небо, так как ветра не было. Вскоре после восхода весь город собрался на берегу, царь Телалок восседал на высоких носилках и в окружении жрецов и военачальников ожидал, что из моря поднимется огнедышащая гора, вулкан[116]
4
в лебедя?[117] — Откинувшись на спинку кресла, царь Телалок расхохотался.
Даже Тесотул захихикал, но тут же сделал серьезное лицо, боясь, как бы царь не счел это неуважением к богам гостей. Однако Телалок продолжал смеяться:
— Тетасилан также любит обращаться в животных, но никогда — в столь приземленных целях. Твоя теология поразительно смешна, Квест. И к тому же эта ревнивая жена! — Он содрогался от хохота.
Мы с Амелием обменялись взглядами. Этот царь вел себя, как римлянин. Во всяком случае, с нами. Когда поблизости появлялись его жрецы, он был серьезен
5
на плоской крыше дворца.
— Так ты говоришь, Земля тоже такая? — спросил Телалок, глядя на полную луну, которая отражалась в море, гладком, как мраморный пол.
— Она действительно такова, — сказал я. — Эратосфен[118] даже измерил ее окружность.
Затем я объяснил царю законы тригонометрии, которые использовал Эратосфен.
Телалок погрузился в раздумья. Долгое время мы сидели молча. Потом он повернулся ко мне:
— А что говорит Эратосфен о вашей презабавной теологии?
— Понятия не имею. Сомневаюсь, что он когда-либо о ней писал.
— А ты? Ты веришь в богов, которые столь похожи на смертных?
Он не переставал меня удивлять. Он действительно напоминал римлянина.
— Нет, — ответил я. — В Риме образованные люди в них не верят.
— Тогда во что вы верите? В нее? — Он указал на луну.
Я покачал головой:
— Нет. Подобно Аристотелю,[119] я верю
6
но это так далеко. Наши корабли не могут доплыть (туда)[120]