Часть четвертая. ГРОЗОВОЕ ЗАТИШЬЕ

I

В новогоднюю ночь в Севастополь прибыла большая группа военных инженеров и привезла с собой 200 тонн взрывчатки, 500 пакетов малозаметных препятствий, 45 тысяч противотанковых и противопехотных мин. Подарок, какого никто не ждал. Столько мин было выставлено на севастопольских рубежах за все время обороны.

Пораньше бы эти мины, — сказал кто-то в штабе. — А то мы уж наступать собрались.

Командарм сразу же поручил инженерам, своим и приезжим, разработать план первоочередных работ по укреплению позиций армии взрывными заграждениями, и уже вечером Военный совет рассмотрел этот план. Слегка поспорили только о том, минировать ли участки, где предполагали наступать. Все верили, что после столь удачного захвата Керченского полуострова, десантированные армии начнут пробиваться внутрь Крыма, немцы ослабят блокаду Севастополя и тогда… даешь Бахчисарай! Однако решили все же минировать. Наступление наступлением, а крепкая оборона не помешает.

В первый день нового года — новый подарок: пограничный полк майора Рубцова отчаянным натиском выбил-таки врага из Генуэзской крепости, обеспечив себе и всему СОРу надежный правый фланг. Захватить, как рассчитывали, высоты, господствующие над Балаклавой, не удалось, но и за крепость спасибо: от нее по-над берегом шли самые надежные тропы к партизанам, действующим в горах.

И второго, и третьего января никого не оставляла наступательная эйфория. Измаявшиеся в глухой обороне люди рвались вперед, с неожиданной самоуверенностью взводами атаковали позиции рот, даже батальонов и нередко выбивали врага, цеплявшегося за каждый окоп. Линия фронта, опасно изогнувшаяся на штабных картах в сторону Северной бухты, как напряженная дуга, все более выпрямлялась, кое-где даже прогибалась в сторону противника.

Но это был еще не тот успех, какого все ждали. Настоящее наступление, перерастающее в преследование врага, должно было начаться после того, как войска с Керченского полуострова вырвутся на просторы Крыма и Манштейн вынужден будет отводить дивизии от Севастополя. День этот должен был вот-вот наступить, об этом напоминала и директива командующего Кавказским фронтом, требующая уже 4 января войскам СОРа перейти в решительное наступление и одновременно высадить десанты в Евпатории, Судаке, Алуште.

И батальоны десантников ушли в штормовую ночь, и совсем обезлюдевшие в непрерывных боях, расстрелявшие почти все боеприпасы, части морской пехоты и стрелковых соединений вновь ринулись на позиции врага и вновь потеснили его. Только теперь успех исчислялся уже не километрами, а максимум несколькими сотнями метров. Командованию СОРа становилось все яснее: еще два-три таких наступления и опасность нависнет над самой обороной.

Наши войска на Керченском полуострове все топтались на месте, чего-то ждали. Ждал и Манштейн, не оголяя фронт у Севастополя, а, наоборот, все более укрепляя свои позиции и расправляясь с десантами. Батальон, высадившийся в Евпатории, продержался двое суток.

В тот самый день, 8 января, когда группа разведчиков, специально посланная в Евпаторию, сообщила о гибели десанта, командование СОРа получило новую директиву Военного совета Кавказского фронта о переходе в общее наступление 12-го числа. Снова Приморской армии указывалось направление на Бахчисарай, снова Черноморскому флоту предписывалось высадить десанты в Евпаторийском заливе, в Судаке, Алуште, Ялте.

У каждого, узнавшего об этой очередной директиве, вертелся на языке вопрос: не подведут ли опять? Но военным людям не полагается задавать таких вопросов даже самим себе, и все в штарме с новым воодушевлением принялись за работу, чтобы не подкачать в означенный день общего наступления. Так его ждали, так хотели верить в успех, что душили в себе любые ростки сомнений.

В этот день начальник штаба Приморской армии генерал Крылов выехал на передний край, чтобы перед предстоящими боями самому осмотреться на местности.

— Возьми моего адъютанта, — сказал ему командарм. — Я сегодня без него обойдусь.

Старший лейтенант Кохаров сопровождал генерала Петрова от самого Узбекистана, оставаясь его адъютантом и в Ташкенте, и на пути к фронту, и в Одессе, и здесь, в Севастополе. Он был таким же непоседой, как его начальник, и точно так же не любил отсиживаться в штабе, предпочитая безопасной тишине бункера настороженные дороги, громокипящую жизнь передовой. Раньше Крылова он был уже возле машины. Сегодня он отвечал за безопасность начальника штаба, и потому считал нужным дать шоферу свои, адъютантские, наставления.

В Севастополе было сравнительно тихо. Над темным, который день бушующим морем, над серым и сырым городом стлалась низкая облачность. Снег, нападавший в декабре, растаял, дорога тускло поблескивала бесчисленными лужами.

— Хочется по городу проехать, — сказал Крылов и кивнул шоферу. — Давай через центр, крюк невелик. И не гони, посмотрим, как тут теперь.

По особой должности своей все дни декабрьского штурма отсиживавшийся в штабе, Крылов, словно впервые внимательно рассматривал улицы города. Взгляд останавливался на развалинах, громоздившихся на месте домов, которые помнились по декабрю. И все же развалин было меньше, чем он ожидал. По сводкам проходила цифра — 235 домов, полностью разрушенных прямыми попаданиями бомб и тяжелых снарядов за дни обороны и тысячи поврежденных, в сознании эти дома выстраивались в один страшный ряд, но здесь, разбросанные по всей площади города, они не создавали впечатления сплошных руин.

Целехонькой стояла Караимская кенасса на Большой Морской улице, за которой, во дворе, располагался городской Комитет обороны. Вспомнился Крылову недавний приезд на КП армии Бориса Алексеевича Борисова, первого секретаря горкома партии и председателя Комитета обороны. Без тени сомнения в своих словах, четко и вразумительно он говорил о том, как будет разворачиваться восстановление промышленных предприятий города, строиться трамвай на Корабельной стороне, расширяться сеть магазинов. И о намерении открыть кинотеатр «Ударник», и о центральной библиотеке говорил так убедительно, что даже у них, штабных работников, знающих истинное положение, дух захватывало от радужных перспектив.

И вот теперь Крылов снова переживал то чувство, какое охватило его, когда слушал Борисова. И основания тому были: человек, подметавший дорожку перед готовым к открытию кинотеатром «Ударник», надписи на стенах «Восстановим родной Севастополь!», а главное — люди, много людей, оживленно снующих по улицам, уверенных, не оглядывающихся на взрывы, время от времени гремящие над городом.

Машина шла не быстро, и Крылов успевал рассмотреть все вокруг. Повернули направо на Приморский бульвар, слева за черными стволами деревьев блеснула пустынная гладь бухты. И впереди, за памятником Ленину, меж колонн Графской пристани, виднелась стальная поверхность воды. Вдруг там, на этой поверхности, одни за другим взметнулись несколько белых фонтанов. Пожилая женщина, переходившая улицу, приостановилась на миг, оглянулась на взрывы и не побежала, а только чуть прибавила шагу.

— Не боится! — восторженно сказал Кохаров.

— Грустно это, — задумчиво произнес Крылов. Это бойцу полагается не бояться, а не пожилой женщине. Женщине самой природой предназначено бояться за детей, за будущее. Какая же нужна мера испытаний, чтобы эта боязнь притупилась?…

Он тронул шофера за плечо, — чтобы ехал медленнее, и наклонился, стараясь рассмотреть через стекло то, что было слева. А слева, при въезде на площадь, высился ряд щитов с портретами армейцев, моряков, летчиков. Проплыло назад худощавое лицо полковника Богданова — командира знаменитого корпусного артполка, другие знакомые лица.

— Теперь давай, — сказал он шоферу, выпрямляясь, усаживаясь удобнее.

Машина резко прибавила скорости, помчалась вверх по пологому склону улицы Ленина, круто свернула на узкий спуск, огибающий Южную бухту. На поворотах «эмку» заносило, но Крылов шофера не сдерживал. В душе его не переставало звучать что-то вроде ликующей мелодии. Он знал, откуда это в нем: от той утренней минуты, когда один из корреспондентов московской газеты, которые последнее время зачастили в штарм, сказал, что статья, подводящая итоги двухмесячной обороны Севастополя, четыре дня назад опубликована в «Красной звезде». Это была первая его публикация в центральной прессе. Но не сама публикация особенно обрадовала, а то, что под ней стоит подпись — «Н.Крылов». Он надеялся, что статью увидит его жена, о которой ничего не знал с того самого дня, как она с детьми спешно эвакуировалась из пограничного района. Увидит, узнает, что он жив и где воюет.

«Что с ними? — со сладкой печалью думал Крылов о семье. — Живы ли? Не раскидала ли их горячка эвакуации?»

Снова болью в сердце прошло воспоминание о женщинах, научившихся спокойно реагировать на разрывы снарядов. Выдержка, достойная славы? Не хотел бы он такой судьбы для своей Настеньки. Но кто на войне выбирает свою судьбу? Знал он, что если жена жива, то, несомненно, самым активным образом участвует в общем деле. Тут Крылов за нее не беспокоился. В страдании человек часто бывает одинок. Но не бывает одиночества при общей беде, при стихийном бедствии, например, или, как теперь, на войне. Ничто не объединяет так, как общее страдание.

До войны думалось иначе: когда у человека много радости, он ищет, с кем бы поделиться, а когда много горя, — замыкается, озлобляется, становится недоверчивым и подозрительным. Теперь убедился: дело не в самих радости или горе, дело в природной общности людской. Сколько горя в Севастополе! Но такого единства устремлений, такой готовности к самопожертвованию, даже, можно сказать, радостной готовности, он не видел нигде. Да и не предполагал, что такое может быть. Что это? На миру и смерть красна? Нет, это нечто большее. Это полное осознание человеком своего места, в общем строю, когда из древних глубин подсознания всплывает ощущение величия своей принадлежности к племени, роду, к народу своему. Человечество поднялось на могучих крыльях общности, умения осознавать себя частью великого целого, где радость на всех и горе на всех. И если радость ни к чему не обязывает, в радости люди беспечно разлетаются, как мотыльки, то общая беда заставляет каждого забыть о своей самости и стремиться к слиянию в единое целое…

Крылов поерзал на сидении и подумал, что мысли эти, должно быть, от командарма, нередко за ночным чаем отвлекающего штабников от монотонности дум такими вот рассуждениями. Прежде считал Крылов, что командарму все равно, что говорить, лишь бы освежить людям мозги, зациклившиеся в монотонности забот. А теперь подумалось о самоцельности этих рассуждений.

«Вот и вчера, — вспомнил Крылов. — Что же было вчера? Ах да, спорили с Львом Толстым».

Он улыбнулся этой своей мысли. Но командарм так именно и выразился: «Приходится спорить с самим Львом Толстым». А началось все с того, что Петров увидел у своего адъютанта всем в штабе знакомый томик «Войны и мира». До декабрьских боев эта книга ходила по рукам. Она да еще «Севастопольские рассказы» Льва Толстого, да «Севастопольская страда» Сергеева-Ценского. А с середины декабря стало не до книг.

«Надежный признак стабильности обстановки» — улыбнулся Петров и взял у адъютанта из рук книгу.

«Извините, товарищ генерал!» — смутился Кохаров.

«Чего ж извинять? Я и сам порой урываю минуту. Или, думаешь, командующему читать необязательно? »

«Нет, я так не думаю».

«А вот Толстой думает именно так».

Все, кто сидел вчера за тем вечерним чаем, недоуменно уставились на командарма. А он спокойно раскрыл книгу, пролистнул несколько страниц.

«Вот послушайте, что здесь написано: «Не только гения и каких-нибудь качеств, особенных не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших высших человеческих качеств — любви, поэзии, нежности, пытливого философского сомнения…»

Никого не удивило, что он так легко нашел эту цитату. И прежде Петров вот так сажал в лужу собеседников неожиданными вопросами. Однажды поставил на место какого-то самоуверенного корреспондента, спросив у него, как звали Татьяну Ларину по-отчеству? В другой раз вот так же, за чаем, спросил об Эпаминонде. И когда ему никто толком не ответил, сам рассказал об этом древнегреческом полководце — создателе основного тактического принципа сосредоточения ударных группировок на главном направлении, а заодно повел разговор о полезности для военного человека знаний военной истории.

А вчера разговора не получилось, хоть вначале и заговорили все разом:

«Так это когда было сказано?!»

«Так ведь Толстой кого имел в виду?!»

«Вот и подумайте на досуге, кого он имел в виду и почему», — сказал Петров. — Впрочем, досуга я вам обещать не могу. Будем готовиться к наступлению.

И встал, ушел в свою «каюту». И оживившийся было разговор за столом сразу погас. Люди торопливо допивали свой чай и уходили один за другим, молчаливые, вроде бы, пристыженные: дел невпроворот, а они тратят время на праздные разговоры.

И Крылов в ту минуту почувствовал себя неловко. «Надо думать о деле, только о деле», — сказал он себе. Но мысли человеческие — что полая вода: как ни огораживай дамбами целеустремленности, все равно просачиваются, отвлекают внимание от самого главного.

«А может и хорошо, что отвлекают? — подумал Крылов. — Отвлекаться, значит, отдыхать…»

И он уж не сдерживал себя, вспоминая странную фразу писателя. И думал о командарме, никак не укладывающемся в прокрустово ложе, обрисованное Толстым. Любит и знает поэзию и вообще искусство, талантливый художник… Но гражданская война распорядилась его судьбой по-своему, и стал он кадровым военным…

Так за раздумьями и не заметил Крылов дороги. Опомнился уже, когда машина, обогнув Северную бухту, заскользила по склону к домику Потапова, где располагался КП 79-й бригады. Небо заметно посветлело, но самолетов противника все не было ни одного, видно хватало им дела под Керчью.

Командир КП 79-й полковник Потапов встретил начальника штаба армии на узкой тропе, ведущей от дороги к дому. Выглядел он все таким же аккуратным в своей морской форме, но за две недели, пока Крылов не видел его, что-то изменилось в комбриге, — осунулся, потемнел лицом да левая рука, плохо двигавшаяся после ранения под Одессой, вроде бы, совсем обвисла, казалась безжизненной.

«Устал комбриг. Да и как не устать?» — подумал Крылов. И вспомнил недавнюю сводку о численности войск. Чуть больше двух недель прошло, как бригада прибыла в Севастополь в составе 4 тысяч человек, а теперь в ней не насчитывалось и одной тысячи.

— Нет, нет, — сказал Крылов, когда Потапов собрался идти с ним на передний край. — У вас своих дел хватает. А сопровождающие у меня есть, — он кивнул на Кохарова. Осмотрюсь, потом уж поговорим…

Передовые окопы, по которым шел Крылов, не понравились ему: мелковаты, кое-где без ходов сообщения, и порой приходилось от траншей одной роты до другой перебегать по открытой местности. Командиры, которым он говорил об этом, как обычно, жаловались на твердый грунт, ссылались на то, что людей осталось мало и они устали, что впереди, скорей всего, наступательные бои, а не оборонительные, и глубокие окопы, вроде как, ни к чему. Крылов сердито отчитывал командиров, говоривших это, а сам все думал о том, что надо бы, если позволит время, послать отсюда группу командиров в бригаду Жидилова, пускай посмотрят, какие там окопы, пускай поговорят по-своему, по-флотски. И стыки между батальонами оказались тут не слишком надежные. Но с этим было проще: Крылов требовал тут же теснее сомкнуться подразделениям смежных батальонов и не уходил, наблюдал, как это делается.

Особенно обеспокоил его правый фланг бригады, где был стык с соседней 25-й Чапаевской дивизией. Некоторые лощинки тут не просматривались и не простреливались ни с той, ни с другой стороны. Прознай про них немцы, ударь небольшими силами, и пришлось бы потом в штабе ломать голову, как и почему противник прорвался. Знал Крылов каждый окоп, каждую выемку на переднем крае, но знал по штабным картам и схемам. Но если там дуги, обозначающие соседние подразделения, лежали плотно, то здесь бывало и по-другому. Вот зачем ему, штабному затворнику, полезно время от времени пройтись по переднему краю собственными ногами. Чтобы потом, в тишине штаба, точнее представлять себе обстановку.

Заметок в блокноте набралось достаточно, и он потом их со всей строгостью выложил полковнику Потапову. Потапов молчал, только все более мрачнел лицом.

Я им про оборону, а они мне про наступление, — говорил Крылов о командирах, которых укорял на переднем крае. — Начальник штаба армии не знает, каким оно будет, наступление, а они знают. Похвально, конечно, что рвутся вперед, но лучше идти вперед, имея за спиной крепкие позиции, нежели не знать, за что зацепиться, если вдруг придется пятиться, отбивая контратаки.

А Потапов все отмалчивался, и Крылов понимал — почему. Комбриг был человеком действия и ему, наверняка, тоже не по душе глухая оборона. Но пока что всем приходится закапываться в землю, организовывать взаимодействие огнем и войсками, минировать передний край, делать все так, будто век сидеть в обороне. Крылов не сомневался в Потапове: сейчас отмолчится, а потом сделает все, как надо. И он, пообедав в бригаде, со спокойным сердцем поехал к чапаевцам, где предстояло так же обойти по окопам весь передний край.

Небо все больше прояснялось, но самолетов по-прежнему не было видно ни одного, только разрывы одиноких снарядов время от времени тормошили относительную тишину фронта: немцы вели беспокоящий огонь по площадям. Миновав неглубокую лощину, машина перемахнула взгорок, откуда хорошо просматривался Камышловский овраг. Проглянувшее солнце высвечивало дали так рельефно, что захотелось остановиться и хорошенько разглядеть то, что из окопов не больно-то было видно. Но машина нырнула в очередную лощину, со склонами, сплошь заросшими дубняком и кустарником.

Останови, — сказал Крылов, тронув шофера за рукав. Торопливо выбрался из машины и пошел в заросли.

До вершины этой небольшой высотки недалеко, дубки здесь стояли редко, а кустов и вовсе не было, будто они боялись вылезать на самую макушку. Внизу виднелась пестрая «эмка», съехавшая с дороги, уткнувшаяся капотом в кустарник. А с другой стороны, как на ладони, открывался весь Камышловский овраг — живописная долина с резко обозначенными склонами. Вечернее солнце, пробивавшееся в разрывы туч, ярко освещало восточную сторону, занятую немцами. Так ярко и так широко Крылов никогда не видел этих мест и теперь стоял, прижавшись к изогнутому стволу дубка, смотрел, запоминал.

Далеко сзади рванула тяжелая мина, но Крылов только присел, — взрыв был неопасен. И Кохаров с моряком-командиром из штаба 79-й, сопровождавший их по расположению бригады, тоже не двинулись с места. Вторая мина взорвалась так же далеко, но с другой стороны, что заставило обеспокоиться: это могло быть случайностью, но могло быть и классической вилкой. Крылов последний раз окинул взглядом панораму переднего края, решив, что пора уходить. И тут совсем близко рванула еще одна мина. Сзади толкнуло горячим ветром, сильно ударило чем-то по спине, по левой лопатке, едва не сбив с ног. Но он устоял, обернулся. Кохаров неподвижно лежал на земле. И моряк тоже лежал, но все пытался подняться, опираясь на подламывающиеся руки.

И тут откуда-то прибежали несколько бойцов. То не было никого, а то — вот они. Видно были близко, да не показывались, наблюдали за командирами, безбоязненно разгуливающими на виду у немцев.

Несите раненых к машине, — приказал Крылов. — Там внизу «эмка» стоит. Скажите водителю, чтобы вез прямо в медсанбат, меня не ждал.

И сам пошел вниз по склону, чувствуя неожиданную слабость в ногах. Боли никакой не было, но все вокруг словно бы изменилось вдруг, то ли солнце заходило, то ли туман опускался. «Контузило меня что ли?» — подумал как-то отчужденно, будто не о себе.

Продираясь через кустарник, услышал чей-то голос:

— А старший лейтенант-то мертвый.

Крылов с горечью мотнул головой. — «Не уберег адъютанта командарма!» Попытался идти быстрее, но ноги не слушались. Выбравшись на дорогу, остановился, покачиваясь, не зная к чему прислониться. Будто сквозь туман увидел уходящую на скорости «эмку».

Опустела дорога, а он все стоял, не решаясь позвать кого-нибудь, думая, что затмение это должно пройти.

Увидел мчавшуюся по дороге пустую полуторку, видимо, доставлявшую на передовую боеприпасы, с трудом поднял руку. Но в кабину забрался без помощи шофера. Сидел и все думал, что такое с ним случилось? Попробовал закурить — не получается. Что-то все мешало ему делать самое простое, даже думать. Уже когда ехали по городу, с трудом сообразил, что спуститься в подземелье штаба по крутой лестнице он не сможет, и попросил шофера подрулить к домику неподалеку, в котором иногда отдыхал.

Вылезая из кабины, Крылов вдруг увидел кровь, капавшую из рукава бекеши, и понял, что ранен. С трудом открыл дверь, опустился на диванчик, снял телефонную трубку, попросил соединить со штабом. Услышал голос Ковтуна:

— А мы вас везде разыскиваем…

Потребовалось усилие, чтобы спокойно сказать обычное и простое:

— Я у себя в домике. Поднимитесь ко мне. Но никому об этом не говорите.

Больше он ничего не помнил.

Очнулся от того, что кто-то стаскивал в него бекешу. Увидел рядом Ковтуна и начальника медико-санитарного отделения Соколовского.

— Счастлив ваш бог, — сказал Соколовский, — осматривая его спину. — Но надо сейчас же в госпиталь.

— А может, ограничимся перевязкой? спросил Крылов, подумав, что теперь, перед общим наступлением, никак нельзя отлучаться из штаба.

— Только в госпиталь. Машина со мной.

Прибежал посыльный, стрельнул испуганным взглядом по окровавленной бекеше, сказал, что командарм срочно требует к себе майора Ковтуна.

Петров стоял возле входа в каземат, тер озябшие руки.

Где вы пропадаете? Ни вас, ни Крылова. Узнали, где Крылов? — И уткнулся взглядом в темное пятно на гимнастерке. — Откуда на вас кровь? — спросил испуганно и тихо. И вдруг закричал: — Что вы от меня скрываете? Где Крылов? Что с ним?!

— Николай Иваныч ранен, — выговорил Ковтун. — Рана несерьезная. Соколовский увозит в госпиталь…

— Какая ж несерьезная, если в госпиталь?!

И сорвался с места, пошел, почти побежал к домику, стоявшему в переулке метрах в ста от каземата. В дверях увидел военврача Соколовского, с трудом поддерживавшего почему-то показавшуюся маленькой и грузной фигуру Крылова.

— Почему в госпиталь, если рана несерьезная? — спросил сердито.

— Очень серьезная, — в тон, так же сердито ответил Соколовский. — Обширная глубокая рана, пробита левая лопатка, а там… он пожал плечами. — Хорошо, что рану заткнуло мехом бекеши, а то бы кровью истек. Есть и еще две раны. Надо все осмотреть. Может, на Большую землю придется…

— Адъютанта вашего не уберег, — сказал Крылов.

Петров ничего не ответил, помог усадить его в машину и стоял, смотрел, как она разворачивается и медленно уходит по переулку.

— Ну и силища у человека! — сказал через минуту стоявшему рядом Ковтуну. — С таким ранением самому добраться до машины, приехать и ничего никому не сказать…

Сейчас он уже твердо знал: что бы ни было, а отправлять Крылова на Большую землю не даст. Знает тамошние порядки: туда легко отправить, а обратно уж не получишь. Пускай врачи что хотят, делают, но лечат здесь, только здесь…

II

Семь веков назад толпы смердов, захваченных кочевниками и проданных в рабство генуэзцам — тогдашним хозяевам этих мест, — втаскивали на кручи, запиравшие вход в бухту, гигантские валуны, строили крепость. Сто лет спустя сюда пришли турки, назвали бухту и городок, издавна стоявший на ее берегу, Балаклавой — «гнездом рыб». А крепость так и осталась Генуэзской. Мрачные башни ее, скрепленные славянской кровью, не брали ни войны, ни землетрясения, ни само время.

Бесстрастная история отмечает, что триста лет назад приходил сюда с запорожцами кошевой атаман Иван Сирко.

«Слава их не вмре, не поляже!

Буде слава славна:

Помиж козаками,

Помиж лицарями,

Помиж добрими молодцами…»

170 лет назад здесь уже по-хозяйски осматривался первый русский солдат, пришедший в Крым с армией Долгорукого.

Потом была Крымская война. Рота, состоящая из сотни строевых и отставных солдат, засевшая в этой крепости, встретила огнем высадившуюся под Балаклавой английскую армию. Четыре небольшие мортирки поручика Маркова косили ряды штурмовавшей крепость дивизии, пока не кончились боеприпасы. А через месяц было под Балаклавой большое сражение. Развевались знамена, сверкали на солнце штыки и сабли, пестрели разноцветные мундиры кавалеристов, пехотинцев, артиллеристов, слышались громкие команды, звуки труб, барабанный бой. Легко и величественно летела конница, грозно сходили по склонам плотные ряды пехоты…

Красиво воевали в старину. Впрочем, не менее кроваво, чем теперь. А красивой та война кажется потому, что была иной, более открытой, когда можно было видеть все поле боя разом.

Теперь даже в стереотрубу многого не разглядишь: камни, белые проплешины снега, редкие кусты и деревца, и надо очень долго приглядываться, чтобы понять, где прячется враг. Серый быт отнюдь не романтичной современной войны. Особенно здесь, под Балаклавой, где вся война ползком, где бойцы на локти и колени привязывают манжеты из автокамер.

«А как напишут про эту войну потом, много лет спусти? — подумал командир погранполка майор Рубцов. — Неужели и она кому-то будет казаться красивой? Будут ведь стоять тут величественные памятники. Первый из них уже заложен на берегу бухты. Гранитная стела с именами павших. И надпись:

«Метким огнем мы сражали фашистов.

Родина-мать не забудет чекистов».

Рубцов снова прильнул к окулярам стереотрубы. На видном с НП клочке пологого склона перед Генуэзской башней блестели каски румынских гвардейцев. Будто время вернулось на сто лет назад.

Они появились неожиданно, без артподготовки. Цепь за цепью спускались в лощину и упрямо карабкались вверх но каменистому склону. Вначале пограничников удивляло непонятное взблескивание в цепях. Потом разглядели: на солдатах медные начищенные каски, как у пожарников. Малиновые нагрудники и голубые штаны делали совсем театральной картину этой психической атаки.

— Что за петухи?!

— Бей, потом разберемся!

Всплески разрывов мин, длинные пулеметные очереди прореживали цепи. Бойцы, давно не видевшие такого обилия целей, били на выбор. А сине-малиновые «актеры» все карабкались по камням, и становилось тревожно, что не удастся справиться с этой лавиной, что она успеет докатиться до вершины, захлестнуть один единственный взвод, оборонявший Генуэзскую башню.

— Да сколько же их?!

— Бей, — потом посчитаем!

Открыла огонь вражеская артиллерия. Снаряды ухали по монолитам валунов, из которых была сложена башня, как паровые молоты. Но они не попадали в узкие амбразуры, и пограничники почти не несли потерь. Беспокоила только плотная пыль, временами совсем закрывавшая видимость.

«Не ударили бы дымовыми», — волновался командир взвода, младший лейтенант Орлов, выискивая очередное сверкающее пятно медной каски.

— Может они с ума посходили?

— Бей, не спрашивай!

Сквозь грохот разрывов прорывались возбужденные выкрики: всех горячила неестественность боя, необходимость стрелять и стрелять без перерыва, пока наступающие не подошли слишком близко или пока немецкое командование не опомнилось и не перестало так открыто подставлять своих солдат под пули. Надо было спешить. — Враг, убитый сегодня, не пойдет в атаку завтра.

И вдруг все стихло. Орлов подался к теневой стороне амбразуры, чтобы не привлечь внимание немецких снайперов, осторожно выглянул. Склон пестрел неподвижными голубыми мундирами, и начищенные каски взблескивали, словно рассыпанные медяки.

Вечер был необычно тих. Закатное солнце заливало кровью гладкое, словно отполированное, море, бесконечное, пустынное до самого горизонта. Сколько раз смотрел Орлов на это море, сколько думал об исключительной, необычной позиции, доставшейся ему па войне: южнее не было ни одного подразделения, весь огромный советско-германский фронт простирался к северу. И мысленно клялся сам себе, что умрет тут, а не отступит.

Умереть было не мудрено. Гораздо трудней выжить и победить. Орлов вспомнил, как их батальон выбивал немцев из этой башни. Тогда они атаковали ночью, потому что только ночью и можно было незаметно подобраться под стены. «Но ведь и немцы могут подобраться ночью, — подумал Орлов. — Не все же такие дураки, как эти разнаряженные…»

Быстро темнело, а Орлов все не переставлял своих людей, все казалось ему, что перед башней в складках склонов и под обрывами врат накапливаются к новым атакам.

Ночью в крепость приползли ребята из соседнего взвода во главе с «коком» Гришей Вовкодавом, принесли ящики с патронами и ведра с еще не остывшим борщом. Потом пришел и сам командир полка вместе со своим адъютантом лейтенантом Козленковым. Он примерялся к каждой огневой точке, подолгу всматривался в амбразуры. За амбразурами в лунном свете горбились высоты, похожие на округлые спины бойцов, спящих в тесной землянке.

Рубцов присел у стены, вздохнул облегченно:

— А мы в штабе боялись — не удержите крепость.

— Как это не удержим?! — послышались негодующие голоса. — Да хоть десяток таких штурмов…

— Не хвались, идучи на рать. Лучше смените некоторые огневые точки. Немцы тоже не дураки, небось, засекли все ваши амбразуры.

— А мы их каждый день меняем. Генуэзцы много амбразур понаделали, да и мы кое-какие пробили. Удержим, не беспокойтесь.

— Командование верит вам. И потому ходатайствует о присуждении нашему сводному пограничному полку звания гвардейского.

— Ур-ра-а! — вскинулось над крепостью, и немецкие пулеметы сразу застучали в темноте, всполошились.

— Товарищ майор, а что это за петухи на нас лезли?

— Вам была оказана особая честь, — полушутя-полусерьезно сказал Рубцов. — Это личная охрана самого Антонеску. Ему Гитлер подарил Воронцовский дворец, вот Антонеску и приехал поглядеть подарок. И от радости расщедрился, подарил Гитлеру Генуэзскую крепость.

— Как это подарил?!

— Так вот и подарил. Надо бы, конечно, вас спросить, но, видно, понял, что вашего согласия не будет, и велел, кровь из носа, взять крепость.

— Кровь из носа — это пожалуйста! — озорно выкрикнули из темноты. — А взять — дудки!

Пространство башни перечеркнул широкий мутный луч. Дымы цигарок шевелились в этом луче, словно призраки. Рубцов привстал, выглянул в амбразуру. Из-за тучи выскользнула луна, подсветила, испятнала горы, светлой дорожкой разделила море на две части. Он снова перевел взгляд на белесые в лунном свете, словно заснеженные холмы и подумал, что надо будет прикрыть подходы к крепости огневыми завесами. Лучше, как говорится, перестраховаться. Фланговая крепость всего советско-германского фронта должна стоять поистине, как крепость…

— Товарищ майор, разрешите обратиться?

Он узнал голос повара Вовкодава и улыбнулся.

— Не разрешаю. Знаю, опять в разведку будешь проситься.

— Никак нет. Разрешите мне тут остаться?

— Зачем?

— Хрицев пострелять.

— Почему именно здесь?

— Так у Орлова нет ни одного снайпера.

Бойцы загудели в темноте. Снайперов, может, и нет, но метко стрелять каждый умеет.

— Но ведь и ты не снайпер. Этому еще учиться надо.

— А меня Лёвкин учил.

Лёвкин был авторитет, имя его гремело на весь Севастополь. Сам генерал Петров однажды экзаменовал Лёвкина и остался доволен.

— В другой раз, — сказал Рубцов. — Вот проверю, чему ты научился, и разрешу разок поохотиться.

— Только разок?!

В голосе его было столько недоумения и горечи, что бойцы дружно захохотали. От немцев снова отозвался пулемет, пули дробно сыпанули по камням.

— Ну, мне пора, — сказал Рубцов. — Да и тебе тоже. К утру пополнение придет, накормить нужно.

— Тю, чем я их накормлю?! — горячо выкрикнул повар, и бойцы снова засмеялись.

— Тебе видней. Сготовь какой-нибудь суп.

— Да разве одним супом накормишь?! А продуктов мало, только к утру подвезут.

— Костоеды! — выругал Рубцов нерасторопных снабженцев. Он всегда их так ругал, хотя и понимал, что не всегда они бывали виноваты. — А может можно одним супом?

— Они ж голодные.

— Почему так решил?

— Что я пополнение не знаю?!

— Придумай что-нибудь.

— Хлеба надо побольше, — помолчав, сказал повар.

— Как ты их одним хлебом накормишь?

— Я знаю как. Вы только распорядитесь насчет хлеба.

— Распоряжусь.

На том и кончились разговоры. Потому что надо было молчком ползти меж камней, чтобы миновать со всех сторон простреливаемое пространство возле башни. Только когда спустились к бухте, разогнулись и пошли в рост: под обрывами были безопасные участки.

Внезапный грохот заставил присесть. Взрывная волна отскочила от противоположного берега оглушающим эхом. Сразу было и не понять, где взорвалось, но взорвалось что-то немалое, может быть, целый склад боеприпасов. Первой мыслью было, что взрыв произошел на батарее береговиков капитана Драпушко, стоявшей на той стороне бухты. Но тут же Рубцов сообразил, что тогда эхо было бы другое и что всего скорей взрыв произошел на склоне высоты 212, где сидит в обороне левофланговая шестая рота.

Не прячась больше под скальные обрывы, Рубцов бегом ринулся к штабу второго батальона, в темном дверном проеме налетел на комбата-2 майора Ружникова.

— Что?!

— Бочка, товарищ майор. Только что сообщили.

— Какая бочка? Что еще за бочка?!

— Немцы скатили.

— Пошли!

Он размашисто пошагал по тропе, потом по знакомому ходу сообщения, перебежал, согнувшись, освещенную луной площадку, снова нырнул в черноту закрытой траншеи. Сзади, почти в спину, дышал комбат, слышался торопливый топот других сопровождающих. Под обрывом, где скальные выступы ближе всего подступали к бухте, Рубцов увидел первых раненых. Их стаскивали со склона, усаживали и укладывали здесь в непросматриваемом с горы пространстве.

— Что? Много? — спросил первого попавшегося бойца.

— Много, — раздраженно отмахнулся тот, не разобрав в темноте, с кем говорит.

— Убитых?

— Не, больше контуженных.

— Слышу катится, — возбужденно заговорил кто-то из темноты, должно быть, легко раненый. — Думал камень сорвался, глянул — бочка.

— Точно разглядел?

— А как же. Громыхает, железная. Хорошо я спрятался, а то… Подчистую кругом вымело…

Раненый говорил возбужденно, почти радостно, как всегда бывает, когда человек вдруг осознает, что ему несказанно повезло и он, который должен был быть убитым, жив вот и может говорить, рассказывать.

Вслед за майором Ружниковым Рубцов пополз по склону горы, замирая за камнями, снова и снова ужасаясь условиям, в каких приходится воевать. Днем здесь не пройти. Людей сменить, раненых вынести, боеприпасы доставить, обед — все только ночью. Может ли долго стоять оборона в таких условиях?… «Должна!» — мысленно рассердился Рубцов на собственные сомнения. — Конечно, лучше бы взять эту проклятую высоту, как взяли Генуэзскую крепость. Три раза переходила из рук в руки, а все-таки взяли…

С высоты ударил пулемет, пули заныли рядом, рикошетируя от камней. Рубцов замер на месте, выругав себя за неосторожность. Ночь вон, какая лунная, всякое шевеление видать. И адъютант, и майор Ружников застыли за камнями, пережидая.

Окоп, куда Рубцов, в конце концов, вполз, перевалив через бруствер, был достаточно глубок, в нем можно было разогнуться и оглядеться.

— Где она рванула? — спросил у бойца, сидевшего в окопе.

— А вон там. — Боец показал в замутненную луной даль, где была чистая, будто выметенная площадка без единой, привычной в этом хаосе камней, тени.

— Ты видел?

Кто видел, того уж нет. А я на дне окопа сидел, тем и спасся. Товарищ майор, — вдруг жалобно заговорил боец, — а если они, заразы, повадятся бочки скатывать, что тогда делать-то?

— Как повадятся, так и отвадим, — бодро ответил Рубцов. — Разве не так?

— Так-то оно так…

Весь остаток ночи эти слова бойца звучали у него в ушах. Точнее, не сами слова, а тон, каким они были сказаны. Так мог говорить человек, понимающий свою обреченность.

А перед рассветом к штабу полка подкатила «эмка», приехали комендант первого сектора обороны полковник Новиков, а с ним представитель штарма майор Ковтун и еще какой-то незнакомый Рубцову подполковник.

Новиков и Ковтун были под стать друг другу — оба быстрые, подвижные, легкие на шутку, но дело схватывающие с полуслова, полунамека.

— О, богато живешь! — заговорил Новиков, входя в помещение штаба, быстро оглядывая комнату с заколоченными наглухо окнами. Большая тень его металась по стенам, завешанным шинелями, фуражками и шапками, оружием. — Настоящая лампа со стеклом не у каждого.

— У нас много чего есть, — сдвинул густые брови Рубцов.

— Ну-ка, ну-ка?…

— Корова есть, «Звездочка»…

— Во, корова есть! — восторженно повторил Новиков, обращаясь больше к подполковнику, из чего Рубцов заключил, что праздный разговор этот затеян для ознакомления подполковника с делами полка.

— Баня есть, парикмахерская, художественная самодеятельность…

— Ну, этим никого не удивишь.

— Свои изобретатели есть. Один боец приспособил легкий миномет для стрельбы на ходу.

— Немцы тоже изобретают, — сказал подполковник.

— Изобретают, — вздохнул Рубцов. — Бочку скатили. Набили взрывчаткой, гаек внутрь насыпали, железок всяких и пустили сверху там, где камней поменьше, где верняком знают, что до наших окопов докатится.

Мелькнула какая-то мысль, показавшаяся важной, но тут майор Ковтун подал голос, спросил:

— А что, Герасим Архипович, ноги-то все болят?

— Болят, — поморщился Рубцов, подумав вдруг, что разговоры эти неспроста: уж не собираются ли переместить его с полка куда полегче?

— Что с ногами? — спросил подполковник.

— Обморожены, вот и тянут, не дают покоя.

Новиков снова шагнул из угла в угол, косясь то на лампу, то на свою тень, сказал весело:

— Теперь все ноет: «Перед морозом что-то мне не спится».

— Теперь вам, действительно, не до сна, — сказал подполковник. — Что с бочками-то делать? Едва ли они одной ограничатся. Так и будут скатывать?

— Не будут, — угрюмо ответил Рубцов.

— А что вы сделаете?

— Не пустим.

— Как?

Рубцов вдруг понял: подполковник этот — военный инженер из той большой группы, что в начале января прибыла в Севастополь для укрепления рубежей обороны, и сразу успокоился. Не раз в полк приезжали комиссии, смотрели, спрашивали, спорили: может полк держаться в таких условиях, когда враг над головой, или не может? Теперь, видно, вопрос этот отпал, видно, в штарме окончательно поверили в стойкость пограничников, раз речь пошла об инженерном укреплении рубежей.

— Так ведь не везде бочку скатишь, только в некоторых местах склоны сравнительно ровные. А мы их сделаем неровными, камней натаскаем, загородимся.

Эта мысль только теперь пришла ему в голову и сразу показалась спасительной.

— Лучше рогатки выставить, — оживился подполковник. — Сварить из рельсов, из балок…

В доски, закрывающие проемы окон, гулко ударилась волна далекого взрыва. Рубцов выскочил на крыльцо. Рассвет уже обозначил конусообразные отвалы бывших флюсовых рудников, загораживавших вид на Балаклавские высоты. Подтаявшая накануне земля была высушена ночным морозом, и снова появились на ней белые пятна то ли инея, то ли нанесенной невесть откуда снежной крупы.

— Похоже, опять бочку скатили, — сказал лейтенант Козленков. Высокий, какой-то весь подтянутый и аккуратный, будто не ползал вместе с командиром полка по грязным склонам, он стоял рядом, всем своим видом показывая, что ждет приказаний. Рубцов оглядел своего адъютанта с головы до ног и вдруг пожалел о своем недавнем решении выдвинуть его на командирскую должность. Но жалость тут же и растворилась — не до нее было.

— Разрешите, товарищ полковник? — взволнованно спросил Новикова, тоже вышедшего на крыльцо.

Тот все понял, обернулся к инженеру-подполковнику:

— Поезжайте с командиром полка. На месте разберетесь.

Рубцов не стал дожидаться, когда отъедет начальство, умчался на своей полуторке к Балаклаве. Потом они долго шли ходом сообщения с сухими промороженными стенками, перебегали открытые площадки, снова спрыгивали в траншеи. Под скалой, как и ночью, опять сидели и лежали раненые и контуженные. И майор Ружников был тут, поджидал командира полка.

— На ту же шестую роту скатили, — сокрушенно сказал он. — Место там удобное.

— Удобное, — сквозь зубы произнес Рубцов. — Товарищи инженеры рогатки обещают, полуобернулся он на мгновение к подполковнику, — а мы что же, так и будем сидеть и ждать?!

— Стрелять надо по бочкам, — предложил Козленков.

— Стреляли, — отмахнулся комбат. — Кто только ни стрелял.

— Стрелять надо, — повторил Козленков. Чтобы сбросить, бочку-то ведь на бруствер выкатывают. Хоть минута да есть. Надо посадить специальных стрелков-наблюдателей. Как немцы начнут с бочкой возиться, пускай бьют по ней бронебойно-зажигательными. Пускай у них на бруствере и взрывается.

«Нет, не зря я его отпустил. Хороший будет командир», — удовлетворенно подумал Рубцов.

— Вот ты этим и займешься, — сказал он. — Принимай шестую роту и стреляй. Получишь бронебойно-зажигательных сколько надо. И позиции надо будет улучшить, закопаться поглубже, чтобы не сидели бойцы в окопах в три погибели. В этом товарищ подполковник поможет.

Почему-то сразу поверил он в эту идею лейтенанта Козленкова. Рванет на бруствере, сто раз подумают немцы, стоит ли возиться со своим «чудо-оружием». И отлегло от сердца. Будто решился вопрос окончательно.

Потянул вдоль бухты утренний ветер, донес запах кухни, Рубцов повернулся в ту сторону, увидел под нависшими скалами громадную фигуру повара Вовкодава и пошел к нему.

— Ну, как пополнение? Накормил? — крикнул еще издали.

— А як же. Уси довольны.

— С одного хлеба?

— Ни, супом заедали.

— И никто ничего не сказал?

— Спасибочки говорили.

Рубцов недоверчиво поглядел на хитро улыбающегося повара.

— Так ведь, товарищ майор, голодному что треба? Чтобы брюхо набить. Хлеба я добыл, а каши нема, только суп из тех же круп. Пришлось дать его погорячее. Чем огонь во рту погасить? Конечно, хлебом. Вот и намякались.

— Да ты, оказывается, психолог.

— А як же. Нам без этого дела никак нельзя. Боец, он ведь что?

— Что?

— Один глаз у него на хрица глядит, а другой куда? На кухню. И рук у него две. Одна, стало быть, что?…

— В обороне главное — харч! — прокомментировал кто-то из бойцов, бывших при кухне.

Рубцов погрозил повару пальцем и пошел назад к оживленно беседующим с приезжим подполковником комбату Ружникову и своему бывшему адъютанту, входящему в роль, новоиспеченному ротному.

Бойцы возле кухни откровенно и радостно хохотали.

III

— …Конечно, надо бы дать отдых людям, но кто может, как они, держаться в таких условиях? Да и психологический фактор не мелочь. Противник уже поверил, что чекистов не собьешь, а что будет, когда оборону займут другие?… Нет, пусть полк Рубцова остается на своем месте. А вот помочь ему надо. Особенно в инженерном отношении.

— Наши уже работают в этом полку.

— Нет, отводить полк не будем, хоть это и противоречит всем наставлениям. Сказал бы кто до войны, что можно в таких условиях обороняться, не поверил бы.

— То до войны…

Они сидели над картой СОРа, генерал Петров и полковник Леошеня, начальник штаба группы военных инженеров, прибывших из Москвы, обсуждали мероприятия по укреплению рубежей. Каждую ночь Леошеня приезжал в штаб приморцев, докладывал о сделанном за день и — уезжал. А сегодня командарм попросил его задержаться.

— Что там с бочками? Слышал: ваши инженеры предложили ставить ежи на склонах?

— Ежи уже выставляются. Но, думаю, не они решат дело. От бочек противника отвадят снайперы. Одну уже расстреляли прямо на немецком бруствере. Метров на сто вокруг как выскоблило.

— Да, мне докладывали. Но там не только против бочек нужны инженерные сооружения. Бетонные колпаки, минные поля, малозаметные препятствия… Надо помочь пограничникам так организовать оборону, чтобы люди окончательно поверили в надежность своих рубежей.

Петров помолчал, обежал взглядом пестроту условных знаков и линий на карте от устья Бельбека на левом фланге до Балаклавы на правом и подумал, что укрепление обороны еще долго будет задачей номер один. Не наступление, на что ориентируют указания командования Крымского фронта, а именно оборона.

— Нам приказано стоять в обороне, и мы стоим, не сдаем позиций. Им приказано наступать, а они не наступают, — с горечью сказал он, вроде бы, невпопад. Но Леошеня понял его. У всех на зубах навязли разговоры о том, почему армии, высадившиеся на Керченском полуострове, не воспользовались внезапностью и не ударили в глубину Крыма, дали немцам опомниться. И они опомнились, сами перешли в наступление и 17 января вновь захватили Феодосию. Который уж раз Крымский фронт переносит сроки перехода в решающее наступление. Который раз требует от севастопольцев активной поддержки, новых и новых атак, а сам ни с места. Множатся жертвы, а результатов не видно.

Снова помолчали. Леошеня вспоминал, как он первый раз увидел Петрова на рассвете первого января. Еще дорогой немало слышал о нем и представлял его себе суровым и резким, немногословным. А увидел скромного и доброго человека с манерами хлебосольного хозяина. «Поджидаю, давно поджидаю», — радостно говорил тогда Петров, приглашая к себе в кабинет. Вот в этот самый, крохотный, где на столе всегда развернута карта Севастопольского оборонительного района, стоит батарея телефонов и походная кровать с солдатской тумбочкой у изголовья.

Нескольких минут не прошло в тот первый день, как они доверительно обсуждали будущую систему противотанковых и противопехотных заграждений. Присутствовал при той первой беседе и заместитель командующего начинж армии полковник Кедринский, но совсем не чувствовалось, что кто-то инженер-специалист, а кто-то просто пехотный командир. И все удивлялся тогда Леошеня, откуда у Петрова такие обширные познания в инженерном деле? С ним легко и просто было говорить о фланкирующих огневых точках для прикрытия минных полей, и о новых предохранительных приспособлениях для установки противопехотных мин, и о таких новинках, как «минные шлагбаумы» для быстрого закрытия проходов и дорог.

А потом Кедринский уже не присутствовал на встречах: в середине января во время очередного выезда на передовую он погиб.

— А давайте-ка мы с вами, Евгений Варфоломеевич, чайку попьем, — предложил Петров, и сам, не вызывая ординарца, достал чашки, расставил их прямо на карте.

Сидели, пили чай, вспоминали Москву и Ташкент, снова возвращались к своим инженерным делам, обсуждали особенности наших и немецких мин, детали конструкций ДОТов и ДЗОТов, системы маскировки, полевого водоснабжения, и опять разговор заходил об Узбекистане, где прошла почта вся военная служба Петрова.

— Написать бы письмо-обращение севастопольцев к узбекскому народу, — неожиданно предложил Леошеня, — Здесь, я слышал, немало узбеков и воюют они хорошо.

— А что, напишем, — оживился Петров. И вдруг добавил: — Ать-два мы здорово научились, а всегда ли понимаем людей? А ведь люди — прежде всего.

— Это еще Суворов говорил: «Жесток с врагом, с людьми будь человечен».

Леошене казалось, что он понимает командарма тем глубинным пониманием, какое возникает только в дружеских беседах, когда молчание полно смысла, а намеки — почти откровение.

— Да, да, — обрадовался Петров пониманию собеседника. — Александр Васильевич говаривал: «Спешите делать человеку добро. С врагами будьте беспощадны, с человеком добрыми»…

Леошеня думал в эту минуту, что в самом командарме есть нечто суворовское. «Начальник без самонадеянности», «Непринужден без лукавства», «Скромен без притворства», «Приветлив без околичностей» — так характеризовал Суворов черты истинного героя. Не это ли же самое можно сказать и о генерале Петрове?

И вдруг он понял, откуда у командарма потребность в такой вот задушевности общения. Сначала-то думал, что он просто хочет поговорить напоследок, поскольку получен приказ всю группу военных инженеров переправить в Керчь. И вдруг дошло: командарм тоскует по близким своим соратникам, которых уже нет рядом. За два с лишним месяца обороны, за тяжелейшие декабрьские бои никто из руководителей штарма не пострадал. И вдруг, когда обстановка стабилизовалась, за одну лишь неделю две такие потери: тяжело ранен начальник штаба Крылов, убит начинж Кедринский. «Тотлебен второй обороны», — как говорили про него на похоронах, которые по решению командарма состоялись на Малаховом кургане под тяжелые залпы артиллерийских батарей, салютовавших своему «главному фортификатору».

— В октябре Манштейн собирался взять Севастополь с марша, коротким ударом, поскольку, де, крепость эта слабая, защищенная всего несколькими батареями да десятком пулеметных блиндажей, — задумчиво сказал Петров. — А в январе он заговорил о Севастополе, как о неприступной крепости. Дело, конечно, прежде всего в героизме бойцов, не в обиду вам будет сказано, но и военные инженеры поработали на славу…

Так они сидели еще долго, обсуждая дела и отдыхая за беседой. Потом Петров проводил Леошеню, поднялся вместе с ним на первый этаж и вышел на улицу. Крепко морозило, шел редкий снег, устилал землю белыми простынями, отчего безлунная ночь эта казалась светлой. У входа в бункер стояли командиры, выбравшиеся наверх подышать свежим воздухом. Среди них Леошеня узнал начальника политотдела армии бригадного комиссара Бочарова.

— Леонид Порфирьевич, — позвал его Петров. — Что-то противник больно уж активно начал разбрасывать свои листовки. Надо что-то предпринять. А то, сами знаете, был уже случай перехода к немцам.

— Предпринимаем, — ответил Бочаров. — Могу доложить хоть сейчас.

— Сейчас не надо. Обобщите все, как следует, и подготовьте развернутое сообщение для Военного совета…

Командарм не спал в эту ночь, писал письма. И первое — в Узбекистан. «В Приморской армии, обороняющей Севастополь, широко известно особое внимание и интерес, проявляемый трудящимися Узбекистана к боевой работе армии. Этот интерес и внимание к приморцам, основанные на горячей любви народа к Красной Армии, обусловлены в значительной мере и тем, что в составе Приморской армии имеется значительное число бойцов, командиров и политработников — узбеков… Приморцы знают и гордятся своими братьями — старшим лейтенантом Тукманбетовым, зенитчиком Сангиновым, артиллеристом Рахмановым и другими… Нам хотелось бы послать в Узбекистан делегацию, рассказать народу о героических делах наших бойцов и командиров, посмотреть, как узбекский народ героически работает на оборону страны, но условия боевой обстановки не позволяют этого сделать…»

Потом, как нередко бывало в минуты затишья, снова вспомнился ему родной Трубчевск, небольшой домик его детства на Покровской горе, пойменные луга за Десной, отсеченные от горизонта полосой дальнего леса. Мальчишкой он часто засиживался на обрыве, разглядывая блестки озерец на пойме, золотистые пятна плесов на излучинах реки. Под обрывом река круто поворачивала влево, накидывая петлю на петлю, уходила к Бороденке — дальнему поселку, едва различимому в знойном мареве. Слева за оврагом кипела густая зелень парка с поднимающимися над ним куполами Троицкого собора.

Отец звал сапожничать, а его тянуло на этот обрыв, к этой красоте. Старшая сестра — Татьяна — учительница, приносила книги. Отец не возражал против книг, в доме их любили. Больше всего нравились Ивану сочинения Пушкина, Лермонтова, Некрасова с их ощутимыми образами, которые, казалось, можно потрогать, нарисовать. И он рисовал, как мог. Ходил к трубчевскому учителю Левенку, брал уроки. Ему нравилось рисовать, пойменные дали, перелески, заснеженную равнину, одинокие тихие домики среди снежной белизны. От воспоминаний о тех картинах веяло тишиной и покоем, о которых он давно забыл в грохочущем Севастополе и которые вспоминались, как сон, нереальность.

Опять захотелось написать письмо своему учителю рисования. «Глубокоуважаемый Протасий Пантелеевич! Я в большом долгу перед Вами за то хорошее, что получил от Вас в юности и сохранил в течение всей жизни… Именно Вы вдохнули в меня любовь к рисованию… Рисование научило меня наблюдательности и умению быстро разбираться в окружающей обстановке, что во многом помогает службе…»

Но он не стал писать это письмо, давно уж сочиненное в мыслях: на очереди была срочная работа — статья в газету «Красный Крым». Долго отказывался писать, но его все-таки «уговорил» пронырливый корреспондент. Пришел и предложил: «Времени у вас в обрез, подготовлю основу статьи, если понравится…» Очень его рассердил этот корреспондент. «Молодой человек, — сказал ему Петров, — свои статьи я привык писать сам. Когда нужна статья?» «Чем скорее, тем лучше». — «Послезавтра получите».

Это послезавтра уже наступило. И он, совсем уж собравшийся написать «Глубокоуважаемый Протасий Пантелеевич», размашисто вывел заголовок статьи — «Под Севастополем». «Героическая эпопея борьбы севастопольского гарнизона против немецких оккупантов с величайшей убедительностью показывает, что мужество, героизм советских людей, их беспредельная преданность Родине способны выдержать любой натиск врага, разбить в прах его попытки овладеть нашей землей, способны нанести ему сокрушительный смертельный удар…»

Писалось легко до тех пор, пока не появилась на листе фраза: «Севастопольский гарнизон, исполненный любви к родной стране, всегда в готовности дать отпор врагам Родины и перейти в решительное наступление…» Тут Петров задумался: способность дать отпор доказали, а к переходу в решительное наступление явно не готовы. Слишком велики потери, слишком мало в последнее время поступает подкреплений, а главное — остро недостает боеприпасов. Крымский фронт, как огромный насос, втягивает в себя и маршевые пополнения, и транспорты со снарядами, в том числе и предназначенные Севастополю. Военный совет СОРа уже телеграфировал командующему фронтом, что продолжать наступательные действия под Севастополем из-за отсутствия боезапаса невозможно. Ответил Мехлис, представитель Ставки, что, мол, о снабжении СОРа никто не забывает, но сейчас необходимо снабжать готовящиеся к наступлению войска Крымского фронта.

Круг замыкался. Задача быть в готовности наступать с Севастополя не снималась, но от активной помощи в подготовке наступления Крымский фронт устранялся.

И все же Петров решил оставить в статье эту фразу о готовности перейти в решительное наступление. Люди — всегда готовы, они поймут…

IV

Бригадный комиссар Бочаров не терпел писанины. До войны была нормой бумажная отчетность. Всякий политработник, побывав в частях, обязан был написать докладную записку, дескать, по вашему приказанию от такого-то числа, месяца, года за номером таким-то побывал в таком-то полку, обнаружил то-то и таковы выводы и предположения. Теперь, в боевой обстановке, Бочаров бумажной отчетности не требовал. Довольно было устного доклада: что видел? И если политработник видел неполадки, тотчас следовал вопрос: что сделал? Если все сделано, как надо, то тем вопрос и исчерпывался, если же власти политработника для исправления неполадок было мало, то Бочаров делал запись в своем блокноте — для себя или для доклада командарму.

На этот раз, когда старший политрук Лезгинов доложил ему об очередной поездке в части, Бочаров ничего не сказал и не записал в своем блокноте. Помолчал, подумал и предложил Лезгинову снова отправиться на передовую.

Противник больно уж активно разбрасывает свои листовки, — сказал он почти словами командарма. — И находятся предатели, читают. Помните — Далабраимов, кажется? Наш секрет задержал на нейтралке. Побывайте на этом участке фронта, поговорите с людьми, понаблюдайте…

В этот день в клубе части, расположенном в полуразрушенном кирпичном амбаре, прилепившемся к склону глубокой лощины, крутили фильм «Два бойца».

— Комедию давай! — кричали бойцы, выделенные от подразделений на просмотр фильма.

— Давай комедь! «Большой вальс»!

— Так это же не комедия, — оправдывался киномеханик.

— Тогда «Музыкальную историю».

— Вы же ее десять раз смотрели.

— Все равно давай!…

Лезгинову тоже хотелось «комедь». Чтобы пели песни, влюблялись, целовались побольше и вообще, чтобы были счастливы. И чтобы никакой войны, никаких смертей. Это было каждый день, от этого все устали.

— Нету комедии. «Два бойца» привез.

Зрители понемногу умолкали, смирялись.

Некоторые вставали и уходили. Лезгинов тоже вышел, поежился на холоду, послушал привычное разнобойное постукивание, аханье, буханье близкой передовой, и знакомой тропкой направился прямиком к разведчикам.

— Стой, кто идет?! — почему-то во весь голос заорал на него часовой возле землянки.

— Тише, противника всполошишь, — улыбнулся Лезгинов, подумав удовлетворенно, что разведчики, как всегда, бодры и жизнерадостны. — Кольцов, кажется?

— Так точно!

— Что, ребята спят?

— Отдыхают, товарищ старший политрук, — снова закричал часовой и громко закашлял.

— Простыл?

— Есть маленько.

— Выспись после смены. Сон — лучшее лекарство. Я всегда сном лечусь.

Он толкнул дверь в землянку и насторожился, поймав наметанным глазом неестественную суету. Кто-то чересчур внимательно осматривал автомат, кто-то торопливо натягивал на ухо шинель.

— Что у вас происходит? — насторожился Лезгинов. Дневальный, сидевший у стола, подхватился, кинул руку к сбитой на затылок шапке:

— Товарищ старший политрук, второе отделение первого взвода роты разведки отдыхает.

Что-то тут было не так. Огляделся. Все, вроде бы, как обычно: столб посередине, увешанный шинелями и карабинами, низкие нары, на которых вповалку спят бойцы, стол со сдвинутой в сторону коптилкой, закрытый плащ-палаткой. Лезгиков поднял плащ-палатку и увидел разбросанные игральные карты.

— Значит, культурно отдыхаете?

— Так точно! — заулыбался дневальный.

— Поднимите командира отделения.

Из темного угла выполз невысокий коренастый сержант Авдотьев.

— Это мы так, на щелчки.

— Сегодня на щелчки, завтра на тычки, а послезавтра?

— Скучно же, товарищ старший политрук.

— Скучно? А ну-ка пойдемте со мной.

В окопе встретили бегущего навстречу командира взвода капитана Еремина. Тот уже оказывается все знал, с ходу накинулся на сержанта, выговаривая ему так, что и не понять: то ли не играй, то ли не попадайся.

— Вы разберитесь тут, — сказал Лезгинов, — Доложите комиссару полка, я потом с ним поговорю.

— Уже доложили, товарищ старший политрук. Приказано все отделение отправить в тыл.

Оперативность была прямо-таки поразительная, но Лезгинов ничего не сказал, знал: разведчики способны и не на такие чудеса.

— Бери, сержант, своих игроков и отправляйся к санчасти. Завтра решим, что с вами делать.

Грустной была процессия, через пять минут проследовавшая мимо Лезгинова, беседовавшего с Ереминым о вчерашнем ЧП в полку — попытке рядового Далабраимова перейти на сторону врага.

— В санчасть это даже очень ничего, — бодрились разведчики.

— Поближе к санитарочкам.

— Не болтать! — зло крикнул сержант. — Завтра разгонят нас по батальонам, будете знать.

— Это почему это разгонят?!

— Да карты, если хотите знать, разведчику даже необходимы, развивают сообразительность.

Говорили громко, явно в расчете, чтобы командиры слышали.

— Сообразительные в батальонах тоже нужны, — громко сказал Еремин, и разведчики примолкли.

Устроились они в лощине неподалеку от пестро раскрашенных палаток санчасти, сбились в кучу потеснее, с грустью вспоминая свою теплую землянку. Ветер тянул по лощине сухой, морозный, и просидеть ночь на этом ветру заранее всем было невмоготу. Правда, в разведке бывало и хуже, но то в разведке.

Вечерело, но было еще довольно светло. Бойцы поглядывали на палатки, соображая, с какого конца к ним подступиться, и тут набежал на них толстенький младший лейтенант с фотоаппаратом.

— Вы кто?

— Разведчики.

— А что здесь делаете?

— Отдыхаем.

— В разведку ходили?

— Ходили.

— То, что надо, — обрадованно засуетился младший лейтенант! Давайте я вас сфотографирую.

— Это еще зачем? — насторожился сержант.

— Для газеты.

— Ни к чему, вроде.

— Я сам знаю, что к чему. Поближе, поближе, товарищи. Приведите себя в порядок. Ну, будьте такими, какими в разведку ходили. Расположитесь на местности, будто продвигаетесь. Ну, не мне же вас учить.

Он катался от одного к другому, поправлял оружие, одергивал шинели.

— Ну, в газете же будете, в центральной. На всю страну. Увидят дома, обрадуются: жив наш-то герой.

Последнее убедило даже сержанта.

— А что, братва, — оживился он, — покажем на что способны…

Уже совсем стемнело, а они все обсуждали внезапно свалившуюся удачу — возможность через газету послать на Большую землю родным и близким свое коллективное фото.

Такими оживленными и разыскал их старший политрук Лезгинов, и они, перебивая друг друга, рассказали ему обо всем, выражаясь так, что, мол, если бы не случай с картами, не встретили бы они этого корреспондента.

— Не очень-то радуйтесь, — остудил их Лезгинов. — В бригаде Горпищенко такое же было, до сих пор от насмешек отбиться не могут.

Насторожились, но не больно-то испугались. Разве они в разведке не бывали? Разве не заслужили?

А Лезгинов с мстительным спокойствием начал рассказывать о том, что недавно в газете «Красная звезда» была опубликована большая фотография с подписью: «Бойцы бригады морской пехоты Горпищенко высаживают десант на побережье противника».

— Ну и что? — спросили.

— А то, что бойцы бригады Горпищенко обороняются в районе высоты Сахарная головка и моря в глаза не видели: Теперь с серьезным видом все спрашивают, что это они за новинку применили — использование морских шлюпок в сухопутной обороне? А то интересуются, не подмочили ли они во время высадки Сахарную головку.

Посмеялись смущенно.

— А пускай шуткуют. Зато фото дома увидят.

— На коллективном фото лиц не разобрать. А в части все узнают, как вы в разведку ходили… — Ну ладно, может, еще и не напечатают в газете, — успокоил он примолкших разведчиков. — Расскажите-ка лучше, как вы вчера этого типа на нейтралке взяли?

— Кольцов в секрете был, пускай рассказывает.

Этого увальня в телогрейке Лезгинов знал. Слышал, как он захватил немецкий танк и как в разведчики попал.

— Рассказывать-то нечего, — буркнул Кольцов. — Сидел в секрете, а он ко мне и пришел.

— С чего же вы решили, что перебежчик? Может, заблудился человек?

— Как же, заблудился, прямиком к немцам чесал, да еще прятался. Немцы как раз орали: «Рус, гуся хочешь?» Перепились, видать.

— А вы? — спросил Лезгинов.

— Что я? Был бы не в секрете, я бы им показал гуся.

— А что бы вы сделали?

— Подполз бы и пару гранат. И так терпения уж не хватало. Привстал даже, чтобы дорожку высмотреть, а тут он и идет…

Застучали торопливые шаги в темноте, и все повернулись на звук. Это был связной от командира взвода, шустрый и, по общему мнению, бестолковый, то и дело попадающий впросак, но всеми любимый Ленька Солодков. Он пробежал мимо, не заметив разведчиков, сидевших тесной группой среди кустов, но вдруг круто развернулся и закричал еще издали:

— Устроились! Этак каждый в картишки перекинется и — в санчасть. А ну бегом за мной! — Увидел Лезгинова, переменил тон. — Извините, товарищ старший политрук. Приказано всем срочно во взвод.

Разведчику собраться — все равно, что другому чихнуть. Миг и нет никого, только ветер шумит в голых кустах да похлопывает ледяными ладонями по туго натянутым полам палаток. Капитан Еремин уже топтался возле землянки, ждал.

— На гауптвахте потом отсидите, — сказал без предисловий. — Слушай боевую задачу.

Через полчаса отделение беззвучно ползло по нейтралке. Впрочем, беззвучно ползти было совсем не обязательно: над передовой, перекрывая все звуки, кричало немецкое радио, сулило райскую жизнь в плену, в подробностях рассказывало по-русски, по-азербайджански, по-армянски, как переходить линию фронта, как совершать самострел.

— Заткните ему глотку, — на прощание сказал капитан Еремин. И дело не забывайте.

Не забывать дело — значило взять языка, это понимали все, и теперь привычно давили локтями сухую снежную крупу, радуясь уже тому, что подморозило, и нет грязи. На заранее известном рубеже остановились, пропустили вперед троих саперов.

Минуты ожидания на нейтралке всегда особенно томительны и долги. Каждый мысленно там, рядом с саперами, шарит голыми немеющими от холода руками по снегу, по комьям мерзлой земли. Вот пальцы нащупывают гладкий бок мины, неторопливо обегают ее. Мина противопехотная, прыгающая. Где-то должна быть проволочка, заденешь ее, мина подпрыгнет и взорвется, кося осколками все вокруг. Сапер сует руки под мышки, чтобы вернуть гибкость пальцам, затем осторожно вывертывает взрыватель и отставляет мину в сторону, — теперь она не опасна, теперь ею хоть гвозди заколачивай. Другую мину искать проще: помогает педантизм немцев, выставляющих мины в строгом, размеренном до сантиметра, порядке. Сапер протягивает руку в сторону, нащупывает другую мину, стоящую там, где ей и полагается быть. Все делается ловко и быстро, но разведчики совсем измаялись в ожидании сигнала саперов о том, что проход в минном поле готов.

С немецкой стороны судорожно застучал пулемет, заглушая захлебывающийся хрип динамиков. Это никого не обеспокоило, — обычная перекличка переднего края. Так в былые времена ночные сторожа били в колотушки: спите спокойно, люди, все в порядке.

Но вот в той стороне, куда уползли саперы, что-то шевельнулось, и сержант поднял руку: вперед!

Ползли быстро, как ползали не раз. За минным полем рассредоточились, без команд заняли свои места — кто в группу захвата, кто в прикрытие. Ракеты, время от времени взлетавшие в небо, помогали сориентироваться. Радио орало теперь совсем близко: еще немного и гранатами можно достать. Сержант оглянулся, собираясь дать знак, чтобы приготовили гранаты, и не увидел Солодкова. Только что был рядом и исчез. И вдруг в том месте, где быть Леньке, начали подниматься из-под земли руки. Озноб пробежал по спине. Никогда ничего не боялся сержант, а тут прямо похолодел весь. Послышался шумок, вроде как кто-то кого-то сквозь зубы матюгом обложил, и сержанту стало жарко от внезапной мысли, что дал юлю не тем чувствам. В разведке на мгновение отвлечешься от главного и считай — пропал. За поднятыми руками показались натянутые на уши пилотки — немцы. Еще до того, как понял, что произошло, сержант метнулся к немцам, сбил одного, сунул нож к самому носу, зашептал угрожающе:

— Тихо! Штиль! Ляйзе!…

Краем глаза увидел: Солодков так же быстро скрутил другого немца. Но сопротивляться немцы, похоже, и не собирались, лежали на земле с вытянутыми над головой руками, торопливо кивали, понимая, что малейший звук будет последним звуком в их жизни.

На всякий случай затолкали им в рот пилотки, связали руки, и сержант подтолкнул Солодкова: уводи!

Теперь задача упрощалась. Извиваясь меж камней и вывороченных глыб земли, разведчики поползли к вражескому окопу. Дождавшись, когда погасла очередная ракета и тьма сгустилась, разом вскочили, одну за другой метнули все свои приготовленные гранаты и, не дожидаясь взрывов, бросились назад.

Лежа почти один на другом в своей траншее, долго не могли отдышаться.

— Где ты немцев-то откопал?

Лёня Солодков тонко по-мальчишечьи хихикал, рассказывая:

— Секрет называется. Закрылись плащ-палаткой, зажгли свечку и дуются в карты. Ну я на них и свалился.

— Прямо на кон!…

— Крупный выигрыш!…

И снова дружно хохотали, радуясь, что все живы, что задачу выполнили: и двух языков взяли, и заставили заткнуться этих картавящих зазывая.

Передовая гремела: немцы мстительно били минами, крестили тьму длинными пулеметными очередями. Над истерзанной землей призраками шевелились подсвеченные десятком ракет клубы дыма и пыли.

Канонада затихла неожиданно скоро, и разведчики, еще не успевшие уйти из передней траншеи, услышали на нейтралке душераздирающие стоны. И откуда-то вдруг взялась девчонка с санитарной сумкой через плечо, заметалась, как курица, норовя выскочить на бруствер. Ее удерживали, но она все рвалась. Старший лейтенант, командир стрелковой роты, державшей тут оборону, ходил за ней, не зная, что делать.

— Кого вы там оставили? — спросил разведчиков.

— Наши все тут, — ответил сержант. — Может кто из саперов?

— Он же кровью истечет! — суетилась санинструкторша.

В темноте снова застонали, показалось — совсем близко. Санинструкторша в один миг оказалась на бруствере, старший лейтенант сдернул ее, заговорил быстро, взволнованно, и сразу стало ясно, что девчонка эта для него не просто рядовой боец, а нечто большее.

— За раненым пойдут другие, а вы останетесь здесь.

— Есть раны, товарищ старший лейтенант, от которых человек, если его неосторожно взять, сразу умирает. Это не шуточки. Я обязана на месте оказать первую помощь.

— А я не разрешаю вам идти.

— А вы обязаны разрешить. Там раненый…

«Не Клавка, — подумал Кольцов, слушая эту наивную перебранку, — та бы разговаривать не стала».

— Сержант, давай я схожу, — предложил он.

— Возьми Солодкова, — сразу согласился Авдотьев. — У него нюх на немцев…

— Мои прикроют, — обрадовался старший лейтенант.

Привычно перевалив через бруствер, Кольцов, согнувшись чуть не до земли, пробежал немного, присел, осматриваясь. Ракеты не взлетали, ночь была черна, как деготь, — в трех шагах ничего не видно. Солодков лежал рядом — руку протянуть. Он тронул его за плечо, чтобы не отставал, пробежал еще немного. Мелькнула позади маленькая нескладная тень с болтающейся сумкой, и Кольцов понял: настояла-таки девчонка на своем. Потом фигура санинструкторши растаяла во мгле, отстала.

Вспорхнула ракета, и пока она горела, Кольцов наметил для пробежки следующий ориентир — куст, странно уцелевший на краю воронки. Там можно было укрыться и послушать, где он, раненый.

Санинструкторша не отстала, она побежала следом, по при свете первой же ракеты поняла, что ее занесло куда-то в сторону: как ни всматривалась в пестрый хаос камней и кустов, не могла понять, где теперь разведчики.

Потом она услышала стон и, едва дождавшись, когда погаснет ракета, заторопилась на звук. И вдруг совсем близко услышала шорох: кто-то полз. На всякий случай она достала маленький «вальтер», подаренный старшим лейтенантом, сжалась вся, но вспомнила наставления, — не напрягать руку, когда стреляешь, и расслабилась. Подождала немного и, подумав, что это, должно быть, раненый ползет, хотела сунуть пистолет в карман. Но тут снова замелькал свет ракеты, и она в двух шагах от себя вдруг увидела блеснувшие подковки сапог. Подковок на сапогах ни у кого в роте не было, — это она знала точно, — но все смотрела, как взблескивают и гаснут тусклые искорки, не в силах ни шевельнуться, ни крикнуть. Искорки погасли, и на их месте задвигалось что-то массивное, приподнялось, и она ясно разглядела две немецкие каски. И тогда дернула спусковой крючок, и уж не видя перед собой ничего, все стреляла раз за разом, пока не клацнул затвор. Вдруг ее схватил кто-то сзади, поднял, понес, хрипло дыша, и бросил вниз, — в чьи-то руки. Опомнившись от ужаса, охватившего ее, она увидела, что сидит на дне окопа, а рядом свои ребята, знакомые, улыбающиеся лица, бледные в свете ракет. И она заплакала навзрыд, совсем по-детски.

— Что случилось? Ранена? — затормошил ее старший лейтенант.

— Не-ет. Я их уби-ила.

— Кого?

— Их… немцев.

Вокруг засмеялись.

— Так чего же ревешь?

— Да, знаешь, как страшно!

— А может тебе немцев жалко? — под общий хохот спросил старший лейтенант.

— Злюка! — закричала на него. — Знаешь, как я испугалась?! Их двое, а я одна…

Над бруствером визжали пули, смачно били в мерзлую землю, с разбойничьим улюлюканием уносились к мутнеющим от близкого рассвета низким тучам.

Кольцов сидел в стороне и, слушая эту перебранку, с новой для себя грустью вспоминал пропавшую в водовороте медсанбатов и госпиталей Клавку, которую он так же вот вынес однажды из боя. Только та была ранена, не как эта дуреха. И та не плакала ни от страха, ни даже от боли.

Рядом с ним кто-то тяжело плюхнулся на дно окопа, и Кольцов, повернув голову, увидел сержанта Авдотьева.

— Что? — выдохнул Авдотьев.

— Купились, как лопухи, на немецкую провокацию. Эта пигалица с перепугу разрядила в них обойму.

— Тьфу ты! — И заоглядывался: — А где Солодков?

— Да вон возле девчонки отирается.

— Бери его, пошли. Взводный зовет.

— Нагорит? — забеспокоился Кольцов. За такой промах, по его мнению, никак не могло не нагореть.

— Не похоже. Там этот старший политрук опять пришел, что-то они удумали.

Удумали такое, о чем разведчики и помыслить не могли. Кольцов сразу даже и не понял, чего хочет взводный, когда тот заговорил о несуразном: пойти к немцам с поднятыми руками.

— Ты же сам перебежчика задержал, — сказал ему старший политрук. — Значит, находятся такие. В семье не без урода. На них-то немецкие пропагандисты и рассчитывают. Надо, чтобы перестали рассчитывать. Пойти к ним, будто бы сдаваться, а когда высунутся, гранатами гадов.

Дело рисковее любого, что были: этой ночью. А главное — противное дело. Будто в отхожую яму голыми руками…

— А чего меня-то? — Кольцову подумалось, что выбор пал на него потому, что фигура у него такая нескладная. Если еще воротник поднять да ссутулиться, так совсем получится, что голова ушла в плечи от страха.

Взводный понял его правильно, обнял, сказал душевно:

— А кто у нас страха не ведает? А кто гранаты лучше тебя бросает? Впрочем, дело добровольное.

— Я не отказываюсь, — поспешил согласиться он.

— Вот и отлично…

Утренняя муть еще не высветила всю ширину нейтралки, когда Кольцов переполз через бруствер. Тишина была на передовой, и ракеты уж не взлетали. Будто все вокруг затаилось, наблюдая за ним, одиноко перебегающим от куста к кусту, от камня к камню. Посередине нейтралки подождал в воронке, приготовил гранаты. Одну обмотал концом короткого полотенца, зубами выдернул чеку. Только теперь заметил, что полотенце не такое уж чистое и белое, поверят ли, что сдаваться идет? Но другого не было, и он поднял полотенце над головой, пошел, вглядываясь в землю: нахватало еще зацепить мину. Теперь он был виден отовсюду, теперь немцы могли запросто подстрелить его, а не немцы, так какой-нибудь свой снайпер, которого не успели предупредить. По-прежнему было тихо, и Кольцов совсем осмелел, шел с поднятыми руками, оглядываясь по сторонам, будто на прогулке.

— Рус, линкс, линкс! — услышал голос, и увидел немца, машущего рукой.

Он взял правее, куда показывал немец. Высунулись еще двое, уставились с любопытством: не каждый день перебежчики, интересно. И офицер высунулся, может и не офицер, а просто кто-то в фуражке, но все равно было видно — начальство. Кольцов не больно разглядывал их, высматривал тот рубеж, до которого должен дойти, не вызывая подозрения. И за собой приходилось все время следить: как бы злоба, кипевшая в нем, не выплеснулась раньше времени.

Когда до окопа оставалось метров двадцать, он выпустил полотенце, и оно упорхнуло, подхваченное ветром. И сразу обеими руками метнул гранаты. Не падая на землю, не дожидаясь, когда рванет сзади, бросился бежать, не задумываясь над тем, что если промахнулся, не попал в окоп, то могут догнать свои же осколки. И вообще ни о чем не думалось в этот момент, билось только одно ликующее чувство: дошел-таки, обманул гадов.

По сдвоенному, почти одновременному взрыву понял: попал в окоп. Не зря, значит, гонял их взводный на тренировках, учил одинаково метко бросать гранаты и правой и левой рукой.

Сзади запоздало зачастили автоматы, пули смачно зашлепали справа и слева. Наши окопы, обозначенные неровными буграми брустверов тоже ощетинились огнем. Мелькнула мысль: залечь, переждать. Но он не останавливался, уверенный почему-то, что добежит, что теперь-то уж ничего с ним не случится.

Так с разбегу и влетел в свой окоп, сильно ударившись о его мерзлую стенку. Показалось даже, что потерял сознание от этого удара, потому что уже через мгновение увидел рядом и своего взводного, и старшего политрука

— Пор-рядок! — сказал он, пытаясь встать.

Взводный подхватил под руки, поднял, и так и держал, торопливо оглядывая его, — не ранен ли?

— Я буду ходатайствовать о представлении вас к ордену, — сказал старший политрук.

— При-и чем тут… орден, — выговорил Кольцов, мотая головой. Но вдруг подумал о Клавдии, которая, когда придет и увидит орден, наверное, обрадуется. И широко улыбнулся: — О-орден не помешает.

А над передовой разгорался огневой бой. В трескотню винтовок, автоматов, пулеметов вплетались сухие разрывы мин, гулкие уханья снарядов. Начинался очередной день обороны, один из тех, которые историки потом назовут спокойными днями зимне-весеннего затишья.

V

С горы Госфорта, от часовни на Итальянском кладбище, где лейтенант Кубанский безвылазно сидел в декабре, Федюхины высоты выглядели грядой пологих холмов. Теперь, когда пришлось перебазироваться на эти высоты, они казались Кубанскому и высокими, и крутыми, а лощины между ними прямо-таки глубоченными — ноги сломаешь, пока доберешься до НП. Обратный путь — с НП на ОП — был не легче, хоть и дорога вниз, скатывайся по обрывистым склонам. Ходить, правда, приходилось нечасто: в неподвижности обороны, какая была в Севастополе, наблюдательные пункты и огневые позиции можно было не менять подолгу. Если, конечно, обеспечить маскировку и не дать противнику обнаружить себя. Пока что это удавалось, и Кубанский еще раз помянул добрым словом командира своего взвода управления, сумевшего выбрать для НП такое удобное и скрытое место.

Ранний зимний вечер затягивал морозной дымкой занятые противником высоты, изгорбившие горизонт. Гора Госфорта пока что просматривалась хорошо. Кубанский глянул в стереотрубу на разрывы, задымившие часовню, и приказал прекратить огонь. Огня этого потребовали пехотинцы, уверявшие, что в часовне у немцев наблюдательный пункт, с которого они видят всю нашу передовую. Всего скорей так оно и было. Но знал Кубанский и другое: чтобы уничтожить часовню, нужно слишком много снарядов.

Последнее время со снарядами стало совсем плохо: на каждый выстрел надо спрашивать разрешения у командира дивизиона, а то и у командира полка. С этим приходилось мириться. Ни для кого не было секретом: транспорты с боеприпасами для Севастополя заворачивались на Керчь, где они нужнее, откуда только и можно было ждать решительного наступления.

Дым рассеялся, и часовня снова выставилась целехонькая, пестрая от пятен исклевавших ее снарядов. Каменная изгородь вокруг кладбища почти вся развалилась, и не было уж сторожки в воротах, где артиллеристы когда-то коротали ночи. А часовня все стояла и без изгороди казалась еще выше.

Жаль ему было того НП, ну да много чего жаль, все не пережалеешь. Он еще раз глянул на часовню, силуэт которой растворялся в густеющей тьме, и оторвался от стереотрубы. Пора было идти на ОП. Особой необходимости в этом не имелось: командиры орудий да старший по батарее, да еще политрук управлялись без него. Но этой ночью он договорился с политруком устроить небольшое учение, проверить готовность взвода тяги. Со дня на день должно было начаться наступление на Керченском полуострове, со дня на день и в Севастополе ожидался приказ — «Вперед». Следовало выяснить, в какой мере батарея готова выполнить этот приказ.

Почти совсем стемнело, когда Кубанский отправился на огневую позицию. Всходила луна, высвечивала ошметки снега на промороженных склонах, и можно было не бояться сломать себе шею на обрывистой тропе. Шел и вспоминал свои последние дай в часовне, когда он, изнемогая от боли в ногах, днями сидел на перекладине лестницы, приставленной к стене. Только так можно было дотянуться до стереотрубы, выставленной в круглом верхнем оконце часовни. Рвалась связь. Связисты один за другим уходили на линию, но едва они возвращались, как снова рвалась связь, и порой казалось, что батарея замолчит не из-за отсутствия снарядов, а из-за нехватки провода.

Батальон моряков, прикрывавший гору Госфорта, отошел. Переместился с горы и штаб батальона, оставив в часовне штабель ящиков с патронами и гранатами. Они-то, эти патроны и гранаты, и воодушевляли, когда заходила речь о смене НП, оказавшегося впереди боевых порядков пехоты. Но лучшего обзора, чем с этой горы, ниоткуда не было, и все казалось, что пока есть патроны, часовню можно отстоять.

Немцы лезли в лоб, поскольку справа и слева склоны горы слишком круты. Артиллеристы отбивались из всех автоматов и сэвэтушек, переделанных на автоматный огонь. Стволы раскалялись, их поливали водой, чтобы поскорее остудить. Атакующие отходили, и начинался артналет. Потом снова атаки, атаки.

Ночью пробрался в часовню порученец коменданта сектора обороны узнать, что за стрельба на горе, где по сведениям никого наших нет. А на рассвете явился и сам комендант — невысокого роста, моложавый и подвижный полковник Ласкин. Осмотрел изгрызанное снарядами кладбище, спустился в подвал часовни, спросил, задрав вверх, к люку, острый подбородок:

— Не забросают вас немцы гранатами?

— Ночью не посмеют, а с утра мы снова будем наверху.

— Какой смысл артиллеристам сидеть тут?

Кубанский протянул ему планшет.

— У артиллеристов, как всегда, все в порядке. — сказал Ласкин и ушел.

Потом снова стало шумно в часовне: в полном составе вернулся штаб морского батальона. Кубанский снова залез на свою жердочку и как раз вовремя: от селения Алсу по дороге шли танки. Он скомандовал батарее ПТОЗ, увидел разрывы своих снарядов и первый задымивший танк. А больше уж ничего не увидел. Очнулся в санчасти.

Позже узнал, что снарядом выворотило два камня из боковины окна, и он вместе с лестницей и стереотрубой полетел на цементный пол часовни. Один камень придавил насмерть моряка с рацией, а другим сильно ушибло Кубанскому ногу. Контуженный, он несколько недель пролежал в санчасти и вернулся на батарею, когда она была уже здесь, на Федюхиных высотах…

Политрук Лозов встретил его возле взвода тяги. Засекли время и скомандовали: «Моторы!» Минуты не прошло, как ночную тишину разорвал треск пускачей. Зарокотали дизеля, и все четыре трактора без задержки двинулись каждый к своему орудию.

— Неплохо, — сказал Кубанский. — Совсем неплохо.

Довольные, они пошли к батарее, расположенной в соседнем овражке, и остановились в недоумении. На батарее была давно позабытая радостная суета общих сборов. В лунном свете мельтешили фигуры людей, слышались оживленные голоса.

— Что это они?

— Должно быть, решили, что поход, раз трактора подали.

— Но ведь команды не было.

— Должно быть, на всякий случай. Чтобы не мешкать, когда будет команда.

Истосковались, — вздохнул Кубанский.

— Истосковались. Командой «Вперед» сейчас можно мертвых поднять.

Как не хотелось давать отбой! Сами они, комбат и политрук, измаялись, изождались в обороне. Но война еще и тем страшна, что не позволяет расслабиться в мечтах, хотя б на миг пусть бесплодной иллюзией дать отдых до предела натянутым нервам.

После разбора учения, после недожога ужина, Кубанский вышел из душной землянки старшего по батарее, собираясь сейчас же отправиться обратно на свой НП. Полная луна, окруженная сияющими кружевами облаков, ворожила над замеревшей землей, и ничто не нарушало ее чар — ни крики, ни выстрелы. Он постоял, зажмурившись, подняв лицо к этому свету, а когда открыл глаза, увидел перед собой будто из-под земли вынырнувшего человека в длиннющей, до пят, шинели, круглого от пододдетых одежек.

— Дозвольте спросить, товарищ лейтенант?

Кубанский узнал подносчика Яремного, недавно прибывшего на батарею. Был он «с хвостом», как выразился особист, что означало: побывал в плену. Тогда же Кубанский начистоту поговорил с ним и узнал, что еще в первый месяц войны, выходя из окружения, Яремный напоролся на немцев. Гнали его через лес, а чтобы не шел налегке, заставили тащить пулемет, без патронов, разумеется. Через полчаса немцы, в свою очередь, напоролись на засаду, и его освободили. Но плен, хоть и получасовой, есть плен, начались допросы. Яремный рассказал все, как было, и услышал неожиданное: «Ты сволочь, раз помогал немцам нести пулемет!» С тех пор, куда бы ни попадал, особисты с особым пристрастием приглядывались к нему, а он маялся: правильно ли сделал, рассказав все без утайки? С одной стороны — как не рассказать, свои же, а с другой — если бы промолчал про пулемет, никто бы этого и не знал…

— Спрашивай, — поморщился Кубанский, подумав, что речь опять о той маете.

— Я не спрашивать, я попросить хочу… Не знаю можно ли… Но если можно, похороните меня на ГРЭС.

— Чего?! — Он оглянулся на вышедшего следом Лозова. Политрук загадочно улыбался, видно, был в курсе дела.

— Я ведь здешний, севастопольский, на ГРЭС до войны работал. Там и посейчас мои друзья…

— Ты чего, наркомовских перебрал?

— Оно конечно… Я ведь и сам понимаю… Но если сейчас не попросить, то потом-то уж не попросишь.

— Когда «потом»?! — неожиданно для себя заорал Кубанский. — Мы на войне — не забыл?! Может завтра не то, что завещания исполнять, но и вообще хоронить некому будет!…

— Сделаем, — вмешался политрук и похлопал бойца по плечу. — Я не забуду. Все, что можно будет, сделаем.

Боец отошел, и фигура его почти сразу растворилась в колдовском сумраке лунной ночи.

— Твоя недоработка, комиссар, — сказал Кубанский. — Что он, помирать собрался? К бою надо готовиться, а не к похоронам.

— Человек есть человек…

— Прав особист. Если уж заведется червоточинка, так надолго.

— А у тебя? — неожиданно спросил Лозов.

— Что у меня?

— Тобой тоже особисты интересовались.

— Что-то ты, комиссар, не то говоришь.

— Давно хотел сказать тебе, да все откладывал. Помнишь, в декабре приказ не выполнил?

— О смене позиции? Так ведь на другую ночь выполнил.

— А днем за тобой из особого отдела приходили.

— Ерунда какая-то, — отмахнулся Кубанский.

— Мы так и сказали: ерунда. Все, кто был на батарее, так и сказали.

— А они что?

— Собрались к тебе на НП идти, да посмотрели издали, что там, на высоте, творилось, и ушли.

— Чего ж ты мне раньше не сказал?

— Зачем? Отдельные промахи человека не так опасны, как смута, поселившаяся в его душе.

— Хитер ты, комиссар.

— Да уж какой есть…

Посмеялись, похлопали друг друга по плечам и разошлись.

Запарившись на крутых и скользких подъемах, Кубанский добрался до своего НП, ввалился в теплую землянку. Спать совсем не хотелось. Он снова вышел, подышал морозным воздухом, послушал ночь и, вернувшись, сел к столу, подвинул коптилку и раскрыл книгу, накануне принесенную ему старшиной. Это оказались сказки Гофмана, сразу же захватившие его своей мрачной таинственностью. «Что-то ужасное вторглось в мою жизнь, — читал он. Мрачное предчувствие страшной, грозящей мне участи стелется надо мной, подобно черным теням облаков, которые не проницает ни один приветливый луч солнца…»

Озноб пробежал по спине. В самые трудные минуты боев не испытывал Кубанский той жути, какая обволокла теперь. Оторвался от книги, огляделся. В углу, привалившись к стене, сидел бледный телефонист с надетой на голову резиновой лентой от противогаза, под которую была подсунута к уху телефонная трубка. Глаза связиста были закрыты, а губы шевелились. Все привычно в землянке, — так, в полусне, связисты всегда держат связь, контролируя линию, — но теперь это показалось Кубанскому жутковатым.

«Песочный человек… это такой злой человек, который приходит за детьми, когда они упрямятся, он швыряет им в глаза пригоршню песку, так что они заливаются кровью и лезут на лоб, а потом кладет ребят в мешок и относит на луну, на прокорм своим детишкам, что сидят там в гнезде, а клювы-то у них кривые, как у сов, и они выклевывают глаза непослушным человеческим детям…»

Подумалось, что так можно сказать и про войну, только от книги с ее наивными страхами веяло большей жутью, чем от самых страшных рассказов, какие приходилось слышать на передовой. Искусство тому виной или на него нашло сегодня?

В углу что-то свое пробурчал телефонист и вдруг протянул трубку:

— Товарищ лейтенант, вас из штаба полка.

Дежурный по штабу незнакомым сонным голосом продиктовал данные для ведения методичного одиночного огня, 10 минут выстрел, в район Верхнего Чоргуня. Не поднимаясь со своего места, Кубанский передал данные на огневую позицию и вновь уткнулся в книжку.

«Тут дама вошла в комнату, и испуганный Перегринус хотел, было воспользоваться этим мгновением, чтобы поскорее ускользнуть, как незнакомка схватила его за обе руки…»

— Выстрел! — крикнул связист, по-прежнему не открывая глаз.

Оторвавшись от книги, Кубанский встал, вышел из землянки, шагнул к дежурившему у стереотрубы бойцу. Услыхал выстрел орудия, характерный клекот летящего снаряда, хорошо слышный в тишине этой необычно спокойной ночи, затем увидел вспышку разрыва. Чуть погодя донесся и звук разрыва. Все было, как и должно было быть. Теперь дежурное орудие каждые десять минут будет посылать снаряд за снарядом в указанный район, и следить за этим ему, комбату, без надобности. Он вернулся в землянку и снова погрузился в нереальный страшный мир выдумок Гофмана.

«Когда очнулся, невыразимый страх из его сновидения был все еще жив в нем. Он ринулся в комнату Антонии. Она лежала на кушетке с закрытыми глазами, со сладкой улыбкой на устах, с молитвенно скрещенными руками, — лежала, как будто спала, как будто грезила о неземном блаженстве и райских утехах. Но она была мертва…»

— Товарищ лейтенант! — тревожно позвал телефонист, протягивая ему трубку. Теперь он уж не дремал, а сидел прямо, уставясь на комбата испуганными глазами.

А комбат глядел на него, с трудом возвращаясь из мира сказочного бреда к реальности.

— Орудие разорвало! — бился в трубке голос старшего по батарее. — Снаряд разорвался в стволе. Горит порох.

— Уберите горящие гильзы от остальных. Осмотрите орудие и через десять минут доложите. Огонь вести другим орудием.

Он снова вышел из землянки, всмотрелся в темень, где была батарея. Ведь слышал же выстрел, и полет снаряда слышал, и ясно наблюдал разрыв. Как мог один и тот же снаряд взорваться в стволе и в расположении немцев?! Может, померещилось все это? Начитался чертовщины и померещилось?

Через десять минут старший по батарее доложил, что у ствола орудия оторвано 20 сантиметров дульной части, ствол сорван с люльки и со штоков цилиндров противоотката и накатника. Порох потушен, при этом один человек получил сильные ожоги.

— Кто?! — испуганно выкрикнул Кубанский, боясь услышать фамилию, о которой сразу подумал.

— Яремный.

Это было уже слишком. Кубанский схватил книжку, сунул в карман. Но карман оказался узок, книжка согнулась там, мешала. Он попытался положить ее в планшетку. Переполненная планшетка не застегивалась. Бросить на столе? Но как не хотелось оставлять ее тут. Дежурный будет читать, чего доброго телефонист…

«Вот так, наверное, сходят с ума», — подумал Кубанский. Что книжка? — Выдумка. А путается на пути, как малозаметное препятствие. Пометавшись глазами, он сунул книжку в приоткрытую дверцу печурки. Поймал удивленный взгляд телефониста, но ничего не сказал ему, выскочил из землянки, хлопнув дверью…

VI

Красноармеец Яревшый умер в медсанбате от ожогов на четвертый день, успев выговорить у врачей обещание, чтобы его хоронили не как всех, умерших от ран, а сообщили в часть, поскольку командир дал слово похоронить его на ГРЭС, где Яремный работал до войны. Время было тихое, и врачи не забыли последней просьбы умирающего, позвонили в часть. Комиссар полка, в свою очередь, позвонил на батарею политруку Лозову, и тот подтвердил, что да, был такой странный разговор с красноармейцем Яремным, но разговору тому не придали значения. Кто же всерьез будет заботиться о собственных похоронах, когда сам жив и здоров?

— Об этом вашем обещании кто-нибудь еще знал? — спросил комиссар полка.

— Вся батарея знала. Смеялись, говорили: Яремный желает, чтобы его хоронили, как генерала, на Малаховом кургане.

— Как вы думаете, надо выполнять обещание?

— Думаю, что надо.

— В таком случае берите двух человек и приходите в штаб. Что-нибудь решим.

Возле землянки склада Лозов увидел завскладом ОВС старшину Потушаева и сразу понял: вот кто поедет хоронить. У этого штабного щеголя с всегдашней, будто приклеенной, улыбкой на маленьких чувственных губах было особое чутье на все необычное: везде-то он хотел успеть. Никого, впрочем, это не раздражало, поскольку Потушаев с такой же энергией рвался в немецкий тыл, как и в свой.

— Едем? — спросил он, поглаживая свои маленькие усики.

Лозов пожал плечами, и ничего не ответил.

Вышло так, как и предполагал. Комиссар полка сказал, что поскольку старшине Потушаеву все равно надо ехать в город, то он и отвезет тело красноармейца Яремного. Два бойца пускай едут с ним, отдадут честь герою, а он, Лозов, если не возражает, может возвратиться на батарею.

Лозов не возражал.

День был пасмурный, с серого неба сыпалась то ли снежная крупа, то ли дождевая морось. Вражеских самолетов не было видно. И в ясную-то погоду они последнее время появлялись не часто, — все были там, на Керченском полуострове. Потому можно было спокойно ехать, не опасаясь попасть под бомбы. Иногда то там, то тут рвались снаряды, но такой обстрел наугад не пугал никого.

До медсанбата доехали быстро. Дорога же на ГРЭС, расположенную на берегу Северной бухты, вела через город, и бойцы, сидевшие в кузове, с интересом глазели но сторонам, совсем забыв о своей скорбной роли. Да и кто на их месте вел бы себя иначе? Похороны давно уже стали делом обыденным, а вот увидеть живой Севастополь им пришлось впервые. Ходили по улицам люди, много людей, даже и девушки в довоенных шляпках, бегал красивый голубой трамвайчик. И дома, как будто, все были целы, и магазины работали. Бойцы взглядывали на завернутые в старые шинели подносчика Яремного, лежавшего на травяной подстилке, и жалели лишь о том, что напоследок не видит он этих улиц, этих людей.

На ГРЭС их уже ждали. И могила была вырыта у каменной ограды, и гроб стоял на краю, обтянутый красным ситцем старого плаката, на котором проступали неотмытые белые буквы. Гроб оказался маловат, и бойцам пришлось помаяться, чтобы втиснуть в него негнущееся тело. Делали они это спокойно, думая о том, что подносчику действительно повезло: убитые в декабрьских боях батарейцы, побольше чином и опытом, лежат в мерзлой земле укрытые единственно своими шинелишками.

Наконец, все было готово, бойцы открыли пятнистое от ожогов лицо покойного, и к гробу один за другим стали подходить рабочие, служащие, все в одинаковых засаленных ватниках. Произнес короткую речь директор ГРЭС с невозможно худым то ли от голода, то ли от болезни лицом, сказал, что после войны тут будет поставлен мраморный памятник в честь электрика Яши Яремного, в честь всех, кто ушел на фронт и не вернулся. Выступил один из бойцов, рассказал, как героически боролся с огнем подносчик Яремный. И старшина Потушаев тоже сказал слово. Не о Яремном, — он о нем и не слыхал до сей поры, — о том, как мужественно громят фашистов советские артиллеристы, как готовятся к решающим боям по окончательному изгнанию врага из Крыма, со всей советской земли. Сказал и о себе, как сам готовится стать разведчиком и каждую свободную минуту зубрит немецкий язык.

Опустили гроб, зарыли могилу, дали три залпа из личного оружия, и Потушаев собрался было ехать по своим делам, но тут запротестовали рабочие, потребовали пойти помянуть павшего героя.

В небольшой комнатке с наглухо забитыми окнами был уже накрыт стол, стояли кружки и настоящие тарелки с ломтиками хлеба, двумя картофелинами и половинками соленых огурцов. Посередине стола дымилась кастрюля «блондинки» — пшенной каши, стояла фляжка с водкой.

Выпили, похрустели огурцами, помолчали. И вдруг заговорили, перебивая друг друга. Не о покойном, о ГРЭС, какой замечательной была эта станция до войны. Потушаев слушал и все больше понимал Яремного, желавшего, хоть мертвым, а вернуться к этим стенам, к этим людям.

Кто-то молча вставал и уходил, — станция работала, звала, — кто-то приходил, поднимал кружку, произносил несколько слов о Яремном, которого тут, как видно, все помнили и любили. И снова — о белых стенах, о трубах, которые пришлось убрать, чтобы не демаскироваться, о праздничных довоенных демонстрациях.

— Пойдемте, мы вам станцию покажем, —предложил невысокий, ничем не примечательный мужичонка, назвавшийся секретарем партбюро.

Потушаев, два бойца и шофер полуторки послушно поднялись, пошли по сумрачным переходам с частыми плакатами на стенах: «Все для фронта, все для победы», «Что ты сделал сегодня для фронта?…»

— Вы бы раньше поглядели, — на ходу говорил парторг. — А теперь что! Машинный зал поврежден бомбежками, распределительное устройство генераторного напряжения сколь раз ремонтировалось, сгорели склад маслохозяйстаа, трансформаторы на ладан дышат, линии сто десять киловольт еле держатся…

— Как же вы ток даете? — посочувствовал Потушаев.

— Даем, — развел руками парторг, будто хотел сказать, что сам бы хотел это знать да не знает. — Спецкомбинату надо работать? Как ток не дашь?!. — И начал опять рассказывать о бомбежках: — В распределительное устройство угодила, проклятая. Техник бросился отключать напряжение. Прямо на шины высокого напряжения бросился. Как он там не повис, ума не приложу. А в другой раз котел изрешетило. Пар, ничего не видать. Люди прямо в кипяток кидались, чтобы переключить водные магистрали. А то подожгло баки с трансформаторным маслом… Или вон начальник цеха. Отдыхал на диванчике, вскочил, когда бомбить начали, а сзади — хрясь — вот такой осколок в диване…

— Вы запоминайте, политрук спросит, сказал Потушаев двум бойцам, неотступно шагавшим следом. Были они какие-то одинаковые — близнецы что ли? Пригляделся, нет, не близнецы. Общая жизнь, общие дела-обязанности делают людей такими похожими.

В углу сидела одинокая бабуся, вязала, — спицы так и мелькали.

— Варежки внукам? — спросил старшина. Все-то ему хотелось выразить свое сочувствие, свое сострадание.

— Варежки, — сказала бабуся. Подняла глаза, и Потушаев увидел, что вовсе не старая эта женщина. Настолько не старая, что он отступил и смущенно потер усы.

— У нас все вяжут и шьют, когда пересменка, — пояснил парторг. — Фронту-го сколь всего требуется. И детали для мин делаем в механической мастерской, и оружие ремонтируем.

— Главное же электричество…

— Электричество — само собой.

Больше Потушаев ничего не спрашивал.

Понял вдруг: до самого этого момента жило в нем что-то вроде чувства превосходства. Вспомнилась поговорка, которую кто-то обронил еще там, за столом: «В окопах горе, а тут — вдвое». Тогда он ее пропустил мимо ушей, а теперь вспомнил и подумал, что сам он, наверное, не смог бы жить в такой вот незаметности тыла, откуда врага не видать и нельзя стрельбой отвести душу, а рисковать приходится каждый день.

Где бы они ни ходили, повсюду, то тихо, то оглушающе громко что-то гудело, дребезжало, повизгивало. Порой казалось, что старые, израненные машины вот-вот разнесут станцию. Повсюду пахло дымом, так что, порой, и дышать было невозможно. Но люди, которых они встречали по пути, будто не замечали дыма. Люди знали: от дыма не избавиться, коли сняты дымовые трубы. И терпели, заставляли себя привыкнуть.

— Запоминайте, — говорил Потушаев бойцам. — Расскажете своим. А то устроились там на свежем воздухе, как на курорте.

Бойцы помалкивали, понимали.

Когда вышли во двор, увидели возле своей полуторки пестро раскрашенную старенькую «эмку». Потушаев насторожился, подумав, что прибыло большое начальство, но из «эмки» вылезла невысокая худощавая женщина в довоенном демисезонном пальтишке и беретике набекрень.

— Экскурсанты? — усмехнулся старшина, бесцеремонно разглядывая женщину.

— Это же Сарина, — то ли с испугом, то ли с возмущением в голосе сказал парторг.

Он побежал к «эмке», а старшина стоял и раздумывал, как теперь уехать поскорей, не обижая людей. О Сариной он слыхал. Секретарь горкома партии по промышленности, Сарина была правой рукой Борисова, председателя городского комитета обороны. Она успевала бывать всюду, и не раз, мотаясь по вещевым складам, Потушаев слышал о ней. А увидел впервые.

— Пожалуйста, Антонина Алексеевна, все покажем, — обрадованно говорил парторг. — Вот как раз гости с фронта интересуются.

— Мы к вам не на экскурсию, — резко сказала Сарина, быстро оглядела «гостей с фронта», кивнула и вновь повернулась к парторгу. — Мы к вам с просьбой. Не сможете ли помочь городу топливом? Уголь-то есть?

— Есть немного.

— Так уж и немного. Поделиться-то сможете? Хлебозаводу нужно топливо, столовым, госпиталям, прачечным. Город ведь.

— Есть немного, — совсем убитым голосом повторил парторг. — И мелкий он, не подойдет никому.

— Покажите.

Они пошли через двор, и Потушаев пошел следом: так вот взять и уехать, ничего не сказав секретарю горкома, ему казалось неприличным. Оглянулся: бойцы-близнецы топали следом, не отставали.

Ссыпанный в расщелину между скал уголь и впрямь был мелкий, — крошка, пыль. Как жечь ее в обычных печах?

Сарина ухватила этой крошки, помяла, пытаясь слепить ком. Уголь весь вытек у нее меж пальцев, и она начала отряхивать руки.

— Жаль, на вас была вся надежда. — И посмотрела на парторга почти жалобно. — Придумайте, пожалуйста, что-нибудь. Вы же инженеры, все можете.

— Склеить, — подсказал Потушаев.

— Конечно! — обрадовалась Сарина. — Товарищ военный правильно говорит, — Она взяла его за рукав, потянула к себе. — Я же говорю: товарищи военные всегда помогут.

— Смешать с опилками и склеить в брикеты, — добавил он, чувствуя непонятное беспокойство.

— Глиной попробовать, — подал голос один из бойцов. — Уголь, опилки и глина, а?

Сарина обрадованно засмеялась, отпустила старшину, развела руками.

— Конечно, получится. Такое ли получалось, а уж брикеты…

И все засмеялись. От того ли, что секретарь горкома так смешно, будто девчонка, развела руками, или обрадовал неожиданно найденный выход? Чего только ни придумывали при севастопольских нуждах?! Сказали бы до войны не поверили бы, а теперь все получается из ничего.

— И спирт у нас получится, — неожиданно сказала Сарина и снова потянула старшину за рукав. — Верно?

— Со спиртом мы завсегда управимся…

Она весело погрозила ему пальцем.

— Уничтожать его все горазды а вот делать… Надеюсь, вы нам поможете?

— Конечно, это же не окопы копать.

— Окопы — что. А тут не знаешь, как и делать.

— Обыкновенно, — засмеялся тот же боец, фамилию которого старшина так и не спросил. — У нас в деревне всегда делали…

— В деревне! — Сарина снова всплеснула руками. — Там суп из топора можно сварить. А у нас ни топора, ни приправы. Оборудование на соковом заводе разбито, но восстановить можно. А из чего спирт гнать? А без спирта госпиталям не обойтись. Как быть?

— Но вы ведь что-то придумали, — сказал старшина, совершенно уверенный: не для того этот разговор с ними, посторонними здесь людьми, чтобы только поговорить!

— Придумали. В совхозе Софьи Перовской еще с прошлого года зарыта в ямах виноградная выжимка. Ее бы попробовать. Сегодня одну хотя б машину привезти.

Теперь старшина уяснил, зачем весь этот разговор. Машина на ходу, трое здоровых мужиков, не считая шофера, вмиг можно яму раскопать и привезти эту выжимку.

— Нам надо возвратиться в часть, — сказал он.

— Дело-то недолгое. Заедем в Инкерман, найдем человека, который знает, где эти ямы. Мигом обернетесь

— Не могу без приказа.

— Приказ?…

Она задумалась, но Потушаев уже понял, что попался. Конечно, оборона — единый организм, и дело у всех общее. Но в полку ему явно не скажут спасибо, если задержится. И вдруг, как ударило: в Инкермане же Мария, его незабвенная пышечка, можно повидать. И все будущие выговаривания начальства показались малозначащими. Довольный погладил усики, оживившимися глазами покосился на Сарину.

— Если бы вы позвонили да попросили…

— Да, конечно, — обрадовалась она. — Пойдемте к телефону.

Сарина позвонила не в полк, а прямо в штаб армии, — других адресов не знала. И через минуту Потушаев имел разрешение аж самого начальника артиллерии армии полковника Рыжи.

Выехали, не задерживаясь, и вскоре машина остановилась на площадке перед Инкерманскими штольнями. Легко выпрыгнув из своей «эмки», Сарина махнула Потушаеву рукой, чтобы не отставал, и быстро пошла к входу. Она знала тут каждый закуток и не плутала, но старшина, заглядевшись на женщин, что-то шивших, отбивавших, перекладывавших, отстал и через минуту уже не знал куда идти. Решил воспользоваться ситуацией и спросить про свою Марию. Но первая же молодица, к которой он обратился, огорошила его сообщением, что опоздал он всего ничего, — Мария уехала на фронт с делегацией работниц.

Весь интерес к этой поездке сразу пропал. Подумалось вдруг, что от прошлогодней виноградной выжимки, верняком, пахнет не одеколонно и провонять на ней можно так, что в штабную землянку не пустят. Но деваться было некуда: разрешение полковника Рыжи — все равно, что его приказ. Одно могло утешить если б достать несколько бутылок шампанского, которых, по рассказам, тут штабеля, оставшиеся от довоенных времен.

Он наклонился к одной из работниц, близко увидел ее глаза, молодые, заинтересованные, спросил тихо:

— Говорят, вы тут шампанским умываетесь?

Она захохотала, и работницы, сидевшие неподалеку, оглянулись на нее.

— А как же. Ванны принимаем.

— Ну?!

— Вот тебе и «ну». Чтобы фигуру сохранить.

— А потом?

— Что «потом»?

— Куда вы его?

— Выливаем.

— Ну и дуры! — рассердился он! В ванны, конечно, не поверил, но что шампанское тут не ценят, — точно. — Нам надо его отправлять. Игриво погладил усы, добавил в тон: — Настоящее шампанское, да еще после того, как в нем такие крали купались!… Это же знаешь?!. Для боевого духа.

— А мы кое-что и отправляем, — серьезно сказала она.

— Ну? Дала бы попробовать.

— А ты иди к Сидорычу. Во-он там бочки клепает.

— Точно?

— Иди, иди.

Он выпрямился, неуверенно шагнул в глубину штольни.

— Потом придешь, скажешь, сколько выпил, — крикнула вслед и заливисто захохотала. И все работницы засмеялись, не понимая из-за чего смех, но радуясь ему, как солнечному свету.

За углом и в самом деле сидел старичок, постукивая по обручам, и зачем-то прислушивался, как музыкант.

— Бочки делаем? — вежливо поинтересовался старшина?

— Да уж делаем, — охотно отозвался старичок. — Думал не придется побондарить, ан нет, понадобилось.

— А для чего они?

Бочек в этой части штольни стояло много, и которые пустые, которые нет, требовалось выяснить.

— Для фронта. Я не поверил сначала, когда сказали. Фронту снаряды нужны, а не бочки. Ан нет, понадобились, — повторил он. — Маленькие, пяти да десятиведерные, чтобы, значит, подъемные были. Хорошие бочки? То-то. Мои! Вот буквы ставлю: по имени и фамилии. А как же…

— Послушай, Сидорыч, — решился старшина, — а как бы тут отведать этого… чего в бочки-то наливают

— Это, пожалуйста. Вон бочка открытая, пей на здоровье.

К удивлению старшины рядом была и кружка, и он даже разозлился малость: неужто и верно пьют, сколько хотят? На передовую ни капли, а здесь заливаются? Зачерпнул кружку пополнее, сделал большой глоток. Подумал, что шампанское — все же пустое вино, ни тебе крепости, ни вкуса. Да и на шампанское, вроде, не походит, так, противная горькая водица. Выдохлось? Или, в самом деле, они тут им умываются?

— Моча какая-то, — пробурчал старшина.

— Что ты понимаешь! — взвился бондарь. —

Думаешь, если с фронта, так все говорить можно? Да эта водица, может, пяти людей на ноги поставит. Одно слово — лекарство.

— Лекарство?

— А ты что думал? Витаминная настойка. Из сосновых иголок и всякой пакости, — прости господи, — делают, а лечит. Сейчас все ее должны пить, чтоб цинги не было. Рассуди сам, разве бы стал я для ничего бочки делать?…

Старшина попятился, соображая, как бы поскорей уйти да понезаметней проскочить мимо работницы, спровадившей его сюда. Но тут из глубины штольни послышался шум шагов, голоса. В тусклом свете редких лампочек мелькнул полукруглый беретик Сариной.

— Вот вы где, оказывается, быстро заговорила она. — Мы вас ищем, а вы здесь. Вот с Иваном Сидоровичем поедете, он покажет ямы.

— Мне что, я пожалуйста, — засобирался старик.

Старшина глядел на его суетливые сборы и ругал себя за чертов характер, каждый раз подбивающий лезть не в свое дело. Сидел бы сейчас в землянке своего склада вещевого имущества или дрых бы, отсыпался впрок. «Накличешь на себя беду, не отделаешься прошлогодним ароматом», — думал он.

Штольня гудела голосами, стуками, бряками. Звуки, которым некуда было деваться, бились о стены, метались неутихающие…

VII

Нетерпеливо выслушав поздравления по случаю присвоения ему звания генерал-майора, Рыжи наклонился к карте, обвел пальцем большой круг и поднял глаза к стоявшим перед ним командиру и комиссару артиллерийского полка.

— Вот здесь по данным разведки находится крупный склад боеприпасов. Орудия ваши туда не достанут. Да и неизвестно точное расположение склада. Его надо найти и уничтожить. Подберите надежных людей, коммунистов и комсомольцев.

Генерал передал командиру полка пакет с приказом и попрощался. Когда за ним закрылась дверь блиндажа, командир посмотрел на комиссара. Обоим было ясно, что дело предстояло весьма трудное и очень ответственное. Недаром же приказ привез сам начальник артиллерии армии.

— Кого пошлем? — спросил командир и, подумав, стал загибать пальцы. — Лейтенант Семенов, коммунист, — раз. Лейтенант Найденов, коммунист, — два. Комсомолец Кулешов, комсомолец Звонковой… Как, комиссар, одобряешь? Кого еще?

— Пускай старшина Потушаев сходит.

— Начальник вещевого склада?!

— Парень боевой, сообразительный. В разведку рвется. Немецкий немного знает.

Через полчаса пятеро названных разведчиков стояли в штабном блиндаже. Командир полка ходил перед ними, заложив руки за спину, лаконично излагал задачу. Комиссар сидел за столом, нервно мял в пальцах папиросу. Ему тоже хотелось сказать что-нибудь свое доброе, напутственное, но он не вмешивался: приказ есть приказ, разбавлять его лишними словами — только мешать делу.

— …Командиром группы назначаю лейтенанта Семенова… Попутно вести разведку… Задача — взорвать склад и вернуться с разведданными…

Командир снова прошелся вдоль строя, и комиссару показалось, что вот сейчас он начнет обнимать их, так простовато полковник заглядывал каждому в глаза…

Вечером пошел дождь, холодный, нудный, какой нередко бывает в Крыму в зимнюю пору. В последний раз Семенов построил свою группу, придирчиво осмотрел каждого, заставил попрыгать, чтоб ничто на разведчиках не стучало, не брякало, и махнул рукой.

— Ну, добре, хлопцы. — И вздохнул. — А дождичек — это хорошо. Говорят: дождь в начале пути — к успеху.

Гуськом они прошли неглубокой балочкой, поднялись по пологому склону, огляделись в темноте: где-то здесь должны были находиться траншеи морских пехотинцев. Но никого вокруг не было, и они пошли дальше, уже беспокоясь, не проскочили ли передний край.

— Стой, кто идет! — послышалось из темноты.

Семенов шагнул вперед, прошептал часовому пароль и махнул своим, чтоб подходили. Часовой стоял возле полуразваленной стены, и черная флотская шинель его совсем терялась в темноте. Однако Потушаев успел разглядеть шапку-ушанку, одетую лихо набок и щегольские усики, в точности, как у него самого, и подивился, как это морячку удается в окопном быту ухаживать за своей красотой.

— Куда вас, братки, несет в такую погоду? — спросил часовой

— На кудыкину гору.

— Понимаем, как не понять…

Дождь все лил и лил. Огненные всполохи ракет трепетали в радужном ореоле. Ракеты были лучше черной неизвестности. Если не зевать, то всегда можно успеть вовремя, упасть на землю, затаиться. И оглядеться, наметить путь очередного броска в обход немецких передовых постов.

Долго ли недолго ползли они в темноте, только всплески ракет остались за спиной, а потом и вовсе потускнели. Пришлось часто останавливаться, напрягать слух. И двигаться осторожно в плотном кустарнике, чтобы не задевать ветки, не шуметь.

Кустарник поредел и кончился, впереди простиралось поле, черная пустота. Собрались вместе, пошептались. Крохотный светящийся треугольник стрелки компаса звал через поле.

— Звонковой! — позвал командир. — Разведай. Оставь бутылки с горючкой и вещмешок.

Маленький и подвижный Звонковой перекинул автомат за спину, распластался на земле, пополз, растворился в темноте, и шелест прошлогодней травы под его коленями слился с вкрадчивым шорохом дождя.

Вчетвером они лежали за кустами, приготовив оружие, ждали. Вроде бы какой-то белесый туман опускался на поле. Но это не был туман, такой мутью давал о себе знать близкий рассвет.

Звонковой вернулся скоро, доложил, что впереди не поле, а просто поляна, что за ней кусты и никого нет.

— Хорошенько посмотрел?

— Посмотрел.

«Осторожничает лейтенант, — подумал Потушаев. — Неужто робеет?»

Бегом они пересекли поляну, углубились в кустарник, высокий, похожий на низкорослый лесок. И вдруг застыли на месте, услышав голоса. Еще не разбирая слов, по крикливым рваным звукам поняли — немцы. Да и кому тут ходить, кроме немцев. Татары? Так их следовало опасаться не меньше. Голоса приближались и вскоре разведчики разглядели в предрассветной мути три фигуры, идущие прямо, не огибая кустов, должно быть, по тропе.

— Найденов! Потушаев! — зашептал командир, показывая на немцев.

Долгая жизнь на фронте да еще в особых севастопольских условиях научила понимать команды с полуслова. Стараясь не потерять в шорохе веток голоса немцев, они осторожно двинулись по тропе. И оба разом остановились, припали к земле: впереди, слева от тропы мелькнул огонек. Вспыхнул и погас, но разведчики успели разглядеть лицо под надвинутой на лоб каской и отблеск на металле винтовки. Это был часовой.

Встреча с часовым не предвещала ничего хорошего, но сейчас она обрадовала. Если стоит часовой, значит, что-то охраняет…

Они отползли в сторону и вскоре разглядели сквозь ветви темные копны танков. Насчитали шестнадцать.

— Не склад, к сожалению, — сказал Найденов, когда они возвратились к группе.

— Ничего, — Семенов раскрыл планшетку, пометил на карте место расположения танков. — Такие разведданные тоже не даром даются. Да и рано быть складу. До него дай бог добраться следующей ночью.

День они отлеживались в кустарнике, плотно устлавшем дно неглубокой балки. С рассветом поняли, что место выбрали не самое удачное, — неподалеку слышался шум моторов, звучали команды. Но перебираться куда-либо было уже поздно, приходилось лежать, приготовив оружие, опасаясь, чтобы какой-нибудь немец не полез в кусты по нужде.

Вероятно, их выручил дождь, измочивший все вокруг, и вскоре разведчики, поверив в надежность своего укрытия, крепко уснули. И только Потушаев не спал, лежал, прислушивался к голосам на дороге, стараясь понять, о чем кричат немцы, по звуку считая проходившие автомашины, бронетранспортеры, танки. Транспорта было немного: немцы предпочитали не ездить днем, опасаясь точных залпов дальнобойных севастопольских батарей.

Только к середине следующей ночи разведчики выбрались в нужный район, исчертив по пути карту многочисленными пометками, радуясь каждой из них, понимая, что даже в случае неудачи со складом, они вернутся не с пустыми руками.

Однако район — не точка. Долго они бродили по лесу, останавливаясь время от времени, вслушиваясь в ночь. Перед рассветом решили выйти к дороге, на которой иногда слышался гул машин, и понаблюдать. Машины натужно урчали моторами, по чему можно было заключить о тяжелом грузе. Но что это за груз и куда идут машины, можно было только гадать.

— Взять бы языка, — мечтательно произнес Кулешов.

— Ага, и этим сообщить немцам, что мы тут.

Решили пройти вдоль дороги. И наткнулись на телефонный провод. Через несколько минут, воткнув иголки в провод, Потушаев слушал далекое переругивание связистов. Вдруг он насторожился и подозвал командира.

— Склад на проводе…

— С какой стороны?

— С той. — Он уверенно показал в кусты.

— Почему так считаешь?

— В машинах, идущих в ту сторону, больше груза.

Бывают на фронте удачи, когда хочется верить в чудесное стечение обстоятельств. Но фронтовое счастье изменчиво. Надо было торопится. Держась за провод, как за путеводную нить, они быстро добрались до колючего заграждения. И еще до того, как совсем рассвело, разведали подходы к складу, систему охраны. Утешительного было мало. Огромное пространство леса за двойным проволочным забором с гладкой проволокой посередине — для собак, спускавшихся ночью. Вышки с часовыми через каждые сто метров.

Днем, забравшись в чащобу, разведчики обсуждали план действий на следующую ночь.

— Перестрелять часовых и собак, завязать бой, а кому-то — бегом к складу, — предложил Звонковой.

Предложение было отвергнуто не потому, что грозило гибелью всей группы. Оно не сулило верного успеха.

— Есть идея, — сказал Найденов. — Надо ночью вскочить в кузов одной из машин, въехать на территорию склада и там поджечь машину. От детонации взорвется все.

— А если машина не подъедет к штабелю со снарядами, а остановится далеко от них?

— Значит, надо въехать на двух машинах. Для верности.

Помолчали. План был прост, эффективен и… страшен. Это понимали все и не терзали душу разговорами об опасности.

— А потом? — не выдержал Кулешов.

— Потом задача будет выполнена.

Все повернулись к командиру — решай. Но Семенов молчал.

— Я пойду, — сказал Найденов.

— Да все готовы! — горячо воскликнул Звонковой. Командир поднялся с камня, поправил ватник под мокрым брезентовым ремнем.

— Вопрос не в том, кто из нас самоотверженнее, а кто вернее выполнит задачу.

— Пожалуй, я, — сказал Потушаев, — Кто знает, может мое хилое знание языка и пригодится.

— Ты в этом деле новичок.

— Умереть и новичок может.

— Вот-вот. А там не о своей жизни-смерти надо думать…

— Я пойду, — повторил Найденов.

— Хорошо, — сказал командир. — Пойдут Найденов и Кулешов. Они не первый раз вместе, легче поймут друг друга.

Он нарочно сказал это сухим приказным тоном. Чтобы пресечь дискуссии. Чтобы помочь людям, идущим на смертельный риск, обрести уверенность в правильности решения.

Когда снова потемнело небо, вся группа выдвинулась к дороге. По ней уже шли машины, то колоннами, то поодиночке, отстав одна от другой. В кузовах охраны не было, сопровождающие сидели рядом с шоферами. Оставив себе по паре гранат, автоматы и бутылки с горючей жидкостью, Найденов и Кулешов подобрались к самой дороге в том месте, где она делала поворот.

Тяжелый грузовик вывернул из-за поворота и стал набирать скорость. Найденов метнулся к нему, уцепился за задний борт, подтянувшись, перевалился в кузов. Ударился боком об острый угол, ощупал толстые планки и удовлетворенно причмокнул: точно, снарядные ящики.

Он лежал под брезентом, держа в одной руке гранату, в другой бутылку с горючкой. Думал: если машина остановится и часовой у въезда полезет проверять в кузов, сразу ударит бутылкой об угол и сунет гранату между ящиками. А там будь что будет.

Но часовой в кузов не заглянул. Машина только приостановилась в воротах и стала заворачивать куда-то влево. Осторожно выглянув, Найденов увидел, что машина задом подъезжает к высокому штабелю снарядных ящиков. Возле них топтались солдаты, дожидались разгрузки. И еще успел увидеть другую машину, въезжавшую в ворога, и порадовался, что не один он тут среди врагов, что рядом верный друг. И усмехнулся сам себе: оказывается, даже умирать, если не в одиночку, гораздо легче.

Теперь он лежал и ждал, когда машина подойдет вплотную к штабелю, когда немцы сами откинут борт. Ждал еще и потому, что это позволяло другой машине, в которой был Кулешов, подъехать поближе.

Борт загромыхал, шевельнулся, и прежде чем он отвалился, Найденов перебросил через него гранату. Она рванула под кузовом, оглушила. Вскочил, швырнул бутылки в глубину штабеля снарядных ящиков и, перехватив автомат, ударил по разбегающимся немцам. Выскочил, очередью провел по машине, которая тут же и вспыхнула ярким дымным пламенем. Увидел, как загорелась вторая машина, стоявшая у другого штабеля снарядов, и вспышки автоматных очередей из-под ее колес…

Когда машины одна за другой скрылись в темноте, Семенов снял шапку, постоял молча, и вдруг резко повернулся.

— Уходим! — И пошел в глубину леса, ничего больше не говоря, не объясняя. Да и что было объяснять? Все знали, что после взрыва немцы прочешут лес.

Долго шли, приглядываясь, прислушиваясь. Останавливаясь передохнуть, молчали. Тишина лежала вокруг, глухая, пугающая.

— А может их?… — Это Звонковой. Самый молодой, самый нетерпеливый.

— Не может, — сказал Семенов. — В любом случае свои машины они бы взорвали…

И не договорил. Полыхнуло зарницей по затянутому тучами небу, и тяжелый грохот шквалом прошел над лесом.

Они сняли шапки и долго стояли, смотрели на широкий огонь, полыхавший над горизонтом.

— Лейтенант Найденов! Красноармеец Кулешов! — словно запоминая эти имена, медленно выговорил Семенов. И задумался, что бы такое сказать об их подвиге. — Родина вас не забудет! — И снова задумался. На память приходили лишь обычные фразы, какие много раз говорились над могилами павших…

С рассветом появились самолеты, низко закружили над лесом. Весь день разведчики лежали под кустами, а с темнотой снова отправились в путь. И хоть каждую минуту ждали встречи с врагом, все же вздрогнули, услышав короткий окрик:

— Хальт!

И сразу над головами прошла автоматная очередь.

— Звонковой — в прикрытие! — крикнул командир. — Потушаев за мной!

Они метнулись в сторону, скатились в глубокий овраг, пошли прямиком по кустам, переступая через маленький ручеек, журчавший на дне. Позади застучали автоматы, потом громыхнули гранаты — одна, другая, третья. И все стихло.

— Вася! — сказал Семенов, и Потушаев удивился такому никогда не слыханному от лейтенанта обращению. — Возьми планшетку, Вася. Ее нужно доставить в штаб. Любой ценой.

— А вы?

— Следующий бой — мой, ясно?

— Нет, не ясно. Ты командир, тебе и доставлять.

— Не спорь, интендант. Я опытнее тебя, я лучше прикрою.

Они попытались выбраться из оврага и отпрянули от быстрых, частых автоматных вспышек. Трескуче рванула граната, оглушила, осколки дождем сыпанули по кустам.

— Уходи! — крикнул Семенов.

— Я не могут тебя оставить…

— Уходи! — заорал он. — Эта карта дороже моей жизни… Прошел час, прошел другой, а Потушаев все полз через кустарник. Впереди показался бугор. Перевалив через него, упал в узкую щель и понял, что попал в траншею. Быстро вскочил, высунул впереди себя автомат. И вдруг услышал удивленный возглас:

— Ты?!.

Перед ним был тот самый морячок с щегольскими усиками, который провожал их на передовой перед выходом.

— Откуда ты взялся?!

— Оттуда…

Приподнявшись, морячок всмотрелся в темень, мельтешащую вспышками выстрелов.

— Понятно, — сказал многозначительно. — Как не понять. Уходили пятеро, а вернулся один. — Обычный счет…

VIII

Корреспондент центральной газеты Александр Колодан был уже не молод и не раз ездил на фронт. Но этого недоставало, чтобы главный редактор относился к нему, как к знатоку фронта, умеющему найти «изюминку». Поэтому-то поездку в осажденный Севастополь Колодан рассматривал, как своего рода испытание способностей, и летел на «Дугласе» над ночным морем с нетерпением студента, впервые вырвавшегося в творческую командировку.

Путь был не близкий — через Куйбышев, Сталинград, Краснодар. И в Москве с восхищением и удивлением говорили о Севастополе, продолжавшем сражаться в глубоком вражеском тылу. Один этот факт вселял в людей веру в победу. Но Москва жила всем фронтом, а здесь, на юге, только и разговоров было о Севастополе, откуда приходили рассказы о таком непостижимом героизме, в какой трудно поверить…

Теперь Колодан всматривался в густую тьму, где мерцали по горизонту бесчисленные светлячки. Догадался: светят ракеты, обозначают фронт.

Внезапно показался впереди черный обрыв берега, мелькнул пунктир огоньков, и самолет затрясло, как телегу на ухабистой дороге.

Колодан выпрыгнул на каменистую неровную полосу, потянулся, оглядываясь, нетерпеливо ловя первые впечатления.

— Шагай туда! — крикнул ему летчик, и захлопнул дверь. Немного обиженный, что не встречают, он побрел куда-то, спотыкаясь о камни. В других местах, в прежние выезды на фронт, было иначе: его ни на минуту не оставляли без сопровождающего. Вскоре увидел группу женщин, сидевших прямо на земле, чего-то ожидавших. Проходя мимо, разглядел, что одна сидит на невзорвавшейся немецкой бомбе с искореженным стабилизатором.

— Это же бомба! — воскликнул он.

— Ага, — удовлетворенно сказала женщина. — Была бомба.

— Не боитесь?

— Вы с самолета? — не ответив, спросила женщина, с каким-то недоверием оглядела его и показала на невысокий бугор в отдалении. — Вам туда надо.

Пройдя немного, он оглянулся: женщины ревниво следили за ним. Ночь, казавшаяся кромешной с высоты, здесь была не такой уж темной. Или давал знать о себе близкий рассвет? По пути Колодан набрел на бугорок поменьше — землянку, из открытого входа слышались хрипы, стоны, устало-спокойные голоса. Понял: в землянке раненые, дожидающиеся отправки на Большую землю. — Так умиротворенно говорят отвоевавшие свое, смирившиеся с неизбежным люди.

— Ты-то орден получишь, как пить дать, — с натугой, даже с присвистом говорил один.

— Где уж мне, — ответил другой, вроде бы, совсем молодой и здоровый.

— Я сам видел, как ты танк подорвал, геройство проявил.

— Если всех награждать, кто тут геройство проявил, никаких орденов не хватит.

— Ордена — не танки, их много можно наделать.

— А ты о пяти моряках слыхал?

— Что под танки бросались?

— Ну.

— Так неправда, поди. Все герои, когда погибшие. Ордена надо живым давать, чтобы злее дрались…

Вспыхнул желтый огонек, и Колодан, испугавшись что его увидят подслушивающим, поспешил уйти.

В штабной землянке, куда он попал, горела автомобильная фара. Пожилой майор с неподвижным, тяжелым от усталости взглядом, долго листал его документы.

— Сколько в вас весу? — спросил неожиданно.

— Чего?

Но ответ, как видно, не интересовал майора.

— Пара ящиков снарядов, — сказал он, оглядев, корреспондента с головы до ног. — Севастополю боеприпасы нужны, а не корреспонденты.

— Вы недооцениваете, — обиделся Колодан.

— Да? — Казалось, майора искренне заинтересовало возражение. — Впрочем, может, вы правы. Слишком много безымянных героев, слишком много. А ведь потомки будут судить о наших делах но вашим рассказам. Даже не по нашим делам, а по вашим рассказам…

— Однако, товарищ майор…

— Ладно, извините. Все равно машины пока нет. А сидеть и молчать — уснешь, того гляди.

Насторожившийся было, он вдруг проникся к майору симпатией. Словно открылась перед ним дверь и дохнуло оттуда неведомым и волнующим, что сам для себя Колодан называл «ароматом предчувствия», без которого, он знал, не получался никакой материал. И с новой уверенностью подумал он, что найдет здесь, на истерзанной земле Севастополя, нечто особенное. И первую фразу этого «особенного» он уже уловил в сердитых словах: «Слишком много безымянных героев».

— А что вас интересует в Севастополе? Если не секрет, конечно.

— Да нет, какой секрет. Ну, сначала хотелось бы встретиться с командармом Петровым…

— Вот что я вам скажу. — Майор решительно потер подбородок «Не надо встречаться с Петровым. Он, конечно, человек интеллигентный, не откажет…

— Ну, знаете!…

— Знаю, потому и говорю. Спросите, когда Петров спит? Не надо его беспокоить. К тому же писать вы будете, как я понимаю, о рядовых героях, тех самых, на ком, главным образом, и стоит Севастополь. Их вы найдете в окопах. А разобраться, где кто, лучше всего помогут, пожалуй, наши газетчики. Да, да, в Севастополе много своих, так сказать, представителей печати: у нас три газеты выходят, не считая дивизионок.

«И чего все норовят учить? — думал Колодан, слушая наставления майора. — Никому не приходит в голову учить летчика летать, артиллериста стрелять. А в нашем деле… Чуть научился водить пером по бумаге, — уже писатель». Но работа в военной газете научила его сдержанности. К тому же мысль, подкинутая майором, была не так уж и плоха: по собственному опыту знал, что газетчики сведущи куда больше, чем штабники да политработники. Последние озабочены практическим обеспечением предстоящих операций, а не выуживанием пропагандистских «изюминок» из прошедшего.

— Но в штаб-то я обязан явиться в первую очередь.

— Считайте, что явились. Затем и сижу тут, чтобы встречать таких, как вы.

Майор вез его по тряским и жестким, закутанным в утреннюю дымку дорогам, мимо разметанных взрывами домиков и все говорил, что в Севастополе не как на других фронтах — тыла нет. Здесь никого не водят за руку и каждый прибывающий больше действует сам. В конце концов Колодану подумалось, что майор попросту торопится от него побыстрей отделаться, и решил, как только получит пропуск, идти в редакцию «Красного Черноморца» пешком.

Был тихий теплый день, после северных морозов показавшийся Колодану просто жарким. Хотелось походить нараспашку, но он позволил себе только расстегнуть воротник. Но и это пустяковое нарушение формы одежды привлекло внимание патрулей? Подошел молодой флотский лейтенант в сопровождении двух пехотинцев, вооруженных винтовками с примкнутыми штыками, стал проверять документы.

— Первый день в Севастополе? — спросил, покосившись на расстегнутый ворот;

— Так точно! — послушно ответил Колодан, хотя сам был в звании лейтенанта. Ему подумалось, что будет очень смешно, если в первый же день попадет в комендатуру. — Вы, товарищ лейтенант, можно сказать, первый севастополец, с кем я разговариваю, как корреспондент, поэтому прошу пару слов для газеты.

Он рассчитал точно. Лейтенант смутился, но тут же посуровел вновь.

— Напишите, что Севастополь стоит и будет стоять. И вдруг насторожился, поднял глаза.

— Налет! — сказал он.

Колодан поглядел вверх. Небо было синим и чистым, только посередине прозрачной серой полосой тянулся дым от какого-то дальнего пожара.

— Что же воздушную тревогу не объявляют?

— Ее еще полгода назад объявили. Как объявили, так и не отменяли.

Два наших истребителя пронеслись низко над домами, оглушив гулом. И тут же где-то неподалеку ахнул взрыв.

— Начинается, — спокойно сказал лейтенант.

— Что начинается?

— Артобстрел. Бьют, как попало, гады. А тут же город, куда ни кинь, все — в цель… Ну, удачи вам, — сказал он, щегольски, с каким-то особым шиком щелкнув ногтем по козырьку фуражки. — А материала вам тут хватит. О Севастополе сто лет пиши, всего не опишешь.

Патрульные ушли неспешно, словно и не было никакого артобстрела. Колодан поискал глазами надпись «Бомбоубежище» и, не найдя ее, тоже пошел по улице. Взрывы ухали в безопасном удалении, и скоро он успокоился. Дойдя до угла, увидел полуторку, приткнувшуюся к деревьям. Шофер копался в моторе, возле него стояли боец с перевязанной рукой и девушка с санитарной сумкой.

— Что там? — спрашивала девушка, заглядывая через плечо шофера.

— Старушка свое отходила еще до войны, — не оборачиваясь, буркнул шофер.

— Чего же делать?

— А чего хошь. Может, еще уговорю, доковыляет до госпиталя.

— Уговори, пожалуйста. Там же раненые ждут…

Колодан остановился рядом, прислушиваясь к разговору.

— Кто такой? — сердито спросил боец.

— Лейтенант, разве не видишь? А вообще-то корреспондент, из Москвы.

— Из Москвы? Из газеты? — обрадовалась девушка, и вдруг схватила его за рукав шинели, потащила к дому, где черной дырой зияло безрамное окно и был широкий подоконник.

— Как хорошо-то! А я нашим говорю: напишите про Машу, напишите про Машу. А они: про всех писать, газет не хватит.

— Про какую Машу? — спросил он.

— Про Лесовую. — Девушка вроде бы даже удивилась такой его неосведомленности. — Она знаете что сделала?!. Раненых спасла.

— На то и санитарка, чтобы раненых спасать.

— Вот и вы тоже…

— Я напишу, — пообещал Колодан. — Все разузнаю и напишу.

Шофер загремел заводной ручкой, и все разом повернулись к нему.

— А ну надави! — крикнул шофер, ни к кому не обращаясь, и принялся ожесточенно крутить ручку.

Боец с видимой радостью взобрался в кабину, санитарка полезла в кузов.

— Не забудьте про Машу Лесовую! — крикнула сверху.

Улица опустела. Пахло гарью и дымом. Вдали, перелезая через кучу щебня, сметенную к тротуару, спешили куда-то ребятишки — мальчик и девочка.

Со стороны Херсонеса донеслись глухие залпы береговой батареи. Когда разбуженное ими эхо перестало метаться над городом, наступила тишина. Взрывов немецких артиллерийских снарядов больше не было. Вскоре высоко в небе послышался задыхающийся стон чужих самолетов, и оттуда, со стороны Херсонеса, донесся надсадный вой моторов, какой бывает при перегрузках воздушных боев, и частые беспорядочные взрывы бомб.

В конце улицы внимание Колодана привлекло невиданное зрелище: большое дерево, растущее на крыше дома. Подойдя ближе, он понял, что дерево это попало на крышу совсем недавно, может быть, только вчера было заброшено мощным взрывом: с корней еще не осыпалась земля. От глубокой воронки, опустошившей другую сторону улицы, пахло сыростью и гарью. Там ходила скорбная женщина, одетая по-зимнему — в платке и длинном пальто с меховым воротником, — что-то искала среди развалин. Колодан хотел подойти к ней и порасспросить, но передумал: что может сказать она, убитая горем? Горем теперь кого удивишь? Не за тем он ехал в Севастополь, чтобы найти еще одну несчастную судьбу, добавить ее к морю бедствий, затопившему страну. Он прибыл сюда за уроками стойкости и мужества, за тем, что может воодушевить людей, поддержать их уверенность в победе. Он усмехнулся такому парадоксу: искать уверенность в осажденном городе, оставшемся в глубоком вражеском тылу, подвергающемся постоянным бомбежкам и обстрелам, испытывающем ни с чем не сравнимые бедствия? И все же верилось: именно здесь найдет он особенно яркие примеры верности Родине, на которые будут равняться вся Красная Армия, весь советский народ.

Пройдя через прозрачный, прореженный взрывами Приморский бульвар, Колодан остановился у моря, полюбовался на знаменитый памятник затопленным кораблям с бронзовым орлом на вершине белой колонны, поднимавшейся из воды. Постоял он и возле иссеченных осколками колонн Графской пристани. За бухтой на Северной стороне что-то сильно горело, дым полосой тянулся по небу.

Редакцию «Красного Черноморца» он разыскал в доме, стоявшем над обрывом Южной бухты. В небольшом кабинете с окном, наполовину забитым досками, его встретил аккуратный и торопливый от повседневной спешки морской лейтенант, остававшийся один на всю редакцию, поскольку сотрудники газеты были на фронте.

— Где вы пропадаете? Давно звонили, что вы едете, а вас все нет и нет, — быстро заговорил он. И сразу перешел к делу: — Надолго к нам? Что вас интересует?

— Что может интересовать на войне представителя печати? — слегка удивленный таким вопросом в свою очередь спросил Колодан.

Лейтенант вздохнул.

— Я ведь политработником был. На фронте. Вызвали, сказали: надо, работа в газете — та же политработа. Вот и сижу в тылу.

— Глубокий у вас тут тыл, — усмехнулся Колодан. Он хотел сказать, что тыла в Севастополе вовсе нет, но лейтенант понял по-своему.

— До фронта пока доберешься, да пока вернешься — сутки пройдут.

Помолчали, думая каждый о своем. Колодан вспоминал, как они газетчики, говорили почти то же самое прошлой осенью, только с другим оттенком. «От Москвы до фронта можно добраться за один день», — говорили они. И ужасались: «Как близко!» Здесь такое считалось далеким.

— Так что бы вы хотели? — снова спросил лейтенант.

— Подбросьте «изюминку». Что-нибудь необычное было?

— В Севастополе все было. Как говорится, что вам угодно?

— Для начала пример солдатской смекалки.

— Всадника без головы хотите?

— Какой-нибудь розыгрыш?

— Никакой не розыгрыш. У зенитчиков это было. Раз перебило линию. Понятное дело, надо посылать связиста. Но пока бы он дошел пехом-то? И тогда телефонист поехал на лошади. Час прошел, а от него ни слуху, ни духу. Связь заработала, а человек пропал. Потом видят батарейцы диво: мчится лошадь по открытой местности, а немцы не стреляют. Пригляделись: лежит связист на холке убитый. Когда лошадь совсем уж подошла, разобрались: вместо всадника — чучело на коне. Одежда знакомая, а хозяина одежды нет, только трава сухая, солома. Все прояснилось, когда связист явился живой и невредимый. Оказывается, засекли его немцы на лошади и открыли такой огонь, что хоть назад поворачивай. А поворачивать никак нельзя, поскольку надо обрыв найти. Вот он и положил лошадь, стал раздеваться. Привязал чучело к седлу, стегнул лошадь, чтобы домой бежала. Немцы увидели, что убили всадника, ослабили наблюдение. А связист ползком, ползком, нашел обрыв…

— Несерьезно, — поморщился Колодан. — Смешно вроде как.

— А вам нужно непременно трагическое? Этого у нас хватает.

— Нужно героическое.

— Все тут героическое. Что ни бой, — до последнего патрона.

— Например?

— Взять хотя бы подвиг защитников одиннадцатого дзота…

Теперь Колодан записывал, чувствуя знакомое волнение, какое всегда охватывало его, если в руки попадал незаурядный материал. Но чутье подсказывало ему, что он не просто у истоков материала, а, по меньшей мере, на золотой жиле, где можно раскопать такое, от чего ахнет даже ничему не удивляющийся редактор. Рассказы о боях приходили в газету от всех корреспондентов, со всех фронтов. Их печатали, как обыденные, и редактор требовал от своих сотрудников сживаться с войной, с ее простыми тружениками и извлекать на свет такие факты, которые, как знамена, могли бы взметнуться даже над эпосом массового героизма.

— Еще что-нибудь, — попросил Колодан, когда лейтенант кончил рассказывать.

— У вас блокнота не хватит. Тут нет понятия «отошли перед превосходящими силами противника». Тут дерутся до последнего. Бывает, бросаются под танки, обвязавшись гранатами.

Колодан вспомнил случайно подслушанный разговор на аэродроме и сказал, что он слышал об этой легенде.

— Да, похоже на легенду, — сказал лейтенант, — но это факт. Восьмого ноября было под Дуванкоем. Когда немцы откатились, возле шоссе, где было особенно жарко, нашли умирающего краснофлотца. Цибулько его фамилия. Он-то и рассказал, как моряки бросались под танки.

— Кому рассказывал?

Фельдшер его перевязывал. И комиссар батальона Мельник там же был.

— Случай больно уж необычный, страшный случай, — задумчиво сказал Колодан. — Осенью о каждом факте героизма писали. Отступали ведь. Умереть, а не отступить — таков был главный лозунг. А тут — невиданная стойкость, небывалое самопожертвование и в газетах — ничего.

— Обо всем не напишешь.

— Надо писать. Обязательно надо. Обо всем…

Корреспондентские будни сложны и опасны. Ему, представителю центральной печати, радовались в тесных землянках батальонов, еще бы, ведь недавно из Москвы человек, — его кормили лучшим, на что были способны повара и коки, с ним, не скрывая радости, разговаривали бойцы и командиры, и простая близость человека, только что прибывшего с Большой земли, всеми воспринималась, как близость самой Большой земли. Колодан ходил по окопам, смотрел в прорезь пулеметных прицелов на близкие немецкие позиции, ночами встречал разведчиков, приползавших с той стороны, распластавшись меж камней, пережидал внезапные артналеты. Он видел много такого, что «ложилось в строку», и писал, писал, стараясь, чтобы не очень размашисто, экономя бумагу. И все время жил в нем рассказ о моряках, бросавшихся с гранатами под танки. Где мог, он расспрашивал об этом. Многие слышали о подобном, но толком ничего не знали, отвечали неопределенно:

— В Севастополе все могло быть…

Но он доискивался фактов. Узнал, что того батальона давно уже нет, остатки его влились в стрелковый полк. Однажды спросил об этом начальника политуправления Черноморского флота дивизионного комиссара Бондаренко.

— Слышал, — сказал комиссар. — Но факт не подтвержден.

Бондаренко приказал поднять политдонесения начала ноября. В одном из них сообщалось, что смертью храбрых погибли политрук Фильченков, матросы Одинцов, Паршин, Красносельский.

— Видите, «смертью храбрых», и больше ничего.

Но в голосе его уже не было уверенности, опыт политработника подсказывал: в донесении недоговоренность. И он велел разыскать и вызвать к нему бывшего комиссара батальона Мельника.

«Слишком много безымянных героев». Сколько раз вспоминал Колодан эти слова майора, первого севастопольца, с кем он беседовал. В этих словах были и пафос и безысходность. Не хотелось верить в возможность забвения подвига. Но и до Севастополя сколько знал он случаев, когда невероятнейший героизм отдельных бойцов и целых подразделений словно бы тонул в вязкой неизвестности. Грозный поток нашествия смывал следы этих подвигов, рассеивал и без того немногих свидетелей. Там, в Москве, в редкие минуты свободных перекуров сколько перебирали они, сотрудники редакции, слухов, полубылей-полулегенд о людях, дравшихся до последнего патрона и умиравших с именем Родины на устах, о гарнизонах, оставшихся в глубоком вражеском тылу и продолжавших сражаться в совершенно безвыходном положении, с одной только личной верой, что если уж погибать, то так, чтобы самой смертью своей помочь Родине. Как они, газетчики, жалели, что не могут написать об этом. Потому что газете требовались проверенные факты, а не слухи. И как радовались, когда кому-то удавалось вырвать из цепких лап забвения еще одно свидетельство несравненной стойкости, мужества, патриотизма, величия советского человека. Они гордились этой необычной стороной своей работы и, хоть в шутку, но все же не без серьезного намека говорили, что в их руках сама История.

Был начальник политотдела флота высоким, кудрявым, белозубым, и очень нравился Колодану.

— Знаете, кем был политрук Фильченков? — говорил Бондаренко. — Он был начальником клуба, и в тот день разносил газеты по ротам. А тут — танки. И он возглавил группу истребителей танков. И погиб. В самом этом факте — подвиг. Но вот как погиб, об этом мы сейчас узнаём.

Из-за толстых стен доносились глухие разрывы. Шла очередная бомбежка, которым давно уж потеряли счет. Дивизионный комиссар нервничал: на этот день у него намечалось много дел, и долгие теоретизирования с корреспондентом не входили в его планы. Поэтому когда пришел Мельник, дивизионный комиссар сразу заговорил о деле.

— Вспомните бой под Дуванкоем восьмого ноября, — подсказал он, по собственному опыту зная, как нелегко бывает сразу припомнить всех, живых и мертвых, кого проносит перед глазами стремительный вихрь войны. — Вы тогда успели поговорить с умирающим краснофлотцем Василием Цибулько. Было такое?

— Так точно, товарищ дивизионный комиссар. Его фельдшер Петраченко перевязывал, а он все говорил, торопился, боялся, что не успеет рассказать, умрет. И точно, умер потом.

— Что же он рассказывал?

— А что было, то и рассказывал. Как немецкие танки шли, а они пятеро держали шоссе.

— Как держали?

— Дрались, товарищ дивизионный комиссар. Храбро дрались. Беспримерно.

— Бес-при-мерно, — медленно повторил Бондаренко, как бы взвешивая это слово. Как же конкретно?

— Немцы лавиной шли, — начал Мельник, настороженно поглядывал на быстро бегавший по бумаге карандаш корреспондента. — Наших войск тогда немного было. Приморская армия только выходила к Севастополю и немцы рассчитывали с ходу ворваться в город…

— Общую обстановку можете опустить. Ближе к делу. Что говорил умирающий Цибулько?

— Говорил, что сам он был тяжело ранен еще в начале боя, что Красносельский погиб, сраженный очередью из танка, что боеприпасов уже не было и что Фильченков не стал рисковать последней гранатой, а привязал ее к поясу и бросился под танк. Потом Одинцов и Паршин последовали его примеру. И немцы отступили…

— Немцы отступили, — удовлетворенно повторил Бондаренко. — Немцы не только отступили, они до зимнего наступления больше не предпринимали атак на этом направлении. Почему?

— Не знаю, товарищ дивизионный комиссар.

— А я знаю. Их устрашило беспримерное самопожертвование моряков. Они поняли значение этого подвига. Они поняли, а вы — нет. Вы даже не доложили об этом.

— Мы докладывали, — вскинулся Мельник. — В донесении, точно помню, указывались все фамилии.

— Донесений много было, и фамилий тоже много. Слов нет, все погибшие за Родину, достойны чести. Но вы, политработник, обязаны были понять значение подвига политрука Фильченкова и его товарищей, должны были понять, что такое способно зажечь сердца людей.

— Не пришло в голову, — оправдывался Мельник. — Все дрались до конца.

Не пришло в голову…

Отпустив его, дивизионный комиссар долго сидел молча, ожидая, когда корреспондент перестанет писать. Так и не дождался, сказал:

— Вы это дайте сначала нам в «Красный Черноморец».

— Знаете, что меня больше всего поразило? — сказал Колодан, оторвавшись от блокнота. — Вот это его «не пришло в голову». Обыденность факта. Понимаете? В Севастополе каждый день случается столько необычного, что даже такое кажется обыденным. А ведь это… это легендарно. Это люди будут помнить и через сто лет. Надо только написать…

— Вот и договорились, — сказал Бондаренко, вставая, словно дожидался именно этих слов. — Теперь все в ваших руках. Я не ваш редактор, но, как старший по званию, даю вам боевое задание: срочно пишите.

На Севастополь опускался вечер, рыжие хвосты от пожарищ тянулись по небу. Над бухтой кружили «юнкерсы», пикировали на Корабельную сторону, где под прикрытием дымовой завесы и плотного зенитного огня стоял транспорт, прибывший с Большой земли. Эхо разрывов скакало над городом. Кончался еще один день севастопольской эпопеи. Один из тихих дней между большими боями.

IX

Командир не имеет права на плохое настроение. Тем более командующий. Когда на тебя смотрят со всех сторон, когда в каждом слове твоем, в каждом взгляде ловят надежду, можно ли задумываться о возможной безнадежности положения?

— Что там, на Керченском полуострове? — повсюду спрашивали Петрова.

А он ничего утешительного сказать не мог. Не кивать же вслед за командованием Крымского фронта на весеннюю распутицу? Никого не обошла зима, все знают, как крепки были морозы в январе-феврале. Почему же не наступали, когда не было распутицы? Не раз и не два севастопольцы получали приказы поддержать предполагавшееся наступление. Задачу свою они выполняли: Манштейн не перебрасывал войска из-под Севастополя на Керченский полуостров. А Крымский фронт все не решался наступать.

И вот решился. 27 февраля, когда дороги раскисли. Чего ждали? Не знали разве, что весной дороги раскисают? И при абсолютном превосходстве в людях и боевой технике Крымский фронт забуксовал на месте и через трое суток перешел к обороне.

Как это понимать? На чей счет отнести неоправданно большие потери?…

Петров поглядел на завернутую в марлю лампочку и опустил глаза на белую простыню, из-под которой выглядывало такое же белое, без кровинки, лицо Нины Ониловой, Анки-пулеметчицы, как звали ее в Чапаевской дивизии. Когда умирает раненный на поле боя мужчина, это, вроде бы, естественное дело. Но женщина, да еще молодая, все равно, что ребенок!…

Петров снял запотевшее пенсне, протер. Раненая все не открывала глаз, и он снова уставился на лампочку, подумав, что потери от этих периодически повторяющихся наступлений неоправданно велики. Осенью, когда надо было убедить врага в стойкости обороны, частые контратаки играли свою роль. Теперь противник пассивен, и наша активность может принести пользу только в том случае, если на Керченском полуострове действительно развернется широкое наступление. Без него же…

Раненая открыла глаза, посмотрела на сидевшего возле нее человека в белом халате и, не узнав его, снова опустила веки, медленно опустила, так, словно ей невмоготу было удержать их.

И опять слезная жалость сдавила ему горло. Столько за войну насмотрелся, пора бы очерстветь! Но время от времени все просыпалась юношеская чувствительность. Особенно когда видел страдания детей и женщин.

Откуда-то выплыло в сознании неожиданное сравнение войны с эпидемией. Это подметил, кажется, хирург Пирогов, и подметил именно здесь, в Севастополе. Он так и говорил, что у войны все признаки эпидемии. Что ж, если человечество рассматривать как единый организм, то война, пожалуй, и есть болезнь этого организма, вроде как болезнь обмена веществ, болезнь системы взаимоотношений между людьми, между народами. Войну, как и болезнь, можно пресечь в зародыше, но когда она выходит из-под контроля!…

Дальше мысли перескочили на незавидную долю профессиональных военных в такой стране, как Советский Союз. Война — главное их дело, которое, как и всякое дело, нельзя хорошо делать без любви. Но как любить войну? И возник перед ним давно не возникавший вопрос: хорошо ли распорядилась судьба, заменив желанную в юности долю художника беспокойной долей военного человека? И который раз он спрятался за привычный ответ: время такое, не хочешь, а приходится воевать. Но как же трудно постоянно глушить в себе чувство жалости, сострадания!…

Чуть слышно скрипнула дверь госпитальной палаты. Генерал обернулся, увидел профессора Кофмана и поразился бледности его лица. Лицо у главного армейского хирурга всегда было такое, но сейчас это почему-то встревожило Петрова. Знакомая судорога дважды свела шею, голова дернулась, и… он увидел широко раскрытые глаза Нины Ониловой. Она смотрела на командарма пристально, узнавая его, слабая, скорее жалостливая, чем радостная улыбка кривила ее губы.

Петров погладил раненую по голове.

— Ты славно повоевала дочка, — сказал, не узнавая своего вдруг охрипшего голоса. Спасибо тебе от всей армии, от всего нашего народа. Ты хорошо, дочка, храбро сражалась…

Снова жалость подхлынула под самое горло, суетным движением он достал носовой платок, принялся протирать пенсне. Вздохнул, надел пенсне, взглянул на раненую.

— А помнишь Одессу, лесные посадки, поселок Дальний, холмы?

Губы ее чуть растянулись в улыбке, глаза оживились, блеснули.

— Весь Севастополь знает тебя. Вся страна будет знать тебя. Спасибо тебе, дочка…

Наклонился, поцеловал ее в лоб и вышел. В коридоре вдоль стен стояли раненые, врачи, медсестры, ожидающе смотрели на него, словно он был кудесником и одним своим приходом мог оживить умирающую.

Уже у выхода вдруг услышал смех, дробный смех здорового человека. Недоуменно оглянулся на Кофмана, идущего следом. За углом увидел долговязого санитара и маленькую, совсем юную, санитарку.

— Почему вы смеетесь? — спросил холодно.

Санитар вытянулся.

— Извините, товарищ генерал, все она, Сонька, такое скажет!

— Я спрашиваю: почему вы позволяете себе смеяться? Здесь.

Потупился санитар, но не струсил.

— Так ведь смех это, товарищ генерал, как лекарство. Врачи говорят…

— Тому, кто смеется — лекарство, — перебил Петров. — А каково им слушать? Им сейчас от всего больно. Они ждут сочувствия, сострадания.

— Извините, товарищ генерал, но ведь это… привыкаешь…

— Не можете вы работать санитаром.

— Накажем, товарищ генерал, — высунулся чей-то голос из толпы сопровождавших его врачей.

Петров помотал головой, вопросительно посмотрел на Кофмана, и тот с поразительной проницательностью понял его, показал на соседнюю дверь.

В крохотной комнатке, где они оказались вдвоем с Кофманом, стояли топчан, тумбочка возле него и стол, покрытый чистой простыней: должно быть, тут отдыхали врачи в редкие свободные минуты. Петров сел на табурет, достал блокнот, быстро, размашисто начал писать.

Мысль эта, как часто бывало, возникла сразу в готовом виде — обратиться с письмом от имени Военного совета Примармии ко всем врачам, фельдшерам, санитарам и сестрам. Карандаш быстро бегал по бумаге: «…Большое значение в деле лечения имеет обстановка лечебного учреждения и степень выполнения внутреннего распорядка… Кому, как не медицинским работникам, знать, что там, где находятся раненые и больные, где слышны стоны и видны физические страдания людей, не пожалевших свои жизни для защиты любимого отечества, — там не может быть места легкомысленным шуткам, смеху… Часть медицинских работников очерствела к страданиям и физическим болям людей…»

Кто-то вошел в комнату, поставил на стол а два стакана чаю, обесцвеченного ломтиками лимона. Петров даже не поднял головы, продолжал писать: «Военный совет требует, чтобы в лечебных учреждениях была создана обстановка, в которой, благодаря внутреннему распорядку и умелому, теплому, материнскому уходу, раненые бойцы и командиры чувствовали заботу о себе. Необходимо старшим воспитывать в молодых медицинских кадрах, помимо профессиональных навыков, чувство человечности, любви…»

Кофман стоял в дверях, бледное лицо его в неярком свете электрической лампочки казалось болезненным.

— Садитесь, Валентин Соломонович, — сказал Петров, кивнув на табурет напротив. — Не одному же мне чай пить.

Чай был свежей заварки, крепкий, бодрящий. Посидели, помолчали. Петров спросил:

— Что, по-вашему, главное в медработнике?

— Чувство сострадания, — сразу ответил Кофман.

— Я думал, вы скажете — профессионализм.

— И профессионализм, конечно. Но потребность сочувствия — это у меня с детства. Я ведь в школе считался неспособным, упрямился, замыкался, хвастался. В двадцать шестом году сразу после института заявил: «Ну, друзья, через десять лет — кафедра». Потом тянулся изо всех сил. И дотянулся ведь — в тридцать девятом получил кафедру нормальной анатомии в Одесском мединституте.

— А я в тридцать девятом военной школой командовал, в Ташкенте. Как раз в это время присягу принимали. Новый текст. Холодно, помню, было…

— … Одновременно работал в клинике общей хирургии. Но особенно интересовался детской ортопедией…

— А нам в тридцать девятом детишки коня подарили. Воспитанники Ташкентского детского дома. Сами вырастили и подарили. К первомаю…

— Детей особенно жалко. Сколько их после войны останется увечных, обездоленных…

Совсем расстроил Петрова этот случайный разговор. Расстроил, а чем-то и успокоил. Так печаль песен рвет душу, но и утешает, наполняет невесть откуда берущимися новыми силами.

Уже садясь в машину, ругнул себя Петров за то, что схватился за это письмо медикам. Дать бы указание, написали бы не хуже. Но не впервой это: все сам да сам.

Погода была пасмурная, но видимость хорошая: бухта просматривалась насквозь. В такую погоду в декабре невозможно было ни пройти, ни проехать, висели самолеты. Теперь — ни одного. Оттягивает их на себя Крымский фронт, хорошо оттягивает. И на том спасибо. Впрочем, покой севастопольского неба, как видно, подходит к концу. В последние дни то по одному, то по два-три появляются немецкие самолеты. Не далее как позавчера такой вот одинокий самолет, на который и внимания не обратили, сбросил бомбу в расположении Разинского полка. Одну единственную бомбу. А угодила она как раз на то место, где стоял приехавший в полк вручать партийные билеты начальник политотдела Чапаевской дивизии старший батальонный комиссар Бердовский.

Приоткрыв дверцу, Петров оглядел небо. Пестрая штабная «эмка» летела, разбрызгивая лужи, юля на поворотах. Захлопнув дверцу, оглянулся на сидевшего сзади старшего политрука Лезгинова. После гибели адъютанта Кохарова привык командарм, выезжая на фронт, брать с собой кого-либо из политотдела. Бойкие там ребята, смышленые. Тихой радостью прошла мысль, что скоро на этом месте будет сидеть Володя, его Володя, сын, которого он вызвал к себе. И жену тоже вызвал. Жена будет работать в госпитале, а Володя останется при нем, адъютантом. Впрочем, политотдельцам еще придется поездить. Какой из мальчишки адъютант? Восемнадцати лет нет. Пока-то привыкнет, пооботрется, научится…

— Товарищ генерал, вы просили напомнить о виноградаре.

— Что? Да, да, давайте посмотрим.

Неподалеку от бывшего совхоза имени Софьи Перовской их встретил командир 95-й дивизии и комендант четвертого сектора обороны полковник Капитохин. Высокий и стройный, весь аккуратный и подтянутый, он больше походил на приезжего штабника, чем на окопника. Но Петров знал, что Капитохин не вылезает из окопов, и как он умудряется при этом сохранять вид довоенного командира, было непостижимо.

— Где тут ваш виноградарь? — спросил Петров, не дослушав доклада.

— Там опасно, товарищ генерал.

— Почему же вы его не эвакуируете с передовой?

— Не хочет.

— Не может он, — вставил Лезгинов. — Жена и дочь у него больные, дочь так совсем не встает. Куда он с ними?

Дальше ехать было уже нельзя, пришлось идти пешком. На отшибе от бывшего совхозного поселка, в лощине, стоял домик без окон с наполовину снесенной крышей. Когда-то белый, теперь он походил на стрельбищную мишень, — весь был испятнан следами пуль и осколков. Возле домика змеились, по земле скрученные стволы старой лозы и над ней хлопотал невысокий, согнутый годами и бедами человек, одетый во все старое, изношенное до неузнаваемости. Издали увидев командиров, человек выпрямился, загодя отряхнул руки.

— Что это вы делаете, отец? — поздоровавшись, спросил Петров.

— Весна, — вздохнул человек. — Лоза ухода требует. Был он стар. Или казалось, что стар? В Севастополе все внешне будто состарились за эти месяцы голода, холода, изнуряющего труда и повседневных опасностей.

— Давно тут живете?

— А сколь живу, столь и тут. Как родился на сонном кладбище, так и помру, видать.

— Сонном? Почему Сонном?

— А сказывают, от той Крымской войны название. Будто тут наши солдаты после долгого перехода бивуаком встали. И полегли спать усталые. А турки, будто бы, ночью подобрались, убили часовых и принялись сонных резать. А кто-то проснулся, тревогу поднял. Всю ночь на ножах дрались. А утром посчитали убитых турков в три раза больше. Вот как отплатили. В тот же день и похоронили павших на этом самом месте. Потому и название — Сонное.

— Не боитесь, что немцы придут? — спросил Петров.

— Конечно, боюсь. Не за себя, за лозу боюсь. Лоза должна жить.

— Жить для немцев? — встрял в разговор Лезгинов.

— Немцы как придут, так и уйдут. А лоза должна жить, — повторил старик.

— Другую можно вырастить.

— Другой такой не будет. Вот этот «рислинг», гляди, посажен вскоре после той обороны.

— И все живой? — Петров потрогал шершавую кору лозы.

— И все живой. И будет живой.

Петров смотрел на морщинистое, как старая кора, лицо старика и думал о необыкновенной силе духа русского человека, простого земледельца. Кругом смерть, а он все делает свое дело. Не из упрямства, из древней наследственной привычки заботиться о будущем. И такая бездна исторического оптимизма распахнулась перед ним, что он отступил, будто сгорбленный виноградарь вдруг вырос, и всего его стало невозможно разглядеть вблизи. Даже если все погибнут, всё будет разрушено, придет час и появится такой вот человек, начнет пахать землю, обихаживать ее. Была бы земля, пусть истерзанная, опустошенная, но своя.

Шел он сюда, чтобы пожалеть еще одного несчастного. А вышло: сам набрался у него сил.

— Спасибо, отец, — сказал пожимая узловатые негнущиеся пальцы старика. — Может, что нужно?

— Немца прогнать нужно.

— Обязательно прогоним. Не сегодня, не завтра, а прогоним. Это я твердо обещаю.

— А больше ничего и не надо.

— В Севастополь бы вам перебраться. Все-таки тут передовая.

— В Севастополе везде передовая.

— Можно эвакуировать на Большую землю.

— Звали уж. Куда мне с моими то? Дозвольте уж, товарищ начальник, здесь перебедовать. — И заулыбался, растянув сухие истрескавшиеся губы. — Вы бы осенью наведались, угостил бы я вас виноградом.

— Спасибо, отец…

Уходили молча. Петров думал о том, что ют сейчас пойдет он по штабным землянкам, по окопам, будет разговаривать с командирами и бойцами, и никто не заметит, что еще утром жили в нем печаль и растерянность.

Оглянулся с поворота тропы. Старик не смотрел вслед, опять ходил, сгорбившись, по полю, оглаживал свою лозу.

— Вы его все-таки поберегите, — сказал Петров.

— Делаем, что можем, — ответил Капитохин. — Помогли им подвал в доме оборудовать.

Помогите. Они для вас не менее нужны, чем вы для них… По ту сторону лощины полыхнуло над зарослями дубняка, и обрушился грохот: скрытая там тридцатая батарея ударила по каким-то дальним целям. И захлопали мины в той стороне, горохом рассыпалась ружейно-пулеметная трескотня. А старик даже не распрямился, все хлопотал над лозами, словно был уверен в своем бессмертии.

X

Пулеметчицу Чапаевской дивизии Нину Онилову хоронили 8 марта. Был пасмурный день. С неба сеялся мелкий дождь, который никто не замечал. Народу на кладбище Коммунаров собралось много, над красным фобом с черной полосой долго произносились не столько скорбные, сколько гневные речи, были оркестр, были слезы, необычно много слез для привыкшего ко всему Севастополя, даже мужских. Сухо треснули винтовочные салюты, и люди стали быстро расходиться и разъезжаться.

Об Ониловой Колодан не расспрашивал: еще накануне разузнал о ней все — и что воевала она под Одессой, была ранена, вернулась из госпиталя в Севастополь, в декабре получила орден Боевого Красного Знамени и вступила в партию. О том, как она мечтала стать пулеметчицей подобно знаменитой Анке из фильма «Чапаев», как в точности по кино выдерживала в бою время, говоря «Пускай подойдут поближе», как спасала роту своим губительным огнем, — обо всем этом было исписано полблокнота, и потому еще на кладбище Колодан приглядывался к невысокой худой женщине в черном беретике — секретарю горкома партии Сариной, соображая, как бы заполучить ее хоть для краткого интервью. Конечно, лучше бы побеседовать сразу с секретарем горкома Борисовым, но в день 8-го марта ему, газетчику, привыкшему работать под даты, хотелось сегодня собирать материалы именно о женщинах. Тем более, что успел понять: женщина в Севастополе — явление особенное. Чего стоит одна Анастасия Чаус, которой осколком оторвало руку, а она отказалась эвакуироваться, выйдя из больницы, снова встала к станку и уже через месяц перевыполняла нормы.

Машина, в которой уезжала Сарина, была переполнена, но Колодану удалось все же напроситься именно в эту машину. Чтобы не стеснять и без того стиснутых в машине людей, он висел грудью на спинке переднего сидения и, пользуясь тем, что лицо его почти упиралось в затылок Сариной, начал задавать свои вопросы. Сарина отвечала односложно, что его никак не устраивало, и он попросил аудиенции в другое, более удобное время.

— Будет ли другое-то? — сказала Сарина. — Сейчас приедем и поговорим.

Машина остановилась на Большой Морской улице возле дома, где в подвале располагался Городской комитет обороны. Дождик перестал, но небо все ниже обвисало тучами, гарантируя спокойный от налетов день.

— Спрашивайте, что же вы? — нервно сказала Сарина.

Не привыкший к спешке в таких делах, Колодан растерянно оглянулся, соображая, о чем спросить в первую очередь, поймал глазами большую черную надпись на серой, изъеденной осколками штукатурке стены, — «Каждому двору — огородную гряду!»

— До войны у нас был лозунг: «Каждому двору — виноградную лозу!» А теперь вот, — сказала Сарина, проследив за его взглядом.

— Это ведь тоже на женские плечи.

— В основном. Это вы хорошо решили — о женщинах написать. Весь севастопольский тыл, считай, на их плечах.

— По всей стране так.

— Так да не так. Здесь все для обороны: нужен шелк для зарядов — несут из дому шелковые довоенные платья, нужны швейные машинки — пожалуйста. Семейные драгоценности все, считай, поотдавали на оборону. Живут в штольнях, на казарменном положении, работают за двоих, за троих, за десятерых. А ведь у многих дети. — Она подалась ближе к нему, зашептала: — Знаете сколько детей в Севастополе? На март выдано шестнадцать тысяч детских хлебных карточек.

— Так много?! Почему же не эвакуируют?

— Без матерей не эвакуируешь. А матери уезжать не хотят. Как ни бьемся, никого не слушают. Не поверите: первому секретарю товарищу Борисову порой приходится ездить по домам, уговаривать на эвакуацию.

Она начала рассказывать разные случаи, из которых ясно было, что среди населения Севастополя утвердился взгляд на эвакуацию, как на наказание. Но случаи эти Колодан знал уже по газетным публикациям.

— Расскажите о себе? — перебил он.

— Что о себе?

— Меня все интересует.

— А если я начну рассказывать о том, как замуж выходила?

— Это очень интересно.

— Ничего интересного, — сердито сказала она. И вдруг, вспоминая, потеплела глазами. — Ничего интересного, — повторила не так уверенно. — Двадцатые годы, комсомольская свадьба. Вышли на сцену да объявили, что решили пожениться. Спектакль подготовили по этому случаю — «Стеньку Разина». Муж играл лихого атамана, а я персидскую княжну.

Колодан засмеялся.

— Как же он за борт ее бросал, невесту-то?

— Э-э, тогда все у нас было по-другому…

Хлопнула дверь, и Сарину позвали.

— В другой раз поговорим, — спохватилась она. — Извините. И убежала, совсем как молоденькая, упорхнула, заставив и самого Колодана затосковать по дому, по жене, которой хоть и не так трудно приходится, как здешним женщинам, но тоже одиноко одной, без него, в московской квартире.

Улица была довольно оживленной. Старушка спешила по своим делам, две школьницы обгоняли одна другую, спорили о чем-то, как все дети, в крик, в голос, патруль шагал по другому тротуару, черные флотские шинели, два штыка, два ножа.

Колодан дождался, когда патрульные пройдут, и направился вниз по улице, намереваясь обойти гору по Приморскому бульвару, по улице Ленина добраться до редакции «Красного Черноморца», откуда еще сегодня его обещали отправить на фронт, в морскую бригаду. Попадалась на глаза все та же надпись — «Каждому двору — огородную гряду», и он подумал, что призыв этот имеет не только хозяйственное значение. Занимаясь привычным мирным делом, люди отвлекаются от тревожных повседневных ожиданий, а зеленые всходы, — как вестники вечного обновления, пробуждают в человеке древнюю веру земледельца в завтрашний день.

В бригаду он попал только к вечеру. Ехал на вдрызг изработанной, гремящей, скрипящей каждым суставом полуторке, везущей на фронт продукты. На горном серпантине, где пришлось еле ползти, машину обстреляли. Снаряды поклевали склон, далекий осколок продырявил кабину, никого не задев. Сидевший в кузове боец перегнулся к открытому окну, показал на пробоину, крикнул радостно:

— С боевым крещением вас, товарищ лейтенант!

Боец не насмешничал, просто ему одиноко и холодно было там, наверху, и он жаждал общения. Но Колодану это показалось издевкой: в Севастополе с боевым крещением можно поздравлять разве что новорожденных.

В штабной землянке морбригады было просторно и пустынно. Начальник штаба, седовласый подполковник с нездоровым желтоватым лицом, как положено проверив документы, угостил корреспондента чаем и предложил, пока подойдут люди, отдохнуть на нарах. Колодан послушно прилег на голые доски, подоткнул под голову чей-то ватник и долго смотрел перед собой сквозь прищуренные веки. В два маленьких оконца проникал тусклый свет, горела привязанная у потолка автомобильная фара, и все можно было хорошо разглядеть. У дальней стены был стол, на нем книга, карты, карандаши. На столе, прислоненный к стене, стоял деревянный щит с прикнопленной к нему картон, испещренном синими и красными условными знаками. Возле висел телефон. У дверей еще один стол с телефонами, за которым сидели оперативный дежурный и телефонист. На столбах, поддерживавших верхний настил, висели плащи, автоматы.

Снаружи доносились глухие разрывы, то далекие, то близкие, иногда слышались раскатистые удары артиллерийских орудий. То и дело взбренькивали телефоны, оперативный дежурный что-то коротко говорил в трубку. И начальник штаба, когда дежурный передавал ему трубку, говорил коротко, отрывисто. Колодану казалось, что такая лаконичность из-за него, чужого здесь человека, не раз он собирался встать и выйти, не мешать людям, но вставать не хотелось: на этих голых досках было почему-то удобно, даже уютно. Потом в землянку начали заходить какие-то командиры с докладами, и все, как сговорившись, поминали противника одинаково в третьем лице: «Он открыл огонь», «Он выставил мины», «Совсем он обнаглел». И Колодану представлялось, что смотрит спектакль из времен той севастопольской обороны, когда и офицеры и солдаты говорили о противнике точно так же…

Его вежливо разбудили, напомнили:

— Вы хотели на передовую? Пора.

Сразу вспомнилось, как еще в Москве, когда его спрашивали, куда едет, и он отвечал, что в Севастополь, люди замирали в испуге: «Это ж похлеще, чем на передовую!» Потом уже здесь в штабе армии ему пришлось проситься на передовую. И вот, добравшись сюда, выясняется, что до передовой еще далеко.

Худощавый подвижный майор, вызвавшийся проводить Колодана до наблюдательного пункта, кинул за плечо автомат и быстро пошел по тропе, чуть заметной среди сухой прошлогодней травы. Под ноги то и дело подвертывались острые камни. Колодан наклонился и среди щебенки, втоптанной в землю, увидел ржавые осколки.

— Ого! — воскликнул он. Хотел добавить, что это — первое свидетельство героизма севастопольцев, а сказал совсем другое, неожиданно пришедшее в голову: — Вот будет школьникам работы после войны — собирать металлолом.

— Да, конечно, — отозвался майор. — Кровь она высыхает. Вскоре спустились в неглубокий ход сообщения и пошли, не пригибаясь.

Наблюдательный пункт представлял собой небольшой блиндаж, накрытый железобетонным колпаком с прорезью. Стоял тут короткий, не по росту, топчан, возле него — железная печка, остывающая, уже погашенная, чтобы дым не демаскировал. Наблюдатель, сидевший у стереотрубы, не отрываясь от окуляров, кидал короткие фразы, и казалось, что он разговаривает сам с собой.

Лейтенант, дежуривший на НП, сказал наблюдателю, чтобы подвинулся. Колодан жадно приник к окулярам и наконец-то увидел то, что называлось передним краем. Сразу перед НП простиралась долина речки, за ней горбились холмы. Хорошо было видно изломанную линию окопов, извилистые тропинки и на них движущиеся черные пятна.

— Моряки?! — изумился Колодан. — Их же и от немцев видно!

— Видно! — вздохнул майор. — Флотское обмундирование — прямо беда. Сколько братишек из-за черных бушлатов да шинелей попали на прицел. Ну да скоро все переоденутся, уже есть приказ. Да и понимать начали: лучше в пехотном жить, чем во флотском — к богу в рай.

У стереотрубы можно было сидеть без конца, так это было интересно, но наблюдатель бесцеремонно отодвинул Колодана.

— Пойдем назад? — спросил майор.

— А мне обещали на передовую.

— Можно, конечно, но стоит ли?

— Как же я буду писать о бойцах, не видя их?

— Так вот же бойцы. — Майор оглянулся на наблюдателя и телефониста у двери.

— Я хотел бы повидать и тех, что в окопах.

Они снова спустились в овражек, прошли по нему, а затем, поднявшись по склону, поползли. Локти сразу промокли, охолодели. Колодан представил, во что превратится после такого ползания его новенькая шинель, но заставил себя не думать об этом.

Так ползком и добрались до небольшого окопчика перед землянкой командного пункта батальона. Начальник штаба батальона, сгорбленный и какой-то весь нахохлившийся капитан встретил их сердито.

— Мы же днем не ходим. Засекут, придется опять КП менять.

— А в роты? — спросил Колодан.

Я же сказал: до темноты никакого движения.

Как ни короток мартовский день, его хватило и на интервью со всеми, находившимися на КП, и вместе и порознь, и на подробные рассказы о Москве, и на то, чтобы соснуть немного.

Разбудили его к ужину, который был тут вместе и обедом, поскольку еду приносили только с наступлением темноты. Колодан уже знал, что разносолов в Севастополе не бывает, суп с надоевшими клецками да наркомовские сто грамм, — и очень удивился, увидев на столе тарелку горячей пахучей картошки. Откуда? Оказалось, бомба помогла. Во время бомбежки садануло одного бойца картофелиной по каске. Потом среди комьев земли пособирали много картофелин. Нашли и яму, заложенную колхозниками в прошлом году.

После ужина отправились на передовую. Вел капитан: не зная тропы, можно было запросто наступить на свою же мину. За гребнем порхали ракеты, заполняя лощину трепетными тенями. Вскоре оказались в траншее, долго шли по ней и, наконец, согнувшись, вползли в землянку командира роты.

«Чем ближе к передовой, тем миниатюрнее жилища командиров», — отметил про себя Колодан, вслед за всеми садясь прямо на землю: стоять, тут было невозможно, только сидеть, либо лежать. На ящике, служившем столом, чадил фитиль, опущенный в склянку из-под чернил. Возле ящика сидел лейтенант, за его спиной полулежал телефонист. Ни тот, ни другой не сделали никаких попыток хотя бы переменить позу.

Разговор у ротного получился совсем уж лаконичным: «Да, нет, пожалуйста…» Посидели, покурили и пошли в окопы. Бойцы, мимо которых проходили, тоже не пытались встать, только с интересом поворачивали головы: новый человек в окопе — всегда интересно.

— Откуда гости? — прогудел в темноте недовольный голос.

— Корреспондент. Из Москвы, — тихо ответил лейтенант.

— Братва! Корреспондент прибыл поглядеть на нас.

Его потрогали в темноте.

— Почему так тихо говорите? — спросил Колодан.

— Так немец-то — доплюнуть можно. Не любит, когда мы шумим. Чуть что — шерстит из пулеметов, а то минами начинает кидаться.

— Ну, хватит, товарищи, — сказал ротный.

— Чего хватит?! Дай с человеком поговорить.

— Неужели немцы так близко? — спросил Колодан.

— Да вон, поглядите.

Кто-то крупный, — ни лица, ни звания не разглядеть, — навалился грудью на бруствер, показал в темноту. — Камень видите? Рядом куст. За кустом и сидят.

От порхающих ракет по полю ползали тени, и трудно было разобрать, где камень, а где куст.

— Слышно разговоры?

— Еще как! Бывает, орут: «Рус, иди, сала дам!»

— А вы что?

— А наши матюгом. Не помогает, так гранатами. Есть один, далеко гранаты кидает.

И тут Колодану захотелось побыть в окопе одному, до конца прочувствовать, что ощущает боец, сидя в одиночестве. Сказал об этом командирам. Те промолчали.

— На левом фланге можно, — сказал лейтенант, — Там до немца далеко.

Он провел его по траншее, указал ячейку, глубоко врезанную в каменистую неровную стенку, отдал свой автомат и снял с себя, нахлобучил на него каску.

— Хоть и тихо, а пчелки все-таки летают. И мина может жахнуть.

Все ушли, и он остался один. Знал, что рядом кто-то есть, приставлены для досмотра, но было тихо, и Колодану скоро стало не то, чтобы страшно, а как-то неуютно. Автомат удобно лежал в выемочке, прокопанной посередине бруствера, указательный палец чувствовал упругость спускового крючка. Нестерпимо хотелось надавить еще, всполошить ночь, но он удерживал себя, знал, что на выстрелы тотчас кто-нибудь прибежит, и будет он выглядеть в глазах моряков паникером.

Ракеты взлетали не то чтобы близко, но не так уж и далеко: были слышны даже выстрелы ракетниц. Пока порхающий свет заливал нейтралку, все в ночи приходило в движение: камни, кусты вздрагивали, шевелились, и трудно было поверить, что это всего лишь тени, а не ползущие по нейтралке враги.

Скоро начал пробирать холод, и Колодан все чаще вспоминал толстый свитер, который жена сунула ему в вещмешок в последнюю минуту. Сейчас он лежал под столом в редакции «Красного Черноморца», и Колодан никак не мог понять себя: почему не пододдел свитер, когда выезжал сюда?

Что-то шевельнулось впереди, совсем близко. Колодан схватился за автомат, вгляделся в темень. Но больше ничего не увидел и успокоился, принялся прыгать и бить себя обеими руками по бокам, как извозчик на морозе. Подумал, что никакого особого очарования боец в окопе не испытывает, тошно ему тут, маятно. И голодно и холодно, и мысли одолевают совсем не героические. Но в задуманные очерки такая маета не вписывалась, и он попытался заставить себя думать о чем-либо другом, более романтичном.

Что произошло далее, не вдруг понял. Почувствовал, что ноги его почему-то оторвались от земли, и автомат, который все время был под рукой, отдалился так, что не достать. Еще не испугавшись, а только удивившись, он брыкнул ногами, вывернулся и вдруг увидел чье-то близкое лицо с широко раскрытыми незнакомо злыми глазами. Они-то, эти обдавшие холодом глаза, и заставили ужаснуться: немец! Хотел крикнуть, но только захрипел. Взорвался белый огонь в голове и погас, окунул все вокруг в темноту и немоту…

Было холодно, очень холодно, особенно со спины. Показалось, что лежит на льду, а снизу толкает, шлепает, шебуршит, вот-вот опрокинет льдину темная вода. Пришла мысль о свитере, оставленном в вещмешке, и тут же вспомнилось все, вплоть до ужасающих злобы и страха в глазах немца. Плен?! Он дернулся, пытаясь встать.

Тотчас дергание прекратилось. Колодан почувствовал, что его положили на землю, и услышал радостный девчоночий возглас:

— Я говорила, что живой, что обеспамятел только!

Открыл глаза, увидел каких-то людей, стоявших вокруг, розовеющее рассветное небо над их головами и в этом небе клин черных шевелящихся точек.

— Что? — с трудом выговорил он.

— Теперь-то ничего, — сердито просипел кто-то над ним. — Еще бы немного и очнулся бы не тут, а там.

— П-почему?

— Потому что взяли тебя, как куренка. Еще бы немного… Да наша разведка возвращалась, отбили…

Он попытался встать, опираясь на локти, но упал, обессиленный непонятной дрожью во всем теле. В голове ударил колокол, загудел оглушающе.

— Ты не пугайся, все в порядке с тобой, даже не ранен, — успокаивал девчоночий голос, и Колодан все искал глазами, которая же из этих одинаковых склонившихся над ним людей девушка

— Он-то ничего, а Сашка… Такого парня ранило…

«Я тоже Сашка, — билась мысль. И вдруг вскинулась: — Сашка, да не тот…»

Скосив глаза, он увидел, что рядом лежит еще кто-то. Догадался: тот самый Сашка. Спросил:

— Как его… фамилия?

— Не все тебе равно?

— Так он же корреспондент, — подсказал чей-то знакомый голос.

— Писать о нем будешь?

Колодан покачал головой. Нет, не писать ему сейчас хотелось, а сделать хоть что-нибудь настоящее.

— Кольцов, — ответили ему. — Старшина первой статьи Кольцов. Запомнишь?

Он кивнул, снова поднял глаза и вдруг понял, что движущий по небу клин — это журавли. Потянулся, удивленный и обрадованный. Кто-то проследил за его взглядом и тоже увидел журавлей. И вот уже все они, столпившиеся над двумя лежавшими на земле людьми, уставились в небо, дивясь такому невиданному на войне чуду. Одинокая трасса заскользила в вышину из серого сумрака, окутавшего землю. И другая за ней, и третья. И вот уже сотни, тысячи светляков заструились в вышину. Казалось, что это и не люди вовсе стреляют, — не верилось, что столько людей одновременно находится в таком на вид пустынном пространстве, — что это какой-то неведомый фантастический салют в честь весны, в честь всего того радостного и мирного, что осталось по ту сторону войны…

XI

Снайпер Андрей Лёвкин лежал на топчане в санвзводе и терпеливо ждал, когда боль отпустит обмороженные ноги. Ступни нестерпимо жгло. Он думал о том, что напрасно ввязался в поединок с тем немецким снайпером, решив перетерпеть его на морозе, заставить пошевелиться. Поздно сообразил, что снайпер сидел в тепле, потому и не выдавал себя. Но делать было нечего, пришлось час за часом, не шевелясь, лежать на ледяном камне. Он все-таки дождался, когда тот высунется. Только и сам попал в санвзвод.

— Андрюша, ты спишь?

Лёвкин узнал голос медсестры Абросимовой, но не отозвался. Сказалась снайперская привычка не спешить с ответом.

— Раненых привезли! — крикнули из-за двери.

Медсестра выбежала, но дверь за собой не притворила. Голоса доносились со двора ясные, четкие.

— По детям стреляют, мерзавцы, — возбужденно говорил кто-то. — Мальчишка хотел рыбу в бухте пособирать, что взрывом оглушило, лодку отвязывал. Тут его немецкий снайпер и достал. И где он, черт, только прятался?! Лейтенант один недалеко был, кинулся к мальчишке, из воды его вытащил, но и сам пулю получил. Хорошо, что в руку…

— Я этого снайпера отыщу, верьте девоньки!

Лёвкин узнал голос друга своего Григория

Вовкодава и привстал, убоявшись, что он прямо сейчас, не зайдя в санчасть, и побежит охотиться за этим снайпером. Не первый день знал Григория: если чего захочет, — не удержишь.

Но он зашел.

— Ты этого снайпера выкинь из головы, — сердито сказал ему Лёвкин.

— Как это — выкинь?! — в свою очередь рассердился Григорий. — По детишкам стреляет, зар-раза!

— Я сам разберусь с ним.

— Когда ты разберешься?!

— Умная у тебя голова, Гриша, а глупая. Он же опытный.

— А я чего? Два раза ходил, двоих подстрелил.

— А теперь тебя подстрелят.

— Чему быть, того не миновать.

— Ты же хороший повар, — переменил тему Лёвкин. — Кто будет бойцов кормить?

— Повар?! — вскинулся Григорий. — Повара скоро совсем не нужны будут. Опять норму урезали, одну муку дают. А что из одной муки сделаешь? Галушки? Так они уже вот где! Пока горячие, еще ничего, а потом каменеют. Тут один прибегал, грозился галушкой прикончить повара. Это меня-то…

— Все равно не ходи, Гришь, прошу тебя.

— Ладно, подумаю…

Он ушел, совсем немного посидев возле Лёвкина. И Лёвкин знал: думать Григорий будет недолго. Упросит командира передать кухню на день своему напарнику и уйдет охотиться за немецким снайпером.

Вечером Лёвкин из санвзвода исчез. Абросимова ходила от одного раненого к другому, спрашивала:

— Не видали Лёвкина?

— Ушел, наверное.

— Как он мог уйти, когда ходить не может?! Повязки на ногах меняла, и то едва терпел…

Рассвет в этот раз был особенно медлителен, долго густел серой мутью, никак не мог высветить немецкие позиции. Облюбовав себе место за неприметным камнем, Григорий подстелил кусок толстой кавалерийской бурки, чтоб не елозить, когда холод начнет пробирать снизу, и залег еще затемно. Кустик, росший под камнем, скрывал винтовку. Он же, этот кустик, мешал обзору, и Григорию приходилось тянуть шею, чтобы рассмотреть местность.

Совсем уж рассвело, а никакого движения на немецких позициях не замечалось. Наученные снайперами, немцы в последние недели совсем перестали показываться. Григорий зажмурился, чтобы дать отдохнуть глазам, но тут сильно зачесалась нога. Потер ногу об ногу, не помогло. Осторожно изогнулся, почесал ногу. Но зуд, он как блоха, прогонишь с одного места, на другое перескочит. Теперь чесалось под лопаткой. Минут пять терпел, не вытерпел, шевельнул лопатками. Подумал: скажи кому, засмеют. Скажут: фриц не мог, так блоха доконала.

— Ну, гадина, — шепотом выругался он, — погоди, поймаю.

И вдруг увидел немца. Обрадовался, что так быстро углядел цель, прицелился. Но немец, похоже, не спешил прятаться.

Выстрел оглушил, хоть тишины на передовой и не было: то и дело постукивали винтовочные выстрелы, а то и пулеметы потрескивали, и мины изредка рвались с сухим кряхтением. Но к этим неумолкаемым звукам слух притерпелся, а свой выстрел показался чересчур громким.

Мгновенно передернув затвор, Григорий, как учил его Лёвкин, стал вглядываться, не побежит ли кто к немцу. И точно, увидел скользнувшую серую фигуру. Снова прицелился, медленно, чтобы не сорвать прицел, стал тянуть спусковой крючок. И тут его сильно ударило в плечо. Сполз под камень, шевельнул рукой. Рука слушалась, не отзывалась болью. Значит, только по коже полоснуло. Разорвал индивидуальный пакет, сунул за пазуху к ободранному месту, осторожно выглянул. Немец все так же выпячивался, даже не пригибался. И тут до него дошло, что попался. Как новобранец, попался на подсадную утку. Вторая пуля ударила в камень возле самого лица, запела, рикошетируя. Григорий успел заметить белый всплеск выстрела у крохотного темного кустика, но снова припал к земле, не зная, что теперь делать. Выглянуть, значит, наверняка напороться на пулю. Едва ли немецкий снайпер поверил, что попал, сидит теперь и только того и ждет, чтобы он выглянул. Выход был только один: выглянуть в другом месте. Но где оно, другое место? У камня только одна удобная для стрельбы сторона, правая. Чтобы стрелять с левой стороны, надо вылезать всему, а это уж немец наверняка засечет. Не такой дурак, чтобы не засечь.

Григорий лежал неподвижно и ругал себя за то, что не послушал Лёвкина, не раз говорившего о необходимости для снайпера иметь вторую, а то и третью позицию. Думал: одной обойдется. А вышло, что теперь у него ни одной нет.

Полежав так, решил все-таки рискнуть. Но прежде догадался проверить немца, чуть приподнял шапку. Пуля вырвала шапку из рук, отбросила в сторону. Но сразу же вслед за звуком выстрела, докатившимся до него, послышался другой выстрел, откуда-то сбоку. Григорий не удержался, выглянул. Успел заметить, как изогнулся немец и рухнул, всколыхнув куст. Палкой высунулась из куста винтовка и замерла…

Лёвкин пришел в санвзвод на другой день, обессилено лег на топчан, сказал медсестре Абросимовой:

— Сапоги жалко, наверное, разрезать придется.

Абросимова плакала, бинтуя ему нош. Она не могла себе представить, как он ходил на таких ногах. И не спрашивала, куда ходил, сама догадывалась.

— Тот снайпер, что мальчишку на берегу ранил, больше стрелять не будет, — сказал Лёвкин, дождавшись, когда медсестра закончит перевязывать.

Со двора донеслись голоса. Лёвкин узнал их: военврач Аридова и тетя Поля, местная жительница. Обитала тетя Поля, как и другие, оставшиеся тут балаклавские жители, в старой штольне, где когда-то была погрузочная эстакада рудоуправления. И жила с ними приблудная корова «Звездочка». Тетя Поля доила ее и отдавала молоко раненым. То ли корова была такая не дойная, то ли бомбежки ее пугали, только давала она молока мало, — хорошо, если раненым доставалось по полстакана. За эту общественно полезную деятельность все в полку ласково-шутливо звали тетю Полю «заведующей молочной фермой».

— Тетя Поля, докладываю, — сказала Аридова. — Сегодня одиннадцать раненых.

— Ох, родненькие! — вскричала тетя Поля. — Что ж это такое? Да неужели нельзя поосторожнее?!

Лёвкин улыбался, слушая ее причитания, и думал, что если ему сегодня принесут молоко, попросит отдать свою порцию тому мальчишке. Он тоже раненый…

А Григорий Вовкодав так и не узнал в тот день, кто выручил его на снайперской позиции. Сердитый, он вернулся к кухне, отругал своего напарника за то, что тот опять варил клецки, будто можно было из одной муки приготовить разносолье, напустился на ездового за то, что лошадь не кормлена. Ездовой недоумевал, как старший повар узнал об этом? Не лошадь же нажаловалась. Хотя лошадь была такая, что и это не удивило бы ездового. Он сам частенько уверял любопытных, что его лошадь только орехи не грызла, а так все могла. Когда звучала команда «Смирно!», замирала на месте, по команде. «Равнение направо!», как и положено, поворачивала голову. Даже движение начинала с левой ноги. Впрочем, больше ездового гордился лошадью сам старший повар, уверяя, что таких способных, как она, еще поискать в полку, а по выносливости — может даже и в армии. Молодые бойцы из пополнения, чье первое пристанище по прибытии в полк всегда было возле кухни, откровенно ухмылялись, когда повар начинал рассказывать, как эта лошадь спасла от голода Приморскую армию при отходе через Крымские горы, как она ходила по крутющим тропам и ни разу не оступилась. Старики, те больше помалкивали.

За месяцы обороны такого насмотрелись да наслышались, что уж всему верили.

— Почему сена не заготовил? — ворчал повар.

— Дак уж все вокруг общипали.

— Хоть себя на части режь, но чтобы к вечеру эта наша живая боевая техника была сыта.

Сеном называли прошлогоднюю траву, которую приходилось собирать щепотками на открытых пустырях, часто под огнем немцев.

Григорий погладил высоко поднятую морду лошади, — так она всегда делала, когда слышала крик, — скормил ей свою собственную горбушку хлеба, подхватил винтовку и пошел, выглядывая, куда бы спрятаться да посмотреть, как его там царапнуло.

— Что, Гриша, опять на охоту ходил? — окрикнул его полковой писарь по фамилии Добровольский. Оба они ходили в старших — один был старшим поваром, другой — старшим писарем, — оба были легки на язык и не упускали случая подначить друг дружку.

— Хрицев пострелял маленько.

— Ты бы лучше уток пострелял. Закормил одними клецками.

Григорий недобро блеснул глазами.

— А я тебя в суп положу, ишь округлился, чисто боров.

И он пошел прочь, неся винтовку перед собой, будто половник.

— Слышь-ка, — крикнул писарь. — Просись на береговую батарею. Будешь снаряды подавать, когда подъемник выйдет из строя.

Григорий не оглянулся: шутка была не нова, весь полк зубоскалил по поводу его роста и его силы.

— Слышь-ка, если тебе не терпится с немцами повидаться, сходил бы, попросил у них харчей взаймы. Разведчики говорят, будто на двести двенадцатую высоту немцы каждую ночь кухню возят.

Он повернулся заинтересованный, но писарь, приняв это за угрозу, поспешил спрятаться за углом.

Над горами висел легкий морозный туман, скрывавший дали. Григорий посмотрел на горы, на угол, за который исчез писарь, и подумал, что не будет ему удачи в этот день, раз все так неладно складывается. И тут увидел на тропе командира полка.

— Товарищ майор! — вытянулся он перед ним и замаялся: на петлицах командира поблескивали не две, как было всегда, а три шпалы. — Позвольте поздравить вас с присвоением очередного воинского звания.

— Спасибо, — сказал Рубцов и внимательно посмотрел на винтовку. — Осваиваете новую воинскую профессию? Ну, как?

— Да трохи. Хрицы умные стали, носа не кажут. — Григорий, когда волновался, переходил на смешанный русско-украинский говор.

— Это не так уж плохо. Недавно разведчики пленного офицера притащили. Жалуется, что наши снайперы доводят немецких солдат до истерики.

— Хай бы они все передохли от той истерики. Дозвольте и мне, товарищ май… простите, товарищ подполковник?

— Что?

— С разведчиками сходить.

Густые брови Рубцова высоко поднялись и резко опустились. Сказал неожиданное:

— Скоро слет снайперов. Я думаю, вам надо туда поехать.

— Одно другому не помешает. Это ж такое дело!…

Он обстоятельно начал объяснять то, что вскользь слышал от писаря. И выходило по его словам, будто все уж прояснено и выверено.

— Кухню возьмем и языка в придачу. Язык-то не помешает.

— Не помешает, — засмеялся Рубцов. Надо обдумать ваше предложение.

Первым делом Григорий нашел себе сообщников среди разведчиков. Два дня и две ночи изучали пути передвижения немцев с высоты 386,6 на высоту 212,1. На третью ночь разведчики ушли в поиск.

Дождь сеял холодной моросью, крупные капли нависали на голых ветках кустов. Когда ветки касались губ, Григорий машинально слизывал пресные дождевые капли, и каждый раз приходило нелепое желание посолить их. Потом он почувствовал на губах каплю другого вкуса, лизнул ветку и понял, что это не ветка, а проволока. Замер, зашептал в темноту, чтобы побереглись ребята, потому что где проволока, там и мина. Но разведчиков учить не приходилось. Быстро и ловко они проделали проход в минном поле и, захватив с собой мины, уползли в темноту.

— Пускай на своих минах попрыгают, шепнул ему командир группы. — Тут недалеко тропа, где они ходят. И ты ползи туда, к мостику. Кусты кончатся, увидишь. Ложись под мостик и жди. Да не увлекайся, нам не кухня твоя важна, а язык.

Под мостиком бежал ручеек, тихо, монотонно разговаривал сам с собой. Мостик был небольшой, и Григорию пришлось подобрать нош, чтобы не высовывались наружу. Он долго лежал, насквозь мокрый, стараясь унять знобкую дрожь, и думал о товарищах, лежавших неподалеку в прикрытии, которым было не теплее. Наконец, расслышал шаги и погромыхивание походной кухни. Давно не слышал он этих знакомых звуков: в полку не было ни одной походной кухни, пищу готовили в котлах, подаренных севастопольскими рабочими. И по тому, как глухо, с постукиванием, отдавались в ночи звуки, понял: кухня горяча и полнехонька, и крышка котла привернута плотно. А потом уловил запах дымка и наваристого густого мясного супа.

Вскоре по мостику застучали шаги немецких солдат, шагавших впереди кухни. Григорий пропустил их, осторожно выглянул, разглядел в темноте пароконную упряжку и две фигуры, покачавшиеся на передке кухни. Он вылез из-под мостика, спокойно пошел навстречу лошадям, взял их под уздцы, остановил. Один из немцев соскочил с передка, сердито лопоча, пошел к нему. Григорий шагнул навстречу, схватил за горло, приподнял, потряс обмякшее тело. И другой солдат тоже соскочил с передка, стараясь разобраться, что там происходит в темноте. И тоже оказался в руках Григория. Этого немца душить было нельзя. Тогда он наклонился, зачерпнул полную горсть грязи, вдавил в широко разинутый рот, подержал для верности и, когда немец перестал рваться, принялся связывать его. Потом взвалил его на сидение, сел сверху и дернул вожжи вправо, в кусты.

Так они всей группой и приехали в расположение полка — верхом на горячей кухне. Отправив пленного в санчасть, чтобы привели в чувство, Григорий принялся исследовать захваченную кухню, ее содержимое. Налил себе полную миску, попробовал, подумал и принялся есть, заранее радуясь тому, с каким аппетитом будут уплетать бойцы наваристый «хрицевский» суп. Доесть ему не дали. Прибежал посыльный, сказал, что его срочно вызывают в санчасть.

В санчасти Григорий увидел командира полка и испугался за пленного — жив ли? Но разглядел его на скамье у стены здоровехонького, только перевязанного.

— Пожалуйте на хрицевы харчи, — сказал он командиру полка.

— Сначала полюбуйтесь на свою работу, — сердито прервал его Рубцов. — Почему пленный так изуродован? Нос свернут, зубы выбиты, глаз заплыл.

— Не знаю, — искренне удивился Григорий. — Я ему рот зажал, а он начал руку кусать. Может, придавил трохи?

Взрыв хохота был неожиданным для всех. Немец вскочил, заозирался испуганно.

— Знаете, почему нас не отводят на отдых? — отсмеявшись, сказал Рубцов. — Потому что немцы боятся пограничников, против каждого нашего батальона по полку держат. Другие, что сменили бы нас, не менее отважны, но пока бы они снова научили немцев бояться?! Страх, какой пограничники нагоняют на врага, — это тоже оружие. Верно, я говорю, товарищ Вовкодав?

— Так точно, бисову их мать, хай бы они все… — И добавил просительно: — Пожалуйте на хрицевы харчи, товарищ подполковник, стынут ведь…

А на другой день повезла их, девятерых отобранных для слета снайперов, штабная полуторка, прямо по скользким сырым полям повезла, в объезд пристрелянного немцами участка севастопольской дороги. Впрочем, последнее время и стрельбы почти не было: поутихли немцы, то ли не хотели тормошить пограничников, то ли затаились для чего-то. В поле неожиданно встретили каких то гражданских на точно такой же полуторке.

— Что вы тут разъезжаете? — окрикнули их.

— Траву ищем, — бойко ответила розовощекая девчонка, стоявшая в кузове.

— Которая помягче? — захохотали бойцы. — Так ведь рано, поди, нету еще травы-то.

Можжевельник нам нужен. У вас зубы ни у кого не качаются?

— У немцев, может, и качаются…

— Вы что-нибудь о цинге слышали?

— Приходилось.

— Одно спасение от цинги — зеленые ветки.

— Так на Фиоленте можжевельника пропасть. По обрывам растет.

— А ведь верно, — обрадовалась девчонка и забухала в кабину. — Поехали!

На слет снайперов съехалось человек двести. И разглядеть друг друга не успели, как усадили их всех на лекцию. На поляне в небольшой тополевой рощице черноволосая женщина-военврач рассказывала им все о той же цинге, что бьет она будто бы так же наповал, как снайперские пули, только бьет своих. Чтобы не было цинги, нужны овощи, а овощи за морем, и доставить их в Севастополь в достатке не представляется возможным. Но источники витаминов можно найти на месте. На содержание витаминов проверены акация, барбарис, боярышник, дуб, крапива, лебеда, можжевельник, пихта, полынь, сосна и многие другие дикорастущие. И оказалось, что почти все они — эликсиры здоровья. Задача состоит в том, чтобы собрать растения, переработать, и не менее простая задача — споить все эти настои братьям славянам. Потому что фактов несознательного отношения к профилактике цинги хоть отбавляй. Бойцы пьют горькую настойку неохотно, и остается надеяться только на рост сознательности. А потому лучшие люди армии, как военврач назвала собравшихся снайперов, должны показать пример и сейчас же, сию минуту, выпить по кружке настоя. Так говорила черноволосая женщина-военврач, а «самые сознательные» шушукались меж собой насчет того, что авитаминозникам в госпиталях, дескать, лафа наступила, потому что кроме госпитального пайка отваливают им еще и масла, и томатного сока, и овощей. Снайперы, которые выползают на охоту каждый день, не обижены заботами: у них тоже доппаек, и спят они по ночам, как все нормальные люди. Им даже по личному распоряжению командующего дается выходной день раз в неделю, бывает, и в Севастополь погулять пускают. Ну да ведь заслужили. Простужаются, лежа на ледяных камнях, болезнь наживают с загадочным названием реактивный невроз. Но делают свое дело неплохо. В газете было напечатано, что уничтожают они в иной день до сотни фашистов. Это ж, какие бои нужны, чтобы столько врагов уложить! А цинготные как есть придурки, ни за что, ни про что доппаек лопают… Так говорили меж собой кое-кто из собравшихся. Объяснялось это, впрочем, не хвастовством, тем более не завистью. Сборы для каждого были праздником, а в чем еще прорываться праздничному, как не в желании пообщаться с хорошими людьми?

— Несите настой! — крикнула военврач.

Из-за деревьев показались двое — пожилой санитар и молодая санитарка — с железным бачком и двумя эмалированными кружками. Бачок был большой — ведра на четыре — и санитарка совсем изогнулась от тяжести. Бойцы загудели, то ли возмущенно, то ли одобрительно, — не понять, а один здоровый парень, напомнивший Григорию кого-то знакомого, подхватился, кинулся к девушке помогать.

— Ну и хват! — восхитился Григорий. — Одно слово — снайпер.

Девушка почему-то вдруг выпустила ручку, отчего бачок чуть не опрокинулся, шатнулась к бойцу, сунула личико в раскрытый треугольник шинели на груди его, где голубели полоски тельняшки.

Сколько было людей на слете, все замерли. "Снайперы народ терпеливый, могли и час и два сидеть неподвижно, да нашелся кто-то невыдержанный, крикнул:

— Таки сразу в яблочко!

И все, кто был, загудели:

— Невесту, небось, отыскал, а ты…

— Жена нашлась, разве не видно…

— Братцы! — заговорил боец, оборачиваясь. — Я уж и не чаял. Братцы!…

И тут Григорий узнал: Иван! Как есть Иван, с которым они мыкались по горным кручам.

— Зародов! — заорал он. И вскочил, забыв про дисциплину. Ну да все уж гомонили кругом, не утихомирить.

— Гришка! — навзрыд зашелся Зародов. — Нина!… Гришка!

Он облапил Григория левой рукой, сразу дав понять, что нет, не доконали битюга раны. Григорий тоже обхватил друга, мял и тискал в неистовой радости. Девушка, все жавшаяся к Ивану, попадала под руки, и ему то и дело приходилось ослаблять хватку, чтобы не помять ненароком ее мягкие плечи, гибкую спину, тугой животик.

— Товарищи! — тщетно взывала военврач. — Прошу к порядку, товарищи!

— Ти-ха! — перекрыл гомон командирский бас.

Григорий быстренько оттеснил молодых в сторону, чтобы пообнимались не на людях, а сам демонстративно вернулся к бачку, залпом проглотил горечь настойки и сел сбоку, все поглядывая на кустик, за которым остались Иван и Нина.

«Это ж надо ж, такая встреча!» — радостно думал он, соображая, как бы выкроить часок, посидеть с ними по-людски. И вдруг осек себя, вспомнив округлившийся животик под пальцами.

«Мать честная, да она ж того, беременная! Вот так дождалась!…»

И вспомнились ему жалобы Ивана там, в горах, мучившегося из-за своей мужской невоздержанности, проявившейся в боевой горячке. «Дождалась!» — удовлетворенно повторил он про себя. И остро позавидовал другу, затосковал. В его холостящей маете не было ничего такого. Да уж и будет ли?…

XII

С того самого дня, как Крылов вышел из госпиталя, поселилась в нем двойственность чувств и уж не оставляла ни на миг. Естественную радость весны, тепла и солнца затмевала тревога из-за того, что ночи становятся короче и транспорты не успевают затемно дойти до Севастополя. Желанная тишина на передовой (артобстрелы и бомбежки не в счет, все больше беспокоила. Ведь тихо было и там, на Керченском полуострове, откуда только и могло придти освобождение. Ох, уж это Керченское сидение! Не обернулось бы оно бедой. Да и естественной для человека эйфории выздоровления мешали отнюдь не радостные повседневные заботы, от которых все в штабе старались его уберечь и не могли. Начальник медико-санитарного отделения военврач 2-го ранга Соколовский разрешил Крылову выписаться из госпиталя на том условии, что ему будет предоставлен двухнедельный отпуск. Сам Крылов к этому врачебному напутствию отнесся скептически: какой может быть отпуск в такое время?! Но командарм принял врачебную рекомендацию всерьез и потребовал, чтобы начальник штаба делами пока не занимался, а отдыхал в своем домике, что стоял в Крепостном переулке неподалеку от штарма.

— Да как же не заниматься, Иван Ефимович? — взмолился Крылов. — Ведь люди будут приходить, о чем же с ними разговаривать, как не о делах?

— Понемногу, понемногу, Николай Иванович, по мере сил.

Понемногу не получалось. Не мог же начальник разведотдела Потапов, одним из первых пришедший к Крылову, рассказать половину того, что знал. А сведения, которые он сообщал, не радовали: перед фронтом противник накапливает силы, на его аэродромах появилось больше самолетов. И начальник оперативного отдела штаба флота капитан 2-го ранга Жуковский встревожил рассказом об усложнившейся обстановке на море. Транспортам все трудней стало прорываться в Севастополь, на подходе к Крымским берегам их караулят торпедные катера, самолеты-торпедоносцы, бомбардировочная авиация. Недавно были потоплены два наших транспорта с пополнениями для Севастополя, вооружением и боеприпасами. Транспорт «Львов» чудом уцелел, сумев уклониться от четырнадцати выпущенных по нему торпед.

Заглянул к Крылову и новый член Военного совета дивизионный комиссар Чухнов. Большой, уверенный в словах и жестах своих, он размашисто ходил по тесной комнате, оживленно рассказывал о командирах и бойцах, с которыми уже успел перезнакомиться в поездках по частям и соединениям, о Ленинградском фронте, откуда был вызван по распоряжению Мехлиса. И о самом Мехлисе тоже рассказывал, о его уверенности в том, что очень скоро немцы в Крыму будут разбиты.

— А как вы сами об этом думаете? — спросил Крылов.

Вопрос был не по правилам, и Чухнов недоуменно уставился на начальника штаба. Мог ли он, член Военного совета армии, думать иначе, не верить в разгром врага? Но все же ответил.

— Войск там много, накоплено большое количество техники, несомненно, что полным ходом идет подготовка к крупному наступлению.

Он помолчал, ожидая, что начальник штаба вспомнит всех беспокоившее — о чересчур затянувшейся подготовке этого наступления. Но Крылов промолчал, и Чухнов продолжил воодушевленно.

— Товарищ Мехлис так прямо и сказал: «Первое мая мы с вами встретим в Симферополе»…

Лучшего бальзама на заживающие раны и не надо бы. Да все мучило сомнение Крылова: до первого мая много ли осталось, а Крымский фронт все не шевелится. А ведь бои предстоят не шуточные. Или Мехлис рассчитывает на какой-то свой «блицкриг»?…

Мало знал Крылов о Мехлисе, только то, пожалуй, что фигура он большая — представитель Ставки, по существу, решающее лицо при Крымском фронте. «Почему же это решающее лицо никак не решится начать решительное наступление?» — спрашивал Крылов сам себя, не замечая каламбура.

Что он за человек, Мехлис? Этот вопрос он задал при встрече и бригадному комиссару Бочарову, только недавно вернувшемуся из Керчи, куда он ездил по своим политотдельским делам.

— Строгий человек, — ответил Бочаров. — Даже мелочи не проходят мимо его внимания. Получили новые карманные фонарики для командного состава. Казалось бы, пустяк — распределить их меж генералами. Но и это дело Мехлис взял в свои руки…

Так и не понял Крылов, хвалил Бочаров такую вседеятельность Мехлиса или осуждал его за мелочность. Но рассказ этот о фонариках все не забывался и, наконец, Крылов понял — почему. Фонарики — мелочь, но не говорят ли они' о том, что Мехлис в растерянности и, хватаясь за мелочи, лишь обозначает деятельность? Не видная никому внутренняя паника? Не потому ли Ворошилов под Ленинградом, как об этом рассказывал Чухнов, однажды самолично бросился в атаку вместе с бойцами? Растерялся в трудную минуту, ощутил беспомощность свою перед обстоятельствами и для самоутверждения ухватился за первое попавшееся дело.

Размышления эти совсем расстроили Крылова. Казалось бы, отчего расстраиваться? — Есть в Керчи и командующий фронтом генерал-лейтенант Козлов, а у него целый штаб опытных военачальников. Но Мехлис — это же Мехлис. Если уж, по рассказам, в кабинет к Сталину дверь ногой открывал, то можно представить, как он подмял под себя Козлова.

И сразу, как только Крылов об этом подумал, ясно стало, почему некоторые транспорты с боеприпасами, направлявшиеся в Севастополь, заворачивались на Керчь. Боясь поражения, Мехлис копил силы возле себя. И немало уж накопил. Только ведь не одним числом достигаются победы, а еще и умением…

Вот тебе и фонарики, вот тебе и «простительная слабость»!…

Мощный взрыв покачнул старенький домик, с потолка посыпалась побелка. Опираясь на палку, Крылов вышел, увидел в небе привычную карусель воздушного боя, а на том месте, где был домик, в котором в тихие ночи отдыхал командарм, стояло облако пыли. Прихрамывая, он заспешил к домику, но кто-то, бежавший навстречу, остановил радостным возгласом:

— Не было там Петрова!… Командарм в штабе!…

С трудом Крылов спустился на второй этаж штабного бункера и первого, кого увидел, майора Ковтуна.

— Костенко погиб, слышали? — заговорил он возбужденно.

Крылов кивнул. Батальонный комиссар Костенко был военкомом оперативного и разведывательного отделов штарма. Несколько дней назад они с Ковтуном возвращались в штаб и попали под такой же, как сегодня, воздушный налет. Не успев добежать до щели, легли у каменной ограды. Там его и достал тяжелый осколок.

— Вам не кажутся странными такие целенаправленные обстрелы и бомбежки? — спросил Крылов.

— Об этом теперь все говорят. Командарм считает, что надо сменить КП…

Командарма Крылов нашел в своей каморке рассматривающим какие-то бумаги.

— Садитесь, Николай Иваныч, нельзя вам стоять, — кивнул Петров на единственный в каморке стул. — Я сейчас.

Крылов догадался: командарм рассматривает представления командиров частей на награждения и очередные воинские звания. Разбирался он с ними быстро, в один взгляд, многие подписывал, а некоторые откладывал, хмурился, даже морщился. На какой-то бумаге крупно наискось написал «Рано!» И поднял голову, улыбнулся, сказал смущенно:

— Мой-то сынок хорош, нажаловался матери, что я его зажимаю.

Подумал о чем-то, все так же улыбаясь, глядя перед собой, и снова уткнулся в бумаги.

Крылов знал, что на место адъютанта Кохарова, убитого той же миной, какой ранило его, Петров определил своего сына, только что окончившего ускоренный курс Ташкентского военного училища, вызвав его в Севастополь, и теперь сын обвыкался во фронтовой обстановке под руководством старого соратника и друга командарма верного ординарца Антона Емельяновича Кучеренко.

Близкий взрыв докатился по подземным коридорам отдаленным гулом. Петров снова поднял голову, пристально посмотрел на Крылова.

— Как самочувствие, Николай Иваныч?

— Одышка только, а так ничего. Втягиваюсь в работу помаленьку.

— Осунулись вы.

— Пройдет. Что, Иван Ефимович, пора менять КП?

— Пора, — вздохнул Петров. — Похоже, немцы поняли, что тут у нас. Генерала Рыжи вчера чуть не убило. Только поднялся наверх, снаряд ударил в пяти шагах. Счастье, что не взорвался.

— Место присмотрели?

— Штольни возле Херсонеса. Подземные коридоры прорубали для складов и там уже есть вентиляция и электропроводка. Только проложить связь да немного переоборудовать.

— Я сегодня же поеду туда…

— Вам это необязательно, Николай Иваныч. Тем более, что перебираться на новое место будем постепенно, чтобы незаметнее. А для вас тут дело есть. Как вы?

— Готов на любое…

— Не трудное дело. Но и не легкое.

Петров улыбнулся, показал на стопку листков, лежавших на столе.

— Решили мы к празднику наградить лучших бойцов и командиров Почетными грамотами Военного совета армии. А сколько их, лучших-то, сами понимаете.

— Немало…

— Надо подписать не меньше десяти тысяч грамот. Вам, мне, обоим членам Военного совета — Чухнову и Кузнецову. Придется потрудиться.

— Если бы только этот труд, — засмеялся Крылов.

— Да, если бы…

В тот час, когда велся этот разговор, начальник политуправления армии бригадный комиссар Бочаров шел по дну глубокой Карантинной балки, подступавшей к руинам древнего Херсонеса. Обогнув бетонную плиту, защищавшую массивную железную дверь, он вошел в штольню. Гирлянда лампочек вела в глубину широкого горизонтального коридора. Здесь не надо было спускаться по лестницам, чтобы оказаться глубоко под землей, толща горы сама вздымалась над головой, и уже в нескольких шагах от входа становилась непробиваемой ни для какой бомбы. Но было здесь и то, что не обрадовало: растворенная в сухом воздухе мельчайшая пыль известняка, которую сразу ощутили губы и глаза.

«Нелегко будет здесь работать», — подумал Бочаров и заспешил к выходу. День был ясный, голубизну неба скрадывала тонкая облачная вуаль, но Карантинная бухта, видневшаяся неподалеку, голубела сочно, зовуще. Руин Херсонеса из-под горы не было видно, но Бочаров знал, что они тут, только подняться по склону, и он, давно собиравшийся поглядеть их, заволновался: самое время сейчас, другого случая может не представиться.

Тропа была суха, желтые колоски прошлогодней травы тянулись через нее с обеих сторон, словно хотели достать друг друга, перехлестнуться стеблями, закрыть проход. Снова подумал Бочаров о застывшей в непонятном оцепенении ударной группировке армий там, на Керченском полуострове, которым так хотелось протянуть руку отсюда, из Севастополя. Просохло ведь, чего не начинают? Дождутся, Манштейн начнет… Вспомнился Мехлис, корректный в разговорах, но слишком самоуверенный, не терпящий возражений, мелочно обидчивый. Такое простительно взводному, да и то не очень…

Херсонес открылся сразу весь — квадратами фундаментов домов, вытянувшихся вдоль узких улиц, булыжником тысячелетних мостовых, изъеденным временем известняком крепостных стен. Город, в который, по словам Страбона, «многие цари посылали детей своих ради воспитания духа». Сразу вспомнился очерк Максима Горького о Херсонесе: «Так погиб этот город, существовавший два тысячелетия, и вот ныне лежит труд двадцати веков — неустанная работа сотни поколений людских, лежит в виде груд щебня, возбуждая видом своим тоску и много мрачных дум. Жизнь создается так медленно и трудно, а разрушается так быстро и легко…»

— Что у этих древних получше камней не нашлось?

Бочаров резко обернулся, увидел незнакомого флотского старшину в форменке, вымазанной известкой.

— Вы откуда взялись?

— Оттуда, — он махнул рукой вниз. — Командир велел идти с вами.

— Зачем?

— Может помочь чего. — И считая такое объяснение исчерпывающим, он снова кивнул на пористые камни. — Чего такие издырявленные, будто крупнокалиберным лупили?

— Время, — сказал Бочаров. И вспомнил Шекспира, процитировал: «Осада тяжкая времен незыблемые сокрушает скалы». Время все кромсает, как артиллерия, а то и посильней.

— Время, — недоверчиво хмыкнул старшина. — Вон Максимов бежал на камбуз, а тут снаряд. И нет Максимова, и ничего не осталось.

— Это неправда, что ничего не осталось.

— Точно говорю. Даже пуговицы не нашли.

— Дело осталось.

— Какое у него дело? Жениться и то не успел. Даже немца ни одного не убил?

— Другие убили.

— Так то другие.

— Все мы — один организм, одно сообщество на дороге жизни. — Эти руины были как законсервированное время, понуждали к философствованиям и обобщениям. — Каждому выпадает свой отрезок жизни. Но каждый этот отрезок, так или иначе, вплетен в общее дело. Это как канат. Если расплести, видно, что состоит он из множества коротких и слабых волокон. Но ведь вместе-то — канат…

Он пошел по древнему булыжнику, ступая осторожно, как по музейному паркету.

— Я вот все думаю, — заговорил старшина, — хорошо было этим древним, освоил свое копье или там саблю…

— Мечи тогда были, акинаки назывались.

— Вот я и говорю: мечи, луки, стрелы там всякие, накопил силенки и, глядишь, уже герой, Геракл.

— И храбрости, — не оглядываясь бросил Бочаров, подумывая не отослать ли этого словоохотливого моряка назад.

— Ну, и храбрости, и ходи кум королю, никого не бойся. А тут герой не герой, а на брюхе ползай. Какой-нибудь сопливый ефрейтор нажмет на спусковой крючок и — привет маме.

— Ползать не хочется?

— Унизительно как-то.

— Эк вас, флотских, заедает, — засмеялся Бочаров. — Хочется, чтобы ленточки развевались?

— А что — красиво.

— Сколько уж вашего брата, не переодевшихся в пехотное, за свой форс головой поплатились.

— Дураки были, вот и поплатились…

— Красота нужна на параде да еще в самодеятельности, — сердито сказал Бочаров. — А в бою требуется умение. Умение сейчас и есть красота.

— И мужество, — как ни в чем не бывало, возразил старшина.

Бочаров заинтересованно посмотрел на него, спросил:

— Как ваше имя?

— Старшина первой статьи Кольцов.

— Говорун вы хороший, товарищ Кольцов. Может вас к политработе приспособить?

— Не гожусь я для этого.

— Почему же?

— Да я ж разведчик, товарищ бригадный комиссар.

— Ага, — догадался Бочаров. — Из госпиталя попал сюда на работы, как выздоравливающий?

— Так точно, — заулыбался старшина. — Похлопочите, а, товарищ бригадный комиссар? Чтобы не держали тут боевого разведчика.

— Это не по моей части. А вот поговорить с вами — пожалуйста. Как вы сказали? В бою нужны умение и мужество? Так вот, вы забыли упомянуть еще верность присяге, любовь к родине, готовность умереть за свой народ. Историю делают люди, каждый без исключения. И от того, как ее делают сегодня, зависит, какой она будет завтра. Вы меня поняли?

— Я-то понял…

— Веру в будущее народы находят в величии своего прошлого. Так что давайте-ка, поглядим на эти камни. Вернетесь к своим разведчикам, расскажете.

За разговором они подошли к обрыву, над которым на толстых квадратных опорах висел колокол с замысловатой надпись по ободу: «Сей колокол вылит в Таганр… из турецкой артиллерии… 1778 года…»

Старшина ударил по колоколу камнем, и тяжелая обвисающая масса его отозвалась высоким чистым голосом. Слушая долго не замирающий звук, Бочаров думал о символах, которыми переполнена жизнь и которые, похоже, только и остаются в истории. Быта эта медь убивающими пушками, стала спасительным колоколом, подающим голос со скалы морякам, заблудившимся в тумане. В Крымскую войну колокол этот увезли в Париж. Почти 60 лет висел он на одной из колоколен Нотр-Дама, а в 1913-м вернулся в Севастополь на свое место…

По непонятной ассоциации вдруг подумалось Бочарову, что и вся оборона Севастополя в ту, Крымскую, войну имела больше символический характер, убеждая многоязыкое воинство агрессоров в бессмысленности вести с Россией серьезную войну. Недаром же сразу после оставления русскими войсками южной части Севастополя, война по существу прекратилась. Численно превосходящий корпус интервентов вести маневренную войну в Крыму не решился…

«А эта оборона?» — всплыл неожиданный вопрос, чем-то сразу не понравившийся Бочарову. Рассердившись на себя за неуместное мудрствование, он повернулся, чтобы идти назад. Но своевольный старшина еще раз ударил по колоколу, и снова Бочаров застыл на месте, зачарованный волшебным пением. И опять всплыл тот же вопрос. Он с удивлением обнаружил, что вопрос этот не нов для него, в той или иной форме и прежде вставал перед ним, беспокоил. Какой смысл в этой долгой, кровавой, такой тяжелой обороне? Сначала считалось: оборона главной базы Черноморского флота. Но очень скоро Севастополь такой базой перестал быть. Возникло другое объяснение: Севастополь отвлекает на себя крупные силы врага. Рассеивать вражеские армии по многочисленным очагам сопротивления, не давать им сосредоточиться — важнейшая стратегическая задача. Но еще и тем важен Севастополь, что стал он символом несгибаемости, непобедимости народа. Кто-то где-то оставляет города, а перед ним, как укор, Севастополь, удерживаемый в более трудных условиях. Англо-американцы жалуются на невозможность открыть второй фронт, потому что Ла-Манш слишком широк и опасен. А им в пример Севастополь, расстояние до которого в десять раз больше, чем от берегов Англии до французских пляжей.

Символ! Не он ли — главное оружие политработника? И даже если все мы поляжем на Мекензиевых горах, на Федюхиных высотах, на скалах Балаклавы, на голых просторах этого древнего Гераклейского полуострова, останется великое вдохновляющее начало, символ беспримерного героизма. И кто знает, сколь значительна будет его роль в великой окончательной победе над врагом?!

Огромное море расстилалось перед глазами, огромное, к счастью пустынное в этот час, небо было над головой. А колокол все пел величаво и завораживающе о связи времен, о людях, живых и ушедших, о героизме и бессмертии. Хотелось слушать и слушать. И думать о великом и славном.

XIII

«Красноармейцу т. Зародову И.Т.

Военный совет Приморской армии, отмечая Ваши боевые заслуги в боях с ненавистным врагом — немецкими фашистами, вручает Вам, бойцу-приморцу, настоящую грамоту, как свидетельство высокой боевой доблести, храбрости, ненависти к врагу и горячей преданности своему народу, проявленные Вами в Великую Отечественную войну…

Военный совет выражает полную уверенность в том, что Вы и впредь покажете образцы мужества, доблести и отваги в дальнейших боях за независимость и свободу нашей Родины, за счастье нашего советского народа».

И подписи, подписи.

Нина почувствовала, как сжалось сердце. «И впредь…» Во имя этого-то «И впредь» и выдана Ивану грамота, а не только как итог былых заслуг. Но таково женское сердце: просветленное, обласканное, оно не желает видеть впереди никаких грозных «И впредь», а только покой и радость.

Нина прижалась щекой к плечу Ивана, сказала еле слышно:

— Ваня, у нас с тобой знаешь что будет?

— Знаю, — весело отозвался он. Снял пилотку, подставил солнцу стриженую голову, зажмурился: — Хорошая жизнь будет.

— Я не о том…

— Конечно, не у одних у нас. У всех… После такой войны… Он почему-то задыхался от ее близости. Непослушными руками взял у Нины листок Почетной грамоты, сложил, принялся осторожно засовывать в карман, чтобы не помять.

— Товарищ боец!

Он вздрогнул, так неожиданен был этот строгий голос. Молоденький младший лейтенант, — сразу видно: только с курсов, — стоял перед ним, держа руку у фуражки. Патруль.

— Почему без головного убора?

Застучало в висках. Таким тоном?! При Нине?!. Взял бы этого петушка одной рукой, да сдерживали полоски тельняшки, выглядывавшие из-под расстегнутого ворота.

Иван надел пилотку и расстегнул ворот, показав полоски своей тельняшки. Уловил новый блеск в глазах патрульного, спросил:

— Браток, не знаешь, где тут…

— Туалет что ли?

— Сам ты туалет!…

Младший лейтенант оглянулся на двоих своих бойцов, стоявших поодаль, соображая, что теперь делать: обидеться и исполнить обязанность патрульного или наплевать на нее, поскольку свой брат, флотский.

— В комендатуре у нас туалет хороший.

— Вот и ходи, раз хороший.

— Комендант майор Старушкин очень любит водить туда таких бойких, как ты.

— Некогда мне по туалетам расхаживать. Сам видишь. — Он покосился на напрягшуюся в ожидании Нину.

— Нашел время на свиданки ходить, — ничуть не обиделся младший лейтенант. У него было хорошее настроение по случаю вчерашнего выпуска, по случаю сегодняшнего первомайского и такого спокойного солнечного дня.

— Другого времени, может, и не будет. Сам знаешь. Сегодня в город пустили по случаю праздника. А завтра…

— Да, завтра, — поскучнел патрульный. Поднял глаза к небу, в синей глубине которого беззвучно висел одинокий крестик «юнкерса». Последнее время они повадились летать ежедневно. Зенитчики по одиночкам не стреляли, жалели снаряды.

— Кто знает, что будет завтра, — повторил Иван, решив, что патрульный такой уж тугодум, не соображает.

— Я знаю, что вам надо, — сказал младший лейтенант. — Шагайте прямо по этой улице. Дойдете до Приморского бульвара, увидите там павильончик такой каменный. У него еще угол отбит снарядом. Найдете…

Иван хотел спросить, что там такое, в павильончике, да подумал: лучше без расспросов отвалить поскорей.

— Там вывеска есть, разберетесь, — напутствовал младший лейтенант, озорным глазом косясь на Нину. — Все честь по чести.

Все в Севастополе было честь по чести, и это удивляло. Улицы расчищены, разбитые фасады домов загорожены заборами, вывешены флаги по случаю праздника, посверкивают отмытые витрины магазинов. И плакаты висят, и портреты «стахановцев фронта» — снайперов, лучших командиров.

— А я так ждала, — говорила Нина, прижимаясь к Ивану. — А от тебя ни одного письма. Думала, убили, или того хуже — забыл?

— Что письмо, я сам хотел…

— Как тебе удалось снова в Севастополь попасть? Это ж не просто.

— Не просто.

Он помолчал, не желая портить хороший день горькими воспоминаниями.

Еще зимой вернулся бы, как первый раз из госпиталя выписался, да буря помешала.

— Буря?!

Нина недоверчиво посмотрела на него. На войне одна помеха — либо смерть, либо тяжелое ранение. Какая бы ни была непогода, хоть стихийное бедствие, — все пустяк в сравнении с бедствием войны. Ждала, что Иван как-то объяснит нелепые свои слова, скажет: пошутил. Он молчал, уходя от воспоминаний. Но картины той зимней ночи все вихрились перед ним. Виделся тесный, забитый кораблями ковш Туапсинского порта, волны, перехлестывавшие через мол, якорные цепи и стальные тросы, рвущиеся, как нитки, стоны гудков и сирен, прорывающиеся сквозь свист ветра. Гидросамолет попытался взлететь, спасаясь от шторма, его бросило в море. Катер-охотник перевернуло вверх килем. Но другой волной его снова поставило на киль и он ушел на так и не успевших заглохнуть двигателях. Если бы не видел это своими глазами, не поверил бы, что такое может быть. Корабли било о пирс, друг о друга, гнуло форштевни, мяло борта. Мощная броневая обшивка крейсеров, выдерживающая удары тяжелых снарядов, трещала по швам. Кнехты, захлестнутые в несколько тросов, вырывало из палубы… И так четырнадцать часов подряд. Многие корабли и транспорты, оказавшиеся тогда в порту, встали на ремонт на недели и на месяцы. А он, бывший краснофлотец Зародов, собиравшийся со вновь сформированной маршевой ротой плыть в Севастополь и участвовавший в том бою со стихией, попал в госпиталь с перебитыми ногами. Их резануло лопнувшим тросом и, по общему мнению, резануло вскользь, счастливо. Могло быть хуже…

Рассказывать все это Нине сейчас, в такой день?…

А через два месяца — снова маршевая рота, снова порт и на тот раз спокойная погрузка. Транспорты шли в сопровождении крейсера и двух эсминцев. Шли, дымили в десяток труб, и все, кто был на палубах, спрашивали друг у друга: как далеко можно разглядеть с самолета эти дымы? Умные люди просвещали: с километровой высоты дым в море видно чуть ли не на сотню миль. И всем было ясно: незаметно не прокрадешься. Тем более, что шли днем, рассчитывая придти в Севастополь в начале ночи, чтобы кораблям до утра разгрузиться и погрузиться, и снова уйти подальше в море.

Как раз солнце заходило, и все, кто изнывал на палубах в ожидании, мысленно и вслух торопили солнце, представляя, как хорошо видны силуэты кораблей на розовом закате. К счастью уже кружил над караваном гидросамолет прикрытия, когда появился немецкий торпедоносец. Он шел над самой водой, но кто-то глазастый далеко углядел его с палубы, закричал. И весь корабль закричал, как один человек. Но летчик тоже оказался глазастым, пошел наперерез, издалека открыл огонь: главное не сбить, главное не дать прицельно сбросить торпеду. Старенький самолет с поплавками, но маневренный, верткий.

Первый торпедоносец ушел круто вверх, не сбросив торпеду. Но со стороны солнца, чтобы не разглядели с кораблей, зашел другой. Сброшенная им торпеда достала бы впереди идущий транспорт, да подвернулся эсминец. Или же нарочно подставил борт, поди, пойми. Эсминец тонул, а перегруженный транспорт шел вперед, не останавливаясь. И когда проходили мимо него, многие на транспорте плакали и ругали, как придется, фашистов, командира корабля, не отдающего приказ застопорить ход, всю войну эту проклятую. А с тонущего эсминца доносилась песня «Раскинулось море широко…»

Как расскажешь такое? Да и надо ли рассказывать? Это после войны, когда все будет забываться, те, кто останется жив, начнут ворошить прошлое, может даже и хвастаться пережитым. Но теперь… Забыть бы все и не вспоминать…

Тот одинокий гидросамолет и спас их. Одна торпеда прошла под кормой, и от другой капитан как-то умудрился увильнуть, а третья шла прямо на транспорт. И видно уж было, что не отвернуть. И сотни людей, стоявших на палубе, затаили дыхание, не сводя глаз с искрящегося следа. Гидросамолет ринулся на этот след и понесся так низко, словно хотел протаранить торпеду. Но он сбросил серию мелких бомб. Точно сбросил, вовремя: торпеда рванула в полукабельтове от борта. А самолет, чтобы не зацепить транспорт, заложил крутой вираж, но черпнул крылом морской водицы. И весь корабль, только что дружно, в единый голос, кричавший «Ура!», охнул, как один человек.

Что было потом, Иван так и не знает. Далеко за кормой самолет все взмахивал над волнами одним крылом, как подбитая чайка. А потом пропал в густеющем сумраке.

Не позавидовал он тогда морякам да летчикам на этой дороге жизни, ох как не позавидовал!…

За домами глухо ухнул взрыв, донесся слабый, задушенный стенами крик. И хоть был он подобен комариному писку, ясно слышалось, как человеку больно. Иван дернулся, чтобы бежать туда, на крик, но другой взрыв рванул ближе, и он шатнулся к Нине, оттеснил под арку, прижался всем телом, заслонил. И вдруг почувствовал под рукой ее тугой живот, отстранился.

— Ты чего? — смущенно спросила Нина.

— А ты?… Я все спросить хочу…

Она прижалась к нему.

— Я тебе говорила: у нас будет…

— Меня же, сколько не было.

— Дуралей! — Нина засмеялась. — Так уж скоро восьмой месяц.

— Не может быть!… В такое время!…

Он сам не понимал, что говорил. Ошарашила его эта новость. Ошарашила почище, чем в тот раз, осенью, когда он попал в медсанбат, и Нина пришла к нему чистенькая, умытая, в белом халатике. Тогда он будто тонуть начал, так не хватало воздуха, и понял, что девчонка эта для него всё.

— Как же быть-то, как же… война ведь…

— Природе все равно — война не война.

— Тебе надо уехать. Все ведь может быть…

— Теперь везде все может быть.

— А мне-то как?… Что мне-то?…

— Чего тебе, воюй, знай. Теперь уж это мое дело.

Нина снова засмеялась, и он вдруг почувствовал себя перед ней маленьким, никчемным. Но все взбунтовалось в нем от такой мысли, он начал лихорадочно соображать, что бы такое сделать важное для Нины, чем бы помочь. Всплыло в памяти самоуверенное заявление младшего лейтенанта — «Я знаю, что вам надо». И вдруг он понял, о чем говорил патрульный. Схватил Нину за руку, быстро повел по улице. Мелькали витрины, вывески, лица людей, плакаты на стенах и заборах — артист Лемешев в шоферской кепке из кинофильма «Музыкальная история», надпись «Агитпункт» с приклеенной у входа газетой «Маяк коммуны», человек в дверях парикмахерской, кричавший «Фронтовикам без очереди!», мальчишка — чистильщик сапог, призывно стучавший щетками…

— Куда ты меня тащишь? — смеялась Нина, слабо сопротивляясь.

— Сейчас, сейчас, — повторял Иван. — Приморский бульвар… угол отбит…

Патрульный ничего не напутал: видно, не первые были Иван с Ниной, кого он направлял по этому адресу. Каменный павильон с углом, отбитым снарядом, Иван нашел быстро, и увидел то, что ожидал, — небольшую вывеску с надписью «ЗАГС».

— Чего надумал-то? — испугалась Нина.

— Чего надо… Хочу, чтобы он был Зародовым…

Пожилая женщина, сидевшая за столом, фазу встала, как только они открыли дверь.

— Проходите, проходите, пожалуйста, — заговорила она так обрадовано, словно только их и ждала целый день. Взглянула на Нину, все поняла и забегала по комнате, подставляя стулья. — Что ж вы, милые, так поздно-то, пораньше бы надо.

— Да мы и не знали, — смутился Иван. — Да и война ведь.

— Конечно, конечно. Ну, вы садитесь, садитесь. Без свидетелей? Ладно, я свидетельница.

— Найдем кого-нибудь.

Ивану хотелось, чтобы все было честь по чести в этот день, он выскочил на улицу, заоглядывался, решая, кого бы позвать. Увидел пестро раскрашенную «эмку», кинулся к дороге, поднял руку.

— Чего тебе? — сердито спросил шофер, притормозив;

— Женюсь я…

— Ну и женись.

— Свидетели нужны. Хотя б один.

Он видел в глубине «эмки» каких-то людей и говорил громко, рассчитывая, что выйдет хоть кто-нибудь. С другой стороны машины открылась дверца, и вышел генерал в поблескивающих пенсне, с усиками, с ремнями через оба плеча.

— Извините, — попятился Иван, — не знал я…

— А где невеста? — спросил генерал.

— Там, — кивнул он на открытые двери ЗАГСа.

— Что ж, надо уважить фронтовика.

Следом из машины выскочил молоденький лейтенант, совсем мальчишка, вдвоем они вошли в сумрачное помещение, оба пожали руки Ивану, Нине, женщине за столом, генерал серьезно, а лейтенант с веселым озорным любопытством. Потом все расписались в какой-то книге. Подпись генерала показалась Ивану знакомой, он еще наклонился над книгой и вспомнил: точно такая же подпись была на Почетной грамоте. «Там стояло: «Командующий войсками Ив. Петров».

— Что ж это?! — пробормотал он. — Да я теперь!…

— Не сомневаюсь, — сказал генерал, словно читал его мысли. — Героя сразу видно. К другому бы я в свидетели не пошел.

Он снова пожал всем руки, пожелал счастья, победы над врагом и вышел, добавив, что не может больше задерживаться, ждут дела.

Эта случайная остановка породила в душе командарма тихую и светлую печаль. Всю дорогу он не проронил ни слова, вспоминая другие свадьбы, довоенные. О них в Ташкенте оповещали длинные медные трубы — карнаи. Карнаям стонуще вторили сурнаи. Бубны то и дело вскидывали свою пулеметную дрожь. Чтобы весь город знал и торжествовал вместе с молодыми, с их родными и друзьями. А теперь приходится справлять свадьбы так вот, второпях, отпросившись у войны на несколько часов. Но и это радовало. Какую же надо иметь веру в победу, чтобы справлять свадьбы в Севастополе?!

А Иван в это время вел свою Нину по залитому солнцем Приморскому бульвару и все никак не мог придти в себя от случившегося.

— Ну влип, так влип, — растерянно повторял он.

Нина молчала, не замечая двусмысленности этой фразы, у нее были свои думы, свои беспокойства, куда более серьезные, чем у Ивана.

— Пойдем, я тебе что-нибудь куплю, — предложил он.

— Зачем?

— Муж всегда должен что-нибудь покупать своей жене.

Она засмеялась и открыла дверь, прижатую к небольшой витрине, наполовину забитой фанерой. За прилавком сидела совсем молоденькая девчушка, одетая по-зимнему, — в пальто с меховым воротником.

— Озябла? — спросил Иван.

— Боюсь, — прошептала девушка. — Стреляют.

— Так чего тут сидишь?

— А вдруг кто придет. Вы же вот пришли.

— Мы — особая статья.

— Нельзя закрывать, — наставительно, как маленькому, стала разъяснять она. — Людям спокойнее, когда часы работы соблюдаются. И с фронта приходят, вот как вы. Карандаши берут, конверты. Письма-то надо писать.

— Храбрая ты! — сказал он, с удовольствием пересыпая карандаши в коробке.

— Ой, что вы, трусиха я, — девушка махнула обеими руками. — Сижу и трясусь, как овечий хвост.

Дверь толкнулась от ветра, и девушка напряглась вся, сжалась, — не от взрыва ли?

— Так ты себя совсем перепугаешь.

— А как же не бояться-то?

— А так вот, не бойся и всё.

— А вы разве не боитесь? Там, на фронте?

— Мы?…

Он задумался. Как не бояться? Все боятся смерти. Но страшнее выказать эту боязнь. Лучше умереть, чем струсить…

— Ваня! — ревниво позвала Нина, и он замер от новой волнующей интонации, прозвучавшей в ее голосе, от такого домашнего слова «Ваня». — Посмотри, что я для тебя нашла.

Он не сразу даже и понял, что Нина держала в руках. Оказалось галстук, ярко красный довоенный галстук.

— Зачем он мне?

— Ну, тогда трость. Ты, наверное, хорошо будешь выглядеть с тростью. А еще соломенную шляпу.

— Хорош, я буду, заявившись таким во взвод.

Девушка-продавщица весело захохотала, должно быть, представив себе эту картину.

— А больше ничего нету.

Он оглядел прилавок: в самом деле, ничего. Лежали детские переводные картинки, почтовые марки, ссохшаяся липкая бумага для мух, какие-то хозяйственные металлические подставки, огромные, неизвестно для чего сделанные такими, пуговицы.

— Давай уж галстук. Выну в свободную минуту, погляжу, вспомню.

— Бумагу все берут, — подсказала девушка. — И карандаши. Письма писать будете.

— Пудреницу давай. И картинки. Пригодятся.

Он посмотрел на Нину. Продавщица тоже посмотрела на нее, все поняла и покраснела.

Рассовав по карманам покупки, они пошли к берегу, возле которого, метрах в десяти, стояла мраморная колонна с бронзовым орлом наверху, и еще издали увидели над морем группу немецких самолетов. То, что это немецкие — сомнений не было, — наши таким скопом не летали.

Слева, из-за мыска, отсекавшего бухту от моря, вынырнули два наших истребителя, затем еще два, и Иван, только что оглядывавшейся, куда бы укрыться, не тронулся с места. Он был уверен: пусть немецких самолетов больше, но и четыре истребителя не пустят врага в город, не дадут испортить такой день.

Светило солнце, зеленели уцелевшие деревья на бульваре, а над морем, совсем близко, крутилась, гудела, трещала пулеметными очередями привычная для севастопольцев карусель воздушного боя…

XIV

В густом предрассветном сумраке краснофлотцы крепили грузы по-штормовому, подолгу возились у щелястых бочонков, поставленных на попа.

Чего везем? — бодро спросил чей-то молодой голос.

— Чего надо, то и везем, — недобро буркнул краснофлотец.

— Бомбы, не видишь что ли? — ответил другой голос, низкий, рассудительно-спокойный, принадлежавший, как определила Сарина, пожилому красноармейцу.

— Мы что же, на бомбах поедем?

— Не поедем, а пойдем.

— Один хрен, все тама будем. Скажи лучше, когда пойдем-то?

— Как управимся.

— А когда вы управитесь?

Что ответил краснофлотец, Сарина не расслышала, в этот момент над головой гулко хлопнула дверь.

— Так возьмете или не возьмете? — осипши, срываясь на фальцет, крикнул кто-то.

— Нет, не возьму. — Голос флотского командира звучал уверенно, бескомпромиссно.

— Так и доложить?

— Так и доложите своему начальству.

— Послушайте, товарищ командир. Осталось всего несколько бомб, не везти же их обратно.

— Да куда я их дену?! Вся палуба завалена бомбами.

— А вот тут, под лестницей.

Сарина отступила, вжалась спиной в какую-то шину, стала совсем не видной в сумраке, укутавшем корабельные надстройки.

— Под трапом люди.

— Мы потеснимся, — сказал пожилой красноармеец.

— Давай, чего там, — поддержал молодой. — С бомбой в обнимку, не с бабой, без волнительности.

— Ишь, осмелел, — недовольно проворчал пожилой. И подытожил: — Что сверху она, что снизу — все одно нехорошо.

— Ну, глядите, — помолчав, сказал флотский командир. — Заштормит, как бы они вам мужское начало не прищемили.

— А нам оно ни к чему теперь. В Севастополе другое начало в цене.

— Ну, глядите, чтоб не ныть потом…

Сарина, совсем собравшаяся было идти в каюту, где поместило ее корабельное начальство, замерла в своей нише. Захотелось послушать, что еще скажут про Севастополь. Но разговоров больше не было. Вскоре лебедка один за другим бухнула на палубу два щелястых бочонка. Краснофлотцы засунули их под трап, подоткнули с боков, захлестнули тросами, притянули к стойкам.

Две недели не была Сарина в Севастополе, а истосковалась. В Керчь они ездили вчетвером Лида Ракова, зачинательница бригад помощи фронту, Паша Лунев, начальник связи МПВО, совсем молодой парнишка Миша Медведев, прославившийся в Севастополе, как токарь-виртуоз, мастер по скоростной обработке минометных стволов и она, Сарина, секретарь горкома партии по промышленности. Керчь и Севастополь издавна соревновались между собой…

Соревнование! Боже мой, каким миром и светом пронизано это слово! Боже мой!…

В Керчь они добирались долго. Сначала на крейсере «Красный Крым» до Новороссийска, оттуда на тральщике «Щит», а затем на мотоботе. На причале, куда их высадили, было тихо и пустынно. Никто делегацию не встречал, что гостеприимным севастопольцам показалось более чем странным. Море зеркально-гладко расстилалось до самой Тамани, серой полоской обозначившей горизонт. Гора Митридат густела весенней зеленью, сочными красными пятнами выделялись черепичные крыши. И вообще все в этой весенней Керчи выглядело целехоньким, празднично приукрашенным. И в Севастополе перед маем навели порядок, вымели улицы, даже деревья побелили, но в Керчи, в сравнении с Севастополем, был прямо-таки довоенный рай.

Они шли по центральной улице, застроенной жилыми двухэтажными домами, и удивлялись тишине и покою. Даже в лицах и походке встречных прохожих ощущалась какая-то успокоенность. Будто никакой войны нет, и впереди одно только веселое, богатое рынками курортное лето. И горком партии, который отыскали наконец, располагался открыто — в уютном домике на склоне горы Митридат. И только Крымский обком, перебравшийся сюда в январе, должно быть, наученный опасностями осажденного Севастополя, обосновался в штольне…

Сарина вздрогнула от резкого звонка над головой. Донеслась команда:

— По местам стоять, с якоря и швартовов сниматься!

Задрожало под ногами, и вдруг, словно только этого и дожидался, зашумел ветер.

— Швартовы отданы!

— Встал якорь! — донеслось с другой стороны.

По ту сторону трапа началась какая-то возня, и послышался хриплый голос пожилого красноармейца:

— Э-э, куда лезешь?! Плацкарта занята.

— Я рвоты боюсь, — пропел густой окающий бас.

Вокруг засмеялись. Никого и не видать было между мешков да ящиков, а как засмеялись, так сразу отовсюду.

— Тебе надо к борту, там твое место.

— Не выстою на ногах-то.

— Приспичит, на палубе полежишь.

— Так она железная. Я остуды боюсь.

Снова засмеялись.

— В Севастополе согреешься, там жарко.

— Недавно призван что ли? — спросили из-за ящиков.

— Месяца не прошло.

— Сколько лет-то?

— Чего?

— Лет, спрашиваю, сколько?

— Осьмнадцатый миновал.

Опять загоготали вокруг, и Сарина тоже улыбнулась в своем закутке, подумала: намаялись бойцы в ожидании, рады бесплатному представлению.

— Чего регочешь? — обиделся обладатель густого баса. — Сейчас возьму за это самое — заплачешь.

— Ого, голос прорезался. А то — боюсь, боюсь…

— А я ничего не боюсь, — сказал парень.

— Так сам же сказал.

— Правду сказал. Рвоты да остуды боюсь, а больше ничего. Да еще матки.

— Матери.

— Ну да, матки.

— Лупила она тебя?

— Ага.

— Мало лупила. Вот немцы отлупят, враз поумнеешь.

— А чего делать-то? — ничуть не озлобившись, спросил парень.

— Чего делать?

— Стоять, аль как?

— Стоять. Учись выдержке, в Севастополе пригодится. Впрочем, все равно, поди, лечь-то некуда.

— Некуда.

— Ну и стой…

Сарина вышла из своей ниши, стараясь не топать, поднялась по трапу. Прежде чем открыть железную дверь и войти в коридор, оглянулась. На высоких жидких облаках багровели отблески близкого восхода. Море светлело, на матовой глади его чернели силуэты кораблей. Поодаль, обгоняя караван, стремительно шел еще один корабль, низкий, длинный, с двумя круто скошенными трубами. Сарина узнала: лидер «Ташкент», «голубой экспресс», как величали его севастопольцы. Название это было от голубой ленты, которой удостоен корабль за высокие показатели на скоростных заводских испытаниях. Но все считали: за красоту обводов, за то, что он бесстрашно прорывался в Севастополь, ловко уходя от вражеских бомб и торпед.

— Вы, говорят, из Керчи? — услышала Сарина чуть гнусавящий простуженный голос, и увидела рядом пехотного майора, одетого совсем по-зимнему — в шинель. — Как там?

— В Керчи-то, — улыбнулась она, вспомнив залитые солнцем тихие и чистые улицы. — Прямо рай.

— Рай? — изумился майор и, недоверчиво посмотрев на нее, отошел.

Каюта была завалена мешками с крупой. Сарина забралась по ним на верхнюю койку с намерением как следует выспаться дорогой: после нескольких бессонных ночей она чувствовала слабость и головокружение. Корабль затихал. Только глубоко внизу тряслись машины, вибрация время от времени короткой судорогой прокатывалась по переборкам. Покачивало. Сарина все думала о парне, боящемся качки, о людях, лежащих на бомбах там, наверху, о моряках, несущих вахту на донельзя перегруженном эсминце. И о товарищах, с которыми подружилась в Керчи вспоминала она, перебирая день за днем последние две недели.

В Крымском обкоме им обрадовались, как родным. Много тут было знакомых: вместе бедовали в Севастополе в ноябре, декабре. Гостям выделили просторную комнату в общежитии металлургического завода имени Воейкова, тоже до удивления целого, работающего. До города от завода было несколько километров, и если там изредка все же появлялись вражеские самолеты, то здесь была тишь и благодать. После Севастополя просто не верилось, что на Крымской земле может существовать такой оазис.

Целыми днями они ходили по цехам, выступали на митингах, выслушивали бесчисленные «ахи» по поводу трудностей, выпавших на долю севастопольцев, смотрели, как изготавливаются трубы, те самые, из которых на первом спецкомбинате токари точат минометные стволы.

Ездили и в Керчь, побывали на табачной фабрике и на швейной, выступали у рыбаков, накормивших отменной ухой и одаривших знаменитой керченской селедкой. Побывали в каменоломнях, откуда в ноябре и декабре действовали керченские партизаны. В каменоломнях был сырой затхлый воздух, рядами стояли ванны, еще хранившие запасы воды.

В каменоломнях Сарина чувствовала себя, как дома, до того привыкла к подземельям. Лишь один раз испугалась, и по поводу совсем пустяковому. Это когда ей посоветовали быть осторожнее, поскольку тут прижилась кошка, одичавшая настолько, что стала в темноте кидаться на людей. Представила, как кошка внезапно прыгает на нее, и передернула плечами от жути.

На митингах и встречах им говорили: «Раз Севастополь держится, и мы будем держаться». И от этого частого повторения росла тоска по родному городу.

Однажды из безопасного далека они увидели, как бомбили Керчь. Самолеты пикировали один за другим, черное ожерелье росло вокруг горы Митридат. В тот же день Сарина сказала секретарю обкома Булатову, что загостилась, что пора домой.

— Куда вы торопитесь, — отговаривал Булатов. — Морем и долго и опасно. Подождите немного, скоро сможете поехать в Севастополь по железной дороге.

Она не стала ждать. Подумала, что именно в такие дни, в дни освобождения, секретарю горкома по промышленности непременно надо быть на своем месте.

На катере они пересекли Керченский пролив, по разбитым дорогам Тамани добрались до Новороссийска. И здесь услышали о тяжелых боях на полуострове. Не сомневались, что это, наконец-то, перешел в наступление Крымский фронт…

Переход до Севастополя прошел до удивления спокойно. Лишь один раз, на закате солнца, появились два самолета-торпедоносца. Их отогнали дружным огнем, и они, наугад сбросив торпеды, улетели. Сарина лишь раз и выходила на палубу, чтобы посмотреть, что за стрельба началась. И снова забралась на свою койку, чтобы уж не подниматься до утра.

Рассвет вставал тихий и ясный. Навстречу шел красивый корабль, и Сарина снова узнала лидер «Ташкент». Пока они тащились через море, «голубой экспресс» успел разгрузиться в Севастополе и уже возвращался. Затем от темной полосы близкого берега отделился силуэт еще одного корабля. Это был корабль ОВРа — охраны внешнего рейда. Его появление принесло облегчение. Сразу ощутилось, что все опасности позади. Люди на палубе задвигались, заговорили.

— А нас где высадят? На Малаховом кургане? — гудел знакомый окающий говорок.

— Левее, — отвечал гнусавящий голос простуженного майора.

— А там чего, другой курган?

— Другой, безымянный.

— А чего безымянный?

— Для тебя оставили. Твоя как фамилия?

— Терехин.

— Когда ты там повоюешь, его будут звать Терехин курган…

Заря вставала над темными холмами Севастополя, и со стороны этой зари не доносилось ни орудийной стрельбы, ни взрывов. Тишина тревожила Сарину: не к добру. Потом она подумала, что, возможно, немцам не сладко приходится под Керчью, если забыли о Севастополе.

Было тихо и солнечно, когда она с облегчением ступила на берег. Пешком дошла до горкома партии на Большой Морской. Здесь было необычно оживленно. А первый секретарь горкома Борисов, которого она нашла в его кабинете, выглядел не выспавшимся и озабоченным.

— Очень хорошо, что вы приехали, — сказал он. — В двенадцать собрание партактива.

— Что-нибудь случилось? — забеспокоилась она.

— Случилось. Сейчас все узнаете, — отмахнулся Борисов, и это его странное поведение еще больше встревожило Сарину.

На площадке перед подземным кинотеатром «Ударник», где должен был состояться партактив, собирались секретари райкомов, директора предприятий. Она расспрашивала всех с нетерпением изголодавшегося человека, узнавала севастопольские новости, радостные и трагичные: погиб командующий ВВС генерал Остряков, прибыла в Севастополь делегация представителей азербайджанского народа…

А в синем небе курчавились легкие облака, а по улице проходили машины, груженные свежей зеленью — редиской, луком, и из-за домов доносило волнующие запахи моря…

Одна за другой подъехали машины командующих. Петров, увидев Сарину, сразу подошел к ней.

— Как там, в Керчи?

— В Керчи? Просто рай.

— Рай? — Он как-то странно посмотрел на нее. — Был бы рай, если бы не сидели сиднем, а делали, что приказано. Досиделись.

— А что, плохо там?

— Очень плохо. Немцы прорвали фронт, бои идут уже на окраине Керчи.

Она молчала, не в силах поверить в страшное известие. По разрозненным рассказам, которые успела услышать здесь, Сарина догадывалась, что на Керченском полуострове не все ладно. Но чтобы такое!…

— Заходите, заходите, товарищи, — послышалось от дверей. Люди заспешили к входу в кинотеатр, не радостно оживленные как всегда бывало на партактивах, а молчаливые, встревоженные.

Никто не предполагал, что это собрание партийного актива в осажденном Севастополе будет последним.

Загрузка...