ПОСЛЕСЛОВИЕ

«Героическая оборона Севастополя» — так и по сей день часто говорят во всем мире. Но завершилась она трагедией, о которой часто вспоминают лишь ветераны. Это была ГЕРОИЧЕСКАЯ ТРАГЕДИЯ.

Следует сказать, что слово «трагедия» никак не относится к самой обороне. Севастополь блестяще выполнял ту роль, которая отводилась ему Великой войной, — отвлекать на себя германские войска, перемалывать живую силу и технику противника. Оборона Севастополя вошла в историю военного искусства как классический пример оборонительной операции.

Трагедия началась после того, как Крымский фронт, деморализованный непрофессиональным вмешательством в командование главным образом представителя Ставки Мехлиса, был разгромлен вдвое уступающей ему по силе армией Манштейна. Севастополь, отбивая штурм за штурмом, месяцами держал оборону, а Крымский фронт был сброшен с полуострова всего за десять дней. Лишь после этого мог встать вопрос об эвакуации севастопольского гарнизона. Но было уже поздно: короткие летние ночи, превосходство немцев в авиации и близость к морю их аэродромов не давали возможности скрытной эвакуации массы войск. С того момента Севастополь был обречен.

В те дни пораженный мир не находил слов удивления и восхищения севастопольцами. Английские газеты писали: «Второй раз в истории России Севастополь озаряется блеском мировой славы. Севастополь оказался вполне достойным своей великой исторической традиции». Агентство Рейтер указывало, что «можно лишь преклоняться перед невиданной стойкостью и хладнокровием советских войск, оборонявших Севастополь, и жителей города. Несмотря на то, что немцы обрушивают на город и на позиции его защитников дождь бомб и снарядов, нет никаких признаков ослабления духа моряков и красноармейцев».

Эту невиданно стойкую оборону не могли обойти молчанием даже враги. Германская «Берлинер берзенцайтунг» писала: «Так тяжело германским войскам нигде не приходилось… Севастополь оказался самой неприступной крепостью мира. Германские солдаты нигде не наталкивались на оборону такой силы».

И даже после взятия Севастополя в треск победных фанфар, заполнивших германские газеты, врывались невольные признания. Уже 12 июля 1942 года берлинская «Нойес цайт» писала: «Повесть о том, как защищался Севастополь, является одной из самых страшных всех времен и народов».

И наше «Совинформбюро» в то время сообщало: «Военное и политическое значение Севастопольской обороны огромно… Железная стойкость севастопольцев явилась одной из важнейших причин, сорвавших весеннее наступление немцев… Беззаветное мужество, ярость в борьбе с врагом и самоотверженность защитников Севастополя вдохновляют советских патриотов на дальнейшие героические подвиги в борьбе против ненавистных оккупантов… Гитлеровцы проиграли во времени, темпах, понесли огромные потери…»

Командующий Приморской армией генерал Петров прочел сообщение «Совинформбюро», когда находился уже на Кавказе. Все было верно в сообщении. Кроме одного: «Бойцы, командиры и раненые из Севастополя эвакуированы». Эвакуации по существу не было.

Сам он подчинился приказу Ставки — эвакуировать из обреченного Севастополя командный состав и партийный актив города. Первым улетел командующий Севастопольским оборонительным районом адмирал Октябрьский. А он, генерал Петров, вместе с небольшой группой военных и гражданских, уплыл на подводной лодке, теша себя надеждой, что оттуда, с Кавказа, ему удастся лучше организовать эвакуацию.

Он думал, что флот ринется на помощь оставшимся в Севастополе десяткам тысяч командиров, бойцов, раненых. Думал так и не верил в такую возможность. Потому что будь он на месте Манштейна, только того бы и желал, чтобы весь флот пошел к Севастополю. При коротких летних ночах, при господстве немцев в воздухе это означало бы гибель всего Черноморского флота. А война еще в самом разгаре, и конца ее не видно…

Петров знал: ушел к Севастополю весь мелкий флот — катера, подводные лодки. Но что они могут при той массе людей, при отсутствии стабильного фронта и естественной неорганизованности?! «Эвакуации не будет», — напрямую сказал ему Октябрьский. — Эвакуировать нет возможности»…

Но и организовать оборону нет возможности. Что же остается командирам и бойцам? Плен? Но Петров был уверен: массовой сдачи в плен не будет. Что же будет? Массовая гибель севастопольцев в последних рукопашных…

Капитан покидает тонущий корабль последним. А он ушел. Пусть не самым первым, пусть, подчинившись приказу, но ушел. И от этого было такое состояние — хоть стреляйся…

Странно это, но спасло его еще более тяжелое, последовавшее за падением Севастополя — страшная угроза над страной, прорыв немцев к Сталинграду, к Краснодару, к Новороссийску, срочная необходимость мобилизовать себя для новых боев.

Он справился с собой, успешно командовал войсками до конца войны. Но Севастополь всё оставался в сердце незаживающей раной.

Воспоминания мучили его и после войны. Много раз он собирался поехать в Крым и все откладывал. Наконец, его привели в Севастополь дела службы. Он увидел большой и красивый город, ходил по нему с острой болью в сердце, вспоминая павших здесь друзей и товарищей…

Умер Иван Ефимович Петров в апреле 1958 года, вскоре после того, как побывал в Севастополе.

Публикуемый в этой книге роман «Непобежденные» впервые вышел в «Воениздате» в 1990 году. Он сразу вызвал большой интерес у ветеранов-севастопольцев. В письмах они благодарили за добрую память о героической обороне и сетовали на то, что мало сказано о последовавшей трагедии. Многие присылали свои воспоминания. Подробную рукопись прислал и Борис Александрович Кубарский. В романе он присутствует как лейтенант Кубанский (фамилия изменена с его согласия).

Рукопись Кубарского показалась мне наиболее интересной. Поскольку о боевых делах лейтенанта рассказано в романе, то я счел возможным предложить читателю его воспоминания с того момента, как он раненый попал в плен.

Судьба севастопольца

…Найдя КП полка, я представился. Затем отправился выбирать место для своего НП. Велел бойцам зарываться в землю и пошел к стоявшей неподалеку мелкокалиберной зенитной батарее, обслуживаемой моряками. Только познакомился с командиром батареи, как на нее налетели пикировщики. Дальше — провал…

Очнулся я в нашей полковой санчасти, расположенной в штольне. Меня тошнило, в глазах — радужные круги, в голове — гул и боль. Слышал плохо. Встать и идти не мог, терял равновесие. Мне прокричали, что разведчики принесли меня вечером, откопав на батарее.

Сколько пролежал в санчасти — не знаю. В какой-то из моментов просветления сознания уловил беспокойство окружающих. Мне сказали, что к штольне подходят немцы. Дальше — лишь отдельные куски видений.

…Нас двое. Зной. Адская головная боль. Кругом рвутся снаряды, бомбы.

…Какая-то новая местность. Мне сказали, что это Казачья бухта и будет эвакуация.

…Просветление. Встал, собираясь идти искать свой дивизион. Со мной три бойца. Заковылял от воронки к воронке. Остановились передохнуть. Один боец говорит: «Смотрите, мы ушли, а туда — бомба…»

…Высокий скалистый обрыв к морю. Лежу в какой-то пещерке. День, зной. Кругом много бойцов и командиров. Говорят, что наверху немцы. Кричат: «Русс сдавайс». Стреляю вверх из своего ТТ. Рядом какой-то сержант сидел на корточках, держа автомат меж ног и поглаживая его. Потом он быстро выстрелил себе в лоб. А мне стреляться нечем, патронов нет. Бросаю пистолет в море.

…Гортанные немецкие крики. Пинок под зад. Знакомый артиллерист Уваркин помогает мне подняться, и мы в общей колонне бредем вверх. Внизу короткие автоматные очереди: немцы добивают раненых, которые не могут встать. Наверху пожилой старшина быстро свинчивает с моей гимнастерки орден Красной Звезды и выбрасывает его в море, кричит мне в ухо: «Увидят, убьют!»

…Весь день шли через город. Уваркин меня поддерживал, и еще кто-то. Когда проходили мимо железнодорожного вокзала, местные женщины отважно бросались к колонне, совали нам куски еды, бутылки с водой, несмотря на крики и стрельбу конвоя.

…Перед спуском в Инкерман меня остановил какой-то румынский нижний чин, заботливо усадил на камень, осмотрел мои хромовые сапоги, стянул их с ног и ушел.

…Целый день пути до Бахчисарая. Пологий склон, оцепленный проволокой. Арка, сколоченная из досок, от нее голос:

— Евреи, комиссары, командиры — на выход…

Много позже, уже после войны, я постарался с помощью товарищей вспомнить всё, что было в плену, и записал даты. Запись сохранилась. Эти даты я и буду приводить в своем рассказе.

Там, за проволокой на бахчисарайском склоне, мы пробыли с 6 до 17 июля. Каждый день умирали до 10 человек. Уваркин, заботясь обо мне, снял мои знаки различия и спорол петлицы, чтобы не видно было, что я командир.

Затем был лагерь в Симферополе. Рядом с нами прилег рыжеватый человек, представился воентехником оружейной мастерской нашего полка по фамилии Беленький. Вскоре пришел человек южного типа с тряпкой на рукаве, показал на меня и Беленького.

— Вы жиды? Почему не вышли, когда объявляли?

Беленький ответил отрицательно, я тоже.

— Тогда пошли.

Он привел нас к загородке из металлической сетки. За сеткой сидел за столом немец.

— Вот два юде. Проверяйте.

Немец заговорил чисто по-русски:

— Расстегните ширинку, выньте член.

Поглядел у Беленького, коротко бросил:

— Юде.

Посмотрел у меня со всех сторон, сказал — нет.

Полицай сунул мне два пальца к глазам.

— Ага, моргаешь, значит, жид.

До этого я все делал как-то апатично, а тут разозлился и сунул полицаю к глазам два пальца.

— Сам моргаешь, ублюдок. — И я выдал такой набор нецензурщины, что у полицая глаза на лоб полезли.

Меня отпустили. Потом Уваркин сказал мне, что я весь оброс щетиной и это вызывает подозрение.

В Джанкое, где мы были в лагере до 25 июля, я за пайку хлеба, выдаваемую раз в день, побрился наголо у парикмахера, нашего же пленного, ставшего предпринимателем.

Затем нас привезли в Днепропетровск, где затолкали в небольшую тюремную камеру 29 человек. Лечь могли только если все лягут на бок. Один повернулся, всем надо поворачиваться.

И снова товарные вагоны. Дорога на запад.

Во Владимиро-Волынском лагере — карантин. Всех тщательно обыскали, отобрали ножи, бритвы, всё железное. И была баня, в которой я замерз. И не только я. Люди стояли вплотную друг к другу и пели песни. Там, сжатый со всех сторон, отогрелся.

8 октября привезли в Моосбург. Когда шли в лагерь, я подобрал с дороги несколько мелких картофелин и сразу съел их сырыми. Было удивительно вкусно, что и запомнилось. В лагере, разделенные сетчатыми перегородками, сидели англичане, французы, сербы и разные другие. Пришел какой-то мелкий немецкий чин с часовыми, залез на табуретку и стал говорить по-русски:

— Ваше правительство от вас отказалось, считая изменниками, и не подписало конвенцию международного красного креста. Поэтому продуктовые пакеты вы не будете получать. Вас отправят в рабочие команды и вы будете работать.

Далее он зачитал правила поведения для военнопленных: за отказ от работы — расстрел, за саботаж — расстрел, за пропаганду — расстрел, за приближение к немецкой женщине — расстрел. Сплошной расстрел.

11 октября мы оказались в Мюнхене в лагере, где собирались рабочие команды, которые вермахт продавал немецким предпринимателям. Я попал в команду из 15 человек. Нас привезли в район, пострадавший от налета английской авиации, где мы разбирали развалины. Наш часовой — беззубый старик, воевавший еще в первую мировую и был в плену в России, не подгонял работать. Просил только не делать побега, говорил, что далеко не уйти, все равно поймают и сильно изобьют. Он собирал окурки, отбирал себе те, что покрупнее, остальные отдавал нам.

В январе нас продали другому предпринимателю на гравийно-щебеночный завод, принадлежавший фрау Рот, вдове убитого на восточном фронте немецкого офицера. Меня поставили наверху на приеме вагонеток из карьера. Вскоре я сообразил, как можно устроить аварию. На другой же день четыре вагонетки рухнули с эстакады вместе с цепью, соскочившей с тягового колеса. Предохранители сгорели, завод встал. Прибежал часовой, молодой и вредный, врезал мне прикладом пару раз между лопаток.

Ребята через часового обратились к фрау Рот с просьбой дать нам приварок на обед, так как вагонетки тяжелые, а сил у нас нет. Как она заверещала, как раскричалась. По лицу пошли красные пятна.

Мы начали тянуть, как могли. Часовой пустил в ход приклад. Но в пыли под бункерами среди камнедробилок не набегаешься, и он, поминая черта, перестал бегать за нами. А через несколько дней вдова Рот от нас отказалась.

Тогда мы попали к другому подрядчику, толстому немцу со свастикой на рукаве. Он заставил нас рыть глубокую траншею под канализацию. Работали мы — медленнее не придумаешь, и на этой почве вскоре возник конфликт. Прибежал часовой, пощелкал затвором, но ничего не добился и бросился звонить коменданту. Нас вернули в лагерь, избили изрядно и два дня держали на одной воде. Часовые говорили, что расстреляют.

На третий день всех нас, восемь человек, перевели в другой лагерь. Стали работать на другом заводе, где делали графитовые болванки для электропечей. Меня поставили к фрезерному станку в пару к уже работавшему на нем старожилу этого лагеря. Мастер цеха поставил ко мне немца для обучения, чтобы вдолбить «непонятливому» процесс обработки. Ему потребовалось два дня, хотя понял я всё в пять минут. Но дальше тянуть уже было нельзя. Мы стали укорачивать болванки, переводя их в графитовую пыль. А чтобы оправдать свои действия, стали потихоньку сбивать настройку и жаловаться мастеру, что станок разрегулировался. Станок налаживали, но на другой день мы всё повторяли. Подсчитали, что таким образом уничтожали до десяти болванок в день, а это восемь-десять процентов от сделанной работы.

Как-то я сказал мастеру, что немцы эту войну проиграют. Он замотал головой, заявив, что они проиграли первую мировую войну, а эту ни за что не проиграют. Так и сказал:

— Цвай маль нихт ферлорен.

Вечером всех нас часто сгоняли в столовую. Приходил комендант лагеря с парой часовых и власовцем. На власовце был немецкий мундир, на рукаве лоскут с буквами «РОА». Власовец говорил, что задача русской освободительной армии — освобождение России от коммунизма и построение русского социализма, агитировал вступать в РОА. Ответом всегда было молчание. Никто не хотел лезть в эту петлю.

Меня перевели к мастеру Коопу, занимавшемуся монтажем электропроводки. Мы с Матюхиным попали на рихтовку алюминиевых шин. Разговорились, и я узнал, что в Севастополе он был старшим лейтенантом и служил на эсминце «Совершенный». В первые дни войны корабль подорвался на мине, а затем, уже на морзаводе, попал под бомбежку и затонул. Орудия эсминца были сняты, установлены на Малаховом кургане, и он, Матюхин, командовал этой батареей.

…После войны, уже в 1971 году, я побывал на Малаховом кургане, увидел там две морские стационарные пушки и на них металлическую плиту с надписью: «Батарея старшего лейтенанта Алексея Павловича Матюхина». Спросил о нем у экскурсовода, и мне сказали, что этот геройски сражавшийся командир батареи погиб. В музее я отыскал групповой снимок моряков эсминца «Совершенный» и сразу узнал своего солагерника. Сказал об этом работникам музея, но, похоже, никого не убедил. Потому что во многих мемуарных книгах уже писалось, что он погиб в Севастополе.

А тогда, работая на немецком заводе, мы много думали о том, как навредить гитлеровцам. Однажды на железнодорожную платформу прибыл большой трансформатор метра три-четыре высотой. Его надо было выгрузить и поставить в печной цех вместо вышедшего из строя. В помощь немцам-работягам подключили десяток военнопленных. Немцы очень торопились, так как печной цех простаивал. А мы тянули волынку, подносили немцам не то, что они требовали, перетаскивали шпалы и бревна не туда, куда указывалось, страшно суетились, натыкаясь друг на друга, мешая немцам работать.

На другой день немцы позвали часовых, те, видя, что мы не выкладываемся, стали орать на нас и пускать в ход приклады. Вот часовой набросился на Матюхина, поднял винтовку для удара. А Матюхин встал перед ним, бросил на землю лом, который держал в руках, и заявил:

— Если будете бить, работать не будем.

Часовой стал стрелять в воздух. Прибежал унтер с тремя солдатами. Они схватили Матюхина, меня и Мишина, работавшего вместе с нами, поставили к стене и подняли винтовки. Прогремели выстрелы, сверху посыпалась кирпичная крошка. Пугали, значит. А могли и всерьез расстрелять. Это они умели.

Мишина и Матюхина часовые куда-то увели, а мне унтер связал руки и повел к себе в помещение охранной команды. Там разъяснил, что сажает меня под арест на пять суток за саботаж и за то, что обозвал немецкого солдата свиньей. И для убедительности исхлестал меня ремнем, рассек до крови лицо и руки.

Затолкали меня в камеру размером два на три метра с маленьким окном под потолком, в которое едва можно было просунуть два кулака. В камере был собачий холод, и я подумал, что тут мне и конец. Но выжил, через пять дней на своих ногах дошел до лагеря. С трудом, но дошел.

А потом часовой отвел меня к фабричной конторе. Там за столом сидел власовец, вежливый такой. Спросил:

— Артиллерист?

— Да.

— Какое училище кончали?

— Второе киевское.

— А-а, второе КАУ. Знаю, знаю. Ваш начальник училища — генарал-майор Гундорин. А в каком были дивизионе?

— В первом.

— Значит, у майора Батикяна?

Я удивился: откуда он это знает?

— Борис Александрович, вы, конечно, догадались, что я вас пригласил для серьезного разговора, надеясь на ваше вступление в ряды русской освободительной армии. Вы согласны?

— Нет.

— Я понимаю, что это не просто и не легко. Ведь мы всю жизнь воспитывались однобоко, прокоммунистически, через пионерию и комсомол. Но мы вам уже разъясняли о задачах РОА и программе послевоенного устройства русского общества…

— Немцы-то драпают, — напомнил я ему.

— Ах, это временное явление. Скоро у них появится новое мощное оружие, и немцы все себе вернут. Подумайте. Уверен, что если хорошенько подумаете, то придете к нам.

Выходя из конторы, я увидел: часовой ведет другого человека. Так индивидуально проходила вербовка в РОА. Но никто в нашем лагере на это не клюнул.

Иногда каким-то образом к нам попадали обрывки немецких газет. Мы пытались читать их с помощью словаря и гадали, когда же наши окончательно разобьют немцев. Мы жили этой надеждой. Родина могла обойтись без нас, но мы не могли обойтись без Родины.

Мы едва таскали ноги от голода. Упросили унтера разрешить нам покопаться в земле возле лагеря, где зимой лежала в буртах картошка. Весной ее увезли, но ведь что-то могло и остаться. Унтер разрешил. — К концу войны немцы, даже охранники, становились снисходительнее. — Набрали кучу гнили, сварили в лагерном котле. Запах был отвратительный. Но мы съели всё, что старили. К счастью, никто не отравился.

Однажды в лагерь приехал немецкий майор. Нас, доходяг, построили, и он начал рассказывать о порядке передачи военнопленных «противнику», как он выразился. Я насторожился: с чего бы вдруг такое к нам отношение?

Много лет спустя, узнал: немцы были официально предупреждены, что в случае уничтожения военнопленных, будут уничтожены немецкие военнопленные. Вот, значит, что заставило их позаботиться о наших жизнях. Страх. Иного языка они не понимали.

В конце апреля 1945 года на «виллисах» приехали американцы, распахнули ворота. Мы высыпали из лагеря, разбрелись. Кто-то приволок радиоприемник, и мы уже были в курсе происходящего.

Бывшие среди нас старшие командиры созвали собрание, и на нем было решено вести себя достойно, жителей не обижать, не разбойничать. Отправили делегацию к бургомистру Майтингена с ультиматумом: если в лагерь не будет доставляться питание, спокойствие жителей не гарантируется.

Немцы тут же привезли продукты. Мы, изголодавшиеся дистрофики, бродили вокруг кухни, ждали обеда. Никто не предупредил нас об осторожности с едой, и скоро мы заболели животами. Однако постепенно все нормализовалось.

Немцы сшили несколько тысяч хороших мужских рубашек, и мы немножко приоделись. Созданный из наших же военнопленных штаб лагеря выдал всем бывшим командирам бумаги, удостоверяющие личность, и даже оружие. Мне достался парабеллум.

А затем в лагерь приехали наши офицеры — полковник, капитан и старший лейтенант. Полковник поздравил нас с победой и сообщил о порядке передачи всех из американской зоны в советскую. Много было вопросов. Ходили слухи, что бывших военнопленных в Советском Союзе сразу отправляют на Колыму. Капитан оказался особистом, и когда его напрямую спросили об этом, он замялся и ничего определенного не ответил. Сказал только, что разговор с каждым будет после того, как вернемся на родину.

Госпроверка меня не пугала, я был уверен, что продолжу службу в армии, ставшей с 1939 года моей профессией.

Приехав в Запорожье, отправился в облвоенкомат за направлением на госпроверку. Считал, что это чистая формальность. В одном костюме, в тапочках приехал на станцию Опухлики Великолужской области и… оказался за колючей проволокой, в лагере с вышками и часовыми на вышках. При входе меня обыскали, пистолет отобрали. Я присутствовал при смене часовых и услышал:

— Пост по охране изменников Родины сдал.

— Пост по охране изменников Родины принял.

Это оказалось для меня страшным ударом, к которому я совершенно не был готов. Усилились головные боли, но ночам бил озноб.

Жили мы в больших землянках с двухэтажными нарами по 150-200 человек в каждом. Шли дни, и я начал свыкаться с мыслью о «путешествии» на Колыму.

На территории лагеря была землянка, где располагался отдел контрразведки. Туда вызывали по одному, по ночам. Там я заполнил длинную анкету, описал всё, что со мной произошло. Спросили:

— Почему не застрелился?

Я растерялся. Ответил:

— Потому, наверное, что вокруг было много народу, бойцов и командиров. Был бы один, может, и застрелился бы.

Потом нам объявили, что все, кто нормально пройдут проверку, независимо от звания и должности, будут демобилизованы. Это был второй страшный удар по моим розовым мечтам.

Месяца через два с половиной я был освобожден, получил справку, проездные документы, талоны на питание, немного денег, и поехал к матери в Бугуруслан. Как был, в тапочках. В дороге чуть не отморозил нош. Хорошо что успел купить на рынке валенки, телогрейку и шапку.

В Бугуруслане пошел устраиваться на работу. В отделе кадров встретили меня радостно.

— О, фронтовик, обязательно устроим. Где воевал?

— В Севастополе.

— О, Севастополь!… А потом?

— Был в плену.

— Как так?

— В Севастополе все, кто сражался до последнего и остался жив, были захвачены в плен.

— А-а… Ну, зайди на следующей неделе…

И так везде. А деньги кончались. А жить надо было…

В военкомате вместо паспорта мне выдали листок сроком на шесть месяцев. С того времени в течение десяти лет я каждые полгода ходил в паспортный стол обменивать этот листок. Лишь в 1955 году получил настоящий паспорт.

В военном билете офицера запаса было записано: «Уволен в запас приказом… по статье 43 «А». Спросил:

— Что означает эта статья?

— За пребывание в плену, — был ответ.

Это оказалось для меня третьим страшным ударом — оскорбление недоверием. Это тавро жжет мне душу и по сей день.

Пошел в военкомат просить помощи в устройстве на работу. И мне пошли навстречу, устроили военруком в медучилище.

К урокам я готовился тщательно и думал, что никаких претензий ко мне не может быть. Но однажды вызвал меня завуч, расспросил о том, о сем и сказал, что к нему приходил зав. военным отделом горкома партии и сделал замечание: зачем, дескать, приняли на работу бывшего пленного. Дескать, веры мне никакой нет и завуч обязан следить за мной, бывать на всех моих уроках.

Это было явным оскорблением, но пришлось стерпеть. А что было делать?…

Контузии, полученные под Одессой и Севастополем, которым я вначале на придавал значения, а также горечь и обида от недоверия мне, бывшему пленному, сделали свое злое дело. Первую операцию на сердце я перенес нормально, даже отказался от инвалидности. Потом была вторая операция на сердце, тяжелая.

Теперь я инвалид первой группы Великой Отечественной войны. Но горечь и боль от тавро, полученного на родине, все не проходят, продолжают жечь душу…

Чувствую: мне уж осталось недолго. Написал завещание: «После моей смерти прошу тело кремировать и пепел развеять под Севастополем на горе Госфорта, где в ту Крымскую войну воевал мой прадед — фельдфебель И.Р. Шмах и где в эту войну находился мой НП. Не надо ни венков, ни оркестра, ибо товарищам моим, севастопольцам, оставшимся навечно молодыми, единственной музыкой был грохот разрывов».


1985 год

Б. Кубарский

Загрузка...