Когда Александр I подготовил документы о передаче престола Николаю Павловичу, князь А. Н. Голицын обратил его внимание на «неудобство», которое может возникнуть, «когда акты, изменяющие порядок престолонаследия, остаются на столь долгое время не обнародованными и какая может родиться от того опасность в случае внезапного несчастия»{245}. Император после минутного молчания показал на небо и тихо сказал: «Будем же полагаться в этом на Господа. Он лучшим образом сумеет все устроить, нежели мы, слабые смертные». Действительно, старший брат просчитал все, кроме неожиданной смерти в Таганроге.
В первый день осени своего последнего года жизни, 1 сентября 1825 года, Александр I выехал из Царского Села в Таганрог, куда прибыл 13 сентября. Через десять дней к нему присоединилась императрица Елизавета Алексеевна, местом пребывания которой, в связи с прогрессирующей чахоткой (туберкулезом), был определен этот небольшой город на берегу Азовского моря. От лечения за границей и в Крыму отказались из-за лихорадки; кроме того, Таганрог с его сухим климатом по каким-то внутренним убеждениям императрицы был предпочтительнее. Между супругами, по наблюдениям современников, установились доверительные отношения. Правда, пребывание в Таганроге омрачило письмо А. А. Аракчеева с известием об убийстве в Грузине дворовыми графа его любовницы-домоправительницы А. Ф. Минкиной, полученное 22 сентября. Не спрашивая императора, Аракчеев передал все дела генерал-майору Эйлеру «по тяжкому расстройству здоровья». Неделей раньше поступил донос унтер-офицера 3-го Украинского уланского полка И. В. Шервуда о замыслах на цареубийство среди членов тайного общества. По свидетельству Николая Павловича, Александру I еще в 1818 году «сделались известными замыслы и вызов Якушкина на цареубийство…»{246}. Этой и последующей информации о тайных обществах тогда не придали значения. После же своего последнего путешествия в Крым, состоявшегося 20 октября — 5 ноября, заболевший в дороге Александр Павлович почти не вставал с постели. Многие вспоминают, что он боялся принимать лекарства, опасаясь быть отравленным заговорщиками. Не потому ли камешек, случайно попавший в сухарь, вызвал целое расследование. Александр Павлович не доверил его генерал-адъютанту П. М. Волконскому, которого назвал «старой бабой», а поручил расследование начальнику Главного штаба И. И. Дибичу{247}. В ночь с 13 на 14 ноября в развитии болезни наступил критический момент. 19 ноября в 10 часов 52 минуты Александр Павлович скончался{248}.
Н. И. Шениг вспоминал: «20 числа, князь Волконский, Дибич, Чернышев присутствовали при вскрытии тела, которое делали Виллие, Тарасов и другие доктора. Все тело найдено здоровым, только в голове нашли 5 унций воды… Перед концом он чувствовал страдания, при последних минутах просил у государыни прощения и умер, держа ее руку в своей… 21 ноября поутру в 9 часов, по приказанию Дибича, отправился я, как старший в чине… для присутствия при бальзамировании тела покойного государя. Вошед в кабинет, я нашел его уже раздетым на столе, и четыре гарнизонных фельдшера, вырезывая мясистые части, набивали их какими-то разваренными в спирте травами и забинтовывали широкими тесьмами. Доберт и Рейнгольд с сигарами в зубах варили в кастрюльке в камине эти травы. Они провели в этом занятии всю ночь, с той поры как Виллие вскрыл тело и составил протокол. Череп на голове был уже приложен, а при мне натягивали кожу с волосами, чем немного изменилось выражение черт лица. Мозг, сердце и внутренности были вложены в серебряный сосуд, вроде сахарной большой жестянки с крышкою, и заперты замком. Кроме вышесказанных лиц и караульного казацкого офицера, никого не только в комнате, но и во всем дворце не было видно. Государыня накануне переехала в дом Шахматова. Доктора жаловались, что все разбежались и что они не могут даже добиться чистых простынь и полотенец… По окончании бальзамирования одели государя в парадный общий генеральский мундир с звездою и орденами в петлице…»{249}
В Петербурге только 25 ноября узнали о смертельной опасности жизни государя, что сразу же привело к династическому кризису. Историк М. М. Сафонов пишет: «Александр I, державший под контролем династическую ситуацию, мог бы царствовать как угодно долго. Но случилось непредвиденное: царь скончался, не дожив и до 48 лет. Известие о том, что Александр находится при смерти… положило начало борьбе за престол трех претендентов: вдовствующей императрицы Марии Федоровны, великих князей Константина и Николая»{250}. По мнению историка, Мария Федоровна была не прочь повторить карьеру Екатерины II, тем более что ее честолюбивые надежды поддерживались как «немецкой» партией из ее окружения, так и основными пайщиками Российско-Американской компании, видевшими именно в ней, а не в Николае, своего «агента влияния». Нет необходимости пытаться преувеличивать значение амбиций пожилой женщины, матери десятерых детей, игравшей роль своеобразного арбитра в отношениях между сыновьями. Однако распространенное мнение, что Мария Федоровна не играла никакой роли в надвигающихся событиях, также не соответствует фактам.
25 ноября петербургский почт-директор К. Я. Булгаков доставил через секретаря императрицы Марии Федоровны пакет из Таганрога с письмом И. И. Дибича. Такие же письма получили председатель Государственного совета князь П. В. Лопухин, генерал-губернатор М. А. Милорадович, дежурный генерал Главного штаба (постоянная должность в Главном штабе для руководства текущей работой) А. Н. Потапов. По свидетельству секретаря Марии Федоровны Г. И. Вилламова, он, выходя от императрицы, встретил великого князя Николая Павловича. Увидев в его руке письмо, великий князь сказал, что оно похоже на то, которое получил М. А. Милорадович{251}. В письме И. И. Дибича от 15 ноября сообщалось, что в 5 часов утра Александр I исповедался и причастился Святых Тайн, что положение его опасное, хотя медики не теряют слабой надежды. Но к тому времени, когда Г. И. Вилламов встретил Николая Павловича, уже состоялось тайное совещание генералитета, в руках которого находилась вся военная власть в столице. Кроме упоминавшихся М. А. Милорадовича и А. Н. Потапова, в нем приняли также участие командующий гвардейским корпусом А. Л. Воинов и начальник штаба гвардейского корпуса А. И. Нейдгардт. О том, как проходило совещание, можно только догадываться. Но ясно, что М. А. Милорадович и А. Л. Воинов отправились к Николаю Павловичу с уже готовыми рекомендациями. При встрече М. А. Милорадович заявил, что если бы Александр I захотел передать престол Николаю Павловичу, то обнародовал бы манифест при жизни{252}.
Тщательно взвешивая слова, многое недоговаривая, Николай Павлович так запишет в дневнике о появлении 25 ноября около 6 часов вечера в Аничковом дворце военного губернатора: «…Иду в залы играть с детьми, вернулись к жене, ее нет; докладывают о Милорадовиче; пугаюсь; у меня, — он докладывает, что получил известие от Дибича, что Ангел очень плох! Уходит совершенно расстроенный. Матушка посылает за мною. У жены; сказал ей; у себя с нею; Крейтон, она отпускает его. В одноконных санях едем к матушке, она удручена, но покорна». После возвращения в Аничков дворец Николай Павлович вместе с женой в двухместной карете снова едет в Зимний дворец: «…Матушка дает убедить себя прилечь в ее большом кабинете, зовет меня, очень тоскует; провожу ночь с Эдуардом»{253}. Речь идет о флигель-адъютанте Николая Павловича В. Ф. Адлерберге, полное имя которого было Эдуард Фердинанд Вольдемар. Здесь же, в Малой передней Зимнего дворца остался и обер-гофмейстер Марии Федоровны П. Р. Альбедиль. На следующий день, заехав в 7 часов утра за вещами, Николай Павлович окончательно перебрался в Зимний дворец, оставив семью пока в Аничковом дворце.
27 ноября, когда между 11 и 12 часами служили обедню перед предполагаемым молебном во здравие Александра I в Малой церкви Зимнего дворца, камердинер Марии Федоровны Грим через стеклянную дверь в ризницу, где находились Мария Федоровна, Николай Павлович и Александра Федоровна, подал условленный знак. В своем дневнике Николай Павлович запишет: «… Во время молебна Гримм стучится в дверь, выхожу тотчас; в библиотеке, батюшки (выделено в тексте. — Л. В.); по фигуре Милорадовича вижу, что все потеряно, что все кончено, что нашего Ангела нет больше на этом свете!»{254} Впрочем, несмотря на потрясение, Николай Павлович не забыл осведомиться о подлиннике письма. Ему ответили, что оно у генерала А. Н. Потапова. Когда Марии Федоровне сообщили о смерти сына, она упала, потеряв сознание, и была выведена из ризницы Александрой Федоровной. По другой версии, запечатленной секретарем Марии Федоровны Г. И. Вилламовым, это он вместе с лейб-медиком И. Ф. Рюлем принес скорбную весть Николаю Павловичу, когда тот находился в кабинете вдовствующей императрицы.
Как бы там ни было, сразу же после этого известия Николай Павлович, уже все для себя решив, направился в сопровождении присутствующих в Большую церковь Зимнего дворца для принесения присяги. Но так как ремонт церкви еще не был завершен, минут через десять все вновь вернулись через северные двери в Малую церковь. Николай Павлович приказал отцу П. В. Криницкому поставить аналой и положить на него Евангелие. Принесли присяжный лист, и Николай Павлович приказал священнику читать присягу. Дрожащим голосом, задыхаясь от рыданий, великий князь повторял за священником слова присяги, причем, как хороший актер, имя Константина Павловича произнес твердым и громким голосом. По официальной версии, он поспешил принести присягу добровольно, из чисто благородных побуждений. Вот как писал об этом один из составителей сборника, посвященного столетию Военного министерства, полковник Н. А. Данилов: «Здесь явилось смирение и самоотвержение, поставившее великого князя Николая превыше властолюбивых увлечений. Он решительно отвергает вручаемое ему обольстительное самодержавие, упорно настаивает предоставить державу старшему брату и первый присягает императору Константину, а за ним безмолвно и все присутствующие»{255}.
Уже около двух часов пополудни собрался Государственный совет. Князь А. Н. Голицын сообщил о запечатанных конвертах, которые следовало вскрыть прежде всякого другого действия. Пакет распечатали и манифест Александра I от 16 августа 1823 года прочли. Но это было распоряжение уже умершего императора, и мнения разделились. Пригласили отсутствующего члена Совета М. А. Милорадовича, который объявил, что Николай Павлович и войска присягнули Константину Павловичу, и предложил Государственному совету сделать то же. Его мнение было поддержано председателем одного из департаментов Государственного совета и Вольного экономического общества, вице-президентом Адмиралтейств-коллегии, членом Комитета министров, одним из крупных пайщиков Российско-Американской компании и убежденным сторонником конституционной монархии адмиралом H. С. Мордвиновым. Это было открытое давление на решение о присяге. Чтобы прояснить обстановку, решили пригласить самого Николая Павловича, но поскольку тот не был членом Государственного совета и на этом основании прийти отказался, все члены Совета в полном составе сами отправились к великому князю, тем более что заседания Совета тогда проходили в том же Зимнем дворце. В приемной зале апартаментов Михаила Павловича великий князь Николай Павлович со слезами на глазах предложил принести присягу Константину ради спокойствия государства. В ответ раздались рыдания некоторых членов Совета и даже возгласы: «Какой великодушный подвиг!» Свидетель тех событий военный министр А. И. Татищев впоследствии рассказывал: «…Великий князь Николай был действительно велик душою и характером. Звонкий голос его потрясал всех нас, а твердая воля убеждала. Никто из нас не пикнул и, как стадо овец, мы за ним начали присягать Константину, хотя некоторым и казалось это несправедливым, потому что воля покойного императора должна быть священною, тем более что цесаревич Константин добровольно отрекся от престола»{256}. Парадоксальным было то, что в войсках гвардии, расквартированных в столице, присяга началась раньше, чем в высших государственных учреждениях! И все-таки Николай Павлович не мог быть вполне искренним, как бы ему этого ни хотелось и как бы ему в этом ни хотелось убедить самого себя.
Как отмечает современный историк, неожиданная смерть Александра I дала Марии Федоровне еще один шанс: «При дворе у нее, в прошлом Виртембергской принцессы, была своя — немецкая партия. Основу ее составляли родной брат вдовствующей императрицы Александр Виртембергский, главноуправляющий ведомством путей сообщения, и Е. Ф. Канкрин, также германского происхождения, министр финансов. Сторонниками Марии Федоровны были председатель Государственного совета П. В. Лопухин и замещающий его на этом посту А. Б. Куракин. Мария Федоровна возглавляла ряд благотворительных учреждений и весьма успешно занималась коммерцией на почве благотворительности. Она была связана с финансовыми вельможно-аристократическими кругами, объединенными интересами Российско-Американской компании, которая стремилась направить русскую экспансию в Северную Америку, в Калифорнию, на Гаити, Сандвичевы (Гавайские. — Л. В.) острова. Для осуществления своих грандиозных планов эти круги нуждались в своем монархе и желали видеть на престоле слабую женщину. Мария Федоровна была самой подходящей кандидатурой для них. В числе сторонников вдовы Павла были военный генерал-губернатор Петербурга М. А. Милорадович, которому в те дни, по-видимому, уже мерещилась будущая роль Орлова, Потемкина или Платона Зубова»{257}.
Трудно судить, нужно ли было генералу от инфантерии графу Милорадовичу интриговать в пользу «немки в душе» (высказывание Н. И. Греча) Марии Федоровны. Возможно, его бы устроила и роль первого человека при старом боевом товарище Константине Павловиче. Узнав, что цесаревич отказывается от престола, М. А. Милорадович, проходя в своих комнатах мимо его портрета, сказал полковнику Федору Глинке: «Я надеялся на него, а он губит Россию». Вероятно, в чем-то он был солидарен и с Марией Федоровной и пользовался ее поддержкой. Адъютант М. А. Милорадовича А. П. Башуцкий утром 14 декабря 1825 года был у графа и обратил внимание на его перстень. М. А. Милорадович имел обыкновение носить перстни почти на всех пальцах руки, меняя их от случая к случаю, и в этот день надел новый перстень. «Тут, отпуская меня, граф впервые показал мне новый золотой перстень, с черною кругом эмалевою полосою и с медальоном, с рельефным на нем портретом императора Александра, которого он любил до невозможности. Перстень этот был прислан ему императрицею Марией Федоровной. «Notre ange est au ciel» («Наш ангел на небесах». — Л. В.){258} — произнес он, прочитывая надпись и крепясь, чтоб сдержать слезы. «Поцелуйте», — сказал он, — протягивая мне перстень»{259}.
Роль М. А. Милорадовича в событиях тех дней не совсем ясна, но, во всяком случае, она не была решающей; казалось, он выступал персонажем в трагикомическом фарсе, исход которого был уже предугадан Николаем Павловичем. Но тогда Милорадович чувствовал себя героем, навязывая решение в пользу Константина (или все же Марии Федоровны?). Он не понимал, что его просто используют, причем не только «немецкая партия», но отчасти и Николай Павлович. Последний не просто боялся гвардии, рупором которой выступал М. А. Милорадович. Он боялся обвинений в узурпации престола и разыгрывал свою партию с Константином. Он делал паузу, дожидаясь официального отказа от престола уже от имени «императора Константина».
Не все генералы были посвящены в тонкую игру М. А. Милорадовича в пользу Марии Федоровны, которая, казалось, специально запутывала ситуацию. Не хотела ли императрица в сложившейся обстановке предложить свою кандидатуру хотя бы в качестве регентши при малолетнем Александре Николаевиче (сыне Николая)? Хотя в силу указа Павла I от 5 (16) апреля 1797 года о престолонаследии она никаких юридических прав на престол не имела. Великого князя Михаила Павловича, следующего по старшинству после Николая, как серьезного претендента на престол, казалось, никто не воспринимал. Многие из высшего офицерства вполне искренне поддерживали кандидатуру Константина Павловича. Так, еще 10 декабря, за два дня до окончательного решения Николая Павловича самому, без помощи брата Константина, «брать» престол, уже упоминавшийся дежурный генерал Главного штаба А. Н. Потапов писал письмо «императору» Константину, умоляя его приехать в столицу: «Из глубины горящих к Вам искреннею привязанностью сердец наших мы взываем к Вам, государь: поспешите приездом Вашим в здешнюю столицу; явитесь перед гвардией, оживите народ! Все с восторгом встретят Вас, все-милостивейший государь»{260}. У Константина Павловича, однако, были законные основания сомневаться в том, что все встретят его с «радостью». Он вернул письмо А. Н. Потапову «с наддранием» и гневно отвечал: «Долг верноподданного есть слепое и безмолвное повиновение к высшей и священной власти»{261}.
Получив 25 ноября в 7 часов вечера, то есть на два дня раньше, чем в Петербурге, известие о кончине старшего брата, цесаревич собрал в Бриловском дворце узкий крут должностных лиц, которым объявил о смерти Александра Павловича. В то же время, отмечал один из свидетелей П. П. Колзаков, он ни словом не обмолвился о своем отречении: «Наш ангел отлетел, я потерял в нем друга, благодетеля, а Россия — отца своего…» Гневно и резко обрывал он тех, кто осмеливался называть его «Ваше величество»{262}. Только позднее, уже на второй аудиенции, по воспоминаниям сенатора И. Д. Данилова, он огласил историю своего отречения, подтверждая верность слову, данному Александру Павловичу. Но поскольку ситуация и далее оставалась неясной, цесаревич держал в строгой тайне свою переписку с Петербургом, о которой знали только доверенные лица. Подтвердив письмами на имя «вселюбезнейшей родительницы» и «любезнейшего брата» свое старое решение, он сообщал, что уступает свое право на наследие Императорского Всероссийского престола великому князю Николаю Павловичу в силу рескрипта императора Александра от 2 февраля 1822 года (о манифесте от 23 августа 1823 года он мог только догадываться). Кроме того, цесаревич написал частное письмо к брату с обращением «Дорогой Николай». На следующий день его письма повез в Петербург находившийся тогда в Варшаве великий князь Михаил Павлович. После этого Константин стал ждать реакции из Петербурга.
Тем временем Россия присягала Константину Павловичу. Присяга в Москве состоялась 30 ноября. 10 декабря в Таганроге, в соборе, на верность цесаревичу Константину Павловичу присягнули П. М. Волконский, М. С. Воронцов, И. И. Дибич, граф К. О. Ламберт, казацкие генералы, офицеры и все городские жители{263}. Подписные листы были посланы цесаревичу, который вернул их обратно в Таганрог. Между Петербургом и Варшавой беспрерывно скакали курьеры. Среди них были адъютант Николая Павловича штабс-капитан А. П. Лазарев, старый друг Константина Павловича Ф. П. Опочинин, адъютант военного министра А. И. Татищева штабс-ротмистр А. И. Сабуров. Последний, узнав, что Константин Павлович гневается на обращение «Ваше величество», только тыкал пальцем на адрес пакета и бормотал: «К Вашему …ству», что можно было понять и как «величеству», и как «высочеству». Впоследствии Константин Павлович смеялся над его находчивостью{264}.
Сложилась странная ситуация, когда два брата учтиво отказывались от престола в пользу друг друга. Историк А. Е. Пресняков писал: «…Династический водевиль разрастался в дворцовую мелодраму. Затяжка междуцарствия придавала ему действительное значение кризиса государственной власти, попавшей в параличное состояние»{265}. Другие участники игры, Николай Павлович и Мария Федоровна, чьи цели временно совпадали, рассчитывали выиграть время, чтобы переломить ситуацию в свою пользу. Когда же Константин 2 декабря получил известие о принесенной ему присяге в Петербурге (отослав к тому времени уже два письма с подтверждением старого отречения от престола), он понял, что проиграл. Правда, он поспешил все же дезавуировать законность этой присяги, в том числе в рескрипте П. В. Лопухину от 3 декабря. В тот же день в Петербург из Варшавы прибыл гостивший там великий князь Михаил Павлович, который, выполняя функции фельдъегеря-курьера, привез первые три письма Константина. Среди них не было того, чего ожидал Николай Павлович, — официального манифеста от имени императора Константина об отречении от престола. Цесаревич только подтверждал свое слово, данное Александру Павловичу. Естественно, что для объяснения верноподданным этих, по выражению великого князя Михаила, «домашних сделок»{266} было недостаточно. Как отмечал секретарь Марии Федоровны, в то время «в комнатах императрицы происходили совещания, и Николай, казалось, был смущен»{267}. Позднее на полях книги М. А. Корфа, в том месте, где описывался разговор Марии Федоровны с Николаем Павловичем, историк Н. К. Шильдер, столь сдержанный на страницах собственного официального труда, сделал запись: «Николай отказывался от престола потому, что не верил, чтобы Константин Павлович отказался от такого лакомого куска»{268}.
В 1829 году во время посещения Польши Николай Павлович завел откровенный разговор с цесаревичем, с которым ехал вместе из Замосца в Луцк. «Надеюсь, — сказал государь, — что теперь, по крайней мере, ты отдашь справедливость моим тогдашним поступкам и их побуждению и сознаешься, что в тех обстоятельствах, в которых я был поставлен, мне невозможно было поступать иначе»{269}. Как писал М. А. Корф, приведший эту цитату, «цесаревич опять старался прервать разговор и, наконец, сказал, что оставит после себя акт, в котором раскроется и его взгляд на это дело, и причина его действий». Но только после смерти светлейшего князя П. М. Волконского, последовавшей в 1852 году, при разборе его бумаг были обнаружены четыре одинаковых конверта с заглавием «Любезнейшим своим соотчичам от Его императорского Высочества великого князя Константина Павловича торжественное объявление». Оказалось, что после смерти цесаревича генерал Д. Д. Курута передал эти конверты П. М. Волконскому, который и хранил их нераспечатанными{270}. В них находились письма с пометой «Варшава», но без года и числа.
Да, отношения между братьями простыми не назовешь. Как бы там ни было, после получения 3 декабря писем от Константина ситуация для Николая Павловича несколько прояснилась. Константин Павлович, оказавшись в ловушке, не желал нарушать слова, данного Александру I, и явно занимал враждебный нейтралитет, издали наблюдая за тем, как выпутается его младший «братец».
Именно с этого момента Николай Павлович начал готовить почву для переприсяги, не теряя пока надежды добиться отказа цесаревича от престола в более официальной форме. Ему удалось если не привлечь на свою сторону, то по крайней мере нейтрализовать тех, от кого зависела судьба престола и будущее России. Многие, запутавшись, сохраняли нейтралитет. Серьезным аргументом в пользу Николая Павловича оказался и заговор декабристов. Он явно вышел из-под контроля «немецкой партии» Марии Федоровны, так же как и владельцев контрольного пакета акций Российско-Американской компании. С последней прямо или косвенно (через акции, родственные или служебные отношения с основными пайщиками) были связаны многие из будущих декабристов: Я. И. Ростовцев, К. Ф. Рылеев, С. П. Трубецкой, Н. А. Бестужев, Д. И. Завалишин, В. И. Штейнгейль, служивший в канцелярии М. А. Милорадовича, Г. А. Перетц. Некоторые из морских офицеров, как, например, А. П. Арбузов, мечтали перейти на службу компании, обладавшей собственным флотом. Дом Российско-Американской компании, в котором находилась квартира К. Ф. Рылеева, а также дом адмирала H. С. Мордвинова стали двумя штаб-квартирами заговорщиков. Накануне выступления мнения их разделились. Появилась идея сыграть самостоятельную партию. Современный историк междуцарствия 1825 года пишет: «…Если Штейнгейль и Батенков настаивали на прежнем варианте действий, который предполагал ввести конституцию посредством совершения дворцового переворота в пользу Марии Федоровны, то Рылеев и Трубецкой задумали совершить переворот государственный, предполагавший захват дворца, арест императорской фамилии, проведение радикального социального переворота. Их план строился на предположении, что противники Николая запустят в ход механизм дворцового переворота, а лидеры тайного общества сумеют овладеть ситуацией и сыграть свою игру. Примечательно, что главной ударной силой восставших должен был стать Гвардейский морской экипаж»{271}. Были также и рядовые участники, искренне выступавшие в пользу Константина. В любом случае «партия» Марии Федоровны уже не могла владеть ситуацией. М. А. Милорадович, еще недавно хвалившийся 60 тысячами штыков в кармане, также понял, что интрига провалилась. Не исключено, что 14 декабря 1825 года он честно попытался реабилитировать себя.
Необходимость борьбы с заговорщиками во имя сохранения самого принципа монархии была беспроигрышным козырем в руках человека, решившегося открыто бросить перчатку своим противникам. Николай Павлович защищал не столько личные права на престол, сколько саму идею самодержавной власти.
Период междуцарствия, когда в формально-юридическом плане на престоле, скорее всего, находился все же «император» Константин Павлович, не признававший за собой этого титула, продолжался 17 дней: с 27 ноября (присяга Константину Павловичу в Петербурге) до 14 декабря (присяга Николаю Павловичу). Однако можно сказать, что все было решено уже в субботу 12 декабря.
Ночь с 11 на 12 декабря прошла в Зимнем дворце тревожно. Внутренний караул несла рота Московского полка, которая 14 декабря выйдет на Сенатскую площадь вместе со своим командиром штабс-капитаном Михаилом Александровичем Бестужевым. Впоследствии он вспоминал: «При смене дежурный капитан передал мне секретное предписание великого князя Николая Павловича: «Начиная от вечерней зари до утренней приводить часовых к покоям его высочества лично самому капитану» (выделено в тексте. — Л. В.). Во втором часу ночи, прошедши с часовым длинный коридор, освещенный одною только лампою, я остановился пред дверьми спальни его высочества, — часовые, один сходя с круглого матика, а другой, вступая на него, впотьмах нечаянно скрестились ружьями, и железо курков резко звякнуло. Почти в то же мгновение полуотворилась дверь и в отверстие показалось бледное испуганное лицо великого князя. — Что это значит? Что случилось? Кто тут? — спрашивал он дрожащим голосом. — Караульный капитан, Ваше Высочество, — отвечал я. — А, это ты, Бестужев! Что ж там такое? — Ничего, Ваше Высочество, часовые при смене сцепились ружьями. — И только?.. Ну, если что случится, то ты дай мне тотчас знать, — и он скрылся. — Это, по-видимому, ничтожное обстоятельство глубоко врезалось в его душу, что можно было заметить при личных его допросах, когда он несколько раз обращался ко мне с желчными упреками и когда вскоре после 14-го он составил дворцовую роту для охранения его особы более надежною стражею»{272}.
Оставляя без комментариев личные впечатления и объяснения М. А. Бестужева, обратимся к хронометражу субботнего дня 12 декабря 1825 года. Этот день был насыщен событиями. Утром в 5 часов 30 минут Николай Павлович был разбужен известием о прибытии из Таганрога полковника лейб-гвардии Измайловского полка Александра Александровича Фредерикса (не путать с командиром Московского полка генерал-майором Петром Андреевичем Фредериксом). Пакет с секретным донесением был адресован «императору». На всякий случай И. И. Дибич отправил такой же пакет и в Варшаву. Поколебавшись, Николай Павлович все же вскрыл пакет. Начальник Главного штаба сообщал о раскрытии на Юге обширного заговора со связями в столице. Как отметил в дневнике Николай Павлович, «из петербургских заговорщиков по справке никого не оказалось налицо: все были в отпуску»{273}. Но это была не вся правда. В донесении И. И. Дибича упоминались «гвардейский офицер Бестужев, служивший прежде во флоте, некто Рылеев (вероятно, секундант покойного поручика Чернова на дуэли с флигель-адъютантом Новосильцевым)…»{274}. Мог ли Николай Павлович с его феноменальной памятью на лица и имена не знать этих людей? Именно штабс-капитан М. А. Бестужев, переведенный в лейб-гвардии Московский полк в марте 1822 года, стоял начальником караула в ночь с И на 12 декабря, когда и был получен этот пакет. Мог ли не знать он К. Ф. Рылеева, отставного артиллерии подпоручика, с 1824 года правителя канцелярии Российско-Американской компании, известного литератора и издателя, а также участника нашумевшей истории с дуэлью 10 сентября 1825 года?[6]
Даже если предположить невероятное, что Николай Павлович не вспомнил их, то навести справки было не столь сложно. Тогда же Николай Павлович сообщил об этом письме трем лицам: военному губернатору М. А. Милорадовичу, главноуправляющему почтовым департаментом и своему человеку при дворе князю А. Н. Голицыну, а также своему личному другу генерал-адъютанту, командиру гвардейской кирасирской дивизией А. X. Бенкендорфу. На совещании утром было решено узнать имена заговорщиков и приступить к арестам. Но, как известно, М. А. Милорадович, у которого потом в записной книжке нашли имена и адреса многих из них, не предпринял никаких шагов. В тот же день 12 декабря после обеда прибыл курьер из Варшавы с ответом Константина, в котором вновь не было ожидаемого Николаем Павловичем и Марией Федоровной официального манифеста с отречением от престола. В новом письме к брату от 8 (20) декабря цесаревич давал советы, как царствовать, а в письме к матери объяснял, что не может прислать манифеста, поскольку престола не принимал. Отказывался он и приехать в Петербург, чтобы своим присутствием подтвердить законность переприсяги: «Если бы я приехал теперь же, то это имело бы такой вид, будто я водворяю на трон моего брата, он же это должен сделать сам…»{275} «Водворять» брата Николая Константин явно не хотел.
Между прочим, после прибытия курьера из Варшавы Мария Федоровна пригласила своего секретаря Г. И. Вилламова. Он записал тогда в дневнике: «…После обыкновенного предисловия о необходимости сохранить тайну объяснила мне, что Константин еще 26-го ноября прислал акт, которым подтверждает отречение от престола; акт этот был доставлен Михаилом, но его хранили в тайне, чтобы дать Константину время узнать, что присяга принесена…»{276} На самом деле первое письмо Константина Михаил Павлович привез 3 декабря, а его гневные письма после получения сообщения о присяге достигли столицы 7 декабря. Любопытно и откровенное мнение Г. И. Вилламова о младших великих князьях. Оказывается, вновь посланный из Петербурга в Варшаву Михаил Павлович застрял на станции Ненналь в ожидании «Бог знает чего». Снимая копии с ответов Константина после разговора с Марией Федоровной, Г. И. Вилламов сделал примечательную запись: «Хотя я с самого начала думал, что Константин не изменит своему слову, но я, сознаюсь, предпочел бы, чтобы он занял престол и дал время своему брату более созреть»{277}.
После получения последних писем от цесаревича внимание Николая Павловича переключилось на подготовку текста манифеста о вступлении на престол и обработку генералитета. От активной поддержки командиров частей зависело многое. Известно, что Николай Павлович встречался с командиром Московского полка генерал-майором бароном П. А. Фредериксом, полковником лейб-гвардии Измайловского полка В. А. Перовским, командующим гвардейской пехотой генерал-лейтенантом К. И. Бистромом, дежурным генералом Главного штаба А. Н. Потаповым. Беседовал он также с главноуправляющим ведомством путей сообщения, своим дядей герцогом Александром Вюртембергским (который хотя и поддерживал партию Константина — Марии Федоровны, но все же занял выжидательную позицию), а также с его сыном, своим двоюродным братом, генералом от инфантерии принцем Евгением Вюртембергским. Встречался и с некоторыми гражданскими лицами, в частности, с будущим статс-секретарем и будущим главой II Отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии М. А. Балугьянским, с которым беседовал о предстоящей правительственной деятельности. И, конечно же, состоялся серьезный разговор с Марией Федоровной.
В напряженный день 12 декабря Николай Павлович получил дополнительную информацию к размышлению. Около девяти часов вечера к нему пришел подпоручик лейб-гвардии Егерского полка, исполнявший должность старшего адъютанта командования гвардейской пехоты, член Северного общества Я. И. Ростовцев с пакетом от К. И. Бистрома. На самом деле в пакете лежало известное письмо самого Я. И. Ростовцева с предупреждением о заговоре. В своем письме Я. И. Ростовцев писал: «В народе и войске распространился уже слух, что Константин Павлович уже отказывается от престола. Следуя редко влечению Вашего доброго сердца, излишне доверяя льстецам и наушникам, Вы весьма многих против себя раздражили. Для Вашей собственной славы погодите царствовать. Против Вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, быть может, это зарево осветит конечную гибель России. Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть, и Литва от нас отделятся. Европа вычеркнет раздираемую Россию из списка держав своих и соделает ее державою азиатскою, и незаслуженные проклятия вместо должных благословений будут нашим уделом… Всемилостивейший Государь! Ежели Вы находите мой поступок дерзким — казните меня… Ежели Вы находите мой поступок похвальным, молю Вас, не награждайте меня ничем; пусть останусь я бескорыстен и благороден в глазах Ваших и собственных!» Николай Павлович позвал Ростовцева в кабинет, обнял и поцеловал со словами: «Вот чего ты достоин»{278}. О своем письме Ростовцев сообщил и вчерашним друзьям-заговорщикам (а именно Е. П. Оболенскому), уверяя, что не называл конкретных фамилий.
Я. И. Ростовцев пытался убедить Николая Павловича в возможности восстания не в Петербурге, а на Юге России; во всяком случае, так он писал в своем сообщении. На этом основании некоторые исследователи считают, что он выполнял план «северян» о дезинформации, тем более что они не знали о письме И. И. Дибича, полученном Николаем Павловичем утром{279}. Однако Я. И. Ростовцев представлял не только «северян». Он контактировал с окружением Марии Федоровны и одновременно находился в тесной связи, в том числе и родственной, с пайщиками Российско-Американской компании, приходясь племянником ее директору Н. И. Кусову. «Демарш Ростовцева, — отмечает историк междуцарствия М. М. Сафонов, — был задуман как тонкий тактический ход. Он преследовал две цели: запугать Николая и заставить колеблющихся членов тайного общества действовать решительно, так как они уже преданы»{280}. Второй цели Я. И. Ростовцев добился, первой — нет. А предал он в первую очередь К. И. Бистрома, который порвал отношения со своим адъютантом. Известно, что К. И. Бистром был своим человеком в кругу Марии Федоровны. Вероятно, в ходе разговора Я. И. Ростовцева с Николаем Павловичем для последнего была важна та часть информации, которая вскрывала замыслы и возможности «партии Марии Федоровны и К0». Во всяком случае о письме Я. И. Ростовцева Николай своей матери не сообщил. Но именно после этой встречи великий князь сделал свою знаменательную приписку на письме к И. И. Дибичу, отправленном вечером 12 декабря с полковником А. А. Фредериксом: «Решительный курьер возвратился. Послезавтра поутру я — или государь, или без дыхания. Я жертвую собою для брата, счастлив, если как подданный исполню волю его. Но что будет в России? Что будет в армии?.. Я вам послезавтра, если жив буду, пришлю — сам еще не знаю кого — с уведомлением, как все сошло; вы также не оставьте меня уведомить о всем, что у вас или вокруг вас происходить будет, особливо у Ермолова»{281}.
Итак, информация, полученная Николаем Павловичем 12 декабря, была исключительно важной. Благодаря ей он мог более трезво взвесить свои шансы и оценить грозящую опасность.
Составление манифеста было поручено первоначально H. М. Карамзину, но собственноручные наброски к манифесту у Николая уже имелись. Александра Федоровна отметила в своем «Кратком дневнике», что 9 декабря Николай Павлович только «показал свой манифест Карамзину»{282}. Вечером 12 декабря к его написанию был привлечен М. М. Сперанский, известный своим быстрым пером и умением четко выражать мысли. Когда при Павле I писцам не хватало времени на «перебеливание» ответственных документов, он собственноручно писал их ночью. Теперь этот опыт вновь пригодился. Впереди также была ночь, так как в типографию текст нужно было сдать не позднее 13 декабря. Впрочем, по свидетельству Александры Федоровны, Сперанский был у Николая Павловича «для внесения исправления в манифест» уже 10 декабря. Как бы там ни было, теперь, когда проект манифеста, составленный H. М. Карамзиным, был признан неудачным, именно М. М. Сперанский становился основным автором манифеста. На следующий день, 13 декабря, Николай Павлович (еще великий князь) одобрил проект манифеста, датировав его предшествующим днем 12 декабря, то есть днем, когда все было решено. Тем же числом было помечено и письмо, отправленное в Варшаву с извещением о вступлении Николая Павловича на престол{283}. Одновременно Николай Павлович написал проект указа о назначении в случае своей смерти до совершеннолетия Александра Николаевича правителем государства Михаила Павловича. Указ был издан в виде манифеста позднее, 22 августа 1826 года. О Марии Федоровне речь не заходила, поскольку Николай Павлович основывался на букве закона о престолонаследии.
Воскресным вечером 13 декабря Николай Павлович вызвал командующего гвардейским корпусом А. Л. Воинова и велел собрать утром 14 декабря для принесения присяги всех генералов и командиров отдельных частей. Начальник штаба корпуса А. И. Нейдгардт тотчас разослал «циркулярно по секрету» следующую повестку: «Начальник штаба Гвардейского корпуса генерал-майор Нейдгардт 2-й имеет честь уведомить, что командующий гвардейским корпусом приказать изволил завтрашнего дня, т. е. 14 числа сего декабря, в 7 часов утра всем гг. генералам, полковым командирам, равно командирам лейб-гвардии Саперного батальона, Гвардейского экипажа и Артиллерийских бригад, явиться в Зимний дворец к Его Императорскому Высочеству Государю Великому князю Николаю Павловичу. Одетым быть в полной парадной форме, а гг. генералам — в лентах»{284}. В тот вечер шли последние приготовления всех участников противоборства: готовился Николай Павлович; готовились сторонники Константина, точнее — «партия» Марии Федоровны, в том числе оставшиеся тогда в тени деятели Российско-Американской компании, включая ее наиболее видного покровителя адмирала H. С. Мордвинова; готовились «мятежники-реформаторы», будущие «декабристы». Их выступление было во многом на руку Марии Федоровне, но шансы, похоже, были невелики. Автор статьи о междуцарствии М. М. Сафонов пишет: «Извещенный Ростовцевым Николай поспешил склонить на свою сторону генералитет и старших офицеров обещаниями генерал-адъютантства, флигель-адъютантства, различных повышений по службе. Николай обязал гвардейских полковых командиров под личную ответственность (!) привести полки к присяге. Солдатам была роздана большая сумма денег»{285}.
Последний тезис, основанный на поздних мемуарах некоторых декабристов, вызывает сомнение, тем более что артельные деньги, принадлежащие самим солдатам, не в счет. После того как Николай Павлович 12 декабря принял решение, у него оставалось слишком мало времени для открытой «предвыборной» агитации (до этого он был вынужден скрывать свои планы), да еще в стиле «демократа», обращающегося к солдатам. Манифест о вступлении Николая Павловича на престол стал известен не ранее 13 декабря, типография могла справиться с тиражом его только к утру 14 декабря. Сама раздача денег выглядела бы как подкуп, свидетельствующий о шаткости позиций. Такой поступок был бы психологически невозможен для Николая Павловича. Наконец, каким солдатам, каких частей и какие деньги можно было безошибочно раздавать? Скорее всего, свидетельства современников отразили факт, имевший место через несколько дней после восстания 14 декабря. В «Описи изустным указам с декабря 1825 года и за 1826 год» под № 1 от 19 декабря значится указ военным министрам (то есть военному и морскому): «О выдаче денежного награждения полков лейб-гвардии нижним чинам, в приложенном списке означенным, — 4175 рублей». Это были значительные деньги. При аналогичном пожаловании 5 ноября 1826 года общая сумма составила 1754 рубля, то есть по одному рублю на человека. Во второй же половине декабря 1825 года были выданы денежные пособия офицерам от 1000 до 2000 рублей ассигнациями и различные подарки{286}. Николай Павлович отлично понимал значение материальных стимулов.
Подводя итог периоду междуцарствия, М. М. Сафонов отмечает: «Свою дуэль с Николаем Мордвиновым и теми, кто делал ставку на Марию Федоровну, Николай Романов выиграл вечером 13 декабря»{287}. Возможно, так оно и было. Но оставались еще «друзья по Четырнадцатому», те, кому предстояло 14 декабря выступить на Сенатской площади. Во всяком случае, вечером Николай Павлович нашел время посетить свое любимое детище — Главное инженерное училище, а уходя, произнес: «До свидания, господа, даст Бог, еще увидимся»{288}. По свидетельству мемуариста, в его голосе послышалась неуверенность в будущем. Между тем в тот же день 13 декабря специальной повесткой члены Государственного совета были вызваны к восьми часам вечера на секретное общее собрание. За час до назначенного времени Николай Павлович сообщил исполняющему обязанности государственного секретаря А. Н. Оленину, что ожидает великого князя Михаила Павловича, с которым и прибудет на заседание. Было оговорено, что Николай Павлович займет место по правую сторону от председателя, а по прочтении бумаг пересядет на место председателя Государственного совета. Великому князю Михаилу Павловичу еще в начале заседания отводилось место рядом с братом, на нем он и должен был оставаться.
К назначенному часу члены Государственного совета стали собираться в Зимнем дворце. Именно здесь с 1821 по 1828 год в комнатах обер-гофмаршала Г. М. Толстого (позднее великих князей Николая и Михаила Павловичей) на втором этаже западной, Адмиралтейской, стороны дворца в конце длинного коридора близ Малой церкви (помещения окнами во двор) и размещался Государственный совет{289}. Великий князь Михаил Павлович задерживался. Он находился в 270 верстах в местечке Ненналь на почтовом тракте в Варшаву, где явно дожидался, когда закончится «дуэль» корреспонденций между старшими братьями. К нему был послан фельдъегерь, добравшийся до места назначения только около двух часов дня (13 декабря). Михаил Павлович сразу выехал в Петербург.
В столице наступила ночь, отмеченная, по выражению одного из мемуаристов, «особенной, необычной тишиной»{290}. Слухи о том, что члены Государственного совета с восьми часов вечера находятся в Зимнем дворце, медленно ползли по притихшему городу. Наконец, в полночь председатель Совета сообщил, что великий князь Николай Павлович прибудет один. На календаре было уже 14 декабря. Николай Павлович сел рядом с председателем и начал читать манифест, о котором говорили тогда, что он написан H. М. Карамзиным. Члены Совета непроизвольно встали. Встал и Николай Павлович, продолжая чтение стоя. Затем А. Н. Оленину было предложено прочесть рескрипт цесаревича Константина Павловича. Было решено собраться вновь для принесения присяги Николаю Павловичу в 9 часов утра того же дня 14 декабря. После этого Николай Павлович покинул заседание, за ним разъехались по домам и члены Государственного совета. Согласно дневнику Г. И. Вилламова, было три четверти часа ночи. А. Н. Оленин же в частном письме сообщил, что оставил дворец в 2 часа ночи.
Таким было ночное заседание, в официальном акте которого Николай Павлович титуловался «великим князем и высочеством», а в конце, после прочтения манифеста, — «императором и величеством». Позднее Николай I потребовал этот журнал не в мемории (конспективном изложении), как предписывалось с 1816 года, а в подлиннике, на котором собственноручно начертал: «Утверждаю. Николай». В подписанном тексте говорилось: «Государственный совет по выслушиванию сего манифеста обратил опять свое внимание на чтение всех подлинных приложений, объясняющих действия Его Императорского Величества. После сего Государь Император повелел правящему должность Государственного Секретаря прочесть вслух отзыв Его Императорского Высочества Государя Цесаревича и Великого Князя Константина Павловича на имя председателя Государственного совета князя Лопухина. После чего Его Императорское Величество, всемилостивейше приветствовав членов Государственного совета, изволил заседание оного оставить в исходе первого часа ночи»{291}.
Бессонной эта ночь была и на Мойке в доме Российско-Американской компании. Через три с лишним десятилетия Михаил Бестужев вспоминал: «Шумно и бурливо совещание накануне 14 в квартире Рылеева. Многолюдное собрание было в каком-то лихорадочно-высоконастроенном состоянии. Тут слышались отчаянные фразы, неудобоисполнимые предположения, слова без дел, за которые многие дорого поплатились… Чаще других слышались хвастливые возгласы Якубовича и Щепина-Ростовского… Зато как прекрасен был в этот вечер Рылеев!»{292} Между прочим, в эту ночь Рылеев искал план Зимнего дворца, на что Александр Бестужев, усмехнувшись, сказал: «Царская фамилия не иголка, и если удастся увлечь войска, то она, конечно, не скроется…»{293} Были и намерения цареубийства, о которых потом неохотно говорили на допросах. Во время одного из них К. Ф. Рылеев показал: «Говорил ли Одоевский: умрем, ах, как славно мы умрем! — не помню. Впрочем, подобное сему говорено было многими. Противу ныне царствующего государя никто особенно не восставал; Трубецкой потребовал, дабы его принесли в жертву и не предлагал оставить великого князя Александра Николаевича. А я и Оболенский никогда не утверждали, что надобно уничтожить всю Августейшую фамилию… Положено было захватить Императорскую фамилию и удерживать оную до съезда великого собора»{294}.
А на Нарвской заставе, где несли караул солдаты Московского полка, еще с вечера ожидал прибытия Михаила Павловича адъютант Николая полковник лейб-гвардии Конного полка В. А. Перовский. Ночью, прикрываясь проверкой, приезжали сюда дежурный по караулам Московского полка Михаил Бестужев и подпоручик этого же полка князь М. Ф. Кудашев явно с целью задержать на заставе Михаила Павловича. Но полковник В. А. Перовский уже контролировал действия начальника караула подпоручика А. С. Кушелева. Встретив около девяти часов утра Михаила Павловича, он сразу же сопроводил его в Зимний дворец. Так Николай Павлович выиграл еще одно маленькое тактическое сражение, одно из тех, из которых сложится победа 14 декабря. Присутствие в тот день великого князя Михаила Павловича, шефа Московского полка, одетого в мундир генерал-фельдцейхмейстера, трудно переоценить. Ведь, по утверждению заговорщиков, он вместе с Константином Павловичем был арестован по приказу Николая.
Но вернемся к тому моменту, когда Николай Павлович, выйдя из зала заседаний Государственного совета, отправился в свои комнаты. (Первое время Николай I и Александра Федоровна жили в том же здании Эрмитажа.) Он шел по коридору мимо постов внутреннего караула лейб-гвардии Конного полка, которым командовал корнет князь А. И. Одоевский, член Северного общества. После ночного дежурства, сменившись, князь Одоевский примет участие в восстании 14 декабря.
Дальнейшие события той беспокойной ночи нашли отражение в дневнике Александры Федоровны в записи от 15 декабря: «Я еще должна здесь написать, как днем 13-го отправилась к себе домой, как ночью ко мне вошел Николай, стал на колени, молился Богу и заклинал меня обещать мне мужественно перенести все, что еще может произойти. — «Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество и, если придется, умереть с честью». — Я сказала ему: «Дорогой друг, что за мрачные мысли? Но я обещаю тебе». И я тоже опустилась на колени и молила небо даровать мне силу и около бюста моей покойной матери я думала о ней и о возлюбленном императоре Александре. Мы легли очень поздно, и Николай встал рано, чтобы принять всех генералов и полковых командиров, которые собрались к нему и спешили к себе по казармам приводить солдат к присяге»{295}. Было еще темно, но уже начинался день 14 декабря 1825 года.
Короткая тревожная ночь с 13 на 14 декабря прошла в заботах и волнениях. Вряд ли сон державной четы был столь безмятежен, как пишет М. А. Корф{296}. Николай Павлович практически не спал, проведя несколько часов с Александрой Федоровной, то ли прощаясь, то ли укрепляясь в своей решимости постоять за свои права. Утром он успел написать краткое письмо-записку сестре Марии Павловне, а присутствующему при его одевании А. X. Бенкендорфу сказал: «Сегодня вечером, может быть, нас обоих не будет более на свете, но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг»{297}. Наступил пасмурный день 14 декабря; было восемь градусов мороза по Реомюру (около семи градусов по Цельсию). Как же вел себя Николай Павлович в этот поистине судьбоносный и для него, и для России день? Был ли он трусом и «испуганным пугалом»?{298} Действительно ли у него «душа была в пятках», как уверял Дениса Давыдова генерал-майор А. Н. Чеченский, чье мнение было затем растиражировано А. И. Герценом в его книге «Былое и думы»?{299}
Не было еще семи часов утра, времени, назначенного для аудиенции с высшим офицерством в Зимнем дворце, когда Николай Павлович вышел из своих комнат. В принципе такое время не считалось тогда ранним, но съезд для присяги в столь ранний час можно назвать беспрецедентным. Прочитав только что отпечатанный манифест о восшествии на престол, Николай Павлович неожиданно задал вопрос: «Не имеет места каких сомнений?» А затем, помолчав, прибавил: «После этого вы отвечаете мне головой за спокойствие столицы; а что до меня, если буду императором хоть на один час, то покажу, что был того достоин»{300}. Генералы и командиры отдельных частей принесли присягу в Главном штабе. От присягнувших военачальников Николай Павлович мог требовать на законном основании выполнения всех обязанностей во время переприсяги в войсках. Примерно в это же время присягнул Сенат; около 7 часов 20 минут утра сенаторы уже разошлись по домам. Почти повторилась ситуация 27 ноября, когда гвардия присягала раньше правительственных учреждений. Только теперь генералитет присягал одновременно с Сенатом, но раньше Государственного совета.
Вскоре, где-то в промежутке между 8 часами 30 минутами и 9 часами утра, после гвардейских начальников во дворец прибыл в парадной форме М. А. Милорадович. Как вспоминал Николай Павлович, он явился «с новыми уверениями совершенного спокойствия»{301}. Возможно, Милорадович еще ранее побывал на общей аудиенции с генералитетом около семи часов утра. Но в девятом часу утра он уже повстречался с членами Государственного совета, направлявшимися по коридору на половину Николая Павловича для принесения поздравлений. Оставшийся после заседания Государственного совета в Зимнем дворце, чтобы дождаться официальной церемонии молебна и поздравлений, назначенных на 13 (по другим данным, на 14) часов, служащий Государственного совета В. Р. Марченко пишет: «Навстречу мне — граф Милорадович, щегольски одетый и веселый. «Я сейчас был с рапортом у нового императора, — сказал он, — о благополучном состоянии столицы; все места присягнули уже, да и город весь, можно сказать, потому что с утра нельзя пробиться к церквам». На вопрос же мой о войске отвечал, что и оно присягнуло, только в конной артиллерии под Смольным что-то случилось, но это вздор, и там теперь великий князь Михаил Павлович»{302}. Этот разговор мог состояться вскоре после десяти часов утра.
Веселость М. А. Милорадовича не совсем понятна. То ли он уже подчинился обстоятельствам, сделав выбор в пользу Николая, то ли, наоборот, считал, что еще не все потеряно. Скорее всего, поняв, что авантюра с Марией Федоровной и кругами, стоящими за ее спиной, не удалась, губернатор не был уже заинтересован в обострении ситуации, которую он, как ему казалось, вполне контролировал. Он даже пригласил знакомого ему В. Р. Марченко на завтрак с пирогом к директору Театральной школы Аполлону Александровичу Майкову. Завтрак проходил на квартире дочерей Майкова, живших в казенной квартире дома Голлидея на втором этаже. А выше этажом находилась квартира Екатерины Телешевой, «с которой граф Милорадович был в коротких отношениях»{303}. Около половины одиннадцатого утра сюда прибыла графская карета, и М. А. Милорадович, по обыкновению, сначала прошел к Е. А. Телешевой. Между прочим, и прошлый вечер военный губернатор провел весело, в надежде, что все образумится, у драматурга А. А Шаховского в компании с членом Северного общества А. И. Якубовичем — известным бретером и дуэлянтом, участником знаменитой «четверной» дуэли из-за Е. И. Истоминой. (Незадолго до этого под предлогом лечения А. И. Якубович вернулся с Кавказа, чтобы просить о переводе в Петербург.) По одним сведениям, когда М. А. Милорадович был еще наверху у Е. А. Телешевой, а по другим — уже на завтраке у А. А. Майкова, прибывший в дом Голлидея агент тайной полиции Фогель прошептал губернатору что-то на ухо. «Это было известие, — писал P. М. Зотов, — что бунт 14 декабря начался»{304}.
По мнению иностранных дипломатов, которым граф К. В. Нессельроде уже официально сообщил о восшествии на престол Николая I, в это время при дворе царила обстановка уверенности{305}. Первые сведения, полученные Николаем Павловичем, действительно были обнадеживающими. К девяти часам утра, когда приехал Михаил Павлович, Николай, встречая брата, сказал; «Ну, ты видишь, что все идет благополучно, войска присягают и нет никаких беспорядков». — «Дай Бог, — отвечал великий князь, — но день еще не кончился»{306}. И вот тогда-то, около десяти часов утра, командующий гвардейской артиллерией генерал-майор И. О. Сухозанет привез известие о замешательстве в казармах конной артиллерии, которое закончилось арестом нескольких офицеров. Николай Павлович приказал вернуть этим офицерам сабли, иными словами освободил их из-под ареста, но на всякий случай послал в казармы Михаила Павловича.
Наконец в одиннадцатом часу утра с известием о выступлении лейб-гвардии Московского полка появился в смятении начальник штаба гвардейского корпуса генерал-майор А. И. Нейдгардт. Это в его присутствии ротный командир штабс-капитан князь Д. А. Щепин-Ростовский нанес тяжелые сабельные удары командиру полка генерал-майору П. А. Фредериксу и командиру батальона полковнику П. К. Хвощинскому. Последний с кровавыми ранами вскоре появится в санях на Дворцовой площади и будет окружен людьми, пришедшими приветствовать нового императора и просто любопытными. Около 700 солдат Московского полка, пройдя из своих казарм на Фонтанке по Гороховой улице, построили первое каре у здания Сената, бывшего тогда, до перестройки его К. Росси, более приземистым.
«Надо отдать должное Николаю, — пишет Я. А. Гордин, — он сумел взять себя в руки и отдать приказания, которые предложил ему Нейдгардт, привести в боевую готовность те две части, которые к этому времени присягнули, — преображенцев и конногвардейцев. А владеть собой ему было нелегко, он в эти минуты не знал ни масштаба, ни непосредственной цели заговора. Он мог ожидать массового неповиновения, резни. Перед ним, конечно же, вставали апокалиптические картины, изображенные Ростовцевым, — империя в огне, крови, развалинах…»{307} Может быть, все так и было, только о целях заговорщиков уже отчасти информированный Николай Павлович догадывался. Осознавал он и опасность, тем более что солдат поднимали на мятеж в защиту «законного» государя.
Несмотря на эмоции, переполнявшие Николая Павловича, его распоряжения были четкими и логичными. Он сразу же послал дежурного генерал-майора С. С. Стрекалова в расположенный рядом батальон лейб-гвардии Преображенского полка, а флигель-адъютанта полковника И. М. Бибикова — за лошадью. Затем направился к главному караулу. Встретившийся по дороге командир Кавалергардского полка полковник С. Ф. Апраксин был отправлен выводить свой только что присягнувший полк. Но здесь же, на Салтыковской лестнице, произошла еще одна знаменательная встреча. Николай Павлович неожиданно увидел находящегося «в совершенном расстройстве» командующего гвардейским корпусом генерала от кавалерии А. Л. Воинова, того самого, который вместе с М. А. Милорадовичем был делегирован генералитетом к великому князю Николаю Павловичу 25 ноября с их вердиктом. Попавшему в неловкое положение генералу было приказано быть там, «где войска, вверенные ему, вышли из повиновения»{308}.
Караул главной гауптвахты занимала 9-я рота лейб-гвардии Финляндского полка, которой командовал капитан Н. А. Прибытков. Всеми же караулами от Зимнего дворца до Адмиралтейства распоряжался полковник А. Ф. Моллер, по некоторым показаниям, член тайного общества. (Не потому ли его двоюродная сестра, впоследствии жена, Е. Н. Моллер рассказывала трогательную легенду, в соответствии с которой А. Ф. Моллер, проявив бдительность, помог задержать подозрительных людей, искавших под видом смены караула дорогу в комнаты императорской семьи.) Позднее А. Ф. Моллер был обласкан императором и 15 декабря среди прочих назначен флигель-адъютантом. Но это скорее была награда за пассивность, позволившую привести к присяге караульную роту.
В сопровождении генерал-адъютанта П. В. Голенищева-Кутузова, полковника П. К. Хвощинского Николай Павлович спустился по внутренней лестнице к караулу. После его команды «в ружье», новому императору была отдана честь с барабанным боем и «салютованием знаменем», то есть преклонением его. Спросив солдат, присягали ли они и готовы ли доказать свою верность, и получив бодрый ответ, Николай Павлович приказал зарядить ружья и повел караул из дворика через главные дворцовые ворота на площадь. Один из мемуаристов вносит существенную поправку: Николай Павлович взял только первый взвод, а другой оставил под командованием поручика П. И. Греча{309}. Было приказано удвоить и наружные посты{310}.
Момент заряжания ружей зафиксирован в воспоминаниях В. Р. Марченко. Как раз в это время он собирался «выпить рюмку мадеры и съесть кренделек» (так как отказался от завтрака с М. А. Милорадовичем) и в ожидании лакея подошел к окну, выходившему во внутренний дворик. Он увидел, что «император в парадной форме учит егерей или финляндцев, стоящих тогда в карауле». Были удивительны не сами по себе экзерциции, которыми частенько занимался Николай Павлович, а то, что солдаты стали заряжать ружья. Тут к В. Р. Марченко подошел статс-секретарь П. П. Свиньин и сказал, что с трудом проехал во дворец, так как «везде войска, народ валит на площадь»{311}. Сообщается о заряжании ружей и в письме А. Н. Оленина.
Расположив взвод впереди главных дворцовых ворот и приказав быть неотлучно при нем петербургскому коменданту генерал-лейтенанту П. Я. Башуцкому, Николай Павлович в одном мундире лейб-гвардии Измайловского полка с «лентой через плечо, как был одет к молебствию»{312} (шинель к парадной форме надевали только при сильных морозах), прошел вперед по Дворцовой площади. Сбежавшийся народ окружил его. В описании этой сцены в мемуарах разнятся только детали и степень восторженности (или агрессивности) толпы. Скорее всего, это происходило между половиной одиннадцатого и одиннадцатью часами. Находившийся во дворце В. Р. Марченко послал лакея узнать, что происходит. Как доложил лакей, Николай Павлович, остановившись между главными воротами и «Фонариком», прочитал манифест и сказал собравшимся: «Вы видите теперь, что я не отнимаю престол у брата»{313}. Другие мемуаристы уточняют, что манифест был распечатан только ночью и его мало кто видел, поэтому Николаю Павловичу пришлось читать его вместе с приложениями и разъяснять содержание. Такого в истории династии Романовых еще не было!
Толпа стала кричать «ура!» и бросать в воздух шапки. В это время из-под арки Главного штаба, на серой в яблоках лошади, с трудом пробираясь сквозь толпу, подъехал начальник Главного штаба гвардейского корпуса А. И. Нейдгардт и доложил по-французски, что мятежные московцы остановили свое движение на Сенатской площади, где построили оборонительное каре. По воспоминаниям адъютанта М. А. Милорадовича А. П. Башуцкого (сына коменданта П. Я. Башуцкого), Николай Павлович не скрыл от народа это сообщение, а кратко передал его содержание. Послышались крики: «Батюшка! Государь! Иди к себе! Не допустим никого! Государь, иди к матушке, к детям, к царице! Ступай с Богом, мы не допустим!»{314} По воспоминаниям Пармена Деменкова, отставного офицера лейб-гвардии Преображенского полка (судя по всему, одного из тех любопытных, без которых не обходится ни одно сколько-нибудь значительное происшествие), какой-то человек в шубе с лисьим воротником бросился обнимать и целовать Николая, приговаривая: «Батюшка наш отец, мы все за тебя станем». Тогда Николай Павлович, «освободясь от столь неожиданных объятий, милостиво и улыбаясь, изволил сказать: «Хорошо, спасибо; передай же им мой тебе поцелуй», при чем указывал на других, тут же стоявших. «Однако, — прибавил он, — пораздвиньтесь немного: мне нужно видеть, что там?»{315} Другой мемуарист так передает эту сцену: «При первом его звуке: «дети» — эти львы стали агнцами… «Не могу поцеловать вас всех, — сказал государь, — но, вот за всех…» При этом слове он схватил и поцеловал ближайших, так сказать, лежавших у него на груди; несколько секунд в тишине смолкнувших тридцати тысяч народа слышались только поцелуи… Огромными кругами они ширились от этого центра далее, далее… Народ свято делил между собою поцелуи царя!»{316} На площади пока был один караул финляндцев, построенный спиной к Комендантскому подъезду, правым флангом к главным дворцовым воротам. Тем временем с другой стороны Зимнего дворца подъехала обычная извозчичья карета, в которой находились сын Николая Павловича, семилетний Александр, со своим воспитателем К. К. Мердером. Молодые великие княжны были перевезены из Аничкова дворца в Зимний дворец еще заблаговременно{317}. Ситуация продолжала оставаться напряженной. Настроение толпы могло измениться. Подоспевший в это время на Дворцовую площадь французский посланник Ла Ферронэ также слышал крики «ура!», которыми был встречен император, но добавляет: «Как меня уверяли, раздавались и угрозы, и слышно было имя Константина»{318}.
Наконец со стороны Миллионной показался батальон Преображенского полка, выведенный из находящихся тут же казарм. Солдаты бежали в шинелях врассыпную, а на площади стали строиться у манежа. Николай подошел к преображенцам. После обычного: «Здорово, ребята!» — солдаты ответили уставным: «Рады стараться». По мнению П. Деменкова, отклик был дружный, но Ла Ферронэ уточняет: «Если я не заметил в них ни малейших признаков энтузиазма, то, с другой стороны, — и ничего такого, что могло бы заподозрить их в неверности императору»{319}. В толпе же, которой Николай Павлович читал перед этим манифест, слышались и такие возгласы: «Да, ему хорошо говорить! У него батальон с заряженными ружьями!»{320} По воспоминаниям П. А. Каратыгина, который в это время вместе со своим братом, известным артистом-трагиком В. А. Каратыгиным, появился на площади, Николай Павлович в полной парадной форме находился перед батальоном Преображенского полка: «Он был бледен, но на лице его не было заметно ни малейшей робости; он распоряжался молодцом, и с этой минуты он вселил во мне искреннее к себе уважение»{321}.
По мнению некоторых мемуаристов, во время доклада А. И. Нейдгардта Николаю Павловичу подали лошадь, и он сел верхом. Но вероятнее все-таки, что это произошло позднее у Главного штаба. Также не совсем точна информация Ла Ферронэ о том, что якобы в этот момент Николай Павлович приказал вызвать Конно-гвардейский и Кавалергардский полки. На самом деле еще в Зимнем дворце Николай, встретив адъютанта А. X. Бенкендорфа П. М. Голенищева-Кутузова-Толстого, уже побывавшего утром на присяге в этих полках, приказал ему (на ухо!) ехать в лейб-гвардии Конный полк к генералу А. Ф. Орлову с приказанием, собрав полк, вывести его к находящейся рядом Сенатской площади. После встречи с А. И. Нейдгардтом и «братания» с народом на площади Николай Павлович обратился к караулу, продолжавшему стоять у ворот дворца: «Вам, ребята, поручаю защиту сына и всего семейства моего, а сам иду против бунтовщиков»{322}. Затем, не теряя времени, отдал команду батальону преображенцев: «К атаке в колонну, первый и осьмой взводы вполоборота налево и направо!» Повернув батальон левым плечом вперед, Николай Павлович, как пишет он сам в воспоминаниях, повел его мимо заборов «достраивавшегося дома Министерства финансов к углу Адмиралтейского бульвара»{323}. Дотошный исследователь М. А. Корф, сопоставляя различные показания, передает эту команду Николая Павловича несколько по-другому: «К атаке в колонну стройся, 4-й и 5-й взводы прямо, скорым шагом марш, марш»{324}. Далее, как пишет М. А. Корф, «он повернул колонну, почти с места, левым плечом вперед в направлении к Адмиралтейской площади, остановив ее против угла строившегося дома и обнесенного временным забором дома Главного штаба»{325}. Итак, около 11 часов 30 минут Николай Павлович выдвинул батальон преображенцев с середины Дворцовой площади (позднее, в 1832–1834 годах, здесь будет установлена Александровская колонна) к углу Главного штаба, где приостановил движение недалеко от Адмиралтейской площади, почти напротив Невского проспекта, и приказал зарядить ружья. Тогда же ему привели верховую лошадь.
Пока было тихо. Выпавший снег заглушал полозья проезжавших саней и звук шагов. Бывший преображенец Пармен Деменков держался неподалеку от Николая Павловича. «Государь сидел на коне, шагах в двадцати впереди батальона, а в некотором отдалении от него — три или четыре генерала. Он был бледен, на лице его замечалось какое-то грустное выражение; но вместе с тем он, казалось, был величаво спокоен». Бледность, о которой упоминают мемуаристы, объяснялась и бессонной ночью, и естественным волнением, в минуты которого у страдавшего неравномерным кровообращением Николая Павловича кровь часто отливала от лица. Одному из генералов, подъехавшему с донесением, Николай резким тоном приказал передать П. П. Мартынову: «Если он уверен в своих измайловцах, то пусть спешит сюда, иначе может оставаться дома. Я и без него обойдусь»{326}.
К этому времени уже было послано за саперными батальонами — как гвардейским, так и армейским. Командир лейб-гвардии Саперного батальона полковник А. К. Геруа ожидал своих присягнувших саперов на Дворцовой площади. Именно на гвардейских саперов, большинство которых Николай Павлович знал в лицо и по фамилии, государь особенно надеялся. Не дождавшись их подхода, он вновь двинул свою небольшую колонну преображенцев и занял следующую позицию уже на Адмиралтейском бульваре, напротив Вознесенского проспекта, фактически фланкируя перспективы Вознесенского проспекта, Гороховой улицы и отчасти сохраняя контроль за Невским проспектом. Дворцовая площадь и Зимний дворец также оставались в поле видимости, так как Адмиралтейская площадь, не засаженная тогда деревьями, представляла собой большой и широкий плац.
Среди генералов при Николае Павловиче неотлучно находился А. X. Бенкендорф. Начав движение почти в одиночку, Николай Павлович постепенно «обрастал» офицерами в «густых» эполетах. Кроме упомянутого генерал-адъютанта П. М Голенищева-Кутузова-Толстого к нему в разное время присоединились командир Преображенского полка полковник Н. А. Исленьев, генерал-майор лейб-гвардии Измайловского полка С. С. Стрекалов, флигель-адъютант Николая Павловича с 1818 года А. А. Кавелин, генерал-адъютант Е. Ф. Комаровский. Известный своей трусостью А. А. Аракчеев, сделавший ставку на Константина, оставался в Зимнем дворце. Принц Евгений Вюртембергский вспоминал: «Только при выходе из залы внимание мое слегка остановилось на мрачной и понурой физиономии графа Аракчеева, сердце и совесть которого подвергались одновременной пытке»{327}. Впрочем, карьера Аракчеева уже была кончена.
Среди лиц, окружавших Николая Павловича, видели и H. М. Карамзина, который тогда сильно простудился. Почти целый день он провел в Зимнем дворце и на Дворцовой и Исаакиевской площадях, куда за новостями для императрицы он ходил в придворном мундире, башмаках и шелковых чулках. «Некоторое время мы были без известий, — отметила в дневнике Мария Федоровна. — Карамзин отправился туда, но присоединившиеся к мятежникам негодяи стали бросать в него камнями»{328}.
Источники содержат противоречивые указания на место последней встречи Николая Павловича с М. А. Милорадовичем: Дворцовая или Адмиралтейская площадь. Скорее всего, это произошло еще на Дворцовой площади. Адъютант М. А. Милорадовича А. П. Башуцкий оставил яркое описание этой сцены: «Граф М. А. Милорадович прошел через площадь от бульвара, следовательно, он подходил к государю сзади в то время, когда его величество шел вдоль фронта батальона… Все в его появлении было необычайно… Мундир его был расстегнут и частью вытащен из-под шарфа, воротник был несколько оторван, лента измята, галстук скомкан… Но каково же было наше изумление, когда с лихорадочным движением, с волнением до того сильным, что оно нарушало в нем всякое понятие о возможном и приличном, граф, подойдя к государю сзади, вдруг резко взял его за локоть и почти оборотил его к себе лицом. Взглянув быстро на это непонятное явление, государь с выражением удивления, но спокойно и тихо отступил назад. В эту же минуту Милорадович горячо и с выражением глубокой грусти произнес, указывая на себя: «Sire s’ils m’ont moi, dans cet état, il n’y plus que la force, qui puisse agir!»[7]. Не спрашивая ни о чем, государь на эту выходку ответил сперва строгим замечанием: «Не забудьте, граф, что Вы ответствуете за спокойствие столицы», и тотчас же приказанием: «Возьмите Конную гвардию и с нею ожидайте на Исаакиевской площади около манежа моих повелений, я буду на этой стороне с преображенцами близ угла бульвара». При первом слове государя Милорадович вдруг, так сказать, очнулся, пришел в себя; взглянув быстро на беспорядок своей одежды, он вытянулся, как солдат, приложил руку к шляпе, потом выслушал повеление, молча повернулся и торопливо пошел назад по той же дороге»{329}. На подвернувшихся санях обер-полицмейстера А. С. Шульгина, от которого, как всегда, попахивало спиртным, М. А. Милорадович, спёшив хозяина, в сопровождении своего адъютанта отправился прямо к Сенатской площади. Когда стало ясно, что через площадь не проехать, он кружным путем добрался до казарм Конной гвардии, где встретился с А. Ф. Орловым. Конногвардейцы, явно не спеша, седлали лошадей, выполняя команду на построение. Прождав 23 минуты, М. А. Милорадович в нетерпении сел на лошадь адъютанта командира полка и поскакал на Сенатскую площадь.
Вскоре со стороны Сенатской площади раздались первые выстрелы. Когда, по словам П. Деменкова, «какой-то генерал» подъехал к императору и «доложил о полученной графом Милорадовичем смертельной ране, то на лице государя выразилось глубокое сострадание. Однако к славе его должно прибавить, что он не смутился»{330}. «Генералом», сообщившим о ранении М. А. Милорадовича, на самом деле был полковник А. М. Голицын. По различным данным, это произошло между двенадцатью часами и половиной второго. Вероятнее всего, роковой выстрел члена Северного общества отставного поручика Астраханского кирасирского полка П. Г. Каховского прозвучал в первом часу, возможно, между 20 и 30 минутами первого. Когда раненого М. А. Милорадовича заносили в находящиеся неподалеку казармы Конногвардейского полка, на рыжей лошади появился А. X. Бенкендорф. Никак не отреагировав на случившееся, он демонстративно проскакал мимо.
Во время выстрела Николай Павлович находился уже на Адмиралтейском бульваре — обширном плацу, примыкавшем эспланадой к Адмиралтейству. Примерно к этому же времени, но еще до выстрела в М. А. Милорадовича{331}, относится таинственная «челночная дипломатия» А. И. Якубовича. Он зачем-то подошел к Николаю Павловичу с предложением посредничества: «Ваше Величество, я был против Вас, теперь же я хочу умереть за Вас!» Государь поцеловал его и сказал: «В таком случае, поди к возмутителям и уговори их сдаться»{332}. Позднее и Николай I, и один из конногвардейских офицеров барон И. И. Велио отметят в воспоминаниях, что А. И. Якубович с черной повязкой на голове, прикрывавшей незаживающую рану, полученную на Кавказе, показался им подозрительным и неприятным человеком. «У меня рука чесалась разбить ему череп, так он мне казался опасным», — записал позднее раненный в этот день и потерявший после ампутации руку И. И. Велио{333}. Действительно, А. И. Якубовича сопровождала во время его передвижений наемная карета, в которой, по свидетельству А. П. Башуцкого (Якубович подвозил его затем в Зимний дворец), находились два пистолета, ружье, шашка и кинжал. Когда утром следующего дня А. И. Якубович был арестован и приведен для допроса, за ним внесли весь этот арсенал, завязанный в узел.
Николай Павлович и в самом деле находился в смертельной опасности. Правда, «романтик» и болтун А. И. Якубович, так же как и решительный П. Г. Каховский, отказался накануне от цареубийства. Но оставался еще полковник А. М. Булатов, более двух часов находившийся шагах в двадцати от Николая с заряженным пистолетом. Как он признался потом императору, он так и не решился произвести выстрел. Да мало ли от кого еще могла исходить угроза?! Несмотря на вполне реальную опасность, Николай Павлович, подозревавший чуть ли не всех, предпочитал все же лично исполнять обязанности батальонного командира, пока части, принявшие присягу, не заблокировали восставших.
Вскоре после выстрелов на Сенатской площади первые два эскадрона Конной гвардии вынеслись на рысях из-за временных заборов, окружавших строящийся Исаакиевский собор, и А. Ф. Орлов доложил, что отставшие будут «сейчас»{334}. Они действительно прибыли и стали выстраиваться спиной к дому князя А. Я. Лобанова-Ростовского — известному «дому со львами» (Адмиралтейский, 12). Прибытие конногвардейцев имело чрезвычайно большое значение. Шефом этого полка был сам цесаревич Константин Павлович. Николай тотчас подъехал к конногвардейцам и обратился по-уставному. «Здорово, ребята!» Затем, напомнив, что еще до назначения цесаревича он в детстве также был их шефом, Николай Павлович задал вопрос: «Признаете ли Вы меня за Вашего царя?» Конногвардейцы ответили: «Ура!»{335}
Первая из нескольких вялых, скорее демонстративных атак конногвардейцев на каре московцев была отбита. Когда же Николай Павлович выехал вместе с А. X. Бенкендорфом на Сенатскую площадь, он был встречен выстрелами{336}. Тем временем В. Ф. Адлерберг был послан к шталмейстеру В. В. Долгорукову с целью «приготовить загородные экипажи для матушки и жены», чтобы «в крайности выпроводить их под прикрытием кавалергардов в Царское Село»{337}. Принц Евгений Вюртембергский пишет, что он посоветовал предпринять аналогичные меры шталмейстеру Ф. В. Самарину{338}. В то же время Николай Павлович неоднократно посылал в Зимний дворец А. Ф. Орлова с информацией о развитии событий. Наконец, распорядившись о подвозе артиллерии, он сам поспешил во дворец, чтобы убедиться в подходе Саперного батальона. Именно тогда у здания Главного штаба произошла знаменательная встреча с мятежными лейб-гренадерами, которых вел поручик Н. А. Панов. Перед этим около 900 гренадеров под его командованием уже перешли по льду Неву в районе Мраморного дворца и по Миллионной улице направились к Зимнему дворцу. Вероятно, их появление у Зимнего дворца было далеко не случайным, а соответствовало планам Северного общества. Но гвардейские саперы уже были на месте. С. А. Хомяков в письме к сыну, бывшему конногвардейцу и будущему славянофилу А. С. Хомякову, писал: «Говорят, что саперы предупредили это покушение только пятью минутами»{339}. Вот что свидетельствует один из офицеров лейб-гвардии Саперного батальона: «Едва успел он (батальон. — Л. В.) выстроиться на большом дворе, как в главных дворцовых воротах послышался шум и громкий говор, от которого доходили до саперов только слова: «Раздайтесь! Пропустите!» Вслед за тем с криками «ура!» показалась у входа во двор нестройная толпа солдат лейб-гвардии Гренадерского полка в шинелях и фуражках, державших ружья наперевес». Присутствие Саперного батальона во дворе оказалось неожиданностью: «Поручик Панов остановился перед ним в недоумении и нерешимости. По прошествии нескольких минут, махнув опять шпагою, он закричал: «Ребята! Да это не наши, правое плечо вперед, за мною марш».
Гренадеры выбежали со двора, «оставив саперов в раздумье… Саперы поняли только, что их хотя и пассивное присутствие во дворе Зимнего дворца спасло царственные… лица от величайшей опасности»{340}. Взводы Саперного батальона были распределены по основным подъездам и входам в Зимний дворец. Впрочем, наблюдавший за этой сценой из окна Зимнего дворца В. Р. Марченко отметил, что и до этого лестницы во дворце «были набиты солдатами с ружьями»{341}. Вероятно, это были солдаты караула.
Вот тогда-то гренадеры во главе с Н. А. Пановым бросились от Зимнего дворца к Сенатской площади, но у здания Главного штаба им преградили путь кавалергарды. Направлявшийся к Зимнему дворцу Николай Павлович стал невольным свидетелем этого инцидента. Вот что писал об этом адъютант А. X. Бенкендорфа: «Начало смеркаться. В это время бегут роты Лейб-гренадерского полка по площади от дворца и кричат: «Конституцию!» На вопрос, что они разумеют под этим, они отвечали: «Жену Константина Павловича!» Государь приказал пропустить этих несчастных к мятежникам…»{342} Об этом же рассказывал и арестованный по подозрению в принадлежности к тайному обществу Г. А. Перетц. Впрочем, он уточнил: «… В армии бунтовавшие солдаты будто бы знали цель общества, что им обещано было уменьшение службы и прибавка жалованья»{343}.
Убедившись в прибытии саперов, Николай Павлович вернулся к Сенатской площади, где кроме гренадер Н. А. Панова к восставшим присоединилось 200 гренадер, которых другой дорогой привел к площади поручик А. Н. Сутгоф, и около 1100 моряков Гвардейского экипажа во главе с Н. А. Бестужевым. Всего восставших было уже около трех тысяч человек. Поскольку нерешительные атаки конногвардейцев не принесли успеха, Николай Павлович продолжал сосредоточение войск, добившись 3—4-кратного превосходства. Однако в стойкости многих частей приходилось сомневаться. Безрезультатными оказались и переговоры с мятежниками, в том числе Петербургского митрополита Серафима и Киевского Евгения (после половины третьего), а также обращение великого князя Михаила Павловича, прибывшего на площадь во главе с остатками Московского полка. Правда, мятежные московцы во избежание контактов со своим августейшим шефом уже были поставлены внутри каре лейб-гренадеров. Безуспешно пытался уговорить матросов Гвардейского экипажа командующий гвардейским корпусом генерал от кавалерии А. Л. Воинов.
Тем временем посланные за артиллерией дежурный генерал Главного штаба А. Н. Потапов и вдогонку ему командующий гвардейской артиллерией генерал-майор И. О. Сухозанет прибыли с четырьмя орудиями 1-й легкой пешей батареи 1-й артиллерийской бригады. Батареей командовал поручик И. М. Бакунин. Когда артиллерия стояла еще на Гороховой улице, в окружении Николая Павловича стали говаривать о необходимости ее использования. Николай Павлович ответил по-французски: «Да, но я еще не совсем уверен в артиллерии»{344}. Интересно, что даже французский посланник Ла Ферронэ, находившийся в гуще событий рядом с Николаем Павловичем, сказал: «Становится темно, и мне кажется, государь, что без пушек обойтись нельзя, потому что кабаки дадут случай развернуться бунту в городе»{345}. Кстати, о возможности такой меры говорил накануне восстания А. И. Якубович, но это предложение было отвергнуто К. Ф. Рылеевым. В необходимости использования «последнего довода королей» убеждали Николая Павловича также К. Ф. Толь и И. В. Васильчиков. К половине третьего орудия были выдвинуты на угол Адмиралтейского бульвара напротив Сената{346}.
Николай Павлович продолжал колебаться. Он не любил кровопролития, что будет отмечено наблюдателями во время Русско-турецкой войны 1828–1829 годов. Но начинал доминировать другой фактор. Николай Павлович записал: «Погода из довольно свежей становилась холоднее, снегу было весьма мало и оттого весьма скользко; начинало смеркаться, — ибо был уже 3 час пополудни»{347}. Как всегда, император точен в деталях. По расчетам Института теоретической астрономии, солнце зашло в тот декабрьский день без двух минут три{348}. Темнота была на руку восставшим. Нельзя было допустить ошибки, учитывая, что настроение толпы, собравшейся в районе Сенатской площади, было иное, нежели днем у Зимнего дворца. Неустойчивым оставалось и настроение части присягнувших войск.
Распространенная легенда о том, что орудия прибыли без снарядов, опровергается показаниями одного из офицеров-артиллеристов — подпоручика Н. В. Вахтина. Тогда, пишет он, «было положение иметь в батарее боевых снарядов, кажется, 10, а поэтому оных хватило для усмирения мятежа»{349}. Но за дополнительными картечными зарядами действительно посылали. Полковник А. В. Нестеровский приказал тому же Н. В. Вахтину отправиться с зарядным ящиком в артиллерийскую лабораторию на Выборгской стороне. Взяв первого попавшегося извозчика, подпоручик отправился в путь, но в лаборатории без письменного приказания ему зарядов не выдали, и он с пустым зарядным ящиком вернулся назад. К тому моменту, когда он еще отправлялся на Выборгскую сторону, орудия уже сделали четыре выстрела картечью, при возвращении он застал «дело оконченным: бунтовщики бежали по направлению от Сената через Неву, где собирались в группы, по которым было сделано еще три выстрела»{350}.
Начало артиллерийского огня зафиксировано во многих мемуарах. Последним парламентером, посланным Николаем Павловичем, был артиллерийский генерал И. О. Сухозанет, и это явилось прозрачным намеком восставшим. Когда ему прокричали «подлеца», он поскакал назад, условленным знаком на скаку выдернув из шляпы белый султан. Был конец четвертого — начало пятого часа пополудни.
По приказу Николая Павловича, первый выстрел был сделан поверх каре. В письме к М. А. Корфу, написанном через много лет генерал-адъютантом Л. И. Философовым, говорится: «…Трижды Николай Павлович отдавал звонким голосом команду: «Пальба орудиями по порядку; правый фланг, начинай! Первая!» и приказывал: «Отставь!». Наконец, сказав: «Первая!», поскакал ко дворцу. Пальник, два раза слышавший команду «отставь», не торопился выполнять приказ «пли!». На вопрос командира взвода: «Что ты не стреляешь?» — последовал ответ вполголоса: «Свои, Ваше благородие». — «Ежели бы я стоял перед дулом, то и тогда не должен бы ты был останавливаться!» — закричал командир батареи поручик И. М. Бакунин»{351}. Далее Л. И. Философов вспоминал: «Выстрел тотчас последовал, за ним второй, третий, так поспешно один за другим, что едва на седьмом выстреле канониры наши расслышали дробь для прекращения пальбы, с третьего выстрела уже раздавшуюся, и то, когда мы все офицеры, на батарее бывшие, бросились их останавливать».
Расположение орудий, выдвинутых вплотную на расстояние каких-нибудь 100 метров, было следующим: три орудия — на углу Адмиралтейского бульвара и Сенатской площади (на левом фланге, здесь же до открытия огня находился Николай Павлович); одно — у манежа Конно-гвардейского полка под командованием великого князя Михаила Павловича. (Редкий случай, когда шеф всей русской артиллерии командовал одним орудием!) Огонь продолжался не более четверти часа. Позднее М. А. Корф на полях рукописи воспоминаний И. О. Сухозанета напишет: «Сделаны из трех орудий картечи две очереди. Потом забили дробь — первые два орудия стрельбу прекратили, а третье, ставшее по направлению к Галерной, пустило два, а может быть, и три ядра»{352}. Пожалуй, здесь допущена одна неточность: ядрами стреляли по льду Невы, а по Галерной улице — картечью, так что картечные пули долетали до конца улицы. В этой связи С. А. Хомяков писал сыну (напомним, бывшему конногвардейцу): «Вашему бывшему полку приказано было произвести атаку. По недостатку места она была сделана на рысях и отбита. Тогда государь, отступив немного в сторону, приказал действовать артиллерией. Было сделано 8 выстрелов картечью. На первый выстрел, пущенный поверх голов, бунтовщики отвечали криком: «Да здравствует свобода!» Второй выстрел, лучше направленный, несколько ослабил крики «ура», а третий смешал бунтовщиков и обратил их в бегство, они направились по Галерной. Четвертый, пятый и шестой выстрелы, врезавшись в их беспорядочную толпу на этой узкой улице, произвели страшные опустошения, седьмой и восьмой, направленные против нескольких кучек, собиравшихся на льду Невы, не достигли их, потому что стреляли ядрами»{353}. Офицер-артиллерист Н. В. Вахтин упоминает не о двух, а о трех выстрелах по льду Невы. Еще более противоречивы показания свидетелей о позиции того орудия, которое было выдвинуто для ведения огня по льду Невы: 1) у памятника Петру I; 2) на парапете набережной; 3) на Исаакиевском мосту (наименее вероятно){354}. Но более важно другое. В целом уложились в табельное число выстрелов — не более десяти, а скорее всего — восемь.
От количества выстрелов, естественно, зависело число жертв, относительно которых свидетельства современников особенно противоречивы. От 70–80 человек (официальная цифра) до тысячи человек. Эти крайние цифры, так же как и «точная» цифра, приведенная в записке С. Н. Корсакова — 1271 человек убитыми, мало убедительны. В последнем случае к убитым, в основном «черни» из числа любопытных, нужно было бы приплюсовать в четыре раза больше раненых и тогда общее число жертв сравнялось бы с числом жертв печально известного дня 9 января 1905 года! Если исходить из четырех картечных выстрелов, то, как считал военный историк Г. С. Габаев, официальная цифра по числу убитых была правдоподобной. Но при шести, как минимум, картечных выстрелах потери должны быть большими. Известно, что картечный заряд ближнего действия, предназначенный для расстояний до 200 саженей (около 400 метров), представлял собой картонный цилиндр с латунным поддоном, причем в цилиндре находилось 100 круглых кованых чугунных пуль (картечин). Но близкое расстояние (около 100 метров) на самом деле должно было не увеличить, а уменьшить число жертв, так как в этом случае картечь в значительной части пролетала поверх каре, оставляя в здании Сената и соседних домов многочисленные отметины. Кто-то мог также погибнуть от ружейного огня и во время преследования кавалерией, утонуть в образовавшихся при стрельбе ядрами по льду Невы полыньях… Потери со стороны правительственных войск, включая умерших от ран, были незначительны. Вероятно, общее число убитых вряд ли превышало 200 человек, а вместе с ранеными — 700 человек{355}. Как известно, обер-полицмейстер А. С. Шульгин получил приказание к утру очистить площадь и прилегающие улицы от трупов. По свидетельствам современников, он не нашел ничего более умного, как ночью сбрасывать трупы прямо в полыньи на Неве. Узнав об этом, «государь был очень недоволен»{356}.
Но вернемся к тому моменту, когда Николай Павлович, не дожидаясь окончания артиллерийского огня, повернул лошадь к Зимнему дворцу. О его появлении там рассказывает В. И. Фелькнер: «Государь… сошел с коня у главных ворот и приветствовал л-гв. Саперный батальон словами: «Здорово, мои саперы!» Затем в кратких словах рассказав им ход несчастных событий этого дня, государь удостоил благодарить саперов за их верность и усердие, которое обещал никогда не забыть. «Если я видел сегодня изменников, сказал государь, то с другой стороны, видел также много преданности и самоотвержения, которые останутся для меня всегда памятными»{357}. Императрица Александра Федоровна запишет: «Когда я обняла Николая 14 декабря на маленькой лестнице, я чувствовала, что он вернулся ко мне другим человеком»{358}.
Свои детские впечатления об этом дне оставила и великая княжна Ольга Николаевна. В своих воспоминаниях дочь Николая писала: «14 декабря мы покинули Аничков дворец, чтобы переехать в Зимний, входы которого можно было лучше защищать в случае опасности. Я вспоминаю, что в тот день мы остались без еды, вспоминаю озадаченные лица людей, празднично одетых, наполнявших коридоры, Бабушку с сильно покрасневшими щеками. Для нас устроили наспех ночлег: Мэри (Марии Николаевне. — Л. В.) и мне у Мамá на стульях. Ночью Папá на мгновение вошел к нам, заключил Мамá в свои объятья и разговаривал с ней взволнованным и хриплым голосом. Он был необычайно бледен»{359}. Обе императрицы многое могли видеть собственными глазами, так как Адмиралтейская площадь далеко просматривалась из окна. Александра Федоровна сдержала свое слово, и императрица-мать особо отмечала ее стойкость: «Эти страшные события здесь под окнами! Жизнь обоих сыновей моих в опасности… несчастные, обольщенные солдаты, сбитые с толку избытком верноподданничества!. Утешением мне служит то, как выказал себя мой сын Николай; и лучшею поддержкою ему служила его жена, держала себя превосходно. Милая, милая дочь моя!»{360} Но события дня не прошли для Александры Федоровны бесследно. Когда Николай Павлович в сопровождении А. X. Бенкендорфа, А. Ф. Орлова и И. В. Васильчикова проследовал во внутренние покои, то, по позднейшему свидетельству маркиза де Кюстина, нашел жену, пораженную нервными конвульсиями головы. Отныне эти припадки будут преследовать ее.
Что касается оценки поведения самого Николая Павловича, мнения современников весьма противоречивы. Даже Николай Павлович иногда противоречил сам себе. «Я не трушу», — сказал он тогда Е. Ф. Комаровскому{361}. Потом, в другой раз, княгине Сайн-Витгенштейн признается, что был 14 декабря далеко не храбр, «но долг заставлял меня побороть себя»{362}. А вот отзыв уважавшего Николая 1 артиста П. А. Каратыгина: «Известно всем, что это несвоевременное представление на Руси имело несчастное fiasco благодаря твердости и мужеству молодого императора»{363}. Николай Павлович действительно был на пределе физических возможностей. Он опасался не только и не столько за себя, сколько за семью. О ней были все его помыслы. Перед применением артиллерии он посылал предупредить о выстрелах. К семье он спешил и после команды открыть огонь.
В это время в Зимнем дворце уже около пяти часов томились неизвестностью приглашенные: государственные сановники, высшее духовенство, военные и гражданские чины, дамы, съехавшиеся на торжественный молебен по случаю воцарения, который был назначен первоначально на час дня (по другим данным, на два часа){364}. По свидетельству В. И. Фелькнера, молебен состоялся в 6 часов вечера «с обыкновенною в таких случаях торжественностью»{365}. Секретарь же Марии Федоровны Г. И. Вилламов отметил, что Николай Павлович вернулся с Сенатской площади в 6 часов вечера; благодарственный молебен состоялся в 7 часов, а обед — в 8 часов, после чего присутствующим было предложено провести эту ночь во дворце{366}. Императрица Александра Федоровна отнесла молебен также к семи часам вечера{367}, а М. А. Корф — к половине седьмого{368}. Вероятно, последнее в наибольшей степени соответствует действительности.
Перед молебствием Николай Павлович приказал вынести к лейб-гвардии Саперному батальону семилетнего Александра. Его, одетого в мундир лейб-гвардии Гусарского полка, вынес камердинер Марии Федоровны Гримм. Вызвав вперед солдат, награжденных знаками отличия военного ордена, Николай Павлович разрешил им поцеловать наследника и, перед тем как распорядиться об охране Зимнего дворца, сказал: «Я не нуждаюсь в Вашей защите, но его я вверяю Вашей охране!»{369} Именно эта сцена запечатлена на первом из исторических рельефов памятника Николаю I на Исаакиевской площади.
О действиях Николая Павловича между этой сценой и молебствием подробно рассказывает К. Ф. Толь: «…Отправя наследника к государыне императрице Александре Федоровне, государь сел на лошадь, и мы все за ним поскакали опять к войскам, на площади стоящим. Тут Его Величество поручил мне ехать к графу Милорадовичу, сказать ему, что ему крайне прискорбно, что он пролил кровь при таком несчастном случае, и приказал мне обстоятельно узнать о его положении… Гр. Милорадович произнес умирающим голосом: «Скажите государю, что я весьма счастлив, что мог пролить кровь мою в столь важную минуту. Я умираю спокойным, ибо чувствую, что исполнил долг, как всякому истинно русскому прилично» (М. А. Милорадович по национальности был серб. — Л. В.). Граф Милорадович лежал на постели, около него стояли доктора: Рюль, Крейтон и другие, от которых узнал я, что он ранен пулею, которая, попав в правый бок, остановилась около левой лопатки, где и вырезана была. Для прислуги находились камердинер государя и несколько придворных служителей. При сем случае доктора Рюль и Крейтон сказали мне, что рана весьма опасна, и он от оной умереть должен. С сим печальным известием возвратился я к государю, которого нашел у средних ворот Зимнего дворца. Донесение мое принято было Его Величеством с крайним соболезнованием. После сего государь, сойдя с лошади, прошел к государыне Марии Федоровне, а находившиеся при нем вошли в залу, где весь двор собран был, чтобы идти в церковь служить молебен»{370}. Операцию М. А. Милорадовичу, не получившему до этого ни одного ранения в пяти десятках сражений, проводил его домашний врач военный медик В. М. Буташевич-Петрашевский (отец известного М. В. Буташевича-Петрашевского){371}. Присутствовали также адъюнкт-профессор Медико-хирургической академии И. П. Буяльский, хирург лейб-медик Н. Ф. Аренд и Буш. Посмотрев на вырезанную пулю, М. А. Милорадович воскликнул: «О, слава Богу! Это пуля не солдатская. Теперь я совершенно счастлив!»{372} Отставным поручиком П. Г. Каховским была выпущена пистолетная «злая пуля с хвостиком».
После К. Ф. Толя к М. А. Милорадовичу по поручению Николая Павловича приезжали справляться о состоянии здоровья князь В. С. Трубецкой (будущий генерал от кавалерии, член Государственного совета и сенатор), а позже флигель-адъютант Николая Павловича А. А. Кавелин. Последний прибыл с собственноручным письмом от государя «в семь или в начале восьмого часа». Вероятно, поведение М. А. Милорадовича в критические минуты 14 декабря полностью реабилитировало его в глазах Николая Павловича. «Твой друг искренний» — так подписался государь в письме к умирающему генералу, выражая надежду на Бога{373}. Пулю, смертельно его ранившую, М. А. Милорадович попросил А. А. Кавелина передать Николаю Павловичу: «Доложите Его Величеству, что я очень рад, принося ему и Отечеству на жертву свою жизнь. Это всегда была участь моя»{374}. Почти теми же словами передает эту фразу и его адъютант. Впоследствии каска и шпага Милорадовича хранились под стеклянным колпаком в Аничковом дворце в кабинете Николая Павловича{375}. Зла на него император не держал. Граф М. А. Милорадович умер на солдатской койке в казармах лейб-гвардии Конного полка, прижимая к груди письмо Николая Павловича. Это произошло в три четверти третьего часа ночи с 14 на 15 декабря. Заходивший ночью на главную гауптвахту Зимнего дворца грустный и озабоченный великий князь Михаил Павлович сообщил об этом караулу. Последние часы с М. А. Милорадовичем провел Евгений Вюртембергский, сжимавший руку умирающего генерала. Золотого перстня с медальоном, подаренного Марией Федоровной, на руке графа не было; его успели украсть.
После молебна, продолжавшегося около получаса, император еще на полчаса удалился со своей семьей во внутренние покои. Возможно, тогда он и «отобедал» с Александрой Федоровной, так как не ел с самого утра. Если молебен начался около шести часов вечера, то к семи часам Николай Павлович должен был освободиться. Примерно в это время, выйдя из комнаты Марии Федоровны, Николай Павлович увидел в комнате караула среди генералов незадолго до событий 14 декабря приехавшего в столицу эстляндца К. Ф. Толя и приказал ему следовать за ним. В кабинете Николая уже находился главноначальствующий над почтовым департаментом князь А. Н. Голицын (в 1824 году он лишился должности министра народного просвещения, но сохранил свое значение при дворе). Ему были даны приказания относительно почтового департамента. Отпустив А. Н. Голицына, Николай I обратился к К. Ф. Толю: «Ты мне теперь очень нужен. Приведено несколько захваченных офицеров, сними с них допросы, авось либо откроем все их замыслы»{376}. Николай отлично понимал необходимость оперативных действий по выявлению организаторов заговора, и его рабочий день не был окончен.
По воспоминаниям К. Ф. Толя, первый допрос начался в 7 часов вечера, последующие затянулись до трех часов дня 15 декабря. Они проводились в комнате, примыкавшей к кабинету Николая Павловича. Не только снаружи, но и внутри Зимнего дворца были приняты дополнительные меры по усилению караулов. Как пишет В. И. Фелькнер, «к 9-ти часам вечера потребован был от л.-гв. Саперного батальона к дверям кабинета государыни императрицы караул при поручике Аделунге, а в некоторых дворцовых залах поставлены были пикеты, также при офицерах…»{377}. Арестованных под караулом приводили со связанными за спиной руками с главной гауптвахты Зимнего дворца. Общий надзор осуществляли дежурный генерал-адъютант, командир лейб-гвардии Гусарского полка В. В. Левашов и петербургский комендант П. Я. Башуцкий. Лично К. Ф. Толем было допрошено 13 человек. Среди них Д. А. Щепин-Ростовский, A. Н. Сутгоф, К. Ф. Рылеев, А. А. Шторх, С. Н. Жеребцов, Б. А. Бодиско 1-й, М. К. Кюхельбекер (брат Вильгельма Кюхельбекера), А. И. Якубович, А. О. Корнилович, Е. В. Свечин, П. Н. Креницын 4-й, один чиновник и, наконец, в седьмом часу утра 15 декабря несостоявшийся диктатор князь С. П. Трубецкой. О последнем из показаний К. Ф. Рылеева уже было известно, что именно он должен был возглавить восставших. Еще нескольких человек допросил B. В. Левашов. Это была вторая бессонная ночь для Николая. В рукописи второго издания книги М. А. Корфа было отмечено, что «государь лег в 3-м часу». Николай Павлович зачеркнул эти слова и вместо них написал: «Ни на минуту не ложился, а пробыл всю ночь, как был в шарфе и шпаге, в беспрерывных допросах приводимых арестованных или в отдаче приказаний и получении донесений со всех концов»{378}. Письменные показания, подписанные арестованными, К. Ф. Толь относил в кабинет Николая Павловича, которого «от усталости» находил иногда дремавшим на диване «в полном мундире». Тем не менее он тотчас вставал с дивана и говорил: «Садись, Карл Федорович, читай мне»{379}. После этого Николай Павлович писал коротенькие записки коменданту Петропавловской крепости А. Я. Сукину с указаниями о том, как содержать арестантов. Позднее А. Я. Сукин сделал «реестр» этих записок, указав время получения и сняв с них копии. Первая записка, полученная на исходе дня 14 декабря в «12 часов пополудни» (около 12 часов ночи), относилась к правителю канцелярии Российско-Американской компании, отставному подпоручику и издателю К. Ф. Рылееву, имя которого называлось еще в донесении И. И. Дибича, полученном 12 декабря. Николай Павлович писал: «Присылаемого Рылеева посадить в Алексеевский равелин, но не связывая рук; без всякого сообщения с другими, дать бумагу для письма и что будет писать — ко мне, собственноручно мне приносить ежедневно»{380}.
Тем временем уже с вечера 14 декабря мороз усилился. Караул на дворцовом дворе развел костры. Необычно для современников выглядел Петербург в ту ночь: «Дворцовая, Адмиралтейская и Сенатская площади представляли вид только что завоеванного города: на них также пылали костры, около которых гвардейские солдаты отогревались и ели принесенную им из казарм пищу. По окраинам этих площадей протянуты были цепи застрельщиков… на углах стояли караулы и при них заряженные орудия… ходили пехотные и разъезжали конные патрули»{381}. Арестованные по всему городу солдаты и матросы в сводной колонне, по приказанию Николая I, были доставлены Е. Ф. Комаровским в Петропавловскую крепость (всего около 700 человек).
Сам Николай Павлович, резюмируя свои действия в тот день, приказал занести в свой формулярный список следующее: «14-го декабря 1825 года во время возникшего в Петербурге бунта командовал главною гауптвахтою Зимнего дворца и с находившейся тогда на оной 9-ю егерскою ротою л.-гв. Финляндского полка занимал ворота, ведущие на большой двор; потом, по прибытии 1-го батальона л.-гв. Преображенского полка, лично вел оный и занял им Адмиралтейскую площадь. С прибытием же л.-гв. Конного полка занял и Петровскую площадь. Наконец, принял начальство и над прочими собравшимися войсками гвардии, в сей день в столице находившимися и прибывшими верными долгу присяги. Когда же, при неоднократных увещаниях, толпа бунтовщиков не покорялась, то рассеял оную картечными выстрелами четырех легких орудий № 1-й легкой батарей гвардейской артиллерийской бригады, коими командовал тогда поручик Бакунин. По совершенном рассеянии злоумышленников занял окрестности Зимнего дворца и продолжал начальствовать войсками до минования опасности и роспуска оных по квартирам»{382}.
Казалось, что длинный день 14 декабря никогда не Закончится. В Зимнем продолжались допросы. По воспоминаниям И. О. Сухозанета, в начале седьмого утра, когда дежурные генерал-адъютанты пили чай, мимо них провели арестованного С. П. Трубецкого, полковника, старшего адъютанта Главного штаба, князя из рода Гедиминовичей. После того как его допросил К. Ф. Толь, князя ввели в кабинет Николая Павловича. Император говорил резко, нервно. После предъявления арестованному манифеста, написанного его рукой, Трубецкому пришлось сознаться в авторстве. Николай Павлович укорял князя, рефреном звучала мысль, что его ожидает «ужасная судьба». И все же в заключение допроса Николай Павлович вдруг сказал, чтобы Трубецкой успокоил жену короткой запиской: «Напишите только: «Я буду жив и здоров»{383}. (В известном кинофильме «Звезда пленительного счастья» последняя фраза — вероятно, сознательно! — была опущена.)
Той же ночью Николай Павлович отправил несколько писем, отразивших его противоречивые чувства. Среди них — письмо от 15 декабря московскому генерал-губернатору князю Дмитрию Владимировичу Голицыну, одному из немногих, кому Николай Павлович доверял и благоволил. Это письмо было написано крупным нервным почерком — сказалось напряжение тревожной и бессонной ночи. Часть текста написана карандашом (Николай Павлович вообще предпочитал писать карандашом) в виде вставок, словно автор сам сомневался в правильности подобранных слов и выражений: «Я вступил на престол, начав с пролития крови моих подданных. Но смиряюсь перед Богом и прошу Всевышнего, да отвратит от меня и государства навсегда подобные гибельные происшествия. Если бы дошли до Вас нелепые слухи, то поручаю объявить всенародно, что я и весь императорский дом совершенно здоровы; что любовь народа, мне оказанная, и приверженность моей гвардии меня утешают в тяжкой моей скорби… Всем доброжелательный Николай». Ниже приписано: «Твер. пом. Муравьева (Никиту) прошу непременно доставить, жива или мертва, прямо ко мне»{384}.
Начинались будни следственного процесса.
В одном из пунктов манифестов Николая I от 12 и 20 декабря 1825 года говорилось: «Время вступления Нашего на Престол считать с 19-го ноября 1825 года»{385}. Тем не менее настоящим днем своего воцарения Николай Павлович считал 14 декабря. С тех пор именно в этот день ежегодно служили молебен «в память, — как писала А. Ф. Тютчева, — злосчастного события 1825 года, о котором хорошо было бы позабыть»{386}. Однако забыть о том, что он, хоть и по голосу совести, но «пролил кровь», как признавался государь французскому посланнику Ла Ферронэ после новогоднего приема дипломатического корпуса 20 декабря 1825 года (1 января 1826 года){387}, было трудно. Считая 14 декабря днем восшествия на престол, Николай Павлович не забывал ни тех, кто поддержал его в решающую минуту, ни тех, кто стал для него олицетворением «зла», с которым предстояло бороться.
15 декабря в двенадцатом часу дня в мундире лейб-гвардии Преображенского полка (первой части, которая поддержала его), Николай I сошел с крыльца главной гауптвахты и подошел к построенному во дворе лейб-гвардии Саперному батальону. Взяв за руку брата Михаила, он представил его как преемника в звании генерал-инспектора по инженерной части, заявив, что оставляет за собой звание шефа батальона. Затем, выйдя за главные дворцовые ворота, сел на лошадь и произвел смотр гвардейского корпуса, части которого церемониальным маршем прошли мимо него в свои казармы{388}. Многие офицеры получили звание генерал-адъютантов и флигель-адъютантов, а в последующем и различные награды. Награждение продолжалось и многие годы спустя. Так, в 1850 году был награжден знаком ордена Святой Анны 3-й степени один из скромных участников той драмы — иподиакон Прохор Иванов{389}. После завершения строительства нового Кремлевского дворца в 1849 году, когда было решено украсить стены Георгиевского зала мраморными досками всех полков, имеющих георгиевские знамена, император распорядился, чтобы начало было положено с Преображенского полка. Четверо седых дворцовых гренадер прикрепили доску к стене и был сыгран гимн «Боже, царя храни». Николай I тогда сказал: «Вы мой первый полк и надеюсь, что и останетесь им навсегда; передайте же товарищам, как я Вас награждаю за Вашу верность»{390}.
Движение декабристов было воспринято Николаем Павловичем прежде всего как революционная зараза, привнесенная с Запада. Именно в этом ключе он дал свою трактовку этих событий уже 20 декабря (1 января), выступая перед дипломатическим корпусом по случаю нового 1826 года. Эта речь была занесена в депеши иностранных посланников: «Я хочу, чтобы Европа знала всю правду о событиях 14/26 декабря… Ничего, заявляю Вам, не будет скрыто; причины, последствия и виновники этого заговора будут известны всему миру, как известны они мне самому… Смерть императора была предлогом, а ни в коем случае не причиной только что подавленного восстания. Замышлялся этот заговор уже давно, покойный император знал о нем и относил его к 1815 году, когда несколько революционеров, зараженных революционными идеями и неопределенным желанием улучшений, стали мечтать о реформах и подготавливать обширную конспирацию. Мой брат Александр, оказывавший мне полное доверие, — часто говорил мне об этом… Это восстание нельзя сравнивать с восстаниями в Испании и Пьемонте. Слава Богу, мы еще далеки от этого и, надеюсь, что никогда не дойдем до такого положения. Большое счастье для России, да, полагаю, и для всей Европы, что этот мятеж вспыхнул теперь… Это пример, который я должен дать России, и услуга моя Европе. Думаю, что оказал ей еще большую услугу, доказав, что с энергией и твердостью вполне возможно сломить дерзость революционеров и расстроить их преступные замыслы. Я снова Вам всем повторяю — это не военное восстание. Я более чем когда-либо уверен в моих войсках. Несколько негодяев и сумасшедших думали о возможности революции, для которой, благодарение небу, Россия далеко еще не созрела. Вы можете заверить свои правительства, что эта дерзкая попытка не будет иметь никаких последствий»{391}.
Размышляя тогда и впоследствии о причинах выступления декабристов, Николай Павлович никогда не забывал и тех, кого иронически называл «Mes amis de Quatorze» («Мои друзья по Четырнадцатому»), памятуя о благих пожеланиях реформ для России, которые они вынашивали.
В литературе обычно делается акцент на жестокость Николая Павловича, проявленную во время судебного процесса над декабристами, и его мстительность к осужденным. Часто иронизировали над его ответом маршалу Веллингтону в связи с просьбой английской короны об амнистии: «Я удивлю Европу своим милосердием». Позднее А. И. Герцен писал: «Николай велел умертвить пятерых: Пестеля, Рылеева, Бестужева-Рюмина, Сергея Муравьева и Каховского. Чтобы к смерти прибавить бесчестие, он топор заменил веревкой. Этот палач не нашел, что таким образом из виселицы делается крест, перед которым преклонится не одно поколение»{392}. Но все познается в сравнении. В Лондоне 1 мая 1820 года было публично повешено также пять человек во главе с Артуром Тистельвудом, причастных к антиправительственному заговору. После подавления венгерского восстания, уже Николай I просил о снисхождении к пленным венграм, но только в Араде было казнено 13 генералов{393}.
Впрочем, так называемое общественное мнение нельзя сводить только к оценке А. И. Герцена. В то время и в провинции, и в Москве почти единодушно осуждались планы и методы действия заговорщиков. Отец известного славянофила А. С. Хомякова писал сыну о выступлении декабристов: «Их преступление есть оскорбление нации»{394}. Сообщил он и о том, что государь «не надеялся услышать столько правды, сколько сказал ему Бестужев». С. А. Хомяков пересказал содержание разговора нового императора с одним из московских сановников, вероятно, С. И. Мухановым. Николай I спросил последнего относительно предполагаемого приговора мятежникам: «Не боятся ли, что он будет суров?» Тот ответил: «Напротив, государь, боятся, что Вы будете слишком милостивы». — «Ни то, ни другое, — возразил государь, — я нахожусь в настоятельной необходимости дать урок: но, надеюсь, у меня не станут оспаривать лучшее право государей — прощать и смягчать наказание»{395}.
Не вдаваясь в полемику о жестокосердии Николая Павловича, приведем несколько выдержек из его писем к матери, которые в какой-то мере передают всю гамму чувств, испытываемых им тогда. В письме от 12 июля 1826 года из Царского Села Николай Павлович пишет: «Приговор состоялся и объявлен виновным. Не поддается перу, что во мне происходит; у меня какое-то лихорадочное состояние, которое я не могу определить. К этому, с одной стороны, примешивается какое-то особое чувство ужаса, а с другой — благодарности Господу Богу… Голова моя положительно идет кругом… Только чувство ужасающего долга на занимаемом посту может заставить меня терпеть все эти штуки. Завтра в три часа утра это дело должно совершиться; вечером, надеюсь, сообщить Вам об исходе»{396}. В тот же день императрица Александра Федоровна записала в дневнике: «Я бы хотела, чтобы эти ужасающие два дня уже прошли… О, если бы кто-нибудь знал, как колебался Николай! Я молюсь за спасение душ тех, кто будет повешен. 1) Пестель. 2) Сергей Муравьев. 3) Бестужев-Рюмин. 4) Рылеев. 5) Каховский»{397}. Вероятно, тогда же Николай Павлович подготовил для военного генерал-губернатора П. В. Голенищева-Кутузова собственноручную записку с описанием порядка казни. В ней он расписал всю церемонию совершения «обряда» вплоть до барабанного боя{398}. Строгая регламентация всего, в том числе торжественных и печальных церемониалов, была у него в крови. Аналогично позднее он расписал и обряд собственных похорон.
Между тем жизнь продолжалась. Камер-фурьерский журнал отмечает, что 12 июля Николай Павлович в 8 часов утра выезжал на прогулку в дрожках вместе с принцем Карлом Прусским, а в 10 часов вечера присутствовал на вечернем «собрании» (так назывались встречи в интимном кругу императрицы) на «Колоннаде». Кроме принца Карла Прусского и сопровождающих его лиц, были приглашены флигель-адъютант А. А. Кавелин, фрейлины С. Г. Моден, А. А. Эйлер и еще не состоящая в штате девица Россет (будущая мемуаристка){399}. Но предстоящая ночь обещала быть тревожной. В дневнике Александры Федоровны 13 июля сделана следующая запись: «Что это была за ночь! Мне все мерещились мертвецы. Я просыпаюсь от каждого шороха. В 7 часов Николая разбудили. Двумя письмами Кутузов и Дибич доносили, что все прошло без каких-либо беспорядков; виновные вели себя трусливо и недостойно, солдаты же соблюдали тишину и порядок…»{400}
Итак, сообщение было передано императору в 7 часов утра 13 июля. Трудно сказать, как возникла легенда о сцене у пруда, возле которого Николай якобы забавлялся игрой с собакой, бросая ей платок, когда ему сообщили о казни. Основанием для этой сцены, вошедшей в роман М. Д. Марич «Северное сияние» и поставленный по нему кинофильм «Звезда пленительного счастья», послужили, вероятно, рассказы А. О. Смирновой-Россет. Она писала: «В тот день, когда произнесен был указ над обвиненными 14 числа, приехал старый князь Лопухин и прочел государю весь лист. Государь купал в канаве своего терьера и бросал ему платок. Камердинер пришел ему сказать, что приехал князь Лопухин. Он сказал, что он направится в свой кабинет, а за ним «Гусар». Я взяла платок и сдуру отдала его камердинеру»{401}. А. С. Пушкин в дневниковой записи от 3 марта 1834 года отнес этот эпизод к полудню 13 июля{402}. Как отмечается в комментариях к последнему изданию воспоминаний А. О. Смирновой-Россет, описываемая сцена могла иметь место, но только не 13-го, а 12 июля, то есть в день вынесения приговора{403}. В целом, память не подвела мемуаристку. Она не ошиблась даже в кличке собаки. Во всяком случае, в более поздних записях в «Гардеробной сумме государя императора» за 1847–1851 годы упоминаются расходы на стрижку собаки «Гусар» (с 1851 года также «Драгуна», а с 1850 года еще и «Муфты»){404}. Пудель «Гусар» изображен на малахитовом прессе 1846–1850 годов (экспозиция «Коттеджа»), Вероятно, новые собаки получали старые клички.
Николай Павлович почтительно должен был внимать и советам того, кого еще недавно именовал «императором» — цесаревича Константина. Спустя много лет в разговоре с П. Д. Киселевым Николай I заметил по поводу принципа наследования: «…Представьте, я впитал этот принцип так глубоко, что пока мой брат Константин был жив, я, несмотря на его отказ от трона, всегда считал себя лишь его лейтенантом и не предпринял ни одного важного поступка, предварительно не обсудив с ним»{405}. Так вот, получив сообщение Николая Павловича о «петербургских событиях», цесаревич трижды прочел отчет и в письме от 22 декабря 1825 года писал брату: «Нужно разыскивать подстрекателей и руководителей и, безусловно, найти их путем признаний со стороны арестованных. Никаких остановок до тех пор, пока не будет найдена исходная точка всех этих происков…»{406} Давая советы брату, цесаревич в то же время отказывался приехать в Петербург, аргументируя это тем, что его присутствие более полезно для дела в Варшаве. В ответном письме цесаревичу от 29 декабря того же года Николай Павлович отмечал: «Я держусь правила обрушиваться лишь на тех, которые разоблачены». А через месяц, 29 января 1826 года, добавлял: «… Если Богу будет угодно, я дойду до дна озера»{407}.
Самых суровых мер против мятежников требовала и властная мать Николая, вдовствующая императрица Мария Федоровна. Утром 13 июля 1826 года, получив известие о казни, Николай пишет матери из Царского Села: «Пишу на скорую руку — два слова, милая матушка, желая Вам сообщить, что все совершилось тихо и в порядке, гнусные и вели себя гнусно, без всякого достоинства…»{408} Затем, в 9 часов утра, Николай Павлович принял И. И. Дибича, а в 12 часов — А. Н. Голицына и статс-секретаря Р. И. Ребиндера{409}. Времени на игры с «Гусаром» в полдень, при всей любви Николая Павловича к своим собакам, явно не оставалось, тем более что после приема он отправился в Петербург и следующее письмо матери пишет, уже узнав некоторые подробности казни: «Час тому назад мы вернулись сюда и, по полученным сведениям, вроде все спокойно… Пять казненных проявили большое чувство раскаяния и особенно Каховский, который, идя на казнь, сказал, что молится за меня. Его единственно я жалею… Завтра мы на площади отслужим молебен; эстрада находится как раз на том месте, где погиб несчастный Милорадович»{410}. Строки письма о молебствии уточняются записью за этот же день в Камер-фурьерском журнале, где сообщается о повестке, разосланной от двора: «Соизволили в будущую среду, то есть сего июля 14-го дня пополудни в 1/2 7 часа съезжаться всем знатным обоего пола особам, а также гвардии и армии штаб- и обер-офицерам во временную Адмиралтейскую Исаакиевскую церковь для принесения благодарности Господу за избавление России от бунта, открывшегося 14 декабря прошлого 1825 г., и быть дамам в белом русском платье, а кавалерам в праздничных кафтанах»{411}.
Вынесение смертного приговора далось Николаю Павловичу нелегко. Императрица Александра Федоровна в дневнике за 13 июля свидетельствует: «Мой бедный Николай так много перестрадал за эти дни! К счастью, ему не пришлось самому подписывать смертный приговор»{412}. Предположение о том, что при вынесении приговора члены Верховного уголовного суда старались предвосхитить желание императора, лишено оснований{413}. Более того, необходимо учитывать влияние на позицию Николая I в целом более жесткого мнения многих членов суда о необходимости сурового наказания. Как отмечал автор многих исторических трудов и публикаций великий князь Николай Михайлович (внук Николая Павловича), А. И. Чернышев, П. В. Голенищев-Кутузов, А. Н. Потапов были известны своим подобострастием; Д. Н. Блудов — «либерализмом на словах» и «только граф Бенкендорф считался более самостоятельным и все время старался смягчить государя…»{414}. По мнению августейшего историка, «весь сонм окружающих царедворцев, большинство их, думали исключительно о своем благополучии и старались выслужиться перед молодым, неопытным и мало известным новым самодержцем России, внося только смущение в чуткую душу Николая Павловича»{415}.
На третий день после казни декабристов, 16 июля 1826 года, в 8 часов утра Николай Павлович с Александрой Федоровной отправились из Царского Села в «первопрестольный град» Москву в коляске в сопровождении различных лиц для предстоящей коронации, состоявшейся 22 августа того же года.
Общество по-разному отреагировало на приговор суда. Большинство считало его справедливым и законным, либеральное фрондирующее меньшинство — ужасным. «Во всякой другой стране, — писал М. С. Воронцов, — более пяти были бы казнены смертью»{416}. «Как нелеп и жесток доклад суда», — отметил в своем дневнике находившийся тогда далеко от Петербурга князь П. А. Вяземский{417}. Получив конфиденциально от В. В. Стасова копию записки Николая Павловича с описанием ритуала казни декабристов, Л. Н. Толстой писал в благодарственном письме от 9 июня 1878 года, что для него «это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Это ответ на главный вопрос, мучивший меня»{418}. «Это какое-то утонченное убийство!» — возмущался Л. Н. Толстой{419}. Но возмущался он задним числом, а в юности принадлежал к числу тех, кто обожал и любил императора. При закладке храма Христа Спасителя в 1839 году он был счастлив, увидев царя издали{420}. При всем нелицеприятном отношении к Николаю I в зрелом возрасте не он дал название своему очерку «Николай Палкин», а его первые публикаторы. Проводя же исторические параллели, писатель как-то заметил: «За время Николая I не было от его деспотического правления столько озлобления, как от нынешнего конституционного государственного строя»{421}.
Расследование обстоятельств 14 декабря — это, в сущности, первое серьезное государственное дело молодого императора. Традиционным стало обвинение Николая Павловича в лицемерии во время допросов, как, впрочем, и признание его умения найти к каждому арестанту индивидуальный подход. Историк и литературовед П. Е. Щеголев писал: «Боязнь, как бы следствие чего-либо не оставило неоткрытым, заставила Николая Павловича стать во главе следственной комиссии, заставила не только неустанно следить за всеми ее действиями, но и самому опуститься до роли производящего дознание…»{422} Допуская в известной степени справедливость этих слов, можно все же предположить, что во многих случаях Николаю Павловичу и не нужно было притворяться. Честь мундира, забота о благе Отчизны и исполнение долга перед Россией — так, как он его понимал, — не были для него пустыми фразами. Общественное для него всегда было выше личного. Хорошо знавший императора граф П. Д. Киселев вспоминал: «Государь любил повторять, что без принципа власти нет общественного блага, что это значит исполнять долг, а не пытаться завоевать популярность слабодушием, что народами следует управлять, а не заискивать перед ними, что любовь должна приобретаться благодаря справедливости, что царь, угодничающий перед толпой, в конце концов, неизбежно вызывает безразличие, а потом и презрение»{423}.
Нелюбовь ко всему тайному, даже из лучших побуждений, также во многом была обострена декабристским заговором. Великая княжна Ольга Николаевна вспоминала о встрече в Петербурге в 1841 году своего отца с принцем Вильгельмом (будущим королем и императором Вильгельмом I), записавшимся в масоны. Николай Павлович заявил по поводу тайных союзов: «Если их цель действительно благо Родины и ее людей, то они могли бы преследовать эту цель совершенно открыто. Я не люблю секретных союзов: они всегда начинают как будто бы невинно, преданные в мечтах идеальной цели, за которой вскоре следует желание осуществления и деятельности, и они по большей части оказываются политическими организациями тайного порядка. Я предпочитаю таким тайным союзам те союзы, которые выражают свои мысли открыто»{424}.
Личного плана жестокость для него не была характерна, а подозрения и месть не распространялись на родственников. По отношению к арестованным Николай Павлович был по-своему справедлив. Когда император узнал, что подследственные в Петропавловской крепости находятся в плохих камерах и плохо питаются, то, по словам освобожденного с оправдательным аттестатом А. М. Исленьева, приказал «обрести хорошее помещение, хорошо кормить и допускать родных для свидания»{425}. Николай Павлович не столько мстил и злорадствовал, сколько выполнял свой долг, иногда вполне искренне жалея самого себя. Давая разрешение на свидание С. П. Трубецкого с женой, он пишет его сестре, графине Е. П. Потемкиной, ходатайствовавшей об этой милости: «Я весьма счастлив, графиня, что печальная услуга, которую я имел возможность Вам оказать, доставила Вам несколько минут утешения. Желаю, чтобы Вы убедились, как тяжело для меня быть вынужденным на такие меры, которые при всей пагубности их в виду общаго блага (здесь и далее выделено Николаем I. — Л. В.) погружают в отчаяние целые семейства; мне кажется, что сам не менее заслуживаю сожаления. Как бы я желал быть Вам в чем-нибудь полезным. Вы нуждаетесь в утешении, я это знаю, и простите мне выражение, Ваша покорность судьбе заставляет меня еще больше уважать Вас… Относительно испрашиваемого Вами у меня свидания распоряжения сделаны; я назначил его в понедельник на Пасхе, т. е. в день наиболее близкий к указанному Вами мне времени…»{426}
Когда В. А. Жуковский, выполняя очередную просьбу, спросил Николая Павловича, посоветует ли он известному «декабристу без 14 декабря», находящемуся за границей Н. И. Тургеневу вернуться в Россию, последовал ответ: «Если спрашиваешь меня как императора, скажу: «Нужно», если спрашиваешь как частного человека, то скажу: «Лучше ему не возвращаться»{427}. И это при том, что по дипломатическим каналам от английского правительства было официально потребовано выдать осужденного Н. И. Тургенева{428}.
Можно, конечно, считать лицемерием и материальную помощь, оказываемую родственникам декабристов. С. А. Хомяков писал сыну: «Но о чем не печатают, к великому удивлению всех, это о прекрасных поступках государя, который поистине выказывает характер величавый и благороднейший. Жена Рылеева и мать Бестужева молят о милосердии к себе и своей бедности; им дают пенсию…»{429} Не забывал Николай Павлович и о подарках к именинам дочери Рылеева Настеньке и т. д. С 1831 по 1852 год на нужды осужденных родственников ежегодно выдавались суммы из Управления Главного штаба. Дети 20 семей были устроены в различные учебные заведения на казенный счет. Если бы все правители были такими лицемерами по отношению к своим «неверноподданным»!
Позднее, когда эмоции отступили, их сменили более спокойные размышление и анализ. Отношение Николая Павловича к своим «друзьям по Четырнадцатому» становится более сдержанным и в чем-то сочувственным. Так, когда он ознакомился с рукописями К. Ф. Рылеева, то сказал А. X. Бенкендорфу: «Я жалею, что не знал о том, что Рылеев талантливый поэт; мы еще недостаточно богаты талантами, чтобы терять их»{430}.
Доброжелательное и тактичное отношение к родственникам осужденных, продолжающим гражданскую или военную службу, также отличительная черта не столько «лицемера», сколько строгого, но справедливого государя. Вспомним судьбу А. Ф. Орлова (внебрачного сына Федора Григорьевича Орлова, брата более знаменитых Алексея и Григория Орловых, наследника их имений), сумевшего также смягчить участь своего брата генерал-майора М. Ф. Орлова, участника ранних декабристских обществ и руководителя Кишиневской управы Южного общества. Благодаря протекции брата, 15 июня 1826 года наказание М. Ф. Орлову было ограничено отставкой от службы и высылкой в деревню Калужской губернии, но уже на следующий день он получил разрешение на жительство в Москве. Младший брат П. И. Пестеля, полковник Владимир Иванович Пестель, командовавший 14 декабря Кавалергардским полком, поддержавшим Николая Павловича, не остался без «монаршей признательности». В письме к отцу И. Б. Пестелю, известному своим генерал-губернаторством в Сибири в 1806–1819 годах, он рассказал о разговоре с императором 15 января 1826 года. Тогда Николай Павлович взял его за руку и сказал: «Ежели один сын огорчил отца, другой его во всем утешает, скажи это ему, успокой его, и сам будь покоен. Я надеюсь, что ты и меня будешь утешать»{431}. Далее Владимир Пестель добавил: «Мне хотелось бы, чтобы Вы могли видеть лицо императора, когда он говорил со мною. Это выражение участия и просветленности, которое проступало в каждой черточке его лица, сказало мне в тысячу раз больше утешения и надежды, чем лестные слова, которые он мне адресовал». В январе 1826 года В. И. Пестель был награжден знаком ордена Святой Анны 2-й степени, в июле получил флигель-адъютантство, а закончил службу генерал-лейтенантом и сенатором.
Для надзора за декабристами в Сибири был назначен известный своей честностью и доброжелательностью Станислав Романович Лепарский, на протяжении 16 лет командовавший Северским драгунским полком. Николай Павлович хорошо знал его по своей должности шефа этого полка. В отношении жен осужденных декабристов, последовавших за своими мужьями в Сибирь, Николай Павлович фактически проявил солидарность с Александрой Федоровной, записавшей в дневнике 13 июля 1826 года: «Жены высылаемых намерены следовать за своими мужьями в Нерчинск. О, на их месте я поступила бы также»{432}. Сам Николай Павлович знал их всех и во время обеда 22 декабря 1851 года, когда зашла о них речь, «перечислил всех жен преступников 14-го декабря, которые при ссылке их мужей в Сибирь добровольно за ними последовали, и прибавил, что, во всяком случае, это знак преданности, достойный уважения, тем более что часто видели противное»{433}. Как известно, 14 из 23 жен получили разрешение последовать за мужьями, и 10 воспользовались этим разрешением.
По случаю десятилетия царствования, срок каторжных работ для декабристов был уменьшен с 15 до 13 лет, хотя сами осужденные и часть общества надеялись на большую милость{434}. Когда же в письме от 27 декабря 1836 года В. И. Штейнгейль попросил простить его и перевести в Ишим или какой-нибудь другой ближайший к России город (в Сибири традиционно Россией называли территорию к западу от Урала), то Николай Павлович наложил резолюцию: «Согласен, давно в душе простил его и всех»{435}. А через полгода, 18 июня 1837 года, он легко откликнулся на просьбу наследника-цесаревича, совершавшего ознакомительное путешествие по России: «С удовольствием я согласился на твое желание облегчить участь виденных тобой преступников в Кунгуре и других. Всегда рад, чтоб милости могли чрез твое ходатайство от меня исходить, когда сие возможно учинить без опасности и без несправедливости к другим»{436}.
Николай Павлович действительно думал о реформах, сознавал их необходимость и неизбежность. В этой связи существовала еще одна ипостась взаимоотношений Николая Павловича со своими «друзьями по Четырнадцатому» — это реакция императора на идейное наследие декабристов, на их планы реформирования России.
Возвратившись после коронации в Петербург, Николай I повелел делопроизводителю следственной комиссии А. Д. Боровкову составить обзор основных проектов и предложений декабристов{437}. Получивший название «Свод показаний членов злоумышленных обществ о внутреннем состоянии государства», этот обзор представлял собой компиляцию из показаний Г. С. Батенкова, А. А. Бестужева, П. Г. Каховского, Г. А. Перетца, В. И. Штейнгейля и некоторых других декабристов. Материалы, подготовленные А. Д. Боровковым, были представлены Николаю 6 февраля 1827 года. Один экземпляр их он переслал Константину Павловичу, настойчиво требовавшему выведать все планы заговорщиков, другой — В. П. Кочубею, который 29 апреля 1827 года заменит на посту председателя Государственного совета и Комитета министров умершего П. В. Лопухина. Кстати, впоследствии В. П. Кочубей скажет А. Д. Боровкову: «Государь часто просматривает Ваш любопытный свод и черпает из него много дельного, да и я часто к нему прибегаю»{438}.
«Свод показаний членов злоумышленных обществ» был представлен в учрежденный 6 декабря 1826 года и активно действовавший до 1830 года Комитет, получивший свое название по дню учреждения и открывший целую серию «особых», «келейных», «секретных» комитетов николаевского царствования. Он должен был ответить на следующие вопросы Николая I: «1) Что предполагалось сделать при Александре I; 2) Что имелось в наличности; 3) Что можно было признать удовлетворительным и что нельзя было оставить незаменимым»{439}. Заканчивая свою записку о задачах работы Комитета 6 декабря, Николай Павлович писал князю В. П. Кочубею: «Ежедневно уведомляйте меня при наших свиданиях об успехах дела, которое я почитаю из важнейших моих занятий и обязанностей. Успех, который делом докажется, будет лучшая награда трудящимся, а мне — душевное утешение». На заседании Комитета, состоявшегося 27 марта 1827 года, «Свод», составленный А. Д. Боровковым, был прочтен. «Там содержатся многие истины, — отмечалось в журнале Комитета, — на кои правительство отчасти обратило уже внимание… Как бы то ни было, Комитет положил извлечь из сих сведений возможную пользу при будущих трудах своих»{440}. Об этом же писал в одном из своих «Писем из Сибири» склонный к объективному анализу М. С. Лунин: «Правительство, свирепствуя против членов тайного общества, отдало ему дань, достойную его высокой миссии, усвоив и развив некоторые из его основных идей»{441}.
По мнению князя П. В. Долгорукова, высказанному в 1864 году, «мысль, руководившая учреждением «Комитета 6 декабря», была хороша; но, как мы сейчас сказали, неисполнима без введения в России порядка конституционного, а Николай слышать не хотел о перемене образа правления»{442}. Князь не совсем прав. Реформы, связанные с отменой крепостного права, судебной системой, уничтожением телесных наказаний, о которых писал далее П. В. Долгоруков, оказались возможны при сохранении самодержавия (только с отменой чинов пришлось подождать до Октября 1917 года). Но реформы, безусловно, требовали готовности общества к ним, в первую очередь готовности правящей элиты и дворянства к определенным жертвам, с ними связанным. Далеко не все к этому были готовы. Даже скромные предложения Комитета об ограничении роста числа дворовых, запрещении раздроблять дележом и продажею имения с числом ревизских душ менее ста, некотором упорядочении чинопроизводства и т. д. оказались почти нереализованными. Отправляясь в Варшаву весной 1830 года, Николай Павлович захватил эти проекты реформ. О дальнейшем князь П. В. Долгоруков писал так: «Константин Павлович сильнейшим образом восстал против каких бы то ни было перемен, говоря, что все это заморские затеи и в России менять нечего: все идет прекрасно и не мешало бы русские порядки ввести в чужих краях. Николай Павлович положил проекты в портфель, поехал в Берлин на маневры, потом возвратился в Петербург и тут был испуган известием о июльской революции во Франции. Вслед за тем было получено известие о сентябрьской революции в Бельгии; потом о ноябрьском восстании в Польше. Окончательно ошеломленный Николай Павлович, при ограниченности ума своего не понимавший необходимости и пользы предупреждать революции разумными реформами, сделался врагом всяких нововведений, всяких улучшений, и в каждом свободном и честном голосе ему стал слышаться набат революции. Даже из паллиативных проектов «Комитета 6 декабря» один только проект был приведен в исполнение: учреждение сословия почетных граждан, да и то лишь по смерти сумасбродного цесаревича Константина Павловича»{443}.
Решительно не согласиться можно только с одним утверждением П. В. Долгорукова. Николай Павлович никогда не отрицал необходимость реформ и по-своему был готов к ним. Неоднократно говоря об этом в интимных беседах, он лишь подчеркивал легитимность их проведения. Так, в беседе с французским посланником графом Сан При он заявил: «Я отличал и всегда буду отличать тех, кто хочет справедливых преобразований и желает, чтобы они исходили от законной власти, от тех, кто сам бы хотел предпринять их, и Бог знает какими средствами»{444}. Другой тезис, являющийся основополагающим для взглядов Николая I, — это признание постепенности проводимых реформ. В сентябре 1845 года в разговоре с начальником канцелярии М. С. Воронцова, своим старым знакомым С. В. Сафоновым он заявил так: «Я никогда не препятствую натуральному ходу вещей и, конечно, смело могу сказать, что мы осмотрительно идем вперед без крупных перемен или сильных переворотов. Этим Россия может похвалиться перед другими державами»{445}.
Влияние событий 14 декабря, так же как и последующих революций в Европе, проявилось, с одной стороны, в стремлении императора провести реформы бюрократически-канцелярскими средствами и, по возможности, так, чтобы общество этого не заметило, с другой — в максимальной централизации государственной власти, замыкающейся на личной канцелярии царя. Игнорируя общественное мнение, царь пытался решать поставленные задачи, наивно полагая, что все находится в самодержавной власти. Характеризуя принципы внутренней политики Николая I, историк А. А. Корнилов писал: «…Правительственная система императора Николая была одной из самых последовательных попыток осуществления идеи просвещенного абсолютизма»{446}. Развивая эту мысль, историк считал, что царствование Николая I — это последовательное, хотя и закончившееся крахом осуществление идей H. М. Карамзина. Как известно, H. М. Карамзин считал самодержавие залогом развития России, иногда резко обрушиваясь на некоторые нововведения недавнего царствования Александра I. Однажды в присутствии Марии Федоровны Николай I, обращаясь к суровому критику, воскликнул: «Пощадите, пощадите сердце матери, Николай Михайлович!» На что Карамзин, не смутившись, ответил: «Я говорю не только матери государя, который скончался, но матери государя, который готовится царствовать»{447}. Впрочем, простудившемуся 14 декабря 1825 года историографу, к сожалению, оставалось жить недолго. Как отмечал А. И. Герцен, «Карамзин умер, пользуясь до конца своей жизни расположением Николая»{448}.
Обычно в литературе делается акцент на реакционно-охранительные начала политики Николая I, возобладавшие после 14 декабря. Но на самом деле подавление «мятежа реформаторов» не было поворотным пунктом в области внутренней политики, оно лишь закрепило те тенденции, которые уже наметились в последнее десятилетие или по крайней мере в последние годы царствования Александра Павловича. «Я считаю царствование Николая I, — заявлял В. О. Ключевский, — прямым логическим продолжением второй половины предшествующего царствования»{449}. Эту же мысль высказывал в своем лекционном курсе С. Б. Окунь. Крах реформаторских планов Александра I в области крестьянского вопроса после неудачи с Секретным комитетом 1818–1819 годов отмечают и современные исследователи, связывающие их с «мощным и вполне определенным сопротивлением подавляющей части дворянства». «Отказавшись от реформ, — пишет С. В. Мироненко, — самодержавие перешло к реакции, которая началась не с разгромом восстания декабристов в 1825 г., как считают многие, а несколькими годами ранее. Именно Александр I начал реакционный курс, а Николай I лишь продолжил начатое старшим братом»{450}.
Можно только согласиться с утверждением, что события 14 декабря способствовали формированию у Николая Павловича стойкого неприятия как революционного, так и либерального движения. Либералов, или, как их тогда еще называли, «либералистов», он также не любил. Но дело было не только в его личных симпатиях и антипатиях. Он чувствовал поддержку большинства общества. «Одаренный сильной волей и обширным государственным умом, — писал о Николае I граф Д. А. Толстой, — он твердою рукою повел Россию к предположенной им цели, стремясь неуклонно по пути, им избранному, а так как характер этого великого государя был вполне национальным, то и вышло, что Россия не только безропотно, но даже охотно за ним следовала»{451}. Пожалуй, именно реакция самого общества, его консервативные настроения стали более существенным фактором, нежели «реакционная» политика николаевского правительства, тем более что сам Николай Павлович начал царствовать все же с желанием провести необходимые реформы. Сам он с гордостью мог бы отнести себя к тем монархам, которых он называл «государями-консерваторами». В начале 1848 года, накануне Февральской революции во Франции, когда Европа уже представляла «колоссальную картину все возрастающего потрясения», Николай Павлович отмечал в своем аналитическом обзоре некоторые заслуги ненавистного ему «короля баррикад» Луи Филиппа в борьбе с революционным движением, но считал, что последнего все же нельзя причислить «к разряду государей-консерваторов, так как если он и может искренно разделять их взгляды, он не может обладать их властью»{452}. У самого же Николая Павловича были и легитимистские принципы, и власть, и даже желание реформ сверху, от имени государя.
В начале царствования Николай Павлович, сознательно расшаркиваясь перед цесаревичем Константином, выбрал для себя неблагодарную, хотя внешне благородно-красивую роль его наместника на троне, возможно, испытывая душевную потребность в постоянном самооправдании. Это в какой-то степени искусственно ограничивало возможности для проведения реформ в наиболее благоприятный период. Мнение Константина Павловича, недовольного самим фактом учреждения Комитета 6 декабря и назвавшего «младшего братца» даже «якобинцем», действительно было важным для Николая I. Весьма правдоподобно свидетельство П. В. Долгорукова, сославшегося на известного деятеля николаевского царствования Д. Н. Блудова: «…Николай Павлович при жизни Константина не считал себя настоящим государем, а лишь, как бы сказать, наместником законного царя Константина; во всем отдавал ему отчет, без совета с ним не предпринимал ничего важного; приказал сообщать ему даже копии с самых секретных дипломатических бумаг, и на совет Кочубея утвердить составленные «Комитетом 6 декабря» проекты Николай отвечал: «Как же я могу сделать это без согласия брата Константина Павловича? Ведь настоящий-то, законный царь — он; а я только, по его воле, сижу на его месте!»{453} Выражение «это место» как синоним престола характерно для лексики Николая Павловича и употреблялось им на протяжении всей жизни. На закате дней в одном из откровенном разговоров с А. Д. Блудовой император, по свидетельству неопубликованной части ее мемуаров, заявил: «Я этого места не искал и не желал; меня Бог поставил»{454}.
В письме к цесаревичу Константину Павловичу от 29 ноября 1829 года Николай Павлович писал: «В 29 лет в обстоятельствах, в каких мы находимся, позволительно страшиться задачи, которая, казалось мне, никогда не должна была выпасть мне на долю и к которой, следовательно, я не готовился. Я никогда не молил Бога ни о чем так усердно, как чтобы он не подвергал меня этому испытанию. Его воля решилась иначе; я постараюсь стать на высоте долга, который он на меня возлагает. Я начинаю царствовать под грустными предзнаменованиями и с страшными обязанностями. Я сумею их исполнить. Никто не ощущает большей потребности, чем я, быть судимым со снисходительностью. Но пусть же те, которые судят меня, примут во внимание, каким необычайным образом я вознесся с поста недавно назначенного командира дивизии на пост, который занимаю в настоящее время, кому я наследовал и при каких обстоятельствах»{455}. В воспоминаниях великой княжны Ольги Николаевны, относящихся к 1845 году, находится еще одно аналогичное свидетельство. Во время встречи Николая I в Неаполе с Фердинандом II Неаполитанский король открыл ему сердце, восхищаясь абсолютной властью русского императора. «Как глубоко было его удивление, — пишет дочь Николая Павловича, — когда Папа сказал ему, что считает себя первым слугой своего государства и для него прежде всего долг, а потом уже собственные удобства и развлечения»{456}. Граф П. Д. Киселев в своих записках о Николае I свидетельствует, что во время одной из бесед Николай Павлович сказал, «что если бы он мог выбирать, то не выбрал бы своего нынешнего положения». «Но я прежде всего христианин, — добавил он, — и подчиняюсь велениям Провидения; я часовой, получивший приказ, и стараюсь выполнять его как могу»{457}. Такое фатально-стоическое восприятие судьбы и предназначения, может быть, в чем-то лукавое, было для него весьма характерно.
К сожалению, применение «последнего довода королей» 14 декабря и последовавшие затем (по сути своей очень сдержанные) репрессии в виде назидательного урока обществу противопоставили Николая I образованной части дворянства, понимавшей необходимость реформ. В предшествующее царствование парадокс заключался в том, что тайные проекты «дворянских революционеров» и Александра I соседствовали и даже совпадали{458}. Точно так же и при Николае I многие мысли и чувства были общими, но рассуждать о них без приглашения и гласно, особенно печатно, было нельзя и небезопасно. Всякое легальное проявление оппозиционности, критики существующего строя было невозможно в период цензурного устава не только 1826 года, доставшегося в наследство от эпохи Александра I, но и более сдержанного устава 1828 года или в «мрачное семилетье» 1848–1855 годов.
О ненормальности и даже опасности для власти такого положения писал, в частности, М. С. Лунин в обзоре «Общественное движение в России в нынешнее царствование» (1840 год): «Общественная мысль, остановленная в своем развитии давлением грубой силы, ушла в себя… Между тем пороки политического устройства отражаются на нравах, обычаях, наклонностях и привычках. Рабство, утвержденное законами, является обильным источником безнравственности для всех классов населения; отсутствие гласности поощряет и развивает всевозможные беспорядки, обеспечивая им безнаказанность»{459}. Что уж тут говорить, если сам Николай Павлович, признавая невозможность искоренения воровства чиновников, заметил как-то наследнику Александру, что только они вдвоем и не воруют{460}. «Нельзя радикально лечить болезнь, скрывая ее», — считал М. С. Лунин{461}. Об этом же в годы Крымской войны с горечью писал историк М. П. Погодин: «Государь, очарованный блестящими отчетами, не имеет верного понятия о настоящем положении России. Став на высоту недосягаемую, он не имеет средств ничего слышать: никакая правда до него достигнуть не смеет, да и не может; все пути выражения мысли закрыты, нет ни гласности, ни общественного мнения, ни апелляции, ни протеста, ни контроля… О народе, который трудится, проливает кровь, носит все тяготы, страдает, и между тем дышит любовью, самою чистою преданностью к царю и Отечеству, ни у кого и мысли нет. Народ как будто не существует нравственно, известный только по ведомостям казенной палаты»{462}.
Нежелание прислушиваться к искренним словам людей, которых он зачастую подозревал в краснобайстве и некомпетентности, влияние узкого приближенного круга людей с консервативными и просто реакционными взглядами, гипертрофированная «келейность» приводили к изоляции, отсутствию широкой социальной опоры в обществе. Все это в сочетании с мелочным формализмом подрывало благие начинания, подавляло инициативу, и тогда, как отмечал хорошо знавший императора генерал А. О. Дюгамель, «вследствие недоверчивого и крутого характера» государь «действовал как гасильник просвещения»: «Сколько благородных стремлений были окончательно подавлены этим невыносимым формализмом, никому не дозволявшим выходить из сферы своей специальности, сколько талантов иссякло в самом источнике, оттого, что им не давали простора для развития! И кто же от этого более всех пострадал, как не сам император Николай, ибо в конце его царствования он очутился в одиночестве, не зная, на кого возложить свое доверие»{463}.
Одновременно в царствование Николая Павловича — как антитеза бюрократическо-реформаторской деятельности правительства — происходит становление российского либерализма. В «Кратком обзоре общественного мнения в 1828 году», составленном III Отделением для императора, с сарказмом говорилось о «так называемых либералах, а также апостолах русской конституции». Неудачное начало Русско-турецкой войны дало им повод обвинять в неудачах командование и самого царя. «Число этих либералов, — говорилось в докладе за подписью А. X. Бенкендорфа, — довольно значительно, особенно среди молодых людей хорошего происхождения и среди офицерства»{464}. Позднее носителями либеральных идей становятся западники и славянофилы. Наибольшее распространение в 30—40-е годы получило западничество, видными представителями которого являлись В. П. Боткин, T. Н. Грановский, Е. Ф. Корш, К. Д. Кавелин, М. Н. Катков, Б. Н. Чичерин, С. М. Соловьев. В отличие от западничества, славянофильство было представлено не очень широким кругом интеллигентов. Это прежде всего А. С. Хомяков, И. В. Киреевский, К. С. и И. С. Аксаковы, Ю. Ф. Самарин, П. В. Киреевский, А. И. Кошелев, Д. А. Валуев. Близки к ним были писатели В. И. Даль, С. Т. Аксаков, А. Н. Островский, Ф. И. Тютчев. Центрами либеральной мысли являлись кружки историка T. Н. Грановского в Москве и юриста К. Д. Кавелина, служившего в хозяйственном департаменте Министерства внутренних дел в Петербурге. Люди 40-х годов, бросая вызов николаевскому царствованию с его мелочной регламентацией, в то же время видели в самодержавии потенциального союзника, способного возглавить движение за реформы.
Среди фрондирующего меньшинства были и так называемые «революционные демократы», в частности А. И. Герцен и Н. П. Огарев. Все, что можно было сказать плохого о Николае, они сказали. Николай Павлович отвечал им взаимной неприязнью. Когда 1 ноября 1851 года М. А. Корф предложил для пополнения книжного фонда Публичной библиотеки использовать книгообмен с Парижской библиотекой, император откликнулся репликой по поводу русских книг в Париже: «Да кто же их там станет читать? — разве наши изменники и беглецы. A propos, теперь за границей завелись два мошенника, которые пишут и интригуют…»{465}
Помимо кружка А. И. Герцена и Н. П. Огарева, образовавшегося во время обучения А. И. Герцена в Московском университете (1828–1833), с «революционно-демократическим» направлением обычно связывают петрашевцев, Кирилле-Мефодиевское общество в Киеве (1846 — март 1847). В июне 1834 года некоторые из членов кружка Герцена — Огарева были арестованы. Самого Герцена в апреле 1835 года выслали в Пермь, потом в Вятку. Позже А. И. Герцен жил во Владимире и Новгороде, а в 1842 году возглавил левое крыло западников в Москве. В 1847 году он уехал за границу и в 1852 году основал в Лондоне Вольную русскую типографию. В Кирилло-Мефодиевском обществе активно участвовали профессор университета историк Н. И. Костомаров, писатель П. А. Кулиш; состоял в нем и Т. Г. Шевченко. Задачи общества, изложенные в уставе под названием «Закон Божий», предусматривали освобождение Украины и создание славянской федерации в составе России, Украины, Польши, Чехии, Сербии, Болгарии со столицей в Киеве.
Не всех участников этих кружков можно безоговорочно отнести к «революционерам». Так, известные «пятницы» у М. В. Буташевича-Петрашевского в 1845–1849 годах посещали литераторы Г. Данилевский, А. Плещеев, В. Энгельсон, А. Баласогло, А. Ханыков, М. Салтыков-Щедрин, Ф. Достоевский, поэт С. Дуров. С ними общались экономист В. Милютин, будущий знаменитый географ В. Семенов-Тян-Шанский, композитор А. Рубинштейн. Первоначально задачи кружка состояли в самообразовании, потом акцент сместился на изучение новых социальных учений, прежде всего утопического социализма в виде фурьеризма. Некоторые из членов кружка выступали за ликвидацию крепостничества и самодержавия, за демократизацию России. В апреле 1849 года А. Ф. Орлов направил императору для ознакомления записки по делу будущих петрашевцев с предложением их ареста. На докладе Орлова Николай Павлович наложил резолюцию: «Я все прочел; дело важно, ибо ежели было только одно вранье, то и оно в высшей степени преступно и нетерпимо. Приступить к аресту, как ты полагаешь, точно лучше, ежели только не будет огласки от такого большого числа лиц на то нужных»{466}. По обвинению в «заговоре идей» посетители Петрашевского были арестованы в ночь с 22 на 23 апреля 1849 года. Приближающийся Венгерский поход заставлял Николая I спешить. К следствию было привлечено 123 человека. После окончания следствия 24 сентября Николай I распорядился 22 из них передать военно-судной комиссии, которую возглавил брат министра внутренних дел генерал-адъютант В. А. Перовский. После обряда приготовления к смертной казни на Семеновском плацу осужденные были сосланы на каторгу, в арестантские роты и рядовыми в линейные войска.
Над всеми соображениями, желаниями и ощущениями Николая Павловича как императора довлело главное, что определяло его действия. Уже после его кончины генерал А. О. Дюгамель, воздавая должное недостаткам и достоинствам покойного императора и выражая мнение многих его современников, записал: «Он никогда не соглашался на какие-либо сделки с революцией, и даже либерализм внушал ему подозрения. В качестве самодержца всей России император Николай пришел к убеждению, что для империи не было иного спасения, как в союзе с консервативными принципами, и в течение всего тридцатилетнего царствования никогда не уклонялся от предначертанного пути»{467}. В начале же этого пути был день 14 декабря. Уже под впечатлением первых допросов декабристов государь заявил младшему брату Михаилу Павловичу: «Революция на пороге России, но, клянусь, она не проникнет в нее, пока во мне сохранится дыхание жизни, пока, Божьей милостью, я буду императором»{468}. Биограф Николая I Н. К. Шильдер писал: «День 14 декабря окончательно закалил характер Николая Павловича. Некоторым образом он обрек его на роль укротителя революций (dompteur des revolutions)»{469}.
При восшествии Николая I на престол общество жило ожиданием реформ. М. Я. Фок доносил А. X. Бенкендорфу в августе 1826 года: «Все ждут если не полного преобразования, то хоть исправления в порядке управления. Оно необходимо и, конечно, не понравится неблагонамеренным или тем, которые сами заинтересованы в сохранении злоупотреблений»{470}. Впрочем, Николаю и здесь приходилось считаться с мнением цесаревича Константина Павловича, который в письме от 8 (20) декабря 1825 года советовал «ничего не менять из того, что было установлено нашим дорогим, прекрасным и обожаемым усопшим, как в наиважнейших, так и малых делах…»{471}. Николай Павлович попытался навести порядок по-своему.
Как отмечают историки государственных учреждений, вторая четверть XIX века — это время дальнейшей централизации государственного управления на всех уровнях с повышением личной роли императора в разработке и принятии решений. Характеризуя эти тенденции, В. О. Ключевский писал: «Основания правительственного строя остались прежние, но, взявшись руководить громадной империей без всякого участия общества, Николай должен был усложнить механизм центрального управления. Вот почему в его царствование создалось громадное количество либо новых департаментов в старых учреждениях, либо новых канцелярий, комиссий и т. д. Все это время было эпохой необозримого количества комитетов, комиссий, которые создавались для каждого нового государственного вопроса. Всего лучше выразилась мысль этих правительственных перемен в создании целого сложного управления»{472}.
Таким органом стала Собственная Его Императорского Величества Канцелярия, образованная еще при Павле I, но получившая значение высшего органа в 1812 году. При Николае I функции Канцелярии были значительно расширены, что нашло отражение в усложнении ее структуры и создании Отделений{473}. 31 января 1826 года в составе Канцелярии были образованы два отделения: I Отделение следило за выполнением «высочайших повелений» и готовило бумаги для доклада императору, а также ведало личным составом чиновников. II Отделение было призвано завершить работу по систематизации законов (кодификации). Позднее, 3 июля того же года, было учреждено наиболее известное III Отделение, которому были переданы функции высшей полиции.
Проект А. X. Бенкендорфа об устройстве высшей политической и уголовной полиции привлек внимание Николая Павловича еще в начале царствования{474}. Сохранилась легенда, по которой в ответ на просьбу Бенкендорфа дать инструкцию для III Отделения, император протянул ему платок, чтобы вытирать слезы несчастных, со словами: «Вот тебе моя инструкция». Было ли это на самом деле — сказать трудно, но этот жест соответствует представлению о несколько сентиментальном и склонном к внешним эффектам монархе. Во всяком случае, сам А. X. Бенкендорф в своей записке писал: «Всякий порядочный человек сознает необходимость бдительной полиции, охраняющей спокойствие общества и предупреждающей беспорядки и преступления»{475}. III Отделение выполняло и функции «института социальных исследований». А. X. Бенкендорф справедливо считал, что знание общественного мнения так же важно для властей, как знание топографической карты для главнокомандующего.
III Отделение находилось с 1831 года на углу набережной Мойки (дом 58) и Гороховой улицы, но в 1838 году было переведено на Фонтанку, 16. На старом месте осталась квартира А. Ф. Орлова. Число служащих этого печально известного Отделения никогда не было большим. Поначалу его штат был определен в 16 человек, к концу царствования Николая I общая численность достигла 40 человек. Даже в последний год существования, накануне преобразования в Департамент государственной полиции в 1880 году, здесь работало всего 72 служащих.
Исполнительным органом III Отделения стал Отдельный жандармский корпус. Жандармские команды были созданы еще в 1815 году, ас 1817 года их включили в состав Корпуса внутренней стражи. С апреля 1827 года жандармы вместе со всем Корпусом внутренней стражи, а с 1836 года как Отдельный корпус были официально подчинены III Отделению Собственной Его Императорского Величества Канцелярии. По всей стране стали создаваться жандармские округа во главе с генералами, подчиненными лично шефу жандармов, что выводило их из юрисдикции местных властей, злоупотребления которых они также были призваны пресекать. (Не случайно в заключительной сцене комедии «Ревизор» в качестве вестника правосудия появлялся именно жандарм.) Жандармский корпус был элитным подразделением, и желающих надеть голубой мундир всегда оказывалось больше, чем вакансий.
С момента основания III Отделения его главным начальником и одновременно шефом жандармов стал автор проекта граф (с 1832 года) Александр Христофорович Бенкендорф — типичный представитель группы служилых немцев, личный друг Николая Павловича. Он был сыном рижского гражданского губернатора, генерала от инфантерии X. И. Бенкендорфа, женившегося на Анне-Юлиане Шиллинг фон Канштадт, подруге Марии Федоровны, приехавшей вместе с ней из Вюртемберга. А. X. Бенкендорф воспитывался при дворе и, будучи тринадцатью годами старше Николая Павловича, был знаком ему еще с детских лет. Он показал себя способным кавалерийским генералом в 1812 году, но в целом, по оценке современников, обладал весьма заурядными способностями и, присутствуя на разных совещаниях, порой с трудом понимал суть вопроса. О его известной рассеянности ходили анекдоты. Рассказывали, в частности, что, отправившись однажды из своего дома на Большой Морской улице с визитом к французскому посланнику, жившему через несколько домов, он не смог назвать новому, не знавшему его швейцару своей фамилии. Граф был известным щеголем, и утром парикмахер приводил в порядок его довольно редкие волосы. Посетителей он принимал около десяти часов утра, выходя к ним в простом сюртуке без эполет. С дамами он был особенно предупредителен и, по отзыву М. А. Корфа, «без меры преданным женщинам»{476}. Как командующий Императорской главной квартирой, А. X. Бенкендорф был постоянным спутником Николая Павловича в его многочисленных вояжах. Однажды, когда он серьезно заболел, к нему прибыл Николай Павлович и, выходя из его комнат, со слезами на глазах сказал присутствующим: «Вот умирает человек, который никогда ни с кем меня не поссорил, а со многими из Вас помирил. Я хочу, чтобы Вы все знали это»{477}. В письме к А. X. Бенкендорфу от 19 июня 1837 года Николай I называл его «милым другом»{478}.
В последние годы жизни шефа жандармов отношение к нему Николая Павловича несколько изменилось. Возможно, это объяснялось тем, что граф скомпрометировал себя в глазах императора несколькими «самоуправными действиями», в которые «был вовлечен своими подчиненными». Это и стало «причиной угасшей популярности и даже постепенного охлаждения царя, перешедшего почти в равнодушие, прикрытое, впрочем, до конца внешними формами прежней приязни»{479}. Перед тем как А. X. Бенкендорф отправился на лечение минеральными водами за границу, император пожаловал ему 500 тысяч рублей серебром. Казалось, здоровье графа пошло на поправку. Но при возвращении через Ревель (ныне город Таллин в Эстонии) в Петербург он неожиданно скончался на пароходе «Геркулес» и был тут же обобран, бросившей его последней возлюбленной. Узнав о его смерти, император плакал и приказал пастору, служившему церковный обряд, упомянуть в надгробном слове, «каким роковым считает для себя государь 1844 год, унесший у него дочь (Александру Николаевну. — Л. В.) и друга»{480}. В письме к И. Ф. Паскевичу 18 (30) сентября 1844 года Николай Павлович писал: «Тяжелый год лишил меня на днях моего верного Бенкендорфа, которого службу и дружбу 19 лет безотлучно при мне не забуду и не заменю, все об нем жалеют»{481}. Впоследствии о покойном друге Николаю Павловичу напоминал его бюст на каминной доске императорского кабинета. По свидетельству П. П. Каратыгина (сына артиста П. А. Каратыгина), он находился «в ногах железной кровати, на которой скончался Николай Павлович»{482}. Этот бюст хорошо виден и на фотографиях императорского кабинета.
Посты А. X. Бенкендорфа унаследовал Алексей Федорович Орлов, командир Конно-гвардейского полка, оказавший неоценимую услугу Николаю Павловичу 14 декабря 1825 года. Участие брата Михаила в Южном обществе декабристов не помешало карьере А. Ф. Орлова. Он сразу же получил титул графа, а впоследствии, в 1856 году, уже после смерти Николая Павловича, стал князем. Решительный генерал и удачливый дипломат, он стал героем известной эпиграммы А. С. Пушкина («Орлов с Истоминой в постели…»), но был известен как очень порядочный человек, хотя и такой же порядочный лентяй. По некоторым свидетельствам, он не хотел принимать предложенных ему постов, но император настоял на своем. Примерно с 1837 года, по мере того как меркла звезда А. X. Бенкендорфа, Орлов становится едва ли не самым близким Николаю Павловичу человеком. С этого же времени — подобно тому как это прежде делал Бенкендорф — он постоянно сопровождает государя в его поездках и разделяет с ним ночлег. По свидетельству княгини Меттерних, Николай Павлович обращался с Орловым как с братом. В 1839 году М. А. Корф писал: «Граф Орлов есть… едва ли не ближайший к государю человек, и если государь не ценит свыше меры достоинство его в государственном отношении, то, по крайней мере, видит в нем истинно преданного себе русского душою, благородного, доброго и столь благонамеренного, сколько любезного и приятного в общественной жизни человека. Проходит редкий день, чтобы Орлов не видел государя, то есть не обедал или не проводил с ним вечера, и между тем, в этих близких, можно сказать, в сердечных, отношениях он едва ли кому делал зло, не упуская никому случая делать добро»{483}. Позднее баварский дипломат Оттон де Брэ отзывался об А. Ф. Орлове так: «Император называет графа Орлова своим другом, относится к нему как к таковому и сообщает ему самые сокровенные свои намерения, но граф… скорее хороший исполнитель, нежели советник»{484}. Впрочем, некоторые подозревали, что А. Ф. Орлов не вполне искренен. Один из современников писал: «…Честолюбие и страсть к деньгам — вот что побуждало его служить Николаю»{485}. Характеристику Орлова оставила и великая княжна Ольга Николаевна, писавшая о нем как о русском человеке, который «готов ко всему, чего потребует Царь». Это искупало его недостатки. «Папа очень ценил его, так как он был прекрасным и понятливым работником. Мама же его недолюбливала. Имя Орлова останется неразрывным с царствованием Папа. Всегда добродушный, всегда благодушный, он был желанным гостем у нас. Папа постоянно дразнил его и называл «mauvais sujet» («шалопай». — Л. В.)»{486}.
Поскольку А. X. Бенкендорф был рассеян, а А. Ф. Орлов ленив, то всю текущую работу по III Отделению выполняли его заведующие (директора канцелярии). Первое время аппарат тайного политического сыска фактически находился в руках М. Я. фон Фока. Через несколько дней после его смерти, 4 сентября 1831 года, в дневнике А. С. Пушкина появилась запись: «На днях скончался в Петербурге фон Фок, начальник III Отделения государевой канцелярии (тайной полиции), человек добрый, честный, твердый»{487}. Пушкин передает высказывание Николая I о нем: «Я потерял Фока; могу лишь оплакивать его и жалеть о себе, что не мог его любить», и добавляет: «Кто же будет на его месте?»
Место фон Фока с 1831 по 1836 год занимал сын порховского помещика А. Н. Мордвинов, а затем — на протяжении почти двух десятилетий — Леонтий Васильевич Дубельт (1839–1856), бывший также и начальником штаба Корпуса жандармов (с 1835 года). По семейной легенде, он был сыном дворянина и похищенной им испанской принцессы Медины-Челли. Службу начал в 1807 году выпущенным досрочно из Горного корпуса четырнадцатилетним прапорщиком. Участник Отечественной войны 1812 года (ранен под Бородино) и заграничных походов, бывший адъютант генералов Д. С. Дохтурова и H. Н. Раевского, Дубельт был масоном, но, как показало следствие, к декабристским организациям отношения не имел. С 1822 года командовал Старооскольским пехотным полком, но в 1828 году, не поладив с начальником дивизии, подал в отставку и в чине полковника оставил строевую службу. В 1830 году, вопреки желанию супруги (племянницы адмирала H. С. Мордвинова), поступил в Корпус жандармов и стал дежурным офицером у А. X. Бенкендорфа. Л. В. Дубельт объяснял свой поступок тем, что будет «опорой бедных, защитою несчастных»{488}. А. X. Бенкендорф чрезвычайно его ценил и называл своей «правой рукой». Говорили, что, будучи ловеласом, Л. В. Дубельт оказывал своему начальнику услуги интимного характера. Вскоре он стал генерал-майором. По наследству со всем составом III Отделения, как просил перед смертью А. X. Бенкендорф, он перешел к А. Ф. Орлову, получив в дальнейшем чины генерал-лейтенанта (1844 год) и генерала от кавалерии (1856 год). В памяти современников Дубельт остался вкрадчиво вежливым человеком с лисьими повадками; по выражению лица и голосу собеседника он мог угадывать то, что тот тщательно скрывал. В Петербурге его прозвали «Le général Double» («Лукавый генерал»){489}. К доносчикам Дубельт относился сурово. Деньги платил в сумме, кратной цифре 3, — десятками и сотнями. «В память тридцати сребреников», — объяснял он в частных разговорах{490}. За клевету не брезговал иногда давать пощечины.
В состав III Отделения входило несколько экспедиций, в том числе 1-я, секретная, которая была основным органом политического сыска и следствия. Среди архивных дел этой экспедиции — «дело об отставном поручике Викторе Теплякове», совершившем в глазах императора предосудительный поступок. Он избежал присяги на подданство Николаю I, а чтобы не рассказывать об этом на исповеди, «уговорил своего брата вместо себя приобщиться святых тайн, за что и был выслан по Высочайшему повелению в Херсон»{491}. Впрочем, судьба Теплякова сложилась благополучно. Ему было разрешено лечиться минеральными водами на Кавказе, затем он стал чиновником особых поручений при таганрогском градоначальнике и в 1829 году «был отправлен в Болгарию и Румелию (южная часть Болгарии. — Л. В.) для собирания разных памятников древностей»{492}. В 1830 году Тепляков был переведен в штат новороссийского генерал-губернатора.
Характерно и расследование по доносу содержавшегося за воровство в Виленском тюремном замке дворянина Станислава Здановича на своего брата. В 1839 году он донес, что его брат Александр принадлежит к тайному обществу. Во время обыска на квартире А. Здановича были изъяты «предосудительные книги», в том числе изданные в двух томах в Париже в 1836 году стихи Адама Мицкевича, немецкая книга с описанием польских полководцев, принимавших участие в восстании 1830–1831 годов, и польское сочинение, содержащее критику в адрес покойного цесаревича Константина Павловича{493}.
В этой же экспедиции рассматривались дела «об оскорблении Его Величества». Так, в 1839 году в Новочеркасске был арестован человек, назвавшийся сначала рядовым Великолуцкого полка Иваном Боцмановым, а потом беглым из Москвы дворовым графини А. А. Орловой-Чесменской. Он своей рукой переписал под диктовку пасквиль в стихах, авторство которого, по его мнению, принадлежало А. С. Пушкину:
О, великий государь, премудрые твои законы,
Переменил ты мундир и панталоны;
Не много царствовал, да много накуролесил,
Сто двадцать два сослал в Сибирь и пятерых повесил{494}.
Функции других экспедиций III Отделения распределялись следующим образом: 2-я занималась делами раскольников, которых Николай Павлович считал заблудшими душами; 3-я — слежкой за иностранцами (еженедельные ведомости о них присылались в III Отделение); 4-я — крестьянским вопросом, пресекая злоупотребления помещиков и тщательно фиксируя слухи об освобождении крепостных, распространявшиеся как среди помещиков, так и среди крестьян; 5-я (с 1842 года) — цензурой и периодическими изданиями. До образования последней с 1828 года в составе III Отделения были должности цензора с помощником, на которых возлагалась театральная цензура. Но и этого показалось недостаточным, и под воздействием революций 1848 года был создан Комитет 2 апреля 1848 года под председательством Д. П. Бутурлина.
После смерти вдовствующей императрицы Марии Федоровны в 1828 году для управления подведомственными ей ранее многочисленными благотворительными учреждениями создается IV Отделение Собственной Его Императорского Величества Канцелярии. Временными были V и VI Отделения. V Отделение во главе с П. Д. Киселевым было учреждено для проведения в виде опыта реформы казенной деревни в Санкт-Петербургской губернии 29 апреля 1836 года. После образования в конце 1837-го — начале 1838 года Министерства государственных имуществ, также возглавляемого Киселевым, V Отделение продолжало контролировать деятельность нового министерства. Наконец, VI Отделение, созданное 30 августа 1842 года, подготовило учреждение Кавказского наместничества. В целом Собственная Его Императорского Величества Канцелярия была достаточно эффективным органом сбора и анализа информации, а также контроля императора за пульсом общественной жизни.
А вот другие высшие органы государственной власти продолжали терять свое значение. Внезапное посещение Сената Николаем Павловичем в 1827 году (утром сенаторов даже не оказалось на рабочих местах) показало недееспособность этого учреждения, хотя, по выражению статс-секретаря Николая Назаровича Муравьева (отца H. Н. Муравьева-Амурского), «сделало полезную электризацию параличному»{495}. Высочайшее повеление от 11 января 1832 года было направлено на ускорение прохождения дел в Сенате. Обсуждались также вопросы более четкого разделения дел между такими высшими органами, как Сенат, Государственный совет, Комитет министров. В дневнике М. А. Корфа от 23 ноября 1828 года сохранилось свидетельство об отношении императора к Государственному совету. Граф П. Д. Киселев передал свой разговор с государем, состоявшийся на днях: «Государь жаловался, что Совет очень устарел в своем личном составе. Киселев, со своей стороны, нашел, что это нисколько не беда; что Совет, по существу своему и по духу нашего правления, должен быть не provocateur, a conservateur, то есть больше оберегать существующее, нежели допускать какие-либо нововведения, а если и допускать, то с крайнею осмотрительностью в отношении к главным началам и основным идеям монархического права; что для этого лучше годятся старики, естественно привязанные к прежнему, нежели молодые люди с живым воображением; что последних надобно сажать в министры и правители, потому что Россия не может ни оставаться в неподвижном состоянии, ни отставать на века, и тогда уже их дело будет выдумывать и созидать, а Совету останется только умерять их жар и свято поддерживать главный фундамент»{496}.
Пост председателя Государственного совета и Комитета министров последовательно занимали: старый царедворец, отец фаворитки Павла I, П. В. Лопухин (1816–1827) и бывшие «молодые друзья» Александра I В. П. Кочубей (1827–1834), ставший незадолго до смерти в 1834 году государственным канцлером, и H. Н. Новосильцев (1834–1838). Затем наступила очередь управленцев, выдвинувшихся в николаевское царствование: И. В. Васильчикова (1838–1847), В. В. Левашова (1847–1848) и А. И. Чернышева (1848–1856), занимавшего также пост военного министра. Последний за активную поддержку Николая Павловича во время междуцарствия уже 22 августа 1826 года был возведен в графское достоинство, а в 1841 году — княжеское. Наибольшим доверием Николая Павловича пользовался, и не без основания, князь Илларион Васильевич Васильчиков, бывший также активным участником многих секретных комитетов, в том числе по крестьянскому вопросу. Осведомленный М. А. Корф писал: «Князь Васильчиков был единственный человек в России, который во всякое время и по всем делам имел свободный доступ и свободное слово к своему монарху; человек, которого Николай не только любил, но и чтил как никого другого… которого он считал и называл своим другом»{497}.
В царствование Николая I резко возросло значение многочисленных действующих на правах высших учреждений различных комитетов: Комитет 6 декабря 1826 года, два Сибирских (1821–1838 и с 1852), Западных губерний (1831–1848), Кавказский (с 1840), многочисленные комитеты по крестьянскому вопросу и др. Императору хватало времени и сил курировать их деятельность.
18 июля 1839 года, вскоре после празднества в честь бракосочетания великой княжны Марии Николаевны, состоялся бал в Михайловском дворце, который давала супруга великого князя Михаила Павловича — известная не только остроумием и изяществом манер, но и литературно-музыкальными интересами великая княгиня Елена Павловна. Перед ужином к маркизу де Кюстину подошел император и, взяв за руку, подвел его к креслу императрицы, чтобы продолжить разговор, начатый в Зимнем дворце. Естественно, маркиз начал с комплиментов в честь устроителей празднества и выразил удивление, как император, «ведя жизнь столь деятельную, умеет найти время для всего, и даже для того, чтобы разделить удовольствие толпы». Николай Павлович несколько утрируя, а может быть, и бравируя, высказал следующую мысль: «По счастью, механизм управления в моей стране весьма прост; когда бы при наших расстояниях, создающих трудности во всем, правление было сложным по форме, для него недостало бы головы одного человека»{498}. На деле, однако, институт самодержавия представлял собой громоздкую бюрократическую машину с далеко не простыми механизмами власти.
Система центральных учреждений не претерпела особых изменений. Были созданы два новых министерства — Министерство Императорского двора (22 августа 1826) и Министерство государственных имуществ (27 декабря 1837/8 января 1838 по новому стилю). Главное управление ревизии государственных счетов в 1836 году было переименовано в Главное управление государственного контроля. Главное управление путей сообщения с 1832 года, после того как ему было передана из Министерства внутренних дел строительная часть, стало называться Главным управлением путей сообщения и публичных зданий. Созданный в 1797 году Капитул императорских орденов был включен в 1842 году в состав Министерства Императорского двора. По инициативе фабрикантов и купцов при Департаменте мануфактур и внутренней торговли Министерства финансов были учреждены Мануфактурный (1828) и Коммерческий (1829) советы. В то же время в состав Министерства народного просвещения вошло Главное управление цензуры (1828–1862). В январе 1834 года подчиненное Министерству финансов Горное ведомство получило военную организацию, а министр финансов стал главноначальствующим Корпуса горных инженеров (упразднен в 1863 году).
Под влиянием восстания декабристов, войн с Персией и Турцией произошла дальнейшая централизация военного аппарата. До 1828 года это достигалось тем, что должности начальника Главного штаба и военного министра занимал один человек — А. И. Чернышев. Однако в докладе, сделанном в 1835 году, он потребовал соединить «фронтовую и хозяйственную части», и к 1836 году перестройка была завершена. В структуру Военного министерства входили Военный совет, Канцелярии, генерал-аудиториат (высший суд), Военно-ученый комитет, Военно-Походная канцелярия Его Императорского Величества. В компетенции военного министра находились Артиллерийский, Инженерный, Комиссариатский, Провиантский, Медицинский департаменты, занимавшиеся обеспечением войск всем необходимым. Одновременно в 1827–1829 годах «Свита Его Императорского Величества по квартирмейстерской части», состоящая из наиболее квалифицированных офицеров, была объединена с Военно-топографическим депо и Корпусом картографов в Департамент Генерального штаба. В 1832 году была создана Императорская Военная академия, директором которой вплоть до 1852 года был И. О. Сухозанет. После кончины Николая I Военная академия была переименована в Николаевскую академию Генерального штаба.
Пост управляющего Военным министерством занимал сначала А. И. Татищев (1823–1827). Затем наступило долгое министерство трудолюбивого и преданного графа (с 1826), генерал-адъютанта (с 1812), генерала от кавалерии (с 1826), впоследствии светлейшего князя (с 1849) А. И. Чернышева (1827–1852). По отзывам современников, он обладал скорее способностью администратора, нежели полководца. Только в последние годы царствования Николая I его сменил В. А. Долгоруков (1852–1856). Впрочем, сначала ведущей (до ее ликвидации в 1832 году) была должность начальника Главного штаба, которую с апреля 1823 года занимал И. И. Дибич-Забалканский, произведенный в день коронации в 1826 году в генералы от инфантерии. Вскоре он стал графом (1827), генерал-фельдмаршалом (1829), был главнокомандующим в Русско-турецкую войну (с февраля 1829) и Польскую кампанию (с декабря 1830). С 1828 года товарищем начальника Главного штаба, а затем и начальником (1831–1832) стал А. И. Чернышев, совмещавший эту должность с управлением Военным министерством. С 1832 года он стал именоваться министром.
Серьезная структурная перестройка ожидала Морское ведомство. Уже через две с половиной недели после воцарения Николая Павловича был создан Комитет образования флота. Было известно, что в последнее десятилетие царствования Александра I флот находился в упадке. На Черноморском флоте вместо 15 кораблей и фрегатов по штату насчитывалось 10 судов. На Балтийском флоте из 27 линейных кораблей и 26 фрегатов оставалось 15 судов, а годных к плаванию — всего 5. Объяснялось это и передачей Англии эскадры Д. Н. Сенявина, блокированной в Лиссабоне в 1808 году во время русско-английского конфликта после Тильзита, и продажей части кораблей Франции и Испании, и последствиями наводнения 1824 года, повредившего ряд судов, и просто упадком кораблестроительной деятельности. В последние два года министерства маркиза И. И. Траверсе (1811–1828) корабли совершали маневры в основном в «Маркизовой луже» (часть Финского залива у Кронштадта).
В результате деятельности Комитета 1 сентября 1827 года было утверждено новое (предварительное) Положение о Морском министерстве с образованием вместо упраздненной Адмиралтейств-коллегии нового Адмиралтейств-совета под председательством морского министра, причем экспедиции были упразднены. На следующий год, 31 марта, для «сосредоточения» управления «в высшем отношении» был учрежден при Его Императорском Величестве Морской штаб, переименованный в 1831 году в Главный морской штаб. В связи с этим в 1828 году начальник старого штаба А. Ф. Моллер был переименован в морского министра (1828–1836). В конце 1831 года было изменено управление Черноморским флотом и портами. Командование сосредотачивалось в руках главного командира с правами и обязанностями командира отдельного корпуса. Начальником штаба Черноморского флота был назначен бесспорный авторитет для Николая Павловича в морской части М. П. Лазарев. Именно ему император доверял самые сложные ревизии, и по его докладу в 1836 году был уволен допустивший злоупотребления и воровство главный комендант Кронштадтского порта. Преобразования продолжались и позже. В 1832 году Морское ведомство вновь стало именоваться Морским министерством, но возглавлялось оно управляющим без прав министра. Главенствующая роль все больше переходила к Главному морскому штабу, а Морское министерство превращалось в хозяйственный департамент при нем. Раздельное существование двух органов имело и отрицательные последствия, поэтому в 1836 году снова вернулись к единой организации. По новому положению о Морском министерстве от 8 апреля 1836 года Морское министерство было полностью подчинено начальнику Главного морского штаба, получившего права министра. Одновременно А. Ф. Моллер был отстранен от должности, а управление министерством было возложено на начальника Главного морского штаба.
На протяжении четверти века управление флотом сначала фактически (с 1827 года), а затем и формально (с 1836-го по февраль 1855 года) находилось в руках весьма примечательной личности николаевского царствования — светлейшего князя Александра Сергеевича Меншикова (правнука А. Д. Меншикова). Из-за конфликта с А. А. Аракчеевым он в 1823 году был переведен из Военного министерства в Министерство иностранных дел, а на следующий год отправлен в отставку. В январе 1826 года повелением Николая I он был возвращен на службу и в 1827 году включен в состав Комитета образования флота. На следующий год он был назначен начальником Морского штаба (с 1831 года — Главного Морского штаба). В связи с новым назначением он получил звание контр-адмирала, а в 1833 году стал полным адмиралом. 30 сентября 1854 года А. С. Меншиков был переведен на должность главнокомандующего всеми сухопутными и морскими силами в Крыму, сохранив должность морского министра. Деятельность свою он закончил в 1855–1856 годах на посту кронштадтского генерал-губернатора.
Современники давали ему весьма противоречивую оценку. Император Александр I говорил, что «у Меншикова есть ум лишь для того, чтобы кусаться», а его «душа чернее сапога»{499}. Князю не отказывали в уме и образованности, и это позволяло ему справляться с управлением флотом. Но при этом, как отметил баварский дипломат де Брэ, А. С. Меншиков «был бы в большом затруднении, если бы ему пришлось командовать самым маленьким судном»{500}. Характеризуя светлейшего князя, дипломат отмечал, что он «всем известен своей склонностью к сатире и едким словечкам». Будущий адмирал И. А. Шестаков оставил о нем такое воспоминание: «При всем уме, трудолюбии и начитанности князь Меншиков тогда уже поражал меня каким-то потемкинским sans façon (бесцеремонностью. — Л. В.) в разговорах и страстью к балагурству. Английская набережная, на которой стоял дом, впоследствии ему подаренный{501}, была в то время фешенебельным гулянием. Князь устроил выступное окно и из него караулил появление императора. В часы ожидания двигались по набережной различные личности, и острый на слово князь не пропускал никого без колких, а иногда не совсем нравственных замечаний. Но тех, к которым особенно лежала его сатирическая душа, светлейший брал на язык у самого Исаакиевского моста и не спускал до будки в другом конце набережной»{502}.
Министерство внутренних дел в начале царствования Николая I возглавляли В. С. Ланской (1823–1828) и А. А. Закревский (1828–1831). Последний, еще будучи дежурным генералом Главного штаба, предусмотрительно «старался угождать на всякий случай молодым великим князьям Николаю и Михаилу». По характеристике князя П. В. Долгорукова, он был «человек совершенно бездарный и даже тупоумный, чуждый всякой образованности, но довольно хитрый», «полный тип азиата»{503}. Позднее министрами были Д. Н. Блудов (1832–1839) и А. Г. Строганов (1839–1841). Более длительный срок этот пост занимал Лев Алексеевич Перовский (1841–1852), брат оренбургского военного губернатора, один из внебрачных сыновей графа А. К. Разумовского, получивший графский титул в 1849 году. 30 августа 1852 года министром стал известный своей деятельностью по введению инвентарей в Юго-Западном крае Д. Г. Бибиков (1852–1855).
Среди них резко выделялась фигура Дмитрия Николаевича Блудова, в прошлом одного из учредителей литературного общества «Арзамас». Он начал службу одним из «архивных юношей» Московского архива Коллегии иностранных дел, затем стал поверенным в делах русского посольства в Лондоне (1817–1820). По рекомендации H. М. Карамзина Блудов был назначен одним из делопроизводителей учрежденной 17 декабря 1825 года Верховной комиссии по делу о декабристах; был также делопроизводителем и в Комитете 6 декабря 1826 года. В конце 20-х — начале 30-х годов он провел большую работу по концентрации архивных документов в Государственном архиве. По аналогии с П. Д. Киселевым, Д. Н. Блудова, пожалуй, можно назвать «начальником штаба по архивной части», поскольку он нередко консультировал Николая Павловича по вопросам делопроизводства. Он последовательно занимал посты статс-секретаря, товарища министра народного просвещения (с ноября 1826), главноуправляющего делами иностранных вероисповеданий, министра внутренних дел (1832–1838), министра юстиции (май — сентябрь 1838). Занимая более двух десятилетий пост главноуправляющего II Отделением Собственной Его Императорского Величества Канцелярии (декабрь 1838-го—1862 год), он стал «как бы вторым министром юстиции». По отзыву современников, Блудов представлял «старую классическую школу», «отличаясь любезностью в обхождении и остроумием»{504}. Он был членом Государственного совета, а 18 апреля 1842 года ему был пожалован графский титул. Даже князь П. В. Долгоруков нашел для него добрые слова, признав его ум, добросовестность, заслуги в защите университетов в 1848 году, а также исключительную порядочность и честность. По его мнению, родовым гербом Д. Н. Блудова мог бы быть медный самовар, подававшийся за вечерним чаем, «явление редкое в роскошном Петербурге, в особенности редкое в салонах петербургских сановников»{505}. Правда, в этом было и что-то показное. Сенатор К. И. Фишер писал впоследствии о «пустословии» слывшего либералом Д. Н. Блудова, считая, что его сделали великим после смерти{506}. М. Д. Бутурлина удивляла предполагавшаяся публикация многотомного описания жизни сановника{507}. Тем не менее, по воспоминаниям его дочери, Блудов находил в себе мужество не всегда соглашаться с императором. Однажды это привело к отдалению графа на некоторое время от государя, но в последние годы жизни Николая I их отношения вновь стали близкими и они часто беседовали на политические темы{508}. А. С. Пушкину импонировали манифесты, составлявшиеся Д. Н. Блудовым по поручению Николая Павловича в 1830–1831 годах; один из них, а именно февральский манифест 1831 года, он назвал «удивительно прекрасным»{509}. Уже после смерти Николая I в 1855 году граф Д. Н. Блудов стал президентом Академии наук, а позднее — председателем Государственного совета и Совета министров (1862–1864).
Министерство юстиции, которое, по отзывам современников, было малозначимым, первое время по-прежнему возглавлял князь Д. И. Лобанов-Ростовский (1817–1827). Это ему и его брату Якову Ивановичу А. С. Пушкин посвятил в 1825 году стихотворение «Заступники кнута и плети»{510}. Недолго министром был М. Ю. Долгоруков (1827–1829). Уже с февраля 1829 года министерство возглавил Дмитрий Васильевич Дашков (1829–1839), в прошлом активный участник литературного общества «Арзамас», известный своей моральной стойкостью, один из немногих гражданских и «безусых» министров, носивший только небольшие баки. М. А. Корф оставил противоречивую характеристику Д. В. Дашкова: «В десятилетнее почти управление министерством юстиции он был превосходным судьею и юристом, но никогда не был хорошим администратором, еще менее законодателем, потому что то и другое требует труда ежедневного, постоянного, усидчивого, а к такому труду Дашков не был ни склонен, ни способен». Он был нелюдим, апатичен и высокомерен. Тем не менее после кончины М. М. Сперанского для продолжения работы по кодификации в Польше, Финляндии, Остзейском крае Николай I хотел выдвинуть именно его. Он говорил М. А. Корфу: «Покамест мысли мои останавливаются только на Дмитрии Васильевиче Дашкове: он один кажется мне способным к этому делу, да и просто нет больше никого. Но сладит ли и он, возьмется ли даже за такой труд? Посмотрим. Надо с ним переговорить, подумать…»{511} В августе 1839 года Дашков заболел туберкулезом и так и не выздоровел. Николай I навестил его 20 ноября, а в ночь с 25-го на 26-е его не стало. Самым кратковременным оказалось министерство Д. Н. Блудова (15 февраля — 31 декабря 1839). После его кончины министром был назначен Виктор Никитич Панин (31 декабря 1839–1861) — «холодный и малодоступный»{512}. Глава петербургских реакционеров, он был известен своими консервативными взглядами по крестьянскому вопросу.
Министерство народного просвещения после отставки князя А. Н. Голицына возглавлял адмирал А. С. Шишков (1824–1827). Так же как и Д. И. Лобанов-Ростовский, он быстро потерял свое место, возможно, потому, что на известном заседании Государственного совета 27 ноября 1825 года поддержал мнение о необходимости принесения присяги Константину Павловичу (не вскрывая запечатанных конвертов). Преобразованием этого министерства Николай Павлович озаботился буквально с самого начала царствования, и уже 14 мая 1826 года был создан Комитет устройства учебных заведений для реформы школы, а 8 декабря 1828 года утвержден устав средних учебных заведений. В соответствии с ним уровень образования должен был соответствовать социальному положению учащегося. Основные же преобразования самого министерства в период с 1828 по 1833 год, по мнению князя П. В. Долгорукова, свелись к следующему: «При увольнении Шишкова в 1828 году министром народного просвещения назначен был добрый, но совершенно бездарный попечитель Дерптского университета князь Карл Андреевич Ливен (1828–1833. — Л. В.), старший сын знаменитой Шарлотты Карловны, а товарищем к нему определен Семен Семенович Уваров, пять лет спустя «заступивший» его место. Министерство просвещения было раздроблено; Синод снова составил отдельное ведомство, и обер-прокурор его, князь Петр Сергеевич Мещерский, получил право доклада у государя, а департамент духовных дел иностранных исповеданий, особенно порученный управлению Д. Н. Блудова, перечислен был в Министерство внутренних дел, а Блудов назначен был товарищем министра внутренних дел А. А. Закревского»{513}.
После отставки К. А. Ливена взошла звезда Сергея Семеновича Уварова, длительное время совмещавшего свои должности с президентством в Академии наук (1818–1855). Во время царствования Александра I он был известен либеральными взглядами, но после 14 декабря 1825 года поменял свои идейные ориентиры, восприняв взгляды историка М. П. Погодина, впервые изложенные им в «Московском вестнике» в 1827 году (затем в профессорской лекции в 1834 году). С 1 марта 1832 года С. С. Уваров стал управляющим Министерством народного просвещения, а с 21 марта 1833 года — министром (до 20 октября 1849) Именно ему принадлежал знаменитый циркуляр, направленный попечителям учебных округов: «Общая наша обязанность состоит в том, чтобы народное образование согласно Высочайшим намерениям Августейшего Монарха совершалось в соединенном духе православия, самодержавия и народности»{514}. Эта «уваровская триада» при пожаловании ему титула графа стала его девизом. Когда в 1831 году в ответ на русофобию западноевропейской прессы в связи с польским восстанием А. С. Пушкин написал стихотворение «Клеветникам России», С. С. Уваров перевел его на французский язык и передал через А. X. Бенкендорфа императору. Одна из фраз в его переводе звучала более грубо, чем в оригинале: «Для того чтобы восторжествовал один из народов, нужно чтобы погиб другой»{515}. Позднее С. С. Уваров и А. С. Пушкин относились друг к другу с крайней неприязнью. В пушкинском дневнике в записи, датированной февралем 1835 года, есть такие слова о министре народного просвещения: «Это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Об нем сказали, что он начал тем, что был б…, потом нянькой и попал в президенты] Академии наук, как кн[ягиня] Дашкова в презид[енты] Р[оссийской] Ак[адемии]»{516}. Вскоре после начала революций 1848 года Уваров был вынужден подать в отставку, не столько из-за паралича, сколько из-за несоответствия его программы новым задачам. Он уступил место сначала П. А. Ширинскому-Шихматову (1849–1853), а затем А. С. Норову (1853–1858).
Министерством иностранных дел сначала в должности одного из двух статс-секретарей Коллегии иностранных дел совместно с Каподистрией (Капо д’Истрией) управлял Карл Васильевич Нессельроде (1816–1856). Он на один год превысил рекорд продолжительности пребывания на аналогичном посту своего австрийского коллеги князя Меттерниха. Будучи сыном немца-католика, уроженца Вестфалии, и дочери банкира-еврея из Франкфурта-на-Майне, Нессельроде родился на английском корабле, стоящем на лиссабонском рейде. Раз в год он ходил исповедоваться в Англиканскую церковь при английском посольстве{517}. Канцлер не умел ни говорить, ни писать по-русски и представлял тип «немца старого покроя», «отменно способного к ведению обычных, мелких дипломатических переговоров»{518}. По мнению князя П. В. Долгорукова, это был «искусный пройдоха, обретший большую помощь в хитрости и ловкости своей жены-повелительницы, столь же искусной, как и он, пройдохи и к тому же страшнейшей взяточницы». «Его страстью, — пишет желчный князь, — были три вещи: вкусный стол, цветы и деньги. Этот австрийский министр русских иностранных дел, Нессельроде, не любил русских и считал их ни к чему не способными; зато боготворил немцев…»{519} Один из членов французского посольства, граф Рейзет, заставший Нессельроде уже на закате его карьеры, также отмечал в начале 50-х годов увлечения графа оранжереями и его гастрономические пристрастия: «Канцлер был старичок небольшого роста, очень живой и веселый, в сущности очень эгоистичный и очень походил на Тьера. Он был весьма воздержан, хотя любил хорошо поесть; до обеда ничего не ел, только выпивал поутру и в три часа дня по рюмке малаги (сладкое десертное вино из Малаги с большими сроками выдержки. — Л. В.) с бисквитом. Он сам заказывал обед и знал, из чего готовится каждое кушанье»{520}.
К моменту восхождения Николая I на престол К. В. Нессельроде, казалось, олицетворял стабильность внешнеполитической системы, ориентированной на Австрию. Отказываясь от престола, Константин Павлович в письме от 8 (20) декабря советовал брату: «Ничего не меняйте в установившейся политике К. В. Нессельроде… Примите за основание, что Вы лишь уполномоченный покойного благодетеля и что в каждое мгновение Вы должны быть готовы отдать ему отчет в том, что Вы делаете и сделаете»{521}. Николай Павлович не склонен был оставлять во внешней политике все без изменения, но К. В. Нессельроде, к сожалению, оставил. Во время Крымской войны министерство Нессельроде, долгое время подыгрывавшее союзной Австрии, вызывало у общества только чувство протеста и оскорбленной гордости за Россию. В дневнике от 10 марта 1855 года В. С. Аксакова записала: «… Если б не Нессельроде, который беспрестанно его (Николая I. — Л. В.) принуждал возвращаться к безобразной политике немецкой, то государь был бы увлечен совсем на другой путь!.. Ему, этому изменнику, ему одному обязаны мы позором и затруднительным положением России»{522}. Это было почти всеобщее мнение.
И все же при Николае I Министерство иностранных дел подверглось серьезному реформированию. В 1832 году на него было распространено «Общее учреждение министерства»; Коллегия иностранных дел упразднена, образованы департаменты. Новая структура была закреплена «Учреждением министерства иностранных дел», принятым в 1846 году. Тогда же Департамент церемониальных дел был переименован в Экспедицию церемониальных дел, а Канцелярия министра преобразована в Департамент внешних сношений. Министерство иностранных дел оставалось единственным учреждением, где в дипломатической переписке продолжал употребляться французский язык (заменен на русский только в 1887 году).
Другим немцем, доставшимся Николаю Павловичу от предшествующего царствования, был министр финансов Егор Францевич Канкрин (1823–1844), сын заведующего соляным делом, которого Екатерина II пригласила из Ганау (Гессена). А. И. Рибопьер писал, что Канкрин не любит ни Россию, ни русских, и добавлял при этом: «…говорят, что он по происхождению еврей»{523}. Когда требовалось, он говорил по-русски, хотя и на ломаном языке{524}. Он был образованным экономистом, из тех, которые считали, что «упорядочение финансов и прочное обоснование народного богатства всегда должны корениться в народном благосостоянии»{525}. Его экономия вошла в пословицу. Рассказывали, как однажды на Пасху он поднес Николаю Павловичу большое яйцо, наполненное золотыми монетами, изготовленными из обрезков, оставшихся после чеканки на монетном дворе. С тех пор эти обрезки также стали использовать{526}. Министр финансов был врагом новых налогов, займов, он выступал против излишних расходов, составляя иногда оппозицию самому Николаю Павловичу, даже когда речь заходила об ассигнованиях на армию. Император так отзывался о нем: «А то, бывало, придет ко мне Канкрин в туфлях, греет у камина спину и на всякое мое слово говорит: «Нельзя Ваше Величество, никак нельзя!»{527}. Баварский дипломат позднее писал о нем: «Он… довел покровительственную таможенную систему, введенную для поощрения отечественной промышленности, до чудовищных размеров»{528}. Во время его министерства таможенный доход по империи вырос на 250 %. К его заслугам относили также бездефицитный бюджет, которого он добился жестким сокращением расходов, а также дальнейшим развитием питейно-откупной системы.
Поощряемый и подталкиваемый Николаем I, министр финансов провел в 1839–1843 годах так называемую «реформу Канкрина», связанную с преодолением девальвации ассигнаций и переводом денежной системы на серебряный монометаллизм. Он был противником железных дорог и излишней образованности народа и полагал, что «крепостная зависимость — это вовсе не самое худшее еще положение, в какое может попасть человек»{529}. По поводу разногласий между ним и Николаем I американский историк У. Пинтнер писал, что по некоторым важным вопросам Е. Ф. Канкрин был побежден царем. Но это не было конфликтом между консервативным министром и прогрессивным политиком: «Возможно, более правильно понять это как конфликт поколений между сравнительно молодым правителем, более осведомленным о происходящих в мире переменах и о необходимости для России сделать некоторые соответствующие исправления, и старым бюрократом… который не понимал, что политика, которая обеспечивала стабильность в прошлом, может привести к серьезным проблемам, если не к полному крушению государства, в том случае, если она будет продолжаться бесконечно»{530}.
Преемником Е. Ф. Канкрина стал Ф. П. Вронченко (1844–1852), который не имел «ни одного из тех качеств, какие необходимы в занимаемой им должности». По выражению Оттона де Брэ, его познания были «познаниями сборщика податей»{531}. То же можно было бы сказать и о министре П. Ф. Броке (1852–1858). Независимо от личных качеств министров политика в области финансов носила консервативный характер и в первую очередь исходила из интересов государственного бюджета. За это время численность армии и флота возросла почти на 40 %, а ежегодные расходы на их содержание — на 70 %{532}.
Министерство Императорского двора в течение почти всего царствования Николая I, с 1826 по 1852 год, возглавлял князь (с 1834 года светлейший князь), генерал-фельдмаршал (с 1850) и генерал-адъютант (с 1801) Петр Михайлович Волконский. Начальник Главного штаба при Александре I, он в связи с конфликтом с А. А. Аракчеевым попал в 1823 году в немилость, но был вновь возвышен Николаем I. У него было характерное прозвище «Prince de pierre» («Каменный князь»){533}. Многие современники, в частности А. С. Пушкин, у которого министр отказался купить для двора бронзовую статую Екатерины II, иронизировали над его бережливостью. Но, как заметил М. А. Корф, «он скупился не на свои, а на царские деньги»{534}. Преодолев в 1845–1846 годах тяжелую болезнь, «он был бодр телом и духом», понимал все с полуслова, был «холоден, как воплощенный опыт». Но и он «знал свою страсть — часы, карманные, столовые, стенные и прочие»{535}. В качестве учредителя Военно-топографического депо, в ведении которого находилась литографическая мастерская, он составил солидную библиотеку с коллекцией рисунков, гравюр и литографий. Это у его жены, статс-дамы Софьи Григорьевны Волконской, с осени 1836 года снимал свою последнюю квартиру А. С. Пушкин (Мойка, 12). Современники сожалели, что П. М. Волконский не оставил мемуаров. Впрочем, какие-то дневники, как свидетельствуют отрывки о таганрогском периоде жизни Александра I, князь все же вел.
Параллельно с Министерством Императорского двора существовал образованный при Павле I в 1797 году Департамент уделов во главе с министром, находившийся ранее в непосредственном ведении императора. Департамент уделов осуществлял управление удельными имениями и крестьянами (бывшими дворцовыми), доходы с которых предназначались на производство выплат членам императорской фамилии (великим князьям и княжнам). С 1826 года должности министра Императорского двора и министра Департамента уделов были совмещены, а непосредственное руководство ими возложено на вице-президента Департамента уделов (с 1840 года товарища министра). В первый год царствования Николая I временным управляющим Департаментом уделов был князь А. Н. Голицын. С 1828 года вице-президентом, а с 1840 года товарищем министра был Лев Алексеевич Перовский. Причиной его назначения на эту должность стало то, что ранее он был адъютантом князя П. М. Волконского и, управляя его домашними делами, составил себе хорошую репутацию. При нем в 1833 году при Департаменте уделов было открыто Земледельческое училище, а в 1846 году образован Комитет по крестьянскому вопросу. С 1850 года Л. А. Перовский заведовал также Комиссией для исследования древностей и увлекался археологией. Графский титул ему был присвоен одновременно с братом в 1855 году. После кончины в 1852 году П. М. Волконского Николай I, стремясь предотвратить конфликт двух своих любимцев, графа В. Ф. Адлерберга и Л. А. Перовского, принял соломоново решение и разделил Министерство Императорского двора и уделов на Министерство уделов во главе с Л. А. Перовским и Министерство Императорского двора во главе со своим другом юности В. Ф. Алдербергом (1852–1870). (После смерти Перовского указом Александра II от 24 ноября 1856 года Министерство уделов было упразднено и вновь вошло в состав Министерства Императорского двора и уделов.)
В 1852 году Л. А. Перовский одновременно был назначен управляющим Кабинетом Его Императорского Величества. Созданный как личная канцелярия Петра 1 в 1704 году Кабинет постепенно трансформировался в хозяйственный орган, ведавший императорской «комнатной суммой» и «комнатной рухлядью». С 1826 года во главе Кабинета стоял министр Императорского двора, который являлся его управляющим (до 1852 года П. М. Волконский, в 1852–1856 годах Л. А. Перовский). В 1827 году Кабинет Его Императорского Величества был разделен на отделения, одно из которых ведало хранением императорских регалий и сбором ясака в Сибири. Кабинету подчинялись управления Колывано-Воскресенским и Нерчинскими горнозаводскими производствами, императорскими фарфоровыми, стекольными, зеркальными заводами, гранильными и бумажной фабриками, шпалерной мануфактурой, рудниками и обширными лесными дачами.
С момента образования Министерства государственных имуществ 26 декабря 1837 года бессменным его министром был убежденный противник крепостного права, «начальник штаба по крестьянской части», как называл его император, генерал от инфантерии (1834) и генерал-адъютант (1823) Павел Дмитриевич Киселев (декабрь 1837–1856), получивший титул графа (1839). Назначенный в феврале 1819 года начальником штаба 2-й армии, он оказался связан служебными отношениями со многими из будущих декабристов, среди которых сложилось мнение, что при благоприятном развитии событий он примкнет к ним после победы восстания. В 1826 году П. Д. Киселев ездил в Петербург для личных объяснений с Николаем I и был оставлен на прежней должности. Известность он получил в качестве полномочного председателя диванов (советов) Молдавского и Валашского княжеств во время их оккупации русскими войсками в 1829–1834 годах. После возвращения он был назначен членом Государственного совета (декабрь 1834), а в 1835 году — Секретного комитета по крестьянскому вопросу. В 1836 году П. Д. Киселев стал начальником V Отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии, которое подготовило реформу казенной деревни. Затем возглавил Министерство государственных имуществ, образованное по его плану на основе Департамента государственных имуществ Министерства финансов. Ему подчинялась примерно треть всего сельского населения России — все категории государственных крестьян, колонисты, ямщики, кочевые народы и т. д. Министерство провело инвентаризацию государственных имуществ и возвратило в казну незаконно отчужденные земли. 3-й департамент (с 1845 года Департамент сельского хозяйства) ведал развитием земледелия и скотоводства. В 1843 году был учрежден Лесной департамент, которому подчинялся военизированный (до 1867) корпус лесничих. В составе Министерства государственных имуществ некоторое время находилось Главное управление государственного коннозаводства (1848–1856). В 1851 году образована Особая комиссия для исследования рыболовства на озере Пейпус (Чудском) и Балтийском море.
Великая княжна Ольга Николаевна познакомилась с П. Д. Киселевым двенадцатилетней девочкой и посвятила его характеристике полстраницы своих мемуаров: «Совершенно независимый в своих взглядах, всегда полный блестящих идей, образованный и в то же время всегда готовый научиться еще чему-нибудь, он даже в разговорах с Папа, который с ним очень считался, сохранял свою независимость. Один из одареннейших деятелей тогдашнего царствования, с 1835 года он стал членом всех тайных комитетов по крестьянскому вопросу. С этих пор в течение пятнадцати лет он оставался всегда дорогим гостем нашего дома. В разговорах с глазу на глаз Папа любил противоречия, даже охотно вызывал на них, и он особенно любил свободную манеру Киселева в разговорах»{536}. Ольга Николаевна была не одинока в своих оценках. 3 июня 1834 года А. С. Пушкин записал в дневнике: «Обедали у Вяземского: Жуковский, Давыдов и Киселев. Много говорили о его правлении в Валахии. Он, может быть, самый замечательный из наших государственных людей, не исключая Ермолова, великого шарлатана»{537}.
Впрочем, бюрократическая система оказывала свое влияние даже на талантливых от природы людей, к которым, несомненно, относился П. Д. Киселев. После воцарения Александра II он был направлен послом в Париж, где долгое время, с 1829 по 1855 год, на различных постах, в том числе чрезвычайного и уполномоченного министра, находился его брат Н. Д. Киселев. Язвительный П. В. Долгоруков из своего европейского «далека» писал: «Да, граф Киселев, несмотря на его либеральные принципы, всегда оставался царедворцем и как таковой всю жизнь умел приноравливаться ко всем партиям, ко всем убеждениям. В России он был ласков и любезен с теми, которые были выразителями общественного мнения. В обращении с другими европейская вежливость исчезала. И этот министр, такой обаятельный в обществе, постоянно говорил «ты» подчиненным чиновникам и офицерам (следует отметить, что такова была традиция, которой следовал и Николай Павлович. — Л. В.). Прибыв в Париж, он поспешил присвоить европейские обычаи и был вежлив и предупредителен со всеми, оставляя за собой право быть любезным с теми, которые могли быть ему полезны. В России он представлял странную смесь либерала и царедворца, европейца и паши; с вида крутой, на самом деле гибкий и ловкий, он сделался в Париже настоящим вельможей двора Людовика XIV»{538}. Признавая ум, способности и честность П. Д. Киселева, так же как прогрессивность его взглядов, граф де Брэ считал, что граф «в России исполняет только обязанности администратора и поэтому не принимает участия в настоящей политической деятельности»{539}. Мемуары современников довольно ярко характеризуют этого деятеля николаевской администрации, «талантливого министра-непрофессионала»{540}.
Высшей надзирающей политической, а в необходимых случаях и военной властью в окраинных регионах России и в обеих столицах был институт генерал-губернаторов, а с 1832 года в Польше и с 1844 года на Кавказе — наместников. Уже на закате царствования Николая I, в 1853 году, была издана инструкция генерал-губернаторам, которая подытожила их обязанности и полномочия и надолго стала руководством к действию. В ней отмечалось, что генерал-губернаторы — «главные блюстители неприкосновенности верховных прав самодержавия, высшего правительства по всем частям управления во вверенном ему крае»{541}. Генерал-губернатор должен заботиться о благочинии дворянства, воспитании юношества в правилах доброй нравственности, веры и преданности, заниматься развитием сельского хозяйства, промышленности и ремесел. В случае объявления данной местности на военном положении им предоставлялись особенно широкие права. При генерал-губернаторах находилась только канцелярия, а их распоряжения исполнялись через органы губернского управления. Генерал-губернаторы по своему статусу были приравнены к министрам, имели право личного доклада императору и непосредственного обращения в Сенат.
Как отмечал В. О. Ключевский, «столь развитый правительственный механизм требовал множества рабочих рук. Царствование Николая I было временем развития чиновничества, знати, табели о рангах»{542}. К началу 60-х годов XIX века в России числились 62 губернии и области (50 — в европейской части, 3 — в Предкавказье и 9 — в Сибири) с 550 уездами. Продолжающаяся в это время бюрократизация государственного управления привела к дальнейшему увеличению числа чиновников, а их удельный вес в составе всего населения, по подсчетам Б. Н. Миронова, вырос за время царствования Николая с 4,2 до 6,0 %{543}. Но не Николай породил бюрократию, она досталась ему от старой России. Отношение к ней общества было почти однозначным. В одном из отчетов А. X. Бенкендорфу М. Я. Фок писал в августе 1826 года: «В продолжении двадцати пяти лет бюрократия питалась лихоимством, совершаемым с бесстыдством и безнаказанностью»{544}.
Среди руководителей региональной администрации николаевской поры выделялись колоритные фигуры наместников М. С. Воронцова и И. Ф. Паскевича.
Граф Михаил Семенович Воронцов, получивший затем титул князя (1845) и светлейшего князя (1852), генерал-адъютант (с 1815), впоследствии генерал-фельдмаршал (1856), сделал карьеру еще при Александре I, но апогей его власти пришелся на эпоху Николая I. Известный своим гуманным отношением к солдатам, он командовал оккупационным корпусом во Франции (1815–1818). Его административные способности были высоко оценены. В 1823 году он назначается генерал-губернатором Новороссии и полномочным наместником (с 1828 года генерал-губернатором) Бессарабской области. В его ведении были все причерноморские губернии России: Екатеринославская (включавшая тогда Ростовское и Таганрогское градоначальства), Херсонская, Таврическая, а также Бессарабская область. Оставаясь на этих постах, он в 1828 году руководил осадой и взятием Варны. 27 декабря 1844 года, сохранив пост новороссийского генерал-губернатора, он был назначен наместником на Кавказ (1844–1854). Власть М. С. Воронцова стала распространяться на весь Южный регион страны от устья Дуная до Аракса. Не жалующий его князь П. В. Долгоруков был вынужден признать способности графа, но с весьма существенной оговоркой: «…человек замечательного ума и редких способностей, административных и военных, но души самой подлой, низкий придворный интриган»{545}. Воронцову была поставлена задача «упорядочения» местного общественного уклада, развития путей сообщения, поощрения образования. Вполне подходящий под определение М. П. Погодина «консерватор с прогрессом», склонный к предпринимательской деятельности, не случайно названный в известной эпиграмме А. С. Пушкина «полу-милордом, полу-купцом»{546}, он много сделал для развития просвещения, земледелия, промышленности, торговли, виноградарства и виноделия Юга России. Несмотря на доносы он неизменно сохранял доверие Николая Павловича{547}.
В последний год жизни императора, уже в ходе Крымской войны, кавказским наместником стал боевой талантливый генерал, командовавший в 1833 году русским экспедиционным корпусом на Босфоре, а затем командир 5-го пехотного корпуса на Юге России Николай Николаевич Муравьев, будущий Муравьев-Карский (1854–1856). Его отношения с императором были более сложными. В рассказе о путешествии на Кавказ в 1837 году, записанном А. X. Бенкендорфом, Николай Павлович особо остановился на своем разрыве с H. Н. Муравьевым: «По прибытии из Николаева в Одессу я 6 сентября вместе с Сашею и братом Михаилом посетил собор, где жена моя уже была накануне, после чего смотрел на площади два батальона Подольского егерского полка. Они оказались не лучше полка, виденного мною в Николаеве, за что досталось от меня не на шутку генералу Муравьеву»{548}. После этого Муравьев более десяти лет находился в отставке (1837–1848).
Близким другом Николая I можно считать наместника Царства Польского графа Эриванского (1828) и светлейшего князя Варшавского (1831), генерал-фельдмаршала (1829) Ивана Федоровича Паскевича (1832–1856), с которым император многие годы вел доверительную переписку. В Великом княжестве Финляндском вполне достаточно было должности генерал-губернатора. Ее последовательно занимали граф (с 1830), генерал от инфантерии (с 1829), сенатор (с 1826) Арсений Андреевич Закревский (1823–1831) и светлейший князь А. С. Меншиков (декабрь 1831–1854). С 1854 года исполняющим обязанности генерал-губернатора был назначен лифляндец генерал-адъютант (с 1831) и член Государственного совета (с 1852), впоследствии граф (1856) и генерал-фельдмаршал (1866) Федор Федорович Берг (генерал-губернатор в 1855–1861 годах).
Военными генерал-губернаторами в Петербурге были: П. В. Голенищев-Кутузов (1825–1830), граф П. К. Эссен (1830–1842), А. А. Кавелин (1842–1846), М. Е. Храповицкий (1846–1847), Д. И. Шульгин (1847–1854). Император внимательно следил за их деятельностью, позволяя себе иногда иронию. По воспоминаниям М. А. Корфа, в апреле 1839 года в Петербурге был пожар, на который Николай Павлович прибыл раньше П. К. Эссена. «Ну, Петр Кириллович, — сказал государь, — мы порядком за тебя похлопотали и, благодаря Бога, свое дело сделали, теперь нечего уже беспокоиться: огонь дальше не пойдет»{549}. Но когда в 1842 году обнаружились большие беспорядки в судебной части петербургского генерал-губернаторства, дело рассматривалось в Государственном совете. На журнале заседания Николай I наложил резолюцию: «Неслыханный срам! Беспечность ближнего начальства неимоверна и ничем не извинительна; мне стыдно и прискорбно, что подобный беспорядок существовать мог почти под глазами моими и мне оставаться неизвестным»{550}. На место графа Эссена был назначен пользующийся доверием Николая генерал-адъютант А. А. Кавелин.
К наиболее влиятельным и доверенным руководителям региональной администрации, несомненно, относился московский генерал-губернатор князь (с 1844 года светлейший князь) генерал от кавалерии Дмитрий Владимирович Голицын (1820–1844). Ему москвичи были обязаны, в частности, устройством Мытищинского водопровода и разбивкой Петровского парка. Позднее московский старожил М. Д. Бутурлин отмечал, что «все предначертания для блага и украшений вверенной ему первопрестольной столицы, не трудно было ему приводить в исполнение, по чрезмерному доверию к нему покойного императора. Не было в Москве и навряд ли будет у ней градоначальник с таким значением и административным влиянием в С.-Петербурге, какими пользовался князь Д. В. Голицын»{551}. Когда однажды министр внутренних дел А. А. Перовский вздумал послать в Москву своих ревизоров, князь заявил, что его могут ревизовать только сенаторы, и отправил проверяющих назад, добавив крепкое словцо в адрес министра. На жалобу А. А. Перовского Николай Павлович якобы ответил: «Я уже просил тебя, чтобы ты не трогал у меня ни Голицына в Москве, ни Воронцова в Одессе»{552}. Европейские революции 1848 года заставили Николая Павловича вновь вспомнить о А. А. Закревском, которого он направил наводить порядок в Москве (1848–1856).
В жизни Юго-Западного края значительную роль сыграл бывший адъютант М. А. Милорадовича, потерявший в сражении при Бородине руку, киевский военный, подольский и волынский генерал-губернатор, генерал от инфантерии (1843), генерал-адъютант (1843), сенатор (1843) и член Государственного совета (1848), позднее министр внутренних дел Дмитрий Гаврилович Бибиков (1837–1852). В Северо-Западном крае наибольшее значение имела деятельность Виленского, ковенского и гродненского генерал-губернатора Федора Яковлевича Мирковича (1839–1850). Можно также выделить витебского, могилевского и смоленского генерал-губернатора князя и генерала от инфантерии Александра Михайловича Голицына (1820–1844). В Прибалтике действовал рижский военный, лифляндский, курляндский и эстляндский генерал-губернатор, генерал от инфантерии (1839) Евгений Александрович Головин (1845–1848), ранее известный своей военной и административной деятельностью в Оренбургском крае и на Кавказе и способствовавший распространению в крае православия и русского языка. Его сменил светлейший князь, внук генералиссимуса и впоследствии петербургский генерал-губернатор генерал-адъютант Александр Аркадьевич Суворов (1848–1861).
Оренбургским военным губернатором и командующим Отдельным оренбургским корпусом недолго был упоминавшийся Е. А. Головин (1830–1831). Однако прежде всего история этого пограничного со Средней Азией региона связывается с именем близкого Николаю I человека, генерал-адъютанта (с 1833), генерала от кавалерии (с 1843), впоследствии графа (с 1855) Василия Алексеевича Перовского (1833–1842, 1851–1857), младшего брата управляющего удельным ведомством Льва Перовского. В развитии Восточной Сибири и Дальнего Востока большая заслуга принадлежит генерал-губернатору Восточной Сибири Николаю Николаевичу Муравьеву (1847–1861), впоследствии графу с титулом Амурский (1858){553}.
С администрацией губернского и тем более уездного звена дело обстояло намного хуже. Местная администрация была признанным злом России. Еще при вступлении своем на престол Николай Павлович в резолюциях на бумагах Комитета 6 декабря 1826 года не только дал убийственные характеристики сенаторам, но и отметил, что ни в чем не может положиться на губернаторов{554}. При этом государь всячески пытался поднять их значение и ответственность. Для местной администрации общей тенденцией было усиление власти губернаторов. В «Наказе губернаторам» от 3 июня 1837 года губернатор был назван «хозяином губернии». Губернское правление превратилось в исполнительную канцелярию при губернаторе. В 1837 году уезды были разделены на станы со становыми приставами во главе, чиновниками из местных помещиков, назначаемыми губернским управлением по рекомендации Дворянского собрания. Исправник, начальник земской полиции, действовал по-старому. Бюрократизация местного управления была призвана обеспечить большую согласованность с центральными органами. Стало уделяться больше внимания сбору статистических сведений, необходимых для принятия управленческих решений. В 1831 году была утверждена новая форма губернских отчетов, предусматривающая сведения о неподатном населении: дворянах, разночинцах, обер-офицерских детях и т. д. Указом губернаторам от 14 октября 1842 года были утверждены формы 27 таблиц. Был упорядочен церковный учет населения; составление метрических книг распространено на католиков, лютеран, мусульман и иудеев. С 1846 года стали обобщаться сведения о народонаселении по уездам.
Во время многочисленных поездок по России Николай Павлович интересовался состоянием казенных учреждений, местной администрации, подготовкой кадров чиновников. Бывший полковник и бывший редактор «Военного журнала», уволенный из армии в марте 1826 года за связи с членами Северного общества, орловский чиновник и известный литератор Ф. Н. Глинка подробно описал в одном из «писем к другу» посещение императором типичного губернского города средней полосы России. Император прибыл в Орел в 1834 году для смотра 3-го Резервного кавалерийского корпуса. «Не одна военная часть занимала здесь государя», — отмечал Федор Глинка. Император внимательно осмотрел «богоугодные заведения», а затем Училище для канцелярских детей. Одному из учеников, наиболее отличившемуся в искусстве чертить планы, Николай Павлович пожаловал 500 рублей, приказав хранить их в Приказе Общественного призрения до его выпуска. Обратившись к ученикам, государь сказал, что «он надеется видеть в них, со временем, честных и образованных слуг Себе и Отечеству и уверен, что они, воспользовавшись благами воспитания, щедротами Его даруемого, по вступлении в службу составят новое поколение Канцелярских служителей, которое резко отличается от прежних прямодушием, бескорыстием и усердием к общей пользе»{555}. Гражданскому губернатору А. В. Кочубею был пожалован орден Святой Анны 1-й степени, а троих его сыновей император приказал принять пажами к Императорскому двору. Губернский предводитель дворянства был награжден орденом Святой Анны 2-й степени.
Император придавал большое значение добросовестности и справедливости облеченных властью губернаторов. Во время пожара в Костроме в ночь на 6 сентября 1847 года сгорело более сотни зданий, две фабрики, монастырь, различное имущество на сумму полмиллиона рублей. Следствие, организованное гражданским губернатором действительным статским советником Григорьевым, пошло по самому легкому пути: благодаря оговорам, сделанным под влиянием угроз и телесных наказаний, виновниками были признаны польские солдаты и чиновники, служившие в городе. Впоследствии правда всплыла, и Николай Павлович, возмущенный действиями губернатора, встал на сторону поляков. Военно-судная комиссия в итоговом заключении «вменила суд в наказание» и уволила Григорьева со службы. Управлять Костромской губернией был назначен генерал-адъютант А. А. Суворов (внук фельдмаршала).
Николай Павлович пытался бороться со злоупотреблениями местных властей, прибегая иногда к суровым мерам. Так было, например, в случае со смоленским губернатором Н. И. Хмельницким, пытавшимся покрыть грехи полковника Шванебаха по растрате денег, выделенных на строительство шоссе. Но дело этот было безнадежное. Как отмечал один из мемуаристов, «упорно охраняя порядок, которому подобные безобразия были присущи, думали уничтожить свойственное системе зло неимоверными строгостями и карами»{556}. Даже в придворном ведомстве не все обстояло благополучно. Берлинскому художнику Францу Крюгеру за отлично написанный портрет Николай I велел подарить золотые часы, усыпанные бриллиантами. Однако чиновники дворцового ведомства принесли Крюгеру только золотые часы, на которых не оказалось ни одного бриллианта. Узнав об этом, Николай I сказал художнику: «Видите, как меня обкрадывают! Но если бы я захотел по закону наказать всех воров моей империи, для этого мало было бы всей Сибири, а Россия превратилась бы в такую же пустыню, как Сибирь».
Свои особенности имело и управление казачьими областями. Казачьи войска и области, населенные казаками, были на особом учете у императора. Не случайно атаманом всех казачьих войск в 1834 году был назначен цесаревич Александр. В 1835 году военное и гражданское управление казачьими войсками было сосредоточено в Департаменте военных поселений Военного министерства (с 1857 года в Управлении иррегулярных войск). С 12 февраля 1828 года введена единая система воинских чинов и званий в казачьих частях. Помимо существующих в начале царствования Николая Павловича Донского, Черноморского, Оренбургского, Уральского, Сибирского казачьих войск, были образованы Азовское казачье войско (из бывших запорожцев, принявших русское подданство; 1828 год) и Кавказское линейное казачье войско (1833). Созданный еще в 1819 году Комитет об устройстве Донского казачьего войска разработал в 1835 году Положение, в соответствии с которым для рядовых казаков устанавливался пай в 30 десятин земли. Управление было разделено на военное (войсковое дежурство) и гражданское (областное правление), объединявшиеся войсковым наказным атаманом. После того как в 1836 году началось введение Положения в Области войска Донского, стало ясно, что атаман Кутейников мало подходит для этой задачи. Новым атаманом было решено назначить 68-летнего генерала от кавалерии Максима Григорьевича Власова, бывалого воина, отмеченного множеством ранений. 5 февраля 1836 года он прибыл в Петербург и на другой день был принят императором. Николай Павлович встретил Власова ласково и высказал свои взгляды на казачество: «Я назначаю тебя наказным атаманом на Дон, вместо Кутейникова… Я дал новый закон казакам и надеялся, что он упрочит их благосостояние, что его примут с радостью, с благодарностью; вышло другое: его приняли холодно… Ваши же опытные люди сидели в комитете… Я только утвердил, что они написали, и думал, что утверждаю счастье края! Да я сам вникнул в него; скажу по совести, что я считаю его благодетельным, тем больше, что казачество в нем не изменяется: целая Россия управляется одними правилами, а у вас остаются свои; как деды ваши жили, так и вы будете жить; та же казацкая свобода, та же степная жизнь»{557}. Далее император отметил, что недовольны в основном дворяне, хотя их крестьян он не забрал назад в казну. Во время обеда 8 февраля военный министр граф А. И. Чернышев еще раз уточнил пожелания государя: «Атаман нынешний — не прежний атаман; от нынешнего атамана государь требует современного взгляда на вещи. Дух казачества важная вещь: будь поборником его, рубись за него перьями, как рубился саблею с неприятелем, но изгони с Дона подьячество: на сцене Донской должна быть пика, а не перо… Государь то и дело говорит: пропал Дон, запишут его и замарают чернилами!» 20 октября 1837 года в Новочеркасске в присутствии Николая I атаман Власов вручил наследнику Александру Николаевичу атаманскую булаву в знак главного его начальствования над всеми казачьими войсками.
Отношение Николая Павловича к чиновничеству вообще и провинциальному особенно было весьма скептическим. По существующей легенде, оказавшись после дорожного происшествия в уездном городе Чембаре Пензенской губернии и принимая местных чиновников, император воскликнул: «Ба! Да я Вас всех знаю!» Он пояснил, что хотя первый раз в Чембаре, но знает всех по «Ревизору» Н. В. Гоголя{558}. Впрочем, государь не был сторонником насмешек над должностными лицами и, согласно другому рассказу, высказал свое мнение уже после встречи с ними. Отвечая на письмо наследника Александра из Твери, 8 мая 1837 года император предупреждал: «Не одного, а многих увидишь подобных лицам «Ревизора», но остерегись и не показывай при людях, что смешными тебе кажутся, иной смешон по наружности, но зато хорош по другим важнейшим достоинствам, в этом надо быть крайне осторожным»{559}.
Николай Павлович хорошо знал чиновничество не только по «Ревизору». Служба, начатая им со сравнительно скромных должностей, частые поездки по России, знакомство с материалами ревизий и судебных процессов позволяли ему отчетливо представить карьеру чиновника, выбившегося из низов. Однажды во время поездки в 1834 году он разговорился со своим врачом И. В. Енохиным, выходцем из духовного сословия, и как любитель церковного пения стал петь с ним духовные стихиры. Затем шутливо спросил: «Каково, Енохин?» — «Прекрасно, государь, Вам бы хоть самим на клиросе петь». — «В самом деле, у меня голос не дурен и если б я был тоже из духовного звания, то, вероятно, попал бы в придворные певчии. Тут пел бы, покамест не спал с голоса, а потом… Ну, потом выпускают меня по порядку. С офицерским чином хоть бы в почтовое ведомство. Я, разумеется, стараюсь подбиться к почт-директору, и он назначает меня на тепленькое местечко, например, почт-директором в Лугу. На мою беду, у лужского городничего хорошенькая дочка, Я по уши в нее влюбляюсь, но отец никак не хочет ее за меня выдать. Отсюда начинаются все мои несчастья. В страсти моей я уговариваю девочку бежать со мною и похищаю ее. Об этом доносят моему начальству, которое отнимает у меня любовницу, место, хлеб, и напоследок отдают под суд. Что тут делать без связей и без протекций?» — В эту минуту вошел в кабинет Бенкендорф. — «Слава Богу, я спасен: нахожу путь к Бенкендорфу, подаю ему просьбу, и он освобождает меня из беды!»{560} Служба — службой, законы — законами, но без связей и протекции сделать карьеру и прожить было трудно, и Николай Павлович хорошо это понимал.
В известной «ученической истории» А. В. Эвальда рассказывается, как учащиеся старших классов Гатчинского Воспитательного дома (Военно-сиротского института) не поладили с воспитателем и, наказанные розгами, стали конфликтовать с фон Дервизом. Узнав об этом, Николай I прибыл лично и приказал главных зачинщиков сдать в солдаты. На просьбу управляющего этим учебным заведением сенатора С. С. Ланского пощадить воспитанников, так как за все время пребывания в институте они считались лучшими учениками, император строго ответил: «Мне не нужно ученых голов, мне нужно верноподданных»{561}. Только позднее, все-таки смилостивившись, он ограничился отправлением их чиновниками в дальние города.
Послушание, дисциплинированность и личная преданность были качествами, весьма ценимыми императором. В его царствование в министерствах и приравненных к ним главных управлениях в качестве руководителей преобладали усатые старцы, рекрутированные из доверенных генералов (гражданские чиновники, а до 1831 года и армейские офицеры права ношения усов не имели). «Прозаическому, осеннему царствованию» Николая I (выражение А. И. Герцена) не нужны были яркие личности. Бюрократическая машина их просто отсеивала. По свидетельству современников, просматривая «Адрес-календарь», порой нельзя было найти на какой-нибудь ответственный пост подходящего руководителя. Как отмечал Н. И. Греч, «из 60 миллионов населения трудно было выбрать 8 умных министров и 50 честных губернаторов»{562}. В то же время заурядные, но послушные, лично известные и преданные Николаю I администраторы могли весьма долго занимать свои посты.
Прежде всего император ценил тех, кто активно поддержал его 14 декабря 1825 года, но не спешил расставаться и с теми, кто достался ему от предшествующего царствования. А. А. Аракчеев был исключением, подтверждающим правило.
К моменту воцарения Николая Павловича он единственный, помимо начальника Главного штаба, обладал правом непосредственного доклада императору. Впрочем, карьера Аракчеева была кончена. Он и раньше был нелюбим Николаем Павловичем. «Государь не любит Аракчеева. Это изверг, говорил он в 1825 году», — записал А. С. Пушкин в дневнике 8 марта 1834 года{563}. К тому же во время междуцарствия Аракчеев поставил на Константина Павловича. Несмотря на милостивый рескрипт императора от 19 декабря 1825 года, по которому А. А. Аракчееву вновь вверялось управление военными поселениями (после его самостийного отстранения от обязанностей в связи с убийством дворовыми людьми его любовницы){564}, на этот счет никто не заблуждался. Уже на следующий день последовал рескрипт, освобождавший А. А. Аракчеева от заведования делами Комитета министров, Императорской канцелярии и от членства в Государственном совете. И хотя формально он оставался главным над военными поселениями начальником, опальный генерал от артиллерии 9 апреля того же года попросил разрешения отправиться для лечения минеральными водами в «чужие края». Николай Павлович позволил и выделил ему для поездки в Карслбад (ныне город Карловы Вары в Чехии. — Л. В.) 50 тысяч рублей серебром. А. А. Аракчеев демонстративно передал деньги на благотворительные цели, в основном в ведомство Марии Федоровны, заявляя, что ему хватит суммы, вырученной от продажи сервизов{565}. На время отсутствия графа временное управление военными поселениями вверялось П. А. Клейнмихелю. После же возвращения А. А. Аракчеева из-за границы, «заботясь» о его здоровье, Николай Павлович разрешил ему дышать здоровым деревенским воздухом в Грузине, а 23 октября 1826 года сама должность главного над военными поселениями начальника была упразднена, и граф получил полную отставку. Не понравилась Николаю I и самовольная публикация Аракчеевым переписки с ним Александра I. Подводя итоги первому году царствования, Николай Павлович с легким сердцем мог написать цесаревичу Константину: «Главное то, что вот уже год прошел, и какой год, и ничто не переменилось, даже лица, за исключением одного, которое настолько злоупотребило доверием нашего ангела, что напечатало его собственноручные (выделено Николаем I. — Л. В.) письма, для раздачи друзьям»{566}. Опыт военных поселений вскоре был признан неудачным. После польского восстания 1830 года они были преобразованы в округа пахотных солдат (в 1857 году военных поселян передали в ведение Министерства государственных имуществ). Последовавший незадолго до кончины временщика указ от 8 апреля 1833 года гласил: «Не считать графа А. А. Аракчеева инспектором артиллерии и пехоты»{567}.
Вообще Николай Павлович привыкал к людям, и среднестатистическое пребывание министров и руководителей других ведомств на своих постах отличалось завидной продолжительностью. В этом плане Николай Павлович был полной противоположностью своему отцу Павлу I. О некоторых принципах подбора Николаем I кадров при назначении на ответственные посты говорится в записках М. А. Корфа. Так, после смерти председателя Государственного совета князя В. П. Кочубея летом 1834 года первая мысль о назначении на эту должность H. Н. Новосильцева была подана великим князем Михаилом Павловичем, который знал, что его протеже пользовался полным доверием цесаревича Константина{568}. В данном случае Николай Павлович счел нужным уважить мнение брата. Чаще же он подбирал кадры из того круга людей, которых знал по прошлой совместной службе. Так, когда граф С. С. Уваров, уже потерявший благосклонность императора и разбитый параличом, был вынужден просить об отставке, выбор государя на вакантный пост министра народного просвещения неожиданно для окружающих пал в январе 1850 года на князя П. А. Ширинского-Шихматова. В данном случае Николай Павлович помнил его по добросовестной службе по инженерной части. Известного по пушкинской эпиграмме П. А. Ширинского-Шихматова современники иронично называли Шахматовым и говорили, что «с его назначением его министерству и самому просвещению в России дан не только шах, но и мат»{569}. Но для Николая 1 в тот момент важнее были твердость религиозных убеждений, а не «умствования». Впрочем, граф де Брэ в своем аналитическом обзоре объяснял это назначение тем, что князь долго был помощником С. С. Уварова. Признавая его «честным человеком», он в то же время отмечал, что «по своим способностям Шихматов не отличается от заурядного директора канцелярии»{570}.
А вот как после смерти H. Н. Новосильцева решался вопрос о назначении на пост председателя Государственного совета и Комитета министров Иллариона (Лариона) Васильевича Васильчикова. Его называли «царевым другом»; считалось, что он один из всех сановников, окружавших императора, говорит ему правду{571}. Приватные рассуждения Николая Павловича передает барон М. А. Корф: «Более всего, — сказал он, — озабочивает меня теперь вопрос о преемнике графу. Есть человек, душевно преданный мне и России, высоких чувств, всеми любимый и уважаемый, но от которого по слабости здоровья почти совестно требовать такой жертвы, да и едва ли он и сам согласится, — это граф (после князь. — Примеч. М. А. Корфа) Илларион Васильевич; беда еще в том, что он глух, смертельно глух! Всех способнее к этой должности был бы, конечно, во всех отношениях Михайло Михайлович [Сперанский]; но боюсь, что к нему не имели бы полной доверенности, он мой редактор и потому его стали бы подозревать в пристрастии ко мне. Граф Литта тоже человек с высокими достоинствами, которым я отдаю полную и душевную справедливость, но у него не русское имя и притом он католик. Князь Александр Николаевич [Голицын] не годится ни по способностям, ни по летам. Оставался бы еще граф Петр Александрович [Толстой]; но этот тяжел, ленив и тоже не годится. Вообще надо еще хорошенько подумать…»{572} Позднее на вечере у вдовы В. П. Кочубея Николай Павлович подошел к И. В. Васильчикову и после продолжительного разговора убедил графа принять эту должность. «Я принял это звание, — сказал граф М. А. Корфу, — с тяжким сознанием своей малоспособности, с уверенностью даже, что оно разрушит последние остатки моего слабого здоровья; но принял и счел противным долгу совести отказываться от него собственно в виду тех ничтожностей, которые находил вокруг себя в числе кандидатов».
Иногда Николаю Павловичу все же приходилось терпеть в должности и человека, который лично ему не импонировал по нравственным критериям. По свидетельству М. А. Корфа, узнав о смерти председателя Государственного совета H. Н. Новосильцева, он заявил: «Пусть родные хоронят… как хотят; впрочем, разумеется, что по наружному церемониалу должно быть соблюдено все приличие… как было при похоронах прежнего председателя Совета князя Лопухина». Далее М. А. Корф отмечает, что он «предполагал найти более сочувствия или, по крайней мере, вида сочувствия к смерти графа, хотя и знал, что прямого искреннего расположения к нему не было, а особенного уважения, при гласности в целом Петербурге довольно безнравственной частной жизни покойного, также быть не могло»{573}.
Во второй половине 30-х годов установился определенный порядок докладов министров Николаю I. Министр Императорского двора П. М. Волконский имел ежедневный доклад. Раз в неделю в четко определенный день докладывали: шеф III Отделения А. X. Бенкендорф, командующий Главною квартирой В. Ф. Адлерберг, министр Государственных имуществ П. Д. Киселев, руководители военного и морского ведомств, министр финансов, председатель Государственного совета. Некоторые министры обращались к Николаю Павловичу через председателя Комитета министров (Государственного совета). Иногда для личного доклада императору необходимо было испрашивать особое разрешение, как это было, по свидетельству А. И. Дельвига, с министрами внутренних дел и юстиции. Не имел личного доклада первое время и главноуправляющий путями сообщения (с октября 1833 по 1844 год эту должность занимал граф К. Ф. Толь). Но назначенный на этот пост П. А. Клейнмихель, до этого долго служивший дежурным генералом Главного штаба, а затем управляющим Департаментом военных поселений (родственник по линии жены Варвары Аркадьевны Нелидовой), сразу же получил разрешение являться наравне с другими министрами для доклада по четвергам, что «считали особой милостью»{574}.
Даже для людей, хорошо знавших государя, доклад являлся тяжелым испытанием. Николай Павлович был вспыльчив, хотя обычно справедлив. Однажды летом 1851 года при докладе с военным министром А. И. Чернышевым «сделался удар» и у него отнялся язык. Немедленное кровопускание спасло ему жизнь, но полностью восстановить здоровье оказалось трудно, так что потребовалось лечение в «чужих краях» на водах Киссингена{575}. Впрочем, тот же испуг, подлинный или мнимый, мог способствовать карьере, как это случилось с Ф. В. Вронченко, уронившим при встрече портфель или, по другой версии, рассыпавшим бумаги. Граф П. Д. Киселев, приходивший для доклада по понедельникам, избрал другую тактику. Его секретарь Л. Ф. Львов писал: «Граф имел для этого дня два портфеля: один синий, другой — зеленый. Оба портфеля граф брал с собой, и до входа в кабинет государя предварительно осведомлялся у камердинера, в каком расположении и нас (роении находится государь, и согласно с ответом камердинера вносил с собою в кабинет тот или другой портфель»{576}.
Был и другой, более приятный, неофициальный способ общения государя с теми из своих подчиненных, кому он доверял и кому особенно благоволил, — приглашения к вечернему или обеденному столу. Академик Георг-Фридрих Паррот писал в своей записке, представленной императору в ноябре 1827 года: «Хорошо сделал бы государь, если бы признал возможным пожертвовать один день в неделю и приглашать к своему столу нескольких министров, также членов советов и даже некоторых директоров департаментов и выдающихся людей науки. На таких общих обедах должны быть допущены веселость и свободный обмен мыслей»{577}. Через А. X. Бенкендорфа академику было передано, что «государь любит искреннюю, неподдельную правду и охотно прислушивается к ней»{578}. Николай Павлович широко практиковал именно такой способ общения, хотя круг лиц, допускавшихся на семейные трапезы, все же был ограничен. Камер-фурьерские журналы дают в этом отношении исчерпывающую информацию. Что же касается «советов» императору, то следовало быть осторожным. Николай Павлович не любил общие рассуждения и вообще предпочитал в разговоре самому задавать вопросы. Как писал Оттон де Брэ, государь «охотно принимает советы, когда он их спрашивает»{579}. Был и другой путь общения с императором для желающих высказать свои соображения — подача записок, которые тщательно изучались, хотя для их подачи, как в случае с академиком Г.-Ф. Парротом, обычно предварительно требовалось разрешение.
Император любил лично награждать за заслуги перед Россией и в связи с юбилеями лиц, пользовавшихся его доверием: прикреплять награжденным знаки орденов или объявлять о других милостях. Весьма характерен эпизод с награждением министра финансов Ф. В. Вронченко знаком ордена Андрея Первозванного, приведенный в записках М. А. Корфа: «12-го октября, совершилось пятидесятилетие службы нашего министра финансов. Это число пришлось в пятницу, всегдашний день его личного доклада; но государь в нежной предупредительности велел ему на этот раз явиться к себе вместо пятницы в четверг. Едва Вронченко вошел в кабинет, как государь, взяв со стола приготовленные заранее знаки Андреевского ордена, сам их на него возложил и потом прочел ему написанный собственноручно проект грамоты на эту милость. Вронченко, почти в беспамятстве от такого счастья, припал к его ногам и умолял отдать ему этот черновой проект как драгоценную для него награду; но государь не согласился, говоря, что проект отошлется в 1-е отделение Собственной канцелярии, для заготовления по нем настоящей грамоты»{580}.
В своих отношениях с подчиненными Николай Павлович был требователен и строг, но справедлив. Сотни резолюций по морскому ведомству, особенно многочисленные за первые четыре года царствования, отразили его пристальное внимание к мельчайшим подробностям флотской жизни. К примеру, А. С. Меншиков докладывает императору о рапорте капитан-лейтенанта Симановского с просьбой о переводе его по болезни с Черноморского на Балтийский флот. Николай Павлович накладывает резолюцию: «С юга на север за здоровьем обыкновенно не переводят. Желаю видеть медицинское освидетельствование»{581}. А на докладе А. Ф. Моллера с просьбой о награждении корабельных инженеров и прочих чиновников за участие в постройке корабля «Император Петр I» пишет: «Когда лично удостоверю, что корабль чисто отделан». В 1829 году фрегат «Помощный» разбился на камнях у острова Оденсгольм, жители которого содействовали спасению команды. На рапорте А. Ф. Моллера о вознаграждении жителей деньгами в сумме 916 рублей император накладывает резолюцию: «Согласен на счет виновного капитана»{582}.
В наградах Николай Павлович на первый взгляд бывал «Николаем Непредсказуемым»{583}: он нередко уменьшал награду, но часто, напротив, удивлял щедростью. На самом деле в этих вопросах наблюдалась строгая закономерность. Вот характерный пример. В ходе крейсерских операций у Босфора 14 (26) мая 1829 года бриг «Меркурий» под командованием капитан-лейтенанта А. И. Казарского, вооруженный 18 карронадами и двумя орудиями малого калибра, был настигнут двумя турецкими линейными кораблями — «Селимие» (110 орудий) под флагом капудан-паши и «Реал-бей» (74 орудия). На военном совете было принято предложение младшего по чину штурмана И. Прокофьева, который по обычаю высказывался первым: в случае захвата корабля взорвать бриг, для чего у входа в крюйт-камеру был положен пистолет. Бой длился четыре часа. Успешно маневрируя парусами и веслами, Казарский мешал противнику вести прицельный огонь и метким огнем заставил «Селимие» лечь в дрейф, а «Реал-бея» прекратить преследование. В ходе боя «Меркурий» получил 22 пробоины, 297 повреждений в рангоуте, парусах и такелаже, потерял четыре человека убитыми и восемь ранеными. Сам Казарский был контужен, но не покинул пост. После боя бриг «Меркурий» дошел до Сизополя, где присоединился к своей эскадре. На докладе адмирала Грейга 18 мая Николай I наложил резолюцию: «Капитан-лейтенанта Казарского произвести в к. 2 ранга, дать Георгия 4 класса, назначить в флигель-адъютанты с оставлением при прежней должности и в герб прибавить пистолет. Всех офицеров в следующие чины, и у кого нет Владимира с бантом, то таковой дать. Штурманскому офицеру сверх чина дать Георгия 4 класса. Всем нижним чинам дать знаки отличия военного ордена и всем офицерам и нижним чинам двойное жалованье в пожизненный пенсион. На бриг «Меркурий» Георгиевский флаг»{584}. Отныне в Черноморском флоте всегда один из кораблей должен был носить имя «Меркурий» или «Память Меркурия». В дворянские гербы не только Казарского, но и других офицеров «Меркурия» было внесено изображение пистолета — как символ решимости не сдавать корабль.
Судьба отпустила Казарскому только четыре года. В 1831 году в чине капитана 1-го ранга он состоял при Николае I и руководил охраной императорской семьи во время эпидемии. Умер А. И. Казарский при невыясненных обстоятельствах, официально от холеры (скорее всего, он был отравлен), когда боролся с хищениями в Николаеве в 1833 году. В 1834 году на Балтийском море был построен 20-пушечный бриг «Казарский», а в Севастополе открыт памятник в виде древнегреческой триеры с надписью на пьедестале: «Казарскому, потомству в пример».
Щедрость императора становится вполне объяснимой, если учесть, что буквально за три дня до славного боя фрегат «Рафаил» новейшей постройки с севастопольской верфи во время крейсерства между Трапезундом и Батумом был окружен турецкой эскадрой в 15 вымпелов. Турки забили в барабаны и закричали: «Рус, сдавайся!». На военном совете было решено «драться до последней капли крови», но командир корабля, капитан 2-го ранга Стройников, принял решение сдать корабль. Это был единственный до Цусимы случай, когда сдался корабль под российским флагом. После турецкого плена из 200 человек команды в живых осталось чуть больше семидесяти. Рассказывали, что после обмена пленными и возвращения Стройникова Николай Павлович в гневе написал резолюцию: «Разжаловать! В рядовые! Без срока службы! Без права женитьбы! Дабы не плодить в русском флоте трусов!»{585} В отношении же фрегата «Рафаил» Николай Павлович еще 4 (16) июня 1829 года в Варшаве написал указ на имя адмирала А. С. Грейга: «…когда он будет возвращен во власть нашу, то, почитая фрегат сей впредь недостойным носить флаг Российский и служить наряду с прочими судами нашего флота, повелеваю вам предать оный огню»{586}. Что и было выполнено через четверть века: фрегат, названный турками «Фази-Аллах» («Данный Богом»), был зажжен во время Синопского боя в 1853 году флагманским кораблем адмирала П. С. Нахимова и взлетел на воздух.
В целом документы и воспоминания современников позволяют сделать вывод о том, что в кадровых вопросах Николай I руководствовался не личными симпатиями и антипатиями, а служебной пригодностью начальствующего состава, пользой для Отечества. Это для него — да и не только для него — было главным. Адмирал М. П. Лазарев позже скажет: «Хотя я Николаю и многим обязан, но Россию на него никогда не променяю»{587}. Николай I, в свою очередь, знал, что М. П. Лазарев служит России честно, а значит, честно служит и ему — императору. Впрочем, не всегда выбор императора был удачен.
Характерной и симпатичной чертой императора была заботливость о своих доверенных подчиненных. Как пишет А. В. Эвальд, «император Николай никогда не оставлял своих верных слуг и заботился о них с трогательным вниманием. Когда какой-нибудь заслуженный генерал делался от старости уже негодным к действительной службе, государь создавал для него какое-нибудь почетное место, чтобы отставкою не оскорбить старика»{588}. Характерен случай с Александром Александровичем Кавелиным, который был адъютантом Николая Павловича еще до его воцарения в 1818–1825 годах, а в 1846 году получил звание генерал-адъютанта. Это определило его успешную карьеру: директор Пажеского корпуса (1830–1834), петербургский генерал-губернатор (1842–1846), член Государственного совета (1842). Он же возглавлял штат воспитателей при цесаревиче Александре Николаевиче (1834–1841){589}. Когда А. А. Кавелин заболел психическим расстройством, Николай Павлович отправил его комендантом в Гатчину. В Гатчинском дворце ему выделили помещение; было приказано исполнять все его прихоти. Однажды ночью в одном белье А. А. Кавелин пришел в располагавшиеся рядом казармы Кирасирского полка, и по его приказу полк начал учения перед дворцом, после чего А. А. Кавелин отпустил солдат по казармам, а офицеров пригласил к себе на чай.
Вообще, среди окружавших Николая Павловича людей мало кого можно назвать его «сподвижниками»; в лучшем случае это были добросовестные исполнители разной степени компетентности. Только лучшие его министры и представители высшей администрации, такие, как П. Д. Киселев, Е. Ф. Канкрин, М. С. Воронцов, H. Н. Муравьев-Амурский, в меньшей степени С. С. Уваров и Д. Н. Блудов, напоминали деятелей эпохи просвещенного абсолютизма. По этому поводу историк А. А. Корнилов заметил: «…Большая часть его сотрудников, особенно те, с которыми он работал в последние годы царствования, — бездарные люди, часто своекорыстные и лживые холопы, без всяких определенных убеждений и взглядов»{590}. Порой они даже не испытывали должной благодарности к государю, чьи нравственные критерии были для них слишком завышены. Как замечал князь П. А. Гагарин в своем рукописном дневнике, Николай Павлович был «не любим даже теми сердцами, которым он сделал добро»{591}. Вспоминая о H. Н. Муравьеве-Карском и А. П. Ермолове, историк А. М. Зайончковский писал: «Многие из лиц, обладавших выдающимися способностями и отличавшихся искренней преданностью к государю, не пользовались его доверием и стояли в стороне от дел… Отчасти благодаря этой способности государя в его царствование во главе управления стояли люди, не всегда по своим качествам соответствовавшие тому высокому положению, которое они занимали; это особенно было заметно в конце его тридцатилетнего правления, когда люди прежних царствований сошли со сцены. По отзывам всех современников, император Николай Павлович был действительно несчастлив в выборе людей»{592}. Это особенно относится к наиболее приближенным к трону функционерам, окружавшим Николая Павловича в повседневной жизни.
Отношение Николая Павловича к религии было чуждо экзальтированности Павла I или мистицизма и космополитизма Александра I. Наиболее одиозные их проявления, насаждавшиеся в последние годы царствования старшего брата, были устранены. Если «северный сфинкс» был склонен к провиденциализму («Будем же полагаться в этом на Господа»), то Николай Павлович, со свойственным ему прагматизмом, в письме к А. А. Аракчееву от 6 апреля 1826 года напомнил пословицу: «На Бога надейся, а сам не плошай»{593}. Сама церковная организация рассматривалась им как государственное учреждение, призванное решать общенациональные задачи в земных интересах верноподданных.
Николай Павлович считал, что «добрые христианские нравы составляют первое основание общественного благоденствия». Исходя из этой преамбулы, в указе Синоду от 11 января 1828 года говорилось о желании государя, «чтобы чин духовный имел все средства… к образованию юношества», а церкви служил «не препираясь заботами о жизни и безбедного своего существования»{594}. Материальное положение духовенства было улучшено. Признавая необходимость духовных основ, доброй религиозной нравственности как основы воспитания, император больше внимания обращал на земную составляющую деятельности церкви, ее организационную структуру, подчиняя честолюбивые устремления церкви общегосударственным задачам, в частности, идеологическим. Православие было выдвинуто во главу официальной государственной доктрины. Николай I был против превращения церкви в политическую организацию, преследующую узконациональные интересы. Это относилось как к православной церкви, так и к другим конфессиям. Сам царь был глубоко верующим человеком, более всего ценившим в других христианское начало (недаром он акцентировал внимание на том, что Пушкин «умер христианином»), но вовсе не фанатиком. Он выступал против насильственного распространения какой-либо религии, а также против «коммерциализации» церкви. Сразу после своего вступления на престол Николай Павлович постарался ограничить ее доходы, считая, что «некоторый торг» недостоин церкви, особенно если дело касается «исправления необходимых духовных треб». В связи с погребением камер-фрейлины графини Протасовой в Александро-Невской лавре в 1826 году поступил счет от монастыря на 8 тысяч рублей. Император «указать соизволил, чтобы за места для погребения в Александроневской лавре принимаемо было в уплату, если в самой церкви, то не более 1000 рублей, а вне оной, на кладбище, — не более 200 рублей»{595}.
«Для Папа, — вспоминала Ольга Николаевна, — было делом привычки и воспитания никогда не пропускать воскресного богослужения, и он, с открытым молитвенником в руках, стоял позади певчих. Но Евангелие он читал по-французски и серьезно считал, что церковнославянский язык доступен только духовенству. При этом он был убежденным христианином и глубоко верующим человеком, что так часто встречается у людей сильной воли»{596}. Он не забывал перед сном совершить вечернюю молитву, обращался к Богу и в трудные минуты жизни. 22 июля 1854 года, в день именин цесаревны, фрейлина А. Ф. Тютчева занесла в свой дневник впечатления от пребывания рядом с ней в церкви императора: «При виде того, с каким страдальческим и сосредоточенным видом он молится, нельзя не испытывать почтительного и скорбного сочувствия к этой высоте величия и могущества, униженной и поверженной ниц перед Богом»{597}.
В то же время жизнь среди людей разных национальностей и конфессий приучала к терпимости. Детей к исполнению обрядов особенно не принуждали, тем более что окружение было в основном протестантским. Первым преподавателем Закона Божия у детей стал отец Павский, но более серьезно преподавание вел отец Бажанов. Возможно, несколько преувеличивая, Ольга Николаевна вспоминала: «Вероятно, из оппозиции к религиозному безразличию нашего окружения в нас, детях, развилось сильное влечение к нашей православной вере. Благодаря нам наши родители выучились понимать чудесные обряды нашей Церкви, молитвы праздников и псалмы, которые в большинстве случаев читаются быстро и непонятно псаломщиками и которые так необычайно хороши на церковнославянском языке»{598}. Под датой 1844 год она поместила и общие рассуждения об отношении к православию: «Мы говорили также часто о религии. То, что молодые девушки переходили в католичество, нас очень удручало. В большинстве случаев это были те, кто воспитывался за границей, главным образом во Франции. Они вырастали безо всякой связи с родной церковью. Мы же были пронизаны учением нашей православной веры… Мы научились понимать, что русский характер и русская церковь неразъемлемое единство»{599}.
Церковь не могла остаться в стороне от общих процессов, происходивших в обществе. Централизация и бюрократизация всех звеньев управления затронула и ее. Святейший синод с 30-х годов начал все больше превращаться в подобие гражданского министерства. С 1835 года обер-прокурору Синода было предписано присутствовать на заседаниях Государственного совета и Комитета министров. Департамент духовных дел иностранных вероисповеданий, находившийся в составе Министерства народного просвещения (со времени его вхождения в Министерство духовных дел и народного образования в 1817–1824 годах), в 1832 году был передан в состав Министерства внутренних дел.
Показателен эпизод с посещением императором новгородского Юрьева монастыря 24 мая 1835 года. Государь прибыл, как он это любил, неожиданно. Все монахи после утренней службы спали в кельях, и государь вошел в монастырь с черного входа, со стороны конюшен — «яко тать в нощи», по выражению настоятеля монастыря архимандрита Фотия. Добившийся победы над А. Н. Голицыным и «Библейским обществом» в 1824 году, архимандрит Фотий решил ограничиться руководством монастыря, который помогала обустраивать графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская. Николай Павлович гулял по территории, любовался Волховом и прекрасным садом. Наконец по монастырю разнесся слух о его приезде. Прибежал архимандрит, наскоро надевший синюю бархатную рясу. Однако он не догадался, как это положено, благословить государя. Николай Павлович задавал разные вопросы, хвалил настоятеля за благоустройство, наконец пожелал, чтобы была отслужена ектенья. Совершал службу иеромонах, сам же Фотий стоял рядом с государем. Николаю понравилось церковное пение, он подпевал, а потом сказал: «Пение стройное, приятное, мелодия превосходная — жалко подладить не могу»{600}. После службы Николай Павлович подошел к Фотию и попросил благословения. Тот благословил императора и протянул руку для целования, затем царь отбыл из монастыря. Через несколько дней Фотий был вызван в Петербург, где ему было объявлено, что император собственноручно сообщил в Синод о своих замечаниях. Николай Павлович не оставил без внимания ни одной мелочи: архимандрит должен был сам служить ектенью, он не подносил к целованию креста, не поцеловал руку у государя, сам протянул руку для целования, был одет вместо черной рясы в фиолетовую. Святейший синод осудил поведение Фотия и поручил отдать его под начало наместнику Александро-Невского монастыря Паладию, дабы тот научил и вразумил его, как полагается встречать царствующих особ. По-своему честолюбивый и страдающий манией преследования Фотий в письмах к графине Орловой постарался показать себя невиновным, хотя его доводы выглядели неубедительно. Он действительно часто надевал роскошные рясы и ризы. Кстати говоря, о том, что в мужском монастыре вместе с Фотием находилась графиня А. Н. Орлова-Чесменская, — в чьем благочестии никто не сомневался, — замечаний со стороны императора не последовало.
В одном из писем наследника из Предуралья Николай Павлович обратил внимание на рассуждения о «важности в делах раскольников». В ответном письме 9 июня 1837 года он довольно подробно изложил свое видение этой проблемы: «Ты прав, находя особую важность в делах раскольников: предмет трудный, требующий особой бдительности и осторожности в принимаемых мерах. Терпеть их своевольства нельзя, но притеснять их, доколь они тихи, столь же несправедливо и неблагоразумно. Их желание снять с них запрещение брать к себе беглых попов бессмысленно, ибо где и в каком крае на свете допустить можно, чтоб явно и с разрешения правительства кто-либо покидал произвольно свою должность и нагло поступал в должность мнимую к людям, не терпящим над собой никакой власти? Никто им не запрещает избирать или приглашать к себе священников, но не из беглых. Вот в чем они виновны. Но согласен я полагать, что одним сим воспрепятствованием не ограничиваются земские власти; но, пользуясь поводом, весьма вероятно, приобщают другие произвольные насильственные меры, вовсе даже противные воле высшего начальства. К несчастью, сему причиной искать должно общую нищету нашу в хороших и благомысленных исполнителях»{601}.
При Николае Павловиче было разрешено возобновление служб в старообрядческих церквах с условием, чтобы священник был «доброй нравственности», а не «беглый поп»{602}. На самом деле, решить вопрос о священниках было не так просто, ибо какой же священник не из беглых мог пойти в общину к раскольникам? Тогда же по отношению к некоторым сектам стало практиковаться и переселение на колонизируемые окраины. Созданная в Тифлисе Комиссия по делу поселений занималась переселением раскольников и сектантов, в частности, духоборов и молокан. В ответ на письмо наследника из Тамбова Николай Павлович 8 июля 1837 года замечает: «Молокане тоже дурная [ноша], с которою тоже постоянные строгие правила необходимы, как и для других. Но они не столь дерзки, ибо чувствуют, что не правы»{603}. По докладу министра внутренних дел Д. Г. Бибикова 18 февраля 1853 года был учрежден Особый комитет для пересмотра постановлений о расколе, который кроме организации публикаций против старообрядцев поддержал применение к ним полицейских мер.
Отношение к другим конфессиям определялось их благонадежностью и отсутствием (или присутствием) политической оппозиции. В любом случае никаких насильственных мер по обращению в православие, воспринимавшихся как русификация, император не терпел. В 1849 году был посажен в Петропавловскую крепость Ю. Ф. Самарин, обвиненный в разглашении секретных документов. В «Письмах из Риги», распространявшихся в списках, Самарин выступал против немецкого засилья в Остзейских губерниях. Будущий известный славянофил и публицист, а тогда начинающий чиновник, он обратил на себя внимание властей неумеренной ревностью к обрусению Прибалтийского края и распространению там православия. «Вы хотите принуждением, силой сделать из немцев русских, — сказал ему Николай в личной беседе, — … но мы этого не должны именно потому, что мы — христиане»{604}.
Храмы различных христианских конфессий оставались отличительной чертой веротерпимого Петербурга, в то время, например, как в Англии католики подвергались различным ограничениям, а иногда и гонениям. Можно заметить также, что в западных губерниях, несмотря на ограничения с открытием новых костелов, ремонт действующих храмов не возбранялся{605}. В армии представителям разных конфессий — правда, в минимальных формах — разрешалось отправлять культовые обряды. Постановлением 1829 года было предписано выдавать за счет казны на погребение скончавшимся нижним чинам православного исповедания — гроб, 2,5 аршина холста, венчик и разрешительную молитву; мусульманам — 18 аршин холста; евреям-иудаистам — 21 аршин холста{606}.
Во время путешествия по России в 1816 году великий князь Николай Павлович имел возможность, хотя бы взглядом путешественника, посмотреть на католические монастыри в западных губерниях. Многое он сумел заметить. В «Общем журнале по гражданской и промышленной части» Николай особо отметил, что в Могилевской губернии «37 католических монастырей, из коих половина почти иезуитских, воспитывающих юношество всех исповеданий; главнейшие в Орше и Могилеве, всякий день обращают они в свою веру молодых людей, и как они совершенно отделены от гражданского ведомства, даже их имения, то ежедневно происходят беспорядки и замешательства»{607}. По причинам политического характера первое время Александр I, также как и Павел, был умерен в вопросах католичества и греко-униатской церкви. Убедившись в ошибочности такого подхода, Александр I особым указом в 1820 году выслал иезуитов из России, Полоцкая академия Иезуитского ордена и подведомственные ему училища были закрыты.
Во время польского восстания 1830 года католическое духовенство поддержало идею польской независимости. Считая, что религия не должна иметь отношение к политике, Николай Павлович начал наводить порядок, как мог и как умел. Однако многие меры, направленные против дальнейшей экспансии католицизма, воспринимались польским населением болезненно. Так, в 1832 году император возобновил действие давно забытой папской буллы, согласно которой обители, имеющие менее шести монашествующих, должны быть упразднены с переводом монахов в действующие монастыри того же ордена. В записках под 1832 годом А. X. Бенкендорф писал: «Хотя эта мера и соответствовала строгой букве закона, однако произвела громкий вопль между поляками, прикрытый похвальной привязанностью к вере, но в сущности возбужденный желанием втайне упрекнуть правительство в поступке против веротерпимости и правосудия»{608}. Одни монастыри были закрыты, другие превращены в православные храмы. В 1841 году правительство конфисковало недвижимые имения римско-католической церкви. Указом от 1 мая 1832 года Виленский университет (польский) был закрыт с преобразованием медицинского факультета в Медико-хирургическую академию, а богословского — в Римско-католическую духовную академию. Через десять лет, в 1842 году, Медико-хирургическая академия была также закрыта. На следующий год, в 1843 году, Духовную академию перевели в Петербург.
О значении, которое император придавал обучению и воспитанию с имперских позиций, свидетельствует его выступление перед депутацией жителей Варшавы в 1835 году. Николай I тогда не забыл сказать: «Хорошо воспитывая своих детей и внушая им начала религии, верность государю, вы можете пребыть на добром пути»{609}.
Одной из важнейших мер, направленных на ослабление влияния католицизма, было объединение униатской церкви с православной. Брестская уния 1596 года на украинских и белорусских территориях Речи Посполитой была введена по инициативе и под давлением Ватикана. Она позволяла в рамках католического государства контролировать православную паству, а также разрывала традиционные религиозные и культурные связи православного населения с Россией. Согласно Брестской унии, православная церковь Украины и Белоруссии признавала своим главой римского папу с 188 сохранением богослужения на славянском языке и основных обрядов православной церкви. После разделов Речи Посполитой униатская церковь была подчинена Римско-католической коллегии в Петербурге, а с 1828 года — особой Униатской коллегии. Как отмечает в своих записках А. X. Бенкендорф, «государь старался снова поднять в этих издревле русских губерниях православное вероисповедание, пережившее там польское завоевание и все ухищрения латинян»{610}. Интересно, что это пишет лютеранин, незадолго до смерти принявший католицизм.
С целью подрыва польского влияния на верующих православного вероисповедания и предотвращения дальнейшей экспансии католицизма в Полоцке был созван церковный собор. При поддержке униатского митрополита Иосифа Семашко и других епископов собор составил торжественный акт о присоединении униатской церкви к православной. 12 февраля 1839 года соборное постановление было оглашено. Прошение на имя государя подписали 1305 духовных лиц. 25 марта Николай Павлович написал на прошении: «Благодарю Бога и принимаю». Полуторамиллионное население литовской и белорусской епархий присоединилось к православной церкви. (Только в Холмской епископии униатская церковь просуществовала до 1875 года[8].) В связи с этим событием была выбита медаль с надписью: «Отторженные насилием (1596) воссоединены любовью (1839)». Но и после акта 1839 года униаты оставались в поле внимания Николая Павловича. Не случайно 16 декабря 1840 года Собственная Его Императорского Величества контора препроводила для «собственного употребления государя императора» статистические сведения об униатах{611}.
Большое значение придавал император и методам убеждения польского католического духовенства. В письме к И. Ф. Паскевичу от 20 декабря 1844 года (1 января 1845) Николай Павлович писал: «Во главе всего враждебного нам ставлю духовенство и воспитание; первое должно сделать послушным, вопреки всех препятствий, и я требую сего непременно и постоянно; второе начато, должно продолжать…»{612} Он также выражал удовлетворение ректором устроенной в Петербурге Римско-католической духовной академии, который, между прочим, просил не присылать в академию учеников из Царства Польского как дурно влияющих на других воспитанников. Николай Павлович хотел бы и саму резиденцию католического митрополита перенести из Могилева в Петербург, где было легче контролировать его действия. После кончины митрополита Павловского, на которого Николай Павлович возлагал большие надежды, он почувствовал себя в изоляции, несмотря на перевод академии в Петербург. В 1844 году он провел встречу с римско-католическими епископами, пригласив их в столицу. «Я ни в чем не желаю вредить католическому исповеданию, потому что я сам католик, — заявил он, явно эпатируя присутствующих. — Душевно и сердечно привержен к своему исповеданию, и был бы столько же привержен к римскому, если бы в оном родился; в отношении религии церкви католической намерения мои чисты»{613}. При условии повиновения государю, что соответствует каноническому уставу, заявил он, «я есть и буду вашим покровителем». Далее он перешел к значению образования: «Знаю, что должное направление воспитания духовенства составляет самое лучшее средство к образованию хороших священников, и потому желаю, чтобы воспитание это было католическое, но не менее того утверждено на монархических основаниях; желаю, чтоб образовались подданные верные, послушные и преисполненные христианской любви и приверженности к престолу. Итак, да будет воспитание духовенства католическое, но не иезуитское, как в Галиции или редемптистов во Франции. Признаюсь откровенно, что я не потерплю иезуитов, и, если бы предшественник мой Александр I-й не удалил их из государства, я сам бы это сделал»{614}.
Однако ослабить польско-национальный характер католического духовенства без поддержки папы было трудно. Положение католической церкви в России стало предметом беседы Николая I и папы Григория XVI во время пребывания императора в Риме (13) декабря 1845 года. Николай Павлович мог догадываться о сути претензий папы. Незадолго до этого в Вене он имел неприятный разговор с императрицей-матерью Каролиной Августой, которая упомянула о гонениях, которым подвержена католическая церковь в России. Великая княжна Ольга Николаевна впоследствии вспоминала: «Папа возразил ей, попросив доказательств таких гонений. На это императрица не смогла ему ответить и стала говорить о русских законах, которые были направлены против католичества. «Назовите мне их!» — сказал Папа. «Я не могу сейчас точно вспомнить», — ответила она…»{615}
Накануне беседы с папой государственный секретарь Ватикана кардинал Ламбрускини уже имел аудиенцию у Николая Павловича; кроме того, он провел предварительные консультации с графом К. В. Нессельроде. Стало ясно, что договориться не удастся. Затем около половины двенадцатого Николая I ввели в покои Григория XVI. Николай Павлович шел твердой военной походкой, гордо подняв голову и не глядя на кардиналов. На приветствие папы он ответил радушно и поцеловал ему руку. Дальнейшая беседа проходила в кабинете. У папы были заранее припасены бумаги, в которых излагались различные претензии; выступал папа и против перевода Духовной академии в Петербург, поскольку это не было сделано по его булле. Николай Павлович пообещал разобраться во всем, но сказал, что вынужден считаться и с основными узаконениями своего государства. Это вызвало реплику папы, что законы-де могут быть изменены. В заключение разговора император еще раз попытался объяснить свою позицию: «Надеюсь, ваше святейшество позволит мне сделать некоторые возражения. В России надо различать три разряда католиков: католики, проживающие в собственной России, католики литовских провинций и католики Царства Польского. Отношения к первым поставлены на такую почву, против которой и вы не станете протестовать. Хуже обстоит дело в Литве и еще хуже в Польше, где религия служит только маской, за которой скрываются революционные вожделения, где само духовенство более занято земными делами, чем духовными»{616}. Разговор, продолжавшийся более часа, закончился заранее подготовленной папой фразой: «Государь, подумайте о том, что Бог создал царей для блага народов, а не народы для произвола царей». Затем последовала процедура прощания. Николай Павлович еще раз поцеловал руку папы.
Немедленно после свидания император вновь принимал кардинала Ламбрускини, однако на его предложение о постоянном представителе папы — нунции при российском дворе ответил, что этот вопрос сначала должен быть обсужден в Синоде. Ночью с 5(17) на 6(18) декабря Николай Павлович покинул Рим, но граф Нессельроде остался здесь для продолжения переговоров. 15 января канцлер имел прощальную аудиенцию у папы и через три дня тоже покинул Рим.
Надежды папской курии на уступки не оправдались. В 1846–1847 годах при генерал-губернаторе Д. Г. Бибикове польское духовенство в Юго-Западном крае было лишено права поземельного владения. Бибиков же предложил раздел казенных земель между русскими, служащими в крае, для предотвращения отдачи земель в аренду польской шляхте (с барщиной). В годы его министерства (1852 — 30 августа 1855) иностранным духовным учреждениям запрещалось приобретать недвижимость без особого разрешения императора. Было установлено обязательное участие Министерства внутренних дел в решении всех вопросов иностранных вероисповеданий; в духовных римско-католических учреждениях усилено преподавание русского языка и отечественной истории.
С другими крупными конфессиями в России особых конфликтов не возникало. Лютеранская церковь, например, была единственной официально признанной в Финляндии (до 1869 года). Благополучно обстояло дело и с исламом. Еще указом Екатерины II от 22 сентября 1788 года было учреждено Оренбургское магометанское духовное собрание с центром в Уфе, которому подчинялось все мусульманское приходское духовенство империи, кроме Таврической губернии. Восточная типография, переведенная в 1800 году из Санкт-Петербурга в Казань, печатала религиозную литературу на арабском языке. При Николае I указом от 23 декабря 1831 года было утверждено Положение о Таврическом магометанском духовном правлении с центром в Симферополе, во главе которого стоял таврический муфтий. В 1833 году был опубликован новый императорский указ, в котором говорилось: «Все мусульмане России должны выполнять все требования своей религии, строго выполняя ее догматы. Вероотступников наказывать следующими тремя способами: первый раз — розгами, второй раз — палками и третий раз ногайками»{617}. В переводе на татарский язык указ был опубликован с дополнительной подписью муфтия Сулейманова. Высочайше утвержденным положением Комитета министров от 13 ноября 1826 года в окрестностях Санкт-Петербурга был выделен участок земли под магометанское кладбище.
Подводя итог, можно сказать, что Николай Павлович проявлял должную для монарха веротерпимость и в то же время заботился о распространении православия. Он оставил о себе благодарную память у большинства иерархов православной церкви. Уже много лет спустя после его смерти митрополит Платон Киевский скажет в личной беседе: «Император Николай Павлович всем сердцем был предан всему чистокровному русскому и в особенности тому, что стоит во главе и в основании Русского народа и царства — Православной вере»{618}.
Первыми кадровыми решениями Николая Павловича на этом поприще стало увольнение наиболее одиозных фигур прошлого царствования: попечителя Петербургского университета Д. П. Рунича и члена Главного правления училищ М. Л. Магницкого. Опальный академик К. Ф. Герман в 1828 году получил знак отличия за беспорочную службу, университетскую же историю 1821–1822 годов император повелел в его формуляре не упоминать{619}. Было повышено вдвое жалованье профессорам и введены зарубежные командировки для ознакомления с опытом и изучения иностранных языков. 6 апреля 1844 года утверждено «Положение о производстве в ученые степени». Оно содержало правила присуждения степеней кандидата, магистра и доктора на философском, юридическом и медицинском факультетах университетов. В 1846–1847 годах ординарными профессорами университетов становятся и многие академики. Император лично контролировал все кадровые назначения в столичных вузах и продвижение по службе в системе Академии наук.
В начале царствования, 14 мая 1826 года, был создан Комитет устройства учебных заведений. В августе 1827 года особым указом Николай Павлович конкретизировал свои требования. Задуманная реформа образования имела и ярко выраженный социальный подтекст. В частности, император считал необходимым запретить крепостным крестьянам обучаться в гимназиях и университетах. «Для сего необходимо, — указывал он, — чтобы повсюду предметы учения и самые способы преподавания были по возможности соображаемы с будущим вероятным предназначением обучающихся»{620}. Манифестом от 13 июля 1826 года обращалось внимание на нравственное воспитание, а дворянство признавалось оградой «престола чести народной», призванной к «усовершенствованию отечественного природного, не чужеземного воспитания». Построенный на этих принципах новый устав для низших и средних учебных заведений был утвержден 8 декабря 1828 года. Он сохранял трехчленную схему образования (приходское училище — уездное училище — гимназия), но ограничивал контингент учащихся для каждого типа учебных заведений.
Перестройка высшей школы была осуществлена в 1835 году на основании «Положения об учебных округах» (25 июня 1835) и «Общего устава императорских российских университетов» (26 июля 1835). Университетская автономия была ограничена. Министру предоставлялось право назначать профессоров по своему усмотрению независимо от ученого совета. По новому уставу университеты состояли из трех факультетов: философского, юридического и медицинского, причем философский имел два отделения: историко-филологический и физико-математический. Одновременно повышалась плата за обучение и вводилась студенческая форма.
В то же время практическая направленность образовательного процесса при Николае I привела к расширению специального и технического образования. В 1828 году в Петербурге был создан Технологический институт. В 1829 году вновь возрождается Санкт-Петербургский Главный педагогический институт, закрытый в 1819 году в связи с образованием на его базе университета. В указе о создании педагогического института от 30 сентября 1828 года говорилось: «Успехи народного просвещения в Государстве нашем не перестают быть предметом Наших ревностных попечений»{621}. В 1830 году создано Архитектурное училище, а в 1832-м — Училище гражданских инженеров (в 1842 году они были объединены в Строительное училище). В Могилевской губернии было основано Горыгорецкое земледельческое училище, преобразованное в 1848 году в Земледельческий институт. В Москве в 1844 году открылся Межевой институт. Создаются ветеринарные и другие училища. В Петербурге в 1835 году основано Училище правоведения, в приготовительные классы которого в 1847 году был принят П. И. Чайковский.
В 1848 году как реакция на новую волну революционного движения в России наступило «мрачное семилетье». На ниве просвещения снова возобладали идеи еще александровского министра народного просвещения адмирала А. С. Шишкова, который считал, что «науки полезны только тогда, когда, как соль, употребляются и преподаются в меру»{622}. 24 октября 1849 года новый министр народного просвещения П. А. Ширинский-Шихматов выступил с «Наставлением ректору и деканам юридического и первого отделения философского факультетов». Им вменялось в обязанности «иметь постоянный и деятельный надзор за преподаванием всех вообще предметов». На лекциях и экзаменах преподаватели должны были наблюдать «за неприкосновенностью начал, служащих основою государственного быта». Министр предлагал исключить из преподавания обзоры новых политэкономических учений, ибо «сен-симонисты, фурьеристы, социалисты и коммунисты играют столь важную роль в современных событиях на Западе Европы. Основная мысль их есть достижение всеми возможными способами безусловного равенства. Объявив непримиримую войну всему, что возвышается над безземельною и бездомною чернью, коммунизм нагло подводит под свой железный уровень все состояния с уничтожением всех отличий породы, заслуг, богатств и даже ума»{623}.
Вместе с тем Николай Павлович понимал необходимость развития науки в связи с общими задачами социально-экономического развития страны. Императорская Академия наук получила 8 января 1836 года новый устав и штат, по которому сумма на ее содержание выросла примерно в два раза. Структурно она осталась, как это было предусмотрено уставом 1803 года, в системе Министерства народного просвещения. В соответствии с уставом 1836 года число специальностей было увеличено за счет греческой и римской словесности и древностей, восточной словесности и древностей и др. Важным событием академической реорганизации было присоединение к Императорской Академии наук Российской академии. Это стало целесообразным после смерти ее президента адмирала А. С. Шишкова. В докладной записке С. С. Уваров предлагал на базе Российской академии основать три академии по разным профилям, но Николай Павлович принял другое решение и по рескрипту 19 октября 1841 года Российская академия была присоединена к Академии наук как одно из ее отделений. Именно тогда в Академии наук были образованы три отделения: 1) физико-математических наук; 2) русского языка и словесности; 3) историко-политических наук и филологии (с 1844 года историко-филологическое). Уставом 1836 года закреплялось создание самостоятельных академических музеев (на базе Кунсткамеры): Азиатского, Ботанического, Зоологического, Антропологического и др. В 1834 году была образована Временная комиссия для печатания материалов Археографической экспедиции, которая через три года получила государственный статус.
Особое внимание уделялось развитию астрономических исследований, необходимых для создания более точных топографических карт. Распоряжением императора от 24 февраля 1830 года было намечено сотрудничество Академии наук и Генерального штаба «по предмету астрономического определения местностей»{624}. В 1834–1838 годах на Пулковой горе по проекту архитектора А. П. Брюллова (старшего брата художника) была сооружена Главная астрономическая обсерватория, официально открытая 7 (19) августа 1839 года. Центр здания проходил через Пулковский меридиан. В Мюнхене для обсерватории был изготовлен 15-дюймовый (38 см) рефратор, то есть линзовый телескоп, долгое время бывший лучшим. Работы по обустройству продолжались до 1843 года. Вскоре обсерватория получила признание как «астрономическая столица» мира. В монографии, посвященной развитию академической науки в России во второй четверти XIX века, М. Ф. Хартанович делает такой вывод: «Реорганизовав структуру Академии наук и тем самым укрепив одно из звеньев государственной системы, Николай I, как видим, осознавал прямую зависимость между развитием науки и благополучием государства. Он всячески старался уделять внимание российской науке не только регулярной финансовой поддержкой, но и разовыми государственными субсидиями для различных как бы незначительных начинаний»{625}.
Одной из неприятных обязанностей Министерства народного просвещения была передача ему функций цензуры. Цензурный устав 10 июня 1826 года, подготовленный еще в предшествующее царствование и претендующий на то, чтобы давать направление развитию литературы (так называемый «чугунный»), просуществовал недолго. Этот устав был сочинен еще в 1824 году Магницким, тем самым, который обвинял великого князя Николая Павловича в покровительстве «вредным» профессорам. Цензурный устав 1828 года должен был поставить необходимые плотины на пути проникновения свободомыслия в Россию, причем показательно, что сомнительные случаи цензорам рекомендовалось толковать в пользу авторов. Тем не менее остается фактом, что министр народного просвещения С. С. Уваров преследовал политическую и социальную тематику в журналах, а в 1836 году было объявлено временное запрещение на открытие новых периодических изданий.
Право цензуры высочайшими повелениями было предоставлено также министерствам двора, финансов, военному, внутренних дел, II и III Отделениям Собственной Его Императорского Величества Канцелярии и некоторым другим государственным учреждениям. После получения первых известий о революционных событиях в Европе цензура ужесточилась. Высочайшим повелением от 2 апреля 1848 года был образован Особый комитет под председательством Д. П. Бутурлина для высшего надзора за «духом» и направлением книгопечатания (в него вошли М. А. Корф, С. Г. Строганов, П. И. Дегай, Л. В. Дубельт).
На одном из рельефов памятника императору Николаю Павловичу, обращенном в сторону Мариинского дворца, под датой 1832 год изображена сцена награждения М. М. Сперанского. Выбор этого сюжета был не случаен. Николаю Павловичу приписывают слова: «Я не хочу умереть, не совершив двух дел: издания свода законов и уничтожения крепостного права»{626}. Об этом же писала его дочь Ольга Николаевна: «Чтобы создать свод законов, выведя наше законодательство из тогдашнего хаоса, он призвал Сперанского и был удовлетворен окончанием этого труда еще в свое царствование. Еще другой большой заботой было улучшение судьбы крестьян»{627}.
Свод законов, действительно, был создан в 1832 году, хотя изображенная сцена награждения М. М. Сперанского в действительности произошла чуть позже. В юбилейном издании, посвященном столетию Государственного совета, об этом событии было написано несколько витиевато: «Его величество государь император в общем собрании Государственного совета 19 января 1833 года. После окончательного рассмотрения и утверждения «Свода законов», встав с своего места, изволил подозвать к себе составителя свода, Михаила Михайловича Сперанского, обняв его и сняв с себя звезду Ордена святого Андрея Первозванного, возложил на него в знак своей признательности за выполненный труд»{628}. По обыкновению император поцеловал Сперанского. Позднее, в 1837 году, после завершения занятий Сперанского с наследником ему были дополнительно пожалованы алмазные знаки к имеющейся уже звезде Андрея Первозванного (высшая награда империи).
…В памятный день 19 января 1833 года М. М. Сперанский зашел по старой дружбе к Федору Петровичу Львову. Супруга Львова, Елизавета Николаевна, впоследствии вспоминала: «…Однажды он к нам приезжает и я, видя, что у него отстегнулась Андреевская звезда, хотела ее поправить. — Ради Бога, оставьте ее так, — сказал он мне, — сейчас сам государь свою мне надел, когда я ему поднес мой Свод законов, он точно так ее надел; мне и вечером расстаться с нею будет тяжело»{629}. Рескрипт о награждении знаком ордена был подписан на следующий день, 20 января 1833 года. Впрочем, на рисунке, изображающем торжественное заседание Государственного совета, по которому был изготовлен рельеф на памятнике Николаю I, изображено больше, чем 15 томов «Свода законов». Одновременно на столе было тогда выложено 45 томов (считая приложения, 48 переплетов) первого «Полного собрания законов Российской империи» и 6 томов (8 переплетов) второго «Полного собрания». Итого — 71 переплет!
В день чрезвычайного заседания Государственного совета в Большом зале заседаний (иначе называемом, в честь советников, «Советским»), находившемся на первом этаже Старого Эрмитажа (с 1828 по 1885 год), Николай Павлович произнес тщательно подготовленную речь. По свежим впечатлениям этого неординарного события М. М. Сперанский сразу же после заседания сказал М. А. Корфу: «Государь говорил как профессор (выделено М. А. Корфом. — Л. В.). Ни я и никто из работавших… над этим делом столько лет не могли бы представить его так полно, так отчетливо и убежденно. Жаль, искренне жаль, что не было тут стенографа и что ни Европа, ни даже сама Россия ничего не узнает об этой речи!»{630} В журнал Государственного совета было занесено только краткое изложение выступления императора. Отчасти содержание речи Николая I нашло отражение и в дневниковых записях М. А. Корфа. Император сам открыл заседание Государственного совета и сказал, «что при самом восшествии на престол он счел долгом обратить внимание на различные части управления, о коих не имел почти никакого сведения». Далее М. А. Корф передает речь императора следующим образом: «Его величество в самой молодости своей слышал о недостатках у нас в оном, о ябеде, о лихоимстве, о неимении полных законов, или о смешении оных от чрезвычайного множества указов, нередко один другому противоречащих. Сие побудило его с первых дней его правления рассмотреть, в каком состоянии находится комиссия, для составления законов учрежденная. К сожалению, представленные сведения удостоверили его, что труды комиссии сей не имели никаких последствий. Не трудно было открыть, что сие происходило главнейше от того, что всегда обращались к составлению новых законов, а не к основанию на твердых началах старых. Посему он признал за благо прежде всего определить, к чему по законодательству правительство должно направить виды свои, и, вследствие того, обратился к началам противным тем, коими прежняя комиссия руководствовалась, т. е. чтобы не созидать новых законов, но собрать и привести в порядок старые»{631}.
Действительно, предыстория создания Свода законов относится еще ко времени образования 31 января 1826 года в составе Собственной Его Императорского Величества Канцелярии II Отделения, специально созданного по рескрипту Николая I для работ по кодификации, то есть систематизации существующего законодательства, а в необходимых случаях — и его редактирования. В рескрипте на имя князя Лопухина от 31 января 1826 года было предписано «вместо сочинения новых законов» «собрать сперва вполне и привести в порядок те, которые существуют»{632}. И до этого бессвязность и противоречивость многочисленных законов были очевидны. Но все попытки исправить положение были обречены на неудачу. Так было с екатерининской Комиссией по составлению нового уложения и с Комиссией по составлению законов, действовавшей при Александре I. Формально во главе вновь созданного II Отделения был поставлен юрист и бывший первый ректор Санкт-Петербургского университета (1819–1821) Михаил Андреевич Балугьянский. Помощником же его и душой всего дела стал М. М. Сперанский, которого Николай Павлович частенько привлекал к написанию манифестов, но к которому все еще продолжал присматриваться. Постепенно он преодолевал недоверие к нему как к бывшему опальному государственному секретарю Александра I, реформатору 1807–1812 годов, только в 1821 году возвращенному в Петербург и включенному в состав Государственного совета.
М. М. Сперанский был одним из тех государственных мужей, на которых Николай Павлович обратил внимание еще в дни междуцарствия. По воспоминаниям Николая Павловича, их встреча произошла 12 декабря 1825 года. «Изготовив в скорости проект манифеста, — вспоминал Николай, — призвал к себе М. М. Сперанского и ему поручил написать таковой, придерживаясь моих мыслей…»{633} По свидетельству же, сохранившемуся в кратком дневнике Александры Федоровны, это случилось раньше — еще 10 декабря{634}. В то же время имя М. М. Сперанского всплывало во время допросов декабристов, и «подобные сомнения и недоверчивость, — писал царь, — весьма тягостные… долго не могли совершенно рассеяться»{635}.
Тем не менее М. М. Сперанский был включен в состав Верховного уголовного суда над декабристами и должен был судить заговорщиков-реформаторов. Манифест 12 июля 1826 года накануне казни декабристов также был написан его рукой. 21 января 1826 года Комиссия составления законов была преобразована во II Отделение Собственной Его Императорского Величества Канцелярии, а 4 апреля был издан указ об укомплектовании его чиновниками. Среди них оказались уволенные при Александре I профессора университета А. П. Куницын и М. Г. Плисов. Начальником Отделения был назначен бывший ректор Санкт-Петербургского университета и учитель юриспруденции великих князей М. А. Балугьянский, ушедший в отставку в 1821 году в знак протеста против действий Д. П. Рунича и увольнения преподавателей. Сперанскому Николай пока не доверял, хотя именно он, не будучи членом Комиссии, направлял всю ее работу. Позднее М. А. Балугьянский передавал слова Николая I, обращенные к нему по поводу М. М. Сперанского: «Смотри же, чтобы он не наделал таких же проказ, как в 1810 году; ты у меня будешь за него в ответе»{636}.
6 декабря 1826 года Сперанского включили в состав Особого комитета, а 8 июля 1827 года он был «жалован бриллиантовыми знаками ордена Св. Александра Невского». 2 октября того же года он стал действительным тайным советником (чин второго класса). Хватало и других наград и поощрений, среди которых табакерки с портретом императора и парным портретом императорской четы, «аренда» имения, денежные вознаграждения.
Работу по кодификации планировалось осуществить в три этапа: 1) публикация всех изданных законов; 2) составление свода действующих законов; 3) подготовка усовершенствованного законодательства с последующим изданием нового гражданского кодекса. Начальный этап, продолжавшийся с 1 мая 1828 года по 17 апреля 1830 года, завершился изданием первого «Полного собрания законов Российской империи» с хронологическим расположением законодательных актов от Соборного уложения 1649 года до манифеста о вступлении на престол Николая I от 12 декабря 1825 года — всего 30 920 актов. К изданию в сорока томах, вышедшему после допечаток тиражом шесть тысяч экземпляров, были приложены указатели (т. 41: Указатель хронологический в двух частях; т. 42: Указатель алфавитный), книги штатов (т. 43–44), книга тарифов, а также чертежей, рисунков гербов городов и их планов (т. 45). С 1830 года начался следующий из намеченных этапов — публикация «Второго Полного собрания законов Российской империи», включающего в себя законодательные акты царствования Николая I. (В это собрание были включены и акты Александра II до указа от 28 февраля 1881 года, после чего началось печатание Третьего собрания.)
Одновременно с работой над «Полным собранием законов» (в него не были включены некоторые акты по военному ведомству, Императорскому двору и Синоду) в 1832 году был опубликован в 15 томах действующий «Свод законов Российской империи, повелением государя императора Николая Павловича составленный». В нем законодательные акты (всего 42 тысячи отдельных статей) располагались в систематическом порядке. Первый том, включавший «Основные законы и учреждения государственные», начинался со статьи: «Император Российский есть монарх самодержавный и неограниченный». После рассмотрения «Свода законов» на указанном заседании Государственного совета 19 января 1833 года, было решено ввести его в действие с 1 января 1845 года с тем, чтобы дать время на ознакомление с ним и распечатку необходимого количества экземпляров. Впоследствии, с 1834 по 1839 год, выходило «Продолжение Свода законов…», а в 1842 году последовало его переиздание в тех же 15 тематических томах. Затем вновь до 1855 года выходило «Продолжение…», оформленное в качестве единого «Свода» уже в 1857 году. За составление «Свода законов» был награжден не только М. М. Сперанский, но и М. А. Балугьянский, который в 1837 году был возведен в дворянство с включением в герб цифры «15» по числу томов. Умер он тайным советником и сенатором.
Для национальных окраин России, где в значительной степени сохранялись рудименты старого законодательства, были подготовлены отдельные своды законов: «Свод законов Великого княжества Финляндского», «Свод законов остзейских» и «Свод законов западных губерний». В 1838 году был издан «Свод военных постановлений» в пяти частях, составленный из 15 книг (23 128 статей). В 1847 году Сенатом был издан «Сборник правил и узаконений, не вошедших в Полное собрание законов».
Таким образом, второй этап работы по усовершенствованию законодательства был выполнен. На последнем этапе предполагалось исправить и дополнить действующее законодательство «сообразно нравам и обычаям и действительным потребностям государства»{637}, усовершенствовав гражданское и уголовное законодательство. К гражданскому кодексу, однако, так и не успели приступить.
Пристальное внимание императора вызывало и сословное законодательство. Николай I стремился поднять статус дворянства, одновременно усиливая значение государственной службы. Выше уже приводились слова В. О. Ключевского о том, что «царствование Николая I было временем развития чиновничества, знати, Табели о рангах»{638}. Правда, особенно в начале царствования рассматривались и проекты отмены получения дворянства выслугой чинов. Так, А. С. Пушкин в записке «О народном воспитании», составленной по поручению императора в ноябре 1826 года, критиковал чиновничество с точки зрения столбового дворянина: «Чины сделались страстью русского народа»{639}. В защиту существующего порядка выступил С. С. Уваров, и в конечном счете его мнение было поддержано Николаем Павловичем.
В то же время были введены и определенные ограничения, в частности, повышены разряды, необходимые для получения личного и потомственного дворянства. Закон от 11 июня 1845 года предусматривал получение личного дворянства по службе, начиная с чинов IX–VI классов (титулярного советника), потомственного — с V класса (статский советник на гражданской службе и майор, то есть первый штаб-офицерский чин — на военной). Еще раньше, по указу 30 октября 1826 года, награждение орденами перестало давать потомственное гражданство, а только личное (для купцов это правило действовало до 1832 года). С июля 1845 года для получения личного дворянства чиновники на службе должны были получить уже три степени знака ордена Святой Анны. Награждение низшими степенями ордена Святого Станислава вообще было отменено. В развитие идей Комитета 6 декабря 1826 года в целях сохранения родовой собственности аристократических фамилий были введены в 1845 году так называемые майораты. Действие этого закона было весьма ограничено: не подлежащими дроблению до 1861 года были объявлены всего 17 крупных родовых имений.
Между тем личное дворянство в обществе не рассматривалось как «настоящее», так как права личного дворянства распространялись только на жену; дети получали неопределенное звание «обер-офицерских детей». Для того чтобы ограничить получение дворянского звания и одновременно распространить социальную защиту с рядом привилегий на детей личных дворян и священников (не принимающих сан), а также на определенные категории чиновников и купцов, манифестом от 10 апреля 1832 года было введено личное и потомственное почетное гражданство. Присвоение такого звания давало минимум необходимых личных прав, в том числе освобождало от подушного оклада, рекрутской повинности и телесных наказаний. Потомственное почетное гражданство присваивалось детям всех личных дворян, детям священников, имевших образование, купцам 1-й гильдии после десяти лет пребывания в ней, 2-й гильдии — с 20-лет-ним стажем, купцам, имеющим звания коммерции- и мануфактур-советников, лицам, награжденным орденами, а также получившим ученые степени. Дети священников, не получившие образование, выпускники университетов и приравненных к ним учебных заведений, например, Академии художеств, чиновники XIV–X классов получали личное почетное гражданство. В конце 30-х годов почетное гражданство стало присваиваться и артистам императорских театров. Артисты первого разряда, прослужившие 10 лет, получали личное почетное гражданство, а 15 лет — потомственное. Почетные граждане имели право на титулование «ваше благородие»{640}. Как отмечал историк С. Б. Окунь, создание института почетного гражданства было «своеобразной попыткой феодальной регламентации категорий буржуазного общества»{641}. Но для какого-нибудь подвыпившего артиста императорских театров, которого блюстители порядка не могли тащить в полицейскую часть для наказания розгами, эта «попытка» была весьма значимой. Не случайно артисты императорских театров поднесли по этому случаю императору серебряное блюдо с благодарственными подписями{642}.
16 октября 1838 года М. М. Сперанский простудился и слег, после чего «полным здоровьем уже не пользовался до самой смерти». 7 февраля 1839 года он вновь простудился. М. А. Корф писал: «Во время первой болезни император Николай несколько раз его навещал, сложил с него ссуду, незадолго перед тем выданную ему из государственного казначейства для покупки дома, и, наконец, пожаловал его в графы. Между тем в ту же первую болезнь князь Васильчиков тайно объявил мне волю государя, чтобы в случае кончины больного немедленно запечатать его бумаги»{643}. Последней наградой больному Сперанскому было возведение его 1 января 1839 года (день рождения) в графское достоинство. Указ был подписан одновременно с пожалованием любимцу Николая Павловича И. В. Васильчикову титула князя. В память о пережитых страданиях Сперанский выбрал себе для графского герба девиз: «В невзгодах уповает».
Сын сельского священника, бывший либерал с обширными планами реформ при Александре I, М. М. Сперанский скончался на 68-м году жизни вечером 11 февраля 1839 года. Камер-фурьерский журнал в записи от 15 февраля 1839 года (среда) зафиксировал редкое нарушение Николаем Павловичем привычного распорядка дня. Император утром «с докладом никого принимать не изволил», а в половине двенадцатого один в санях направился в Александро-Невскую лавру, чтобы в церкви Благовещения Божьей Матери присутствовать при отпевании члена Государственного совета графа М. М. Сперанского. Затем Николай Павлович проводил своего верного сподвижника до могилы{644}. Император и наследник первыми бросили по горсти земли в могилу графа Сперанского. После него осталось 600 тысяч рублей долга. Его внук был убит на Кавказе во время попойки со своим сослуживцем. Вдова Сперанского жила за границей и за год до смерти в 1857 году передала его архив в Императорскую Публичную библиотеку, которой заведовал старый знакомый Сперанского М. А. Корф{645}.
По свидетельству М. А. Корфа, «император Николай истинно, глубоко скорбел о Сперанском, как едва ли когда скорбел о другом из своих наперсников. Он чувствовал, как тесно связалось это имя с историей его царствования, как велико было содействие Сперанского к его славе. Как высоко он стоял над другими нашими государственными людьми той эпохи»{646}. После кончины М. М. Сперанского в одной из бесед император так сказал о нем и своих с ним взаимоотношениях: «Сперанского не все понимали и не все довольно умели ценить: сперва и я сам, может быть больше всех, был виноват против него в этом отношении. Мне столько было наговорено о его либеральных идеях; клевета коснулась его даже и по случаю истории 14 декабря! Я нашел в нем самого верного, преданного и ревностного слугу, с огромными сведениями, с огромной опытностью. Теперь все знают, чем я, чем Россия ему обязаны, — и клеветники умолкли. Единственный упрек, который мог бы я ему сделать, это чувство его к покойному брату; но тут, конечно…» На этом Николай Павлович прервал свою фразу{647}. После кончины М. М. Сперанского работу по завершению Уголовного свода продолжил Д. Н. Блудов. Этот свод был утвержден императором 15 августа 1845 года под названием «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных».
Если «первое дело», которым был озабочен император после своего восшествия на престол, было связано с кодификацией и отчасти выполнено, то в отношении «второго дела» — отмены крепостного права — требовался особо взвешенный подход.
A propos
Россия оставалась аграрной страной. Даже в 1913 г. земледелие давало около 65 % валового продукта страны. Но вопрос об отмене крепостного права не был частным вопросом, касавшимся только российской деревни. От его решения зависела возможность реформирования армии и развития промышленности, так как сельское население оставалось основным потребителем ее продукции, а также торговли. Городское население было немногочисленным, к тому же в городах предпочитали покупать импортные товары. Привычная фраза, что во второй четверти XIX в. разложение феодально-крепостнической системы переросло в кризис, верна, но нуждается в уточнении. Во-первых, продолжался рост производительных сил; во-вторых, население крепостной деревни отнюдь не вымирало. Другое дело, что темпы развития снизились, а сельское хозяйство развивалось по экстенсивному пути за счет увеличения посевных площадей. Тем не менее, по имеющимся подсчетам, в 1802–1863 гг. в 20 российских губерниях сбор зерновых и картофеля увеличился с 4,1 до 4,4 четверти на душу населения, т. е. на 7 %. Соответственно товарность сельского хозяйства увеличилась с 9—12 % до 17–18 %. Товарность земледелия в помещичьем хозяйстве к середине XIX в. достигла 45–50 %, хотя главным поставщиком продукции на рынок продолжало оставаться крестьянское хозяйство{648}. Нахождение большей части России в зоне рискованного земледелия (годовая температура на несколько градусов ниже общеевропейской, амплитуда колебаний почти в два раза больше, пониженная влажность) накладывало свой отпечаток на жизнь и быт русского крестьянства. Время полевых работ колебалось от четырех месяцев в году в Вологодской губернии до семи под Москвой и девяти под Одессой. Отсюда значение неземледельческих крестьянских работ и отхожих промыслов, связанных с мелочной торговлей. По данным паспортной статистики (занижавшей реальный отход), в 40-х гг. число выданных паспортов достигло миллиона.
Примерно половину сельского населения страны (т. е. большей части населения) составляло крепостное крестьянство, но его численность и удельный вес при Николае I постепенно уменьшались{649}. В этот период происходит повышение платежеспособности крестьянства. Государственная подушная подать при Николае I, взимавшаяся со всех категорий крестьян и мещан, не повышалась (с 1818 по 1860 г. она составляла 95 коп. сер.). Государственные и удельные крестьяне платили также оброчную подать казне и двору, которая, в связи с переводом ее в 1839 г. с ассигнаций на серебро, реально понизилась (в первой половине века на 20 %), в то время как цены на сельскохозяйственную продукцию за этот же период выросли (на 50 %). Поскольку в 1857 г. на долю государственных и удельных крестьян приходилось 53 % (по другим подсчетам — 56 %) всего крестьянства, то их платежеспособный спрос увеличился. Государственные и удельные крестьяне кроме подушной подати платили и оброк (государственные в размере половины подушной подати). Помещичьи крестьяне несли также повинности по отношению к помещику (барщина, оброк или смешанная повинность). Тенденции их платежеспособности просчитать труднее, но, вполне возможно, что помещичье рвение, выразившееся в повышении повинностей, в целом отставало от роста доходности крестьянского хозяйства. Это повышало интерес крестьян к рынку и способствовало развитию товарно-денежных отношений{650}.
По данным X ревизии (1858 г.), в России насчитывалось 127,1 тыс. семей потомственных дворян, из которых крепостными владело 106,9 тыс. дворян. Если исключить 3,7 тыс. дворян, у которых были только дворовые, то помещиками являлись 102,2 тыс. дворян. Крупнопоместных помещиков (владевших более 500 душ) было только 3858 семей (3,5 %). Остальные были мелкопоместные и среднепоместные. Ярким проявлением кризиса феодально-крепостнической системы была помещичья задолженность. В 1833 г. в кредитных учреждениях было заложено помещиками 43,2 % ревизских душ, в 1859 г. — 66 %. За годы царствования Николая I общая сумма помещичьей задолженности увеличилась примерно в 4 раза и достигла 425 млн руб.{651} Возвращение долгов становилось все более проблематичным. Во время реформы 1861 г. они будут взысканы за счет крестьянских выкупных платежей.
Большинство дворянства было не готово к отмене привычной системы. Против крепостного права выступали некоторые демократы (петрашевцы и др.) и либералы (западники, славянофилы), но даже такой «западник» как П. Я. Чаадаев, по свидетельству инженера А. И. Дельвига, накануне своей смерти (14 апреля 1856) «хотел написать книгу против освобождения крестьян»{652}.
Мысль о необходимости отмены крепостного права, нашедшая дополнительные обоснования в проектах «друзей по Четырнадцатому», появилась у Николая Павловича еще со времени учреждения Комитета 6 декабря 1826 года, но претворять ее в жизнь он не спешил, считая необходимым подготовить все постепенно, осторожно и без лишней огласки. Первые годы приходилось заботиться и о реакции цесаревича Константина Павловича. Хорошо информированный о настроениях в правящих кругах Е. М. Феоктистов вспоминал: «Вот что, между прочим, я слышал от военного министра Д. А. Милютина, близкого родственника графа Киселева. Однажды государь рассказал Киселеву, что еще в первые годы по вступлении своем на престол остановился он на определенном плане уничтожения у нас рабства, но захотел предварительно узнать мнение Константина Павловича; тот отвечал из Варшавы, что умоляет [дать] ему умереть спокойно, не смущать его мыслью о тех ужасах, которые неминуемо постигнут Россию. «Я не мог, — заметил Николай Павлович, — не уважить это требование, ибо для всех Вас я император, а для меня императором был брат мой Константин»{653}. По свидетельству П. Д. Киселева, датированному 1856 годом, мысль о необходимости уничтожения крепостного права не покидала императора на протяжении всего царствования{654}, а «шестидесятник» Н. В. Шелгунов эту же мысль выразил в ироническом контексте: «Император Николай I каждый год начинал освобождение крестьян»{655}.
Впервые крестьянский вопрос оказался в повестке дня, точнее программы работы Комитета 6 декабря 1826 года, хотя слухи об освобождении крестьян активно распространялись с самого начала воцарения Николая Павловича. Уже в донесении директора канцелярии III Отделения М. Я. Фока от 23 августа 1826 года говорилось о слухах об освобождении крепостных накануне коронации и связанным с этим событием приездом цесаревича Константина в Москву: «Проект освобождения крестьян также разлетелся в прах, а решительные меры, принятые правительством для искоренения злоупотреблений, не позволяют распространителям тревожных слухов создавать и поддерживать различные выдумки»{656}. Польское восстание 1830 года не только прервало активную работу Комитета 6 декабря, но и способствовало распространению слухов о «воле». Николай I издал распоряжение «преследовать строжайшим образом всех тех, кто подобные ложные слухи распространять будет, принимая на месте и самые деятельнейшие меры к прекращению и малейших признаков неповиновения крестьян помещикам их». Следующий период активизации в этом направлении начинается с середины 30-х годов и продолжается до 1842 года. Затем, с небольшим перерывом, крестьянский вопрос вновь стал основным в повестке дня николаевского правительства в середине 40-х годов, хотя «галицийская резня» польских помещиков в соседней Австрии в 1846 году была уже предвестником революций 1848–1849 годов, вновь приостановивших разработку проектов реформы. Даже в «мрачное семилетие» 1848–1855 годов мысль об освобождении крестьян не оставляла государя.
Трудность поставленной задачи состояла в том, что в отличие от реформы в остзейских губерниях при Александре I Николай Павлович считал невозможным безземельное освобождение крепостных, которое привело бы, по его мнению, к пауперизации большей части населения. Начальник штаба Корпуса жандармов и главноуправляющий III Отделением А. Е. Тимашев в своих замечаниях на статью П. В. Еленева в 1861 году подчеркнул, что, по свидетельству многих лиц, заветной мечтой покойного императора было освобождение крестьян с землей. Более того, А. Е. Тимашев считал, что только польский мятеж помешал обнародованию уже подготовленного манифеста. По свидетельству компетентного рецензента, «необходимость быть на страже против революционных движений, начавшихся в 1846 г., остановила правительственные работы, относящиеся к этому предмету и возобновленные с наступлением спокойствия. Эти работы велись деятельно перед Крымской войной. Еще в январе 1855 г., за месяц до кончины, Николай Павлович в беседе с председателем Департамента законов Государственного совета Д. Н. Блудовым говорил, что не желал бы умереть, не завершив великого начинания, но не допустит «увольнения» крестьян без земли. «Это для блага помещиков», — прибавил тогда Николай Павлович»{657}. Косвенные подтверждения именно такого варианта освобождения крепостных крестьян находятся и в так называемых «Записках» А. О. Смирновой, на самом деле скомпонованных ее дочерью из рассказов покойной матери. Тем не менее один из разговоров А. О. Смир-новой-Россет с императором, который можно датировать 1826 годом (в нем упоминается, что А. С. Пушкин прочитал царю «Стансы»), вполне правдоподобен. Свою тираду государь якобы закончил следующими словами: «Философы не научат царствовать. Моя бабка была умнее всех этих краснобаев в тех случаях, когда она слушалась своего сердца и здравого смысла. Но в те времена все ловились на фразы. Они советовали освободить крестьян без наделов, это — безумие»{658}. Позднее (возможно, в 1832 году), в беседе с А. О. Смирновой-Россет по одному частному поводу, Николай Павлович в очередной раз заявил, что будет счастлив только тогда, «когда народ этот освободится от крепостной зависимости»{659}.
В 30-х годах Николай Павлович внимательно следил за реформами, особенно земельно-крестьянской, проводившейся после Русско-турецкой войны 1828–1829 годов в Дунайских княжествах русской военной администрацией во главе с П. Д. Киселевым. В Молдавии и Валахии были установлены четко зафиксированные нормы работы крестьян на местных помещиков-бояр (позднее в западных губерниях России это называлось инвентарями). Княжества стали опытным полем, социальной лабораторией, в которой николаевская военная администрация, решая конкретные задачи, ставила свои с дальним прицелом опыты. Николай Павлович исходил из того принципа, что русская военная администрация в вопросах регламентации крепостных отношений не должна идти ни на какие уступки боярам. Оценка этих преобразований в литературе весьма противоречива. Историк В. Я. Гросул считал, что реформа облегчила положение местного крестьянства, хотя каких-либо существенных изменений и не принесла. После введения инвентарей (1833), вывода русских войск и возвращения П. Д. Киселева в Петербург (1834) талантливого генерала-администратора ожидала блестящая карьера. Заместитель П. Д. Киселева по военной администрации в княжествах Ф. Я. Миркович тоже был замечен. Вскоре он был назначен генерал-губернатором Северо-Западного края, где отношения между местными крестьянами (белорусами, литовцами) и помещиками-поляками были особенно напряженными.
8 мая 1834 года П. Д. Киселев прибыл в столицу. На следующий день 9 мая в десятом часу вечера он был принят императором, который три вечера потратил на изучение его отчета об управлении княжествами. По его просьбе великая княжна Мария Николаевна сделала для него «извлечение» из отчета. Во время приема Николай Павлович сказал буквально следующее: «Меня в особенности заинтересовало одно место, это то, в котором ты говоришь об освобождении крестьян; мы займемся этим когда-нибудь, я знаю, что могу рассчитывать на тебя. Ибо мы имеем те же идеи, питаем те же чувства в этом важном вопросе, которого мои министры не понимают и который их пугает. Видишь ли, — продолжал государь, указывая рукой на картоны, стоявшие на полках кабинета, — здесь я со вступления моего на престол собрал все бумаги, относящиеся до процесса, который я хочу вести против рабства, когда наступит время, чтобы освободить крестьян во всей империи»{660}.
Через 30 лет, возвращаясь к этому памятному разговору, граф П. Д. Киселев записал в своих воспоминаниях: «В 1834 году по возвращении моем из княжеств, император Николай Павлович, при вечернем разговоре, изволил мне сказать, что, занимаясь подготовлением труднейших дел, которые могут пасть на наследника, он признает необходимейшим преобразование крепостного права, которое в настоящем его положении более оставаться не может. Я, — продолжал государь, — говорил со многими из своих сотрудников и ни в одном не нашел прямого сочувствия; даже в семействе моем некоторые (Константин и Михаил Павловичи. — Л. В.) были совершенно противны. Несмотря на то, я учредил комитет из семи членов для рассмотрения постановлений о крепостном праве. Я нашел противодействие. По отчету твоему о княжествах я видел, что ты этим делом занимался и тем положил основание к будущему довершению этого важного преобразования; помогай мне в деле, которое я почитаю должным передать сыну с возможным облегчением при исполнении, и для того подумай, каким образом надлежит приступить без огласки к собранию нужных материалов и составлению проекта или руководства к постепенному осуществлению мысли, которая меня занимает, но которую без доброго пособия исполнить не могу»{661}.
П. Д. Киселев был приглашен императором пожить в Петергофе, а в сентябре вместе с ним отправился на смотр кавалерийского корпуса в Орел. Потом были отпуск, поездка на Украину и на минеральные воды в Карлсбад. Только в октябре 1835 года П. Д. Киселев вернулся в Петербург. Но разговор забыт не был, тем более что в 1835 году был образован Комитет по крестьянскому вопросу. Николай Павлович согласился с мыслью М. М. Сперанского, что первым шагом к «преобразованию крепостного права» должно быть устройство казенных крестьян. «Этот род людей, — писал тогда М. М. Сперанский, — беднеет и разоряется не менее крестьян помещичьих… Земские исправники суть те же помещики». 17 февраля 1836 года П. Д. Киселев был приглашен во дворец на обед вместе с графами Ю. А. Головкиным и А. X. Бенкендорфом. После обеда Николай Павлович попросил Киселева остаться, посадил его напротив и завел разговор о реформе казенных крестьян: «Я давно убедился в необходимости преобразования их положения; но министр финансов, от упрямства или неуменья, находит это невозможным… Я желаю прежде всего сделать испытание на петербургской губернии… Мне нужен помощник, и как я твои мысли на этот предмет знаю, то хочу тебя просить принять все это дело под свое попечение и заняться со мною предварительным примерным устройством этих крестьян, после чего мы перейдем в другие губернии и мало-помалу круг нашего действия расширится… Поручить же преобразование петербургских крестьян Эссену — кроме вздора ничего не будет. А потому не откажи мне и прими на себя труд этот в помощь мне»{662}. В заключение разговора Николай Павлович посоветовал увидеться со Сперанским и сказал: «Ты будешь мой начальник штаба по крестьянской части. Еще раз спасибо».
Вскоре после этого разговора было учреждено V Отделение Собственной Его Императорского Величества Канцелярии, начальником которой был назначен П. Д. Киселев. Реформа в Петербургской губернии подготовила образование 27 декабря 1837 года (8 февраля 1838) Министерства государственных имуществ во главе с П. Д. Киселевым{663}. Обиженный на П. Д. Киселева министр финансов назвал тогда новое ведомство не только имуществ, но и преимуществ. До этого Министерство финансов, которому подчинялись казенные крестьяне, стремилось прежде всего к исправному получению податей и выбиванию недоимок. Отныне на первый план выдвигались задачи организации новой системы управления крестьянами. Вместо губернских казенных палат Министерства финансов образовывались палаты государственных имуществ. Уделялось внимание развитию органов самоуправления крестьян, рациональному ведению хозяйства, повышению благосостояния государственной деревни{664}. 18 июля 1839 года, в связи с неурожаем и голодом, охватившими многие губернии, было принято решение засевать в государственной деревне картофель, чтобы сбор его кроме семян составлял по одной четверти на ревизскую душу. Правилами, «Высочайше утвержденными» 8 августа 1840 года, предписывалось засевать картофелем часть общественной запашки или крестьянских наделов по решению управляющих палатами государственных имуществ. Несмотря на «картофельные» бунты 1841–1843 годов, вызванные излишним усердием управляющих, именно в это время начинается широкое распространение картофеля в крестьянском быту. Кроме того, предпринимались различные меры к поддержанию холмогорской породы скота, развитию коннозаводства и садоводства. 23 ноября 1842 года был подписан указ об учреждении в казенных селениях приходских училищ. К 1855 году их число достигло 2434, а училось в них 170 194 человека{665}. В дальнейшем в 40—50-х годах в селениях государственных крестьян во впечатляющих масштабах развернулась подготовительная работа по «переложению податей с душ на землю и промыслы», имеющая целью переход от подушного обложения (феодальный принцип) к обложению по доходам (капиталистический принцип). В связи с этим потребовалось приступить к проведению кадастра, то есть оценке качества земли и эффективности промыслов{666}. Эта колоссальная работа в России так и не была завершена.
Как отмечает один из современных исследователей, «к середине 1830-х гг. у Николая I созрело твердое убеждение в том, что пришло время вплотную заняться изменением положения крепостных крестьян»{667}. Это убеждение основывалось и на практическом знакомстве с российской действительностью, и на теории. В этой связи вспоминают лекции профессора А. К. Шторха, доказывавшего великим князьям преимущества вольнонаемного труда. Но вряд ли эти «усыпительные» лекции оказали большое влияние на Николая. Более правдоподобен другой сюжет. По сведениям, сообщенным дочерью А. О. Смирновой-Россет, в одном из разговоров (судя по всему, уже после 1848 года) Николай Павлович, будучи в хорошем настроении, рассказал о запомнившейся ему встрече с Робертом Оуэном в Нью-Ланарке во время своей поездки в Англию в годы молодости. Тогда английский философ-утопист также заявлял о преимуществах труда «свободных работников». После этого Николай Павлович прочитал А. О. Смирновой те отрывки из работы Адама Смита, на которые ему указал Оуэн, и добавил, что с этого момента он стал думать об освобождении крестьян{668}.
Понимал император и социальную опасность крепостного права. В известном отчете III Отделения за 1839 год отмечалось, что «простой народ не тот, что был 25 лет перед сим»: «…Новые веяния раздули в его сердце искру, которая может когда-нибудь вспыхнуть. Вообще крепостное право есть пороховой погреб под государством, и тем опаснее, что войско составлено из крестьян же… Начать когда-нибудь с чего-нибудь надобно, и лучше начать постепенно, осторожно, нежели дожидаться, пока начнется снизу, от народа». Конкретно же по поводу бывших в 1839 году беспорядков, «ропота» и «неудовольствия» было отмечено, что они «угрожают хотя отдаленной, но страшной опасностью»{669}. Весь этот фрагмент был отчеркнут Николаем Павловичем на полях, а после слова «вспыхнуть» он поставил большой крест.
Как свидетельствуют донесения с мест, у III Отделения были основания для таких выводов. В секретном рапорте подполковника Корпуса жандармов Шварца из Тверской губернии от 7 сентября 1839 года сообщалось о «слухах и нелепых толках» в Московской и Тверской губерниях: «о вольности, об уничтожении дворян и истреблении фабрик». В четырех уездах жандарму пришлось прочитать старый манифест от 12 мая 1826 года, предписывающий повиновение помещикам{670}. Знакомясь с отчетами III Отделения, Николай Павлович обращает внимание и на социальные аспекты крепостного права, общественное мнение. Его беспокоят и нравственность дворян, и настроения крестьян. Неизвестно, успел ли он ознакомиться с высказыванием, которое содержалось в одной из записок М. П. Погодина, распространявшейся в списках во время Крымской войны: «Для нас не Мирабо страшен, а Емелька Пугачев. Ледрю-Роллен со всеми коммунистами не найдут у нас себе приверженцев, а перед Никитой Пустосвятом разинет рот любая деревня. На сторону Маццини (Мадзини. — Л. В.) не перешагнет никто, а Стенька Разин лишь кликни клич! Вот откуда грозят нам опасности»{671}. Задолго до этого, в 1834 году, Николай I поддержал выход в свет книги А. С. Пушкина «История Пугачева». На ее издание из государственного казначейства выделили солидный кредит в размере 20 тысяч рублей{672}. Во втором томе были помещены извлеченные из архива документы с описанием убийств помещиков. Возможно, способствуя этому изданию (не распроданному к моменту гибели поэта), Николай Павлович хотел лишний раз напомнить дворянам об опасности крепостного права и тем более злоупотребления им.
Размышляя о необходимости отмены крепостного права, Николай Павлович учитывал и социально-экономические факторы. Однажды, в одном из разговоров с А. О. Смирновой-Россет император заявил: «Как мне ни пели бы о том, что оно (крепостное право. — Л. В.) было полезно с экономической точки зрения, это неправда; оно вбило в нас гвоздь, который сидит в русской коже и давит на меня как несправедливость, которую я лишь терплю»{673}. А во время приема делегации смоленских дворян 17 мая 1847 года Николай Павлович сказал: «Я не понимаю, каким образом человек сделался вещью, и не могу себе объяснить этого иначе, как хитростью и обманом, с одной стороны, и невежеством — с другой»{674}. Тогда же он отметил, что «крепостное право причиною, что у нас нет торговли, промышленности»{675}.
Методы решения крестьянского вопроса в понимании Николая Павловича должны были исключать опору на крестьянство или какое-либо заигрывание с крепостным населением в борьбе с помещичьей фрондой. Это касалось и западных, и прибалтийских губерний. Как и в вопросах внешней политики, Николай Павлович был принципиальным противником опоры на какие-либо массовые движения. Реформы, в его представлении, должны были проводиться только сверху и только законными методами. Царствование Николая I — это эпоха секретных, или, по его терминологии, «келейных» комитетов. Николай Павлович всякий раз в официальном и частном порядке напоминал о необходимости сохранения тайны. Если при Александре I был созван один секретный комитет 1818–1819 годов, то при Николае I — целых девять. Первым был уже упоминавшийся преобразовательный Комитет 6 декабря 1826 года, активно действовавший до 1830 года (до 1832 года прошло еще два его заседания). Широкий спектр обсуждавшихся вопросов во многом предопределил тематику последующих комитетов. Специальный Комитет 1829 года обсуждал вопрос о запрещении продажи крестьян без земли. Секретный комитет 1835 года положил начало реформе государственной деревни.
10 ноября 1839 года Николай I учредил секретный Комитет 1839 года с целью рассмотреть возможные модификации закона о вольных хлебопашцах 1803 года и перспективы распространения инвентарей в помещичьих имениях. В том году Николай Павлович был еще полон радужных надежд на возможность серьезных реформ. Характерно свидетельство нейтрального наблюдателя. В июле 1839 года состоялась прощальная аудиенция американского посланника Д. Далласа, во время которой произошел любопытный разговор. «Отметив, что политический строй в России и США разный, Николай Павлович заметил: «Но и наше и ваше правительство одинаково стремится к счастью и благополучию населения. Я в настоящее время занят мыслью о введении некоторых либеральных реформ. Особенно по министерству юстиции, и надеюсь, что достигну успешно своей благой цели»{676}. Обсуждение вопросов в Комитете 1839 года вылилось в широкое обсуждение общих принципов реформы крепостной деревни, предложенных П. Д. Киселевым. В июне 1841 года окончательный журнал Комитета с приложением проекта об обязанных крестьянах был представлен императору, который наложил резолюцию: «Исполнить». Однако там же имеется приписка председателя Комитета графа И. В. Васильчикова: «Оставлено без исполнения по особо данному словесному повелению». В начале 1842 года проект был внесен в Государственный совет. Заседание Общего собрания Государственного совета в присутствии Николая Павловича состоялось 30 марта 1842 года.
Естественно, вся эта «келейная работа» не могла быть скрыта от общества, в котором продолжали циркулировать слухи о предстоящем освобождении крестьян. Особенно распространились они во время работы Комитета 1839–1841 годов. По свидетельству М. А. Корфа, «какой-нибудь месяц секрет, действительно, сохранялся, как следовало; потом в городе заговорили втихомолку, что приготовляется какое-то важное преобразование в отношениях между помещиками и крестьянами; наконец, разнеслось, — гласно уже во всех сословиях, — молва, тотчас долетевшая и до провинции, что готовятся дать крепостным людям вольность»{677}. Среди дворовых распространился слух, что это произойдет 16 апреля 1841 года, в день бракосочетания наследника, и что после венчального обряда император будет бросать с балкона билеты с объявлением воли. Даже французские дипломаты в своих депешах из Петербурга сообщали о дворянской фронде, допуская, что императору, замахнувшемуся на дворянские привилегии, грозит участь отца. Слухи снова распространились во время обсуждения указа об обязанных крестьянах на заседании Государственного совета в 1842 году. Тогда император отметил, что дело уже возбудило молву, источник которой заключается в «неуместных разглашениях со стороны лиц, облеченных моим доверием и обязанных самим долгом их присяги хранить государственную тайну. Виновные в этом впредь, — заявил он, — будут судимы по строгости законов как за преступление государственное»{678}.
Однако никакие угрозы не помогали. Князь И. В. Васильчиков в своей записке 1845 года отмечал, что «различные толки об освобождении крестьян продолжаются»{679}.
По мнению историка С. В. Мироненко, Комитет 1839–1841 годов должен был сделать закон о свободных хлебопашцах 1803 года обязательным для исполнения. Таким образом, предлагалась фактическая программа освобождения крестьян с землей за выкуп{680}. Только при таком предположении становится понятной сцена, описанная дочерью Николая I Ольгой Николаевной, которая произошла в 1842 году: «В конце зимы в одно прекрасное утро, когда мы сидели спокойно у Мама, занятые чтением вслух и рукоделием, послышались вдруг шаги Папа в неурочное время. Затянутый в мундир, он вошел с серьезным лицом. «Благослови меня, жена, — сказал он Мама. — Я стою перед самым значительным актом своего царствования. Сейчас я предложу в Государственном совете план, представляющий собой первый шаг к освобождению крестьян». Это был указ для так называемых оброчных крестьян, по которому крепостные становились лично свободными, но должны были продолжать службу своему помещику дальше. Помещиков призывали к участию в таком освобождении, провести же его в жизнь представлялось им самим»{681}. Буквально в последний момент Николай Павлович все же отступил. Во время обсуждения вопроса в Государственном совете московский генерал-губернатор князь М. Д. Голицын сказал, что эта мера будет иметь смысл, если перевод крестьян из крепостных в обязанные будет обязателен для помещиков. На это Николай заметил: «Я, конечно, самодержавный и самовластный, но на такую меру никогда не решусь, как не решусь и на то, чтобы приказывать помещикам заключать договоры; это должно быть делом их доброй воли, и только опыт укажет, в какой степени можно будет перейти от добровольного к обязательному»{682}. П. Д. Киселев выступил на совете только однажды, заявив, что закон будет «предисловием или вступлением к чему-нибудь лучшему и обширнейшему впоследствии времени»{683}. Через три дня, 2 апреля 1842 года, закон был подписан императором. 7 апреля он был опубликован в ряде газет: Сенатских, Санкт-Петербургских, Московских и губернских ведомостях. Редакция «Санкт-Петербургских полицейских ведомостей» по повелению государя пустила этот номер в розничную продажу. В тот день тексты указа передавались из рук в руки, о них толковали кто во что горазд; по выражению современника, «самые женщины показали свои способности быть публицистами»{684}.
Объясняя причины этого отступления, С. В. Мироненко пишет: «В момент обсуждения проекта Киселева в Секретном комитете Николай I отступал всякий раз, когда сталкивался с явно выраженным сопротивлением большинства членов: он не считал возможным пойти на открытый конфликт с сановной аристократией…»{685} Чтобы успокоить общество, все слои которого были охвачены ожиданием перемен, и одновременно «сохранить лицо», Николай Павлович в 1842 году пошел на издание куцего закона об обязанных крестьянах. По свидетельству М. А. Корфа, за границей распространилось мнение, «что правительство хотело сделать гораздо более, но не посмело»{686}. В соответствии с этим законом, крестьяне, получая с согласия владельцев личное освобождение, могли арендовать на определенных условиях помещичьи земли. На основе указа от 2 апреля 1842 года помещики перевели в обязанные крестьяне всего 24 708 душ (подлежащих ревизии мужчин). Помещики откровенно смеялись над этим законом, но не заметили, что личная свобода крестьянина предполагалась без особого выкупа. Иными словами, по мнению В. О. Ключевского, молчаливо признавалось, что «личность крестьянина не есть частная собственность землевладельца, что их связывают отношения к земле, с которой нельзя согнать большую часть государственных плательщиков. На почве закона 1842 года только и стало возможным Положение 19 февраля, первая статья которого гласит, что крестьяне получают личную свободу без выкупа»{687}.
Два секретных комитета были посвящены обсуждению проблемы дворовых людей. В феврале 1840 года по записке Д. Н. Блудова возник специальный Комитет 1840 года, обсуждавший проблему сокращения числа дворовых людей, которых тогда насчитывалось более, чем ревизских душ. Включенный в состав Комитета граф А. И. Чернышев резко выступил против освобождения дворовых, считая, что, «когда мысль общей политической свободы уже давно обладает умами в Европе», всякие нововведения опасны. После доклада журнала Комитета Николай I наложил резолюцию: «Дело сие оставить впредь до удобного времени»{688}. В конце 1843 года Николай Павлович вновь потребовал вернуться к этому вопросу, проведя для начала строгий учет дворовых. Был создан Комитет 1844 года о дворовых людях, на первом заседании которого выступил сам император. Итогом работы Комитета стал указ от 12 июня 1844 года, разрешавший помещикам отпускать дворовых людей на волю по обоюдному согласию. Однако этот указ остался без последствий.
Комитет 1846 года был создан для рассмотрения записки Л. А. Перовского «Об уничтожении крепостного состояния в России», поданной Николаю I в ноябре 1845 года. В своем проекте Л. А. Перовский неоднократно повторял, что в деле ограничения крепостного права «слово страшнее дела». Комитет признал необходимым дальнейшую разработку законов по этому вопросу, но этим фактически дело и закончилось.
Комитет 1847 года, собравшийся 8 июля, рассматривал записку М. А. Корфа о распространении на всю Россию закона 1824 года, предоставившего грузинским помещичьим крестьянам право выкупаться на свободу при продаже с публичного торга с внесением суммы оценки имения. Николай I считал, что таких крестьян нужно относить к государственным крестьянам на особом положении, так как название «вольных, или свободных хлебопашцев», с его точки зрения, было неудачным. 8 ноября того же года закон был утвержден. Как отмечает В. И. Семевский, после этого в России существовало четыре способа освобождения крестьян: 1) увольнение без земли отдельными семействами или душами (вольноотпущенные); 2) увольнение с землей на правах подворно-участкового владения (свободные хлебопашцы); 3) увольнение с землей на правах общинной собственности (безоброчные государственные крестьяне); 4) увольнение только с правом пользования землей (обязанные крестьяне){689}.
Закон 8 ноября 1847 года действовал недолго. После Февральской революции 1848 года во Франции консервативные тенденции во внутренней политике правительства стали преобладать. Тульский предводитель дворянства В. А. Норов представил Николаю I записку о вреде этого указа, которая поступила на обсуждение нового Комитета 1848 года. В результате появился указ от 19 июля 1849 года, в соответствии с которым выкуп на волю был поставлен в зависимость от воли разорившегося помещика. По подсчетам В. И. Семевского, на основании этого указа выкупилось в 1848 году в двух имениях 15 душ, в 1849 году в И имениях 732 души, в 1850 году в пяти имениях 160 душ, в 1852 году одна душа; всего 964 ревизских душ. Это имело больше эмоциональное, чем практическое значение. Позднее Карл Маркс в одной из статей преувеличил значение этого указа, считая, что он привел к массовому выкупу целых селений крепостных крестьян{690}. На момент издания этого закона пришелся очередной пик слухов о намерении Николая I освободить крепостных. Но если учесть, какое количество имений было заложено в кредитных учреждениях, значение закона действительно могло быть весьма велико. В декабре 1847 года жандармский подполковник Гринфельд доносил: «…Дворяне Калужской губернии встревожены были слухом, будто бы уже состоялось Высочайшее повеление об освобождении крестьян из владения помещиков, что большая часть дворян этому не верила, и, наконец, совершенно успокоилась, когда стал известен указ 8 ноября 1847 года, которым предоставлено крестьянам, заложенным в кредитные установления, вносить сумму, состоявшую на последних торгах продажи»{691}. А месяцем позже подполковник Дурново из Тверской губернии снова доносил о толках среди местных дворян о намерении государя в непродолжительном времени освободить крепостных{692}.
Более решительно Николай I действовал в Юго-Западном и Северо-Западном краях, где после подавления польского восстания 1830–1831 годов с местными помещиками можно было особенно не церемониться. Польское восстание привело к тому, что многие поместья польских помещиков были конфискованы. Только в пяти западных литовско-белорусских губерниях было конфисковано 217 имений и 72 тысячи крестьян{693}. Впрочем, они в основном сдавались в посессию польским шляхтичам с правом требовать панщину. Естественно, польские управляющие постарались отомстить крестьянам, сослужившим добрую службу правительству во время восстания. Д. Г. Бибиков, назначенный в 1838 году генерал-губернатором Юго-Западного края, считал такое отношение к крестьянам политической ошибкой. П. Д. Киселев в 1835 году в поданной императору записке, напомнив, что крестьяне в западной России представляют силу, в десять раз превышающую по численности помещиков и шляхту, продолжал: «Низший класс, состоящий из крестьян, не по истинной преданности к России, но по ненависти к владельцам католикам, наложившим тяжкое на них бремя безучастием своим в их замыслах, дает собою важный перевес в пользу правительства; а потому само собою следует, что нужно обессилить связь и влияние первых классов, а с тем вместе утвердить права, благосостояние и преданность к правительству последнего»{694}. Только в 1846 году крестьяне конфискованных имений были включены в состав государственных крестьян.
В 1840 году П. Д. Киселев внес на рассмотрение Комитета западных губерний записку об инвентарях. Комитет постановил ввести их в отдельных имениях. С августа 1840 года началось правительственное введение инвентарей в имениях, взятых в опеку за злоупотребление помещиками своей властью. Николай Павлович потребовал более радикальных мер в этом направлении. 15 апреля 1844 года было высочайше утверждено положение Комитета, которым предписывалось учредить в губерниях Виленской, Гродненской, Ковенской, Минской, Киевской, Волынской, Витебской и Могилевской губернские комитеты для составления инвентарей. По инициативе киевского военного губернатора Д. Г. Бибикова первоначально они были разработаны для трех украинских губерний Юго-Западного края (Правобережной Украины); 26 мая 1847 года были высочайше утверждены «Правила для управления имениями по утвержденным для оных инвентарям в Киевском генерал-губернаторстве». Вся земля, находившаяся в пользовании крестьян, сохранялась за ними, регламентировался высший предел барщины, отменялись дополнительные платежи; крестьянские повинности устанавливались в размере одной трети валового дохода с каждого конкретного крестьянского участка.
Работы по введению инвентарей ускорили события в соседней австрийской Галиции. В борьбе с польским национализмом правительство Меттерниха спровоцировало в 1846 году выступления православных крестьян против польских помещиков-католиков. В письме к И. Ф. Паскевичу от 24 февраля (8 марта) Николай Павлович подробно и откровенно писал: «Известия, которые привез мне вчера Коновницын из Галиции, весьма любопытны. Мне кажется, что комюнизм, ибо он точно есть, мужики там поняли по-своему, то есть резать помещиков при первом законном предлоге. Здесь оно хорошо, но опасно дать этому развиться. Теперь настало время соседям наказывать виновных, будет ли у них столько духу?»{695} В следующем письме от 14 (26) марта он добавляет, «что мужики в австрийской Галиции душат не только помещиков, но и попов (ксендзов и униатских священников. — Л. В.), а других вяжут и представляют к начальству». Далее император высказывал следующие соображения: «Верю очень, что теперь австрийцам нелегко будет приводить народ к порядку, ибо, сколько народное орудие в том случае им ни было полезно, оно самое опасное, ибо выводит из порядка и послушания, а тут и коммунизм готов. Этого-то примера я боялся для наших на Волыни и Подоле и сейчас послал Бибикова с строгим приказом отнюдь не дозволять никакой подобной попытки, ибо никогда не дозволю распорядков снизу, а хочу, чтобы ждали сверху. Мои правила тебе известны давно. Ты и в Польше проучи мужиков, которые бы хотели предлогом воспользоваться, чтоб подобное затевать; они доноси, ежели подозревают (то есть подозревают своих помещиков. — Л. В.), но не распоряжайтесь сами»{696}. После подавления Краковского восстания Краков при поддержке Николая I отошел Австрии.
Под влиянием Галицийского восстания инвентари под названием «претационных табелей» были введены И. Ф. Паскевичем в 1846 году на территории Царства Польского, где крестьяне были освобождены без земли декретом Наполеона 1807 года. В соответствии с табелями, помещики лишались права уменьшать наделы и увеличивать повинности{697}. В 1845–1847 годах началось введение инвентарей в литовско-белорусских губерниях. С назначением Д. Г. Бибикова в августе 1852 года министром внутренних дел было принято решение заменить их инвентарными правилами, аналогичными инвентарям Правобережной Украины. Общие «Инвентарные правила для управления помещичьими имениями в северо-западных и белорусских губерниях» были учреждены незадолго до Крымской войны, 28 декабря 1852 года. Но ввести их не удалось из-за сопротивления помещиков. Одной из причин медленного введения инвентарей в Северо-Западном крае, несмотря на все усилия Д. Г. Бибикова, была обструкционистская позиция цесаревича Александра Николаевича, который после 1848 года стал всячески поддерживать «священные права дворян»{698}. В общей сложности за 12 лет (1845–1857) инвентари были введены только в десятой части имений. Тем временем началась Крымская война, и решением Секретного комитета 15 апреля 1854 года их внедрение было приостановлено. В Бессарабии, где крестьяне-царане, живущие на помещичьих землях, считались лично свободными, начиная с 1836 года стала действовать система «добровольных контрактов», определявшая взаимоотношения между собственниками земли и арендаторами. 27 марта 1846 года были изданы правила, предусматривающие заключение типового «нормального контракта».
Штаб-офицер Корпуса жандармов доносил в рапорте от 21 января 1848 года: «В Тверской губернии между помещиками и вообще в обществе с некоторого времени усилились толки об непременном будто бы намерении государя императора предоставить в непродолжительном времени свободу людям крепостного состояния и что будто бы по этому случаю в некоторых губерниях помещики составили даже частные комитеты, в которых совещаются об удобнейшем проведении Высочайшей воли этой в исполнение»{699}. В 1846–1847 годах слухи об освобождении крепостных крестьян распространились в Калужской и Смоленской губерниях{700}. Дворянство Виленской губернии, встревоженное «известными последними событиями в соседней Галиции», намерено было «приступить к суждениям об испрашивании дозволения дать свободу крестьянам»{701}. По этому поводу начальник округа жандармов заметил, что «мысль о предоставлении крепостным людям личной свободы давно бродит в умах владельцев Западного края, без всякого, однако, в них укоренения»{702}.
Слухи подогревались тем, что мнение Николая Павловича о необходимости в перспективе уничтожения крепостного права иногда становилось известным и провинциальному дворянству. Так, смоленский губернский предводитель дворянства князь Друцкий-Сокольницкий сообщил своим землякам о благосклонном приеме депутации смоленских дворян, состоявшемся 17 мая 1847 года, во время которого государь завел разговор об освобождении крестьян: «…Его Величеству благоугодно было приказать депутатам, чтобы по возвращению их… представлено было письменное мнение по сему предмету в собственные руки его величества, — после чего Его Величество соизволил сказать: «Я говорю с Вами, господа, келейно, и надеюсь, что это останется между нами»{703}. Николай Павлович знал, с кем имеет дело, потому что перед этим внимательно познакомился с представленными III Отделением списками смоленских дворян, желавших перевести своих крепостных в обязанные крестьяне{704}. Тем не менее тайной этот разговор не остался. По губернии поползли слухи. Кстати говоря, одним из основных источников распространения подобных слухов Николай I считал дворовых. Выступая перед депутатами дворянства Санкт-Петербургской губернии 21 марта 1848 года, он сказал: «У нас существует класс людей весьма дурной, и на который я прошу вас обратить особенное внимание — это дворовые люди… Часто за столом или в вечерней беседе, вы рассуждаете о делах политических, правительственных и других, забывая, что люди эти вас слушают и по необразованности своей и глупости толкуют суждения ваши по-своему, то есть превратно»{705}.
Демократически настроенная общественность положительно оценивала активность правительства в этом направлении, о чем свидетельствует письмо В. Г. Белинского П. В. Анненкову, написанное в декабре 1847 года: «…У нас не без новостей… Большое движение по вопросу об уничтожении крепостного права… дело это может опять заглохнуть. Окружающие Николая I друзья своих интересов и враги общего блага утомят его различными проволочками, а потом, воспользовавшись благоприятным случаем… отклонят его внимание от этого вопроса, и он останется нерешенным при таком монархе, который один по своей мудрости и твердой воле способен решить его»{706}.
Накануне событий 1848 года государь, казалось, готов был решиться на освобождение крестьян, но после известий о революции «император Николай Павлович призадумался, и крестьянское дело было отложено в дальний ящик, а висело оно тогда на ниточке»{707}. Февраль-март 1848 года как переломный момент отмечается многими современниками. Д. Н. Блудов в записке Александру II в январе 1857 года свидетельствовал, что известие о Французской революции и ожидание последующих событий явилось «одною из причин сих перемен»{708}. Директор Департамента Министерства государственных имуществ Заблоцкий-Десятовский в черновых листах книги о П. Д. Киселеве, позднее исключенных при публикации, напоминает и о неудаче прежних мер, что не могло не навести Николая I на мысль, «что время к разрешению крестьянского вопроса еще не наступило»{709}. Сам Николай I, выступая перед депутатами петербургского дворянства 21 марта 1848 года, говорил: «Переходя к быту крестьян, скажу вам, что необходимо обратить особое внимание на их благосостояние. Некоторые лица приписывали мне по сему предмету самые нелепые и безрассудные мысли и намерения. Я их отвергаю с негодованием. Когда я издал указ об обязанных крестьянах, то объявил, что вся без исключения земля принадлежит помещику-дворянину. Это вещь святая и никто к ней прикасаться не может… Некоторые русские журналы дозволили себе напечатать статьи, возбуждающие крестьян против помещиков и вообще неблаговидные, но я принял меры и этого впредь не будет. Господа! У меня полиции нет, я не люблю ее: вы моя полиция»{710}.
Дочь императора Ольга Николаевна вспоминала: «Когда в 1854 году началась Крымская война, он (император. — Л. В.) сказал Саше: «Я не доживу до осуществления моей мечты; твоим делом будет ее закончить»{711}. Через два месяца после кончины Николая Павловича А. О. Смирнова-Рос-сет напишет письмо, в котором расскажет о своей встрече в Аничковом дворце в апреле 1855 года с великим князем Константином Николаевичем: «…Он говорил о назначениях моего мужа, о Бибикове, о Блудове и сказал: «Ведь они за инвентари и, кажется, ваш супруг на этот счет мнения Бибикова и Блудова?» Я отвечала: «Да и Вы также, Ваше Высочество». Он продолжал: «Ведь это подготовит волю; ведь вы знаете, что на смертном одре Государь взял слово с брата (наследника Александра. — Л. В.). Дай Бог, кончить войну, а потом начнется другое дело. Я знаю, что вы за это стоите»{712}.
Распространено мнение, что двадцатилетняя работа секретных комитетов «не породила ни одного закона, осязательно отразившегося на жизненных условиях крепостной деревни»{713}. В то же время, как отмечал М. М. Бородкин, только в период 1826–1848 годов было издано более ста мелких законов, которые «изрешетили и расшатали устои крепостной жизни»{714}. Всего, по более точным подсчетам В. И. Крутикова, с 1826 по 1855 год было издано 367 актов о помещичьих крестьянах{715}. Интересна трансформация указа Павла I от 5 апреля 1797 года. Из придаточного предложения указа о непринуждении к работе в воскресные дни положение о том, что три дня работы на помещика «при добром распоряжении достаточны будут на удовлетворение всяким хозяйственным потребностям», в николаевское время окончательно превратилось в императив. На практике об этом вспоминали редко, тем не менее манифест уже в новой формулировке «О трехдневной работе помещичьих крестьян в пользу помещика и о не принуждении к работе в дни воскресные» вошел в «Свод законов» 1832 года и был повторен в издании 1842 года{716}. Среди утвержденных предложений секретных комитетов можно назвать два указа, посвященных дворовым людям. Указом Сената от 12 июня 1844 года помещикам предоставлялось право отпускать дворовых людей без земли по обоюдным договорам, а по высочайше утвержденному мнению Государственного совета, дворовые крестьяне имений, заложенных в банках, отпускались без согласия помещиков. Можно вспомнить и закон о запрещении обезземеливать крестьян продажею земли без крепостных душ, с уточнением, чтобы на каждую «душу» приходилось не менее 4,5 десятин земли (1827), который вошел в «Свод законов» издания 1832 года, но исчез через десять лет при переиздании. Или указы, запрещающие продавать крестьян в розницу (1841), покупать крестьян дворянам, не имеющим земли (1843), отдавать крестьян в горнозаводские работы и др.{717} В 1836 году было утверждено мнение Государственного совета, согласно которому крепостные люди, доставшиеся в наследство недворянам, отбираются немедленно в казенное ведомство с уплатой денежной компенсации. Одна из проблем, возникших в это время, касалась юридического права крепостных владеть купленными ими землями де-факто на имя помещика. В августе 1847 года было решено рассмотреть этот вопрос в Государственном совете. В связи с этим в разговоре с П. Д. Киселевым Николай Павлович сказал: «Я разрешил представление Комитета министров; это будет доброе дело, хотя, говорят, что будет ропот, стращают разными последствиями; но я твердо положил отсекать все, что в понятии добрых людей не может безвредно более сохраняться, и тихо, осторожно, но безостановочно буду выполнять свою обязанность; прежде утвердим за крепостными недвижимую собственность, ими приобретенную, потом и движимую, но не разом и не теперь; пока человек есть вещь, другому принадлежащая, нельзя движимость его признать собственностью; но при случае и в свою очередь и это сделается»{718}. По именному указу, подписанному 3 марта 1848 года, крепостным разрешалось с дозволения помещика приобретать земли и другое недвижимое имущество с оформлением купчих крепостей на гербовой бумаге. Относительно недвижимых имуществ, приобретенных ранее, говорилось: «Никаких о том от крепостных людей споров не допускать и никаких по оным разысканий не делать»{719}.
Конфискация, в том числе и за различные злоупотребления помещиков, так же как и покупка казенных имений в казну, были одним из направлений деятельности николаевской администрации. По подсчетам В. И. Семевского, с 1838 по 1855 год казной было куплено 178 имений с 54 349 бывшими крепостными, ставшими государственными крестьянами. Практиковалась и передача помещичьих имений в опеку (в 1849 году было передано 140 имений). Николай Павлович вполне понимал ограниченность этой меры. Маркиз де Кюстин передает грустные слова императора: «Не могу же я купить всю Россию»{720}.
Приведенные факты опровергают мнение одного из авторов юбилейного издания «Великая реформа», считавшего, что Николай I, «несмотря на все уверения в противном, на самом деле был убежденным охранителем неприкосновенности крепостного права»{721}. Николай Павлович проводил последовательную политику ограничения крепостного права, мечтал при удобном случае сделать и нечто большее. Почему же, будучи убежденным противником крепостного права, он не довел это дело своей жизни до логического конца? Можно назвать несколько причин: 1) влияние революций 1830 и 1848 годов, усиливших охранительные тенденции; 2) сопротивление аристократической фронды и многих из ближайшего окружения императора; 3) психологическая неготовность массы среднего и мелкопоместного дворянства идти на необходимые компромиссы, в частности, по вопросу о земле; 4) осознание определенного запаса прочности существующей социальной системы, хотя и испытывающей кризис. Еще оставался запас времени, чтобы не торопиться с началом переустройства российского общества на новых основах, так как к разрешению этого конфликта внутренне общество еще не было готово.
«Три раза начинал я это дело, — говорил Николай Павлович П. Д. Киселеву в 1854 году, — и три раза не мог продолжать: видно, это перст Божий»{722}. Вероятно, он имел в виду 1826, 1839 и 1841–1842 годы. Первая половина 40-х годов — это время максимальной активности николаевского правительства в крестьянском вопросе. Несомненно, что и постановку крестьянского вопроса имел в виду князь П. А. Вяземский, когда в записной книжке от 25 июня 1844 года заметил: «У нас революционным является правительство»{723}. Комментируя факт активизации правительственной деятельности в 1842–1848 годах, Е. В. Тарле отмечал, что первые 15 лет царствования Николая I ознаменовались активной дипломатической деятельностью, подавлением польского восстания, кодификационными работами, униатским вопросом, а последние годы (с 1848) отмечены обострением международной обстановки, подавлением европейских революций{724}. Незадолго до революции 1848 года Николай Павлович словно об Эльдорадо мечтал о 25 или хотя бы 10 годах мира для решения крестьянского вопроса{725}. Во время приема смоленских дворян 17 мая 1847 года он сказал: «Я требую только 10 лет мира, чтобы освободить крестьян»{726}. Через год начались революции а Европе, через шесть лет — война.
Подводя итоги деятельности Николая I в области крестьянского вопроса, главным результатом которой были уменьшение (абсолютное и относительное) численности крепостного населения, смягчение крепостного права и подготовка общественного мнения в пользу реформы, В. И. Семевский писал об искреннем желании императора подготовить падение крепостного права в России. Причинами же неудач историк считал, во-первых, «сильное противодействие со стороны ближайших сотрудников», а во-вторых, готовность самого царя «довольствоваться маловажными мерами, из которых многие остались без результата»{727}. И все же, думается, главная причина была в другом. Вряд ли наследник Александр Николаевич, высказывавший на заседаниях секретных комитетов более консервативные взгляды, был большим поборником освобождения крестьян, чем Николай Павлович. А. Е. Тимашев, критикуя утверждение Ф. П. Еленева о том, что Александр II еще до вступления своего на престол не мог не сознавать необходимости освобождения крестьян, утверждал, что на самом деле Александр Николаевич «был положительно его противником». Далее же Ф. П. Еленев добавлял, что, по рассказу П. Д. Киселева, знаменитые слова, впоследствии сказанные предводителям московского дворянства: «Гораздо лучше, чтобы это произошло сверху, нежели снизу», — были сказаны императором цесаревичу незадолго до кончины{728}.
Наказ отца пал на подготовленную почву и в нужное время. В 1858 году в одной из статей современник Николая I Карл Маркс писал: «В России Александр I и Николай не по каким-либо мотивам гуманности, а из чисто государственных соображений пытались произвести перемены в положении народных масс, однако оба они потерпели неудачу… Сомнительно, чтобы сам Николай, случись или не случись Восточная война, был бы в состоянии откладывать этот вопрос»{729}. Запас прочности старого режима оказался исчерпанным, когда Александр II, идя по проторенному пути, создал еще один Секретный комитет по крестьянскому вопросу (одиннадцатый с 1818 года). Но наступала другая эпоха, и вскоре Комитет стал гласным.
Историки спорят: были ли 30—40-е или, может быть, 50-е годы началом промышленного переворота, завершившегося в пореформенный период? Или же Россия переживала тогда лишь «мануфактурный период с характерными для его последней стадии вкраплениями механизированного производства»?
A propos
Общее число предприятий с 1820 по 1840 г. увеличилось на 50 % и достигло 6863; на них работало 436 тыс. рабочих. С 1825 по 1860 г. общая численность промышленных предприятий увеличилась с 4189 до 15 338, а численность работников — до 565 тыс. В горнозаводской промышленности вплоть до реформы 1861 г. преобладал крепостной, а в обрабатывающей — вольнонаемный труд (4/5 всех работников). Первые паровые машины появляются на Александровской мануфактуре в 1799 г., на заводе Ч. Берда в 1792 г., первый пароход на Неве появился в 1815 г. Но именно при Николае I начинается широкое внедрение паровых двигателей в производстве и на транспорте. По подсчетам А. С. Нифонтова, в 50-х гг. XIX в. паровыми машинами было оснащено 18 % предприятий (с численностью рабочих свыше 16 чел.); на них производилось 45 % продукции. По отдельным отраслям показатели разнились: в бумажной и химической промышленности — 20 %, в пищевой — 22 %, в деревообрабатывающей — более 40 %, в машиностроении — 45 %. Это был уже значительный показатель.
Крупнейшими промышленными районами являлись Московская губерния (до четверти рабочей силы), Владимирская с мануфактурными поселками, Петербург с металлообрабатывающими (в 1860 г. — 15 заводов) и текстильными предприятиями, а также Приуралье с его металлургией. Производство чугуна к 1837 г. достигло почти 10 млн. пудов, а выработка железа — 5,8 млн. пудов. К 1850 г. последняя цифра превысила 10 млн. пудов, чему способствовал новый способ переделки чугуна на железо — пудлингование, впервые примененное на Нижнетагильском и Нижнесальдинском заводах H. Н. Демидова в 1825 г. Наиболее быстроразвивающейся отраслью российской промышленности стала хлопчатобумажная. В 40-х гг. общее количество предприятий сокращается, но объем производства и качество продукции растут. Численность рабочих в 1850 г. достигла 144 527 человек. Русские изделия были замечены на Лейпцигской ярмарке 1828 г. Наибольший рост бумагопрядилен последовал после разрешения в 1842 г. импорта машин из Англии. В 1827 г. в Центральной России было восемь бумагопрядилен, вырабатывавших 16 410 пудов пряжи. Это помимо казенной Александровской мануфактуры, производство которой доходило до 25–30 тыс. пудов, а также прядильных фабрик Ренненкампфа в Петербурге и некоторых других. В 1839 г. в России имелось уже 11 бумагопрядилен, выработавших 198 тыс. пудов пряжи. В 1843 г. вырабатывалось 300 тыс. пудов, в 1850–1105 тыс. пудов. Не менее важным было увеличение доли русской пряжи в производстве: с 34,5 % в 1843 г. до 96,8 % в 1850 г. В начале 50-х гг. их было лишь 2 тыс. (в основном в Петербурге и Финляндии). Успехи ткацкого хлопчатобумажного производства были значительно слабее. Введение механических ткацких станков шло медленно.
Вопросами торгово-экономической деятельности занимался Департамент мануфактур и внутренней торговли, который находился в системе Министерства финансов (с 1819). Для обсуждения важнейших вопросов промышленной политики в 1828 г. был основан Мануфактурный совет с участием промышленников. В том же году основан Технологический институт для подготовки технически образованных кадров, признанный «способствовать распространению и прочному устройству мануфактурной промышленности». Его целью объявлялась подготовка «людей, имеющих достаточные теоретические и практические познания для управления фабриками или отдельными частями оных»{730}. Промышленная политика правительства находила отражение в газетах: «Коммерческая газета» (с 1825), «Купец» (1832–1835), «Листок промышленности, ремесел, искусств и фабрик» (1838–1839), «Мануфактурные и горнозаводские вести» (с 1839), «Северный муравей» (1830–1833), «Эконом» (с 1842) и др. В 1829 г. было принято решение устраивать поочередно в столицах выставки мануфактурных изделий с наградами за качество продукции. В то же время в 1835 г., по предложению Е. Ф. Канкрина, было принято решение устраивать мануфактурные выставки не раз в два года, а раз в четыре года. Мотивировалось это тем, что выдававшимися на выставках наградами «в некоторой степени дается направление к умножению мануфактурных заведений, не совсем соразмерное с постепенным приращением потребления»{731}. За счет русской казны финансировались русские отделы на всемирных выставках (до 1889). Для подготовки к Первой всемирной выставке в Лондоне в 1851 г., организованной английским Королевским обществом искусств, мануфактур и торговли, Николай I в 1850 г. образовал Комитет из министров иностранных дел, финансов и государственных имуществ. Для участия во Второй всемирной выставке в Нью-Йорке (1853) с конкретными заданиями по приобретению приборов был командирован член Мануфактурного совета академик И. X. Гамель.
Николай Павлович был постоянным посетителем промышленных выставок, знакомился с экспонатами и беседовал с экспонентами. 13 мая 1833 года в 3 часа дня он дал обед в Зимнем дворце на 500 «кувертов» по случаю выставки российских произведений в Петербурге. Присутствовали военные и статские особы первого класса, министры, иностранные посланники, санкт-петербургское купечество первых двух гильдий, московские фабриканты, члены Мануфактурного и Коммерческого советов и Комитета выставки. Представители московского и петербургского купечества были приглашены за императорский стол в Георгиевский зал. По одну сторону от императора сидел Е. Ф. Канкрин, по другую — московский суконный фабрикант И. Н. Рыбников, фабрику которого Николай I вместе братом Михаилом осматривал в прошедшем году. С ним он и поддерживал разговор во время обеда. «Выставкой я очень доволен, — сказал государь, — нашел все изделия и прочие вещи слишком хороши»{732}. Поинтересовавшись состоянием московских предприятий и строительством биржи, император заметил: «Москва становится мануфактурный город, как Манчестер, и, кажется, вовсе забыли несчастный двенадцатый год»{733}. В заключение обеда император подошел почти ко всем купцам, которые сидели за его столом. Он сказал им несколько слов, а Александра Федоровна, подойдя к И. М. Кондрашову и указав на свое белое шелковое платье, заметила: «Это ваша материя»{734}. Потом присутствующие повидали младших сыновей Николая Павловича, причем Константин показал, как он умеет лазать на мачты, оседлав плечо отца. На этом сцена братания с купечеством закончилась.
В 1835 году Николай I с супругой посетил в Москве публичную выставку мануфактурных и фабричных изделий. Как пишет в своих воспоминаниях великая княжна Ольга Николаевна, выставка была «устроена с большим вкусом и изяществом в доме Дворянского собрания, при единодушном стремлении всех фабрикантов отличиться перед своим царем. Императорская чета несколько раз с величайшим вниманием осматривала всю выставку, расспрашивая производителей о каждой мелочи и ободряя их своим поощрением. Наконец, Государь, чрезвычайно довольный виденным, призвал к себе всех главных экспонентов и, изъявив им свою благодарность за успехи их производств, прибавил, что теперь, когда промышленность получила надлежащее направление и может лишь идти к дальнейшему еще развитию, необходимо и правительству и фабрикантам обратить свое внимание на попечение о рабочих, которые, ежегодно возрастая числом, требуют деятельного и отеческого надзора за их нравственностью, без чего эта масса людей постепенно будет портиться и обратится, наконец, в сословие столько же несчастное, сколько опасное для самих хозяев. В заключение он сослался на пример двух фабрикантов, находившихся тут же в числе прочих и особенно отличавшихся своим обращением с рабочими, прибавив, что велит доносить себе обо всех тех, которые последуют этому примеру, чтобы иметь удовольствие явить им за то знаки своего благоволения»{735}.
Во время своих многочисленных поездок Николай Павлович старался не пропускать промышленных предприятий. Направляясь в Москву в начале весны 1835 года, он сделал первую остановку в Колпине, чтобы осмотреть основанный еще при Петре I завод, значительно усовершенствованный в его царствование{736}. Во время зарубежных поездок Николай Павлович всегда интересовался техническими достижениями. В 1837 году А. Н. Демидовым был приглашен в Россию для исследования каменноугольных залежей Дона известный знаток горного дела француз Фредерик Ле-Пле. Николай очень интересовался ходом исследования и приставил к французу своего адъютанта{737}. Интересовался он также опытами в производстве торпед и гальванизацией, необходимой для промышленности. В 1842 году в Петербурге был основан гальванопластический завод герцога Максимилиана Лейхтейнбергского{738}.
В конце 20-х — начале 30-х годов в поисках дополнительных источников шерсти для промышленности, которая поступала в основном из Новороссии, было обращено внимание на Казахскую степь. В 1828 году по инициативе сенатора Энгеля, поддержанной Канкриным, образцы «пуха» казахских овец были посланы на различные шерстяные и суконные фабрики. Образцы материй, выработанных на фабриках рижского фабриканта Борнгаупта и графа Комаровского, представили императору.
Суконное производство в Центральной России продолжало расти до 40-х годов, а затем начало падать из-за конкуренции со стороны польских фабрик. Причинами этого стали развитие в Польше овцеводства, производство шерсти в соседней прусской Силезии и особые польские тарифы. Во время беседы с суконным фабрикантом И. Н. Рыбниковым 13 мая 1833 года Николай I поинтересовался, чем вызваны, как он слышал, затруднения в сбыте тонких сукон в Москве. Московский купец отметил увеличение в округе фабрик и добавил, что «к тому же и из Польши везут очень много тонких сукон, поелику пошлина взимается почти ничтожная, в сравнении по тарифу из прочих мест наложенной». Николай не согласился: «Там фабрики почти все разорены, нельзя же их с прочими сравнить, ибо они наши подданные; им и так почти равных сукон почти вовсе везти нельзя»{739}.
Правительство Николая I заботилось об усовершенствовании русской шелковой промышленности. Заманчиво было переключить ее на закавказский шелк-сырец, который в то время отличался от итальянского шелка в худшую сторону из-за дурной размотки и неровности нити. До середины 20-х годов шелковая промышленность работала в основном на шелках итальянском, французском, турецком («брусском»), персидском («кашанском»), причем получала его в виде сырца (в мотках, смотанных с коконов). С конца же 20-х годов начинает преобладать готовая шелковая пряжа. Развитие механического прядения шелка из закавказского шелка-сырца привело в 50-е годы к постепенному сокращению ввоза шелковой пряжи из-за границы.
Под 1837 годом, описывая пребывание Николая Павловича в Москве, его дочь Ольга Николаевна отметила благотворную деятельность губернатора князя Голицына: «Промышленность начинала развиваться, пробовала торговать своими товарами. Папа всячески поддерживал промышленников, как, например, некоего Рогожина, который изготовлял тафту и бархат. Ему мы обязаны своими первыми бархатными платьями, которые мы надевали по воскресеньям в церковь. Это праздничное одеяние состояло из муслиновой юбки и бархатного корсажа фиолетового цвета»{740}. Речь шла о мануфактур-советнике купце Павле Назаровиче Рогожине.
Николай Павлович внимательно относился к нуждам сезонных рабочих-отходников и постоянных рабочих на предприятиях, особенно Москвы и Петербурга. Он думал не только о положении крестьян и ужасах новой пугачевщины, но и о возможных волнениях среди рабочих, опасался массовой пауперизации. Это можно объяснить надвигающимся на Европу «призраком социализма»{741}. Но какими бы соображениями ни руководствовался император, факт остается фактом: Николай Павлович проявлял заботу о рабочем населении столицы. С легкой руки маркиза де Кюстина получили широкую огласку слухи о больших жертвах при восстановлении Зимнего дворца после пожара (из-за жарко топящихся железных печей для просушки стен и связанных с этим перепадов температур во дворце и на улице во время морозов). «Каждый день, — писал маркиз де Кюстин, — уносил с собой множество жертв»{742}. На самом деле, как свидетельствуют архивные документы, все несчастные случаи, в первую очередь со смертельным исходом, не остались без расследования. Документально удалось установить только один такой случай. Находившийся у временных железных печей малолетний крепостной Шереметевых Иван Егоров был отправлен сначала во временный лазарет при Зимнем дворце, а затем в больницу, где скончался 23 февраля 1839 года от «нервической горячки»{743}. По неизвестным причинам 3 мая 1839 года скончался крепостной крестьянин Ямбургского уезда помещика Блока Макар Федотов{744}. В основном же в документах зафиксированы относительно немногочисленные несчастные случаи, неизбежные при таком большом строительстве: из-за падения и разных аварий. Следует отметить, что семьям погибших оказывалась помощь, и весьма существенная. Так, семье мещанина П. С. Антропова из Торжка в октябре 1838 года было выдано единовременно из сумм на строительство Зимнего дворца 500 рублей, а также назначен пенсион по 300 рублей в год ассигнациями находившимся ранее на его иждивении матери 70 лет, вдове 37 лет и «убогому» брату 50 лет. Вдове крестьянина Калужской губернии Андрея Лгунова 5 декабря 1840 года также был выдан пенсион в 300 рублей ассигнациями{745}. Судя по всему, это было нормой. Если учесть, что среднестатистические расходы на питание одного работника в 40-х годах составляли в счете на ассигнации около 15 рублей в месяц или 180 рублей в год (соответственно около 3 рублей и 36 рублей серебром){746}, то пенсион в 300 рублей ассигнациями можно считать достаточно щедрым. Известно также, что во время осмотра работ в Зимнем дворце 17 сентября 1838 года Николай Павлович увидел железные печи с трубами и, уже зная о слухах в городе, заявил: «Жизнь последнего из моих подданных мне дороже, потому что считаю себя отцом всех; я приказываю следить и заботиться о здоровье рабочих, лучше прождать десять лет возобновления дворца, чем знать, что оно куплено ценою жизни одного из этих молодцов»{747}.
Характерен в этом отношении и другой эпизод, рассказанный бывшим жителем Гатчины. Когда Николай I узнал, что архитектор, восстанавливающий флигели при дворце, заставляет рабочих для просушки стен спать в сырых комнатах, он приехал в Гатчину, взял архитектора за ухо и провел его по всем комнатам, где спали рабочие. Карьера архитектора на этом закончилась{748}.
Развитие промышленности и рост численности рабочих привели к появлению первых законов, регламентирующих взаимоотношения между работодателями и наемными работниками. Закон 24 мая 1835 года впервые обязал хозяина заключать с работниками письменный договор о найме, выдавать рабочим расчетные листы, иметь книгу для записи расчетов с рабочими. Одновременно рабочему запрещалось покидать производство до окончания срока договора. При увольнении работодатель был обязан предупредить работника за две недели. Осенью того же года появилась инструкция, рекомендующая хозяевам проявлять заботу о рабочих. 7 мая 1845 года был принят закон «о неупотреблении малолетних на ночные работы на фабриках». Все эти законы не предусматривали наказаний за их нарушение, но все же представляли собой шаг вперед в социальном законодательстве.
На четвертом историческом рельефе памятника Николаю I на Исаакиевской площади под датой «1851» изображена сцена «Осмотр Веребьинского моста», которая напоминала о завершении строительства Петербургско-Московской железной дороги, после смерти императора долгое время носившей название Николаевской (с 1923 года — Октябрьской). Этому событию предшествовала длительная история. Как известно, еще в год вступления Николая Павловича на престол в Англии была открыта первая Стоктон-Дарлингская железная дорога, затем более значительная Ливерпульско-Манчестерская (1830) и Лондонско-Бирмингемская (1836). В прессе и в обществе начались споры о пользе и вреде опасного во многих отношениях нововведения.
В 1835 году известный впоследствии инженер и предприниматель С. И. Мальцев проехал по Ливерпульско-Манчестерской дороге в Англии и по конно-железной дороге в Австрии из Будвейса в Минц, построенной по проекту профессора Венской политехнической школы чеха Ф. А. Гёрстнера. По возвращении в Петербург С. И. Мальцев, доказывая, что он не зря «болтался» за границей, начал при встрече с императором разговор о железных дорогах. Николай тогда был настроен осторожно. «Государь упомянул об опасности железных дорог, указав, что в Англии при открытии какой-то дороги задавили лорда. Против этого, — писал С. И. Мальцев, — я старался выставить, каким опасностям подвергаются у нас при езде на лошадях. Тогда государь сказал: «А снег? Ты забыл, что у нас 6 месяцев нельзя ездить будет?» На этот вопрос я доложил, что можно будет очищать. Государь еще что-то пошутил, но мой рассказ произвел на него впечатление»{749}.
Зимой 1835/36 года на балу у Е. Ф. Канкрина Николай Павлович завел разговор с С. И. Мальцевым в присутствии министра финансов. Известный противник железных дорог Е. Ф. Канкрин на ломаном русском языке попытался доказать, что у «молодого человека» слишком «воображение сильное». О дальнейшем С. И. Мальцев вспоминал так: «Тут государь спросил меня, куда бы я повел дорогу? Я отвечал: из Москвы одну в Китай, другую в Индию»{750}. Государь засмеялся и, посоветовав Е. Ф. Канкрину в шутку отправить С. И. Мальцева в сумасшедший дом, отошел. К этому времени у Николая Павловича уже побывала записка чешского инженера из Австрии Ф. А. Герстнера с проектом строительства в России нескольких протяженных железных дорог: Петербург — Москва — Нижний Новгород; Москва — Одесса, или Москва — Таганрог. В случае принятия проекта Ф. А. Гёрстнер обращался со «скромной просьбой о монополии в течение 20 лет». На такой проект Николай Павлович согласиться не мог, но принципиально уже склонился к мнению о необходимости железных дорог в России. Во время очередной встречи с Ф. А. Гёрстнером император вновь завел с ним разговор: «Ты мной будешь доволен. Я верю, что можем строить в России железные дороги; в Америке, где снегу много, выстроили; я посылаю осмотреть, и начнем!»{751}
Как известно, в конечном счете, в виде опыта было решено построить небольшую Царскосельскую дорогу. У этого строительства оказалось много противников, среди которых был главноуправляющий Главным управлением путей сообщения и публичных зданий К. Ф. Толь (1833–1842).
Министр финансов Е. Ф. Канкрин скрепи сердце согласился: «Ну, это можно; вот в Павловске кабак, к нему дорога; это полезно»{752}. Великий князь Михаил Павлович, которому принадлежал Павловск, тоже первоначально не одобрял новой затеи. Вот что пишет в своих воспоминаниях под 1838 годом великая княжна Ольга Николаевна: «В этом предприятии видели зарождение революционной ячейки, которая могла привести к нивелировке классов и другим еще более страшным вещам. Дядя Михаил сдался только тогда, когда ему пообещали, что он получит в своем парке такую же беседку для музыки, как в Баден-Бадене и других немецких курортах»{753}.
Строительство Царскосельской дороги началось 1 мая 1836 года и продолжалось полтора года. Открытие состоялось 30 октября 1837 года; в этот день в поезде, состоящем из паровоза с тендером и восьми вагонов, находился император. Первое время движение осуществлялось по воскресным и праздничным дням паровой тягой, а в другие дни — лошадьми. Опыт оказался удачным. В 1838 году дорога была продлена до увеселительного концертного заведения в Павловске — «кабака», по терминологии Е. Ф. Канкрина. По примеру концертных заведений в лондонском парке, принадлежавших когда-то Джейн Вокс, такие сооружения стали называться «вокзалами» («Вокс-холл»). В России все железнодорожные станции, по примеру павловского вокзала, также получили это название.
Локомотивы, или «сухопутные пароходы», закупались Ф. А. Гёрстнером в Англии и Бельгии. Собственно, сам термин «паровоз» начал утверждаться в русской печати именно со времени строительства этой дороги, чтобы «сухопутные пароходы» можно было отличать от «водяных пароходов», известных в России с 1815 года. Дорога на всем протяжении до Павловска длиной 25 верст (27 км) была открыта 22 мая 1838 года. Вероятно, одну из первых поездок, среди прочих событий 1838 года, описывает дочь Николая I: «Папа же для того, чтобы подать пример, устроил деревенскую поездку большим обществом по железной дороге из Петербурга в Царское Село. Это чуть не окончилось трагично. Искры, которые врывались в окно, зажгли скатерти, тотчас же поднялась общая паника, но, к счастью, все обошлось без серьезных последствий. Только некоторым дамам стало дурно»{754}.
13 (25) января 1841 года было принято решение о строительстве магистрали, соединяющей две столицы. Учреждался и «Комитет устройства железной Петербургско-Московской железной дороги». Вскоре, 1 февраля 1842 года, последовал указ о строительстве магистрали за счет казны. Из двух проектов дороги, — придерживающегося старого шоссе через Новгород и минующего его, — Николай выбрал тот, который был более прямым, а значит, и более дешевым. Незадолго до утверждения проекта, 25 января, Николай Павлович принял делегацию купцов, благодаривших его за попечение о пользе и процветании коммерции. Приняв купцов в неофициальной обстановке и в сюртуке, император сказал: «Мне надо было бороться с предубеждениями и с людьми; но когда я сам убедился, что дело полезно и необходимо, то ничто уже не могло меня остановить. Петербургу делали одно нарекание: что он в конце России и далек от центра империи; теперь это исчезнет. Через железную дорогу Петербург будет в Москве и Москва в Кронштадте». Обратившись к цесаревичу, государь добавил: «Человек смертен, и потому, чтобы иметь уверенность в довершении этого великого дела, я назначил председателем Комитета железной дороги вот его: пусть он доделает, если не суждено мне»{755}. В том же году на трассе были начаты изыскательские работы, а в 1843 году — укладка железнодорожного полотна. Если ширина колеи Царскосельской дороги значительно превосходила западноевропейскую (соответственно 1829 и 1435 мм), то для Московской дороги эта разница уже не была столь значительной — 1524 мм, что давало экономию на земляных работах до 3 %.
Одновременно на строительстве дороги работало от 30 до 40 тысяч человек. Судя по документам, их положение было терпимым, по крайней мере хлеб выдавался без нормы. Позднее, в 1864 году, Н. А. Некрасов опубликовал свое известное стихотворение «Железная дорога», упомянув про «косточки русские», за которое журнал «Современник» получил очередное предупреждение. Образ страдающих русских крестьян-землекопов отныне стал хрестоматийным, но справедливость требует уточнить два момента. Во-первых, на земляные работы традиционно подряжались отходники из белорусских губерний. Во всяком случае, в 1847 году около 10 тысяч белорусских крестьян, распродав имущество, вместе с семьями двинулись в Петербург просить императора освободить их от польских помещиков и отправить на строительство железной дороги, где, судя по всему, было немало их земляков. Возможно, об этом походе белорусов на Петербург, остановленном войсками у Гатчины, рассказывал А. В. Эвальд, отнесший событие к началу 40-х годов{756}. Во-вторых, на строительстве Петербургско-Московской железной дороги работали и четыре американских паровых экскаватора, установленные на рельсы. Известно, что один из них применялся на Степановской выемке близ Петербурга, другие — на Кузнецовской высоте между Валдайской и Березайской станциями. Один ковш такого экскаватора поднимал 1/4 куб. сажени грунта весом до 250 пудов.
По предложению инженера П. П. Мельникова, руководившего строительством дороги, было решено отказаться от закупки подвижного состава за границей. Министерству путей сообщения был передан Александровский завод за Невской заставой (позднее Путиловский, он же «Пролетарский»). С 1846 года завод стал выпускать пассажирские и товарные паровозы. К началу эксплуатации было произведено 164 паровоза и 2669 вагонов. Производство рельсов было налажено на заводе в Людинове (Калужская губерния) благодаря стараниям С. И. Мальцева, которому перешли в наследство заводы промышленного округа Калужской, Смоленской и Орловской губерний. В связи с этим были освоены новые технологии. Если раньше сортовое железо в России изготовляли молотами из кричного железа, то теперь было применено пудлингование. В 1847 году был готов первый участок до Колпина, в июне 1849 года — до Чудова, в августе того же года — между Вышним Волочком и Тверью. Для своего времени это была самая длинная железная дорога в мире (649,7 км, не считая вторых путей), которая к тому же технически не уступала высшим достижениям железнодорожного дела. Ширина ее колеи (5 футов, или 1524 мм) отличалась от зарубежной (1435 мм) и стала типовой для железных дорог в России. На дороге было 252 сооружения. Как отмечал академик Д. С. Лихачев, это было и «самое большое архитектурное сооружение в мире»{757}. Все станции на трассе, включая вокзалы в Петербурге и Москве, были построены одним архитектором — К. Тоном и «могут рассматриваться как единое произведение зодчества»{758}. В ходе строительства под руководством инженера Журавского было построено 184 моста.
В октябре 1850 года Николай Павлович проехал часть трассы, сданной в эксплуатацию. В письме к графу П. А. Клейнмихелю от 1 ноября 1850 года он писал: «Настоящее путешествие мое я начал с С.-Петербурго-Московской железной дороги, проехав по Северной дирекции от С.-Петербурга до с. Чудова, а по Южной от Вышнего Волочка до д. Кольцово, за Тверь. К искреннему моему удовольствию дороги эти найдены мною, в отношении превосходного устройства, изящности отделки, исправности содержания и примерного порядка в управлении, в виде и состоянии, превосходящем мои ожидания»{760}. К 1851 году строительство дороги в основном было завершено. По всей трассе провезли по батальону лейб-гвардии Преображенского и Семеновского полков. Затем в связи с 25-летием коронации к поездке в Москву по железной дороге стал готовиться Императорский двор. Правда, значительная часть грузов с прислугой отправилась заблаговременно обозом, как в старые времена. Большая же часть всего необходимого и двор были распределены в императорском и двух дополнительных литерных поездах, отправлявшихся в разное время. На императорском поезде нашлось место для лошадей «собственного седла государя императора», выбранных Николаем Павловичем. Это были Лорд и Чара. Их сопровождало 17 человек «верхового отделения». По «части упряжной» на платформы были погружены восемь городских экипажей императорской четы: коляска парная Ея величества, кареты четырехместная и двухместная, коляска фамильная, русская парная, дрожки одиночные, коляска английская с верхом и тюльбери. Это не считая экипажей великих князей, княгинь, коляски А. Ф. Орлова и др. Унтер-шталмейстера для присмотра за ними сопровождало 25 человек. Как свидетельствуют архивные документы, императорский поезд отправился из Санкт-Петербурга 19 августа 1851 года в половине четвертого утра{760}.
Отправляясь в путь, особенно заботились о болезненной Александре Федоровне. Для проверки трассы по ней предварительно проехали П. А. Клейнмихель, обер-гофмаршал А. П. Шувалов и лейб-медик М. Мандт, «чтобы удостовериться, каждый по своей части, будет ли покоен проезд для императрицы»{761}. Далее, как пишет М. А. Корф, «18-го августа, вечером, она прибыла на Петербургскую станцию и провела ночь в предназначенном для нее вагоне, состоявшем из трех изящно убранных комнат, с камином, с кухнею, погребом и ледником. Поезд, в котором находились также государь, цесаревич с супругою и двумя старшими своими сыновьями и оба младшие великие князья, тронулся 19-го августа в 4-м часу утра, сначала очень медленно, чтобы не потревожить сна императрицы. В движении своем этот поезд был неоднократно останавливаем государем для обозрения разных работ железной дороги и, сверх того, подвергся задержке от нелепости одного из строителей, которому вздумалось для украшения какого-то моста выкрасить идущие по нем рельсы масляною краскою, от чего, несмотря на все напряжение паров, колеса вертелись бесплодно…». Некоторые из сюжетов этой поездки (в том числе одна из комнат императорского вагона) запечатлены на рисунках того времени{762}.
Много лет спустя один из августейших пассажиров того поезда, император Александр II, на оригинале рукописи М. А. Корфа сделал два уточнения. Во-первых, среди лиц, находившихся в поезде, он назвал также великую княгиню Ольгу Николаевну с супругом и некоторых других лиц. Второе замечание касалось «задержки» у моста. В этом фрагменте Александр II исправил: «Посыпать рельсы песком»{763}. Между прочим, речь как раз шла о Веребьинском мосту (том самом, что на рельефе памятника). Это был самый высокий на трассе мост (49, 7 м) и второй по длине после Мстинского (489,7 м). Его построили по проекту известного своими выверенными математическими расчетами и установкой обновленного шпиля на Петропавловской крепости инженера Д. И. Журавского. Позднее, после пожара деревянного моста в 1881 году, он был заменен дамбой с трубой для пропуска воды{764}. (В 2002 году магистраль снова была спрямлена.)
Событие, связанное с проездом императорского поезда по этому мосту 19 августа 1851 года, осталось в памяти многих современников, хотя все они рассказывали об этом немного по-разному. Разночтения в основном касаются причины пробуксовки колес локомотива (песок или масляная краска). Вероятно, М. А. Корф более точен, так как опирался на старые записи. По его мнению, это была краска, а потом для сцепления употребили песок. Вот что пишет другой современник: «Перед всяким большим мостом императорский поезд останавливался: государь со свитою выходил из поезда, спускался к реке и оттуда любовался проходом поезда по мосту. На Веребьинском овраге… для большей красоты мастер окрасил железные рельсы черной масляной краской. Ко времени прохода поезда масло не успело еще высохнуть, и как только паровоз вступил на мост своими колесами, он не мог поднять в гору поезда за недостатком сцепления между его колесами и рельсами. Колеса вертелись на месте (буксовали), паровоз же, а вместе с ним и поезд оставались неподвижными. Встревоженные путешественники удивлялись такому бессилию паровоза. Американец Уайненс и обер-машинист Бартнер, находившиеся на паровозе, соскочили с него на путь, и только тогда обнаружились причины буксования колес. Немедленно распорядились посыпкою колес золою и песком; поезд двинулся далее и, пройдя благополучно мост, остановился…»{765} Вот, собственно, какую сцену должна была наблюдать группа людей во главе с императором, изображенная на историческом рельефе памятника…
На протяжении всего пути народ стекался к железнодорожной колее (тогда однопутке, с разъездами у станций), чтобы посмотреть на императорский поезд. В Москве ожидали прибытия Николая I в 7 часов вечера, на вокзале собралась огромная толпа. Однако пробило 9 часов вечера, а поезда все не было. Толпа заволновалась. Послышались крики: «Нет государя; уходили его, злодеи!» Когда уже опасались начала бунта, в 11 часов вечера поезд наконец прибыл. Этот эпизод М. А. Корф передает так: «Выйдя из вагона, государь, в виду всех перекрестясь, обняв Клейнмихеля, направился к иконе Иверской Божьей Матери и приехал в Кремлевский дворец уже в первом часу ночи»{766}.
На следующий день, 22 августа, в Успенском соборе было совершено молебствие в связи с 25-летием царствования. Оно отмечалось без особой пышности. Николай Павлович объявил, что прибыл в Москву «молиться и благодарить Бога, а не веселиться», чем объяснялось и отсутствие ожидаемых награждений и всяких придворных празднеств. Чтобы не омрачать юбилей, газеты умолчали тогда о первой серьезной аварии на железной дороге с человеческими жертвами: около Клина столкнулись два поезда с фельдъегерями, выехавшими навстречу друг другу и не разминувшимися на станции.
В письме к П. А. Клейнмихелю, который только что его встречал, Николай Павлович благодарил его за труды: «С душевным удовольствием вижу осуществление моих желаний, и если это предприятие еще не совсем окончено, то работы уже доведены до такой степени, что для первого опыта мог быть перевезен значительный отряд гвардейских войск, и я, со всем своим семейством, совершил по железной дороге переезд из С.-Петербурга в Москву… Испытанное усердие ваше служит мне уверением, что согласно моему прежнему указанию, С.-Петербурго-Московская дорога будет окончена к 1-му ноября сего года, и тем самым будет открыт для общего пользования способ быстрого и удобного сообщения в Империи»{767}.
Действительно, официально для пассажирского движения железная дорога была открыта 1 ноября 1851 года. В положении, напечатанном для пассажиров, отмечалось, что время на дорогу между столицами составляет 18 часов; в действительности же, как показала практика, оно равнялось 23 часам. К пассажирам предъявлялись жесткие требования: иметь паспорт и свидетельство полиции на беспрепятственный выезд, быть на вокзале за час до отправления поезда, багаж доставлять за два часа; запрещалось также курить не только в вагонах, но и на остановочных пунктах. Билеты стоили в зависимости от класса 19, 13 и 7 рублей серебром. Вопреки опасениям скептиков, пассажиры быстро освоили «чугунку» (позднее рельсы были заменены на стальные), которая, по выражению Николая Павловича, «перенесла Москву в Кронштадт и обратно»{768}.
В царствование Николая I началось строительство Варшавско-Венской железной дороги, но для эксплуатации были открыты только некоторые участки. В 1845 году открылось движение на линии Варшава — Гродзинск, в 1847 году на линии Варшава — Скерневицы — Александров — Рогов — Зомбковицы. В феврале 1851 года было принято решение о строительстве железной дороги из Петербурга до Варшавы. Николай I приказал приступить к строительству «немедленно и в возможной скорости, не только для тех целей, для которых обыкновенно сооружаются железные дороги, сколько из видов стратегических». «В случае внезапной войны, — говорил он, — при теперешней общей сети железных дорог в Европе, Варшава, а оттуда и весь Запад может быть наводнен неприятельскими войсками прежде, чем наши успеют дойти до Луги»{769}. Новую дорогу было решено строить на счет казны посредством займа. Таким образом, давление внешнеполитического и военного соревнования заставляло Николая Павловича, трезво оценив обстановку, идти в ногу с начавшимся в России промышленным переворотом, в частности в сфере транспорта. Масштабы России и недостаток средств не позволили быстро воплотить в жизнь обширные планы железнодорожного строительства. К ноябрю 1853 года Варшавская дорога была доведена до Гатчины (41 верста). После того как Петергоф стал уездным городом (1848), Николай Павлович дал согласие и на строительство Петергофской двухколейной железной дороги, но проехать по ней ему не удалось. Прерванное Крымской войной строительство возобновилось при Александре II в 1857 году.
Развивалось и пароходное сообщение, которое при Александре I было представлено несколькими пароходами. К 1850 году пароходы ходили по Волге, Днепру, Волхову, Неве и важнейшим озерам — Ладожскому, Онежскому, Ильменю, Байкалу, Аральскому. В 40-х — начале 50-х годов появились пароходные общества на Волге: «По Волге», «Меркурий», «Самолет». К 1860 году только в Волжском бассейне насчитывалось более 350 пароходов.
Вторая половина царствования Александра I была временем общего упадка торговли в России. В письме к Николаю I А. А. Бестужев писал: «Купечество, стесненное гильдиями и затрудненное в путях доставки, понесло важный урон: в 1812 г. многие колоссальные фортуны погибли, другие — расстроились… Дела с казной разорили множество купцов и подрядчиков, а с ними их клиентов… Шаткость тарифа привела в нищету многих фабрикантов…»{770}
Правительственная политика в отношении внутренней торговли России продолжала оставаться преимущественно либеральной и поощрительной. В основе ее лежала озабоченность сбытом сельскохозяйственной продукции, от чего зависело благосостояние крестьянства, дворянства и, косвенно, всего населения. Именно от успехов товарообмена, как отмечал Е. Ф. Канкрин в 1825 году, «происходит внутреннее богатство разных классов людей, но сей благодетельной цели нельзя достигнуть, доколе в каждом уезде не будет довольно значительного города и нескольких торговых местечек»{771}.
A propos
Во второй четверти XIX в. обороты ярмарочной торговли увеличились примерно вчетверо. В 1850 г. в 94 % городских поселений функционировала стационарная торговля, дополненная ярмарочной (78 %) и базарной (81 %){772}. Рост товарооборотов сопровождался увеличением численности купеческого сословия: со 123 796 душ в 1836 г. до 180 399 душ в 1851 г.; выросли и объявленные купцами при выборке гильдейских свидетельств капиталы. В то же время тяжесть налогообложения торговли повысилась незначительно.
Гильдейская реформа Е. Ф. Канкрина не достигла полностью цели повышения торгово-экономического значения городов за счет перехода крестьянства в городские сословия. Как отмечает историк Б. Н. Миронов, «сосредоточить торговлю и промышленность в городе было равносильно намерению отнять работу и заработок у миллионов крестьян»{773}. В целом торгующее крестьянство составляло значительную конкуренцию купечеству. Число крестьянских свидетельств на право торговли с 1830 к 1850 г. увеличилось примерно с 4 тыс. до 7,5 тыс. Мелочной торговлей крестьянской продукцией крестьяне могли заниматься без специального разрешения. Даже отмена многих ограничений при переходе в городские сословия в 1832 г. не привела к быстрому увеличению горожан. По подсчетам Б. Н. Миронова, несмотря на общий рост городского населения, его удельный вес оставался стабильным: 7,2 % в 1824 г. и 7,1 % в 1857 г. Его росту препятствовала и узость внутреннего рынка в связи с низкой производительностью и тем, что хозяйство еще во многом сохраняло натуральный характер, хотя платежеспособность деревни в целом росла. В то же время до 1863 г. городским сословиям было запрещено производить лавочный торг на селе, а из-за слабого развития купеческого капитала постоянная лавочная торговля развивалась медленно. Важное значение имела отмена в 1842 г. долгое время существовавшего запрета промышленникам заниматься рыночной продажей своих изделий, что подрывало диктат купеческого капитала.
Самыми крупными ярмарками были Нижегородская (до пожара 1817 г. — у Макарьевского монастыря), торговые обороты которой увеличились с 12,7 млн. руб. в 1825 г. до 57,6 млн. в 1852 г.{774}, Харьковская, Коренная в Курске, Ирбитская. В 1831 г. Министерство внутренних дел отдало распоряжение губернаторам о присылке ежегодно ведомостей о ярмарках. По подсчетам Б. Н. Миронова, общее количество ярмарок во второй четверти XIX в. увеличилось с 4969 до 5620 (на сопоставимой территории с 3707 до 4229). Товарообороты крупнейших Нижегородской и Ирбитской ярмарок, ориентированных на восточные окраины России, продолжали расти. В Центральной России роль ярмарочной торговли начинает падать в связи с развитием прямых торговых связей и стационарной торговли. Это, в частности, отразилось на резком падении товарооборота Ростовской ярмарки Ярославской губернии.
Правительство Николая I проводило политику всемерного поощрения торговли. Указом 6 декабря 1836 года был принят первый специальный закон об акционерных обществах — «Положение о товариществах по участкам или компаниях на акциях». В 1842 году был утвержден устав сберегательных касс, 5 октября 1892 года — устав Санкт-Петербургской биржи, в 1848 году — Нижегородской ярмарочной биржи. Он разрешал основание компаний при условии утверждения правительством их уставов. В целях предупреждения спекулятивных сделок разрешались лишь именные акции. Начиная с 1848 года в законодательство о товариществах вносятся и другие дополнения.
Во время беседы с купцом-фабрикантом И. Н. Рыбниковым 13 мая 1833 года Николай I особо поинтересовался сроками Нижегородской ярмарки и сказал: «Я под конец самой, хотя на один день постараюсь быть…»{775} И действительно, он посетил Нижний Новгород и Нижегородскую ярмарку. Конъюнктура рынка иногда находила отражение в личной переписке императора. Так, в письме «любезному отцу командиру» (И. Ф. Паскевичу) в июне 1847 года Николай Павлович писал: «Торговля идет славно; подати поступают гораздо исправнее прошлого года, а в кредитную кассу уже поступило за всеми вычетами 132 мил. наличных золотом и серебром, и продолжают поступать по миллиону и более в неделю; состояние банков тоже цветущее»{776}.
К 40-м годам XIX века относятся первые практические шаги фабрикантов к овладению Закавказским рынком. В конце 1846 года владельцы хлопчатобумажных, шерстяных, шелковых и писчебумажных фабрик, чугунных, железоделательных, хрустальных и стекольных заводов учредили «Закавказское торговое первоначальное депо». Среди учредителей были секунд-майор Мальцев, Гучков и Прохоровы. С 1847 года общество занялось оптовой торговлей в Тбилиси, открыв также розничный магазин текстильных товаров. Дела компании шли неудовлетворительно, и в 1852 году «депо» было ликвидировано. Другая компания — «Общество закавказской оптовой торговли» — была основана в начале 1848 года московскими и ивановскими фабрикантами. На докладе Е. Ф. Канкрина Николай Павлович наложил резолюцию: «С величайшим удовольствием вижу сие похвальное стремление и буду ему покровительствовать с убеждением в пользе»{777}.
Значительный прогресс, по сравнению с царствованием Александра I, был достигнут во внешней торговле. В начале 1827 года в одном из мнений в Комитете министров H. С. Мордвинов, основываясь на статистике 1825 года, писал: «Вся почти внешняя торговля наша производится не на русские, а на иностранные капиталы… На петербургской главной в России бирже участвуют русские природные купцы по внешней торговле только в отпускных товарах на 1/40, а в привозных — на 1/60 часть»{778}. За годы царствования Николая Павловича ситуация несколько поменялась.
A propos
По подсчетам статистика К. И. Арсеньева, годичный оборот внутренней торговли составлял 900 млн. руб., а внешней — лишь 235. При общем положительном сальдо общий оборот внешней торговли увеличился с 153,6 млн. руб. (золотом) в 1821–1825 гг. до 283,3 млн. в 1846–1850 гг., т. е. в 1,8 раза{779}. В экспорте преобладали: зерновые (до 35 % стоимости экспорта), лен, пенька и сало. На долю металлов приходилось 7,5 % вывоза, а промышленных изделий — 5,5 %. На внешний рынок отправлялось около 5 % урожая зерновых. Во внешней торговле стабильно первое место занимала Англия. В Англию попадало 37 % сельскохозяйственного экспорта, в германские государства — 11 %, во Францию — 10 %. Пошлины на ввозимые товары можно охарактеризовать как умеренно-протекционистские. После запретительного тарифа 1822 г. они менялись сравнительно мало (тарифы 1825, 1830, 1831, 1836, 1841 и 1850 гг.). Только в 1850 г. под давлением землевладельцев был издан более благоприятный для импорта промышленных товаров тариф.
В структуре российского импорта первые места занимали хлопок (12,8 %), красители (5,8 %) и машины (5,1 %). Во время выставки мануфактурных изделий в Петербурге в 1833 году распространились слухи об уменьшении импортных пошлин на некоторые товары и даже об их отмене. Эти слухи повергли российских производителей в уныние. В разговоре 13 мая 1833 года Николай Павлович, отвечая на вопросы об этих слухах, сказал: «Это неправда, но, напротив, уверяю вас, что тариф вновь будет рассмотрен, и на некоторые статьи пошлина надбавится, а некоторые мануфактурные изделия и вовсе будут запрещены»{780}.
В начале 1836 года Государственный совет предложил министру финансов Е. Ф. Канкрину позаботиться об учреждении представителями деловых кругов компании для торговли с Персией и Турцией. Канкрин предложил создать одну компанию под покровительством правительства (типа Российско-Американской), назвав ее «Российско-Азиатской», со свободным вступлением в нее всех желающих. Свое мнение он объяснял тем, что это «не позволит опасаться монополии в таком предприятии, к которому наше купечество, может быть, еще долго не обратило бы своих усилий без особых поощрений от правительства»{781}. Однако он был не прав. В том же году, пребывая на Нижегородской ярмарке, Николай Павлович передал Канкрину записку от графа П. А. Толстого из Москвы, сообщавшего об учреждении московским купечеством компании для азиатской торговли. Впрочем, дальше предположений дело не продвинулось. В 1838 году у московского купечества возникла идея организации торгового дома в Астрабаде (с 1930 года — город Горган на каспийском побережье Ирана) для торговли с Персией. Как и в предыдущем случае, Николай I выступал сторонником максимального покровительства компании. В 1843 году он распорядился выдать денежное пособие в 1000 рублей московским фабрикантам, решившим отправить в Турцию партию сукна. Сукно, однако, не имело хорошего сбыта в Константинополе, так как не соответствовало вкусам покупателей и к тому же встретило конкуренцию со стороны французского, английского, немецкого и голландского сукна.
В целом в 40-е годы XIX века экспорт в Турцию и Персию, Среднюю Азию и особенно в Китай вырос в два раза, а доля в русском экспорте готовых изделий повысилась с 53 до 60 %. Торговля со Средней Азией носила застойный, но не колониальный характер. Импорт товаров превышал экспорт, торговое сальдо было не в пользу России. Российская промышленность почти не употребляла низкого по качеству среднеазиатского хлопка: предпочтение отдавалось американскому и египетскому. В среднеазиатском импорте в Россию преобладали изделия местного производства, причем 90 % из них составляли хлопчатобумажные ткани. Сыграло свою роль и торговое соперничество Англии, хотя оно и не носило такого катастрофического по своим последствиям характера, как в Персии. Резко возросший вывоз по всей азиатской границе России золотой и серебряной монеты русской чеканки соответствовал вытеснению русских изделий английскими. В предыдущие годы важнейшую роль в торговле с Азией играла Нижегородская ярмарка, однако ее характер постепенно менялся и она все больше становилась центром внутренней торговли. Сосредоточение азиатской торговли наблюдалось также в Оренбурге, Троицке, Семипалатинске и Астрахани. Торговля с Индией не привлекала внимания николаевского правительства, и это, между прочим, опровергает английскую версию о стремлении Николая I к завоеванию Индостана.