Первое издание этой книги имело большой успех, в результате которого она была переведена на ряд языков. После выхода в свет немецкого перевода я получил это письмо. Немедленно поняв, какой интерес оно представляет для читателей «Повести Квеста», я перевел его на английский для настоящего, третьего издания.
Дорогой мистер Оливер!
Прочтя «Повесть Квеста» и, главное, ваш комментарий к этому поразительному, невероятному произведению, подлинность которого тем не менее подтвердили эксперты, я решил переслать вам прилагаемый перевод на немецкий некоей латинской рукописи, также раннего периода империи, и рассказать вам, как она у меня оказалась. В отличие от рукописи Квеста она не попала на суд экспертов для подтверждения подлинности. Однако, если она покажется вам достойной рассмотрения, я могу устроить так, чтобы они изучили оригинал.
Я приобрел ее в 1987 г., в антикварном магазинчике герра Отто Райманна на улочке Химмельсбюттелер, которая в то время находилась в западном секторе разделенного стеной Берлина. Позднее рукопись была переведена с латыни на немецкий Евой Альтхаммер, доктором филологических наук, преподавателем классических языков в государственном лицее Дюссельдорфа, где я был ее учеником до того, как во время войны записался добровольцем в армию. Приложение к моему письму — переведенный текст, который она мне надиктовала.
Я не большой специалист в латыни, мои познания ограничиваются приобретенными в школьные годы начатками этого прекрасного языка. В античной истории — тоже, за исключением крайне узкой области: оловянных солдатиков этого (и некоторых других, более поздних) периода. До выхода на пенсию в 1985 году я был финансовым директором «Михаэла Свинкельс и Ко», став также в 1983 году совладельцем. Дела нашей фирмы, владевшей расположенной в Западном Берлине фабрикой игрушек, всегда шли очень хорошо, поэтому на склоне лет я неплохо обеспечен. Моя жена отошла в лучший мир еще в семидесятых, и поскольку наш брак был бездетным, я теперь волен полностью посвятить себя своему хобби — коллекционированию вышеупомянутых оловянных солдатиков. У меня довольно приличная коллекция из почти десяти тысяч фигурок, начиная с гренадеров Фридриха Великого и кончая малоизвестным полным набором, изображающим Адольфа Гитлера за смотром гвардии своих личных телохранителей, «Adolf Hitler Leibstandarte».[122] Особенность этого набора в том, что рука фюрера крепится к плечу на шарнире, что позволяет поднимать ее в арийском приветствии.
Когда в 1987 году я обнаружил заведение герра Райманна, это была антикварная лавка только по названию. В то время владельцу было восемьдесят девять лет (вскоре он умер), и его магазинчик более всего походил на то, что в Америке называют лавкой старьевщика: нагромождение старой, ломаной и, по всей видимости, никчемной мебели, помятые духовые инструменты и скрипки без струн, пыльные смокинги и прочий плесневелый хлам. И тем не менее среди этого хлама меня ждала поразительная находка: полный и исключительно редкий, изготовленный в середине восемнадцатого века набор фигурок римских легионеров, разбитых в Тевтобургском лесу херусками под командованием Арминия. Естественно, эта находка вдохновила меня потратить целый день на обшаривание заведения герра Райманна в надежде на новые подобные чудеса. И когда я наконец решил сдаться, то наткнулся на нечто любопытное. Стены магазинчика были увешаны поблекшими плакатами и шелудивыми рогатыми трофеями, накопившимися за несколько поколений охотников на оленей, но по какой-то причине мое внимание привлекло нечто в черной рамке, рисунок или, быть может, диплом — трудно было понять из-за наслоений пыли и грязи. Подойдя поближе, я потер стекло носовым платком, пока не смог разглядеть, что находится за ним. Не диплом, но и не рисунок: скорее старинный рукописный текст, к тому же не готическим шрифтом. Из классиков античности, которых я читал в школьные годы, я еще помню достаточно, чтобы узнать латынь, но, к сожалению, мои труды с носовым платком привели лишь к тому, что местами открылись одно слово или часть фразы.
Я спросил у почтенного владельца, где он приобрел этот документ, который вполне может оказаться мне интересен. Придвинувшись к рамке, он вгляделся в нее через очки с толстыми стеклами, а потом сказал:
— Один малый мне это продал, не помню его имени. Это было много лет назад. Еще до Стены. Борода была во все лицо. — Указательным пальцем герр Райманн провел себя по подбородку и скулам, изображая шкиперскую бородку продавца. — У меня еще один есть, в задней комнате. Их было три, но на одном стекло разбилось, и когда я убирал осколки, зазвонил телефон, поэтому я положил на рамку сигару — я тогда еще курил сигары — и пошел в магазин, где стоит телефон. К тому времени, когда я вернулся, сигара успела скатиться с рамки и бумага загорелась. Ну, огонь я затушил водой из чайника, но от листка остались лишь обгорелые клочья. Я их выбросил.
В то время я еще не знал, какой великой потерей обернется его неаккуратность, но уже не сомневался, что утрата немалая.
— Вы прочли, что там было написано? — спросил я его.
— Нет, господин. Оно было по-латыни. Я когда-то сносно знал латынь, но с тех пор как меня хватил удар, она словно бы выветрилась у меня из головы. Мне сказали, такое бывает сплошь и рядом. Ну, со мной это точно стряслось.
Когда я спросил, можно ли посмотреть на другой фрагмент текста, владелец магазина исчез в задней комнате и некоторое время спустя, шаркая, вернулся с искомым предметом. Этот был в еще худшем состоянии, чем висевший на стене. Стекло заросло пылью, было засижено мухами, на него пролили что-то липкое и маслянистое — смазку, наверное. Стерев что мог, я увидел, как ясно проступило слово, определенно латинское: castra.[123]
— Сколько? — поинтересовался я.
Он назвал сумму в каких-то сто марок за набор разгромленных легионеров. Очевидно, он давно уже утратил чутье в назначении цены. Потом ненадолго задумался и добавил:
— Двадцать марок. За оба.
Заплатив, я с римскими солдатами в портфеле и двумя вставленными в рамку документами под мышкой подозвал такси и поехал домой.
Позднее, когда я готовился извлечь их из рамок, чтобы рассмотреть поближе, меня ожидал приятный сюрприз. На оборотной стороне обоих документов печатными буквам карандашом стояло:
Герр Шеллендорф не потрудился поставить номер дома, и я понятия не имел, где находится эта Шлумпенгассе. Но я был в приподнятом настроении от удачи, что нашел миниатюрных римских воинов, и ни минуты не сомневался, что, если Гельмут Шеллендорф еще жив, я его найду. Как только я извлек документы из рамок, то сразу попытался прочесть текст. Однако мне удалось только заново убедиться в том, что, хотя меня пока еще не «хватил удар», латынь я забыл основательно. Подумать только, ведь когда-то я был лучшим учеником профессора Альтхаммер!
Несколько фраз, которые мне удалось расшифровать, позволяли предположить, что это рассказ о каком-то военном столкновении и что цифры в конце рукописи, по всей видимости, — дата документа: CCCMLXXXIV, т. е. 784 год. Я был поражен, впервые осознав, что документу больше тысячи лет. Присмотревшись внимательнее, я не без труда разобрал буквы A.U.C. Минуту спустя из глубин памяти об уроках латыни очаровательной преподавательницы всплыли и предстали перед моим мысленным взором слова AB URBE CONDITA. С основания города.
Не 784 год нашей эры. Текст был датирован согласно римскому календарю, отсчитывающему годы с основания Рима в 753 г. до н. э. Если она подлинная, рукопись была написана в 31 году н. э. Ей почти две тысячи лет!
По спине у меня пробежала дрожь возбуждения. Я вспомнил, как слышал где-то, что некоторые используемые в Древнем Риме чернила могли сохраняться веками, если писали ими на свитках из высококачественного папируса. Возбуждение постепенно сменилось ликованием, когда я начал подозревать, что за жалкие двадцать марок, возможно, приобрел бесценное сокровище. И лишь тогда мне пришло в голову, какой огромный урон нанес трясущийся герр Райманн, когда легкомысленно сжег третий документ.
Я осторожно вернул свитки под стекло, которое защищало их последние лет пятьдесят, надежно завернул в плотную коричневую бумагу и убрал в чемодан. Потом поехал в Дюссельдорф повидаться с доктором филологических наук, профессором Евой Альтхаммер.
Она жила на дальней окраине, в очаровательном коттедже, который много лет назад построил для нее покойный супруг, попечитель школы Альфред Альтхаммер. Внутри коттеджа, уцелевшего в бомбежках Второй мировой, было так же приятно, как мне помнилось по тем дням, когда я навещал преподавательницу под предлогом столь необходимого мне руководства в переводе шести элегий Лигдама из третьей книги Альбия Тибулла. Боготворимая мной профессор страстно верила, что на самом деле стихотворения вышли из-под пера самого Тибулла. Для меня перевод был внеклассными «усилиями любви» не столько к поэту, сколько к его почитательнице. Как это ни печально, меня призвали в армию до того, как я закончил свой труд, и к элегиям Лигдама я больше не возвращался, даже без помощи инсульта основательно позабыв этот прекрасный мертвый язык. Но я не забыл сочного голоса профессора, которая вслух читала восторженной аудитории семнадцатилетних мальчишек (несколько адаптированные) стихи Овидия, воспевавшие занятие, которое до него никто не воспринимал как искусство.
Разумеется, если у меня из головы этот чудесный, уже не существующий язык выветрился, с профессором такого не случилось.
Она приветствовала меня на пороге своего увитого виноградом домика, стройная, лишь с намеком на сутулость, поразительно подтянутая и энергичная для своих девяноста двух лет. В последний раз я навещал ее, когда ей исполнилось девяносто, и с тех пор она нисколько не изменилась. И я этому не удивлялся. Я всегда полагал, что люди, которые доживают до столь преклонного возраста, от Бога наделены нерушимым здоровьем, поэтому смерть вынуждена подкрадываться к ним исподтишка: они погибают в автокатастрофе или отравившись испорченной устрицей.
— А, Руди! Здравствуйте, мой мальчик! Святые небеса, неужели вы сдержали обещание?
На встрече по случаю ее девяностолетия, где собрались все ее оставшиеся в живых ученики (увы, нас было очень мало, если не считать девочек), она вспомнила мои попытки переводить Лигдама. Я опрометчиво пообещал закончить работу. И действительно попытался, но поскольку не смог найти перевода в библиотеке и уже давно потерял собственный подстрочник, нисколько не продвинулся.
— Извините, профессор, нет. То есть я собирался, но по чистой случайности наткнулся на нечто гораздо более притягательное — если вы меня простите, — чем Лигдам.
В ответ она кивнула с легким упреком и пригласила меня в дом. Опустившись на великолепно сохранившееся бидемайеровское канапе, она жестом велела мне занять мое старое место на маленьком диванчике эпохи одного из Людовиков. Я же, извиняясь, продолжал:
— Понимаю, вы можете счесть это предательством по отношению к нашему прошлому проекту. Но вы, наверное, согласитесь, что то, что я отыскал в берлинском антикварном магазинчике, или исключительно хорошо сработанная и тщательная подделка, или уникальная находка. Латинская рукопись первого века нашей эры.
— Скорее всего первое. В конце концов, как могло такое сокровище уцелеть в антикварной лавке Берлина, где ходят толпы коллекционеров? А какова тема рукописи?
Я смущенно объяснил, что не изучил как следует текст, отчасти потому, что не смог разобрать древнего письма, и в этом причина моего визита.
— Гм, — отозвалась она. — Дайте посмотреть.
Достав из портфеля сверток, я извлек из-под стекла оба свитка. Профессор взяла их, положила на низенький столик и, даже не надев очки (разумеется, она-то в них не нуждалась), сразу начала читать. Некоторое время спустя она подняла глаза и возмущенно заявила:
— Острова под названием Тесал в Римской империи не существовало. Это подделка.
— А вы не могли бы мне перевести хотя бы часть, профессор? — пристыженно попросил я.
Она снова бросила на меня проницательный взгляд.
— Вы хотите сказать, что даже столь простой текст вам уже не по зубам?
С упреком покачав головой, она вернулась к свитку и начала — умело и бегло — переводить, произнося слова тем самым густым, сочным голосом, который я так хорошо помнил. Но это была не поэзия. Пока она продолжала, без усилий переводя с листа, вошла ее старая экономка с подносом, на котором стояли кофейный сервиз и ваза с печеньем. Я воспользовался этой возможностью, чтобы достать писчую бумагу и ручку, которые привез с собой, и попросил профессора надиктовать мне текст.
Через час мы закончили. Я не знал, что и думать.
— Ну? — многозначительно произнесла она. — Что скажете теперь?
Не зная, что она имеет в виду, я мгновение спустя решился осторожно высказаться:
— Определенно любопытно. Разумеется, крайне прискорбно, что середина отсутствует, но, как я вам говорил, герр Райманн нечаянно ее уничтожил…
С чем-то сродни грустной насмешке во взгляде голубых глаз она спросила:
— Вы не слишком сильны в литературе, верно?
Пришлось признаться, что я немало забыл.
— Но ведь я многое помню. Лукреций: «De rerum natura, Aenis, Ars».[124]
— Я говорю не о римской литературе, — прервала она и, снова помедлив, вынесла свой приговор: — Очевидная подделка. Написана на великолепной латыни, но тем не менее — подделка.
Я был раздавлен. Я не сомневался в ее правоте и тем не менее не мог выбросить свитки из головы и по дороге домой раз за разом перебирал длинный перечень оставшихся без ответов вопросов.
Кто такой Гельмут Шеллендорф? Как к нему попала эта поддельная рукопись и почему он продал ее герру Райманну? Не могли он быть каким-нибудь старым ученым-латинистом, живущим на жалкую мизерную пенсию и решившим поправить положение, распродав никчемное имущество? Или, обладая глубоким знанием латыни, он изготовил этот текст как своего рода шараду? Но над кем же он хотел подшутить? Может, просто продать как диковину? Или это было настоящее мошенничество? Если так, то успеха оно не имело: герр Райманн едва ли много за нее заплатил, даже если (как он сказал) купил ее давным-давно и уже не помнит продавца.
Я поискал на карте Берлина Шлумпенгассе, но безуспешно. Тут мне вспомнилось, что герр Райманн говорил, что купил ее «до Стены». В те дни, хотя восточная часть была коммунистической и принадлежала к другой стране, пересечь город с востока на запад было так же просто, как спуститься в подземку в одном районе и подняться в другом. (Как и сейчас, когда, слава Богу, Стену снесли.)
Картина начинала складываться. Не мог ли герр Шеллендорф быть пенсионером из Восточного Берлина, который продавал свое имущество в Западном Берлине за твердую валюту? Прожить на нее можно было гораздо дольше и лучше, чем на восточногерманские марки. Моя карта датировалась 1977 годом, и никакой Шлумпенгассе на ней не было. Тут меня осенило. Ну конечно! Администрация Восточного Берлина постоянно награждала своих многочисленных «героев труда» поддельным бессмертием, называя в их честь улицы.
На карте 1932 года я наконец нашел-таки Шлумпенгассе. Толку с этого особо не было, я узнал только, что речь идет об улочке в Берлин-Панков, и, сравнив старую карту с новой, установил, что она действительно была переименована и теперь называлась улицей Генриха Полтергейста. Попытки найти Гельмута Шеллендорфа, который не указал номера своего дома, на этом длинном, протянувшемся через весь Панков проспекте на чужой, враждебной территории (напоминаю вам, герр Оливер, шел 1987 год), могли оказаться весьма неприятным, если не откровенно опасным предприятием. Человек, переходящий от дома к дому, задавая вопросы о гражданине Восточной Германии, скорее всего не избежит внимания различных «добровольных» пособников тайной полиции Штази, и — более чем вероятно — эта богобоязненная организация не преминет учинить ему серьезную проверку.
Я почти уже решил просто забыть про неизвестного латиниста и его шараду, но, еще раз задумчиво посмотрев на карту, заметил улочку, которая по диагонали пересекала проспект товарища Полтергейста: Каштановая аллея. На этой самой улице располагалась фабрика, с которой много лет вела дела фирма Михаэлы Свинкельс. Фабрика поставляла нам дешевые токарные и фрезеровочные станки, которые, разумеется, ни в коей мере не дотягивали до западногерманских стандартов, но вполне годились в нашем производстве детских металлических конструкторов и игрушечных паровозов. И цена им была приемлемая. Одна из аномалий Восточной Германии: частное предприятие, просуществовавшее до середины пятидесятых годов. Но позднее мы нашли еще более дешевого поставщика в Южной Африке, и наше соглашение было расторгнуто. С тех пор я не вспоминал про фабрику и понятия не имел, что с нею сталось.
Называлась она «Завод металлоконструкций Циммерманна и Шиллинга», и когда я обратился за информацией в Коммерческую Палату Восточной Германии, мне сказали, что теперь она называется «Завод Эрнста Эрдпфлюгера». По всей видимости, ее национализировали, потому что когда я — наивно — спросил, кто такой Эрнст Эрдпфлюгер, мне сообщили, что это давно усопший герой рабочих, который принимал активное участие в кооперативном движении. Бюрократу я объяснил, что моя компания некогда вела дела с герром Циммерманном (про это они, разумеется, точно и в подробностях знали) и что дочь нашего покойного владельца, фрау Михаэла Свинкельс-Кристенсон, хотела бы восстановить коммерческие связи. Поэтому она была бы рада, если бы мне предоставили визу, так как, хотя я уже на пенсии, именно я в то время вел все переговоры и заключал сделки. Прошла неделя, прежде чем они уступили, но наконец виза была все же выдана.
В Восточной зоне меня ждал еще один сюрприз.
На заводе Эрдпфлюгера меня принял исполнительный директор, чье имя, Хорст Сепп Клинкенглокер (его родители, вероятно, любили Horst Wessel Lied[125] и восхищались известным капитаном СС Сеппом Дитрихом), говорило о некоммунистическом прошлом. Однако его нынешняя должность явно требовала радикального перехода к «товарищу». И его речь полностью соответствовала должности. Это был определенно не язык Гете. Мне пришло в голову спросить про Гельмута Шеллендорфа, но я решил, что едва ли об этом стоит интересоваться у исполнительного директора и что излишний интерес к довоенным служащим может поставить под угрозу мою мирную старость. Если уж на то пошло, всего несколько фраз герра Клинкенглокера доказали, что он образец умелого управляющего социалистической фабрики: он решительно ничего не понимал в производстве токарных и фрезеровочных станков и еще менее в заключении международных коммерческих договоров. Поэтому я без труда убедил его, что мой визит — лишь предварительный и служит только для того, чтобы определить, заинтересовано ли его предприятие в возобновлении сотрудничества. Скоро я вернусь с конкретными предложениями. Покончив со вступлением, я спросил у директора, не будет ли он так любезен показать мне фабрику, чтобы я смог освежить прежние воспоминания.
Я все еще понятия не имел, как спросить про Гельмута Шеллендорфа.
Фабрика нисколько не изменилась с тех пор, как я в последний раз был тут тридцать с небольшим лет назад, когда она уже работала на устаревшем довоенном оборудовании. Проходя через просторный токарный цех (разумеется, герр Клинкенглокер официально информировал меня, что это токарный цех), я заметил рабочего, которого узнал по старым дням «Циммерманна и Шиллинга». Тогда он был молодым мастером и сейчас все еще сидел на прежнем месте в кабинке — знакомая фигура, несмотря на лишние тридцать лет, седину и пивной живот.
— Герр Гляйхшальтер! — воскликнул я. Мне даже не потребовалось изображать приятное удивление, я действительно его испытал. — Это правда вы? — Повернувшись к навострившему уши Клинкенглокеру, я заметил: — Я помню герра Гляйхшальтера по прежним временам, когда он отвечал за наши заказы. — А старому мастеру сказал: — Я так рад, что вы живы и здоровы.
— Благодарение Богу, в отличном здравии, герр Кее.
Тут нас прервал Клинкенглокер, неуклюже пытаясь похвастаться тем, как хорошо знает вверенное ему производство:
— Товарищ Гляйхшальтер работает у нас целых пятнадцать лет!
— Тридцать пять, товарищ директор, — мягко улыбнулся Гляйхшальтер.
Мы с ним немного поболтали, а Клинкенглокер к месту и не к месту вставлял неуклюжие замечания, которые лаконично поправлял Гляйхшальтер. Некоторое время спустя я будто бы невзначай спросил:
— Герр Шеллендорф у вас еще работает?
Роясь в памяти, мастер нахмурился.
— Он был… — начал я, но осекся, сообразив, что понятия не имею, как выглядит Шеллендорф, и поспешил изменить тактику: — Если память мне не изменяет, он обслуживал токарные станки. Так много лет прошло…
Надо признать, это был выстрел наугад, и Гляйхшальтер закачал головой, но тут снова вмешался герр Клинкенглокер, довольный, что может предъявить информацию, которую не сумеет оспорить мастер:
— Шеллендорф, говорите? Кажется, он недавно обращался к нам с какой-то просьбой.
Мы пошли к нему в офис, где его секретарь, заглянув в архив, подтвердила, что герр Шеллендорф нанес им визит.
— Он просил дать ему справку о том, что действительно здесь работал, чтобы подкрепить свое прошение о месте в доме престарелых. — Она снова посмотрела на карточку. — Он работал в штамповочном цехе.
— Ну конечно! Штамповочный цех! — весело откликнулся я. — Мне бы так хотелось повидать старого знакомого! У вас есть его адрес?
Я чувствовал себя в безопасности, предположив, что старый чудак, подающий прошение, чтобы его взяли в дом престарелых, не будет представлять особого интереса для Штази. Разумеется, я мыслил как гражданин Запада.
Секретарь нашла адрес.
— Улица Генриха Полтергейста, дом девять, — прочла она с карточки, и я записал цифры.
По счастью, бомбы пощадили дом № 9 по улице Генриха Полтергейста, и с конца войны никакого ремонта тут не проводилось. Это было ветхое двухэтажное строение с мастерской на первом этаже, окно которой было не чище стекла, закрывавшего текст якобы Квеста Фирма Сикула. Выгоревшая на солнце вывеска над окном гласила: РЕМОНТ ОБУВИ, и прикрепивший ее не потрудился убрать старую и более высокую, так что над новой еще виднелось имя прошлого владельца. Я предположил, что это ЭРИХ МИТТЕНБЕРГ, ОБУВНЫХ ДЕЛ МАСТЕР.
Войдя в мастерскую, я увидел сидящего у верстака за починкой дряхлого башмака старика, который, очевидно, и был тем самым Эрихом Миттенбергом. По моим прикидкам, лет ему было приблизительно столько же, сколько Райманну из антикварной лавки.
— Я ищу герра Гельмута Шеллендорфа, — обратился я к нему.
— Вам через коридор, — отозвался сапожник. — Я бы его позвал, но бедняга Гельмут теперь уже не ходит. Лет пять назад он подавал прошение на инвалидное кресло, но так его и не получил. Поэтому теперь он хочет в дом престарелых.
Я наблюдал за старым ремесленником, еще стучавшим молоточком по подошве в пыльной мастерской, которая когда-то была его собственной.
— Будь у него инвалидное кресло, он остался бы дома? — спросил я.
— Конечно. Тогда он смог бы сам добираться до булочной на углу, и ему не приходилось бы полагаться на старую фрау Треппенхойзер, чтобы она приносила ему продукты. Пойдемте, я вас к нему отведу.
Встав, он проковылял к двери в боковой стене крохотной мастерской. Я узнал эту хромоту: он принадлежал к тем многочисленным немецким ветеранам, кто ходил на протезах.
Мы миновали узкий коридорчик, и Миттенберг, забарабанив в дверь напротив, крикнул:
— Гельмут! К тебе гость!
— Много ты знаешь! — донесся из-за двери веселый голос. — Это ты, Дитрих?
Миттенберг толкнул дверь.
— Нет. Какой-то господин. — Он оценивающе оглядел мой костюм. — С Запада, верно? — спросил он и удалился.
На ветхом диване сидел, откинувшись на спинку, круглолицый старичок, чьи розовые щеки обрамляла шкиперская бородка. В углу комнаты стояла кровать со смятыми, давно не стиранными простынями. На стене у кушетки висела вырезанная из журнала картинка, на которой была изображена подводная лодка с выстроившимся на верхней палубе экипажем, флаг на командной рубке был закрашен.
— Садитесь, садитесь, — дружелюбно предложил моряк. — Вот сюда, на табурет, больше в доме сесть некуда.
Сев, я услышал военную историю, которая была просто поразительной. А Господь свидетель, слышал я их немало.
Во время войны герр Шеллендорф служил во флоте Гитлера. А если быть точным, механиком на подводной лодке UB 1809–49. Под конец войны он оказался в южных водах Атлантического океана, где его подлодка скорее пряталась, чем выискивала суда союзников. В середине июня 1945 года капитан и офицеры подводной лодки решили сдать корабль недавно образованному «союзническому» (хотя до той весны оно официально считалось нейтральным) правительству генерала Перона. Гельмут Шеллендорф с ними не согласился (он бы предпочел отплыть назад в Гамбург и положиться на джентльменство контролировавших тамошний порт англичан), но повиновение было у него в крови, поэтому он подчинился. До войны он был учеником механика на «Заводе металлоконструкций Циммерманна и Шиллинга» в районе Берлин-Панков, где жил с престарелой матерью. Потом он женился, и его молодая жена умерла родами первенца, прожившего всего несколько часов. Вне себя от горя, Шеллендорф записался в недавно созданный германский флот со смутным намерением найти тихую смерть в дальних морях. Это было в 1935 году, и благодаря выучке его отправили на подводную лодку. Его всегда тянуло ко всему механическому, поэтому он не возражал, даже был там счастлив, во всяком случае, до тех пор, пока не началась война.
Гельмут Шеллендорф не был нацистом. Он любил пиво, детей, собак, кошек и свое ремесло и оставался невосприимчив к искушениям различных политических движений того времени, подлизывающихся к рабочему классу. Но поскольку повиновение было у него в крови, Шеллендорф только щелкнул каблуками, когда капитан Ганс фон Крессингер (который в отличие от механика нацистом был) решил, что подводная лодка сдастся в Буэнос-Айресе. Вместо того чтобы отправить экипаж в лагеря для военнопленных, дружелюбное аргентинское правительство предложило каждому работу в соответствии с его рангом и опытом. Шеллендорф попал в слесарную мастерскую на авенида Жезу и свободное время проводил в порту, где обходил корабли в поисках того, который отвез бы его домой в Германию.
Наконец, весной 1946 года, он таковой нашел и в мае того же года сошел на берег в Гамбурге. Благодаря удаче он сумел пробраться мимо всех контрольно-пропускных пунктов в порту и сесть на поезд в Берлин, где надеялся застать мать еще живой. Дом он нашел целым и невредимым, но его мать была уже на небесах. Впрочем, он не встретил трудностей с устройством на работу на «Завод металлоконструкций Циммерманна и Шиллинга», который избежал разрушения и как раз восстанавливал производство. Он работал все в том же цехе, когда «Циммерманн и Шиллинг» стал «Заводом Эрнста Эрдпфлюгера», и оставался там до 1956 года, когда тяжелый ревматизм заставил его преждевременно уйти на пенсию по инвалидности. Когда я с ним познакомился, он уже оставил всякую надежду, что ему выделят кресло-каталку, и подал прошение на место в доме престарелых, рассчитывая, что в ближайшие десять лет его туда примут.
Как это ни удивительно, трудности и трагедии, потрясения и изменения политического курса за время его жизни не сделали его пессимистом, напротив, он превратился в веселого старикана. Его броней против неудач стал юмор висельника, и в рассказах его жизнь превращалась в бесконечный фарс на море, под водой, при Пероне и его красавице жене, потом при государстве рабочих и крестьян, которому он в конечном итоге стал бесполезен, когда ревматизм приковал его к дивану. Как и большинство немцев, переживших войну, репрессии и фанфары гитлеровского режима (которые к тому времени уже начали отходить в область невероятного), чтобы оказаться под пятой коммунистов, он привык к тяготам, более похожим на сказки братьев Гримм, чем на реальную жизнь. Пока ничего сверхординарного.
Я спросил Шеллендорфа, как к нему попала латинская рукопись, которую он продал герру Райманну.
— Я вам и об этом тоже расскажу, — пообещал он, — но сперва — не найдется ли у вас немного табака, а? — Он показал мне обгорелую трубку, горестно пустую.
Табака у меня с собой не было, однако по дороге сюда я заметил табачную лавку на углу. Я вернулся с обильным запасом, которого ему хватило бы на месяц или больше. Когда-то я сам курил трубку и поэтому сомневался в качестве купленного: когда Шеллендорф сделал первую затяжку, запахло от него далеко не фиалками. Но он как будто был вполне доволен, и я попросил поведать наконец историю этой подделки.
Он начал свой рассказ.
— Я привез ее домой в той самой бутылке, в которой нашел, а после показал Дитриху Кунстману. Мы с ним учились в одной школе, вот только он потом поступил в лицей, поэтому смог мне объяснить, что это латынь. Он не сумел понять, о чем там говорится, потому что его выгнали за какой-то проступок — политический, конечно, — когда ему было четырнадцать, но сказал, что она, вероятно, ценная, поэтому я вставил ее в рамку, чтобы получше сохранить, и повесил на стену. Это было, когда я еще жил в настоящей квартире наверху, где на стенах у меня было много места.
— А что вы сделали с бутылкой?
— Выбросил. Она не открывалась, была запечатана чем-то таким, чего никакой штопор не брал, поэтому я отколол горлышко, чтобы посмотреть, что там внутри. Правда, сделал я это, лишь когда вернулся домой. Я думал, там модель корабля, какие иногда продают в гаванях. Их мастерят, склеивают от скуки старые матросы. Это делается через горлышко бутылки — просто невероятно!
— Неужели вы не могли заглянуть внутрь?
— Нет, стекло было темным — зеленым или черным, — через него ничего не было видно.
— И вместо модели корабля вы нашли рукопись.
— Да, — кивнул Шеллендорф. — А когда уже не смог сводить концы с концами на пенсию по инвалидности, то продал ее герру Райманну. За тридцать марок.
Выходит, старый Райманн потерял на сделке только десять.
Некоторое время мы сидели молча. Герр Шеллендорф заново раскурил трубку. Потом я спросил:
— И где же вы ее нашли?
— Дело было так, — начал герр Шеллендорф, и с этого момента история приняла необычайный оборот.
UB 1809–49 обычно зимовала на Кергеленских островах.
— На Кергелене? — изумленно переспросил я.
— Вот именно. Летом мы торпедировали корабли, плывшие из Южной Африки в Австралию или наоборот, а зимой бросали якорь на Кергеленах. Там есть что-то вроде естественной бухты, она называется гавань Рождества и расположена на большом острове, там, где находится гора Маунт-Росс. На самом деле Кергелен — это Кергелены, не один, а множество островов, архипелаг, всевозможные крошечные островки, некоторые — всего лишь торчащая из моря скала. В старые времена там зимовали китобои.
Он излагал точку зрения на войну, с которой я никогда не сталкивался, так как в то время оказался в совершенно ином месте, в еще менее благоприятных условиях. Военные действия затягивались, и их подлодка все больше и больше времени проводила прячась, и все реже искала вражеские корабли, чтобы их потопить. Капитан, хотя и был нацистом (или, возможно, просто попал в колею), к тому времени уже утратил страсть к пиратству, если когда-то ее и имел. На Кергеленах никогда не бывало слишком холодно, температура держалась более или менее ровной, около десяти градусов по Цельсию, с постоянным ветром. Там росла странная разновидность дикой капусты, которую корабельный кок Селигер готовил на традиционный немецкий лад, а вместо свинины брал местную живность: кошек. На острове их было сотни.
— Как они туда попали?
— Китобои завезли. Кошек и крыс. Со временем они распространились и на другие острова. Не знаю, что ели крысы, ну, чем-то они должны были кормиться, но вот кошки уж точно питались крысами.
Он рассказал, как заскучавшие матросы коротали время, копаясь в земле, потому что китобои оставили по себе не только кошек. Они закапывали и теряли всевозможные предметы: от ножей с широкими заржавевшими лезвиями для разрезания китового жира до сломанных гарпунов и игл из рыбьей кости. Однажды они даже нашли чудесную русалку, вырезанную из дерева, со следами облезшей краски. Когда торпедист Генрих Хеллебрандт ее нашел, она поблекла, обветрилась до тускло-серого, но все равно была замечательной.
— Красовалась, наверное, на носу какой-нибудь китобойной шхуны, — сказал Шеллендорф и со сладострастным смешком добавил: — Груди у нее были как два яблочка. А один глаз до сих пор почти голубой.
Завидуя сокровищу Хеллебрандта, подводники практически метр за метром прочесали остров, но добыча их была скудной. Лучшей находкой стала переплетенная в кожу Библия, страницы которой съела плесень. Поэтому Шеллендорф и его приятель Курт Тёппель взяли надувную лодку и на ней обплыли острова в надежде найти еще одну резную красотку. Капитан дал им разрешение, очевидно, сознавая, что наилучший способ сохранить дисциплину — позволить экипажу развлекаться как может. Под укрытыми облаками небесами друзья качались и прыгали по взбиваемым постоянным свистящим ветром волнам от острова к острову. Они не нашли ничего, даже костяной иглы или старого матросского башмака, и уже были готовы сдаться, когда Шеллендорфу улыбнулась удача.
— На одном крохотном островке имелась плоская скала площадью около двадцати метров, а посередине — немного песку. Мы в нем покопались, но ничего не нашли. Потом я пошел посмотреть на тюленей, выползших на крошечный пляж, и увидел, что из песка торчит какой-то предмет. Он был похож на корень. Но откуда там взяться корню, ведь деревьев нигде не видать? Я рискнул спуститься на пляж. Тюлени на меня не напали, но и не испугались — просто поблизости не было детенышей. И, добравшись до корня, я дернул за него. «Корень» выскользнул из песка, а в руке у меня оказалась старая бутылка.
Дорогой мистер Оливер! В той бутылке находилась латинская рукопись, которую мы с профессором Евой Альтхаммер перевели на немецкий язык. Шеллендорф привез ее с собой в Германию — свой единственный сувенир с войны. И когда его друг (который мог бы стать ученым, если бы его не выгнали из лицея за какой-то мелкий проступок) сказал ему, что написана она на латыни и, по всей видимости, ценная, вставил ее в рамку и, наконец, продал, чтобы заплатить за трубочный табак.
Разумеется, как вы сами увидите, это явная подделка. Но как она попала на Кергелены, остается загадкой. Французской научно-исследовательской станции, которая работает там сейчас, во время войны еще не существовало, поэтому бутылка в песке не может быть шуткой какого-нибудь эрудированного французского океанолога с классическим образованием. А что, если это шутка какого-нибудь эрудированного и имеющего классическое образование китобоя? В былые времена среди капитанов китобойных судов такие люди встречались. Не сомневаюсь, что вы согласитесь (исходя из текстуальных свидетельств), что в песке на тюленьем острове она была закопана не позднее 1837 года.
Прилагаю фотокопию латинского текста и перевод на немецкий профессора Евы Альтхаммер. Если сможете отыскать объяснение этой загадки, я был бы очень рад его узнать.
P.S. Я устроил так, чтобы герру Шеллендорфу доставили работающее от батареек инвалидное кресло, и когда в 1988 году мой коллега Клангер решил навестить свою бабушку в Восточном секторе, попросил его заглянуть к старику и рассказать мне потом, понравилось ли оно ему. Как выяснилось, после моего визита инвалида вызвали (что вполне предсказуемо) для дружеской беседы в некие инстанции. Там он провел три дня, и ему сказали, что я западногерманский шпион и американский агент. Когда Клангер навестил его, Шеллендорф превратил рассказ о нашей встрече и ее последствиях, как и все прочие свои приключения, в фарс на суше и на море.
Разумеется, ему не позволили оставить себе инвалидное кресло, которое было «передано тому, кто в нем больше нуждается». И когда я в 1990 году посетил бывший Восточный сектор, то не смог найти на улице Генриха Полтергейста ни герра Миттенберга, ни веселого старика матроса, а здание «Завода Эрнста Эрдпфлюгера» пустовало. Чего, конечно, и следовало ожидать.