Часть третья. ДВЕ НЕДЕЛИ ШТУРМА

I

— Кукушка, кукушка, сколько мне жить?

Кукушка молчала.

Кольцов очнулся от краткого забытья, подумал, что, видно, немного ему осталось, если кукушка ничего не ответила. Но тут же спохватился: какая кукушка в декабре? А в следующий миг ожгла его внезапная мысль: почему причудилась кукушка? Уж не куковал ли кто на нейтралке, подавая условный сигнал? Приподнялся над заснеженным бруствером и ничего не увидел в темноте, кроме все той же пестрятины снежных наметов и земли, вывороченной вчерашним обстрелом. Конечно, нужно быть полным идиотом, чтобы придумать такой условный знак зимой — кукование кукушки. Ну да черт их разберет, немцев!

Неподалеку в окопе зашебуршился кто-то, тенью навалившись на бруствер.

— Куда?! — всполошился Кольцов.

— Пускай уходит подальше, — отозвался сердитый голос. — Ветер к немцам, пускай на нейтралку идет.

Он понял: речь о молодом краснофлотце с нежной фамилией Безвинный, второй день мучающемся животом.

— Там же немцы, — жалобно сказал Безвинный.

— Вот на немцев и дуй. А будешь возвращаться — кукуй, чтобы не подстрелить ненароком.

— Кто же кукует зимой?

— Ты, кто же еще. Немцам до этого не додуматься.

Кольцов узнал говорившего — старший краснофлотец Шкворень. Только голос у него был какой-то незнакомый — со сна ли, со зла ли? Хотел вмешаться: не тоже на нейтралку-то. Ну да не он первый, и другие, когда живот схватывало, а ветер к немцам, ходили на нейтралку, чтобы, как говорил Шкворень, «не портить братве обеда».

Краткая перебранка эта успокоила Кольцова: значит, вот откуда кукушка померещилась. Значит, еще поживем!

Уже который день сидела их рота в боевом охранении. Точнее сказать, сидела по ночам, а днем, в основном, отлеживалась в подбрустверных тесных нишах да блиндажах, отдыхала, выставив только часовых. Был Кольцов теперь уже не взводным, а помощником командира взвода. Не за провинность понизили, а потому, что к его великой радости, пришел на взвод настоящий пехотный командир — младший лейтенант Северухин, тоже, по слухам, командовавший где-то ротой, а теперь поставленный на взвод, потому что взводы в морской бригаде по численности, что твоя рота в пехоте. Ничего мужик был, этот Северухин, только больно уж интеллигентный, в очках. И добрый до безобразия, — никогда ни на кого не наорет. Этим вначале кое-кто пробовал попользоваться, ну да моряки доброту понимают, сами этих «пробовалыциков» уговорили.

Волна холодного ветра прошлась по окопу, и Кольцов поежился. Вот к чему он никак не мог привыкнуть, так это к холоду, передергивало его всего от озноба, и ноги, остывшие, словно кто выворачивал, никак не давая уснуть. И днем, когда забирался отдохнуть в блиндаж, просыпался чуть не каждую минуту. Потому и ночью его все тянуло в дремоту полную видений, вроде этой кукушки.

— Эй, вы там, не спать! — крикнул он не знамо кому, а больше, пожалуй, самому себе.

— Чего, тихо же, — сразу отозвался все тот же неузнаваемый голос Шквореня.

— Я те дам тихо!

— Дак немцы к нам не сунутся.

— Это почему? — Он нарочно продолжал разговор, чтобы опять не сморило.

— Побоятся. Сидят, небось, и трясутся, как бы мы их опять не пощупали. А что? — Шкворень, видно, тоже рад был поговорить в этот особенно тяжкий предрассветный час. — Сколько раз мы бывали в их окопах?! Кругом только обороняются, а мы бьем. Не сунутся…

В той стороне, куда ушел Безвинный, что-то хрюкнуло, и Шкворень умолк, прислушиваясь. И Кольцов тоже привстал, всмотрелся в темень нейтралки. Все было тихо и неподвижно. Ни обычных в ночную пору потрескиваний немецких дежурных пулеметов, ни ракет, будто вымерла передовая.

— Вот бы проснуться утром, а немцев — ни одного, ушли, а? — сказал Шкворень.

— Они тебе уйдут. Ты лучше гляди, как следует.

— Чего тут глядеть?

— Звук какой-то был.

— Так это наш Безвинный. Не безвинный, а бестолковый. Ему говорят: кукуй, а он хрюкает. — Шкворень засмеялся и вдруг осекся: Старшой, гляди!…

Кольцов высунулся над бруствером и увидел какие-то тени, безмолвными призраками качающиеся в сереющем мареве ночи. По спине пробежал озноб, не от страха, — страха на передовой он давно уж не испытывал, — а будто от детской жути, оставшейся от тех вечеров, когда они, мальчишки и девченки, рассказывали друг другу самые немыслимые небылицы.

— Немцы! — сдавленно крикнул кто-то.

Тени задвигались быстрее, и Кольцов ясно услышал частый топот. Он схватил винтовку, лежавшую на бруствере, выстрелил, не целясь, только, чтобы выстрелить, всполошить братву. И тут же еще кто-то выстрелил, и еще.

— Огонь! — не помня себя, закричал Кольцов, ужасаясь от такой редкой стрельбы. Теперь залпами надо, пулеметом надо, да не одним.

Что-то ударилось о бруствер рядом с ним, подпрыгнуло, перескочило через окоп, и он пригнул голову, сразу поняв, что это такое — немецкая граната перекувырнулась на длинной ручке.

Гранатами огонь! — запоздало скомандовал он. Взрыв заглушил, и он, подумав, что его не услышали, снова закричал: «Гранатами огонь!» Но свою гранату все никак не мог нащупать: лежала где-то рядом, а теперь нету.

Вспышкой электросварки ударила в глаза близкая автоматная очередь, пули хлестко ударили в землю перед самым лицом, глаза резануло то ли песком, то ли снегом, и он зажмурился на миг. Туг же открыл глаза, увидел над собой темную фигуру, ткнул в эту фигуру винтовкой, почувствовал, что немец с разбегу напоролся на штык и в бешеной ярости перекинул этого немца через себя. Может, немец и сам с разбега, хоть уже и напоровшись на штык, перепрыгнул через окоп, но Кольцову показалось, что это именно он его перекинул, и он закричал что-то ликующе-воинственное, в крике этом набираясь уверенности: перебьем, перекидаем, перекалечим!…

И вдруг что-то тяжело рухнуло на него сверху, и все пропало.

Очнулся он от грохота. Зажатый чем-то сверху, Кольцов не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Да и где они, руки-ноги, не знал, не чувствовал их. А уши были — это точно: он слышал сплошной рев близкого артналета, в котором не разобрать было отдельных разрывов. И плечам, упершимся в мерзлое дно окопа, он чувствовал, как дрожит земля от этого артналета. Напрягся, попытался встать. Боль штыком прошла от уха до уха, и снова все исчезло.

В другой раз очнулся от того, что кто-то близко, глухо, как сквозь воду, бубнил по-немецки. Напрягся весь — от немецкой речи и мертвый очнется, — попытался освободиться от тяжести, снова чуть не потерял сознание, но смог превозмочь себя. Немец был, как видно, один, другого, ответного, голоса не слыхать, и Кольцов никак не мог понять, где он, этот немец, и все шарил рукой под собой, стараясь нащупать хоть что-нибудь, чем можно ударить, защититься.

И вдруг тяжесть, давившая его сверху, сама собой отвалила, и Кольцов увидел, что уже совсем светло, и немца увидел — щуплого пожилого солдата с санитарной сумкой через плечо. Немец этот осматривал другого немца, как видно, мертвого, того самого, который, выстрелив с бруствера, не убил, а только оглушил Кольцова, но сам напоролся на пулю и рухнул вниз, в окоп. Он шевельнулся, зашарил руками вокруг себя. Немец-санитар вскинул глаза, с ужасом посмотрел на него и вдруг вскочил, побежал по траншее, тряся сумкой и мотаясь от стенки к стенке, словно они, эти стенки, отталкивали его от себя.

Кольцов с трудом поднялся, ощупал голову. Вся левая сторона была сплошной опухолью и коростой. Но голова была целой, пуля, видать, прошла по касательной, иначе бы он сейчас не щупал себя.

В отдалении, как видно, на основной позиции их морской бригады шел бой — рвались гранаты, непрерывно трещали винтовочные выстрелы, пулеметные очереди. А здесь, в окопах боевого охранения, — ни одного выстрела. Отошла что ли, братва? Но как могла?!

Он увидел черную флотскую шинель, валявшуюся на дне окопа. В первый момент именно так и подумал, что шинель брошена, а потом разглядел нош, торчавшие из-под нее. Но больше всего ужаснули белые следы сапог на черной шинели, на спине убитого. И до него вдруг дошло, что не бежала братва, а вся полегла тут, в окопах боевого охранения, отбивалась, как могла, пока он валялся в беспамятстве, и полегла.

«Как такое случилось?! Как?!.» — заезженной пластинкой металась одна и та же мысль. Какие ребята! Проглядели! Немецкую атаку прошляпили! Привыкли, что наступают немцы только днем, что каждая атака начинается артиллерийской подготовкой. А тут ночью и в тихую. Такого еще не бывало.

— Проглядел! — выругал он себя, ударив обоими кулаками в бруствер, отчего снова чуть не потерял сознание, так резануло, так замутило в голове.

Когда отпустило и он снова услышал звук боя, подумал, что ему, живому, в самый раз подползти бы с тыла к атакующим немцам и придушат хоть одного. Пометался глазами по отрезку траншеи, ища, если не пулемет, то хоть винтовку, но ничего не было. Нагнулся к темному зеву под брустверной землянки, увидел троих в изломанных позах. Видно резанули их, отдыхающих тут из автомата, в упор резанули. Он пополз по телам, боясь заглянуть в лица. Винтовок не было. Но гранат он нашел целых две штуки. Холодные лимонки весомо лежали в руках, успокаивали.

Засунув гранаты в карманы, Кольцов выполз из землянки и снова где-то совсем близко услышал немецкую речь. Это было уже не монотонное бормотание санитара, а спокойный разговор, даже смешки. Выглянул, увидел близко тарахтящую танкетку и возле нее троих в черных комбинезонах. Немцы, видно, выскочили справить малую нужду, а заодно поглядеть, что тут наделали их приятели в русских окопах. — Все трое, нагнувшись, разглядывали что-то там, у себя под ногами.

— А, суки! — выругался Кольцов и, вырвав кольцо, швырнул в них гранатой, злобно, как камнем.

Граната звучно ударилась о борт танкетки, отскочила и взорвалась в воздухе. Он бросил вторую гранату и выскочил из траншеи сразу после взрыва, думая придушить своими руками того, кто уцелеет.

Но никто не уцелел. Трое немцев валялись на черном снегу мертвые, а рядом подрагивала, будто живая, танкетка с белым крестом на борту. И люк был откинут, и никто из люка больше не показывался.

Кольцов полез в этот люк, думая только о том, что за броней безопаснее, что оттуда, сверху, лучше оглядеться. Но когда плюхнулся на мягкое сидение, толкнув рычаги, и танкетка дернулась, он возликовал, сообразив, что надлежит делать. Никогда не водил танков, тем более немецких, но тут уверовал, что дело это не такое уж и трудное. Потянул один рычаг, потянул другой, понял, что надо делать, и поехал медленно через истерзанное артподготовкой поле туда, где гремел бой.

В узкую щель он сначала ничего не мог разглядеть: все мельтешило, прыгало перед глазами. Прижался лбом к резиновой выпуклости, чтобы не отрываться от щели, но лоб то и дело соскакивал с резинки, больно ударялся о какой-то болт, торчавший рядом. Но все же приноровился и теперь он видел частые вспышки выстрелов и каких-то людей, лежавших на пестрой земле, не понять живых или уже убитых. И вдруг, как ножом полоснуло: немцы! И не убитые вовсе: то там, то тут вспыхивали короткие мгновенные огоньки.

У, гады! — заорал Кольцов, направляя танкетку прямо на этих людей. Кто-то отскочил в сторону, но кто-то и не успел. Близко мелькнула голова в каске, большие выпученные глаза, рука с пистолетом.

А потом он увидел пулеметчиков. На мгновение мелькнула картина: лежат двое, растопырив ноги, тугие шинели, каски, пулемет, — не «Максим», не дегтяревский, — чужой пулемет. Он заелозил лбом по резинке, стараясь получше разглядеть пулеметчиков, снова увидел и больше уж старался не терять их из виду.

Может, пулеметчики и отскочили, — не видать вблизи, но пулемет он уж точно придавил, громыхнуло снизу железом по железу, обрадовало. Так бы и ездить, давить гадов. Да подумалось вдруг, что танкетка — это ж трофей, надо ее к своим перегнать, а там найдется кто-нибудь знающий. И он, не сворачивая, так и продолжат ехать, рассудив, что в той стороне, куда стреляли немецкие пулеметчики, как раз и есть наши. Что-то все било по железу, — то ли она, ломалась, танкетка, то ли стреляли по ней, мелькало незнакомое перед глазами, дубки низкорослые, кусты, провалы траншей, а людей больше не было никого.

Наконец, он увидел своего: матрос — это точно, бескозырка блином на голове, ленточки в зубах. Пластается по земле, вроде бы и без оружия вовсе, руки под себя жмет.

Поберегись! — закричал Кольцов, дергая рычаги, стараясь объехать матроса.

На время он потерял его из виду, а потом снова разглядел совсем близко, и что он жал под себя, тоже разглядел, — кругленький боченок противотанковой гранаты. И вспомнил вдруг, что если уж матрос надевает бескозырку да берет ленточки в зубы — сдержись, — умрет, а свое дело сделает.

— Очумел что ли?! — заорал он. — Свои тут!

Бросил рычаги, отдернул ноги от педалей, чтобы остановиться. И остановился, полез к люку. Но тут кинуло его в сторону, хватило о железную стенку.

Сразу или не сразу очнулся — не понял. Все тот же сумрачный свет лился в открытый верхний люк, все так же частили выстрелы и ухали взрывы, но теперь, словно бы, не рядом, а далеко в стороне. Танкетка лежала почти на боку, и Кольцову пришлось лезть к люку не вверх, а как-то вбок. Высунувшись, он сообразил, что случилось: подорванная танкетка крутилась на одной гусенице, угодила этой гусеницей в близкий окоп и заглохла. Он вылез, сполз в этот окоп, прислонился спиной к мерзлой стенке, приходя в себя.

И вдруг снова услышал немецкую речь. Он приподнялся и увидел такое, отчего похолодело в нем все. Неподалеку, метрах в пятидесяти, никак не больше, стоял с поднятыми руками младший лейтенант Северухин, неузнаваемый, без очков, а напротив, уставив в него автоматы, застыла группа немцев. И офицер стоял впереди, вытаскивал из кобуры на животе черный, блестящий, густо смазанный, видно редко вытаскиваемый, пистолет.

— Комм! — крикнул офицер. — Иди сюда!

И Северухин пошел, раз шагнул и другой навстречу офицеру.

Кольцов застонал и, испугавшись, что его услышат, зажал рот ладонью, заметался глазами по сторонам, нет ли где хоть винтовки. Срезал бы он этого офицера и Северухина заодно. А там будь, что будет.

— У, гад, сдаваться?! — сквозь зубы прошипел он. Упал на четвереньки, пополз по дну траншеи к ее изгибу, надеясь хоть там найти что-нибудь. И нашел. Траншея кончилась пулеметным окопом, и пулемет стоял наполовину засыпанный, так что его почти и не видно было в куче земли, только хомут свисал со стола, и, вцепившись в этот хомут одной рукой, висел на нем так же полузасыпанный взрывом пулеметчик в черной флотской шинели.

Кольцов с трудом разжал закоченевшие пальцы, осторожно покачал пулемет за хобот, чтобы стряхнуть с него землю! А сам все косился туда, где с поднятыми руками стоял Северухин.

— Комм! — снова крякнул офицер и, постояв, покачавшись на длинных ногах, сам пошел вперед, выставив перед собой пистолет. И по мере того, как он подходил, Северухин все опускал руки, словно они были слишком тяжелы.

Только тут Кольцов понял, что Северухин ранен, что он еле стоит. Разглядел черно-красные полосы на лице от стекавшей с головы крови. И сбившиеся, размотавшиеся бинты на его руках все были сплошь в тех же черно-красных пятнах. Они казались большими, эти руки, невероятно распухшими.

— Хенде хох! — крикнул офицер и ткнул его стволом в подбородок.

Северухин послушно вздернул руки и вдруг резко опустил их, сразу обе, на голову офицера. А дальше произошло непонятное: офицер рухнул, словно у него вдруг подломились ноги, а Северухин снова поднял руки и быстро пошел к немцам, стоявшим небольшой кучкой поодаль. Несколько автоматов ударило ему в грудь, но он все шел, не падал.

Уже не таясь, Кольцов задергал стволом пулемета из стороны в сторону, чтобы скорей стряхнуть землю. На миг отвел глаза от Северухина. И тут одна за другой грохнули две гранаты. Не велики огненные всплески от гранат, но они словно бы проглотили и немцев, и Северухина. Кольцов понял, что произошло. В последний свой миг, держа фанаты в поднятых руках, младший лейтенант Северухин стоял и ждал, когда немцы подойдут ближе. Когда офицер ткнул его пистолетом в лицо, не удержался, ударил гада теми гранатами и снова поднял руки, чтобы осколки разлетелись подальше.

Кольцов ткнулся лбом в рукоятки пулемета и заплакал, впервые в жизни заплакал навзрыд. Все беды и боли свои вдруг показались ему маленькими, никчемными в сравнении с этой болью и бедой, с безмерностью ненависти незаметного и тихого Северухина, их добряка, их «очкарика», их никем не понятого взводного?

С новой, захлестнувшей его, злобой, он начал очищать стол, на котором стоял пулемет, с мгновенной радостью увидел, что лента вставлена, нажал на спусковой рычаг. Пулемет послушно отозвался короткой очередью. И тогда Кольцов решил для себя, что здесь и будет его последняя в жизни позиция.

Он все ждал, когда начнут подниматься немцы, что были там, возле Северухина. Но согнутые темные фигуры появились левее, и бежали они куда-то в сторону. Он ударил по ним короткой очередью, и фигуры пропали. Но через минуту появились вновь и было их уже много больше. Снова Кольцов нажал на рычаг, с удовольствием ощущая мощное биение пулемета. Снова пропали немцы, и снова появились в еще большем числе, словно они множились от его очередей.

По полю, по разрушенным брустверам запрыгали клубки разрывов мин, крупный осколок со звоном ударил в щит и зашелся в визге, рикошетируя. И вдруг кто-то ударил Кольцова по спине, сильно ударил, будто палкой, — с оттяжкой…

Это было последнее, что застряло в памяти. А потом почувствовал: толкают его. Открыл глаза, увидел девченочьи припухшие щеки и волосы, выбившиеся из-под ушанки. Потерпи, милый, сейчас, — говорила девчонка, с трудом переворачивая его. И вскрикнула испуганно: — О, господи!… — И снова зачастила, зауговаривала, но каким-то другим, дрожащим голосом: — Сейчас, сейчас, сейчас…

— Погоди меня… перевязывать! — Он дернулся и подумал, что уж не ходок и не стрелок больше: ни ноги, ни руки не слушались: Погоди меня… Давай к пулемету… Стрелять умеешь?…

— Счас, счас! — Она выхватила из сумки бинт, но тугой рулончик вырвался из дрожащих рук, раскатился ослепительно белой лентой.

— Давай к пулемету… Потом перевяжешь…

— Да как же?…

— Стреляй!

Девченка испуганно сжалась и потянулась вверх, к пулемету.

— Стреляй, милая, стреляй, хорошая… Я потом… Стреляй… Никогда он не говорил ласковых слов, а тем более девушке, думал, что и вовсе не умеет говорить такие слова, но тут они сами собой наворачивались на язык, и было ему приятно от того, что они легко и просто произносятся.

Она ухватилась за рукоятки, глянула и ужаснулась: немцы были совсем близко, прыгали по вывороченным комьям, вскидывая длинные полы шинелей, и даже лица их можно было бы разобрать, если бы она всматривалась в лица.

— Стреляй!

Она нажала на спусковой рычаг и повела дергающимся стволом вправо-влево, как ее учили пулеметчики еще в Одессе. Куда попадала, и сама не знала, только немцев вдруг не стало. Приподнялась, чтобы посмотреть, куда они подевались. Пуля щелкнула рядом, заставила присесть. Оглянулась на раненого, он лежал в той же позе, на боку, и что-то белое в распоротой от плеча до плеча черной его шинели сочилось красным. Она потянулась к нему, но раненый дернулся, зашипел угрожающе:

— К пулемету! Стреляй!

— Куда стрелять? Никого ж нету.

— Гляди, полезут.

Уцепилась за рукоятки и снова увидела ту же цепь немцев, целехонькую. И тогда она заплакала. Раненый тут, рядом, истекал кровью, а она не могла даже перевязать его. С ожесточением нажала на гашетку. Слезы катились градом, мешали видеть. Она мотала головой, чтобы стряхнуть слезы, и стреляла, пока не клацнул затвор.

И тут стена разрывов отгородила окоп от немцев, оглушила близким грохотом. Это была одна из тех огневых завес, которые ставили береговые батареи по командам из штаба. Девушка не знала этого, думала, что ее и раненого спасла случайность. Обрадованная, она склонилась над ним и еще раз обрадовалась, разглядев, наконец, что осколок не разрубил спину, как ей вначале подумалось, лишь распорол шинель от плеча до плеча, и шинель, и китель, и тельняшку, а кожу лишь оцарапал, окровянил.

— Ну, моряк, жить тебе сто лет! — смеялась она и снова плакала, теперь уже от былых страхов.

— Хоть двести, если вместе с тобой.

— Ну вот, я же говорила, — снова залилась она радостным смехом. — Такое ранение за неделю заживет. А то, что ни ногой, ни рукой не пошевелить, так это от контузии, это пройдет.

Она пришлась промывать спиртом рану на голове, и Кольцов чуть не выругался от жгучей боли, дернулся и вдруг почувствовал, что руки и ноги снова слушаются его. Плохо слушаются, словно не свои, ну да теперь он уж и сам верил: пройдет.

Непрерывный рев разрывов утих, и через окоп вдруг начали прыгать краснофлотцы, свои, родные, в черных бушлатах, с длинными винтовками наперевес:

— Наша берет, — сказал он; — Братва пошла…

— Ну и мы пошли, пошли давай, ты же можешь, я знаю.

Он поднялся и снова упал бы, если бы она не поддержала.

— Как звать-то тебя? Вроде, видел, а где не припомню.

— Фаина… Ну, давай, миленький, шевели ножкой. Мне ж тебя не дотащить, бугая такого.

— Фа-и-на! — пропел Кольцов. — Богиня, право слово… Не забуду…

— Знаю, знаю, до вечера не забудешь… Ну, давай подтягивайся на ручках. Та-ак…

Она помогла ему вылезти из окопа и повела. Все крутилось перед глазами, и он, как ему казалось, каждый раз долго примеривался, прежде чем решиться куда-то поставить ногу.

— Идем, родненький, ты же моряк, черт тебя подери!…

И вдруг она бросила его. Не положила, а именно бросила, так что он не устоял, тяжело упал на землю, ударившись боком, отчего почувствовал: кровь снова потекла по спине.

— Куда? Назад! — закричала санитарка, грозя кому-то автоматом.

Он приподнялся, увидел бегущих моряков. Некоторые поворачивались, стреляли куда-то, пятились, отбегали несколько шагов, снова стреляли.

Там, куда они стреляли, темнели черные квадраты танков. Много их было, то ли восемь, то ли все десять, — когда в глазах страх и мельтешение, поди разгляди. Кольцов заоглядывался, увидел черный край воронки, как был, на карачках, заспешил к ней.

— Мужики вы или бабы трусливые, трясця вашей матери! — кричала санитарка. — А ну за мной!

Не пригибаясь, она побежала прямо туда, навстречу тапкам. Шапки на ней почему-то уже не было, черные волосы разлетались на ветру, и был весь ее вид настолько неестественным на эхом поле, где все сжимается в осторожничаньи, что многие побежали за ней, и кое у кого Кольцов успел рассмотреть круглые чурбачки противотанковых фанат. Понял, куда они бежали, — к окопам, где легче и танки встретить, и пехоту, бегущую за танками, отогнать. И сам засучил ногами по осыпи воронки, но только сползал все глубже.

По полю запрыгали белые, прозрачные разрывы мин. Один заслонил бегущую санитарку. Тут же ветер унес пыль, но и темную фигуру девушки тоже словно унес. Ее не было.

— А-а! — донесся свирепый крик. И захлебнулся в реве нового артобстрела: береговики снова ставили свою непроницаемую огневую завесу.

Кольцов выскочил из воронки, словно его подтолкнули, спотыкаясь, припадая к земле, побежал туда, где только что была девушка. Его заносило то в одну, то в другую сторону, он терял направление, останавливался, оглядывался и снова бежал изо всех сил и все не мог добежать.

Наконец, увидел ее: бледное лицо, черные волосы, присыпанные землей, длинные, разметавшиеся. Краснофлотцы стояли над ней, сняв шапки и бескозырки, спокойно, как о чем-то обыденном, говорили меж собой, вспоминали свою санитарку, ее острый язычок, никому не дававший спуска, ее удивительное бесстрашие, ее ловкие руки, умевшие так быстро перевязывать, а то и сильные, когда надо было тащить раненого.

— Откуда она взялась? — спросил кто-то.

— Да вон… раненого тащила…

— Кто она? — спросил Кольцов, быстро и тяжело опускаясь на землю.

Наша Файка Шовкун.

— Откуда она?

Краснофлотцы молчали. Все они любили ее, но мало знали о ней. Знали только, что она из-под Харькова, что отец ее где-то на фронте, если жив, а мать погибла во время бомбежки, и что Файка мечтала после войны стать врачом. Вот и все. А куда сообщить о ее гибели, кому написать, этого не знал никто.

А она лежала, словно отдыхая, и Кольцову все казалось, — слушала их. На лице было такое выражение, будто и она сама крайне удивлена, что это ее убило, такую молодую и красивую, такую всем нужную…

II

Ночью выпал снег, забелил обтершиеся брустверы, вытоптанные тропы. Капитан Носенко набрал горсть снега, натер лицо, потянулся с удовольствием. Что-то необычное было в этом зимнем утре, но что именно, никак не мог определить. Та же пустынность передовой, тот же холодный ветер, что и вчера. И так же, как вчера, постукивали редкие винтовочные выстрелы.

«…Да, в штаб вызывают, вспомнил он. И возразил себе: — Ну и что? Каждый день вызывают. А не вызывают, так сам идешь».

Решил, что во всем виноват свежий снег. Что-то сдвинул в душе, что-то напомнил и породил безотчетно-восторженное настроение.

Он накинул шинель, подтянул ремень и побежал по еле заметной под снегом тропе, по привычке поглядывая на небо, сизое в ранних сумерках, затянутое плотной пеленой туч.

Возле штабной землянки с разбегу налетел на полковника Рыжи, начальника артиллерии армии.

— Ну вот, — засмеялся полковник, словно и не заметив оплошности капитана. На ловца и зверь бежит. Ты, помнится, просился на командную должность?

— Так точно, товарищ полковник.

— Нужен командир дивизиона в новую часть, только что прибывшую с Большой земли. Пойдешь?

— А какая система? — спросил Носенко, и сам испугался, что спросил. Надо было сначала ответить согласием, а потом уж спрашивать.

И снова полковник не заметил его оплошности, начал объяснять, что в дивизионе, который ему предстоит принять, одна батарея гаубичная на тракторной тяге и две пушечные, горнодивизионные образца 1938 года, что эти пушечные батареи тоже должны быть на механической тяге, но за неимением машин пока на конной.

— Так согласен или нет? — спросил полковник.

— Я мечтал о маневренных, быстроподвижных…

— Э, брат, мало ли кто о чем мечтал. Бери, что дают. Ну?…

— Согласен, вздохнул Носенко.

— Так не пойдет, так я лучше кому другому отдам.

— Конечно, согласен — испугался Носенко. — Я только хотел сказать, что мечтал…

— Мечтать будем после войны. А пока бери, что есть, И поторопись, немцы войска стягивают, вот-вот начнут.

— Да я хоть сейчас…

— Сейчас не надо. Сегодня сдавай дела, а вот завтра, семнадцатого декабря, отправляйся на новое место службы, приказ последует.

Вечером были проводы. Когда Рыжи позвонил и сообщил, что приказ подписан командармом, начальник штаба полка, все время жалеющий, что Носенко уходит, выставил несколько бутылок шампанского. Много было советов, наставлений. Бесцеремонно, словно так и надо в такую минуту, штабисты вспоминали хорошее и плохое, что каждый знал за Носенко. Он слушал всех восторженный и уверял, что еще с утра предчувствовал перемену в своей службе…

Когда уж совсем собрался идти спать, последний раз в своем родном полку, — прибежал старшина Потушаев, радостно возбужденный, словно это ему привалило счастье.

— Я говорил, что все получится. Помните, в степи еще разговаривали, когда машины искали? Всегда получается, когда чего добиваешься.

— И у тебя получится, — сказал Носенко, догадавшись, что старшина не только за него радуется, но авансом и за себя тоже. Ты, кажется, в разведку хотел?

— А куда еще?! Смерть как надоело тряпками заниматься. Два месяца в Крыму, а и не стрельнул ни разу.

— Получится…

Утром его разбудила канонада. Вскочил, не умываясь, побежал в штаб.

— Вот оно, — сказал начштаба, увидев его. — Ждали, ждали и дождались. Может, останешься по такому делу?

Что обо мне подумают, если останусь? Подумают — струсил?

Он разыскал часть, в которую получил назначение, только к полудню. Командир артполка обрадовался ему, как близкому родственнику. Но тут же и огорчил: второй дивизион, который предстояло принять Носенко, был совсем уж необычным. В одной батарее пять пушек, в другой — четыре, а в третьей две гаубицы. И еще раз огорчил командир артполка своего нового комдива, сказав, что не может в данный момент представить его дивизиону и что он сам должен идти туда.

— И поторопитесь, — добавил, — с минуты на минуту ожидается приказ о вводе в бой.

В сопровождении связного Носенко уже через час добрался до расположения дивизиона и сразу же собрал командиров и старшин. И первое, что сказал им, что это совещание в любую минуту может быть прервано, поскольку вот-вот поступит приказ о вводе дивизиона в бой. Затем он говорил об общей обстановке под Севастополем, о том, о чем говорит бы в его положении любой командир, что задача комбатов держать батареи в полной готовности, а задача старшин — в любой обстановке вовремя накормить личный состав и вообще, чтобы люди никогда не испытывали ни в чем недостатка.

Закончив эту свою недолгую беседу, радуясь, что удалось ее спокойно закончить, он собрался было идти по батареям знакомиться с людьми, но тут прибежал адъютант командира полка и срочно потребовал Носенко в штаб.

— Вот вам первая боевая задача, товарищ капитан, — сказал командир артполка, едва Носенко переступил порог штабной землянки. — Выдвинуться в район Камышлы и Бельбекской долины и поддержать огнем действия стрелкового полка, которому поручено закрыть прорыв противника в этом районе. К рекогносцировке и занятию огневых позиций приступить немедленно.

Вернувшись в расположение дивизиона, Носенко распорядился срочно выступить рекогносцировочной группе. Прошло полчаса, а группа все не выступала, все собиралась. Наблюдая за этой суетой, Носенко впервые с горечью подумал, что дивизион может не справиться с поставленной задачей.

Выступили, когда уже начало темнеть. Но все же успели разведать район огневых позиций и Носенко приказал затемно занять их, рассчитывая с рассветом разведать и район наблюдательных пунктов. И хоть стало уже совсем темно, он все же, словно днем, мысленно видел огневые позиции своих батарей: 4-я — в полукилометре северо-восточнее кордона Мекензи, 3-я — в трехстах метрах севернее того же кордона, 5-я в километре северо-западнее.

Мекензи, Мекензи! Что это такое? Он еще и не видел его, а название повторял, как заклинание, словно это был сам Севастополь. Где-то слышал, будто такова была фамилия адмирала, ведавшего тут разными строительными работами полтора века назад, когда Севастополь только начинался. Думал — бог весть какие укрепления настроил адмирал, раз его так поминают. А на рассвете разглядел: всего-то несколько старых домов. Но место куда как важное: отсюда прямая дорога к оконечности Северной бухты. Прорвись тут немцы, и весь Севастопольский оборонительный район будет разорван пополам: расстояние от хутора Мекензи до бухты всего ничего — какие-нибудь семь километров, танку на десять минут хода.

Вот когда как следует понял Носенко, на какое ответственное место попал: от него зависит судьба всего Севастополя. Конечно, не один он тут, но кто может знать, как повернется бой. Может как раз на нем-то, только что испеченном командире дивизиона, и перехлестнутся главные нити этой судьбы.

Весь день над истерзанной землей сумерками висела серая хмарь — так плотна была вскинутая взрывами пыль. Когда капитан Носенко выглянул, чтобы получше рассмотреть поле боя, тяжелый взрыв гулким колоколом накрыл его. Крутнулась огненная колесница перед глазами и погасла. И одна только мысль, как релина, растянутая в бесконечность, поплыла, полетела: и суток не откомандова-ал…

Очнулся оттого, что кто-то его тянул за руки. Качнул непослушной головой, увидел двух незнакомых красноармейцев, поддерживавших под мышки. Красноармейцы видно уже устали, часто перехватывались руками, не зная, то ли вести, то ли нести раненного командира.

Ку-да? — спросил он хриплым чужим голосом.

Приказано отправить в медсанбат.

— Назад! — дернулся он.

— Командир полка приказал…

— Назад!

Он вырвался и пошел, спотыкаясь на каждом шагу. Красноармейцы догнали, подхватили под руки.

— Назад так назад, — сказал один. — Нам все равно.

Добравшись до землянки, он тяжело переступил порог и сел на снарядный ящик.

— В чем дело? Я приказал: в медсанбат! — услышал голос комполка.

— Никуда я не пойду, — сказал Носенко, ощупывая туго перевязанную голову и соображая, что, видать, не только контузило, но и ранило, если перевязали. — Никуда не пойду, — повторил он. — Я еще стою на ногах.

— Не больно-то стоишь, коли сидишь. Голова кружится? Тошнит? А говоришь…

Комполка торопился побыстрей выговориться, чтобы не отвлекаться от самого главного в эту минуту — руководства огнем. Хоть и гудела голова и, хоть действительно здорово тошнило, но у Носенко хватало сил понять, что сейчас комполка отстанет от него, повернется к непрерывно и нудно долдонившему свое телефонисту. И комполка в самом деле тут же отвернулся, схватил услужливо протянутую телефонную трубку.

— По резервам? Обязательно ударим. Откуда подходят? Через высоты на Камышлы? Машины в Бельбекской долине? Из района Дуванкой? Сейчас мы их разделаем!…

То ли в голове шумело, не переставая, то ли где-то вдали снаряды рвались, только весь этот вечер и всю ночь мучился Носенко, старался забыться и если уж не уснуть, то хоть отвлечься от гула в ушах. И к утру переборол себя. Когда очнулся от забытья, почувствовал, что вполне может командовать дивизионом.

Утром немцы полезли опять. Уступить им хоть сотню метров этой вывернутой бомбами и снарядами земли значило потерять слишком много. Это понимали все и делали всё, чтобы не пустить врага.

А немцы напирали. Автоматчики просачивались то тут, то там, волна за волной катились цепи атакующих, и как волны, наползавшие на отмель, опадали, истаивали, откатывались. День был похож на ночь. Все охрипли от команд и криков, все оглохли от грохота. Но оборона стояла. После каждого артналета, когда сплошной дым застилал передовую и частые всполохи разрывов прокатывались по окопам, снова поднимались цепи атакующих. И снова их встречал хоть и разрозненный, но меткий пулеметный и ружейный огонь, снова кромсали их залпы уцелевших батарей.

Сначала Носенко считал раненых и убитых, о которых то и дело сообщали с огневых позиций, страдая за каждого, потом сбился со счета и уж не знал за кого переживать. То ужасался, услышав об очередной потере, то неистово радовался, увидев точные попадания своих орудий. Все эти эмоции перемешались, перепутались, и он уже не мог бы сказать, что такое радость, а что горечь, — все в нем сжалось, как пружина.

И вдруг он успокоился. И голова перестала гудеть, и он вдруг ясно понял, что самое главное в такой момент не мучиться переживаниями, а как бы отрешиться от происходящего и с холодной целеустремленностью сосредоточиться на одном, главном. А главным было — подавлять батареи противника, не давать им возможности глушить бойцов. Он хорошо видел эти батареи по вспышкам, пробивавшимся сквозь дым. Ничего нового не было в этом его решении: весь день орудия вели огонь то по наступающим цепям противника, то по этим батареям. Но теперь ему показалось правильным сосредоточить весь огонь дивизиона именно на батареях. И он отдал эту команду. Но тут разглядел большую колонну автомашин, двигавшуюся по Бельбекской долине. До колонны было далеко, и достать до нее своими 76-миллиметровками было пока трудно. Он передал командиру полка координаты цели, чтобы сообщил их на богдановские тяжелые батареи. Он кричал это в телефонную трубку, и ему казалось, что слышит, как бьют его пушки согласно предыдущей команде, — по минометным и артиллерийским батареям противника. А может, потому ему слышалось это, что видел разрывы своих снарядов на вражеских огневых позициях. Носенко радовался тому, что узнает свои разрывы, отличает их от всех других, и казалось ему: давно уже, очень давно командует своим дивизионом, ставшим таким близким и родным.

Потом и команд не понадобилось: батареи сами открыли огонь по колонне, как только она вошла в район досягаемости огня дивизиона. Разрывы точно ложились среди машин, некоторые горели и с них, он ясно видел в бинокль, — крохотной мошкарой рассыпалась пехота. Дорога была так загромождена, что всякое движение по ней прекратилось. Тогда он дал команду снова перенести огонь на батареи противника и долго смотрел на далекие разрывы, не находя нужным вмешиваться в действия своих артиллеристов и мучаясь только одним: как бы не расстрелять все снаряды до темноты, когда можно будет пополнить боезапас.

А утром полезли танки. Еще вдали их встретили мощные разрывы тридцатой береговой батареи. Но большинство танков все же прорвались. Носенко видел со своего НП, как они наползали на позицию четвертой батареи, как орудия прямой наводкой расстреливали их. Это было важное направление, здесь проходила дорога из Бельбекской долины на кордон Мекензи. Потеряв несколько машин, немцы повернули в сторону железной дороги и начали прорываться к станции Мекензиевы горы. Их встретила пятая батарея, стоявшая на открытой позиции. Все в районе батареи скрылось в дыму и пыли, связь пропала, и что там происходило, нельзя было понять.

Две пули одна за другой хлестнули возле самого лица. Носенко отпрянул и увидел, как автоматная очередь взбила пыль на каменистом бруствере. И тут же чей-то истошный крик:

— Автоматчики-и!

Откуда они взялись здесь, в тылу, разбираться было некогда. Все, кто был на НП, повыскакивали в боковые окопы, залегли со своими винтовками и наганами.

Автоматчики исчезли так же внезапно, как и появились: то ли поубивали их, то ли они куда попрятались. Решив, что это случайно просочившаяся маленькая группа противника, Носенко повернулся, чтобы идти в землянку к своим схемам огня, но вдруг увидел, как кувыркнулась в воздухе немецкая фаната, ударилась о камень длинной ручкой, подпрыгнула и взорвалась за бруствером.

И снова крик:

— Автоматчики с тыла!

Командовать почти и не пришлось: круговая оборона была делом привычным для каждого. Новую группу автоматчиков забросали гранатами. Но последняя ли она, эта группа?

Было ясно: надо менять НП. И Носенко приказал перебираться на другую, облюбованную заранее, высотку.

С нового НП видимость была не та, но все же достаточная, чтобы руководить огнем. Расположились по-домашнему в чьей-то брошенной землянке. Ползая на животах, расчистили обзор. И только Носенко выложил на снарядный ящик бумаги из планшетки, как телефонист подал трубку. Командир артполка приказал срочно явиться к нему за получением новой задачи. Он снова собрал бумаги, кивнул адъютанту и побежал по-за кустами к полковому НП.

Командир полка был спокоен, как бывает спокоен человек, до конца выполнивший свой долг и удовлетворенный этим.

— Наша дивизия выводится из боя, — сказал он. — Оборону занимает только что прибывшая бригада морской пехоты. Ваш дивизион остается на позициях и вам надлежит выполнять все приказы и распоряжения начальника артиллерии этой бригады.

Зазуммерил телефон. Комполка снял трубку, послушал минуту и передал трубку капитану.

— Вот легок на помине.

— Выдвигайтесь на открытые позиции! бился в трубке нервный голос.

— Куда? — удивился Носенко. — Мы и так на открытых.

— Я сказал — вперед! Будьте готовы к отражению танков!

— Куда — вперед? — повторил он, чувствуя, как захлестывает его злая волна. — Я такого приказания выполнить не могу.

Он подумал, что этому чужому командиру, должно быть, безразлично, что будет с дивизионом, если высунуться хоть на метр вперед. И так уже дивизион в боевых порядках пехоты. Если выдвинуться вперед, то получится, что не пехота прикрывает артиллерию, а артиллерия пехоту. Не по отдельным же автоматчикам тогда бить из пушек, которые непременно будут просачиваться на позиции.

— Не рассуждать! — Трубка помолчала и добавила с металлом в голосе: — Явиться ко мне немедленно!

В сопровождении адъютанта Носенко пробирался в тыл, где по ходам сообщения, протискиваясь за спинами изготовившихся к чему-то матросов и пехотных бойцов вперемежку, где перебегая от воронки к воронке. И подсчитывал горестные потери этих нескольких дней. Погиб или ранен каждый третий артиллерист. Во взводах управления батарей и дивизиона людей почти не оставалось… В тяжелую минуту выпало Носенко осуществить свою мечту — стать артиллерийским командиром. Одно утешало: никто не сдал своих позиций, ни единого разу не отходил дивизион только потому, что не выдержал натиска. Погибали, но не отходили без приказа. Так что ни в чем не мог Носенко упрекнуть себя. Ни в чем, кроме одного: допустил слишком большие потери. Но как было уберечь людей и боевую технику в таких боях, он не знал.

Майор с раздражительным голосом, как Носенко определил для себя начальника артиллерии морской бригады, встретил его стоя.

— Почему не выполняете моего распоряжения и не выдвигаете батареи вперед! — закричал он, едва увидев Носенко.

— Я не выполняю это приказание потому, выдержав паузу, чтобы успокоиться, начал Носенко, — что оно противоречит здравому смыслу и военной логике, а также всем уставам и наставлениям, принятым у нас в армии…

— Вы на уставы не ссылайтесь! — перебил его майор. — Война пишет свои уставы. Вы можете думать себе, что хотите, но приказания обязаны исполнять. А не рас-суж-дать!

Все было правильно. И сам он, когда работал в штабе, твердо был убежден в этой истине. И теперь, даже на своем месте командира дивизиона, наверное, говорил бы то же самое, не будь такой круговерти, в которую попал с первого дня. И в то же время он точно знал, что выдвигать орудия нельзя, просто некуда их выдвигать. Выставь он их этой ночью на виду у немцев, завтра утром ни одного не будет, — все расстреляют не в пример многочисленные немецкие батареи. Сейчас пушки и гаубицы как-никак, но закопаны, замаскированы. Переместить их, значит оставить даже без маскировки, ибо за одну ночь измученные немногие уцелевшие артиллеристы не смогут отрыть в этом камне новые огневые позиции.

— Хорошо, — неожиданно для самого себя сказал Носенко. — Я выполню приказание. Но прошу вас выйти со мной на местность и указать, куда я должен выдвинуть орудия.

Он ждал, что майор начнет учить или просто накричит и заявит, что артиллерист сам должен знать, как лучше выполнить приказание. Но майор вдруг задумался.

— Я верю, что ваши батареи стоят на открытых позициях, — сказал он, — Но я требую сделать все, чтобы не пропустить танки противника в наше расположение. Поняли приказ?

— Чего ж не понять, я только этим и занимаюсь последние дни.

— Тогда все, можете идти.

Когда Носенко вышел, изуродованные высоты уже закутывались в серые плащи ранних декабрьских сумерек. Темнела даль, но в ней, в этой дали, все вспыхивали залпы, — батарейцы торопились, пока видно, хоть напоследок угодить снарядом под лафет вражеского орудия.

Разговор с нервным майором успокоил: все-таки выиграл этот «бой», сумел защитить дивизион от глупости, которой на войне тоже хватает.

Вернувшись на свой НП, Носенко снова разложил бумаги. Но тут через бруствер перевалился человек, черный от грязи и копоти, неузнаваемый. Носенко только когда подошел, узнал в нем политрука пятой батареи.

— Танки… прорвались, — сбивчиво говорил он, глотая слова, торопясь. — Подошли из-за укрытия и… в упор, в упор… Три танка подбили, но и сами… командир погиб…

— Авдеев?!

— Лейтенант Авдеев… другие…

— Не может быть! закричал Носенко. Не может такого быть, чтобы к Авдееву… из-за укрытия. Он под Одессой воевал.

— Погиб… погибли… — как потерянный повторял политрук.

— Чего ж вы тут?! — зло выкрикнул Носенко. — Почему не спасаете людей, батарею?! — И вскинулся, вымахнул за бруствер. — За мной! На пятую!

Он не смотрел, кто там бежал следом, не оглядывался. Не пробежал и половину пути, как возле уха хлестнули близкие пули. Упал, увидел, что и другие — человек пять — тоже попадали. Кто-то застонал тягуче, глуша боль. Пули долбили землю, каменная и снежная пыль обдавала лицо. Били автоматчики из-за стен разрушенного дома. И стало уже ясно, что немцы просочились и здесь, что разбитая батарея осталась у них в тылу и, стало быть, если кто и уцелел после танкового тарана, то уж все равно неживой, коль там хозяйничают немцы.

Носенко все еще тешил себя надеждой, что, может, что-то не так, может ребята засели в круговую и им нужна помощь. Но до батареи было не больше трехсот метров, и оттуда была бы слышна хоть какая стрельба. Но в той стороне стояла убивающая немота. Значит — всё? Значит — прощайте братцы?!

— Товарищ капитан! — окликнули его сзади. Он оглянулся и похолодел от того, что увидел: немецкие автоматчики пластались по склону высотки, на которой был их новый НП.

— Назад! — крикнул он и рванулся через открытою плешь между кустов, чувствуя, как едва не по пяткам колошматят пули. НП надо было защитить, НП надо было отстоять. В дивизионе осталось еще две батареи, и они дивизион, пока есть руководство.

И тут его как ударило: вспомнил вдруг, что там, на снарядном ящике, остались его бумаги и среда них небольшая брошюрка — «СУВ» — «Скрытое управление войсками». Она была сверхсекретной, за утерю кодовых таблиц так и так полагался суд военного трибунала и расстрел. Погибнуть от немецкой пули — дело обычное, погибнуть от своих — страшно. Но даже и не это испугало его: о возможном расстреле подумалось в последнюю очередь? Прежде всего, как-то вдруг, разом выстроилась перед ним цепочка потерь, упущений. Потерять батарею — нестерпимо тяжело, но подвести всех — это равноценно предательству. Не оглядываясь, не интересуясь, бегут ли за ним остальные, он еще издали полоснул из автомата по темным фигурам и закричал так, что, как ему показалось в первый момент, именно от крика попадали, скорчились на земле эти ненавистные фигуры вражеских автоматчиков.

Он впрыгнул в окоп, перемахнув через бруствер, увидел своего телефониста, уткнувшегося головой в землю, и еще двоих, распростертых у входа в землянку. А в провале двери, в глубине, темнела чужая фигура. Немец, наклонившись, стоял над снарядным ящиком, перекладывал бумаги.

— А-а! — не помня себя, закричал Носенко, нажал на спуск и не отпускал, пока не кончились патроны.

Книжечка «СУВ» лежала на своем месте, и Носенко обрадовало то, что немец не успел схватить ее. Он спрятал книжку в нагрудный карман, и тут страшный дробный удар в спину отбросил его в глубину землянки. Падая, он увидел яркую вспышку автоматной очереди. А больше уж ничего не увидел: тьма упала на окоп, на весь фронт, тьма и тишина.

Очнулся он от страха. Почудилось, что кто-то шарит у него на груди под шинелью. Дернулся, открыл глаза, но никого рядом не увидел. И в светлом проеме двери было пусто. Попробовал встать и не смог, всю нижнюю часть тела будто отрезало. Но руки шевелились, и он начал ощупывать нагрудный карман: заветная книжечка была на месте.

Понемногу начали доноситься до него звуки боя — трескотня немецких автоматов, крики. Звуки отдалились, приблизились, снова отдалились, будто вся земля превратилась в большие качели. Носенко понял: дело не в звуках, а в нем самом. И снова холодная волна ужаса окатила его: понял, что теряет сознание. Он зашарил руками, стараясь ухватиться за что-нибудь. Терять сознание он не имел права. Если будет без памяти, а придут немцы, то они наверняка найдут у него книжицу «СУВ». Пришла спасительная мысль: уничтожить. Как? Сжечь? Но спичек давно уж ни у кого не было, только кресала. Съесть? Слишком долго, не успеть. И он догадался как — привязать к гранате и взорвать. Граната была в кармане, жесткая лимонка давила в бок. С трудом, снова чуть не потеряв сознание от оглушающей боли, он достал ее, положил на грудь и начал думать — чем привязать. Ничего не придумывалось. Тогда он выдернул чеку зубами, снова положил гранату на грудь, как раз на то место, где была книжица. Сквозь гимнастерку он ясно ощущал ее и успокоенно думал о том, что теперь-то уж «СУВ» никак не достанется врагам. Теряя сознание, он разожмет пальцы, граната взорвется, уничтожит секретный документ. О себе дум не было…

III

Как передать каждодневную муку человека, снедаемого голодом или жаждой? Как выразить страдание матери, ожидающей кризиса у постели больного ребенка? А нетерпение военачальника, обреченного на бездействие, в то время как бьются и умирают его бойцы? Как это передать? С чем сравнить?

Древние легенды повествуют о Дамокловом мече, заставляющем человека терзаться постоянным ожиданием беды. Но меч этот — всего лишь угроза, то ли он обрушится, то ли нет. К такой опасности привыкают, и она перестает угнетать. Живут же люди на склонах вулканов…

Какой спокойной казалась теперь генералу Петрову жизнь до сегодняшнего дня. Да, были бои, артобстрелы, тяжелые бомбежки, да, погибали люди, да, постоянно ждали, когда обрушится «Дамоклов меч» вражеского штурма и готовились, делали все, чтобы ослабить удар. Но та нелегкая страда ожидания и напряженной подготовки к предстоящим боям казалась теперь отдыхом.

— Держитесь! — стараясь оставаться спокойным, повторял он по телефону угнетенным невиданно большими потерями командирам дивизий и морских бригад. Он никому не обещал подмоги, — берег свой небольшой резерв, ждал момента, когда без него уже нельзя будет обойтись. И терзался, мучился казавшимся своим бездействием, невозможностью немедленно ехать в части самому, видеть бой и принимать решения не по докладам, а по собственным наблюдениям.

А доклады отовсюду шли одинаковые: атаки, обстрелы, снова атаки, даже и с танками. На севере у горы Азиз-Оба и в долине Бельбека, на востоке — у хутора Мекензи и под Чоргунем, на юге — у Балаклавских высот.

Он не мог выехать даже на КП СОРа, только каждый час звонил туда, докладывал оставшемуся за Октябрьского контр-адмиралу Жукову обстановку и на один и тот же вопрос: «Удержитесь ли?» отвечал одно и то же: «Удержимся». И он действительно был уверен в этом. После побед под Москвой, под Ростовом, под Тихвином да не удержаться в Севастополе? Такое казалось невозможным.

Но к полудню пришлось доложить о тяжелом положении, сложившемся на севере: две горы, контролирующие большой участок Бельбекской долины, — Азиз-Оба и Кая-Баш — оказались в руках противника. Наметился разрыв между войсками четвертого и третьего секторов. 241-й полк капитана Дьякончука, оборонявшийся в Бельбекской долине, был почти окружен.

Где тонко, там и рвется: днем пришло сообщение о непонятном взрыве на 35-й батарее, одной из двух самых мощных в Севастополе. Батарея, бившая по скоплениям противника 12-дюймовыми снарядами, умолкла.

Утешали известия из первого и второго секторов. Там, почти везде, позиции удерживались прочно. И было уже ясно: главный удар противник наносит на севере.

Нервное напряжение, державшее командарма весь этот день, 17-го декабря, к вечеру отпустило: знать намерения противника — это же почти выстоять. И когда пали ранние зимние сумерки и затихла передовая, и замолчали телефоны на КП, Петров со спокойным сердцем отдал боевое распоряжение о контратаке с целью вернуть утраченные позиции в четвертом секторе, и прежде всего вернуть гору Азиз-Оба. Вот когда определилась первая задача резерву 40-й кавдивизии и 773-му полку 388-й дивизии.

Ранний вечер укутал тьмой напрягшийся в ожидании Севастополь. Передовая затихла. Но все громыхали орудия: контрбатарейная борьба продолжалась. На севере, на востоке и на юге трепетал, ползал по низким тучам неровный свет: немцы, опасаясь контратак, непрерывно освещали ракетами передний край.

Впервые за эти сутки вышедший на улицу командарм глубоко вдохнул пахнущий пылью и гарью воздух и, оглянувшись на подсвеченный горизонт, особенно контрастирующий с глубокой чернотой, лежащей над морем, заспешил к машине: теперь он мог поехать к Жукову и не по телефону, а лично доложить итоги дня.

На флотском КП, как всегда, было светло, тихо, уютно. Степенно и важно проходили по коридорам франтоватые командиры. И контрадмирал Жуков, и член Военного совета Черноморского флота дивизионный комиссар Кулаков, встретившие Петрова, были, как всегда, безукоризненно аккуратны. Вся эта уверенная обстановка действовала успокаивающе, и командарм, хоть и был донельзя взвинчен событиями дня, сделал свой доклад спокойно, как делал это вчера и позавчера. Хотя речь шла о таком, что впору было кричать. А когда он изложил свое намерение направить армейский резерв в четвертый и третий сектора, утром контратаковать и вернуть оставленные позиции, Кулаков встал и спросил, как показалось Петрову, слишком спокойным густым своим басом:

— Значит, вы считаете, отобьемся?

— Нет! — резко возразил Петров и поспешил поправиться, разъяснить: — Нет сомнения, что завтра противник предпримет новые атаки. А у нас потери слишком велики. Совершенно ясно: без серьезной немедленной помощи нам не обойтись.

— Какая требуется помощь?

— Четыре тысячи человек единовременно, — не задумываясь, как давно решенное, сказал Петров. — Из них не меньше половины вооруженных. А затем четыре маршевых роты ежедневно.

Наступила тишина. Тикал хронометр на стене да откуда-то из-за двери доносился звон стаканов, похожий на отдаленный дребезг судовых склянок.

— Так и укажем в донесении. — Высокой крепкой фигурой Кулаков заполнял, казалось, весь кубрик. — Так и укажем? — повернулся от к Жукову.

— Если немцы будут наступать с сегодняшней настойчивостью, — холодно сказал Жуков, — а похоже, что действовать они будут именно так, то мы можем не дождаться подкреплений. Надо немедленно формировать резервные батальоны и роты за счет тылов, вспомогательных подразделений. Надо выяснить, сколько еще людей может дать армии город. Командиров подберете вы…

Петров кивнул. Это было то самое, что хотел предложить он. Его давно уж не удивляла такая синхронность мышления. Еще в Одессе, где Жуков был командующим ККР, у них сложились ясные, даже товарищеские отношения. Крутоватый и прямой Жуков умел смотреть в корень событий и за множественностью фактов сразу видеть главные, определяющие. Это качество военачальника Петров ценил больше всего, и у него с Жуковым никогда не возникало разногласий.

IV

40-я кавалерийская дивизия, называемая так в силу привычки, поскольку давно уже конники воевали в пешем строю, насчитывала всего 600 штыков. Впрочем, и дивизией ее нельзя было назвать: в трех полках было меньше бойцов, чем в одном 773-м полку, направлявшемся вместе с кавдивизией в 4-й сектор для утренней контратаки.

Ранние сумерки застали дивизию в пути. До грохочущей передовой было совсем близко, «конники» прибавили шагу и еще засветло вышли к намеченному рубежу. И тут как раз затихла канонада: пунктуальные немцы, не любившие воевать по ночам, делали перерыв до утра. И только наши батареи все долбали засеченные днем цели. Потом утихли и они, и настороженная тишина повисла над искромсанной снарядами землей. То там, то тут судорожно взлаивали пулеметы да непрерывно горели во тьме десятки ракет, заливая мертвенным порхающим светом казавшееся безжизненным пространство. Но эти пулеметные очереди, эти ракеты, словно бы подчеркивали, усиливали и тишину, И тьму ночи.

Командир кавдивизии полковник Кудюров, сразу же, как вышли на указанный в приказе рубеж, заторопился в немногочисленные свои полки, чтобы осмотреться на местности, чтобы самому удостовериться в готовности людей к завтрашнему бою, чтобы установить связь с командиром почти ополовиненной за один только сегодняшний день 8-й бригады морской пехоты полковником Вильшанским. И командира 775-го стрелкового полка капитана Ашурова тоже надо было разыскать. Только слаженностью можно добиться успеха, только единым ударом.

На КП Вильшанского было людно и шумно. За день оглохшие от канонады командиры кричали на связных, на телефонистов и те отвечали так же громко: волна горячности и нервозности, вызванная жестоким долгим боем, спадала медленно, незаметно. День был тяжек, и ночь предстояла нелегкой. Надо было привести в порядок разрозненные отходом и основательно разреженные подразделения, проследить, чтобы люди окопались на новом рубеже и пополнили боеприпасы, чтобы коки походных камбузов накормили людей. Надо было вывезти раненых и похоронить павших.

Сам Вильшанский в этой суматохе оставался спокойным. Быстро были решены с ним все вопросы взаимодействия, и Кудюров уехал в свою дивизию уверенный, что 8-я бригада не подведет. Беспокоила только неясность с 773-м полком. Он все еще был в пути и где находился, никто не знал. Но Вильшанский обещал разыскать и этот потерявшийся полк.


…Ночь особенно густела перед рассветом, и ветер словно бы задался целью совсем заморозить людей. Капитан Ашуров метался вдоль невидимой в темноте дороги, на кого-то натыкался, на кого-то кричал, кому-то грозил расстрелом, бегал, бегал, а все не мог согреться. Может потому и пробирал озноб, что понимал уже: полк опаздывает, не успевает затемно выйти в указанный район, а тем более подготовиться к бою. Бойцы и командиры в его полку были разных национальностей. Азербайджанцы не понимали по-армянски, армяне не понимали по-грузински, многие не понимали по-русски, порой простые команды приходилось долго растолковывать, где уж было разъяснить людям особенность положения. Кто-то возникал из тьмы и принимался доказывать, что подразделения слишком растянулись и надо остановить полк, чтобы отставшие подтянулись. Кто-то горячо просил дать людям отдохнуть перед боем. Ашуров опять кричал, но иногда и сам думал о том же. И все вертелось в голове обезоруживающее сочувствие к самому себе: вот если бы все было по уставу, если бы дали полку положенное время для учебы, для боевой подготовки, если бы… Он вспоминал, как радовался, когда ему, капитану, доверили полк. Взлетел мечтой. И вот упал, шмякнулся о камни, как подстреленный в полете орел. Теперь снимут с полка, это уж без сомнения, а то и разжалуют…

Незаметно подкрался рассвет. То ничего не было видно, а то уж не только дорога, а и тучи высветились, и поля окрест, и горы вдали. И предательски проглянула синева в тучах, а в этой синеве вдруг возник крестик одинокого самолета. Кто-то подавал команду «Воздух!», кто-то злобно кричал на разбегающихся бойцов, понимая, что рассеявшийся полк собрать будет не просто, а это еще больше задержит его в пути.

Самолет помельтешил и улетел, не снижаясь. Но не прошло и десяти минут, как на дороге загрохотали взрывы. «Тут уж все поняли, что самолет лишь сообщил координаты растянувшегося полка на батареи, что теперь их по этой дороге не пропустят, и люди кинулись кто куда, не слушая команд. Но никто и не мог подать ясную команду в этой сумятице.

Когда прекратился артналет и люди начали сбиваться в кучки вокруг убитых и раненых, причитая над ними на разных языках, когда вконец охрипшие командиры принялись снова выгонять бойцов на дорогу, не жалея всем понятной, как им казалось, матерщины, из низких туч вывалились сразу девять самолетов и пошли каруселью над дорогой, над окрестными холмами, рассеивая и без того рассеянные подразделения. Взрывы, злые команды, подаваемые неизвестно кому, крики боли и смертельного ужаса — все смешалось, превратившись в единый вой, вселяющий в душу паническое чувство безысходности… А в мгновения, когда опадал этот вой, из-за холмов слышался тяжелый рев боя, и от этого тем, кто еще не потерял голову, становилось совсем невыносимо: контратака началась без них, а значит, заведомо ослабленной, а значит, лишние жертвы там тоже на их совести…

Потом откуда-то появился незнакомый майор, он ходил по полю так, будто бомбежка его не касалась, без криков, без ругани каким-то образом собрал большую группу красноармейцев, не выстраивая их на дороге, лишь указав направление, прямо через изрытое воронками поле броском повел туда, где гремел бой. Рассыпанной толпой бежали бойцы, и то ли оттого, что бежать — не лежать, то ли воодушевлял смелый майор, бежавший впереди всех, но это было, как атака против растерянности и неуверенности. И другие вскакивали и бежали следом, уже готовые к бою.

Потом майор вернулся один, снова начал собирать бойцов. Но тут неподалеку рванул снаряд, и майор упал. Вокруг него сразу выросла толпа, послышались жалостливые возгласы, причитания, на разных языках звали санитаров, хотя всем было ясно, что санитары уже не помогут.

Никто не заметил, откуда взялся коренастый круглолицый человек в черной морской шинели со знаками отличия бригадного комиссара. Он так же, как и майор, бесстрашно шел по полю в сопровождении двух краснофлотцев.

— Что за шум? Почему столпились? — спросил спокойно. И это спокойствие его словно бы погасило нервозность бойцов и командиров, бывших рядом.

— Большой начальник убило, большой начальник! — с разных сторон закричали ему.

— Я — военный комиссар восьмой бригады Ефименко, — сказал он. — Вам надлежит быть там, — махнул рукой на холмы, за которыми гремел бой, — а вы все еще топчетесь тут. Отыскал глазами первого же попавшегося лейтенанта. — Собирайте людей, принимайте командование и бегом, бегом туда!…

Когда расступилась толпа, Ефименко увидел лежавшего на снегу майора Текучева, которого комбриг еще утром послал навстречу этому полку, чтобы поскорей вывести его к назначенному рубежу.

— Как же так?! — склонился Ефименко к майору, еще не веря в трагичность случившегося. И обрадовался, увидев, как шевельнулись его губы. Быстро наклонился, разобрал срывающийся шепот:

— Севастополь… Верю…

— Не сдадим. — Он махнул матросам, чтобы несли раненого к машине. И вдруг подумал, что Текучев, наверное, не «верю» сказал, а что-то просил передать своей жене Вере, служившей в санчасти бригады. Он побежал за матросами, чтобы успеть спросить о последнем желании умирающего, но по виду матросов, несущих его, понял, что опоздал. И с неожиданно захлестнувшим его раздражением закричал на какого-то красноармейца, топтавшегося неподалеку и лопотавшего что-то непонятное, властно махнул рукой, требуя следовать за собой, и побежал туда, в сторону грохотавшей передовой, увлекая разрозненные, неспешно бредущие по полю группы людей…

V

Генерал Петров стоял над картой, расстеленной на столе, опершись о него крепко сжатыми кулаками, неотрывно долго и тяжело всматривался в паутину линий, пятен, надписей, нарисованных овалов и стрел. Он уже понимал, что вернуть утраченные позиции не удастся. 773-й полк, опоздав затемно выйти на рубеж, попал под сильный артобстрел и бомбежку, а затем атакованный танками отступил, из-за чего героически дравшийся второй день 241-й полк капитана Дьякончука оказался в окружении. 40-я кавдивизия и 8-я бригада морской пехоты, как и предписывалось, начав контратаку, напоролись на атаку противника, в ожесточенном встречном бою понесли немалые потери, и задачи, стоявшие перед ними, не выполнили. Углубился вражеский клин и в третьем секторе обороны, здесь немцев остановили лишь у Камышловского оврага, всего в шести километрах от Северной бухты. Угнетали невиданно большие потери: за два дня боев — около трех с половиной тысяч убитых и раненых. Но больше всего тревожило положение с боеприпасами. Еще один день таких боев и орудия замолчат.

— Октябрьский, находясь на Кавказе, кажется, не представляет всей серьезности сложившейся у нас обстановки, — сказал Петров, не оборачиваясь.

Стоявший рядом полковник Крылов никак не отозвался на эту реплику. Он тоже смотрел на карту и тоже тяжело думал, как и куда переместить за ночь подразделения, чтобы отбить завтрашний удар противника, не дать ему продвинуться ни на шаг: в условиях Севастопольского плацдарма и шаг мог стать роковым.

Оба они уже знали, что Жуков и Кулаков отправили очередную телеграмму Октябрьскому с просьбой срочно направить в Севастополь не менее шести тысяч снарядов и десяти тысяч мин. Знали и об ответной телеграмме, в которой сообщалось, что из Новороссийска отправляется транспорт «Чапаев», на котором 15 тысяч снарядов и 27 тысяч мин — весь боезапас, имевшийся на складах Новороссийской базы. Но «Чапаев» должен был прибыть в Севастополь только утром 20 декабря. До его прибытия оставались еще целые сутки, и надо было как-то выстоять, пережить эти сутки.

— Продолжать контратаки пока не можем, — сказал Петров все тем же глухим голосом, словно каждое слово давалось ему с трудом. — Главное сейчас закрепиться на нынешних рубежах. Подготовьте приказ: контратаковать только в случаях прорыва обороны…

Он снова надолго замолчал. Вспомнил вдруг, как Моргунов рассказывал ему об экстренном совещании партийного актива города, на котором было провозглашено: «Все население считать мобилизованным, незамедлительно выполнять все задания по производству и ремонту боевой техники и строительству укреплений…» Тыл. Сказали бы ему до войны, что может существовать такой тыл, не поверил бы. А тут ни растерянности, ни эвакуационных настроений, не тыл, а какой-то неизвестный истории симбиоз — «фронтотыл». Еще две недели назад был достигнут, казалось бы, предел: 200 гранат в день. Что двести гранат для такого фронта! Но как этим гранатам радовались! — Если в тылу, в подземельях спецкомбинатов женщины да подростки делают невозможное, то на передовой сам бог велел делать невозможное. Гранаты получались как бы двойного действия — не только разили врага, но и воодушевляли бойцов. И вот теперь, на этом совещании, говорили о тысяче гранат в день…

И подумалось вдруг Петрову, что ведь нигде, ни на одном участке советско-германского фронта немцы не вели в эти дни наступательных операций, только здесь. Почему?

Петров не знал, что еще 8 декабря Гитлер издал директиву о переходе по всему фронту к стратегической обороне, что новая директива от 16 декабря снимала все оставшиеся частные задачи, кроме одной — овладения Севастополем. Гитлер рассчитывал взятием одного лишь Севастополя, ставшего символом стойкости, восстановить престиж своих, терпящих поражение, войск. И Гитлер, конечно, торопился высвободить увязнувшую в Крыму 11-ю армию, считая эту задачу легко выполнимой. Но если бы Петров знал об этом, то, несомненно, понял бы причину заблуждения немецкого высшего командования: по их убеждению уверенно работающий тыл на таком пятачке существовать не может, а без надежного тыла никакой фронт не стоек…

— Товарищ командующий, Коломиец просит…

— Кто?! — Он подхватил трубку, краем глаза успев заметить входящих начальника политотдела Бочарова и начальника оперативного отдела Ковтуна.

— Подкрепления нужны… — Голос командира 25-й Чапаевской дивизии звучал в трубке тихо, просительно. — Потери велики…

— Нет у меня резервов, — отрезал Петров. — Все, что могли, мы вам послали. Бои только разворачиваются, а вы о резервах. Нет, их и не предвидится. — И добавил совсем другим тоном: — Надо продержаться, Трофим Калинович. Я верю, двадцать пятая Чапаевская ордена Ленина Краснознаменная стрелковая дивизия не подведет. — Он нарочно назвал дивизию так полно, как называют только в дни торжеств.

— Иван Ефимович! — это был Бочаров. Стоял перед ним розовощекий, аккуратный, будто и не ползал вместе со всеми политотдельцами целыми днями по окопам. — Иван Ефимович, передайте комдиву, что я немедленно выезжаю к нему. Буду искать резервы на месте.

Петров кивнул.

— Вот что, — сказал в трубку. — Сейчас приедет к вам для подкрепления начальник политотдела армии. Встречайте…

VI

«Эмка» политотдела, прикрываясь скалами, проскочила берегом бухты и свернула к штольням, где размещались госпитали. Бочаров остановился у входа, привыкая к полумраку: редкие лампочки, горевшие под потолком, казалось, освещали лишь сами себя. Потом присмотрелся: кровати с ранеными стояли плотно одна возле другой. Там, где не было кроватей, повсюду вдоль стен на подстилках тоже лежали и сидели раненые. Он прошел в глубину штольни, вглядываясь в плохо различимые лица. Но раненые, похоже, видели его хорошо, узнавали, поворачивали голову вслед за ним, ждали, что скажет «главный политический бог» армии.

Бочаров ничего не сказал, повернулся и так же медленно пошел назад.

— Посторонитесь, товарищ командир, — послышалось сзади. Он отступил в сторону. Санитары пронесли на носилках раненого, плакавшего неутешно, навзрыд, как плачут дети.

— Что-то случилось? — спросил он.

— Да ну его! — сердито ответил санитар. — Другой бы радовался.

— А что с ним?

— Ничего особенного. На эвакуацию назначили. Какое тут лечение? А он капризничает.

— Что ты, братец? — наклонился Бочаров к носилкам. — Все хорошо будет.

— Да-а, — услышал горячечный срывающийся голос. — Знаю я эту эвакуацию. Никогда больше не увижу своих товарищей.

Только теперь Бочаров разглядел лицо раненого. Думал — мальчишка, а увидел вполне взрослого, даже пожилого, лет тридцати с лишком, человека. Сколько раз удивляли и восхищали его севастопольцы за последние два месяца! И вот опять!… И еще минуту назад не знавший, зачем он приехал сюда, Бочаров вдруг понял, что делать. Видно, мысль эта зрела в нем дорогой, и она, эта еще до конца не осознанная мысль и заставила его велеть шоферу свернуть к госпиталю.

— Товарищи! — крикнул он в глубокий сумрак вдруг совершенно затихшей штольни. Товарищи, враг рвется к Севастополю. Всех, кто способен держать оружие, прошу собраться у выхода. Коммунистам выходить первыми.

То ли ропот, то ли общий вздох пронесся по штольне и затих. Потом в полумраке кто-то зашевелился, тяжело опираясь на карабин, вышел и встал перед Бочаровым высокий боец.

— Сержант Печерский, ранен в ногу, большевик.

— Назначаю вас командиром запасного батальона. Стройте людей у выхода.

И еще кто-то поднялся, и еще. Бочаров не стал дожидаться, когда соберутся все, кто может, прошел туда, где была операционная и где в это напряженное время было место всем врачам и медсестрам. Возле операционной стоял длинный ряд носилок с ранеными, дожидавшимися своей очереди. Стопы, глухая, сквозь зубы, ругань, крики тех, кто не в силах был сдержать боль, сливались под низкими сводами в сплошной ни на что не похожий гул, от которого сжималось и без того, казалось бы, до предела сжавшееся от сострадания сердце.

И вдруг он услышал песню.

— Паду ли я стрелой пронзенный иль мимо пролетит она…

Бочаров понял: это Кофман, главный армейский хирург. Только он напевал по время операции. Откинул занавеску, узнал Кофмана, склонившегося над окровавленными простынями, под которыми угадывался человек, лежавший лицом вниз.

У выхода ахнул тяжелый снаряд, отдаленное дыхание взрыва донеслось, шевельнуло занавески. С потолка посыпалась известковая крошка. Кофман наклонился над раненым, загораживая рану от пыли, скосил глаза, увидел вдруг побелевшее лицо медсестры, сказал громко и резко, как говорил всегда:

— Сестра, сестра! Операционная сестра не имеет права на обморок. Поищите-ка малую прямую иглу. Лигатуру.

Бочаров догадался: игла и лигатура ему не нужны, хирург просто хочет помочь медсестре справиться с собой. И медсестра, кажется, это поняла, начала торопливо и смущенно перебирать инструменты.

— Тампоны… шарики… салфетку…

Кофман закрыл рану, откинулся спиной к стене и сполз на пол. Бочаров поспешил к нему.

— Что с вами, Валентин Соломонович?!

— Ничего, — сказал Кофман, — Посидеть надо.

— Почему вы… тут?…

— Раненых вон сколько. А у местного эскулапа сотрясение мозга.

— Ранен?

— Переутомление. Упал, ударился головой. Да, дорогой мой, человеческие силы не беспредельны.

— А я раненых увожу, — сказал Бочаров.

— Куда это увозите?

— Увозить мне не на чем. Увожу пешком, на передовую. Попросил выйти тех, кто может.

— Выходят?

— Батальон наберется. Или рота. Немало.

— Да, дорогой мой, человеческие силы… Человек — это загадка…

Через два часа, уже в густых вечерних сумерках, Бочаров вошел на КП 25-й Чапаевской. Генерал Коломиец, плотный, грузный, поднялся навстречу, его обычно хитроватые глаза были теперь полны нетерпеливого ожидания.

— Принимайте, комдив, пополнение, — сказал Бочаров. — Пока батальон, а там будет видно…

VII

От командного пункта СОР до КП армии четверть часа езды. Отключиться бы, отдохнуть. Уж и примеры есть, когда непомерная усталость выбивала людей из строя. Вон как подкосило начальника штаба артиллерии Васильева. Упал на стол без сознания, не выпуская телефонной трубки. Крылов вынужден был в приказном порядке заставить людей отдыхать. Хотя бы час в сутки.

Петров закрыл глаза, отвалился на сидении, но тут же вскинул тяжелые веки, потому что машина резко затормозила перед завалом от рухнувшего дома. Удивился: почему так тяжелы веки? Прежде он такого за собой не замечал. Когда машина снова поехала, он опять попытался заснуть, но мысли скакали от одного факта к другому, не давали забыться.

…Задержка с выходом на рубеж контратаки, а затем отход 773-го полка поставили в тяжелое положение всю оборону северных секторов. В глубине сознания тлела мысль, что если бы даже он и вышел, этот полк, и участвовал в контратаке вместе с конниками и моряками, восстановить положение все равно не удалось бы, — такой мощный удар обрушил Манштейн. Но в этой мысли была какая-то роковая обреченность, и соглашаться с ней не хотелось. Вот и думалось о своих промахах, не будь которых, все будто бы и образовалось.

Было и радостное. 241-й полк при массированной поддержке артиллерии вышел из окружения. Снова был окружен и снова вырвался. Полк, в котором едва оставалось две роты, ни разу не сдал позиций под давлением врага и отходил лишь по приказу. «Передайте им, что они — герои», — сказал тогда Петров. Что он мог еще сказать? Не хватало слов, чтобы выразить удивление и восхищение такими бойцами.

А положение все осложнялось, враг просачивался, проходил, прорывался там, где защитников никого не оставалось. Так они захватили Аранчи, вбили глубокий клин в нашу оборону, так образовался опасный разрыв между 8-й бригадой и кавдивизией Кудюрова. Выправить положение могла только крупная боеспособная часть. Но ее не было, этой части, и пришлось отдать приказ, который уж не забудется, приказ № 0013 — об отводе части войск четвертого сектора на запасные позиции. И на юго-востоке противнику удалось продвинуться вперед. И новая беда — серьезно ранен командир 7-й бригады морской пехоты полковник Жидилов. Хорошо еще комиссар у него боевой — Кулаков, — уверенно вступил в командование. А то где бы брать нового командира? И снарядов совсем почти не осталось, и чем завтра отбиваться — неизвестно.

Он так и сказал Жукову на только что закончившемся совещании: мелкими инъекциями Севастополь не спасти, нужна серьезная и решительная помощь. Жуков согласился с такой категоричной оценкой обстановки. Даже более чем согласился. Оказалось, что им и Кулаковым уже отправлена телеграмма непосредственно Сталину, где прямо так и говорится: в таких условиях гарнизон Севастополя продержится не более трех суток. Немалой смелостью надо обладать, чтобы заявить такое товарищу Сталину. Смелостью и ответственностью…

Первое, что бросилось в глаза, когда Петров приехал на КП, — виноватое выражение лица начальника разведки Потапова. Это встревожило. Знал уже: чем важнее сообщение разведки, тем более виноватым казался Потапов. Такова уж была у него привычка, и никак изменить ее он не мог.

— Что?!

— Показания пленного, — сказал за Потапова Крылов. — Войска противника получили конкретную задачу — овладеть Севастополем в течение четырех суток, то есть до двадцать первого декабря.

— Что-ж, — задумчиво сказал Петров. Чего-то в этом роде следовало ожидать. Рождественский подарок фюреру. Хотят отметить Севастополем полгода войны… из своего графика они уже основательно выбились. Значит, сегодня сделают все, чтобы войти в него. Это важно. Коменданты секторов должны знать об этом сроке.

Привыкший каждый день бывать в частях, Петров страдал оттого, что в последнее время не мог отлучиться с КП. Но этой ночью, перед рассветом, он все же уехал туда, где враг ближе всего подошел к Северной бухте. Здесь наступали 24-я немецкая пехотная дивизия, а противостояли ей два обескровленных непрерывными боями полка — 54-й Разинский майора Матусевича и 3-й морской подполковника Гусарова. Ночь была на исходе, и все, бойцы и командиры, ждали с рассветом новых атак. Как ждали, что делали для того, чтобы снова устоять, не пропустить врага. Это командарму не терпелось узнать и увидеть самому.

Ничего вначале, вроде бы, и не увидел, кроме все той же знакомой пестроты заснеженной, развороченной земли, обрушенных взрывами окопов, могильно черневших в свете немецких ракет.

— Пехоту подпускаем на полтораста-двести метров, а потом бьем всеми средствами, давал разъяснения Гусаров. — Впереди, во-он там, — показал он в черноту нейтралки, — сидят бойцы в ячейках с запасом гранат. У них приказ: подпускать врага на пятьдесят метров, а потом не жалеть гранат. Тут этих немецких трупов навалено!… А они все прут. Ну а мы все бьем…

Ничего нового не узнал из этого разъяснения командарм Петров. Но он увидел лица людей, сидевших в окопах, услышал, что они говорят накануне решающего сражения, и поверил: выстоят. А вера для командующего — как она много значит!…

С рассвета снова загремела передовая. Загремела по всему обводу обороны. Даже из первого сектора, где накануне было тихо, сообщили о непрерывных атаках. Впрочем, скоро определилось, что там, как и в первый день штурма, наносится лишь отвлекающий удар. И на севере, в четвертом секторе, все атаки противника успешно отбивались. — Вчерашнее выравнивание фронта явно пошло на пользу. Эту окрепшую оборону четвертого сектора противник сразу почувствовал, и к полудню натиск его стал все более смещаться в третий сектор, где утром побывал командарм. Оттуда стали поступать тревожные сообщения: группы автоматчиков, прикрываемые танками, прорываются в стыки полков Чапаевской дивизии. Помощи комендант 3-го сектора генерал Коломиец пока не просил, но было ясно: скоро попросит. Не было у него никаких своих резервов, и восстановить положение он вряд ли мог. Угроза прорыва противника к Северной бухте через кордон Мекензи-I и Мартыновский овраг становилась реальной.

Вызов на КП СОРа в неурочный полуденный час был неожиданным. Петров поехал туда вместе с членом Военного совета армии Кузнецовым. Вернулись быстро, оба радостно возбужденные. Крылов мрачный, полный новых тревожных сообщений с фронта, которые он собирался выложить командарму, удивленно уставился на него.

— Есть важные новости, — улыбнулся Петров. — Зовите Рыжи, Ковтуна… Расскажу всем сразу.

Новости были такие, что хотелось кричать «Ура!» Ночная телеграмма Сталину вызвала действия, каких не ждали. Ставка приказывала Закавказскому фронту немедленно направить в Севастополь стрелковую дивизию или две стрелковые бригады, немедленно направить 3000 человек маршевого пополнения и Октябрьскому предписывалось немедленно выбыть в Севастополь… Немедленно, немедленно!… И уже выходили с Кавказа боевые корабли и транспорты. И уже завтра утром вся эта сила, на какую никто не рассчитывал, будет в Севастополе. И уже ни у кого не было сомнений, что Севастополь устоит. Если… Если не случится непоправимого в ближайшие сутки, до прибытия подкреплений.

— Докладывайте, — сказал командарм, погасив улыбку.

Доклад начальника штаба был неутешительным. И за короткое время, пока командарма не было на КП, случилось немало. Убит капитан Леонов, только что назначенный командиром 773-го полка вместо капитана Ашурова. Тяжелые бои развернулись на участке Кудюрова. Проводная связь с кавдивизией прервалась. Противник вклинился в стык между полками Матусевича и Гусарова. И те, и другие не раз ходили в штыковые атаки, но восстановить положение не смогли.

— Какой разрыв? — спросил Петров.

— Несколько сот метров, возможно до километра.

— И четыре километра до бухты.

— Даже меньше.

— Рвутся вперед, пренебрегая тем, что могут оказаться в мешке.

— Атакуют без шинелей…

— Что?!

— Взяли в плен несколько полузамерзших немцев. Они объяснили, что шинели у них отобрали перед атакой, обещав выдать в Севастополе.

— Рвутся. Торопятся войти в график. Сегодня у них это получится. А вот завтра…

Командарм шагнул к карте, уставил взгляд на синие стрелы, устремленные к бухте. По карте выходило, что противник силами до батальона или больше закрепился на двух безымянных высотах и в примыкающих к ним лощинах Мекензиевых гор. Замысел противника был ясен: облегчить прорыв сюда всей 24-й дивизии, которая, несомненно, имела задачу где-то соединиться с частями 132-й дивизии, атакующей севернее. Здесь в этот час было самое горячее место, и если вражеский клин сейчас же не срезать, то может получиться, что завтра входящие в бухту корабли встретят огнем прямой наводки немецкие батареи.

Срезать клин… Но чем? Огонь артиллерии, самолеты? Но местность такова, что без пехоты не обойтись. Коломийцу снять подразделения с других направлений никак нельзя. У соседей тоже никаких резервов. Нужен свежий ударный батальон. Где его взять?

— Соедините меня с Жуковым, — сказал Петров. И сразу взял трубку, услышал резкий, сухой голос контр-адмирала. Гавриил Васильевич, нужен и немедленно резервный батальон, пятьсот-шестьсот смелых бойцов.

Жуков помолчал. Петров знал, о чем думал контр-адмирал в тот момент, о том, что береговые службы флота и без того донельзя обобраны. Только за последние дни тысячи ушли на передовую. Даже из авиации, даже из артиллерии. И растворились там, растаяли, исчезли в огне непрерывных боев. Где взять еще?

— Будут, — коротко сказал Жуков, — давайте хорошего командира.

Петров подержал в руке затихшую трубку, думал, кто лучше всего справится с такой задачей? Вести в бой людей, которых никогда не видел и не знаешь. В очень ответственный бой.

— Как майор Шейкин? — спросил Крылова.

— Подойдет. Еще в Одессе его батальон перебрасывался на прорывный участок, где помог восстановить положение.

— Его батальон. Здесь будет батальон, который он не успеет толком даже увидеть.

— Справится, — уверенно ответил Крылов. — Не новичок в армии, справится.

— Вызывайте.

Командарм ушел в свой кубрик. А когда вернулся, то увидел майора Шейкина, стоявшего перед Крыловым. Зеленые петлицы пограничника на безупречно сидящей, перетянутой ремнями шинели, на груди — автомат и бинокль, на боку — полевая сумка. Но более всего удивило командарма то, что Шейкин так быстро приехал из Балаклавы. Похоже, он и не собирался вовсе, как был, вскинулся и примчался.

— …Сколько будет бойцов, какое вооружение — неизвестно, это выясните на месте, — говорил Крылов. — Командиры рот с батарей береговой обороны. Батальону придаются три танкетки…

— Представитель штаба сектора встретит вас У кордона Мекензи и уточнит задачу и обстановку, — сказал Петров, подходя к Шейкину, — Запомните одно: немцы, прорвавшиеся в наши тылы, должны быть уничтожены.

Он помолчал, ожидая вопросов. Но Шейкин вопросов не задавал.

— Желаю успеха, — сказал Петров, пожимая майору руку.

— Желаю успеха.

Крылов тоже пожал ему руку и поднялся наверх, проводил до машины. Когда вернулся, увидел, что командарм сидит за столом и быстро пишет в служебном блокноте.

Направим телефонограмму во все соединения и отдельные части, — быстро сказал он, не отрываясь от бумаги. — Вот читайте.

Он подал блокнот Крылову. На узкой странице беглым почерком было написано: «Принять к сведению: решением Ставки ВГК гарнизону Севастополя направлена крупная поддержка свежими войсками… Первые эшелоны ожидаются в течение 24 часов. Задача войск ни шагу назад, до последней возможности защищать свои рубежи, дабы обеспечить возможность развертывания прибывающих частей. Это сообщение довести до командиров и военкомов батальонов, вселить в войска уверенность и стойкость…»

— Правильно, — сказал Крылов. — Это совершенно необходимо сделать. — И подпишем телефонограмму все мы — я, вы, Кузнецов, Моргунов…

На КП было тихо. Сюда, в подземелье, не доносилась канонада бомбежек и артобстрелов, и о том, что наступила ночь, штаб узнавал лишь по тому, что умолкали телефоны: с наступлением темноты обстрелы и атаки прекращались. Но сегодня бои продолжались и ночью. То из одного сектора, то из другого сообщали о попытках больших групп автоматчиков просочиться, прорваться, захватить хоть высотку, хоть склон оврага, чтобы облегчить завтрашний, похоже, и впрямь решающий штурм.

Ночью Петров заставил себя отдохнуть несколько часов. Но задолго до рассвета он был уже на берегу бухты, готовясь встретить корабли и сразу поставить прибывающим частям боевые задачи. Уже совсем посветлело небо, ясно вырисовался противоположный берег. Над морем лежал туман. Над туманом, над застывшей в неподвижности свинцовой водой бухты кругами ходили наши самолеты, готовые прикрыть прибывающие корабли. Но кораблей не было.

VIII

Майор Шейкин не задал ни одного вопроса командарму не потому, что ему нечего было спросить. За двадцать два года своей военной службы он научился понимать не только то, что ему говорят, но и что не договаривают. Можно было спросить о батальоне, но если командарм не знал даже его численности, то, стало быть, первым с батальоном предстоит знакомиться ему, Шейкину. Он сам должен выяснить боеспособность батальона и доложить об этом. И потому, пожав руку командарму, а потом, наверху, начальнику штаба, он, ничего не спросив, побежал к ожидавшей его машине.

Долго и медленно ехали вдоль поблескивавшей в темноте бухты, затем свернули в сторону, углубились в мелколесье, сплошь покрывавшее пологие склоны. Много раз машину останавливали, приходилось объясняться со злыми от бессонницы и усталости часовыми и патрульными. Наконец, когда он очередной раз предъявил документы остановившим его на лесной дороге краснофлотцам, одетым явно не по погоде — в бескозырки, услышал радостное:

— Товарищ майор, а мы вас ждем!

Уже развиднелось, и Шейкин разглядел краснофлотцев, сидевших и лежавших возле дороги, одетых кто как — в бушлата, шинели, телогрейки. Когда построились, Шейкин увидел и единообразие, оно было в каких-то свертках, которые каждый держал под мышкой.

— Что это такое? — спросил он.

— Матрасы.

— Какие матрасы?

— Пробковые.

— Зачем они?

— Казенное имущество, бросать не положено. «Матрасы так матрасы, — мысленно махнул рукой Шейкин. — Бог с ними, сейчас не это главное».

К нему подошли командиры, представились:

— Комиссар батальона старший политрук Шмидт?

— Начальник штаба старший лейтенант Алексеев.

— Людей знаете?

Они оба, как по команде, оглянулись на неровный строй. Ответил начальник штаба.

— Кое-кого знаем… Все ведь из разных частей.

— Численность батальона?

— Пятьсот с хвостиком.

— Нужно точно.

— Будет точно.

— Вооружение?

Он снова оглянулся на матросов.

— У всех винтовки. Штук десять станковых пулеметов. Потом уточним.

— Уточнить надо сейчас.

— А нам сказано: сразу в бой, — вроде бы невпопад сказал начальник штаба.

— Сразу в бой, — машинально повторил Шейкин и с беспокойством подумал, что задачу, поставленную командармом, он с этими людьми, пожалуй, не выполнит. Был бы хоть день познакомиться с ними. Спросил: — Кому-нибудь приходилось… в поле?…

— Откуда, товарищ майор! Все флотские.

«Не выполню задачу! — снова с тоской подумал Шейкин. — Хоть бы несколько часов! Если уж не научить, так показать, как укрываться на местности, передвигаться перебежками, окапываться…»

Из кустов вышел плотный коренастый генерал в сопровождении автоматчика. Обрадованно оглядел строй.

— Вовремя, молодцы, вовремя…

Это был командир 25-й дивизии Коломиец, решивший сам встретить батальон, чтобы тут же, не мешкая, поставить перед ним задачу.

— В лес, в лес. — Он беспокойно оглядел светлеющее небо. — Не дай бог, заметят…

И первый пошел в чащобу мелколесья, оглядываясь на рассыпавшийся между деревьями строй. Там он остановился и совсем по-домашнему, не ораторствуя, начал объяснять столпившимся вокруг него людям, как опасны те немногие, прорвавшиеся на высоты, немцы, как важно сейчас же выбить их, пока к ним не подошли подкрепления, как он, генерал Коломиец, верит в успех предстоящей атаки, потому что не раз видел бесстрашие и самоотверженность моряков.

Фронт дышал неподалеку редкими выстрелами, короткими всхлипами пулеметных очередей. Генерал говорил торопливо, то и дело поглядывал на небо в той стороне, где стучали выстрелы, опасаясь, как бы это сонное дыхание фронта не взорвалось сию минуту оглушающей канонадой: немцы и так запозднились.

— А вы — бегом на КП, — обернулся он к стоявшему рядом майору Шейкину. — Это близко, вас проводят. Уточните с начальником штаба детали. Я сейчас туда приду.

Понимая, что стоящие перед ним люди не имеют представления о сухопутном бое, Коломиец начал рассказывать им, как нужно действовать здесь, в условиях горно-лесистой местности, но уже через несколько минут прервал рассказ и заторопился на КП: время не ждало. Входя в землянку, услышал слова комбата о том, что люди ему совершенно незнакомы и потому он сомневается в успехе.

Нет, его не возмутили слова Шейкина: все было верно, трудно вести в бой людей, которых только что впервые увидел. Но у генерала не было выхода; не мог он дать комбату ни одного часа. И он резко прикрикнул на него:

— Ты почему уговариваешь начальника штаба?! Немедленно выполняй мой приказ!

Через четверть часа рассыпавшиеся цепью роты уже лежали на исходном рубеже. Прячась за камни, за нетолстые кривые стволы дубков краснофлотцы высматривали в сером рассветном сумраке, где он там, враг? За полого поднимавшимся полем с частыми деревцами и кустами угадывался некий гребень черной вывороченной земли, на котором время от времени вспыхивали огоньки пулеметных очередей.

— Все у нас не по правилам, — сказал Шейкин комиссару и начальнику штаба. — И бой будет не по правилам. Каждому придется взять роту и вести ее.

Он огляделся. Краснофлотцы копошились под кустами, складывали рядками свои матрасы, готовились к атаке.

И тут вздыбился гребень высоты сплошными разрывами. Близкий гул заложил уши. Шейкин забеспокоился: в таком гуле его команд никто не услышит. Но подумал, что команды и не нужны: в этом бою все будет решать личный пример.

Десять минут, как было условлено, артиллерия долбила высоту. За минуту до того, как истек этот срок, Шейкин поднялся в рост и, взмахнув автоматом, пошел вперед. И сразу ожила лесная опушка: все ждали момента, когда командир поднимется в атаку. Такое единодушие обрадовало, он снова взмахнул автоматом, тонким в грохоте разрывов голосом закричал «Впере-од!» и побежал.

Вдруг наступившая тишина испугала, люди сразу почувствовали себя незащищенными, словно бы голыми на пустом пространстве. Но это и подстегнуло. Стреляя на бегу, чтобы только убить угнетающую тишину, разрозненно крича «Ура!», краснофлотцы бежали вперед, перепрыгивая через кусты и камни.

«Выдохнутся! Не добегут!» — думал Шейкин, прикидывая еще далекое расстояние до черного гребня, но остановиться не мог. Да и понимал уже: обязательные в иных случаях перебежки теперь ни к чему. Только так, нахрапом и натиском, можно взять в этой атаке, только так.

Пули хлестали мерзлую землю у самых ног, пули вжикали над ухом, но он старался не обращать на них внимания. Оглянулся, услышав сильный хлопок, — будто палкой ударили по тугой шинели. Бежавший рядом краснофлотец падал прямой, как столб, падал вперед. Наверное, очень страшно было смотреть на эту атаку со стороны: сбитые пулями люди внезапно сгибались и, еще не потерявшие инерции бега, катились по земле, словно и мертвые хотели хоть на шаг приблизиться к врагу. А живые не останавливались. И эта редеющая лавина уже захлестывала черный гребень.

И немцы побежали. Шейкин видел, как вскакивали и исчезали темные фигурки. Еще стучали пулеметы и винтовки, трещали автоматы, но огонь противника слабел с каждой минутой. Гребень высоты перемахнули, даже не заметив его, такой он был гладкий вблизи, не оборудованный окопами: окопаться в мерзлом грунте немцы не успели. То там, то тут возникали клубки рукопашных, но они быстро распадались, эти клубки, и уж ничто, кроме разрозненной, панической трескотни автоматов, не сдерживало разгоряченных боем моряков.

Проскочили мелколесье в неглубокой лощине, многие уже не бежали, а шли, запаленно дыша, но не останавливались. Шейкин и сам не знал, где нужно остановиться. Задача была слишком обща: уничтожить прорвавшихся гитлеровцев. Но они все казались ему еще не уничтоженными. Да и трудно было остановиться: если враг бежит, как не преследовать его? На очередном поле запрыгали белые клубки минометных разрывов, тут уж и вовсе нельзя было останавливаться: из-под обстрела, особенно минометного, лучше всего выходить броском. И Шейкин закричал, задыхаясь и хрипя:

— Бего-ом! Впере-од!

И побежал, чувствуя сухое колотье в груди, боясь задохнуться. С разбегу влетел в какой-то окоп, резанул очередью в его темную глубину. Справа и слева забухали взрывы гранат, застучали суматошные выстрелы, какие бывают только при рукопашных схватках. Крики, хрипы, глухие удары, — и вся эта какофония боя осталась позади: как не преследовать врага, когда враг бежит?! Снова был какой-то окоп на пути. Шейкин прыгнул в него, нажал на спуск, чтобы достать тех, кто тут был, но автомат выстрелил всего раз и клацнул затвором: кончились патроны. Он стал менять диск, даже не пригибаясь, чтобы видеть подбегающих, прыгающих в окопы своих краснофлотцев. Подумал, что надо поберечь патроны, но вдруг увидел, что и беречь уж нечего: ни одного заряженного диска не осталось, как расстрелял их, даже не заметил. Крикнуть бы адъютанта, у которого в вещмешке должен быть запас патронов, но нет адъютанта, не успел назначить. И от этого нетерпеливое желание преследовать врага и дальше пропало. Пришла отрезвляющая мысль, что ему, командиру, пора опомниться, оглядеться, разобраться в итогах боя.

Схватка в этих окопах закончилась быстро, словно тут обороняющихся было совсем немного. Затихло все — ни выстрела. Только слышались отовсюду возбужденные крики краснофлотцев, еще не остывших от атаки. Было совсем светло, небо над горами полыхало заревом восхода, обещая ясный день.

Шейкин углядел в конце окопа приоткрытую дверь, побежал к ней, надеясь найти в землянке если не патроны, то хоть гранату. Землянка была просторная. У входа на ящике горела плоская немецкая свеча, в тусклом свете ее поблескивали никелированные шары металлической кровати, над которой, на стене, висели картинки, не оставлявшие сомнений: тут жили немцы. И вдруг он понял: окоп, куда они с разбегу ворвались, не наш, а немецкий, и не временный, а давно обжитый. Он выскочил из землянки и увидел, что да, амбразуры в стрелковых и пулеметных ячейках проделаны в ту сторону, откуда они, атакующие, прибежали. Тут уж действительно надо было оглядеться да разобраться.

Он пошел по окопу, чтобы распорядиться пробить амбразуры в другую сторону. Краснофлотцы выбрасывали убитых немцев за бруствер. И тут вздыбилась земля по обе стороны от окопов, оглушили частые разрывы. Сидя на дне окопа, Шейкин чувствовал, как дрожит и дергается земля. Вдруг подумал, что вот сейчас, после этого артналета, немцы будут атаковать, а патронов, наверное, ни у кого не осталось. Согнувшись, чтобы не высовываться, он побежал по окопу, налетел на какого-то краснофлотца, сжавшегося на дне, закричал ему на ухо:

— Беги туда, передай: приготовиться к отражению атаки! Да патроны чтоб берегли, патроны!…

Сам, все так же согнувшись, заковылял в Другую сторону, повторяя каждому, на кого натыкался, про патроны, про гранаты, про то, что нужно подсобрать все немецкое оружие и боеприпасы к нему. Знал, что и без него сообразят это сделать, но все говорил, разъяснял, требовал: пусть знают, что командир живой, командир с ними.

Первую атаку отбили сравнительно легко. Но Шейкин знал, что будут новые атаки. Если пойдут танки, то основательно прореженный батальон не устоит: противотанковых гранат или хотя бы бутылок с горючкой не было ни у кого. Он отправил первого же попавшегося краснофлотца в тыл к генералу Коломийцу, чтобы доложить обо всем. Но еще раньше, чем посланный вернулся, прибежал связной от Коломийца с приказом отойти в свои окопы. И Шейкин заторопился выполнить этот приказ, понимая, что сейчас будет новый, наверняка более мощный артналет, так пусть колошматят пустые окопы.

Артналет начался, когда цепь краснофлотцев пробежала половину нейтралки. Со стороны было страшно смотреть, как взрывы рвут мерзлую землю, разбрасывая большие комья и целиком разлапистые дубки. Огненные всполохи дерганно метались по линии окопов, а здесь, на нейтралке, было спокойно, и краснофлотцы, почувствовав себя в безопасности, уже не бежали, а шли себе шагом, отпуская по поводу неожиданного огневого прикрытия веселые шуточки.

Свои окопы показались родными. Никто здесь никогда не был, но все в этих окопах было такое, что каждый чувствовал: тут он дома. И Шейкин не удивился, когда какой-то краснофлотец или командир, — он так в не успел еще узнать, кто есть кто в его батальоне, — попросил разрешения отрядить несколько человек за матрасами, оставленными на исходном рубеже.

— Теперь можно переходить и к обороне, — весело сказал он.

Пришел комиссар Шмидт, принес горькую весть: погиб начальник штаба, старший лейтенант Алексеев. А вместе с ним полегла почти вся рота, которую он вел. И в двух других ротах не насчитывалось половины тех, что выходили с исходного рубежа. Но по всем подсчетам получалось, что и немцы потеряли не меньше трехсот человек только убитыми. Да еще были взяты пленные и трофеи — 18 ручных и станковых пулеметов, два миномета, штук триста винтовок. А самое главное — так всех пугающий вражеский клин был срезан и фронт снова стал сплошным. Шейкин торопливо вел в уме весь этот счет успехов и утрат, чтобы при первом же случае доложить генералу Коломийцу, и вместе с комиссаром обходил окопы, расставлял людей, показывал, как занимать стрелковые ячейки, как устанавливать пулеметы, и все приглядывался к людям, возбужденным боем, первой своей победой. Дел у него в этот час было множество, но он считал обход наиважнейшим своим делом. Надо было, наконец, увидеть людей своего батальона, надо было дать возможность и людям хоть раз посмотреть на своего командира вблизи. Потому что скоро, может быть, уже через минуту, появятся немецкие самолеты, обрушится на окопы артиллерия и начнется новый бой. И едва ли он будет более легким, чем прошедший…

IX

Перед рассветом корабли вошли в густой туман и снизили ход. Потом и вовсе легли в Дрейф: впереди были минные поля. Туман заливал море сплошной черной мутью, потом он посветлел, и непрозрачные сгустки его пластались по палубам, пеленали надстройки, заползали в коридоры, переполненные, как и все помещения на кораблях, измученными качкой людьми. Было тихо, только волны монотонно ухали под бортами. Даже в радиорубках была необычная тишина: в целях маскировки строжайше выполнялось радиомолчание.

Невысокого роста человек неподвижно стоял на открытом крыле мостика, втянув голову в плечи. Кожаный реглан, туго перетянутый ремнем, поблескивал от сырости. Время от времени человек поеживался, словно ему было знобко тут стоять, и тогда он доставал аккуратно сложенный белый платок, снимал фуражку и вытирал лысую голову таким торопливым движением, словно ему было жарко. Затем резко опускал руку, отчего с рукава, украшенного большой звездой и тремя серебристыми полосами, срывались капли и падали на влажную палубу. Человек снова застывал в неподвижности, устремив напряженный взгляд в серую муть тумана. Это был вице-адмирал Октябрьский. Думы его были нелегки в этот час, и потому толпившиеся на мостике командиры не подходили к нему, не мешали. Октябрьский с досадой думал о том, что все у него получается не так, как хочется. Вот и теперь, такая была задумана операция, что, может быть, изменила бы всю обстановку на южном фронте: внезапным десантом овладеть портами на Керченском полуострове — Керчью и Феодосией, высадить войска, а затем совместным ударом от Севастополя и от Керчи выбросить немцев из Крыма. Но Манштейн опередил, начав штурм Севастополя, и приходится часть войск, предназначенных для высадки в Керчи, перебрасывать в Севастополь, приходится, по приказу Ставки, самому мчаться сюда, отстранившись от руководства намеченной десантной операцией. Почему немцы все время опережают? Почему?

Конечно, он понимал, вице-адмирал Октябрьский, что все дело в стратегической инициативе: пока она в руках противника, трудно что-либо изменить. Но от такого понимания легче не становилось, даже разгоралось желание теперь же, немедленно ошеломить врага, чтобы он не сразу пришел в себя и бежал растерянный, не понимающий, что происходит. Такой операцией могла стать та, задуманная Керченско-феодосийская. Станет ли?…

И вот опять невезение. Теперь сама погода мешает. Ждать, пока рассеется туман, значит, дать себя обнаружить противнику. А у него близко аэродромы, мощная артиллерия. Ладно бы просто бой — боя моряки не боятся, но главная задача этого похода — доставить в Севастополь подкрепление высадить в целости тысячи людей, которыми до отказа забиты корабли. Может быть, уйти далеко на юг и вернуться следующей ночью? Но где гарантия, что немцы за сутки не продвинутся к Северной бухте? Тогда уж в бухту не войти…

Он снова достал платок, вытер голову и подумал, что прорыв эскадры в Севастопольскую бухту среди бела дня и может стать тем самым шагом, которого противник наверняка не ждет. Массированный налет авиации опасен только в море, а там, в бухте, корабли будут под прикрытием всей артиллерии СОРа, всей авиации, пусть малочисленной, но героической. Да своя корабельная артиллерия, да дымзавесы…

Мысль была рискованная, но заманчивая, она все возвращалась и, наконец, полностью завладела Октябрьским. Тральщик, который должен был встретить эскадру, затерялся в тумане, значит, надо поставить головным, скажем, лидер «Харьков» и, когда туман начнет рассеиваться, всем кораблям лечь в кильватер. Главное пройти опасный минный район на подходе к береговому фарватеру у Балаклавы, а там по береговым ориентирам можно выйти к мысу Фиолент и лечь курсом на Херсонесский маяк… Рассудить — все просто. Но как получится?

Был уже совсем день, когда туман начал редеть. Это заставило Октябрьского поторопиться отдать нужные распоряжения. И вот замерли все на кораблях, каждую минуту ожидая огненного всплеска под бортом. Призраками скользили громады кораблей в белой мгле — лидер «Харьков», крейсера «Красный Кавказ» и «Красный Крым», эсминцы «Быстрый», «Незаможник». Облегченно вздохнули лишь, когда обогнули мыс Херсонес и легли курсом на Инкерманский створ. — Почти дома…

И тут взметнулся неподалеку первый белый фонтан.

Октябрьский знал, что сейчас, в эту минуту, артиллеристы уже наносят на планшеты место немецкой батареи, открывшей огонь по кораблям. Но знал также, что немцы постараются не упустить возможности помешать кораблям прорваться в бухту, и потому к первой батарее будут присоединяться все новые. Знал он и то, что командующий ВВС генерал-майор Остряков поднял в воздух все имеющиеся истребители, поставив перед ними задачу — не ввязываться в бои, не гоняться даже за обреченными вражескими самолетами, а делать только одно, — всеми силами мешать бомбардировщикам выходит на корабли. Но хорошо, если немцы не успеют поднять все свои самолеты. Как бы там ни было, медлить не следовало, и он отдал распоряжение ускорить движение, и даже в бухту входить, не снижая скорости.

Это была величественная и грозная картина, какой никто еще не видел с начала обороны. Потому что никогда еще за последние месяцы эскадра среди белого дня не входила в бухту. Гул воздушных боев, разгоравшихся в блеклом, затянутом несплошной облачностью небе, треск сотен зенитных орудий и пулеметов, глухие утробные взрывы снарядов и бомб, рвущихся в воде, все это смешивалось с отдаленным вибрирующим гулом непрерывного боя на Мекензиевых горах, откуда до бухты было всего несколько километров. Пенные буруны, идущих на полной скорости кораблей среди вздымающихся и опадающих белых столбов воды. Концевой «Незаможник» то и дело совсем исчезал за частоколами этих гигантских всплесков, но и ему каким-то чудом удавалось избежать прямых попаданий.

Плотная вуаль дымовой завесы затянула бухту. Но самолеты все ревели где-то совсем низко, и в какой-то миг Октябрьский увидел громадные, как бочки, авиабомбы, падающие прямо на крейсер. Невольно втянул голову в плечи. Корабль дернулся раз и другой: две бомбы близко рванули по правому борту, две другие — по левому. Это было везение, какими не часто балует фронтовая судьба. Но почему самолет, не видя крейсера, так точно вышел на него? Октябрьский понял: потому что над низко стелющейся дымовой завесой видны мачты. Он дал команду кораблям рассредоточиться, каждому идти к заранее обусловленному месту швартовки, и сразу почувствовал, как «Красный Кавказ» начал забирать влево: командир корабля знал Северную бухту, как свою каюту.

В стелющейся дымной пелене Октябрьский увидел небольшой катер, идущий наперерез крейсеру и догадался: не выдержали командующие, мчатся навстречу. Катер ошвартовался на ходу, и по сложному выражению лиц поднявшихся на палубу контр-адмирала Жукова, генерал-майоров Петрова и Моргунова, выражению, в котором были и тревога, и облегчение, и радость, понял Октябрьский, как нелегко им тут было все эти дни, как ждали они помощи, какую надежду возлагают на доставленные подкрепления.

Сухарная балка, где разгружался «Красный Кавказ», была, пожалуй, самым безопасным местом всей Северной бухты. — Крутые обрывы создавали мертвое непростреливаемое вражеской артиллерией пространство. Но бойцы 79-й морской бригады, прибывшей на этом корабле, не медлили с разгрузкой. Можно было залюбоваться, как стремительно скатывались они по трапам и исчезали на берегу, словно врастали в белые скалы. — Специально выделенные люди сразу же уводили подразделения бригады на исходные рубежи.

Адмиралам и генералам некогда было любоваться разгрузкой: на том же катере они пересекли Северную бухту, вошли в Южную и высадились на бетонный пирс возле входа в казематы флотского командного пункта, где был штаб СОРа. Здесь в глухой тишине подземелья, где даже шепот казался слишком громким, Петров, Моргунов и подъехавший позднее командующий ВВС Остряков докладывали Октябрьскому о непрерывных атаках, бомбежках, массированных обстрелах, об упорном стремлении противника прорваться, проломиться, хоть просочиться через нашу оборону.

В этот самый час противник массой пехоты и танков навалился на совсем истаявшие полки кавдивизии, в каждом из которых не насчитывалось и сотни бойцов. «Держимся и будем держаться», — заверил штаб сектора командир 149-го кавполка подполковник Калужский. А через несколько минут он был опрокинут очередью из танка, прорвавшегося к КП дивизии. Сам комдив полковник Кудюров встал к противотанковой пушке, заменив убитого наводчика. И он таки достал ближайший танк. Но следующий достал его, прямым попаданием растерзав и орудие и комдива. Бойцам удалось отсечь пехоту от танков, и это предопределило провал немецкой атаки. А потом на почти опустевший участок обороны были переброшены разведбат 95-й дивизии и саперный батальон, и оборона не рухнула. Держал свои позиции снова оказавшийся в окружении, совсем обезлюдевший полк Дьякончука. С трудом, но все-таки отбивали атаки чапаевцы, моряки 8-й бригады…

Подробности этих боев еще не дошли до высших штабов, но уверенность, что оборона выстоит, не покидало никого, Теперь, когда так удачно, без потерь, доставлено пополнение, прорыв врага к бухтам казался и вовсе уж нереальным.

Совещание закончилось быстро, и генералы разъехались: Моргунов на свой КП береговой обороны над Артиллерийской бухтой, Остряков — на мыс Херсонес, где базировались основные силы авиации, а Петров помчался на Мекензиевы горы, куда выходила после выгрузки 79-я бригада.

Командир бригады полковник Потапов встретил командарма возле своего КП, расположившегося в небольшом домике дорожного мастера. Дом этот, приютившийся на крутом обратном скате высоты, густо поросшем дубняком и кустарником, находился в недосягаемой для артиллерии противника зоне и, наверное, потому стоял целехонький. Только окна, заделанные фанерой и досками, да глубокие выбоины на некогда белых стенах говорили о том, что и здесь место не вовсе безопасное. Но существовало ли хоть одно вполне безопасное место во всем Севастополе?

Потапов встретил командарма на тропе, поднимающейся по склону в кустарниковых зарослях. От крупной, прямой фигуры его, туго обтянутой флотской шинелью, от каждого слова и жеста веяло уверенностью. Словно был он давним хозяином этих мест, этого одинокого домика и собирался им оставаться всегда. Еще по Одессе знал Петров, что чего-чего, а уверенности Потапову не занимать. Порой она перерастала в самоуверенность, и тогда Потапов совершал нечто такое, что ошеломляло даже всего ожидающего противника. В Одессе, еще майором возглавляя отряд моряков-десантников, он в запале боя прорвался в неприятельский тыл, на свой страх и риск совершил там дерзкий рейд, чем вызвал в стане врага немалый переполох. И за что потом получил и поощрение за нанесенный противнику урон, и серьезный нагоняй за партизанщину.

У Потапова командарму понравилось все — и четкость докладов командиров подразделений, в горячке выгрузки умудрившихся не растерять ни людей, ни имущество, и спокойствие, с какой принималась необычность новой обстановки, и то, что командный пункт размещен близко к переднему краю. Вот где желал бы находиться и он, командующий армией, в эти дни, чтобы непосредственно руководить войсками на главном направлении вражеского удара.

— Отдыхать и устраиваться времени не будет, — сказал командарм комбригу. — К шести утра бригада должна быть сосредоточена у кордона Мекензи — станции Мекензиевы горы. На рекогносцировку местности светлого времени уже нет, поэтому роты будут выведены в исходные районы специально выделенными проводниками. К восьми ноль-ноль быть в готовности атаковать врага…

X

Еще никогда контратаки не предпринимались такими большими силами: бригада Потапова численностью четыре тысячи человек, слева от нее два полка 388-й дивизии, численность которых была не меньше, справа — закаленный в боях 287-й полк Чапаевской дивизии. Командарм надеялся, что удастся разгромить группировку противника, вклинившуюся в нашу оборону в районе Камышловского оврага, и вернуть свои позиции на главном оборонительном рубеже. И только незаживающей занозой свербила мысль о слабых полках 388-й дивизии Все последние дни там работали представители штаба и политотдельцы и, по докладам, работы был еще непочатый край. Но не было других, более боеспособных частей, чтобы заменить ими 388-ю, дать ей получиться…

Знал об этом и Манштейн. На рассвете он бросил свои, усиленные резервами, части как раз против 388-й дивизии, опередив ее контратаку. Утро вставало хмурое и дождливое, в сыром воздухе глохли выстрелы танковых пушек, частые разрывы снарядов, сплошной треск пулеметов и винтовок Удар был внезапный и сильный, и 388-я попятилась.

Беда часто начинается с желания людей сделать как лучше. Отдельному бойцу или командиру кажется, что он все предусматривает, поступая так-то и так-то. А в минуту смертельной для себя опасности он бывает совершенно уверен, что, сменив позицию, окажется в более выгодном положении и сможет лучше бить врага. Бывает, что и лично смелый, но не проверивший себя в критической ситуации, человек считает, что он вовсе не трусит, а лишь поступает благоразумно, даже применяет предписанную Уставом личную инициативу, военную хитрость. В минуту смертельной для себя опасности человек цепляется за расхожую формулу: «Устав не догма, а руководство к действию» и слова приказа «стоять насмерть!» начинает принимать лишь как символ , как аллегорию. Какой кровью омывалось, особенно в первый год войны, это, на первый взгляд, безобидное заблуждение психики!…

Понеся большие потери и сдав противнику важные высоты, 388-я отошла к станции Мекензиевы горы. Еще немного и противник мог вырваться к морю в районе Любимовки, отсечь оборонявшиеся под Бельбеком войска. Контрудар, на который возлагалось столько надежд, был сорван, не начавшись. 79-й бригаде пришлось менять направление контратаки и бить во фланг прорвавшейся группировки врага, чтобы не допустить прорыва фронта.

Под моросящим дождем со снегом цепи краснофлотцев пошли через мелколесье, залегли под сильным огнем, снова поднялись и пошли, редея, но не останавливаясь. Вот когда показало себя централизованное управление артиллерийским огнем. Батареи, разбросанные на многих километрах оборонительного района открыли массированный огонь по прорвавшемуся противнику. Загудели орудийные башни крейсеров и эсминцев, все еще стоявших в бухтах, — главным образом по засеченным позициям вражеской артиллерии, пытавшейся огнем остановить потаповцев, углубить брешь в частях и подразделениях отступившей 388-й дивизии. Тысячи снарядов рвали истерзанную землю. И тогда-то, в эту грохочущую какофонию, вплелись незнакомые звуки. Что-то со звоном, с придыхом, пролетело под низкими тучами, словно трамвай промчался по поднебесью, и взорвалось, перекрыв утробным гулом оглушающую канонаду. Опытные моряки-артиллеристы сразу определили — 14-дюймовый калибр. Такой артиллерии у немцев прежде не было. Значит, привезли мощные орудия специально для этого решающего штурма. Но удивишь ли моряков большим калибром?!

Цепи краснофлотцев устремились вперед с упорством, пугающим врага. И враг отступил. К вечеру позиции, оставленные 388-й дивизией, были отбиты. Но вражеский прорыв расширялся в других местах. Чтобы прикрыть весь участок прорыва, одной бригады было слишком мало.

В эти часы Петров не отходил от телефонов. Но добиться от коменданта 4-го сектора генерала Воробьева точных сведений о положении частей 388-й дивизии не мог. Отлучиться из штаба, чтобы самому разобраться в положении, было нельзя: противник рвался вперед не только на севере. Введя в бой подкрепления, переброшенные с Керченского полуострова, ему удалось основательно потеснить наши части во втором секторе обороны, И все же командарм не выдержал, поехал в 4-й сектор, взяв с собой комбрига Монахова. Ему было ясно, что нужно, совершенно необходимо сейчас же сменить командование 388-й дивизии. Да и о замене генерала Воробьева следовало подумать, слишком отстраненно он руководит боем, неинициативно. Всю дорогу Петров морщился, думая об этом. Понимал: горячка перемещений начинается при неустойчивости положения, при неуверенности. Но ничего другого придумать не мог.

Не знал он, генерал Петров, что и над ним самим уже висит тот же «Дамоклов меч».

«Лучший вид обороны — наступление». Школьная эта истина убедительна и бесспорна. И если написать на одном листе бумаги названия всех частей и соединений, сосредоточенных в Севастополе, то сразу же возникает вопрос: почему бы, умело используя столь многочисленные части и соединения, не применить этот «лучший вид обороны»? И кое-кому в больших штабах уже начало казаться, что если сменить командующего, то все изменится.

И уже через день после описываемых событий в тихий предрассветный час появился на КП армии генерал-лейтенант явно не окопного вида. Быстро осмотрел стены «штабного кубрика», остановил взгляд на вставшем из-за стола майоре Ковтуне.

— Кто вы?

— Дежурный по штабу Приморской армии майор Ковтун.

Прибывший шевельнул рукой, что должно было означать — козырнул, и представился:

— Назначен командармом. Фамилия — Черняк. Генерал-лейтенант. Герой Советского Союза.

Минуту они молча стояли напротив друг друга.

— Где Петров? — наконец спросил Черняк.

— Отдыхает. Разрешите разбудить?

— Не надо!

Он обошел вокруг стола, всмотрелся в карту, на которой Ковтун только что записывал количество оставшихся батальонов, орудий, танков.

— Что вы делаете? Академию кончали?

— Нет.

— Сразу видно. Кто же теперь так делает соотношение сил? Надо сопоставлять количество дивизий, а не батальонов. Вы работаете, как при Кутузове.

Ковтун молчал, не зная, что ответить. Он мог бы сказать, что и батальонами трудно назвать то, что осталось от полков, а иногда и от дивизий, но, похоже было, что генерал-лейтенанта такие подробности не интересовали.

— У вас столько дивизий, а вы не можете удержать рубеж обороны. Нет наступательного порыва. Но я вас расшевелю!…

Из-за двери, где находился узел связи, послышался телефонный звонок. Начинался новый день долгой и трудной обороны. Каким-то он будет этот день? Каким будет следующий? Если уж локальные контратаки удаются не всегда, то что будет с наступлением? Не будет ли оно началом конца обороны? В наступлении неизбежны огромные потери. Не ворвется ли враг в Севастополь раньше, чем наступающие снова отойдут на свои рубежи и займут оборону?

Ковтун думал об этом, пока собирал рассыпанные по карте карандаши. На душе его было тягостно, неспокойно. Жаль было смещенного генерала Петрова, ничем, по мнению Ковтуна, не заслужившего такого унижения. Но больше всего жаль было великое, кровью омытое братство войск и военачальников, на котором держалась вся оборона. Не высок пост у майора Ковтуна, с него, как с маленького бугорка среди гор, не увидеть дальнего горизонта. И все же он был уверен: ничего хорошего не может ждать оборону от такой внезапной перемены командования в такой момент. Подмывало сейчас же высказать свое мнение. Но он молчал. Приказы в армии не обсуждаются, их положено только выполнять.

XI

Через амбразуру просматривался чуть ли не весь Камышловский овраг, длинный, с крутыми склонами, пестрый от частых пятен кустарника, камней, свежих воронок. Слева была другая амбразура, за ней простирался такой же пестрый склон, полого спадавший вправо, к оврагу. С третьей стороны дзота светлел низкий квадрат двери, а за ней, в двух шагах, была стенка окопа, круто поворачивавшего в сторону, чтобы случайная бомба или мина, попавшая в окоп, не посекла расчет осколками. Четвертой стороной дзот упирался в бугор, и насыпанная сверху, на бревенчатый накат, земля была как бы продолжением склона, делая огневую точку невидимой даже с близкого расстояния.

Удачное расположение дзота Иван Манухин оценил сразу, как увидел его. Перед этим пришлось ему посмотреть другие доты и дзоты, и ни один, ему думалось, не сравним был с этим по маскировке. Иные бетонные колпаки торчали, как бородавки, на ровном месте. Иные и не поймешь что: амбразура есть, а двери нет, и как расчету забираться туда и выбираться оттуда — неведомо. Да, и такие повидал Манухин, и все Дивился: что за мудрая голова придумала их?!

Да и этот дзот насмешил вначале. Место выбрано что надо, а подходов никаких. То есть вылезай и топай по открытому склону, лови пули да осколки. Он так при всех и сказал командиру дзота старшему краснофлотцу Дронову, чем вызвал у моряков снисходительные реплики: «Ты что же, удирать нацелился?» — «Окоп нужен, траншея, — угрюмо сказал тогда Манухин. — Боеприпасы поднести, связь починить, до ветру, наконец, надо куда-то выходить». Последнее насмешило: «Пока боя нет, и выйти можно, а как бой — не до ветру будет». — «Так ведь бой-то не на час-другой, может и день, и два придется». Призадумались братья-моряки: резонно, вроде, да ведь окоп-то копать надо, а земля тут — не на огороде у тещи, камень сплошной. И тогда Манухин добил их последним аргументом: «А как немцы с тылу подберутся? Дзот хоть и создан для защиты опасного направления, но и сам нуждается в защите».

Выслушал командир всех, сказал, как отрезал: «Хватит болтать, копать надо!»

Копали две недели подряд. Две недели всем расчетом поминали Манухина разными словами. А когда все выкопали, сами сообразили, какое нужное дело сделали, загордились даже. Длинная траншея уходила в сторону и вверх, по ней можно было безбоязненно, кое-где, правда, сгибаясь, но все же вполне безопасно выбраться в тыл. Даже как-то спокойней стало каждому: словно и не на отшибе окопались, а рядышком с другими расчетами своей пулеметной роты.

Все в этой роте были моряки. То есть, они еще только учились стать моряками, но так никто из них и не успел поплавать на корабле: война распорядилась по-своему, стали недоучившиеся моряки стрелками да пулеметчиками и поселились в сухопутных «кубриках», именуемых дзотами?

Манухин попал в этот «флотский экипаж», как порой именовали моряки-бойцы свою роту, можно сказать, случайно. После боев на Ишуни, когда от их взвода почти никого не осталось, уходили они вразброд, ночами, уже не подразделениями уходили, а так, обескомандиренными группами, выдерживая только одно направление — на юг. Тащил Манухин свой ручной пулемет и две коробки с дисками и все вспоминал потерявшегося в медсанбатах друга своего Ивана Зародова, все думал, что с ним страшная эта дорога отступления была бы не такой уж и страшной. За Симферополем Манухин со своим «дегтярем» приглянулся какому-то расторопному флотскому старшине, и тот включил его в свою команду, прорывавшуюся горами к Севастополю. И не раз меткий огонь Манухина выручал моряков.

Простой боец не выбирает своей судьбы, его место там, где приказано. Не знал Манухин, кто и когда решил, что нужнее всего он будет в пулеметной роте. Ему даже сапоги выдали, поскольку в ботинках без обмоток (обмотки еще на Ишуни отдал Зародову вместо бинтов) выглядел он среди франтоватых моряков белой вороной. И шинель черную выдали, и даже тельняшку, чем он гордился больше, чем сапогами, все жалея, что синие полоски на его груди не видит Ваня Зародов. Вот бы порадовался!

Расчет дзота был небольшой, в основном еще не обстрелянный, но уже славный, как выражался краснофлотец Диченко. Кроме командира да Манухина, да этого самого Диченко были еще четверо — краснофлотцы Горелов, Данилов, Муравин и Иван Четвертов, которого все звали Иваном Четвертым. Итого семеро — «Семеро смелых». Был у них «станкач» на поворотном столе, «ручник» Манухина, с которым он так и не расставался, несколько ящиков патронов, больше сотни гранат да еще бутылки с «горючкой», аккуратно стоявшие сбоку, в специально вырытой неглубокой нише. Чувствовали они себя со всем этим арсеналом куда как уверенно, и боялись только одного, что стоявшие впереди части не пустят немцев в Камышловский овраг. И когда загремело впереди, они замаялись: бой идет жестокий, а «семь лбов», как говорил Диченко, отсиживаются в тылу.

Но уже к вечеру всем стало ясно: если за ночь немцев не отбросят, если так будет продолжаться, то назавтра они скатятся в овраг. Глубокий и длинный, он не мог не привлечь внимание противника. — Хорошее укрытие, но которому можно далеко просочиться.

С темнотой, как отрезало, — затих фронт. Снежило и вьюжило в овраге, и частое порхание немецких ракет было как отсветы близких пожарищ, бледных и безмолвных и потому казавшихся особенно тревожными. Все помалкивали в эту ночь, даже Диченко не мог придумать ни одной шуточки, чтобы расшевелить насторожившуюся братву.

— Что ж они отходят-то? — спросил кто-то из темноты.

Промолчали, не отозвались.

— Отступать-то некуда. От нас до бухты рукой подать.

Снова молчание.

— Об нас они зубы поломают, — подал голос Диченко. — Я, к примеру, отходить не собираюсь.

— Вот что, — сказал командир расчета старший краснофлотец Дронов. — Я предлагаю прямо вот сейчас дать друг другу клятву, не отходить ни под каким видом.

— Ага! — Это снова Диченко, но в голосе его теперь не было слышно никакой веселости. — Ни раненным не уходить отсюда, ни даже если немцы прорвутся и обойдут. Живым оставаться тут до конца, а мертвым… ну, мертвый само собой.

Черная тень его качнулась к пулемету, и слышно было, как он хлопнул ладонью по кожуху, сытно икнувшему, полно налитому водой.

— Клянусь!

— И я клянусь! — поспешил сказать свое Дронов, положив руку на пулемет.

И все другие таким же образом поклялись на пулемете. И краснофлотец Муравин, стоявший на вахте в окопе, наблюдавший за местностью, ненадолго покинул пост и тоже хлопнул ладонью по кожуху.

— А теперь всем свободным от вахты спать, — сказал командир. — Завтра будет тяжелый день.

Утро, как и вчерашнее, взорвалось гулким артналетом. Казалось, что на передовой уж и не уцелело ничего под таким огнем, но час шел за часом, а впереди за оврагом всё трещали пулеметы, всё долбили мерзлую землю мины и снаряды, и что там происходило, было не понять. Часто зуммерил телефон, и командир роты напряженным голосом спрашивал обстановку. Обстановки никакой не было, и Дронов каждый раз ждал, что ротный потребует кого-нибудь, хоть того же Манухина с «ручником» в команду, направляющуюся в помощь дерущимся впереди морякам. Но командир роты каждый раз говорил односложно: «Смотрите там!», и отключался.

Смотрели целый день, все смотрели, и в обе амбразуры, и из окопа, и ничего не высмотрели, только измаялись. Там, впереди, катался справа налево и обратно грохочущий вал, потрошил людей, а здесь были тишь да благодать. Даже обеденный термос приволокли с камбуза без опозданий. Только к вечеру наблюдавший из окопа краснофлотец Горелов заметил вдали двигавшиеся черные глыбы. Танки! Ясно, что немецкие, наших тут никто никогда и не видел. И грохочущий черный вал, судорожно дергающийся частыми огненными всплесками, подкатился ближе. И уже видны были то там, то тут мельтешащие фигурки, появляющиеся и исчезающие. К вечеру стало совершенно ясно, что не отбросили там врага, не остановили, что завтра это предстоит сделать им, хоть и смелым, но всего лишь семерым, затаившимся под тяжелым накатом дзота.

Немцев увидели еще засветло. Редкими группами они скатывались по склону оврага, и отличили их по частым, как всплески электросварки, автоматным очередям. — У наших автоматов почти не было. Куда они стреляли, трудно было разобраться. Всего скорей просто крестили воздух, подбадривая себя. Но тогда возникал безответный вопрос: где же наши? Весь передний край был по ту сторону оврага, батальоны и полки. Где они? Не полегли же все целиком, открыв дорогу к одной единственной пулеметной роте, преграждавшей дорогу к Северной бухте?

Дронов сразу доложил командиру роты, что видит противника, и услышал в ответ все то же, знакомое: «Смотрите там! Чтобы ни один не прошел!»

Ночь спали урывками. Половина расчета, обложившись гранатами, сидела в окопе. Ждали, что немцы полезут ночью. Ставили себя на их место и все думали, что сами бы уж не упустили возможности, пробрались бы до конца оврага. Но немцы сами боялись ночных контратак, всю ночь кидали ракеты и не двигались с места.

А утром, едва развиднелось, овраг накрыла наша артиллерия. Как там падали снаряды, издали было не разглядеть, да и затянуло даль дымом и пылью. Однако ветер быстро продул овраг, как трубу, и пулеметчики увидели немцев, бегущих даже и не цепью, а будто обычной толпой.

— Вот и наша пора! — оказал Манухин и, подхватив свой «дегтярь», побежал с ним в конец траншеи, где еще прежде была оборудована им огневая позиция. Краснофлотец Данилов затрусил следом с двумя коробками с дисками.

— Не торопись стрелять! — предупредил вдогон Дронов. — Пускай подойдут ближе.

Чем больше страха в душе человека, тем ближе кажется ему далекая опасность. Каждый знал об этом и каждый определял для себя предельную близость подступающей опасности. Но одно дело определять это в спокойной обстановке и совсем другое, когда враги вот они, бегут и бегут, подоткнув полы шинелей под пояс, поблескивая касками, стреляя без всякого расчета, словно под рукой у них воз патронов. И кажется уже, что ты видишь даже их рожи, красные, как окорока, нечеловечески перекошенные. И палец, давно уж лежащий на спусковом крючке, сам собой надавливает и надавливает, пока не срывается пулемет резким одиночным выстрелом. И сразу еще выстрел громыхнул из траншеи: у кого-то из краснофлотцев, замеревших с винтовками в своих ячейках, тоже, видно, дернулся палец, лежавший на спусковом крючке.

— Не стрелять! — донесся из дзота приглушенный голос командира.

— Так они ж, вот они! — отозвались из траншеи.

Откуда-то доносились разрывы, частая стрельба, а здесь, над черным бугром, вросшим в пологий склон, висела тяжелая, вдавливающая в землю, выворачивающая нервы тишина.

Манухин выцеливал плотно бегущую группку немцев и все ждал, когда застучит «станкач». И хоть и ждал, все-таки вздрогнул всем телом от неожиданно близкой пулеметной очереди.

Ему показалось, что он выпустил первую очередь напрасно, вдруг потеряв из вида немцев. Только что были они, бежали, трясясь над мушкой, и вдруг исчезли. Понял, что залегли, но, не поверив, приподнялся, чтобы разглядеть, куда же они делись. В тот же миг, как ему показалось, кто-то ударил его палкой по голове. Он схватился за голову и удивился тому, что шапки на голове почему-то не оказалось. И глаза вдруг залепило мокрядью. Протер глаза и увидел, что вся ладонь в крови.

— Довыглядывался! — зло выругал он себя, не чувствуя ни боли, никакого головокружения будто и не задело его шальной пулей. Выхватил из кармана свернутый бинт, присел на дно окопа, крикнул Данилову: — Заматывай скорей!

Бинт вырывался из рук, перекручивался, Данилов ловил его, как попало торопливо бинтовал голову, не бинтовал, а словно веревкой закручивал. Тут снова зубухал «станкач» Дронова, и Манухин, нахлобучив шапку на плохо перевязанную голову, прильнул к своему пулемету.

Немцы опять залегли, обрушили на дзот, на окоп шквал огня. Пули долбили бруствер, рикошетируя, тонко завывали в воздухе. С сухим треском стали рваться мины. Пылью и белесым вонючим дымом затянуло все вокруг. И кто-то уже закричал в траншее, задетый осколком. Нестерпимо хотелось подняться, — все думалось, что в этом дыму немцы бегут в атаку. Но спина костенела, не разгибалась. И все помыслы затмевала успокаивающая мысль, что пока рвутся мины, никто подойти не может.

Маета! Ох, какая маета лежать под огнем, вжимаясь в землю, каждую секунду ожидая, что вот сейчас рванет очередная мина уже не на бруствере, а чуток, на метр дальше.

И снова бежали немцы, падали рядами. Снова мины долбили черный бруствер. Снова была атака…

И вдруг наступила тишина. Грохотало в стороне, справа и слева. Далеко впереди было слышно стрельбу и даже, вроде бы, сзади в тылу. Казалось, немцы решили не связываться больше с упрямым дзотом, обойти его.

Оставив Данилова наблюдать, Манухин побежал по траншее и за первым же поворотом налетел с разбегу на лежавшего на дне человека. Перевернул, увидел совершенно белое безжизненное лицо Горелова. Опустил обмякшее тело, хотел снять шапку, но она не снималась, присохла.

В дзоте было дымно, едко пахло порохом. Из наливного отверстия кожуха станкового пулемета валил пар, как из самовара. В углу Дронов перевязывал раздетого по пояс Ваню Четвертова, и белая его кожа, и белые бинты резко выделялись в темноте дзота.

— Горелова убило, — сказал Манухин.

— Почему ушел от пулемета?! — неожиданно громко закричал Дронов.

— Там Данилов…

— Что?!

— Данилов там! — крикнул он, поняв, что командир просто оглох от стрельбы да от взрывов.

— Марш к пулемету!…

И вдруг снаружи грохнуло так, что задрожала земля, и пыль посыпалась из щелей наката.

— Во-оздух! — запоздало закричали в траншее.

Манухин высунулся в дверь, увидел падающий прямо на него самолет с растопыренными колесами. Новый близкий взрыв потряс землю. Самолеты заходили один за другим, каждый ронял две капли бомб и резко взмывал, исчезал за дымами. Сколько длилась эта адская карусель, трудно было определить, казалось — целую вечность. Обвалы земляного крошева рушились на спину, давили, не давая вздохнуть.

Вдруг почудился ему насмешливый голос верзилы-помощника Зародова: «Послушал бы главный калибр на корабле». Голос был такой ясный, что Манухин, не помня себя, задергал спиной.

— Ваня! Дышать уж нечем!

Земляное крошево ссыпалось со спины с убаюкивающим шорохом. — «Это не земля сыплется, а что-то другое шумит!» — забеспокоился Манухин. Рывком поднялся, с трудом вытащил засыпанные по колени ноги, опасливо глянул вверх. Самолетов не было. Только гудело в голове, как в пустом колоколе. Сквозь этот гул прорывался тихий стрекот, будто швейная машинка работала где-то поблизости. До него вдруг дошло, что это стреляет пулемет, он выглянул за бруствер, увидел бегущих немцев. Было до них метров триста, никак не больше. Пули взбивали пыль у них под ногами, но немцы все бежали, а Манухин все остолбенело смотрел на них, не понимая, что ему делать. И вдруг понял, внезапно понял, словно проснулся от чьего-то удара, кинулся по траншее к своему пулемету. С разбегу влетел в глубокую воронку и заоглядывался, не понимая, куда теперь бежать. На глаза попался черный круг, вбитый в осыпающуюся стенку. Манухин протянул руку и выковырнул из осыпи пулеметный диск. Первым желанием было хорошенько выматерить своего помощника Данилова за то, что теряет диски, и он приподнялся, стараясь разглядеть, где он, этот раззява. И понял вдруг, что нет ни Данилова, ни пулемета, ни самого окопа, что было все на этом самом месте, где теперь воронка.

Он побежал назад, чтобы доложить о случившемся командиру, нагнулся у низкого входа в дзот и вдруг уперся глазами в распростертое на земле голое по пояс тело. Белые бинты были порваны, темнели свежей кровью. Вот ведь как бывает: Манухин, лежавший в траншее у входа, живехонек, а Ваню Четвертова и под прочным накатом дзота нашел осколок…

— Патроны! — хрипло крикнул от пулемета командир. — Зови всех, набивайте ленты.

Видно, его услышали снаружи. Не успел Манухин позвать, как в дзоте оказались и Муравин и Диченко.

— Ленты! — хрипел Дронов. — То ли его ушибло взрывной волной, то ли сорвал голос в крике. — А ты чего тут?! — Он не обернулся, не оторвал глаз от прицела, но Манухин понял: вопрос к нему.

— Нету… там… Прямое попадание…

На мгновение замерли руки краснофлотцев, торопливо совавших патроны в жесткую матерчатую ленту, на миг замолчал пулемет. Но никто ничего не спросил, не сказал. Снова замелькали пальцы с патронами, снова застучал пулемет. Манухин подался к Дронову, чтобы подправить ленту, глянул в амбразуру и не увидел ничего, только серую муть ранних сумерек.

— Куда ж ты стреляешь?!

— Там они. Только были, — прохрипел Дронов.

— Патроны побереги.

Дронов оглянулся на него, не понять, то ли испуганно, то ли со злостью, с трудом разжал руки, побелевшие на рукоятках пулемета, отвалился к стенке. И вдруг вскочил.

— Расселись! А немцы, может, уж подползают!

Рывком оттолкнулся от стены, вынырнул в дверь, приподнялся над бруствером. Тьма, словно плотный туман, затягивала овраги, и в ста метрах ничего не было видно. А ближе — хаос черно-белых пятен, то ли камней навыворачивало взрывами, то ли это трупы на искромсанном взрывами снегу. Беззвучно вспорхнула белая ракета, залила овраг мертвенным светом, и все эти пятна зашевелились, задвигались. Ракета погасла, не долетев до земли. Тьма сразу приблизилась, и пятен будто поубавилось. Неподвижная мертвая равнина лежала под склоном, откуда-то доносился протяжный затихающий то ли стон, то ли плач.

Зазуммерил телефон. Дронов бросился в дзот, удивляясь и радуясь этому звуку, пришедшему словно бы из вчерашнего дня, казавшегося теперь таким далеким, мирным и счастливым.

— Ух ты, наконец-то связь наладили, — услышал знакомый голос связиста

— Дронов? — Это был командир роты, перехвативший трубку. — Как там?

— Троих убило…

— Немцы как?

— А чего немцы?

— Которые бежат, а которые лежат, — вставил Диченко.

— Противник как, спрашиваю?

— Не знаю, не видать никого, темно.

— Гляди не проворонь.

— Троих убило, — угнетенно повторил Дронов. — Что делать?…

— Что делать? Похоронить, как героев. Раненые есть? Как с патронами? Почему голос такой? Не ранен?

Ротный говорил торопливо, словно боялся, что связь снова прервется.

— Не знаю.

Он откашлялся.

— Патроны пока есть. А раненых нет у нас.

— И не будет, — подсказал Диченко.

— И не будет…

— Почему?

— Так мы решили.

Ротный непонимающе помолчал, но переспрашивать не стал.

— Ну, смотри там. И не удержался: — А наши все молодцы. Понял? Все держатся, как и вы. Не пропустили гада…

Горелова и Ваню Четвертова закопали в той самой воронке, где убило Данилова. Насыпали небольшой бугорок. Манухин положил сверху помятый пулеметной диск, — все, что осталось от помощника. Припорошили могилу снежком, чтобы не выпячивалась на местности, не послужила немцам ориентиром. И, выставив, как полагается, часового, засели набивать ленты. Знали: утром все начнется сначала и патронов понадобится много.

Утро вставало тихое. — Уж совсем посветлело, а ни стрельбы, ни атак, ничего. Словно немцы выдохлись и передумали наступать. В это так хотелось верить, что поневоле верилось. Вспоминались рассказы политрука роты о том, как лупят фашиста в хвост и в гриву, что на севере, что под Москвой, что на юге. Порой грызло сомнение: может, не так уж и лупят? Да столько злобы накопилось, столько готовности бить насмерть! Доведись самим наступать, били бы без оглядки.

Часов за десять было, когда заметили вдали шевеление. Пригляделись и поняли: пушку выкатывают противотанковую. И тут как раз загудела в стороне канонада, покатилась по фронту, усиливаясь, приближаясь. Пушка выстрелила раз и другой, но все мимо. Подождала немного, снова выстрелила. Снаряды легли еще дальше.

— По ком это они? — спросил Диченко.

— Да по нам же. Ждут, когда мы ответим, чтобы засечь, ударить по амбразуре, — здраво рассудил Дронов.

— Вот заразы!…

— Жалко ручного пулемета нет, — сказал Манухин. — Отползти бы в сторону да врезать…

Слова его заглушили близкие разрывы. Долго сотрясалась земля, казалось, целую вечность, а когда прекратился обстрел и рассеялся дым, увидели пулеметчики плотные цепи, двигавшиеся по оврагу. Откуда-то ударили наши минометы, но редко, не остановили немцев. И тогда Дронов нажал на гашетку пулемета. Лента в 250 патронов вылетела в две очереди. Манухин сразу же подсунул наконечник другой ленты, но стрелять было уже не по кому: немцы залегли. И тогда закашляла, заторопилась пушчонка. Снаряды долбили бугор совсем рядом, но, малокалиберные, не причиняли дзоту вреда. Дронов довернул ствол, подправил прицел и ударил по пушке. Смешно было смотреть, как кувыркаются сраженные пулями и разбегаются уцелевшие артиллеристы. Но в следующий миг стало не до смеха, потому что черные фигурки вражеской пехоты снова поднялись, словно мишени на стрельбище. Только мельтешило их слишком много, как не бывало ни в одном из упражнений по стрельбе.

Снова Дронов довернул прицел и длинной очередью причесал эту цепь, послушно залегшую, исчезнувшую из поля зрения. Но снова закашляла пушчонка и опять пришлось вести огонь по расчету.

— Рассредоточиться! — крикнул Дронов, сообразив вдруг, что всем вместе сидеть тут, в дзоте, не гоже: один снаряд — и нет никого.

Едва он это крикнул, как треснуло что-то в задней стенке дзота, и все исчезло. В первый момент, как очнулся, Манухину показалось, что он сам, шарахнувшись от этого треска, ударился рукой обо что-то. Тут же вскочил, увидел распростертого на полу Муравина, согнувшегося у стенки Дронова. Диченко был у пулемета, но не стрелял, высматривал что-то поверх ствола.

— Что?! — спросил Манухин, сам не зная о чем.

Диченко обернулся.

— Живой?! А я уж думал: один остался.

— И я… живой…

Дронов повел плечами, но не встал. Зажимая пробитую выше локтя руку, Манухин шагнул к нему, попробовал поднять.

— Ноги, — застонал Дронов. — С ногами что-то.

Застучал пулемет, заглушил его слова. Манухин нагнулся, увидел распоротые осколком штанины и что-то бело-красное в глубине.

— Перебило?! — выдохнул он, чувствуя, как холодеет лицо от вида этих рваных ран.

Дронов не расслышал вопроса, но понял его.

— Кости целы, — прокричал, подавшись к Манухину. — Я ощупал. Жилы порезало…

— Сейчас, потерпи, сейчас. — Он хотел перевязать ему ноги, но одной рукой это не получалось, бинт вываливался. Тогда он встал с колен, толкнул здоровым плечом Диченко: Перевяжи командира… Я тут управлюсь.

Немцы все лезли, и было их, вроде бы, даже больше, чем полчаса назад. Манухин приподнялся, прикинул расстояние, — метров двести до немцев, не больше, — подправил прицел, привычно нажал на гашетку, думая о том, что ему еще очень повезло: левую руку перебило, не правую.

Длинная очередь, прошедшая точно по цепи, заставила немцев залечь. Снова залаяла пушчонка, да все мимо. Видно, снаряд, залетевший в амбразуру, был случайным. Мал снаряд, но и он натворил бед. И хорошо еще, что не зацепил пулемет, а то бы совсем плохо…

Потом что-то там случилось у немцев: и в атаку больше не лезли, и пушка перестала стрелять. А справа и слева, и позади дзота все гремела канонада, то угасая, то вновь вспыхивая, и дальше, и ближе.

— Видно, обойти решили, — сказал Манухин, морщась от боли, поскольку торопливый Диченко, перевязывая ему руку, не очень-то аккуратно выворачивал ее. — Ты пойди, понаблюдай из траншеи. Тут не бойся, правая рука — во, — он сжал кулак, — пулемет удержит. Не бойсь, отобьюсь.

— Иди, понаблюдай, — сказал Дронов. Он полулежал на полу и все крутил ручку телефона, стараясь дозвониться до роты. Связи не было.

Диченко ушел и долго не возвращался. Манухину очень хотелось прилечь, — раненая рука болела все сильней, — но нельзя было отвалиться от пулемета.

Танк он заметил поздно, когда тот черным нарывом выпятился на кромке оврага и ясно обозначился на фоне серых низких туч. Сначала подумалось, что танк просто идет куда-то мимо по пологому склону оврага. Вот он скрылся за невидимой издали складкой местности, снова выполз и остановился, закрутил коротким стволом пушки, словно принюхиваясь. Стрелять по нему — бессмысленно, позвонить бы в роту, попросить артогня, — связи нет. Манухин невольно сжался, ожидая выстрела. Увидел вспышку, зажмурился на миг. Взрыв прогремел в стороне. Подумалось даже, что у танка какая-то другая цель. Но тут же сообразил Манухин: танкисты не видят амбразуры. Не зря, значит, ползали они вокруг, маскируя дзот, вот и пригодилось. Теперь бы выдержать, не стрелять, чтобы не показать танку цель. Да как же не стрелять, если немцы опять полезут?

Но немцы не лезли, ждали, когда танк разделается со строптивым дзотом. Снаряды рвались все ближе, — видно, кто-то там корректировал огонь, — и не было сомнения, что рано или поздно они лягут точно в цель. А это уж не мелкокалиберная пушчонка, танковый снаряд проломит и накат.

— Давай я его гранатой…

Диченко стоял в проеме двери, и связка гранат в его руке была похожа на огромный пятикратно выросший сжатый кулак. Дронов промолчал. И Манухин тоже промолчал, не зная, что сказать. Гранатами бы, конечно, хорошо, но ведь до танка еще доползти надо.

— Ну, я пошел. Обещался живым отсюда не уходить, да уж простите, ребята.

— Возьми бутылки, — глухо проговорил Дронов.

— Без бутылки — никуда! — весело отозвался Диченко уже из глубины траншеи.

Манухин выбежал следом, увидел, как Диченко кубарем скатился по склону и исчез в какой-то ямине.

Танкисты все постреливали, неторопливо, равномерно, вполне уверенные в своей безнаказанности. Временами снаряды рвались совсем близко, сверху на пулемет сыпалась пыль, и Манухин все прикрывал его здоровой рукой. Диченко нигде не было видно, будто он совсем исчез в этой пестрятине из белых проплешин снега, камней, воронок.

Немцев Манухин увидел совсем близко. Они перебегали чуть в стороне, так что ствол пришлось довернуть до самого края амбразуры. Перебежки прекратились, но танк стал бить точнее, порой взрывы забрасывали амбразуру землей, накат трещал, крупный осколок гвоздем вонзился в бревно над головой Манухина.

И вдруг громыхнуло там, где стоял танк, взметнулось пламя, и черный дым пополз вверх по склону оврага. Послышалась трескотня пулемета, и все стихло.

Манухин переглянулся с Дроновым, но ничего они друг другу не сказали. Что говорить, когда не знаешь, что делать, — радоваться ли тому, что танк уничтожен или горевать о гибели весельчака Диченко. Не было сомнения, что он погиб: кто ж его выпустит, близко подобравшегося к танку, когда кругом немцы.

— Ты вот что, подсади-ка меня к пулемету, — сказал Дронов.

Манухин оглянулся, посмотрел на него, обессилено сидевшего у стенки на полу с раскинутыми прямыми, как бревна, ногами и ничего не ответил.

— Слышь? Усижу как-нибудь, руки-то целы.

— Набивай лучше ленты, если без дела не можешь.

— Подсади, мало ли что…

— Что? О чем ты?

— Ноги у тебя. Глядишь понадобятся.

— Не понадобятся. Никуда я отсюда не уйду.

— Вдруг выйти придется, из траншеи оглядеться.

Он покосился на черный провал ниши в стене, и Манухин понял, о чем говорит командир, — о гранатах. Больше сотни гранат в ящиках в той нише, зачем-то их выдали. Внизу под бугром находилось мертвое пространство, проберись немцы, и только на гранаты останется вся надежда. Тогда кому-то надо обязательно выходить в траншею. Была у них выкопана специальная ячейка, откуда это мертвое пространство все хорошо просматривается и простреливается, и где Манухин еще несколько дней назад разровнял столик для своего «дегтяря».

От воспоминания о тех днях, когда все они — «семеро смелых» — были живы-здоровы и когда имелся дегтяревский пулемет, с которым он прошел через весь Крым, у Манухина защемило в груди. Даже рука перестала болеть, до того стало обидно, что так получилось. Но тут же обида повернулась на злость к этим немцам, от которых все беды-несчастья, и он, вдруг убоявшись, что не выдержит и пустит слезу, заскрипел зубами.

— Ничего, мы им память оставили. Роту положили, а? Как думаешь?

— Подсади, — словно глухой повторил Дронов.

— Да как я тебя подсажу. Привяжу что ли к пулемету?

— А хоть и привяжи. Руки-то целы.

— А если сознание потеряешь у пулемета? Крови-то сколько вытекло…

— А ты меня тогда по башке чем-нибудь, очухаюсь. Манухин взгромоздил ящик на ящик, снял ремень с убитого Муравина, снял свой ремень, перехлестнул их, подсунул ремень под перекладину наката, кое-как усадил Дронова на эти ящики и сунул одну его руку в получившуюся ременную петлю.

— Ну вот, а говорил — не усижу.

Он продел руку до подмышки и побледнел, застонал сквозь зубы, видно нечаянно шелохнул перебитыми ногами. И выругался тоже сквозь зубы, не открывая рта.

— Чего стоишь?!. Иди глянь…

Как знал командир, даром что моряк, а не пехотинец. Только выглянув из траншеи, Манухин сразу увидел немцев. Как-то они все же просочились в мертвое пространство и, видно, готовились рывком взбежать на оставшийся склончик, метров пятьдесят им оставалось, всего-то. Манухин побежал обратно в дзот, ударяясь раненой рукой о стенки и едва не теряя сознание от боли, выволок ящик гранат в траншею.

— Гляди там, — крикнул Дронову, — не подпускай никого, а я этих уделаю.

Он еще выглянул. Немцы пока что не стреляли, ползли на карачках меж камней, думая, должно быть, подобраться незаметно. Манухин вынул из ящика десяток гранат, разогнул у каждой концы предохранительной чеки, поставил их рядышком перед собой, взял одну здоровой рукой, прикинул на вес. Граната показалась непомерно тяжелой, то ли почудилось так, то ли он совсем обессилел. Подождал немного, давая немцам еще подползти, и начал быстро выкидывать одну гранату за другой, вырывая кольца зубами. Склон тут был крут, и гранаты, пока горел запал, катились вниз, будто камни.

В дзоте забился пулемет. Манухин привстал, увидел вдали редкую цепь. А тут, вблизи, уже никто не шевелился. Пуля цвиркнула возле самого уха, другая ударила рядом в бруствер, больно хлестнув песком по лицу. Он подумал о том, что кто-то высмотрел его позицию и теперь выцеливает, ждет, когда он высунется.

Манухин даже засмеялся, подумав об этом. Высунуться-то ведь можно и в другом месте, а для того, чтобы бросать отсюда гранаты, высовываться не обязательно.

И тут что-то упало на бруствер, отскочило, больно ударило по раненой руке. Рядом, на дне окопа, лежала немецкая граната на длинной деревянной ручке. Он резко качнулся к ней, едва не упав от рывка, схватил, выбросил. Граната взорвалась почти на бруствере, осыпав Манухина снежно-земляным крошевом.

— А-а, зараза! — зло закричал он и снова стал кидать гранаты, стараясь попадать и левее, и правее, рассчитывая, что какая-нибудь достанет того, затаившегося вблизи, немца. Выкинул несколько штук, а когда наклонился за очередной, увидел в метре от себя другую немецкую гранату на деревянной ручке. Кинулся к ней, схватил и уж размахнулся, как толкнуло его лицом в мерзлую стенку окопа.

Очнулся Манухин от холода. Ноги сводило, все тело наполняло что-то болезненно-вибрирующее. Было сумрачно и тихо. Редкий снежок падал на искромсанный осколками рукав шинели, что был перед самыми его глазами, падал и не таял, отчего рукав казался серебристым, будто черный ворс седел на глазах. Из рукава высовывались пальцы, грязные, скрюченные. Он вспомнил гранату на длинной ручке, которую хотел выбросить, попробовал пошевелить пальцами. Пальцы остались неподвижны, как чужие. Но то, что они были на месте, обрадовало. «Главное, руку не оторвало, а остальное ничего, заживет», — спокойно подумал он. Подтянул ноги и, упираясь лбом в мерзлую стенку окопа, встал на колени. Руки висели, как плети, не слушались. Огляделся. Гранат в ящике оставалось еще много, но они уж не были оружием, потому что к оружию нужны еще руки. «Вот было бы такое оружие, чтобы одними зубами…» Подумал, что предохранительную чеку из гранаты он; пожалуй, как-нибудь вытащит. Нет, не возьмут его немцы, пускай сунутся. Ляжет на ящик с гранатами, а как подойдут…

Он напряг слух, но опять ничего не услышал. Тихо было на всем фронте. То ли он оглох, то ли вечер уже и немцы прекратили атаки. Обычно они делали это с наступлением темноты, а сегодня что-то рано утихомирились. Но столько было необычного в этот день!…

Манухин встал на ноги и обрадовался: ноги целы. Суеверно подумал, что уж если теперь обошлось, то его и вовсе никогда не убьет. Везучий, значит, счастливый. Стараясь идти боком, чтобы не бить болтающимися руками о стенки окопа, он пошел к дзоту, нагнувшись, поднырнул в низкий проем входа и увидел Дронова на том же месте, обессилено повисшего на ремне, положившего голову на рукоятки пулемета.

— Живой? — спросил Манухин и не узнал своего голоса, мучительно-хриплого, стонущего.

Дронов поднял голову. Голова качалась на тонкой шее, высунувшейся из воротника шинели и, казалось, готова была упасть не в ту, так в другую сторону.

— А я думал совсем один остался, — обрадовался Дронов. — Хотел к тебе ползти, да как потом обратно-то к пулемету?… А ты чего?

— Граната взорвалась… немецкая… не успел выбросить, — прерывисто, будто после большой пробежки, выговорил Манухин.

— Совсем обезручел?!

— Ноги целы.

— Раз ноги целы, шагай к нашим. Мне уж не уйти, а ты давай.

— Как это — давай?!

— Все равно ведь ни стрелять, ни гранату бросить. Зачем зазря пропадать?

— Уйдем вместе.

Дронов засмеялся, смех его походил на плач.

— Ходок из меня теперь…

— Уйдем вместе. У меня нош, у тебя руки, как-нибудь.

— Не смеши. Тут хоть перекрытие над головой и пулемет рядом. А там изымают нас в чистом поле, как курей.

— Не пойду…

— Я ведь и приказать могу.

— Бывают случаи, когда можно и не выполнять приказы.

— Не бывает таких случаев. Никогда!

— Ты вот что, держись за шею, сниму тебя с этого пьедестала. Отдохни хоть. Утром немцы опять полезут.

— То-то и оно, — все тем же упрямо-настойчивым голосом проговорил Дронов. — А патронов у нас на одну атаку. Так что ты давай-ка, друг дорогой, дуй за патронами.

— Да не могу я, не мету!

— Можешь. Ты пока еще боец Красной Армии, почти краснофлотец. Значит, можешь.

— Ночью наши сами патроны принесут.

— Где они, наши?… Может, думают, что все мы тут погибли. Иди, на тебя одна надежда.

— Ладно, — помедлив, сказал Манухин. — Но ты уж дождись. Умру, а дойду, в это ты верь.

— Не умирай, а то не дойдешь.

— Ладно…

Они прижались друг к другу колючими щеками, отстранились, не в силах больше сказать ни одного слова. Нагнувшись, Манухин привычно шагнул в дверь и исчез.

Дронов долго глядел на серый квадрат входа. Он знал: никто ему патронов не принесет. Не верил, что Манухину удастся выбраться, что придут свои, вынесут его, обезноженного, а кто-то другой займет оборону в дзоте и с рассветом будет отражать вражеские атаки. Чего было обманывать себя?! В лучшем случае, Манухин свалится в воронку и его полуживого, полузамерзшего подберут санитары. Но на душе у Дронова было спокойно. Он уже примирился с неизбежностью смерти и готов был встретить ее, как подобает человеку. Вот только не пришла бы она раньше, чем кончатся патроны. Но даже если на рассвете дурак-снаряд влетит в амбразуру раньше времени, все равно погибнет он, старший краснофлотец Дронов, не зазря. Сколько вражеских жизней он уже взял в обмен на свою жизнь!

Вспомнился ему весельчак Диченко, пропевший как-то, когда они всем расчетом рыли окопы: «Мы сами копали могилу себе…» Он, Дронов, тогда разозлился: «Не болтай, чего не след! Немцам мы копаем могилу, фашистам, понятно?!»

Тусклый свет вливался в амбразуру, но глаза, привыкшие к сумраку, все различали хорошо. Рука занемела под ремнем, Дронов повернулся, чтобы переменить положение, и чуть не заорал от боли во всем теле. Ужаснулся от мысли, какой же тяжкой будет для него эта длинная ночь! Как бы к утру все тело не окостенело от неподвижности и неудобного положения. Тогда и на гашетку не нажать. А то и еще хуже: не заснуть бы ночью, не свалиться бы на пол. Представилось, как утром немцы входят в дзот, и застонал от злости. Чего ж не войти, когда не стреляют? И обидно стало, до слез обидно, что никто так и не узнает, как он умрет.

И тут ему пришло в голову, что можно написать записку. Это ему показалось таким важным, словно нашелся способ обмануть смерть. Он начал рыться в карманах в поисках хоть какой бумажки. Нашел листовку, в которой рассказывалось о том, как севастопольские рабочие и работницы в самых невероятных условиях делают мины, гранаты и многое еще, нужное фронту. Другая сторона листовки была чистой. Он разгладил бумагу на волнистой поверхности коробки с лентами и снова начат рыться в карманах, надеясь найти карандаш. Карандаша не было, и это вконец расстроило.

Взгляд его упал на расщепленное бревно перекрытия. Надломленное взрывом, оно топорщилось острыми щепками. Дотянулся, отломил одну, дернул бинт на ноге, чтобы потекла кровь, и, макая в нее щепку, принялся писать:

«Родина моя!…»

Вечностью повеяло от этих слов. Кончится война, все кончится, а Родина будет.

«Земля русская!…»

Слова сливались, уже почти ничего не было видно, и он торопился.

«Дорогой товарищ Сталин!…»

XII

Связной подтолкнул Кольцова к низкой двери блиндажа, и сам вошел следом.

— Принимайте пополнение!

— Тише ты, — сонным голосом отозвался пожилой краснофлотец, читавший растрепанную книжку у коптилки, видно, дневаливший тут.

Блиндаж был просторный, в тусклом свете коптилки, мерцавшей на столе, вырисовывались невысокие нары, на которых спали люди. Или блиндаж только казался таким большим, поскольку свет был слаб, и дальние углы терялись во тьме.

— Назначен к вам в разведку, — сказал Кольцов. Где командир?

— Командир спит. Давай устраивайся, раз назначен.

Дневальный показал на нары, и Кольцов удивился такой беспечности: ни проверки документов, ничего. Уже забираясь в промежуток между спящими, догадался: видно, звонили из штаба, предупредили о его приходе, а дневальный и связной, приведший его, давно знаком. И проверка документов будет, как проснется командир. Не только проверка документов, а и вообще его, Кольцова, пригодности к разведке, о чем предупреждали в штабе.

Связной пошептался минуту с дневальным и ушел. Тихо стало в блиндаже, так тихо, что и не верилось в присутствие тут многих людей: никто не сопел, не храпел, не бормотал во сне. Одно слово — разведчики.

Когда десять дней назад Кольцов попал в медсанбат, не думал, что так скоро выберется оттуда. Но переломов и никаких серьезных травм у него не оказалось, головокружения и гул в голове быстро прошли, и уже через неделю он почувствовал себя в медсанбате очень даже неуютно. Кругом люди с такими ранениями, что и представить страшно, а он, как сачок между ними. На него даже медсестры приходили глядеть, на счастливчика, которого и штыками кололи, и пулями били, и осколками полосовали, а все не всерьез. Будто он заговоренный какой.

— Долго жить будешь, старшина, обходит тебя косая, — сказал ему как-то краснофлотец, которому взрывом ушибло грудь, и он лежал пластом не в силах даже приподняться для малой надобности!

И тогда измаявшийся от стыда Кольцов вдрызг разругался с врачами: выписывайте, а то сам уйду. Убеждали, говорили, что раны у него непонятные, незнамо как скажутся в дальнейшем. А он свое: руки-ноги целы, остальное заживет. А насчет дальнейшего: если немцев не отбить, так никакого дальнейшего не будет…

Выписали. Пришел он обратно в бригаду, а никого из своих нет, все полегли в тех окопах боевого охранения, немногое же уцелевшие — в госпиталях. И опять вышло, что старшина I статьи Кольцов — один такой везучий.

Выложил он комиссару все начистоту: и как немецкую атаку проворонили, и про танкетку, и про геройского младшего лейтенанта Северухина, и про Файку, стрелявшую из пулемета, пока он со своими пустяковыми ранами придуривался. И еще сказал, что в помкомвзводы он больше не пригоден, а потому желает рядовым бойцом умереть в первой же контратаке, искупить вину.

— Большая твоя вина, — сказал тогда комиссар, — и геройство твое большое. Надо бы наказать. И награду надо бы выдать. Но награды мы тебе никакой не дадим, и это и будет твоим наказанием.

И начал думать комиссар, куда бы его определить, недолечившегося. Бои шли тяжелые, людей везде нахватало. Но что-то такое наговорили ему врачи, и он, жалея сейчас же посылать Кольцова в бой, подумал вслух:

— Куда бы тебя определить?

— В разведку, — выпалил он давнюю свою мечту.

— В разведке тяжелее всего.

— Готов на любые трудности.

— Ты-то готов, да они готовы ли?

— А пускай поглядят. Как узнать, не глядя-то?

— Ну, пускай поглядят, — засмеялся комиссар. — Похлопочу за тебя.

Так Кольцов оказался в этом блиндаже. Лежал, положив под голову вещмешок, и все боялся заснуть: вдруг захрапит во сне? Как заснул, не заметил. А проснулся от смеха:

— Глянь, ребята, подкидыш у нас!

— Новенький, ночью пришел.

— Больно спать горазд.

— Ничего, сгодится. Дневальным будет…

Кольцов вскочил полный гнева и готовности ответить соответственно.

— Чего гогочешь?! — одернул все улыбающегося парня, по всем признакам простого краснофлотца. — Перед тобой старшина первой статьи.

Как обрезало смех. Кто-то вздохнул, кто-то удивленно присвистнул. Разведчики потянулись к выходу. Один, проходя мимо, сказал, не глядя на него:

— Боюсь, ты у нас не приживешься.

— Братцы! — взмолился он, вмиг сообразив, что пересолил со своей дурацкой амбицией. — Я ж ничего в ваших делах не понимаю. Я же готов учиться.

Откуда-то из темной глубины блиндажа вынырнул невысокий краснофлотец, щуплый, почти подросток, тронул Кольцова за рукав, сказал тонким ломающимся голосом:

— Пойдем.

И он пошел за ним. Было уже совсем светло, под ногами хлюпало: вчерашний мороз сменился оттепелью, мельчайшим, как туман, дождем, и кругом было мокро.

— Ориентир видишь? — спросил парнишка, указав на одинокий дубок, топорщивший голые ветки на голом склоне. — Какое до него расстояние?

— Метров триста.

— А точнее?

— Триста четыре метра, пятнадцать с половиной сантиметров, — снова разозлился Кольцов. Что они его совсем за салажонка принимают?

— Верно, — без улыбки сказал парнишка, — Через двадцать минут принести с дерева ветку. Я вот тут буду сидеть, но чтобы я тебя не видела.

Он побежал, потом плюхнулся на живот, поскольку надо было переползти через бугорок, и остановился, внезапно вспомнив последнее слово — «видела». Девка?! Специально поиздеваться решили? Хотел уж встать и сказать этой переодетой красавице все, что навертывалось на язык, да вдруг услышал разговор:

— Что тут происходит?

— Да Клавка с новенького петушиную спесь сбивает.

Только тут до него, как до жирафы дошло, что его просто проверяют, и он, сразу забыв все свои обиды, даже обрадовавшись, — проверяют, значит, принимают», — быстро пополз через мелкие стылые лужи, стараясь ползти по всем правилам, не поднимаясь на коленках, не вихляя задом.

— Далеко собрался? — послышался над ним тихий, любопытствующий, никак не соответствующий обстановке голос. Повернул голову, увидел коренастого дядю в ватнике, — то ли командира, то ли рядового краснофлотца, а может вообще пехотного. Но черные флотские клеши, заправленные в сапога, выдавали своего.

— Выполняю приказ, — неопределенно ответил Кольцов.

— Какой, если не секрет?

— Приказ — всегда секрет.

— Я говорила — с гонором, — сказала та самая Клавка, которую он принял за парня. Как она подошла с другой стороны, Кольцов даже и не слышал.

— Гонор делу не помеха.

— Если в меру.

— Если в меру, конечно, — согласился дядя. — Ну, ладно, вставай.

Кольцов покосился на Клавку. Та засмеялась.

— Вставай, вставай, это наш командир, капитан Еремин. Он вскочил, но виду не подал, что наслышан о Еремине и страшно рад этой встрече. Отер грязную руку о шинель, не спеша, как положено, доложился, с любопытством разглядывая знаменитого разведчика. Ничего в нем не было выдающегося, ни обличьем не вышел, ни ростом. Спокойный взгляд, даже какой-то грустно добрый, шапка со звездой, телогрейка, будто жеваная, не то, что у франтоватой Клавки.

— Идите, приведите себя в порядок.

— Есть привести себя в порядок!

Он козырнул, повернулся и пошел, стараясь ничем не выдать свое ликование, поскольку понимал: теперь не прогонят. Хоть дневальным, а оставят. А там будет видно. Услышал сзади разговор:

— Он еще после госпиталя не оклемался, а ты, не спрося?…

— Я ж не знала…

Долго ли привести себя в порядок простому бойцу: отряхнулся и готов. И едва Кольцов отряхнулся, как услышал обычную утреннюю побудку — грохот разрывов, трескотню пулеметов и винтовок.

Видно, сегодняшний день был неудачным. Не прошло и четверти часа, как подняли разведчиков по тревоге.

Молча бежали гуськом друг за другом по открытому полю, потом по траншее, снова по полю. И Кольцов бежал, стараясь не отставать, слушая с беспокойством, как тарахтят не столь уж далекие выстрелы и пулеметные очереди.

Изготовились к бою в траншее возле КП батальона, прикрыв его на случай прорыва противника. Здесь капитан Еремин отыскал Кольцова, посидел рядом, покурил, порасспрашивал о том, о сем и ушел, вроде бы, довольный.

Огневой вал, катавшийся по передовой, то приближался, то отдалялся. Временами все заглушала артиллерийская канонада, а потом снова тарахтело за холмами. К вечеру стало совсем уж ясно, что прорваться немцам не удается и бои, хоть и столь же ожесточенные, как накануне, идут с переменным успехом.

Чуть стемнело, разведчики вернулись в блиндаж. Осмотрели оружие и стали укладываться спать. И Кольцов устроился с краю широких нар.

Показалось, что только закрыл глаза, как его дернули за ногу.

— Подъем!

Засобирался, заторопился выскочить из блиндажа не позднее других. Было все так же темно. Далеко мельтешили ракеты, но свет их доходил как-то странно: вроде бы подсвечивал, а ничего не было видно.

В глазах все качалось, — от бессонницы что ли? Но капитан Еремин стоял перед ними твердо, и в голосе его не чувствовалось никакой усталости.

— Немцы днем наступают, а ночью что делают? Правильно, спят ночью немцы, отдыхают, видите ли. Так вот нам приказано не дать им сегодня спать. Чтоб завтра не больно наступали. Спектакль надо устроить такой, чтобы врагу, по меньшей мере, на сутки переживаний хватило. Задача ясна?… Ну, и само собой — достать языка.

Тут же командир распределил роли. Кольцову досталась, как он рассудил, роль статиста прикрывать основную группу, пока она будет разделываться с немцами в их окопах.

— С винтарем разве прикроешь? — сказал Кольцов, все еще надеясь, что его возьмут в основную группу. — Пулемет нужен.

— Держи. — Еремин кинул ему свой автомат, вынул из-за пазухи, подал теплый диск, тяжелый, полный на вес. Отыскал глазами невысокую фигуру Клавки, кивнул небрежно: Будешь с ним.

Девушка дернулась, видно, намереваясь возразить, но промолчала. И Кольцов, собиравшийся высказаться насчет того, что уже заглядывал в глаза смерти и что ему такое распределение ролей отнюдь не по душе, сумел удержать язык за зубами. А через минуту и сам рассудил: в разведке он еще никто и должен смотреть в рот даже этой соплюшке Клавке.

Неслышно они бежали друг за другом по ночной нейтралке, замирали при всплесках ракет, оглядываясь, ориентируясь на знакомой местности. И все думалось Кольцову, что вылазка эта чересчур скоропалительна: поднялись, побежали, не рассчитав все заранее. Не знал он, что весь вчерашний день разведчики не только прикрывали КП батальона, но также вели наблюдение за противником, что этой ночью, пока он спал на нарах в теплом блиндаже, капитан Еремин выкладывал комбату план подготовленной операции.

— Батальон не только понес тяжелые потери, но эти непрерывные бои вконец вымотали тех, кто остался в строю, — говорил Еремин. — Надо дать людям отдохнуть. Поэтому я прошу разрешить сегодня ночью послать в тыл врага группу разведчиков. Пошумим, попугаем. А бойцы тем временем отдохнут…

— И язык нужен, — оживился комбат.

— Едва ли немцы будут рыть свои блиндажи, всего скорей они займут наши. А наши мы знаем. Я думаю, лучше всего накрыть блиндажи роты связи и перевязочного пункта. Тот скат нами не простреливается, и немцы должны чувствовать себя там в большей безопасности. Да и подходы там хорошие…

Передний край немцев прошли незамеченными. Это никого не удивило: противник в наступлении, сплошной линии траншей и минных полей нет. Ракеты взлетали теперь позади, но отдаленного света их хватало и здесь, чтобы оглядеться. На развилке дорог решили устроить засаду, взять языка, а уж потом пройтись по вражеским блиндажам, бить там без оглядки.

Кольцов, как ему и предписывалось, отбежал метров на тридцать левее, высмотрел бугорок, откуда видны подходы, и залег, приготовив автомат. Рядом плюхнулся еще кто-то, но он даже не оглянулся, только выругался про себя: эта девчонка, как видно, от него не отстанет. Ракеты беззвучно вспархивали за высотой, отчего тучи, снежные залысины на склоне, черные камни начинали подрагивать и шевелиться, словно им было холодно на этом сыром ветру. Время от времени за высотой потрескивали выстрелы, пулеметные очереди, и снова наваливалась тишина.

Лежавшую рядом разведчицу совсем не было слышно, и Кольцов, не выдержав, шепнул игриво:

— Смотри, не усни…

Тяжелое молчание было ответом. Ругнув себя за несдержанность, — ведь эта Клавка потом обо всем расскажет командиру — он мысленно поклялся за эту ночь не проронить больше ни слова.

Шло время, а на дороге никто не появлялся. Наконец, совсем уж отчаявшись дождаться тут языка и собравшись дать знак двигаться к блиндажам, Еремин услышал вдали стук повозки. За повозкой шел солдат, один единственный, что как нельзя более устраивало разведчиков. Двое замерли на краю дороги — камни и камни, — изготовились взять языка тихо, без выстрела. Но тут справа из оврага послышались голоса. Шли еще два солдата, переговаривались между собой. Брать и ездового, и этих двоих было рискованно. Одновременно не получится, а порознь — значит, всполошить кого-то из них. О повозке пришлось забыть — пусть себе едет. К тропинке, выводящей из оврага, метнулись трое. Тишина была мертвая, только удаляющийся постук повозки да сонные реплики этих двоих. Короткая возня, сдавленный хрии на тропе были еле слышны. И снова тишина.

— Перестарались, — процедил сквозь зубы разведчик, опустившийся на снег рядом с командиром. — Хлипенькие какие-то.

Еремин ничего не сказал, — для разговоров будет день, будет разбор операции. Приказав оттащить мертвых в кусты, он дал знак двигаться к блиндажам.

Опять шли гуськом, след в след. Не доходя до линии блиндажей, рассредоточились. Кольцов снова отбежал влево, прыгнул в воронку, чтобы если уж отбиваться, так из укрытия. И Клавка прыгнула рядом, и вдруг вскрикнула, шатнулась к нему.

— Тут… мертвые…

Он наклонился, разглядел полуголые тела, потеки замерзшей крови, изуродованные лица. Озноб прошел по спине, но он постарался никак не выказать своего страха.

— Доложи командиру…

Еремин приполз быстро, слишком спокойно, как показалось Кольцову, осмотрел мертвых. Затем высунулся из воронки, оглядел местность.

— Правильно вышли, — сказал еле слышно. — Вон бугор. Там и был перевязочный пункт. Раненых взяли, допрашивали… Видишь, как они допрашивают? — прошипел сквозь зубы. — А ну зови всех, пускай поглядят.

До этой минуты замечавший все — и отдаленный свет ракет, и спокойствие ночи, Кольцов вдруг словно ослеп и оглох. Темная туча злобы, ярости, ненависти придавила, оглушила похлеще контузии. Забылись боли, все шевелившиеся в нем, не отпускавшие после госпиталя, и уж ничего больше не хотелось, только поскорее дорваться до тех блиндажей и бить там, душить, резать, не глядя, не разбираясь.

Молча подходили разведчики к воронке, сгибались, чтобы рассмотреть замученных красноармейцев или краснофлотцев, будто кланялись им, и отходили, исчезали в темноте.

Кольцов перебрался подальше. Невелик бугорок, за которым укрылся, не так за ним безопасно, как в той воронке, ну да не оставаться же там. Все еще было впереди у старшины I статьи Кольцова. Он еще не представлял себе, что мера злости, которая душила его теперь, была лишь преддверием другой, более оглушающей. Тогда он научится даже и есть и спать среди мертвых. Но та страшная страда была еще впереди. Пока же он, лежа за бугорком, все не мог унять в себе вдруг охвативший его озноб, поглядывал в ту сторону, где была воронка, и ему все казалось, что там, в темноте, что-то шевелится. И Клавка, как тень следовавшая за ним, тоже дрожала, лежа рядом, жалась к нему, и он не отстранял, не говорил мстительно-игривых слов, какие мог бы сказать еще час назад. Теперь не было возле него зазнайки Клавки, а был просто живой человек, свой товарищ, которого хотелось защитить, оградить от страшной доли тех, оставшихся в воронке.

А разведчики меж тем обложили блиндажи. Приблизиться к ним не могли, поскольку по тропе, пролегавшей вдоль склона, ходил часовой. Его надо было убрать без стука, без крика. Подобраться по открытой местности никак было нельзя, оставалось одно — заставить часового самого подойти ближе. И тогда Еремин встал во весь рост, неторопливо пошел по тропе.

— Хальт! — крикнул часовой.

Еремин остановился.

— Пароле?!

Молчание; Лежавшие за кустами разведчики подняли оружие.

— Пароле?! — снова крикнул часовой и, выставив перед собой винтовку, пошел навстречу.

Он не успел обернуться на шум за спиной, когда на него бросились сразу двое, но, уже падая, успел выстрелить. Теперь все решала быстрота. Разведчики бросились к блиндажам, загремели взрывы гранат, глухие, когда фанаты влетали в раскрытые двери, раскатистые сверху, добивающие выскакивающих на мороз немцев.

Что там еще творилось в блиндажах, Кольцов мог только предполагать, но мука оставаться в бездействии была нестерпимой, и если бы не эта пигалица, неподвижным чурбаком лежавшая рядом, он, может, и вскочил бы, кинулся к блиндажам, дал выхлестнуться черной мути, душившей его.

И вдруг Клавка тронула за плечо:

— Пошли!

— Куда?! — выкрикнул он, думая, что у нее тоже кончилась выдержка и потому вспомнивший вдруг о приказе лежать и не двигаться, прикрывать, если кто сунется со стороны, дать возможность другим разобраться там, в блиндажах.

— Сигнал отхода. Не слышал?!

Отходили не назад, а влево, вдоль линии фронта. Скоро Кольцов оценил предусмотрительность командира. Там, откуда они ушли, зачастили выстрелы, трассы исчертили темень, сплошной треск автоматов начал удаляться в сторону передовой: их искали, расстреливая каждый куст, каждый камень. И впереди, на высоте, под которой оказались разведчики, поднялась стрельба. Шуму было столько, что можно уж не бояться быть услышанным, и они, не таясь, шли к этой высоте. Еремин знал, что там, перед высотой, занимала оборону вторая рота их батальона, и ему очень хотелось ударить по немцам с тыла. Невелика группа разведчиков, да на их стороне внезапность.

Теперь Кольцов шел следом за командиром. Точнее, за командиром неслышно двигалась Клавка, а он, как было велено, не отставал от нее. Отстал бы, — унижало бабье опекунство хуже смерти, — да понимал: это ему испытание. И как вчера, когда ползал по ее приказу, Кольцов, стараясь ничем не выдать свое состояние, только мысленно ругался: «Привязали боевого моряка к бабьей юбке! Ну да перетерпим и это, и потом поглядим, кто куда годен».

Он приостановился, уловив слабый запах табака. И командир остановился, и Клавка, и все разведчики замерли в неподвижности. Кто-то курил неподалеку, и курил не русскую махру.

Еремин мотнул головой, и Клавка тенью качнулась в сторону, пошла на запах. Еще до того, как услышала треск автомата, каким-то чутьем на миг опередив огненный всплеск очереди, она резко бросила себя вниз и в сторону. Сразу несколько автоматов ударили навстречу. Не помня себя, Кольцов бросился туда, где упала Клавка, и едва не сбил ее с ног, пружинисто поднимавшуюся с земли.

— Жива? Не ранило?!

Он схватил ее в охапку, и вдруг отскочил, подумав, что Клавка сейчас влепит ему пощечину, так она хорошо размахнулась. Смущенный и обрадованный побежал туда, откуда выплеснулась автоматная очередь, увидел убитого немца с ремнем на шее. Видно, он спустился в лощину и сидел тут, покуривал.

А ребята уже бежали по кустарниковому склону, стремясь поскорей добраться до гребня высоты, где засели немцы. Бежали, не таясь: столько было стрельбы, — не понять, кто куда стреляет, — что шума бегущих без выстрелов людей никто бы не услышал. Без «Ура!» вломились в траншею, — не немцами вырытую, а еще нашими, как запасную. Все тут было знакомо, — где подбрустверные ниши, где блиндажи, — ничего искать не надо. Отмахнул дверь, гранату в блиндаж и дальше.

Бой получился неожиданно коротким. Враз затихла стрельба, только кто-то в самом дальнем конце траншеи все чесал овраг за высотой короткими очередями, то ли видел там кого, то ли заело, не мог остановиться…

Выкинули перебитых немцев за бруствер. Немного их оказалось, всего двенадцать. Но, судя по стрельбе, было тут не меньше взвода. Остальные бежали? Все могло быть. Паника из любого окопа выковырнет. Один из тех, кого выкидывали, шевельнулся. Встряхнули за шкирку, оказалось, притворившийся. Обрадовались ему, как родному. Комбат языка спросит, где взять? А он, вот он, живехонький.

Странный огонек мелькнул в глубине опустевшей траншеи. Кольцов пошел к нему, увидел приоткрытую дверь в блиндаж. Не привычную откидывающуюся плащ-палатку, а настоящую дверь, толстую, с никелированной ручкой, видно, снятую с какого-то дома, только укороченную, подогнанную под размер блиндажной двери.

Блиндаж был просторный, и, похоже, обосновались тут офицеры, обосновались основательно, без окопных неудобств. Стол посередине, настоящий, с резными ножками, на столе горит плоская свечка. Стулья возле стола тоже настоящие, ковер на стене, на ковре картинка приколота — старик с белой бородой, нахохлившийся, какой-то пришибленный, а вокруг него зеленые елочки, блестящие шарики, игрушки разные. И надпись — «Gluckliche Neujahr!», которую Кольцов, с трудом вспоминая школьный немецкий, разобрал, как пожелание счастливого нового года. Только тут он впервые вспомнил, что скоро новый год. Праздник! Уж и забылось, что существуют праздники. Праздниками в его жизни стало совсем другое. Захватил тогда немецкую танкетку — вот и был для него праздник. Потом, когда атаку отбил. И что в разведчики попал — праздник. И вот теперь высоту захватили…

Он оглянулся на дверь. Захотелось разыскать Клавку, сообщить ей о близком новогоднем празднике. Тут дверь открылась, и в блиндаж, согнувшись, вошли капитан Еремин и Клавка, и еще несколько разведчиков. Заоглядывались удивленно, кто-то присвистнул. Разведчики есть разведчики, не чета новичку Кольцову, Они не стали разевать рот на картинки, мигом обшарили блиндаж, выволокли на стол большой ящик — вино, консервы, сладости, заготовленные к новому году. И телефон, что был запрятан в углу, поставили на стол, раздумывая, что с ним делать: оборвать провода да выбросить или забрать с собой?

И тут телефон запищал. Слаб был сигнал, еле пробивался сквозь галдеж, по все услышали и затихли. Потом разведчик, доставший аппарат, взял трубку. В трубке бился крикливый тонкий голос:

— Вилли, Вилли!

— Вашего Вилли придавили, — серьезно сказал разведчик.

— Вас?

— И вас придавим, будьте покойны.

Затихло в трубке, защелкало, и кто-то заговорил размеренно, требовательно:

— Рус сдавайс. Положение безнадежно…

— Чего там? — спросил Еремин, разбиравший содержимое ящика.

— Не пойму, сдаются что ли? Положение, говорят, безнадежное.

— …Вы отрезан. Кто сдается плен, тот гарантируем жизнь и гут, хороший обращение…

— У, заразы, они нам сдаваться предлагают.

— Пошли ты их!…

— Эй вы, говнюки, слышите меня?

— Слышно, слышно…

— Слышат, радуются, — обернувшись, сказал разведчик. И заорал в трубку. — Моряки в плен не сдаются! Сами сдавайтесь, пока не поздно, все равно ног в Германию не унесете!…

— Рус, сдавайс без бой, — все с тем же выражением монотонно говорили в трубке, словно на другом конце провода крутилась заезженная пластинка.

— А, пошел ты! — Разведчик заковыристо выругался и оборвал ругательство на полуслове, испуганно оглянувшись на Клавку.

— Поговорили и хватит, — сказал Еремин. И мотнул головой на ящик: — Рассовывайте по карманам, что можете.

— Разве мы тут не останемся? Заняли ж высоту.

— Сейчас тут будет ад. Да и не удержим высоту малым числом. А вот устроить немцам засаду — это пожалуйста.

Отправив связного к комбату — доставить языка и доложить обстановку, — Премии приказал выдвинуться в лощину перед высотой. И опять Кольцов и Клавка лежали рядом на левом фланге затаившегося в засаде разведвзвода. Ночь была темна, но подсвеченные отдаленными ракетами тучи отбрасывали в овраг мутный полусвет, и в этом неверном свете все казалось, будто впереди кто-то ползает. То ли привык Кольцов к назойливому соседству этой девчонки, невесть как оказавшейся среди разведчиков, то ли свыкся с мыслью о своем ученичестве, только теперь он уж не испытывал никакой обиды. Ему даже нравилось это соседство: при Клавке было не так одиноко, спокойнее было.

Грохот разрывов обрушился внезапно. Лежа на безопасном отдалении, даже любопытно было наблюдать, как рвали тьму огненные всплески, как черными чудовищами вставали дымы, затягивая высоту. В этой черноте короткими огнями электросварки метались вспышки, изнутри подсвечивая тучи дыма и пыли. Страшно было, страшно и интересно.

— Видать, пристреляна высота, — сказал Кольцов.

Клавка, лежавшая в двух шагах, ничего не ответила, и он обозлился на такое невнимание. Нельзя шуметь в засаде? Но чего теперь-то? Теперь, хоть кричи, никто не услышит. Значит, она просто не желает с ним разговаривать? Он хотел сказать, что думает по этому поводу, но уловил вдруг какие-то новые звуки, вплетающиеся в гул разрывов, и замер, прислушиваясь. Звуки доносились со стороны немцев, будто хлопки какие, слабые, отдаленные. Не сразу понял: наша артиллерия открыла огонь по засеченным вспышкам немецких батарей. Значит, сейчас прекратится обстрел и немцы полезут занимать высоту?

Смутные, как призраки, фигуры, возникли в темноте раньше, чем он ожидал. Кольцов поднял автомат и вдруг почувствовал на плече легкое прикосновение. Клавка, только что лежавшая в стороне, теперь была рядом, успокаивающе улыбалась ему.

— Не торопись.

После вчерашнего дня, когда она гоняла его, как салагу, по-пластунски, Кольцов почти не слышал ее голоса, и теперь удивился: был голос мягкий, добрый, приятный. Снял палец со спускового крючка, чтобы не нажать ненароком, но автомат не опустил, поводил стволом, примериваясь, замер.

В стороне, там, где был командир, внезапно застучали автоматы. Кольцов заторопился, сразу не поймал пальцем спусковой крючок, пока нащупывал его, сбил автомат, снова ловил на мушку быстрее зашевелившиеся фигуры. Но все же успел, пересек их огненными стрелами трасс еще до того, как они попадали. Разрозненно застучали в ответ немецкие винтовки, судорожной очередью зашелся пулемет, но то ли враги были совсем ошеломлены, то ли не знали, куда стрелять, только били они высоко, так что и свиста пуль не было слышно. Закричал кто-то зло и коротко, снова замельтешили прозрачные фигуры, и снова Кольцов бил огненными веерами по этим фигурам, пока автомат не затих, клацнув затвором.

— Бей короткими, береги патроны, — услышал запоздалый совет, и только теперь сообразил, почему не слышал стрельбы Клавки, лежавшей рядом: она била расчетливыми очередями, по два-три патрона.

Но как было не стрелять, когда тени — вот они, совсем близко, мельтешат огненными вспышками и бегут, бегут, не останавливаются.

— Береги патроны! — уже зло крикнула Клавка и вдруг ойкнула, застонала.

Он шатнулся к ней, но Клавка неожиданно сильно ударила его в грудь.

— Стреляй! Меня потом!…

Что-то знакомое было во всем этом. Будто он уже лежал вот так, на снегу, рядом с девушкой и кто-то кому-то кричал: «Стреляй! Меня потом!» Злой, слезной горечью прошло через него это чувство, так и не вызвав воспоминаний. Не до них было. Одну за другой он метнул две гранаты, схватил Клавкин автомат и лег так, чтобы загородить ее от пуль. «Будь, что будет, а Клавку он им не отдаст!…»

Ему вдруг показалось, что тени вражеских солдат заскользили куда-то в сторону, истончаясь в темноте, удаляясь. И вроде стрельба вокруг стала какая-то другая. Как-будто кто-то обошел немцев и ударил с тыла.

«Ну, молодцы! Ну, Еремин!» — обрадовался он, не сомневаясь в том, что командир применил какой-то прием, которых, как думалось Кольцову, у разведчиков хоть пруд пруди. Спохватился, наклонился над Клавкой. Она лежала на спине, прижимала обе руки к груди. Белые пальцы перечеркивали темные потеки крови. Он попытался разжать ей руки, но это оказалось не просто. Она глядела на него большими испуганными глазами и, молча, мотала головой.

Стрельба прекратилась и оттуда, где только что были немцы, послышался голос:

— Не стреляйте, свои!

Кольцов приподнялся, увидел тени, похожие на те, по которым он только что стрелял. Оглянулся на Клавку, не зная, что делать. Та лежала с закрытыми глазами, то ли обеспамятела, то ли не слышала голоса.

— Иди один, остальным не двигаться! — крикнул он и вжался в снег, изготовив автомат. — Кто такие?

— Свои. К немцам ходили. Не знали, как выбраться. Спасибо вы помогли.

Голос показался знакомым, но чей он, не мог вспомнить.

— Чем помогли?

— А стрельбой. Видим, немцы мимо нас прут. Ну, мы им сзади и вдарили.

— Значит, это вы нам помогли?

— Мы вам, вы нам, сочтемся.

Скрипнуло сзади. Резко обернувшись, Кольцов увидел возле Клавки капитана Еремина.

— Товарищ капитан, там кто-то наши.

— Пусть подходит один, — сказал Еремин, не поднимая головы. Он разжал Клавкины руки, расстегнул на ней телогрейку, и она не сопротивлялась.

Человек пробежался, плюхнулся рядом в снег. И тут Кольцов узнал его: встречались осенью у памятника Тотлебену на Историческом бульваре, чуть не подрались тогда.

— Старшина?! Забыл как тебя…

— Старшина Потушаев из артполка. Ты, кажись, тоже старшина?

— Старшина первой статьи…

— Первостатейный, как же, помню…

— Знакомый что ли? — спросил Еремин, не оборачиваясь.

— Так точно. Встречались.

— Там еще трое наших, — сказал Потушаев.

— Зови.

Темные фигуры приблизились, таща что-то большое, бесформенное.

— Что выносите? Пленных? Раненых? — спросил Еремин.

— Елки.

— Какие елки?

— Точнее сосны. Елки тут не растут.

— Ладно, потом разберемся, — Еремин обернулся к Кольцову. — Бери своих знакомых и выноси раненую. Прямиком на высоту, там теперь наши. Да бегом, не теряйте времени.

Кольцов вскинул Клавку, показавшуюся совсем легкой, на руки и понес, так что Потушаеву осталось только суетиться рядом, поддерживать ноги.

— Баба что ли?

— Разведчица.

— Ну, я еще тогда подумал, что ты того…

Кольцов не ответил, шагал, часто переставляя ноги, чтобы не оступиться. Последние бои основательно перепахали эту землю, и можно было не опасаться наступить на мину.

— Что за елки? — спросил, наконец.

— Сосны, я же сказал.

— Какие сосны?

— Новогодние. Скоро новый год, забыл? А они растут только в горах. Пришлось сходить.

— Ты что, серьезно?! — Он даже остановился, так это было неожиданно для него.

— Придем, сам увидишь.

— Ну… Я еще тогда подумал, что ты того, — мстительно сказал Кольцов.

— Детишкам что, новый год не нужен?

— Каким детишкам?

— В городе знаешь сколько детей? Новый год для них, это… Это же…

— Не ссорьтесь, мальчики… — еле слышно выговорила раненая, но оба они расслышали ее слова и замолкли, заторопились.

Далеко позади чертили небо крутые дуги ракет, и ни выстрела не было, никакого шума. Тишина угнетала. Все думалось Кольцову, что вот сейчас обрушится очередной артналет, застигнет их на открытой местности. У него подкашивались нош от усталости, но он не просил помочь…

XIII

«Моя родная сестра! Ты одна из всей нашей семьи самая покладистая и самая смирная, и, конечно, не обгадишься на своего брата Ивана, переставшего писать письма.

Анюта! Можешь быть уверена, что и ты, и твои ребята — это моя семья, такая же мне близкая, как Зоя и Юрка…»

Петров решительно отодвинул недописанный лист на край стола: не до писем. Хоть и спокойно прошел нынешний день, а все равно не до писем.

День этот был не похож на все предыдущие: противник не наступал. Разведка боем, предпринимаемая на некоторых направлениях, артобстрелы и бомбежки — не в счет. Понять, почему так, было не трудно: потери у немцев громадные, по всем подсчетам, раза в три больше, чем у нас, и Манштейн вынужден заняться перегруппировкой своих войск. Или его озадачила начавшаяся высадка десантов на Керченском полуострове? Но там еще ничего не определилось, и Манштейн едва ли прекратит штурмовать Севастополь.

В этот день Петров выезжал в IV сектор вместе с начальником штаба армии Крыловым. Имелась необходимость побывать в частях недавно прибывшей в Севастополь 345-й дивизии. Была мысль: оставить ее в резерве. Но обстановка потребовала сразу же ввести в бой один из ее полков — 1165-й стрелковый. Полк с ходу контратаковал противника, отбросил его на полтора километра и закрепился, закрыв опасную брешь в обороне. А потом пришлось задействовать всю дивизию: больше нечем было заменить вконец обескровленную 8-ю бригаду морской пехоты и 241-й полк капитана Дьякончука, в котором оставалось всего 30 человек.

Как всегда в своих частых переездах из штаба на передовую и обратно, Петров старался использовать время, теряемое в дороге, для того, чтобы отдохнуть, отвлечься от назойливости одних и тех же дум. Знал он: как ни торопи думы, а решения сложных задач приходят неожиданно, и чаще всего в такие вот минуты, когда удается отвлечься, расслабиться.

Но намять не давала покоя, ворошила недавнее, когда ни с того, ни с сего он был отстранен от командования армией. Приказы не обсуждаются, и он постарался принять «удар судьбы» как можно спокойнее. Тревожила только мысль о несвоевременности смены командарма. Полки и дивизии, которые давно уж не были по своей численности ни полками, ни дивизиями, едва сдерживали натиск врага, то там, то тут оборона истончалась настолько, что готова была рухнуть, и даже ему, генералу Петрову, знавшему в лицо не только командиров, но даже многих рядовых бойцов, многократно излазившему весь передний край, державшему в голове и в сердце своем каждую позицию, чуть ли не каждый пулеметный окоп, даже ему с трудом удавалось своевременно сориентироваться в быстро меняющейся обстановке и рискованным маневрированием затыкать прорехи в обороне, готовые перерасти в глубокие прорывы. Разве смог бы так генерал-лейтенант Черняк, кем бы он ни был? Сколько бы ему понадобилось времени, чтобы узнать всю оборону? Впрочем, новый командующий армией об обороне не думал. Ему нужно было наступление. Разве он, Петров, не мечтал об этом? Но ведь аксиома: прежде чем наступать, надо измотать атакующего противника в оборонительных боях. И надо иметь резервы. Без этого наступление — не более чем авантюра, грозящая обернуться трагедией.

Приказы не обсуждают, и Петров, назначенный заместителем Черняка, по-прежнему руководил обороной, давая время новому командарму разобраться в обстановке, а штабу разработать план наступления.

Не знал он, что в это самое время за судьбу Севастополя решительно вступился тот, кому и было положено, — Военный совет СОРа. Лично товарищу Сталину была направлена экстренная телеграмма за подписью Октябрьского и Кулакова, в которой не только обсуждался, но осуждался приказ командующего Закавказским фронтом о переназначении командарма. А составлена была телеграмма так, будто Октябрьского и Кулакова больше всего беспокоила судьба лично Петрова: «…Генерал Петров толковый, преданный командир, ни в чем не повинен, чтобы его снимать. Военный совет флота, работая с генералом Петровым под Одессой и сейчас под Севастополем, убедился в его высоких боевых качествах и просит Вас, тов. Сталин, присвоить Петрову И.Е. звание генерал-лейтенанта, чего он, безусловно, заслуживает, и оставить его в должности командующего Приморской армией…»

Сколько неожиданностей обрушивал противник! А теперь на его, Петрова, долю досталось испытание неожиданностями иного рода. Приезд Черняка, телеграмма Сталину, наконец, решение Ставки Верховного Главнокомандования, последовавшее на другой день: «Петрова оставить командующим Приморской армией».

И это затишье на фронте — тоже неожиданность. Как оно, кстати, затишье. Можно и самому опомниться. Его, конечно, не выбила из седла эта чехарда переназначений, но все же…

А главное — затишье давало возможность осмотреться на передовой, что-то предпринять для укрепления обороны…

И он, взяв с собой Крылова, как обычно, поехал в части. В пути задержались перед завалом из камней и рухнувших столбов. Десятка полтора людей, военных и гражданских, растаскивали паутину проводов, перегородивших дорогу. Пережидая, когда разберут завал, они с Крыловым вышли из машины. Низкие тучи сеяли мелкий мокрый снежок.

Бухта, видневшаяся слева, по цвету была под стать тучам. Подступающие к дороге скальные обрывы чернели от сырости, лишь наверху, в расщелинах, белели наметы снега. Только заговорили о том, что в такую погоду немецким самолетам не разгуляться, как услышали, донесшийся издалека, крик — «Воздух!»

Рев самолетов был внезапен, как обвал. Совсем низко пронеслась над дорогой тройка «юнкерсов». Бомбы, сброшенные ими, громыхнули в стороне.

«Не будем испытывать судьбу», — сказал тогда Петров и первый спрыгнул в придорожную канаву. И вдруг вспомнил хрестоматийную сцену: вертящаяся на земле дымная граната, адъютант, лежащий на краю пашни, и луга возле куста Польши, князь Андрей Болконский, стоящий в двух шагах от гранаты и рассуждавший сам с собой: «Неужели это смерть?… Я не могу, я не хочу умереть…» Стоял и ждал, не в силах перебороть свой дворянский снобизм и упасть на землю. И еще выговаривающий адъютанту: «Стыдно, господин офицер!…» И неизбежный очевидный коней: взрыв гранаты, разбивший князю Андрею кости таза…

«Странные были войны, — подумал Петров. — Боязнь выказать робость сильнее чувства самосохранения? Сейчас такого командира полка следовало бы хорошенько взгреть. О собственном чванстве думает больше, чем о деле. Ведь Болконский ничего на Бородинском поле не сделал. Совсем ничего. А о нем — роман. В школах проходят, сочинения пишут: когда он сказал «Ах!», когда «Ох!» Каких же романов достойны севастопольские командиры и бойцы?! Хотя бы полковник Крылов. Куда Болконскому до Крылова!.»

Самолеты вернулись еще раз, снова сбросили бомбы на дорогу. Но не взрывы запомнились от той бомбежки, а вот эти мысли о Болконском и Крылове и еще то, как жалобно звенела под осколками проволока, спутанная на дороге…

Командир 345-й стрелковой дивизии подполковник Гузь, которому Петров ставил задачу в домике Потапова, внешне был нетороплив и спокоен. Но весь вид его с вкрадчиво-настороженными движениями, насупленными бровями, острым подбородком выказывали крайнее внутреннее напряжение, готовность к немедленным и быстрым действиям.

«Станция Мекензиевы горы, которую поручено прикрывать вашей дивизии, — сказал ему Петров, — важнейшее направление всей обороны. Обстановка и условия тут особенные. Этого ни в каком уставе нет, но на ближайшее время примите к исполнению такую схему: от командира роты до бойцов в передовом окопе — сорок шагов, от командира полка — четыреста, а от вас — максимум восемьсот-девятьсот. Иначе в такой обстановке и на такой местности управлять дивизией не сможете…»

Потом он несколько часов провел на КП генерала Воробьева, присматриваясь к нему и всё утверждаясь в мысли, что надо как можно скорей менять командование 4-го сектора. Не хотелось ему сваливать неудачи в 4-м секторе только на превосходство сил противника. Для него, несомненно, было, что это и результат наших просчетов, недостаточной инициативности командования сектора…

Петров пододвинул к себе недописанное письмо, перечитал и снова взялся за карандаш:

«…Когда подойдет срок окончания обучения Володи, заставь Галину заблаговременно мне сообщить, чтобы я мог взять Владимира к себе.

Напиши, как живешь? Получить письмо всегда приятно, а от тебя и вообще от семьи тем более…»

Он снова задумался. Если Манштейн решит продолжать наступление, то ближайшие два-три дня будут самыми трудными. Все, что можно было сделать для отражения вражеских ударов, уже сделано. Но мысли ходили по кругу, не отпускали, и все казалось, что можно сделать еще что-то.

Глядя на карту, он в который уж раз попытался представить, что будет, если противнику удастся потеснить наши войска в том или ином месте. И снова взгляд скользнул на самый левый фланг, где значком, похожим на красный утюжок, была обозначена «тридцатка» — одна из двух самых мощных батарей береговой обороны. Это была новейшая башенная батарея, построенная перед самой войной, целый форт, который немцы почему-то именуют фортом «Максим Горький». Способная разить противника на больших расстояниях 12-дюймовыми снарядами, батарея в ближнем бою была совершенно беспомощной и целиком зависела от прикрывавшей ее пехоты. А пехота отходит, точнее, отходит фронт, когда от пехотных подразделений почти ничего не остается. Еще немного и «тридцатка» окажется под угрозой. Прикрыть бы ее. Но чем?…

XIV

Восьмая бригада морской пехоты после жестоких многодневных боев выведенная в резерв и расположенная в казармах береговой обороны возле Северной бухты меньше чем через сутки снова была поднята по тревоге. Командир бригады полковник Вильшанский, вызванный генералом Петровым к высоте 60 для получения боевой задачи, понимал, что других резервов ни у сектора, ни у армии нет, и потому ничего не сказал командарму, не задал ни одного вопроса. Хотя сказать и спросить было что: двадцать два часа — не время для приведения в порядок измотанной в боях части.

— Противник прорывается к тридцатой батарее, — говорил командарм. — Ваша задача: прикрыть ее. Как важна для нас «тридцатка» вам, надеюсь, ясно без объяснений?

— Ясно, товарищ генерал.

— Пополнить бригаду нечем. Вам придается только батальон, сформированный из выздоровевших раненых — двести пятьдесят бойцов, условная рота капитана Матушенко — личный состав бывшей десятой батареи — и две роты из личного состава самой «тридцатки»…

КП, куда пришли полковник Вильшанский и комиссар Ефименко, напоминал боевую рубку корабля. Это и была рубка, снятая с разобранного в свое время линейного крейсера. Командир 30-й батареи, смуглый и худощавый капитан Александер, был весьма обрадован пехотной поддержкой: отсутствие надежного прикрытия пугало его больше, чем тысячекилограммовые бомбы, которыми противник не раз пытался вывести батарею из строя. Откуда-то из бетонных глубин «форта» прибежал военком, начал рассказывать о только что состоявшемся открытом партийном собрании, на котором было твердо решено: взорваться вместе с батареей, но не сдаваться.

— А мы не для того сюда пришли, чтобы вы взрывались, — сказал Вильшанский. — Если уж погибать, так в бою. Готовы ли ваши люди быстро выйти наверх? Сколько у вас автоматов, гранат?…

И пошел уже спокойный разговор о том, как и в каких случаях вести себя, чтобы не допустить врага к батарее.

А в километре от бронированных куполов с мощными жерлами орудий окапывались в промерзшем каменистом грунте поредевшие батальоны восьмой бригады. За их спиной, вдалеке, темнели дома казарменного городка и виднелась на склоне надпись, выложенная камнями, — «Смерть Гитлеру!» Склон пестрел пятнами воронок, похоже было, что немцы не раз пытались «стереть» эту надпись бомбежками и артобстрелами.

Ночь прошла спокойно, а утром на не успевшие как следует окопаться подразделения обрушился огневой налет. И едва рассеялся дым разрывов, моряки увидели перед собой танки и вражескую пехоту, сплошной сыпью испятнавшими склоны холмов.

Первую атаку отбили. Отбили и вторую, и третью. Теперь склоны были усыпаны трупами, горели танки, но немцы вновь и вновь поднимались в атаку, и к полудню совсем истаявшие подразделения морских пехотинцев попятились к казарменному городку. И Вильшанскому, и Александеру было уже ясно, что в казарменном городке поредевшим ротам не удержаться, что еще немного и враг подойдет вплотную к орудийным башням, и тогда всем придется укрыться в бетонных подземельях и вызвать на себя огонь других батарей. А если это не поможет, то, что же — взрываться? Нужно было придумать что-то другое.

— Мы можем развернуть одну башню и попробовать шрапнелью, — предложил Александер.

Вильшанский поежился: двенадцатидюймовка, бьющая в упор шрапнелью, — страшно даже представить. Но и это не спасало.

Связь работала безупречно, и Вильшанский легко связался с командармом, доложил обстановку.

— Что же решили? — спросил Петров.

Решили просить обработать огнем других батарей казарменный городок, где засели немцы, потом хорошо бы авиацию.

Это было равносильно вызову огня на себя, потому что от казарменного городка до батареи — рукой подать, и Петров задумался.

— Хорошо, — наконец сказал он. — Готовность к тринадцати часам. Оставьте только несколько пулеметов, чтобы прикрыть подходы к башням. Потом решительной контратакой отбросить противника…

Вильшанский положил трубку, повернулся к Александеру.

— Задраивайте все входы и выходы, выставляйте к ним охрану. А мы далеко не уйдем, не беспокойтесь.

К 13 часам подразделения бригады оттянулись в лощину за батареей. Шли минуты, а артналета все не было. Наблюдатели докладывали о движении среди полуразрушенных зданий городка, похоже было, что противник группируется для последнего броска к орудийным башням. Вильшанский нервно похаживал по черной, протоптанной до земли меж снежных заносов тропинке под обрывом, и то и дело поглядывал вверх, где по склонам залегли его бойцы. Было тихо, и тишина эта угнетала больше, чем артобстрел. Ни с кем он не разговаривал, и никто ему не задавал вопросов. Все напряженно ждали, понимая, что если немцы оседлают башни, то Александер вызовет огонь на себя. Бронированные башни выдержат, но не пострадают ли орудия? А главное, не успеют ли немцы заложить взрывчатку? Ни у кого не было сомнения, что главная задача всех этих немецких атак в том и состоит, чтобы если не захватить, то хотя бы вывести из строя, взорвать так мешавшую им батарею.

Когда чего-либо долго и напряженно ждешь, это долгожданное обрушивается внезапно. Вильшанский вздрогнул от близких сплошных разрывов, побежал по склону туда, где лежали наблюдатели. И без бинокля было хорошо видно, как мечутся немцы среди частых всплесков огня. Вскоре дым и пыль совсем затянули казарменный город, но в этом черном мареве все частили огненные всплески, словно зарницы по низким тучам. Хорошо зная, как взаимосвязаны между собой батареи, флотские и армейские, как быстро они могут переносить огонь с одной цели на другую, Вильшанский, впервые так близко наблюдавший этот сосредоточенный огонь, дивился четкой работе артиллеристов и радовался, и в нем росло совсем новое чувство, будто все тревоги за судьбу Севастополя уже позади, а впереди, хоть и тяжелые, но все же победные бои.

Едва затихла артиллерийская канонада, как сразу же, почти без паузы, загудело небо. И снова в густом дыму замельтешили всполохи разрывов. Вильшанский насчитал десять самолетов, делавших над казарменным городком один заход за другим, и снова подивился: при малости авиации в Севастополе — такой подарок?! Это убедительнее любых слов говорило о том, какое значение придает командование СОРа 30-й батарее, какая ответственная задача стоит перед бригадой. И он уже не представлял себе иного исхода, кроме как выбить противника из казарменного городка, вновь выйти на позиции, занимаемые бригадой утром, и стоять на них насмерть.

Контратака началась сразу, как улетели самолеты. То ли встречный огонь был не таким уж плотным, то ли немцы, уцелевшие после артобстрела и бомбежки, поняли, что контратакующих не остановить, и сами побежали, но уже через час бригада вновь осваивала недорытые за ночь окопы. Тишина повисла над этим участком фронта. Лишь изредка грохотали двенадцатидюймовые орудия спасенной «тридцатки». Оглушительные, как гром, раскаты уносились за холмы, вливались в непрерывный рокот боев, не стихавших справа, там, где была станция Мекензиевы горы.

XV

У войны свои масштабы. Бывало, оставлялись без боя большие города и завязывались ожесточеннейшие сражения за иную крохотную деревеньку. Людей в этой, вдруг ставшей стратегически важной деревеньке никогда не живало столько, сколько за один лишь день умирало на ее улицах, огородах, околицах?

Такая судьба выпала станции Мекензиевы горы. Была она крохотной: одна единственная платформа, приткнувшаяся к железнодорожной одноколейке, да маленький поселок возле нее — вот и все. За ней, если смотреть на юг, в сторону Северной бухты, была лощина, поросшая кустарником, за лощиной — пологая высота, отмеченная на картах цифрой 60. Эти-то лощина и высота и определили судьбу станции. Стоило немцам взять высоту, и слит могли бы видеть всю Северную бухту. Сдача одной единственной этой высоты была равносильна прорыву противника к бухте, расчленению фронта северных секторов, потере Северной стороны, что в свою очередь поставило бы всю оборону Севастополя в крайне тяжелое положение. Это понимал Манштейн и не жалел усилий, чтобы взять высоту, это понимало командование СОРа и делало все возможное, чтобы высоту удержать. А ключом к высоте была неприметная станция Мекензиевы горы.

Манштейн торопился. Бросал отдельные роты и батальоны в безнадежные атаки во втором и третьем секторах обороны. Атаки эти без особого труда отбивались, да Манштейн и не рассчитывал там на успех. Цель этих атак была одна: имитировать активность на других участках фронта, не дать генералу Петрову снимать оттуда войска для укрепления обороны в районе Мекензиевых гор.

Манштейн торопился. Никогда еще так не утюжили наши позиции немецкие самолеты, как в эти дни. К сверхмощным 14-дюймовым орудиям прибавилась реактивная батарея тяжелого калибра. Ракеты летели по серому небу огненными сгустками и рвались с ужасающим грохотом. Упорные, прямо-таки бешеные атаки вражеской пехоты с танками следовали на Мекензиевых горах одна за другой.

Четыре полнокровные немецкие дивизии рвались к Северной бухте на участке шириной четыре километра. Непрекращающийся грохот боев катился по Мекензиевым горам, и казалось ничто не может уцелеть под этим адским катком войны.

Артиллеристы береговых батарей, бронепоезда «Железняков», 265-го богдановского, оказавшегося на главном направлении вражеских атак, и других артполков не успевали переносить огонь с одной цели на другую. Днем в эту канонаду вплелись тяжелые вздохи главного калибра вошедших в бухты линкора «Парижская коммуна» и крейсера «Молотов». Разрывы сотен снарядов сдерживали врага, но ненадолго. Еще до полудня противник захватил то, что называлось когда-то станцией Мекензиевы горы.

К пяти часам дня решительными контратаками поредевших полков дивизии Гузя противник был выбит со станции и отброшен от нее на 600 метров. Но к вечеру — новый натиск и, снова овладев станцией, немцы растеклись по лощине перед высотой 60. И опять застряли в кустарниковом хаосе этой усеянной трупами лощины: пехоте не давали продвинуться дальше сосредоточенный ружейно-пулеметный огонь отошедших подразделений, танки в упор расстреливала стоявшая на высоте 365-я зенитная батарея младшего лейтенанта Воробьева.

— Ударом с воздуха и с земли уничтожить батарею на высоте шестьдесят! — открытым текстом кричал кто-то по радио, может быть, сам Манштейн.

— Этот замысел противника надо сорвать, — сказал Петров, когда ему доложили о радиоперехвате. — Батарею надо защитить во что бы то ни стало.

Гаубичный полк Чапаевской дивизии, артполк Богданова в полном составе, другие артдивизионы, способные достать до вражеских орудий, ведущих огонь по высоте 60, были привлечены для прикрытия одной единственной зенитной батареи. Такое значение приобретала эта батарея, защищавшая скромную одинокую высотку с пологими, ничем не примечательными склонами.

Вечером Петров, как обычно, докладывал командованию СОРа об итогах дня. Адмирал Октябрьский был краток и суров: случай с 30-й батареей, которую мы чуть не потеряли, должен послужить уроком, нельзя оставлять без внимания другие важные объекты на Северной стороне, в частности, склады боеприпасов в Сухарной банке. Утешением служит умение наладить четкое взаимодействие родов войск. Это умение должно сыграть свою роль в завтрашних, может быть, самых ответственных, боях. Станция Мекензиевы горы должна быть нашей, без удержания ее мы не сможем пользоваться Северной бухтой…

Наконец, Октябрьский сообщил и то, чего все с нетерпением ждали: высадка на Керченском полуострове продолжается, но погода не благоприятствует, не все идет гладко…

Об этом догадывались. Возникни там реальная угроза, и Манштейн прекратил бы штурмовать здесь.

Расходились быстро, у каждого было множество дел в эту ночь. Петров и Моргунов вышли вместе, молча направились к своим машинам. Им предстояло еще одно совещание, последнее сегодня и, может быть, самое ответственное.

Темень была не такой густой, как накануне. Прояснялось, подмораживало. Время от времени обвальный грохот прокатывался над Севастополем: линкор, стоявший в Южной бухте, бил из главного калибра по разведанным за день целям.

Пестрые «эмки» долго петляли по скользким дорогам, и оба они, командарм и комендант береговой обороны, думали в пути об одном и том же: как лучше организовать артиллерийскую поддержку пехотных частей. Обоим было ясно: от артиллерии во многом будет зависеть итог предстоящих боев.

Оставив машины возле дороги, генералы, в сопровождении встречавшего их майора, пошли по тропе, вьющейся в кустарниковых зарослях. Посвистывали пули: немецкие автоматчики просачивались ночью через разорванную за вчерашний день оборону, обстреливали дороги.

Домик, в котором размещался командный пункт бригады Потапова, вырос из темноты внезапно. Гуськом прошли вдоль стены, нырнули в предусмотрительно раскрытую дверь. Вызванные на совещание командиры соединений и частей четвертого и третьего секторов толпились возле стола. На столе горела керосиновая лампа и лежала свернутая топографическая карта.

Петров сел на скрипнувшую сетку железной койки, оглядел присутствующих. Хотел сказать «Садитесь», да увидел, что садиться, кроме как на койку, некуда и промолчал, снял пенсне, нервно потер переносицу. И резко встал, развернул на столе карту.

Хлопнула дверь. Командарм оглянулся, увидел начальника штаба 345-й дивизии полковника Хомича.

— Где комдив Гузь и комиссар? — спросил резко.

— Должны уже быть здесь. Они убыли на совещание раньше меня. Дорога тут одна, но я их нигде не встретил.

Все тревожно переглянулись, но никто не обмолвился ни словом.

Неподалеку хлопнула мина, и взрыв ее, казалось, еще сгустил тишину.

Снаружи послышались шаги, и все оглянулись на дверь. Торопливо вошли командир 345-й дивизии подполковник Гузь с военкомом Пичугиным, и комдив на немой вопрос командарма начал объяснять причину опоздания: у кордона пришлось отстреливаться от просочившихся немецких автоматчиков.

— Там их добивают, — оказал он, поняв, что теперь не до подробностей.

— Как вы оцениваете обстановку? — хмуро спросил командарм. Гузь начал докладывать о том, что отход некоторых частей поставил в тяжелое положение всю оборону, что особенно опасен сегодняшний отход с северной окраины станции Мекензиевы горы 1165-го стрелкового полка майора Петрова.

— Майор здесь?

— Так точно, здесь. — Из темного угла выдвинулась к свету невысокая фигура.

Тяжелым взглядом командарм оглядел его с головы до ног.

— Майор Петров, сколько вам лет?

— Тридцать четыре, товарищ командующий.

— Рано, рано вам умирать. Но если вы завтра не удержитесь на Мекензиевых горах, к вечеру вы будете расстреляны!…

Он был неузнаваем, командарм, в эту минуту. Всегда мягкий, сдержанный, сейчас он говорил резко, почти кричал, часто вздергивая головой.

— Предупреждаю всех! — командарм помолчал и продолжал спокойнее: — Товарищи, по существу, дело сводится к тому, что если вы завтра не остановите на Мекензиевых горах немца, то он столкнет вас в Северную бухту… Полковник Хомич, что вы можете сказать?

— Положение очень тяжелое, но не безнадежное, — сказал Хомич. — С Мекензиевых гор уходить не думаем. Драться будем до конца. Просьба поддержать дивизию…

— Поддержка будет. Мы собрались для того, чтобы выяснить причины отхода частей и обсудить план дальнейших действий…

Командарм выслушал всех, изредка задавая неожиданные вопросы для уточнения фактического положения дел. А потом заговорил сам. Он разъяснял конкретные задачи, стоящие перед 345-й дивизией, 79-й бригадой и поддерживающими их артиллерийскими частями, говорил о спешке, которая чувствуется в отчаянных атаках противника, о том, что он вот-вот выдохнется, что нужно выстоять ближайшие один или два дня, что завтра судьба Севастополя, как никогда, будет зависеть от мужества и стойкости его защитников, что дороги назад нет ни для кого и беспощадное презрение ждет трусливых и малодушных.

— Нет у нас права не выстоять — нам доверен Севастополь, и о нас помнят. Командование СОРа и я, как командующий Приморской армией, приказываем восстановить положение и ни шагу назад. — Он помолчал, оглядел молчаливых командиров и потеплел лицом. Ну, товарищи дорогие, от чистого сердца желаю боевой удачи!…

Командиры и комиссары по одному, по два выходили из комнаты, сбегали с крыльца и исчезали во тьме. Ночь густела над Мекензиевыми горами, морозная ночь перед жарким завтрашним днем.

XVI

Серая муть рассвета разливалась над притихшими окопами. Военком 345-й дивизии Пичугин всматривался в мглу нейтралки и в который раз перебирал в памяти сделанное за ночь: в подразделениях проведены короткие собрания и беседы, каждый красноармеец отдохнул от двух до трех часов в теплой землянке, все полностью обеспечены боеприпасами… Вроде бы, ничего не упущено. Но чувство тревоги и беспокойства не проходило.

Грохот разрывов обрушился внезапно, оглушил. Огненно-дымная завеса скрыла переднюю линию окопов. В короткие мгновения, когда дым рассеивался, было видно, как меняется эта линия, прерывается то язвами воронок, то вспухшими холмами вывороченной земли. Людей издали видно не было, и вся сердечная боль переносилась на эти окопы, стоившие такого большого труда.

И вдруг все стихло, сквозь медленно оседающую пыль Пичугин разглядел немцев, несколькими группами бегущих через нейтралку. Их подпустили близко и срезали внезапным ружейно-пулеметным огнем. Даже не верилось, что таким сильным и дружным может быть огонь после такого мощного артналета.

Снова загрохотала вражеская артиллерия. Наши батареи ответили, быстро пристрелялись, и огонь противника поослаб. А потом на широком пространстве нейтралки увидел Пичугин десятки танков и множество солдат противника, волнами перетекавших через неровности местности.

Там, во вражеских цепях, один за другим взорвались несколько разнокалиберных снарядов, а затем встала сплошная стена разрывов: наша артиллерия ставила заградительный огонь. В дымном мареве появилась какая-то большая движущаяся масса. Со стороны казалось, что она въехала в самую середину атакующих цепей противника, замельтешила всплесками пулеметных очередей, яркими вспышками орудийных залпов. Это был бронепоезд «Железняков». Вокруг него сразу заплясали разрывы: немецкие артиллеристы, давно охотившиеся за бронепоездом, торопились накрыть его в открытом поле. Не переставая стрелять, бронепоезд попятился, скрылся за складками местности. Снова огромное пространство перед оборонительными рубежами перечеркнула огненно-дымная стена заградогня, заставила залечь массы вражеской пехоты. Горели отдельные танки, но многие прорвались, навалились на слабую оборону полков.

Как ни хорошо расположен наблюдательный пункт, но всей картины боя дивизии отсюда не увидеть. Пичугин поспешил на КП, укрытый в каменной толще горы, чтобы понять, как она складывается, эта картина, по донесениям из частей и подразделений, точнее определить свое место в этом бою. Донесения поступали тревожные: противник то там, то тут врывался на позиции, местами и прорывался.

Пичугин маялся своим кажущимся безучастием: военком сейчас нужен был повсюду, и повсюду было не до него. В бою убеждают не слова, а только личный пример. И где, в каком полку, нужнее всего был сейчас его, комиссара дивизии, личный пример, Пичугин никак не мог определить. Разве что в полку строго предупрежденного командармом майора Петрова, где, как только что сообщили, военком возглавил контратаку и погиб…

Телефоны на КП трезвонили непрерывно, сообщения из частей поступали все более тревожные. Оборона рушилась.

XVII

Мотодрезина с разведчиками вернулась в Цыганский тоннель на исходе ночи. Железнодорожный путь оказался в порядке. Разведанные цели быстро были нанесены на планшеты, и бронепоезд, громыхнув буферами, потянулся к выходу из тоннеля. Светало. На всем переднем крае стояла напряженная тишина.

— В воздухе разведчик! — доложил сигнальщик.

Высоко в светлеющем небе кружила «рама» — двухфюзеляжный «фокке-вульф». «Рама» улетела, как только бронепоезд вышел на открытую местность. И тут взорвалась передовая сплошным грохотом разрывов. Всем было ясно, что это артподготовка, что за ней последует атака, и для отражения этой атаки орудия и пулеметы бронепоезда придутся как раз кстати.

— В воздухе самолеты! — крикнул сигнальщик.

Самолетов было много — целая эскадрилья. Сдав назад, бронепоезд быстро втянулся в черную нору тоннеля. Перед входом загремели бомбы, осколки хлестнули по броневой обшивке хвостового паровоза.

На фронте все гремела артиллерийская канонада, от сплошного грохота даже под скальным монолитом что-то дребезжало на бронеплощадках.

Сразу же, как перестали рваться бомбы у входа в тоннель, специально выделенные в помощь бронепоезду саперы принялись восстанавливать разрушенный путь. Работали артиллеристы и пулеметчики, машинисты и девчонки-санитарки. Торопились. Фронт изнемогал под непрерывными вражескими атаками, фронту нужна была помощь.

Теперь из тоннеля вышли стремительно. Бойцы с обочин пути махали шапками, кричали радостное.

— Убрать дым! — приказал командир, чтобы не обнаружить себя раньше времени.

Миновав выемку, бронепоезд выехал на открытое пространство, сплошь усеянное атакующими немцами, огнем десятка пулеметов, орудийными залпами расчистил себе дорогу, ворвался на станцию. С высоты бронеплощадок далеко видно, наблюдатели быстро засекали цели, и артиллеристы тотчас ловили эти цели в прицелы. Танк высунулся из-за полуобвалившейся стены, его в упор расстреляли стомиллиметровки бронепоезда. И еще был танк, и еще. Стволы раскалились, краска на них коробилась. Кто-то накинул на ствол мокрую шинель, чтобы быстрей остывал. И на других стволах появились мокрые шинели и одеяла.

Так он и маневрировал возле станции, увешанный шинелями и одеялами. И маневрируя, все грохотал пушечными залпами, все рассыпал длинные пулеметные очереди.

А навстречу уже катилась волна контратаки. Краснофлотцы и красноармейцы раздирали рты в неслышных криках «Ура!», штыками выковыривали немцев из воронок, из-за камней и строений.

— Ура! — кричали артиллеристы и пулеметчики на бронеплощадках. — Станция наша!…

Все понимали: удержать эту груду развалин, называвшуюся когда-то станцией Мекензиевы горы, значит, спасти Севастополь.

XVIII

Многое решала артиллерия. Не будь точных залпов, заставляющих умолкать вражеские батареи, не будь мощного заградогня, опустошающего цепи противника, как бы совсем обезлюдевшие подразделения сдержали бешеную лавину штурма? Да и в ближнем бою, когда приходилось, артиллеристы показывали образцы стойкости. Военком полка Богданова батальонный комиссар Иващенко, когда полковой НП остался без прикрытия, пошел с гранатами на танк. И подорвал его. И был сражен пулеметной очередью?…

А с чем сравнить выдержку капитана Бундича, командира дивизиона 107-миллиметровых орудий из артполка того же полковника Богданова, когда прямо на его позиции начали отходить остатки стрелковых подразделений? Артиллерия не может без пехотного прикрытия. А тут батареи оказались впереди пехоты. Между ними и наступающими немцами была пустота. Точнее, не пустота, а поле, на котором все мельтешили те же бойцы стрелковых подразделений, преследуемые наступающим противником. Ни оттянуть орудия на запасные позиции, ни вести огонь прямой наводкой. Двенадцать расчетов стояли у заряженных орудий и ждали. До первых шеренг атакующих немцев оставалось не больше тридцати метров, когда Бундич смог подать команду «Огонь!» Как они отбились, артиллеристы, трудно было представить. И еще труднее представить, что осталось от тех наступающих шеренг противника, напоровшихся на шквальные залпы в упор…

Очень многое решала артиллерия. Если бы побольше снарядов…

Впрочем, теперь, в конце декабря, грех было жаловаться, не то, что прежде, когда «сорокапятки» и 152-миллиметровые орудия остались вовсе без боеприпасов. Артиллеристы береговой батареи Драпушко, на которой как раз и стояли 152-миллиметровки, чуть не плакали: «Не давайте нам хлеба, но дайте снаряды!» Сейчас особенно дикими казались ошибки, когда в октябре и даже еще в начале ноября снаряды к этим пушкам увозились из Севастополя на Кавказ. Потом снаряды повезли обратно, но хватило их ненадолго. Работники боепитания разыскали на складах Сухарной балки и Инкермана 600 снарядов 5-й категории, еще перед войной приготовленных к отправке на завод, на перешивку, и пустили их в дело, принялись сами исправлять забоины ведущих поясков, с лупами искать трещины. Очень рискованная была затея. Попади в ствол орудия снаряд с трещиной по корпусу и… гибель всего расчета неминуема. Но на огневых позициях и этим рисковым снарядам были рады.

Теперь, в самом конце декабря, остро не хватало людей, — пополнения, которые прибывали, все были в бою, — но небольшой запас боеприпасов на огневых позициях имелся. На день-два вражеского штурма его должно хватить, а больше Манштейн не выдержит, начнет перебрасывать войска на Керченский полуостров.

Командарм размышлял обо всем этом спокойно, словно уже пришла пора подведения итогов. Еще ничего не было ясно, противник упорно рвался к Северной бухте, и оставалось до нее местами не больше двух-трех километров, поступающие с передовой сведения не давали пока что никаких оснований для самоуспокоения, но Петров именно самоуспокаивался. Что-то происходило в нем самом. Предчувствие? Дай бог, чтобы это было предчувствие победы.

Среди дня на КП армии неожиданно приехал вице-адмирал Октябрьский. Вдвоем с Петровым они закрылись в кубрике и долго обсуждали складывающееся положение. Как быть, если враг все-таки вырвется к Северной бухте? «Не вырвется», хотелось сказать Петрову, но подкрепить эту уверенность было нечем, и он молчал, сосредоточенно разглядывая карту, разложенную на столе. Если враг вырвется к Северной бухте, значит, расчленит северный фронт и, в конечном счете, захватит всю Северную сторону. Склады боеприпасов в Сухарной балке, крупнейший подземный госпиталь в Инкермане. Страшно подумать о потере этих объектов!… Но командованию полагается быть выше эмоций. Командование должно предвидеть, рухнет в этом случае оборона Севастополя или все же устоит?

Так напрямую они и решили обсудить этот вопрос с работниками штарма. И получили такие же прямые ответы.

— Оборона на этом рубеже не может быть надежной и длительной, — решительно заявил начальник артиллерии армии полковник Рыжи. — С потерей Северной стороны мы лишаемся Северной бухты, что само по себе чревато тяжелыми последствиями…

— Коммуникации, питающие Севастополь, не нарушатся, — прервал его Октябрьский. — Мы владеем Казачьей и Камышевой бухтами.

Рыжи недоуменно посмотрел на Петрова, промолчал. Коли бы это был плацдарм за рекой, а не за морем… Сказал давно продуманное:

— Я убежден, что при существующем положении наших войск можно не только отразить удар противника, но и восстановить оборону по реке Бельбек.

Снова посмотрел на командарма, прочитал в его глазах одобрение.

— Как вы себе это представляете?

— Самый опасный участок прорыва не превышает трех с половиной километров. На этом участке мы можем сосредоточить огонь многих батарей, довести плотность огня до восьмидесяти стволов на километр фронта. Я предлагаю завтра в восемь ноль-ноль, когда противник обычно начинает наступать, обрушить на него двадцатиминутный огневой удар. Затем короткими методическими налетами мешать ему, занимать исходные позиции. И, наконец, нанести всей артиллерией новый массированный удар но пехоте и танкам, когда враг двинется в атаку…

И посыпались вопросы по уточнению предложения, будто оно не было для командования неожиданным, будто и день этот тяжкий уже закончился, и никаких каверз от неприятельских войск на сегодня уже не предвидится…

XIX

Во второй половине дня части дивизии Гузя выбили немцев со станции Мекензиевы горы. Как им, рассеченным, почти рассеянным, не имеющим резервов, удалось это, командарм и сам не мог понять. Думал мера злости бойцов давно превзошла все мыслимые пределы, да, видно, нет этих пределов для людей, готовых умереть за родину. Выбить-то выбили, да не удержались, и к вечеру станция снова была в руках у немцев. Но это уже не пугало: день прошел, тяжелейший день, можно сказать, решающий, а противник к концу дня оставался по существу на тех же рубежах, что и утром. Манштейн терял самое главное — время.

Вечером Петров, едва сдерживаясь, чтобы не дать волю радостным эмоциям, объявил своим штабистам о крупной победе, только что свершившейся на Керченском полуострове.

— Войска Закавказского фронта и корабли Черноморского флота захватили города Керчь и Феодосию, — с удовольствием процитировал он поступившее сообщение. — Операции продолжаются… Наши части выходят в тыл противнику, осаждающему Севастополь… Но, — сдержал он готовое прорваться всеобщее ликование. — Манштейн не начал пока отвод войск от Севастополя. Есть сведения, что противник собирается завтра предпринять еще одну попытку прорваться к бухте. Вероятно, последнюю попытку, но именно поэтому самую отчаянную.

Он помолчал, оглядел сияющие лица своих помощников и добавил:

— Так что, товарищи мои дорогие, праздновать победу нам еще рано. Но о взятии нашими войсками Керчи и Феодосии сегодня ночью должны узнать все, каждый командир, каждый красноармеец и краснофлотец…

Снова повисла на КП тишина, была она совсем не такой, как обычно, новой, напряженно-ликующей, словно сам воздух, сдавленный подземельем, стал другим.

— И еще одна новость. Маленькая, но кое для кого очень даже важная. — Командарм кинул лукавый взгляд на своего начальника штаба. — Постановлением Совета Народных Комиссаров от двадцать седьмого декабря полковнику Крылову Николаю Ивановичу присвоено звание генерал-майора.

Теперь уж общий шквал радостных голосов сдержать было невозможно. Петров первый поздравил начальника штаба и отошел в сторону. Штабисты обступили Крылова, кто церемонно жал ему руку, кто по-приятельски хлопал по плечу.

Петров, улыбаясь, смотрел на эту радостную суету, но мысли его были там, на Мекензиевых горах, где подразделения и части приводили себя в порядок перед последним завтрашним страшным боем, и куда он собирался ехать тотчас же.

…И снова сыграло свою роль централизованное управление артогнем. На рассвете 240 орудий, все, которые могли повернуть стволы в сторону Мекензиевых гор и достать до них, обрушили снаряды на вражеские позиции. Немецкие батареи ответили, но погасить лавину огня не смогли.

Тем же утром, как и было спланировано штармом, части второго сектора атаковали врага, быстро разгромили его передовые подразделения, овладели вершиной высоты с Итальянским кладбищем, селением Верхний Чоргунь, продвинулись вперед в районе Камышлы. Успех был неожиданный, и комендант сектора полковник Ласкин не скрывал радости, докладывая командарму об итогах боя.

— Вводил ли противник резервы? — только и спросил Петров.

— Нет, не вводил.

— Значит, у него их там нет, все перетянул на северный участок…

Орудия умолкли, и на Мекензиевы горы снова упала тишина. Над расположением противника стояла непроницаемая стена тумана, пыли, дыма. Все ждали, что вот сейчас из этого дыма начнут выползать танки и, как вчера, повалит пехота, но прошло десять минут, полчаса, час прошел и полтора, а никакого движения, ни единого выстрела. Только в десять часов заговорили немецкие пушки. По ним ударили паши батареи. Завязалась обычная артиллерийская дуэль, и вражеский огонь поутих.

Первая атака была стремительной. Танки торопились проскочить нейтральную полосу и ворваться в район передовых наших траншей. И пехотинцы, не меньше двух батальонов, бежали, не останавливаясь, не залегая под сильным встречным огнем. Падали только убитые и раненые. Их было много, но уцелевшие все бежали, и они, вслед за танками, ворвались в траншеи, перебороли численностью своей в рукопашном бою.

А вдалеке уже маячили другие вражеские танки и цепи пехоты. Пустить их в образовавшийся прорыв было никак нельзя, и подполковник Гузь вызвал огонь артиллерии на свои траншеи, занятые немцами, а потом поднял уцелевшие на флангах прорыва подразделения в контратаку.

Схватились врукопашную. Артиллерия, «илы» и «ястребки», пользуясь малочисленностью вражеской авиации (ее оттянул на себя Керченский полуостров) утюжили цепи подходившего противника. Не отбросили врага, но и развить прорыв не дали. Началась тяжелая круговерть боев, похожая на вчерашнюю. Это и тревожило командарма (никаких резервов не было, чтобы остановить новый натиск) и радовало (противник терял время).

Перед полуднем северный ветер погнал со стороны немцев густой серо-зеленый дым. Это никого не испугало и не удивило: всего от фашистов ждали. Над полуразбитыми окопами, над артиллерийскими позициями понеслись никогда прежде неслышанные команды — «Газы!» Неслышанные, но не неожиданные: противогазы у всех были наготове. И припали к пулеметам, к орудийным прицелам носатые и глазатые резиновые маски. Оборона не дрогнула. Вскоре выяснилось, что это всего лишь дымовая завеса необычного цвета, под прикрытием которой противник пошел на решительный штурм. Однако и он захлебнулся в круговороте множества отчаянных крупных и мелких стычек. Батареи и отдельные орудия, оставшись без прикрытия, не отходили, а били но наступающим вражеским цепям прямой наводкой, подразделения и даже отдельные бойцы продолжали драться, даже оказавшись обойденными и справа и слева, дзоты, наблюдательные и командные пункты, окруженные со всех сторон, вызывали огонь на себя.

— Продержитесь еще немного! — совсем не по-начальнически просил командарм, непрерывно звонивших в штаб армии командиров частей и соединений.

«Держитесь!» Сколько раз повторял он это слово за последние две недели! И всегда уповал на помощь, которая должна была вот-вот подойти. Теперь не на помощь надежда, на то, что враг выдохнется.

Противник терял время, и генерал Петров уже к середине дня ясно понимал: Манштейн нервничает, торопится, судорожно бросая новые стрелковые батальоны и танки все в тот же огневой котел, где они один за другим перемалываются, растворяются, как пригоршни соли, брошенные в воду.

— Нет, не выйти им к бухте, — почти весело сказал Петров. — Теперь уже не выйти!

И вдруг атаки противника прекратились. Было еще светло, и это вызывало недоумение: еще никогда вражеский штурм не прерывался засветло, а только с наступлением темноты.

— Будет еще одна атака, — сказал Петров, — По крайней мере, одна. Последняя.

Немцы атаковали с упорством обезумевших, — в том самом месте, где напрасно ломились все эти дни. Огневой налет всеми видами артиллерии ослабил натиск. Еще полчаса шел упорный бой с прорывающимся противником. Всего лишь полчаса. А затем начались контратаки. Они следовали одна за другой, сливаясь в единый порыв отбить, уничтожить…

— По обстановке вводите в бой ударные группы преследования, — передавал командарм командирам соединений и частей.

— Как? Повторите! — переспрашивали некоторые. Слово «преследование» звучало еще слишком непривычно.

Штабные машинистки отстукали очередной приказ штарма: «Не допустить дальнейшего продвижения противника. Частыми контратаками, уничтожая вклинившиеся в боевые порядки части противника, восстановить оставленные позиции путем последовательного захвата отдельных высот и рубежей…» Командарм подписал этот приказ и помчался на север, туда, где в эти часы крики «Ура!» контратакующих красноармейцев и краснофлотцев перекрывались триумфальными залпами орудий, расчищающих им дорогу. Не было в частях человека, который удержался бы от общего порыва — преследовать. Повара, оставив свои черпаки, брались за винтовки, музыкальный взвод дивизии Гузя, отложив трубы, чтобы не помять в суматохе, влился в ряды контратакующих. И уже заняли весь район станции Мекензиевы горы и высоты за ней, и взяли в плен майора, которого Манштейн поспешил назначить комендантом Севастополя. Яростное сопротивление немцев никого уже не останавливало, и можно было только дивиться, откуда измученные непрерывными боями люди нашли в себе силы для такого мощного контрудара, перерастающего в наступление…

Шел последний час 1941 года. Возле домика Потапова теперь не свистели пули автоматчиков, не рвались мины, и командиры и военкомы соединений и частей, вызванные на заседание Военного совета армии, безбоязненно ходили по затихшим тропам, даже курили, не прикрывая руками огоньки папирос и цигарок. Все были радостно возбуждены. Через несколько минут они с особой торжественностью слушали командарма, говорившего уже не об удержании Севастополя, а о развитии первых успехов контратаки, о том, что задачи, поставленные войскам на завтрашний день о восстановлении оставленных позиций, в значительной мере могут быть выполнены еще в течение ночи.

Затем командарм достал сложенный вчетверо небольшой листок газеты «Красный Черноморец» и не отказал себе в удовольствии прочитать выдержку из принятой по радио предновогодней передовой «Правды»: «Несокрушимой стеной стоит Севастополь, этот страж Советской Родины на Черном море… Беззаветная отвага его защитников, их железная решимость и стойкость явились той несокрушимой стеной, о которую разбились бесчисленные яростные вражеские атаки. Привет славным защитникам Севастополя! Родина знает ваши подвиги, Родина ценит их, Родина никогда их не забудет!»

— Родина знает ваши подвиги! — повторил он, оглядывая еле видные в тусклом свете лампы лица командиров и военкомов, стоявших вдоль стен, — лавок у стола для всех не хватало. — Герои дня сегодня артиллеристы. И бойцы стрелковых подразделений тоже. И конечно наши славные связисты.

Его взгляд остановился на богатырской фигуре командира полка связи подполковника Мокровицкого. Вспомнил, как в начале ноября отчитывал его за плохую связь с отходящими к Севастополю частями, по существу, обидел незаслуженно, подвинул к себе блокнот, быстро написал: «Тов. подполковник! Вы настоящий русский солдат, умело командуете полком в наш сложный и ответственный период обороны Севастополя. Поздравляю Вас с наступающим новым годом!» Встал, подошел к Мокровицкому, подал ему записку и пожал руку.

— Поздравляю вас с новым годом!

Всех обошел, всем пожал руки. Заглядывая людям в глаза, вдруг вспомнил слова контрадмирала Истомина о героях той обороны: «Не могу надивиться на наших матросов, солдат, а также офицеров, такого самоотвержения, такой героической стойкости пусть ищут в других нациях со свечкой!…» Когда это было написано! А будто теперь. Сколько раз Петров готов был расцеловать каждого защитника Севастополя, снять перед ними шапку или сделать что-либо подобное, и не знал, как выразить восхищение людьми, которыми он командовал. Иногда его словно бы поднимала над землей гордость. Гордился тем, что ему выпала честь командовать такими людьми. Временами приходила мысль, что ему просто повезло на героических людей. Он знал истоки этого, казавшегося немыслимым мужества, этой великой любви к родине. Знал и не переставал удивляться и восхищаться. Вот какой он, народ русский, в военную годину! Вот какой он, народ советский!…

— Спасибо, дорогие товарищи!…

Он остановился возле командира 265-го артиллерийского полка полковника Богданова.

— Спасибо, Николай Васильевич! Артиллерия сыграла решающую роль в отражении вражеского штурма. — Улыбнулся, взволнованно дернул головой. — Новый год я хочу встретить у вас…

Ровно в 24.00 по всем артполкам, артдивизионам, батареям прокатилась команда: «За слезы наших жен, детей, матерей! За светлую память о погибших героях! По указанным ранее целям! Артиллерия — огонь!»

Вздрогнула земля. Начинался новый 1942 год…

Загрузка...