Жизнь пошла кривыми, темными тропами... Давно ли все было просто, спокойно: большой светлый дом-пятистенок, ситцевый полог над широкой резной кроватью, дедовский — желтой меди самовар на столе, тихая лампада перед темной иконой в переднем углу...
Василий Коротких, мужик лет сорока, ссутулил узкие плечи, вздохнул. Протянул к огню длинные, тощие руки, тоскливо оглядел тесную землянку: у почерневших от копоти стен притулились два топчана, у оконца столик из шершавых неоструганных досок. На столе грязно. Над одним топчаном висит на деревянном гвозде офицерский кортик, над другим ничего нет: Спиридон Никитин, второй житель землянки, ушел в тайгу зверовать, взял свою винтовку. А винтовка Василия здесь, лежит возле. Такое время, что нельзя без оружия...
А ведь еще недавно все было по-другому. Василий прикрыл тяжелые веки и словно наяву увидел своей широкий чистый двор, по которому важно вышагивал золотой голенастый петух, услышал сытое мычание своих коров, блеяние овец. Два коня было.
Все было. Жизнь была. А теперь ничего нет.
Василию стало жалко себя, вспомнилась жена, дочка Настя — ласковая, смышленая. Третий годик пошел...
Он перекрестился:
— Сохрани их, господи милостивый, не покарай за мои тяжкие прегрешения...
Печка в землянке из проржавевшей железной бочки, черт знает, как бочка попала в таежную глухомань-чащобу...
Василий подбросил в печь два смолистых полена. В бочке загудело пламя, на ржавых боках у нее проступили яркие красные пятна. Василий отвернулся: точно кровь.
Что-то Спиридон припозднился. Хотя дело таежное — уйдешь ненадолго, а проходишь бог весть сколько. К тому же год выдался неурожайный на зверя — зимой вовсе бедовали, впору было вылезать из своей берлоги, сдаваться на милость советской власти. А какая от нее милость может быть, когда вон сколько грехов на душу принято.
Дрова прогорели, выходить из землянки за новыми не хотелось: за стенами завывала пурга — видать, последняя февральская.
Красноватые отблески, ползающие по стенам от раскаленной печки, сначала померкли, а потом и вовсе погасли. В землянке стало темно. Даже огарка нет, чтобы засветить... Василий выругался, сунул в печку конец лучины. Пока раздувал, чуть не опалил бороду — борода у него длинная, жидкая, нос большой, хрящеватый, серые глаза навыкат, с тяжелыми веками.
Лучину воткнул в паз между бревнами.
Спиридону давно пора вернуться. Заплутаться не мог — не таковский мужик. С чего Спиридон так переменился? Молчаливый, задумчивый, глаза прячет. Уж не затаил ли чего худого, подлюга? То Христом богом клялся, что друг по самую смерть, а теперь морду воротит. Когда харчи кончились и больше недели они даже зайца паршивого не могли добыть, как он сказал тогда? Пойду, сказал, в деревню или в бурятский улус и выкажусь. У меня совесть не замаранная, я весь на виду, повинную голову и меч не сечет. Испокон веку на Руси так... А того, гадина, не сказал, что был правой рукой самого сотника Соломахи... Вот упырь этот Соломаха, только что крови не пьет. Спиридон ни на шаг от него не отступал — куда Соломаха, туда и он, как привязанный. Оба в кровищи, глаза дикие... В Троицкосавске в Красных казармах они, почитай, ни одного выстрела не сделали, а все шашкой. Как лозу арестантов рубили. Вскочат на коней, и пошла работа — умаются, взопреют, марш водку пить. Тогда эту молоденькую евреечку, Ида, что ли, ее звали, Спиридон прикончил. Нагайкой хлестал, потом шашкой полоснул. Из мертвой головы гребенку вытащил — на память, говорит. И по сей час в кармане гребенку таскает, как его страх не берет?
Да, были дела... Василий снова перекрестился: спасли святые угодники, вырвали из кромешного ада.
В землянке стало прохладно: тепло уходило через щели в стенах, через неплотную крышу. Они поселились здесь в январе, починять да конопатить некогда было.
— Все тепло высвищет, — проговорил Василий. — Ишь стонет... Будто душа христианская неприкаянная.
Надо сходить за дровами — они здесь же, у самой землянки, целая поленница наготовлена, иначе и под крышей можно околеть с холоду, но все тело намертво сковывал колючий страх. Страх пришел не впервые — последнее время он не оставлял Василия надолго: так и сидел в середке, возле самого сердца.
— Смехота получится — замерзнуть в избе, возле печки, — по-прежнему вслух сказал Василий. — Однако принесу дров.
Он надел полушубок, перекинул через плечо винтовку и пошел к двери. У порога остановился, щелкнул затвором: вогнал патрон в ствол. Едва взялся за ручку двери, ветер с силой распахнул ее, словно вытащил Василия на улицу.
— Христос спаситель... — пытаясь совладать с дверью, испуганно пробормотал он. — Вот нечистая сила...
Ветер намел возле землянки сугробы. Сухой мелкий снег резал лицо. По небу неслись черные лохматые тучи, то открывали, то закрывали холодный блестящий месяц. Перед глазами вдруг вспыхивал сверкающий голубоватый снег, возникали, как при молнии, черные, зловещие стволы голых лиственниц, качались непонятные живые тени, прятались за деревья. Через миг все будто проваливалось в черную бездонную пропасть, словно навсегда исчезало с божьего света.
— Матушка, царица небесная, заступница наша, — бормотал Василий, — спаси и помилуй!..
С трудом добрался он до поленницы, торопливо набрал охапку дров и, прихрамывая, бегом бросился к дому. Скоро в печке опять вспыхнуло яркое веселое пламя, загудело, защелкало разноцветными искрами.
Спиридона все не было.
Еще недавно Василий и Спиридон жили соседями в большом забайкальском селе. Жили ладно, хозяйство у того и у другого было крепкое, хлеба, мяса — всего вволю. Хватало не только себе, но и на продажу: Василий каждый год продавал в город излишки зерна, Спиридон наловчился разводить овец и торговал шерстью. Хотя характеры у мужиков были и не схожие — Василий вроде помягче, любил потолковать о боге, о спасении души, был повеселее нравом, в престольные праздники лихо помогал звонарю на колокольне, а Спиридон был покруче и ни о чем другом не хотел знать, кроме прибытку в хозяйстве, — оба сдружились. Да еще как! Один без другого не начинали ни одного дела. Когда Спиридон женился на свояченице Василия, кроме давней дружбы, мужиков связало родство.
В деревне Спиридона и Василия не то что недолюбливали, а ненавидели лютой ненавистью. Того и другого — и набожного, мягкого в словах Василия Коротких, и крутого, тяжелого на руку, сквернослова Спиридона Никитина.
— Пропади вы оба пропадом! — говорили о них мужики между собой. — Обоих на одном суку бы вздернуть. Всей деревне жизни от вас нет!
Когда подобные разговоры доходили до Василия, он испуганно крестился в передний угол, шептал:
— Господи, пронеси грозу мороком... Как только языки у нечестивцев поворачиваются? Оборони, царица небесная!
И старался выведать, кто особенно на него лютует. Вскоре после этого в деревню неминуемо наезжал исправник.
Спиридон поступал по-другому: прижимал батраков на работе, обдирал за долги до последней нитки, когда, бывало, совсем осатанеет от ярости, лез драться. Мужичище здоровый, кулаки как пудовые гири, с таким скоро не совладаешь. Однажды на пасху кто-то ненароком сказал ему обидное слово. Спиридон схватил во дворе ступицу и у половины деревни выхлестал в избах окошки. Ему бы тогда не сдобровать, вся деревня поднялась черной тучей, но что сделаешь, если в его просторном доме гостил в то христово воскресенье сам его высокородие господин исправник.
Когда произошла революция и деревенская голытьба подняла голову, Спиридон и Василий поняли, что доброго от народной власти им не ждать. Как-то утром, выйдя из дому во двор по нужде, Спиридон с ужасом увидел, что ворота распахнуты и через перекладину перекинуты две веревочные петли. Куда уж понятнее... Спиридон забыл, зачем выходил, заложил двери в избе на тяжелые засовы. В полночь к нему крадучись пробрался Василий, рассказал, давясь словами от страха, что советчики вывезли у него из амбара весь хлеб, приготовленный на продажу. Зубы у Василия лязгали и цокали, он не мог совладать с ними.
В ту же ночь, помолившись перед образами, выпив для храбрости бутылку городской водки, Спиридон и Василий подались из деревни. Верный человек указал дорогу к семеновцам.
Непонятными, страшными тропами покатилась жизнь.
Василий не по доброй воле лез на жестокие, кровавые дела. Когда первый раз пришлось застрелить по приказу Соломахи безоружного, беззащитного человека, долго потом не глядел людям в лицо, а ночью вздыхал и молился. Второго оказалось легче, хотя тоже не в радость было разлучать с душою грешное тело. Соломаха смеялся, хлопал Василия по плечу, утешал:
— Привыкнешь. Я тебя еще в главные свои помощники произведу. Вот славная, брат, должность! Как раз по тебе...
— Греха вы не боитесь, ваше благородие.
Соломаха раскатисто расхохотался:
— Да ты вовсе дурак, выходит! Греха? Коммунистов крошить — самое святое дело. Все прегрешения снимаются. Я сколько их изрубил — и ничего. Да и из тебя, гляжу, толк со временем будет. У меня на таких, как ты, глаз наметанный.
Василий после таких речей только отплевывался да крестился.
Зато Спиридон развернулся во всю. Даже сам Соломаха смотрел иногда на своего денщика каким-то особенным, словно испуганным взглядом...
Худая слава крепко прилипла к Спиридону: все в Троицкосавске знали о его зверствах.
В эту пору Василий и Спиридон разошлись маленько друг с другом. Даже не разошлись, не то слово: Спиридон вроде бы мчался куда-то на коне по самой середине дороги, а Василий брел туда же возле обочины.
Однажды Василий угодил сотнику. Такое было дело, вспоминать не хочется, все нутро замирает... Шестерых своими руками повесил. Среди них даже девка была — партизанка красная. Соломаха тогда здорово хвалил, снял свой кортик, отдал Василию. «На, — сказал, — заслужил от меня награду. Я не зря говорил, что в люди выйдешь. Молодец, хвалю!..»
Хороший кортик: на рукоятке растопыренный двуглавый орел прилажен из чистого серебра...
Среди семеновцев с каждым днем становилось все беспокойнее: пошли упорные слухи, что красные готовят решительное наступление, стягивают к Троицкосавску крупные силы. Вот тогда-то Спиридон и пришел к Василию. Он явился ночью, дохнул перегаром, устало опустился на табуретку. Василий заметил, что лицо свояка было бледное, на щеке билась, вздрагивала жила.
— Что, Спиря? — осторожно спросил Василий, всем своим нутром чувствуя недоброе.
— Плохо, Васяга, — трезвым, тихим голосом ответил Спиридон, наклонился к самому лицу Василия, зашептал: — Красные, слышь, наступают. Подошли чуть не к самому городу. Партизаны с ними... Васин какой-то командует. Нашим не устоять, поди... — Он опасливо посмотрел на дверь. — Конец, брат, приходит...
За окном звякнула ставня, Спиридон отпрянул от Василия, на скулах заиграли желваки. Несколько минут они просидели в тяжелом, напряженном молчании. Было очень тихо. Спиридон показал глазами на дверь, Василий понял: вышел, постоял на крыльце. Никого не было. Вернулся, спросил одним дыханием:
— Ну?
— Наши что придумали, — порывисто заговорил Спиридон. — В Красных казармах боле полутора тысяч арестантов. Большевики, будь они прокляты... Даже бабы есть. Все забито до отказа — подвалы, чердаки. Так вот, приказано всех порешить. Чтобы ни один не ушел... Я бы не прочь, почему не повеселиться? Потеха.
Василий смотрел на свояка остановившимися, испуганными глазами:
— Полторы тысячи?
— Ага... Но не в том суть, Васяга. Черт с ними, с большевиками! Я о другом пришел сказать...
— О чем, Спиря?
— Наши боятся красных. Говорят, американы Фрэнсис и Рикар удирать наладились. Полковник Сысоев, начальник гарнизона, тоже с перепугу портками трясет.
Василий снова переспросил:
— Полторы тысячи — к стенке?
— Вот, вот... Я и думаю: не след нам с тобой лезть в эту кашу. Как бы не пришлось ответ держать перед красными. Ежели что — не пощадят нас большевики. А так я бы и глазом не моргнул...
— Что же делать, Спиря?
— Драпать отседова. Пока не поздно.
— Господи, боже мой... Спиря, когда они эту беду хотят учинить?
— Через двое суток. Как есть — в первый день нового года. — Спиридон усмехнулся: — Устроит Соломаха праздничек большевикам. А нам, Васяга, надо ходу.
— А изловят?
— Не до нас им.
Василий задумался, поскреб в бороде:
— Спиря, сгинем мы... Семеновны не зарубят — красные расстреляют. Про твои-то забавки, поди, далеко слыхать. Хорошая слава на месте лежит, плохая по дорожке бежит.
Спиридон поднял на свояка маленькие медвежьи глазки, сжал кулаки, негромко отозвался:
— Ты, своячок, не того, не шибко меня возноси в молитвах-то. Славу нам с тобой не делить. Одна у нас с тобой слава. И честь одна будет, ежели что.
Василий весь ужался, вобрал голову в плечи:
— Да я ничего, Спиря.
— То-то что ничего, — примирительно проговорил Спиридон. — Красными не пужай, у меня все обмозговано. Объявимся — и за чистую белку сойдем у них.
Василий недоверчиво поглядел на друга.
— Сотника Зубова знаешь? — совсем тихо спросил Спиридон.
Василий кивнул. Спиридон склонился к его уху, зашептал:
— Зверюга не хуже Соломахи... Советчики за его башку награду обещали... Завтра я его того... — Спиридон рубанул рукой, точно шашкой.
Василий в ужасе отшатнулся, глаза испуганно заметались. Спиридон приблизился, зашептал:
— Стой, брат... Слушай. Прикончу и свой знак на поганце оставлю. Пусть красные проведают, кто убил. И до партизан дойдет... Когда объявимся, снисхождение будет. Понял? Я поначалу думал самого Соломаху порешить, да рука, понимаешь, не поднимается.
На другую ночь Спиридон и Василий подались из Троицкосавска. Утром часовые наткнулись возле Красных казарм на зарубленного сотника Зубова. Спиридон не знал, что вместо его кисета с вышитой фамилией, который он подбросил около убитого, часовые подобрали зажигалку Василия. Эту зажигалку знал каждый семеновец. Приметная была пустяковина. А кисет Василий запрятал, повесил на гайтан возле креста.
Вот как у них дело было. Одно у Василия неладно вышло: дня через два потерял вышитый Спирькин кисет. Сплоховал...
Шли долго — пробирались к таежным глухим местам. Крались по ночам, точно волки шли след в след, чтобы сбить с толку погоню. Голодные, оборванные... Василий стонал: обморозил ногу.
— Не могу, Спиря. Зайдем в деревню, обогреемся. Подохну...
Спиридон скрипнул зубами, с ненавистью взглянул на Василия. «Убьет! — с ужасом понял Коротких. — Пристрелит, как собаку...» Пропустил Спиридона вперед, заковылял сзади, стараясь не отставать.
Они много дней ни о чем не разговаривали.
Василий не мог доискаться причины, почему Спиридон возненавидел его хуже заклятого врага. По ночам не спал, боялся, что Спиридон зарежет. Зарежет и уйдет. Один он ходко пойдет.
Однажды они устроились на ночлег в пустом сенном сарае за какой-то деревней. Василий лежал на спине с закрытыми глазами, губы сами шептали молитву. Вдруг ему почудилось, что рядом кто-то шеборшит, вроде подкрадывается. Сердце остановилось, ледяной ком прокатился по спине. Не помня себя, Василий взвыл чужим, волчьим голосом, глаза сами открылись так широко, точно захотели вылезти из глазниц. В лунном свете над ним склонился Спиридон.
Некоторое время оба молчали: Василий скрючился, сжался, онемел от предчувствия неминуемой беды. Спиридон замер, подался вперед, словно зверь, готовый к прыжку.
Чужая душа — потемки, кто знает, что тогда было на уме у Спиридона? Только он, наконец, распрямил спину, равнодушно сказал:
— Визжишь, баба? Не бойся, не стану о тебя мараться.
— Спиря, родной... Не губи, не бери греха на душу.
Спиридон махнул рукой и, ссутулясь, пошел в свой угол.
Утром двинулись дальше.
Вот так и наткнулись в тайге на заброшенную землянку, бог весть когда и кем построенную. До жилья от этого дикого места в любую сторону было не меньше пятидесяти верст. Перезимовать здесь — самое разлюбезное дело.
О том, что было тогда на сеновале, Спиридон и Василий больше не заговаривали, делали вид, будто ничего такого и не случалось. Только, разве можно совсем забыть ту ночь? В отношениях мужиков постоянно осязалась настороженность. Когда ложились спать, оба клали рядом с собой заряженные винтовки. Василий снимал с гвоздя, убирал под подушку офицерский кортик. Спали оба вполглаза...
Так и жили. Как два медведя в одной берлоге.
Спиридона не было. Не то, чтобы Василий, как говорится, все жданки поел или очень о нем тревожился, но все же частенько поглядывал на промерзшую дверь, заросшую густым лохматым куржаком. «Кто знает, — невесело думал Василий, — что с ним могло стрястись. Зверь встретится — не помилует... Поближе к весне — черт бы с ним, а так мне без него туго придется».
Время тянулось медленно — не поймешь, вечер еще или глухая ночь... Он опять принес дров, подкладывал в огонь по полену. Только выкинул из ствола патрон, как кто-то с силой рванул дверь. Коротких вздрогнул. В землянку, пригибаясь, чтобы не удариться о низкую притолоку, тяжело шагнул Спиридон, втащил за собой облако белого, холодного пара. Скинул полушубок, бросил на свой топчан, поставил к нему винтовку. Вынул из кармана обломок женской гребенки, расчесал бороду, взглянул на Василия, хрипло проговорил:
— Эка стерва, даже чаю не вскипятил.
Василий схватил со стола закопченный солдатский котелок, затоптался, морщась от боли в обмороженной ноге, торопливо забормотал:
— Сейчас, Спиря. Это я живой рукой.
Спиридон вышел наружу, принес тушу гурана, свалил с плеча в угол, на стол швырнул темную мороженую печенку — она звякнула, как железная.
— Свари!
Когда печенка закипела в чугуне, Василий втянул в себя хрящеватым носом ее запах и почувствовал ноющий собачий голод.
Чаевать сели не к столу, а каждый на свой топчан. Ели с жадностью. Обжигаясь, Спиридон большими глотками прихлебывал из кружки чай из прошлогодних листьев брусники — запивал сухую печенку. Ели молча. Наконец, Василий пересилил себя, заискивающе сказал:
— Пурга-то какая...
Спиридон не поднял головы.
Василий вздохнул:
— Вся душа изныла, Спиря. Думал, беда какая с тобой стряслась. Всех угодников помянул.
Спиридон открыл рот, чтобы расхохотаться над Васькиным враньем, да так и замер: под окном послышался громкий лай собаки, тут же открылась дверь, и в землянку вошел незнакомый человек с берданкой, в нагольном полушубке, с тощим мешком за плечами. Спиридон неторопливо встал со своего места, вразвалку подошел к нежданному гостю. Тот ничего не успел сообразить, как Спиридон вырвал у него из рук берданку, сурово спросил:
— Еще какое оружие при тебе?
Василий передернул затвор у своей винтовки.
— Да, вы что, мужики, рехнулись? — опомнившись, спросил вошедший. — К вам по добру, а вы...
— Выкладывай вооружение, ангельская душа, — ласково проговорил Василий, поглаживая свою винтовку и рассматривая гостя. Тот был молод, лет двадцати с небольшим.
— Ничего нету кроме берданы. — Он нагнулся, вытащил из валенка охотничий нож, бросил к ногам Спиридона. — Нате вот, дьяволы. Да дайте обогреться. Совсем заколел. Пурга же...
Спиридон поднял нож, положил вместе с берданкой на свой топчан, мигнул Василию. Тот не понял, вопросительно взглянул на свояка.
— Чего уставился? — рассердился Спиридон. — Налей парню чая. Вишь, замерз, — и, уже обращаясь к вошедшему, спросил: — Жрать хочешь?
Парень оказался не робкого десятка или впрямь натерпелся в тайге, что теперь одурел от тепла, от горячего чая, сытной еды. Спиридон непонятно ухмылялся, сам подливал ему чай в кружку из котелка, который опять бурлил на железной печке.
Насытившись, парень рукой обтер губы, поглядел на Спиридона и Василия, простовато спросил:
— А вы кто такие будете?
Спиридон все с той же ухмылкой ответил:
— Эва, какой прыткий. Не мы к тебе в гости пожаловали, не нам первым и сказывать. Сам-то откуда будешь?
— Я не таюсь. Зверовщик, Генка Васин. Соболятник. Может слыхали — мы, Васины, все соболятники.
— Как сказал фамилия у тебя? — переспросил Спиридон.
— Васин.
Василий перекрестился.
— Ты чего, дядька? — удивился Генка.
— Так... Вспомнилось одно дело... — Василий вздохнул. — Под Кяхтой партизанский отряд Васина постреливал.
— Так это ж моего батьки отряд! — радостно воскликнул Генка. — Мы все в одном отряде были. Вы знаете батьку, да? Он дома сейчас, мы в Красную Армию переходим, весь отряд. Домой на побывку пришли.
— Не знаем мы твоего батьку, — ответил Спиридон. — Не встречались. Не довелось.
Генка хотел что-то сказать, но вдруг забеспокоился, стал поглядывать на дверь.
— Ты чего? — насупился Спиридон.
— Собака у меня голодная. Слышишь, царапается?
И верно, в дверь царапалась собака, жалобно взвизгивала.
Спиридон прошел в угол, выдрал у лежавшей там туши гурана внутренности, бросил к порогу.
— Накорми собаку.
Пока Генка разговаривал за дверью с собакой, Спиридон коротко бросил Василию:
— Себя не выказывай. Парень-то красный.
В ту пору, в 1920 году, по всей земле люди уже бесповоротно делились на красных и белых. Даже в деревнях, где сосед знает соседа, как свои пять пальцев, боялись люди друг друга. А в тайге разберись, кто тебе встретился: на лбу не написано, а знать надо. А еще Спиридону с Василием дозарезу надо было узнать, что делается на свете, в какую сторону дует ветер, на чьей стороне сила, к чьим ногам склонить им свои забубенные головы: ведь без малого два месяца живого человека не видели. Генку Васина будто сам бог послал.
Генка вернулся в землянку повеселевший, снял шапку, выгреб из-за воротника рубахи — полушубка он не надевал — пригоршню подтаявшего снега, мотнул головой:
— Метет...
— Ну проходи к столу, — позвал Спиридон. — Ты из какой деревни?
— Густые Сосны наша деревня. Верст не знаю сколько отсюда. Но, однако, не меньше шестидесяти. Я заплутался в тайге. Соболь увел... Надо выбираться побыстрее, батька ждет. Наши зверовщики так далеко не ходят. Приискатели, слышал, раньше забирались, а теперь и они бросили...
— Чего же? — поинтересовался Василий. — Может, еще чайку выпьешь?
— Побалуюсь, — Генка, совсем освоясь, протянул пустую кружку. — А потому не ходят, что место здесь проклятое.
Василий испуганно перекрестился.
— Ты чего брешешь, паря?
— А и не брешу. У нас про то все знают. — Он понизил голос, глаза стали круглыми: — Где-то здесь, говорят, находится Никишкина падь...
— Ишь ты, — насторожился Спиридон. — Никишкина... Пошто такое название?
— Во, это самое проклятущее место и есть, — оживился Генка. — Где-то в здешних краях оно, а где — никто не знает.
— Расскажи толком.
— Не след бы ночным-то делом.
— А ты не пужай. Не напущай туману.
— Ну, как знаете, — сдался Генка. — В общем, деревня наша стоит на берегу озера. Народ всякий, хлеборобы, а кто и рыбачит, кто охотничает, есть и такие, что в копачах ходят, в приискателях. Золото ищут, которого не потеряли. Один — Никишка вовсе заядлый был. Хилый, старикашка, поглядеть не на что. А фартовый... Хоть и старый, и золота дивно добывал, а все — Никишка. Уважения к нему у народа не было. Почему так, не знаю. Вот, значит, вылез один раз Никишка из тайги, золотишко у него в кармане играет. Он, известно, к шинкарке. А у шинка на приступочке сидит какой-то бродяга. Насупился, глаза под бровями прячет! Увидел нашего Никишку и говорит: «Купи мне водки, старатель». А Никишке — что! «Пойдем, говорит, куплю. Мы народ щедрый». Выпили они, значит. Бродяга и говорит: «Ты для меня денег не жалей. Они откупятся». Две недели, а то и больше пили. Деньги все кончили. Тогда бродяга и говорит Никишке: «Пойдем, покажу я тебе то место».
Никишка после рассказывал: взяли они харчей на десять дней и пошли. Все лесом, тайгой. На пятые сутки пришли, будто, на один ключик в пади между горами. Никишка глядит — вода в ключе кипом кипит, пар над водой, как густой туман.
Спиридон, не сводивший с Генки внимательных глаз, вдруг подался ближе, несмело перебил его вопросом:
— Горячий ключ, что ли?
— Ага... Бродяга положил свой мешок на камень и говорит: «Я буду носить песок, а ты промывай». Принес котелок, спрашивает: «Попало?» А Никишка глазам не верит: из котелка песку выходит полкотелка золота. Богатство! Промыли породы котелков десять, бродяга сказал — хватит. Потом усмехнулся эдак и говорит: «Ты, Никишка, зря по пути метки делал. Сейчас все равно дорогу забудешь. Посмотри мне в глаза...» Глянул Никишка в глаза бродяге, а они у него зеленые, искры в них вспыхивают. И сразу забыл дорогу в то место. Обратно пошли другими тропами. Вернувшись с золотом, гуляли вместе. Потом бродяга начал болеть, все лежал в избе, а когда Никишка хватился дружка, его и след простыл. Никишка с горя и все свое богачество спустил.
— Он бы, дурень, сходил один на то место, — заинтересованно проговорил Спиридон.
— Ходил! — Генка махнул рукой. — Сманил двух мужиков и пошли. Двадцать восемь дней плутали вместе, потом потеряли друг друга в тайге. Нечистый их, видать, развел в разные стороны. Едва живехоньки выбрались... — Генка помолчал. — А ведь есть то место... Все знают, есть Никишкина падь. Золото у Никишки все видели.
Он зевнул, потянулся:
— Ну, давайте, мужики, ночь делить — кому больше достанется. Утром в дорогу, надо до дому добираться. А там и в поход. В Красной Армии я пулеметчиком определюсь.
— Постой, — резко сказал Спиридон. — А скажи-ка, какая сейчас власть в вашей деревне?
— Да ты никак, дядька, с луны свалился? У нас в деревне советская власть. И почитай на всем почти белом свете теперь крепко стоит народная власть.
Генка бросил у печки свой полушубок и, укладываясь спать, вдруг пристально оглядел Спиридона и Василия, спросил:
— А вы что за люди такие? Не пойму что-то... На охотников не похожи. Винтовки солдатские, кортик вон на стене болтается...
— Спи, дитятко, — нехорошим голосом проговорил Спиридон. — Много станешь знать, скоро состаришься.
Генка с устатку спал долго. Пурга стихла, вышло веселое, по-весеннему ласковое солнце. Мужики напоили Генку чаем, отдали нож и берданку, он встал на лыжи, поблагодарил за приют и тронулся в путь. Спиридон и Василий поглядели ему вслед и вернулись в землянку. Спиридон надел полушубок, взял винтовку и торопливо пошел наперерез тому пути, которым отправился Генка Васин.
Василий присел возле землянки на пенек, зажмурился от весеннего тепла, от яркого солнышка. На душе у него было спокойно и даже как-то светло.
Когда один за другим гулко ухнули в таежной тишине два винтовочных выстрела, Василий снял шапку и перекрестился. Лениво подумал: «Зачем и собаку-то?» И тут же понял: иначе нельзя, собака может привести к зимовью людей.
Спиридон вернулся на Генкиных лыжах, прислонил их к стенке землянки и занялся гураном — разделал, разрубил на куски, разложил на две кучи: одну большую, вторую много меньше.
— Забирай долю, — буркнул он и показал на маленькую кучу мяса.
Спиридон по всей видимости готовился в дорогу: сложил мясо в мешок, завернул в тряпку остатки соли. Он стоял на полу на коленях, спиной к Василию, увязывал свои харчи. Василий смотрел на его здоровую, покрасневшую от натуги шею, на тяжелый затылок с редкими мокрыми волосами. «Куда-то далеко собрался, паскуда, — с тревогой думал Василий, отводя глаза от Спиридона. — И молчит... Неужто предать задумал, Иуда? Вот сейчас бы его и...» Василий опять уставился на квадратный, потный затылок Спиридона. «Садануть ему в загривок из винтовки — не пикнул бы...»
Спиридон неожиданно круто повернулся к Василию, в упор взглянул на него злыми медвежьими глазками, спросил:
— Чего зенки пялишь, варнак? Спиной чую, гнида.
Василий суетливо закрестился, замигал белесыми глазами:
— Что ты, Спиря, Христос с тобой?.. Да я...
— Не ври... Все мысли твои, все слова наперед знаю.
— Разрази меня господь, если что, Спиря... Задумался я, дочку вспомнил, Настеньку... Жива ли, сиротинка моя горемычная.
— Все-то ты врешь, падла. — Спиридон с отвращением сплюнул на пол. — Надо было мне тогда в сарае тебя... — Он осекся, сообразил, что сгоряча сболтнул лишнее. Пошарил в кармане, вытащил две коробки спичек, одну бросил на стол.
— На, Генка тебе прислал. — Спиридон отрывисто хохотнул, будто залаял. — Ну, хватит... Слушай, дело стану говорить. Поутру уйду в тайгу, надо оглядеться, как и что. Весна скоро. Не век нам в этой берлоге вековать, надо выбираться в жилое место. Не бойся, тебя не брошу... В общем — несколько ден не жди.
Василий с опаской поглядывал на Спиридона, не верил ни одному его слову. «Ишь, подлюга, — подумал он, глядя, как Спиридон привязывает к мешку свой котелок, — сознался, что хотел убить в сарае-то...»
Спать легли рано, даже лучину не зажигали в тот вечер. Под утро Василий поднялся, охая и причитая растопил печь, наварил мяса, вскипятил воды с брусничными листьями. Поели, Спиридон вычистил свою винтовку, набил карманы патронами. Надел полушубок, перекинул за спину мешок, приладил на улице лыжи.
— Спиря... — просительно произнес Василий, когда тот совсем изготовился в путь. — Как на брата на тебя уповаю... Не ввергни себя в геенну огненную.
Спиридон взмахнул палками и широким шагом пошел в ту сторону, откуда уже восходило солнце.
— Храни тебя бог, Спиря! — изо всех сил крикнул в спину Василий.
Сначала было видно, как полушубок Спиридона мелькал между деревьями, но скоро совсем скрылся в зарослях молодого ельника, кустов багульника, который на солнцепеке начал уже набирать пахучие толстобокие почки.
«На восток пошел, — размышлял про себя Василий, оставшись один. — Значит сделает крюк и подастся в другую сторону. У него кругом обманство. Эх, кабы знать, что у него в башке...»
...А Спиридон легко шел на широких лыжах, подбитых сохатиным камусом. Отойдя порядочно, он и правда стал забирать влево, пока, наконец, солнце не оказалось у него за спиной.
Снег сверкал и переливался на солнце, словно летел навстречу сплошным легким потоком. Путь предстоял не близкий.
— Жми, паря, — подгонял себя Спиридон. — Наддай шибче!
На пути встречались крутые горы — то поросшие лесом, то с острыми каменистыми уступами. Спиридон, не теряя времени на поиски легкой дороги, шел напрямик, перелезал через буреломы, проваливался в глубокие ямы, скрытые снегом. То полз на четвереньках, волоча за собой лыжи, то стремительно мчался вперед, весь в снежной пыли, точно в радужном прозрачном сиянии. Он думал только об одном: как бы не сбиться с пути. И еще тревога стучала в голове, хлестала по ногам, утраивала силы: скорее!
Каждая жилка в нем трепетала. Такое опьянение угрюмый в обычное время Спиридон испытывал прежде только в Троицкосавске, когда вместе с сотником Соломахой на взмыленных конях, с клинком наголо врубался в толпу арестантов.
Измучившись вконец, он остановился на отдых, отвязал котелок, плотно набил его упругим неподатливым снегом. Натаскал валежнику, хотел развести огонь, но чуткое ухо уловило в таежной тиши посторонний негромкий звук. Спиридон бесшумно передернул затвор винтовки, приподнялся, напряг зрение и слух. Звук повторился. И тут Спиридон увидел не дальше, чем в двухстах шагах от себя сохатого. Зверь стоял к нему боком, высоко подняв голову с тяжелыми раскидистыми рогами. Спиридон медленно повел мушкой. Сохатый не шевелился, словно сам искал смерти. Грянул выстрел, сохатый медленно осел на задние ноги, опрокинулся на бок.
Спиридон встал на лыжи, легко добрался до сохатого. Зверь — огромный, не меньше двадцати пудов — лежал на розовом, подтаявшем от теплой крови, снегу. Спиридон вытащил нож, отрезал у него губы — хороши вареные сохатиные губы! «Остальное тоже сгодится, когда на обратном пути буду. Если хищники не сожрут...»
Перекусив у костра, Спиридон снова пошел, проминая в снегу глубокую блестящую лыжню. Чем дальше шел, тем чаще останавливался, проверял, не сбился ли с дороги. Вроде нет, идет по верным приметам. Вот когда пригодилась сметка таежного охотника. Не даром, видно, когда-то дневал и ночевал в лесу. Пригодилось...
«Скоро будет горный ключ, — вспомнил Спиридон, — там и заночую. А утром — через хребет...»
Он спустился с пологого склона в неширокую падь. Под снегом безошибочно угадывал лед замерзшей реки.
— Стой! — сам себе приказал Спиридон.
Выбрал укромное местечко, защищенное от ветра, разгреб снег, запалил большой костер.
Сумерки поспешно сгущались в плотную темноту. Ночь бесшумно наполняла небольшую долину до краев. Искры костра взлетали высоко, достигали, кажется, черного неба и не гасли там, а продолжали мерцать рядом с яркими некрупными звездами. Спиридон следил за ними глазами, ему стало чудиться, что искры превращаются наверху в блестящую пыль и текут по небу, как быстрая золотая река.
Было тихо. Кто нечасто бывал в тайге, поразился бы ее ночному безмолвию. Но как для зверя тайга всегда полна движением, звуками, шорохами, так и Спиридон, чутко дремавший у костра с винтовкой на коленях, слышал, как журчит подо льдом ручей, как неподалеку осторожно пробежала лиса, заметая хвостом свой след, как где-то с легким всплеском упала с дерева в снег сосновая шишка.
О чем думал Спиридон в эту долгую ночь?
Он давно разучился думать... Прежде были какие-то желания, даже мечты. Он хотел иметь сына-наследника, поставить с годами свою суконную фабрику. Теперь осталась лишь неизвестность и постоянный страх. Волк не думает, не рассуждает... Из всех забот и тревог у Спиридона сохранилась лишь забота о своей шкуре — темный, первобытный инстинкт.
Спиридон по-звериному, нюхом узнает врага. «Васина зараз понял, большевистского пащенка. Хотя, — Спиридон усмехнулся, — Васин с пользой приходил...»
Услышав про Никишкину падь, богатую золотом, Спиридон чуть не завопил от радости — он знает, где эта падь! По середине пади кипит горячий ключ и такая благодать вокруг от этого ключа! Там и зимой снегу нет. Даже камень, на который клал свой мешок тот бродяга, он знает...
Вот он, хребет, близко!
Хребет... Он стоит непроходимой, неприступной стеной, нагромождением диких обрывистых скал... Внизу еще есть маленько растительности... Выше всех забралось несколько могучих сосен с редкими кронами. Издали они кажутся тонконогими, слабыми...
Дальше сосен ничего нет, только голый красноватый камень, ветер, да близкие тучи... По гладкому отвесному камню наверх не заберешься, да, видать, никто и не пробовал: ни человечьего следа поблизости, ни звериного...
Когда Спиридон впервые оказался у подножия хребта, глянул вверх, душа занялась от охотничьего азарта: вот, где силу проверить... Обломав ногти, искровянив руки, он добрался до последних кряжистых сосен, еще раз поглядел вверх и понял, что ходу туда нет... Разве только птица долетит... Присел у сосны перевести дух, и вдруг заметил в скале небольшую пещеру. Подошел ближе, заглянул внутрь. Пещера полого уходила вниз, а что в ней дальше — не видно. Спиридон осторожно пополз... Вот уже можно подняться в рост. Он пошел, прощупывая дорогу впереди прикладом винтовки.
В иных пещерах, если столько пройти, бывает душно, воздух становится затхлым, а тут дышалось легко, видно, у подземного лаза есть другой выход — воздух не застаивается.
Под ногой что-то хрустнуло. Не так, как хрустит щебень... Он нагнулся и поднял растоптанный пустой спичечный коробок: кто-то здесь уже хаживал... Позже он понял: когда-то Никишка и тот бродяга чиркали спички в пещере.
Пещера вывела его на покатый заснеженный склон. В неширокой долине между горами курился туман. Спиридон спустился вниз. Из скалы выбивался горячий ключ, протекал по желтому песчаному дну. От горячей воды поднимался пар. В пади не было ни ветринки — горы обступили ее плотными высокими стенами. Спиридон сообразил, что когда-то здесь мчалась горная река. Только очень давно.
— Ничего место, — вслух проговорил он. — Может, когда и сгодится.
<...> Никишкиной пади.
<...> помешать, он убрал Генку: пуля достала парня на узкой тропе, что прилепилась к отвесной скале.
Золото разбудило в Спиридоне корыстное желание разбогатеть. Темным своим чутьем он понял, что золото поможет ему спасти шкуру. Как — этого он еще не знал. Когда оно будет в руках, то же чутье подскажет, что надо делать... Пока нужно быть осторожным, затаиться, не подать виду этому святоше, будь он неладен... Хотя, что Коротких — обезножил, без крику шагу ступить не может...
Едва на востоке чуть заметно посерело небо, Спиридон затоптал костер, встал на лыжи. Опять замелькали, зарябили в глазах деревья, засвистел в ушах стремительный ветер...
Проводив Спиридона, Василий постоял у землянки, вглядываясь туда, где последний раз мелькнул полушубок Спиридона. Убедившись, что свояк далеко, Василий погрозил в его сторону кулаком, громко сказал:
— Ну, богоданный родственничек, теперь поглядим, кто кого!
Но тут же испугавшись собственной смелости, оглянулся по сторонам, высунулся за дверь.
Четыре дня Василий прожил в напряженном ожидании Спиридона. Каждый вечер кипятил в старой консервной банке какие-то коренья, натирая синим вонючим отваром совсем оздоровевшую ногу.
Спиридон пришел на пятое утро, бросил на стол двух тощих неободранных зайцев и сразу завалился спать. Захрапел, едва голова коснулась жесткой подушки, набитой прошлогодней ветошью. Видно, здорово намучился за дорогу... Но стоило Василию встать со своего места, или просто пошевелиться, как Спиридон тут же открывал глаза. Василию стало казаться, что тот следит за ним даже через закрытые глаза.
Встал Спиридон под вечер. Сел на топчане, потянулся так, что хрустнули кости, спросил с оттенком участия:
— Как нога, Васяга?
Василий удивленно вскинул на него бесцветные глаза:
— Пора бы и поправиться ей, Спиря... А меня, видно, господь за грехи карает. Худо...
Спиридон встал, подошел к Василию, повелительно приказал:
— А ну, покажи.
Василий поспешно скинул сапог, развернул портянку.
Спиридон внимательно осмотрел ногу. Опухоли не было, но от пальцев до самого колена нога была синяя.
— Боюсь, Спиря, как бы не антонов огонь, — вздрагивая всем телом, скорбно проговорил Василий.
Спиридон отвернулся. Только потом, когда они сидели за чаем, безразлично сказал:
— У нас в деревне, помнишь, бабка Андрониха здорово помороженных лечила... Она бы тебе ногу мигом наладила.
В душе Василия все возликовало и воспело: поверил своячок, поверил!
Спиридон и впрямь успокоился: своими глазами видел, какая нога синяя... Плохи, видать, твои дела, христова просвирка!
На следующее утро Спиридон снова ушел в тайгу. На этот раз ничего не стал объяснять Василию, сказал только, чтобы скоро не ждал.
Теперь Василий не сомневался, что Спиридон замыслил что-то неладное. Надо быть настороже, чтобы Спиридон не застиг врасплох. А для этого один исход — выследить...
«Мешкать нельзя, — рассуждал Василий, шевеля ложкой в котелке тощую зайчатину. — В самый раз сейчас, по снегу, по свежей лыжне за ним. Вон как складно тает, скоро снег и вовсе сойдет, тогда тяжеленько будет по следу идти».
С зайчатиной он управился живо — разве ж это еда мужику? На третий день чуть не у самой землянки подстрелил кабаргу — осторожная тварь, а зазевалась...
Острая тревога не покидала Василия. К этому нежданно-негаданно прибавилась непонятная тоска по дому. Жена, правда, вспоминалась не так уж ясно, а дочка Настенька как живая стояла перед глазами, протяни, кажется, руку — тут и есть. Этакая беленькая да голубоглазая, так и жмется к отцу, умница. Хороша доченька, красавица. В мать лицом удалась.
Василий прикрыл веки и вдруг так же отчетливо, точно наяву увидел жену: не было красивее молодухи за сто верст вокруг, чем его жена Катеринушка. Какая беда, что пошла за него не своей волей, была скуповата на ласковое супружеское обхождение. Зато — собой картина. Маленько упряма, но и это не в укор ей: с покорной да податливой жизнь разве слаще? «Сподобил бы господь свидаться с тобой, залеточка, заглянуть в твои ясны оченьки...»
Катерина была почти на двадцать лет моложе Василия. Девкой жила в бедности, не от сладкой жизни пошла в богатый дом, под железную крышу, вскоре после смерти первой жены Василия.
Прожили они без малого четыре года. Принесла Катерина мужу одну-единственную дочку Настеньку...
Все вспомнил Василий, только одно забыл: как мордовал Катерину, попрекал голодной родней, сомневался в верности — по ночам щипал до кровавых синяков, выворачивал руки. А на людях улыбался, называл красавицей, залеточкой...
Жалостные, елейные мысли небыстро текли в его голове, словно мутный ручеек по глинистому вязкому дну. Но вот Василию вспомнился братец Катеринушки Кеша, сгореть бы ему синим пламенем...
Был Кешка самым лютым ненавистником Василия. В деревне мужиков совращал против него. Петля на Спиридоновых воротах тоже, однако, Кешкино дело... Первый к большевикам перебежал, всех бесштанных за собой перетащил. А хлеб кто у Василия выгреб из амбара? Кешкины поганые руки... За главного был у советчиков и допрыгался.
Василий вспомнил последнюю встречу с Иннокентием Честных. «Дал же бог вору такую фамилию», — озлобленно подумал он.
Было это в Троицкосавске... Ночью пригнали в Красные казармы новую партию арестантов, а утром — вот те на — Василий нос к носу столкнулся с Кешкой, которого два казака вели на допрос.
— Дозвольте, казачки, со сродственничком словечком перекинуться, — попросил Иннокентий, останавливаясь.
Конвоиры сжалились. Может и не сжалились, а что плохого, если арестант перед смертью какое слово скажет близкому человеку? Не должно быть плохого.
Василий насторожился, побоялся, что Кешка станет просить вызволить из смертной долюшки. Поди, перетрухал, язва...
Иннокентий же погнул разговор в другую сторону.
— В чести ли у начальства, дорогой шуринок?
— Не жалуюсь... — осторожно ответил Василий. — Бог не без милости...
— Слышал, слышал, — кивнул головой Иннокентий. — Вчера прибыл, а уже наслышался. Спиридона да тебя вся тюрьма славит. Вона, и кортик офицерский выслужил...
Не давая Василию ответить, насмешливо проговорил:
— Сходи, шурин, к попу. Исповедуйся, причастись да закажи по себе отходную.
Василий растерянно замигал куцыми тяжелыми веками:
— Пошто богохульствуешь, Кеша? По здоровому — отходную...
Иннокентий жестко рассмеялся:
— А я тебе долго-то не дам здоровому разгуливать. Как вырвусь отсюда, так ты и пропал. Беги к попу, пока срок не вышел.
И вдруг харкнул Василию в рожу.
Василий утерся, смиренно пробормотал:
— Бог тебе судья...
Соломаху все же упредил, что за гусь такой Кешка Честных.
Теперь, наверно, и костей его не соберешь: волки изгрызли, вороны растащили. Правда, перед своим побегом Василий разыскал Кешку в подвале, шепнул:
— На расстрел поведут, во втором ряду стой. Когда станут... это самое... пригнись, а то — упади. Может, и живой останешься.
На удивленный взгляд Иннокентия ответил:
— Я сегодня ходу отседова. Опостылело все. Не хочу боле чужого греха на душу принимать.
Не для Кешки Честных сделал это Василий, нет. Подумал, может, наперед сгодится, до красных дойдет. Ведь чем черт иногда не шутит...
...Было тепло-тепло, а в ночь на пятые сутки после ухода Спиридона ударил мороз — весной в Забайкалье так нередко случается. Обмякший было снег словно сковало, покрылся толстой ледяной коркой — ни пешком, ни на лыжах далеко не уйдешь, гололедица.
Спиридон выбился из сил — хоть ложись да помирай. А кому охота помирать? Собственная смерть всегда представлялась Спиридону нелепостью, сильное тело содрогалось при мысли, что он может умереть.
Рубаха на нем недавно была мокрая от пота, а теперь обледенела, сжимает грудь железными тисками, даже полушубок не спасает... Там, в Никишкиной пади, было не до еды, за все дни, почитай, никакого куска в рот не брал, даже чай только дважды варил, пил воду из горячего ключа. Вода противная, от нее шибает тухлыми яйцами... А теперь, хоть кору у деревьев обгладывай: перетощал, никакой мочи нет. И жажда долит...
Лыжи расползались на обледеневшем снегу. Спиридон взвалил их на плечо, пошел пешком — ноги то проваливались под толстую корку льда, то скользили.
Далеко ли до дому? Там Васька сидит у железной печки, греет свой тощий зад. Никакой беды не знает, гнида. Поди, горячий чай хлебает из котелка, радуется, что Спиридон сгинул в тайге. Нет, врешь, Спиридон живой!
Далеко до дому... Впереди много верст тайги, горы...
Поднялся ветер.
Спиридон укрылся в зарослях за деревьями — там не так свищет. Насобирал дров на костер, надрал коры с молодой березы. Заметил, что под корой у березы влажное зеленое тело: весна, дерево проснулось...
Вспомнил, что прошлый раз неподалеку от этих мест завалил сохатого: вот и еда, на сто голодных мужиков хватит!
Он огляделся: ну да, вон, под горой то место... Живо спустился туда на лыжах, побродил вокруг: нету... Руками разгреб снег, вытащил из-под него разгрызанную волками кость, нащупал под снегом еще одну...
Надо добыть хоть белку, хоть какую птицу, все равно... Коченеющими руками Спиридон щелкнул затвором, углубился в тайгу. Скоро вернулся к своему табору, принес куропатку, отеребил, положил возле себя. «Нет, врешь, Васяга! Спиридон живой, он еще на твоей могиле спляшет!» Он почувствовал, как вернулись силы, словно потекли горячей струей по окоченевшему телу.
Сунул руки в карман за спичками. Спичек не было.
Сердце сразу захолонуло. Вывернул все карманы, развязал мешок — спичек не было: потерял.
Как в беспамятстве повесил за спину мешок, сунул в карман голую, посиневшую на морозе куропатку, подобрал винтовку и лыжи, потащился дальше. Через несколько шагов прислонился к дереву, постоял, словно в раздумье, потом вдруг опустился на четвереньки и пополз, волоча винтовку и лыжи по колючему снегу.
...В это время Василий сидел возле горячей печки, грел у огня спину, прихлебывал из котелка обжигающий брусничный отвар. За окном уныло, на разные голоса скрипели озябшие на ветру деревья, навевали на душу тоску.
Маленькое туманное окошко скоро посерело, землянку со всех сторон обступила темнота. Василий заложил дверь на тугую деревянную задвижку, лег на топчан, укрылся полушубком.
Он долго не спал, в голову лезли незванные беспокойные мысли. Только закроет глаза и тут же представится золотой голенастый петух, вышагивающий по чистому широкому двору, в ушах слышно сытое мычание коров, блеяние овец. Будто кони ржут в сарае... Добрая, старая жизнь видится, который раз все одно и то же мерещится. Василий раскрыл глаза, вздохнул с хрипом: баста, все хорошее кануло в бездонную прорву, святая вера в душе и та качается. Господи, прости греховные мысли, бесовское наваждение...
Тощее тело Василия вздрагивало под жарким вонючим полушубком, словно кто подкидывал его на дощатом топчане. На лбу выступил липкий холодный пот. Тяжелые веки закрылись, полушубок сполз на пол. Василий заснул, словно провалился в темную яму.
В средине ночи проснулся оттого, что за дверью кто-то негромко стонал. Схватил винтовку, спустил на пол ноги, прислушался. За стенами землянки по-прежнему жалобно скрипели деревья, в окошке позвякивало стекло... И больше ничего.
«Приблазнилось», — успокоился Василий. Только лег, потянул на себя полушубок, снова услышал негромкий стон.
— Кто там? — спросил Василий, силясь отогнать страх. Винтовка в руках подрагивала, казалась очень тяжелой.
Никто не отвечал. Василий босиком подкрался к двери, прижался к ней ухом, замер. За тонкой дощатой дверью, у порога, лежал человек. Он, видно, был очень слаб: стонал тихо и редко. Василий еще раз окликнул его, он не ответил. Мысль работала быстро и ясно: тот, что за дверью, не опасен. А кто знает, может, будет польза, если не дать ему подохнуть?
Василий засветил лучину, торопливо сунул ноги в драные валенки и, не выпуская из рук винтовки, толкнул дверь Она не поддавалась — тот, снаружи, привалился к ней, мешал. Василий толкнул сильнее, приоткрыл немного, боком протискался в щель. Его сразу охватил ветер, распахнул полушубок...
Человек лежал у порога. Василий нагнулся, чтобы разглядеть, и вдруг похолодел: узнал Спиридона. В какой-то миг у него в душе смешались разные чувства — и будто жалость, что Спиридон погиб, и радостная оторопь. Растерялся, замешкался, не зная, что делать. Может, двинуть по башке прикладом — и дело с концом? «Нет», — решил он вдруг, оттащил Спиридона от порога, широко распахнул дверь, волоком втянул в землянку.
Спиридон лежал на полу, тяжело раскинув руки, Василий хлопотал около — снял мешок, полушубок, стащил сапоги. Из шапки вывалился коробок спичек. Заметив, что нет винтовки, уверенно вышел наружу: Спиридон не мог бросить ее. И правда — винтовка и лыжи были в двух шагах от землянки.
Василий жарко раскалил печь, наварил брусничного чая, насильно влил в рот Спиридону несколько глотков. Того бил озноб, голова же горела, хоть лепешки на лбу пеки. Из груди с хрипом вырывалось горячее дыхание. Василий укутал его двумя полушубками, приложил к голове мокрую тряпку, остановился, не зная, что еще сделать, встревоженно пробормотал:
— Нет, своячок, я не дам тебе околеть так просто... Не подохнешь, пока всего у тебя не выведаю...
Перед рассветом он с трудом взвалил Спиридона на топчан. У того начался бред. Василий подсел ближе, вслушивался в каждое слово, но ничего не мог разобрать.
Когда рассвело, сбегал на соседний калтус[1], набрал прошлогодней клюквы, сделал питье, отварил кусок мяса, влил Спиридону в рот две ложки горячей жижи.
Больной метался на топчане. Губы почернели, потрескались, он то совсем переставал дышать, то начинал жадно хватать воздух открытым ртом.
Василия он не узнавал.
К вечеру больному стало еще хуже, он вдруг принялся хохотать, выкрикивать непонятные слова. Василий почти всю ночь просидел возле, силился понять, о чем он мелет в бреду, но только к утру разобрал: «Никишкина падь», «золото»...
— Эку чушь плетет, — пожал плечами Василий. — Помутился, видать.
Он склонился над Спиридоном, заговорил ласковым вкрадчивым голосом:
— Спиря, родной... Откройся, как на духу... Может, и жить тебе мало осталось. Перед господом-то как предстанешь? Душа мается, покаяния просит... Ангелы небесные вострубили. Скажи, Спиря, какое зло супротив меня замыслил?
Больной был в беспамятстве, но притих, словно задумался над словами Василия, лицо стало строгое, торжественное... С трудом приоткрыл глаза, точно большой груз, поднял руки, лежащие вдоль тела, скрестил на широкой груди.
«Отходит...» — сообразил Василий, бросился к нему, стал на колени, исступленно зашептал:
— Спиря, скажи... Нельзя без покаяния, как собаке... Куда ходил, какую беду на мою голову удумал, Спиря? Тебе все равно, а я жить останусь... Молиться о тебе стану.
Спиридон медленно повернул голову, уставил на него воспаленные злые глаза, отчетливо выговорил:
— Врешь, падла. Я живой. Не видать тебе того золота, гнида.
Василий до боли сжал свои тонкие, крючковатые пальцы — удержал себя, чтобы не вцепиться Спиридону в горло. Подошел к столу, встрепенулся: «Почему он все время поминает Никишкину падь, толдычит про какое-то золото?»
Тут его словно осенило: бросился к топчану, сдернул полушубок, которым был укрыт Спиридон, принялся выворачивать карманы. Из одного вытащил сырую изгрызанную куропатку, из другого — обломок женской гребенки. Покрутил в руках, бросил в печку... Больше в полушубке ничего не было. Василий вспомнил про мешок. В нем оказался кисет Спиридона — тот самый, который Василий подобрал возле зарубленного сотника, а потом потерял. Кисет был туго набит золотым песком и мелкими самородками. Увидев кисет, Василий остолбенел.
— Вот оно что, — прошептал он, со страхом оглядываясь на задремавшего Спиридона. — Пресвятые угодники... Узнал, стерва, что я кисет подменил... И молчал, подлюга. Потому и убить меня хотел... Царица небесная, богородица заступница, что же будет?
И вдруг Василий широко открыл глаза: золото! Руки и ноги затряслись... Вот оно, счастье... Само лезет!
Он опрометью бросился наружу, схватил лыжи, кинулся отыскивать лыжню Спиридона. Но в ночь выпал глубокий снег, укрыл все следы — точно кто-то расстелил в лесу чистую белую скатерть.
Василий с проклятиями вернулся домой. В голове у него созрел другой план.
Дни шли за днями. Спиридону то вроде становилось легче, то хуже — вот-вот помрет. Все эти дни Василий почти не отходил от его топчана — сам похудел, едва волочил ноги. Когда больной метался в жару, Василий доходил до отчаяния — то и дело сменял у него на горячем лбу мокрую тряпку, шептал молитвы. Как только Спиридон затихал, задремывал, Василий бежал в лес, чтобы добыть для него еды...
Вся жизнь для Василия была в те дни только в одном: выходить Спиридона, не дать ему унести в могилу свою тайну.
Могучий организм Спиридона взял верх над болезнью, дело пошло на поправку. Через две недели он уже ходил по землянке.
В тот день, когда он впервые слез со своего топчана, кисет с золотом исчез из мешка — Спиридон спрятал. Василий заметил, усмехнулся.
Спиридон после болезни стал еще мрачнее, неразговорчивее. Василии все чаще ловил на себе его злобный, ненавидящий взгляд. «Ничего, своячок, — рассуждал про себя Коротких. — Теперь ты у меня в руках, не извернешься...»
Дни стояли солнечные, по-весеннему теплые, снег торопливо, весело таял. Как-то Спиридон со вздохом выдавил из себя:
— На лыжах однако нельзя уже?..
Василий давно ожидал этого вопроса. Он равнодушно отозвался:
— Пошто нельзя? Можно... Только ты, Спиря, и не помышляй... Хворый еще, хлипкий, через пять шагов сомлеешь...
Спиридон не ответил, а на следующее утро сложил в мешок харчи, какие были, осмотрел лыжи, надел полушубок, взял винтовку.
— Пойду в тайгу, — объявил он Василию. — Ничего в избе киснуть. Совсем оздоровел.
— Спиря, родной, не уходи, — запричитал Василий. — Завалишься в чащобе, сгинешь. Едва выходил тебя, от смерти вызволил. Не гневи, господа, Спиря...
Спиридон вышел из землянки, глубоко вдохнул духмяный лесной воздух, встал на лыжи. Как и в тот раз, он пошел на восток.
Василий дождался, пока Спиридон скрылся из виду за деревьями, неторопливо пошел к землянке. «Ничего, Спиря, — улыбнулся он про себя, — далеко не уйдешь, мой будешь...»
Он плотно поел, напился чаю, принес из сараюшки самодельные лыжи, приладил кортик, надел полушубок, кинул на плечо винтовку.
— Ну, с богом.
Он шел по лыжне Спиридона, сдерживая себя, чтобы не настигнуть его в тайге раньше срока. Это была трудная борьба — ноги сами так и несли вперед. Он нарочно останавливался, оглядывался по сторонам, старался отвлечь себя посторонними мыслями: «Эва, красота-то какая кругом... Весна... Жизнь, значит... Все твари господни возликовали». Но возвышенные, благочестивые мысли тут же улетучивались, на смену им приходили земные, корыстные: «Не ушел бы, гад, не сбил бы с пути... Натакался на богачество, подлюга. Один захотел владеть. Нет, брат, не выйдет...»
Когда лыжня круто повернула на запад, Василий присвистнул:
— Ну и хитер! Только и меня в темя не колотили...
Василий почувствовал усталость — больно уж худа дороженька: то горы, то чаща с буреломами...
Солнце спускалось ниже и ниже, тени сгущались, синели. Надо было подумать о ночлеге. Он, проваливаясь по пояс в снегу, наломал лапника, сделал под раскидистой елью небольшой шалаш-балаганчик.
Становилось все холоднее, вокруг все сделалось словно ломким: с ветки звякнула наземь сосулька, под ногами похрустывала ледяная корка. Василий вылез из своей норы, принялся быстро ходить, чтобы согреться. Далеко внизу, под горой, он заметил красноватый пляшущий отблеск, догадался, что это Спиридон запалил костер. А он, Василий, даже малого огонька затеплить не может: Спиридон заметит, у него глаз острый. Заметит, поймет, что его выслеживают. А тогда как еще все обернется...
Василий так и проплясал вокруг елки до самого рассвета. За ночь не отдохнул, а еще больше умаялся.
Лыжня Спиридона уверенно уходила все дальше. Василий миновал табор, где ночевал Никитин — головешки в кострище остыли, зола тоже — видать, давно снялся своячок с ночлега...
На пути стал хребет... «Эх, кабы последний!» — с тоскою подумал Коротких. Глянул вверх, и обмер: «Господи, круча, голые скалы... Куда же подевался Спиридон? Ага, вот здесь снял лыжи, потащил за собою наверх. Боится, как бы кто не уволок... По такому снегу без лыж обратно не уйдешь...»
Василий стал карабкаться по следам Спиридона. Острый щебень резал руки, из-под ног уползал песок, скатывался снег. Мелькнула мысль сбросить вниз лыжи и винтовку, сползти самому. Отогнал от себя дьявольское искушение, стал царапаться дальше...
У последних сосен без сил повалился на снег. Отлежался, увидел свежие следы Спиридона — они вели к пещере.
— Не уйдешь, гад, — сквозь скупые слезы прошептал Василий. — Мой будешь... Господи, дай силы, благослови на святое правое дело...
Он спустился в пещеру, а когда вышел из нее, перед ним открылась небольшая падь с пологими склонами. В неширокой долине между горами курился туман... Снегу внизу почти не было. Василий остановился. Сердце у него стучало не в груди, а словно в горле. Не хватало воздуха. Только голова была спокойна, в ней были ясные, четкие мысли: «Туман от горячего ключа. И снега потому нет, что ключ горячий. Одним словом — Никишкина падь. Золото, богачество, жизнь. И Спиридон здесь, вон внизу, стоит на коленях, землю, видать роет... Скрестились наши дорожки, Спиря, двое мы отсюда не выйдем... Благослови, господи, на удачу».
Василий сбросил лыжи, неторопливо снял с плеча винтовку. Пригибаясь в кустарнике, бесшумно перебегая от дерева к дереву, он подкрадывался к Спиридону, занятому какой-то работой. Вот уже совсем близко стало, шагов однако сорок, не больше... Спиридон поднял голову, будто нарочно подставляя под выстрел свой тяжелый затылок.
— Не повернулся бы... — одними губами прошелестел Василий. — Встречусь с глазами, не смогу...
Спиридон что-то держал на ладони, разглядывал. Повернул немного голову, вытянул вперед руку с открытой ладонью и вдруг торжествующе захохотал.
Винтовка в руках Василия не дрожала. Он приладился, задержал дыхание. Грянул выстрел. Спиридон выпрямился во весь свой могучий рост, постоял немного, словно прислушиваясь к замирающему эху и рухнул на спину.
Василий сжался за деревом, на лбу выступил холодный пот.
Сколько времени так прошло, он не знал. Спиридон лежал неподвижно... Наконец, Василий решился — медленно стал спускаться вниз, подступил близко. Спиридон лежал без шапки, пуля наискось снесла ему затылок. Вдруг Василий увидел, что Спиридон смотрит на него живыми глазами. В них была такая ненависть, что волосы у Василия зашевелились под шапкой.
— Больно, Спиря? — не зная зачем, тихо спросил он. Распахнул полушубок, вытащил кортик: — Потерпи маленько, сейчас отмаешься...
Приставил кортик к груди Спиридона, туда, где сердце, навалился всей своей тяжестью. Кортик легко вошел в тело по самую рукоятку, скрипнул о песок, на котором лежал Спиридон. Тот слабо дернулся, ненависть стала медленно уходить из его медвежьих небольших глаз.
Василий сложил ему на груди руки, снял свою шапку, перекрестился, проговорил:
— Успокой, господи, душу новопреставленного раба твоего Спиридона.
Василий сидел в землянке у печки, подбрасывал в огонь некрупные смолистые поленья. Здесь все было как прежде, только стало видно, что живет один человек. Второго будто никогда и не было: топчан Спиридона голый. На столе одна кружка, одна ложка. Никакого оружия и в помине нет — своя винтовка под половицей, Спиридонова зарыта в надежном месте. Генкины лыжи сгорели в печке.
Лицо у Василия длинное, словно восковое. Редкая борода, будто приклеенная. Когда наклоняется к огню, бесцветные, большие глаза вспыхивают красным. Хрящеватый нос, точно клюв у хищной птицы...
Василий ждет, когда совсем стемнеет. Тогда он заткнет тряпицей маленькое, убогое оконце, запалит трескучую лучину, достанет из потайной норы кисет с золотом, раскроет и станет глядеть. Почитай, на большие тыщи сокровища. А если перемыть всю Никишкину падь? Василий прикрыл глаза руками: «Боже милостивый... Воздал сторицею за все муки, как не возблагодарить тебя, господи?»
Однажды он не вытерпел: натряс немного из кисета на ладонь, а потом, как ни старался собрать обратно все до последней крупинки, не смог — тяжелая золотая пыль прилипла к потной руке... Хоть ты плачь... Вымыл руку в котелке, дал отстояться, осторожно слил воду, но на дне котелка ничего не обозначилось, ни малой блесточки. Он с тревогой долго смотрел на тугой кисет, все казалось, что золота стало меньше. Теперь так не делает, только глядит на свое богатство. Когда же нестерпимо захочется запустить в золото пальцы, ласкать, перебирать его, пересыпать из горсти в горсть — отвернется, уберет со стола — подальше от искушения, перекрестится: «Господи, сохрани от лукавого».
После того, как все так ладно устроилось со Спиридоном, Василий пробыл в той пади четыре дня, намыл золотишка. По дороге домой делал тайные, неприметные для чужого глаза вешки, чтобы не сбиться с пути, когда в другой раз пойдет. В землянке наладил все для одного жильца, Спиридоново барахло что пожег в печи, что закопал в землю. Три ночи, правда, Спиридон приходил, садился на топчан, протягивал руки: просил чего, что ли... Василий просыпался в липком поту, бормотал молитвы. На четвертую ночь Спиридон не явился — видать, успокоился...
Весна в том году пришла небывало ранняя — по тайге журчали быстрые горные ручьи, поляны стали сплошь синими от ургуя: он почти из-под снега вылезает. Забавный цветок — сам синий, внутри желтенько, приземистый стебелек в мохнатых зеленых шерстинках, точно в шубке: еще случаются заморозки, а ему надо расти. Скоро должен зацвести багульник, он тоже рано цветет. Листьев почти нет, а все кусты в цветах, точно в ярком пламени: горят и не сгорают... А уж запах какой! Густой, хоть ножом режь. В тайге все словно хмельное, праздничное, влюбленное. Дятел важно ходит по стволу дерева, крутит верткой головкой, выстукивает долгим клювом, как, мол, здоро́во ли дерево? Лесные голуби переговариваются страстными голосами: — татурр, татурр... А там, глядишь, и кукушка скажет, сколько тебе лет жизни осталось.
Хорошо весною в тайге, не в каждой сказке такая красота придумана!
А Василий жил, как слепой и глухой: не для него та весенняя сказка сказывалась. Выходил из землянки, ежился от ласкового тепла пуще, чем от январской стужи, хрипел надтреснутым голосом:
— Будь она неладна, эта весна. Всякий паршивый ручеек большой рекой разлился... Когда теперь попаду в заветную падь?..
Ко всем тревогам прибавилась неотступная забота о собственном брюхе: надо добывать еду. Он, конечно, охотник, с голоду в лесу не пропадет... Но ведь не потащишь с собой золотишко, надо оставлять дома... Оно хоть и запрятано, а все же — вдруг забредет какой варнак да раскопает?
С болью в душе доставал Василий из-под половицы винтовку, уходил недалеко от зимовья. Эх, если бы Спиридон был живой! Один раз даже подумал: «Спиря, Спиря... пошто оставил меня сиротою, один теперь горе мыкаю...»
Во сне все чаще виделись лихие люди: подкрадывались, хватали за горло цепкими волосатыми ручищами. Когда добирались до золота, Василий вскрикивал дурным истошным голосом.
У него началась бессонница...
А весна гуляла по тайге — сверкала в лужицах солнечными бликами, звенела на деревьях птичьими голосами, разливалась в воздухе пьянящими запахами багульника, свежей хвои, касалась лица и рук толстобокими клейкими почками, дразнила терпким привкусом черемухи...
Снег остался белыми пятнами только в сиверах. В лесу становилось все суше. Ручьи убрались в свои берега. Недавно земля была посыпана прошлогодней красноватой лиственничной хвоей, будто толченым кирпичом, теперь же кое-где пробивалась трава.
Василий исхудал от снедавшей его жажды богатства, от постоянного леденящего страха за свое золото, которое стало дороже жизни. Осунулся, глаза засветились лихорадочным жарким блеском, лицо сделалось темное, как на иконе старого раскольничьего письма.
Он все реже выходил из землянки с винтовкой, варил в котелке на печке хлебово из каких-то кореньев, заправлял солончаковой солью.
Наконец, пришел вечер, когда Василий сказал себе: «Завтра, пора!»
Во всем теле была слабость, ноги, как ватные... но ушел бы, не навались щемящая тоска: как быть, что сказать, если забредут нежданные гости? Мало ли шатается по тайге промыслового и всякого иного люда...
Подумал, а незваные гости тут и есть — принимай, дорогой хозяин: мимо окошка промаячили тени, послышались мужицкие голоса, залаяли псы. Ничего не успев сообразить, Василий бросился к топчану, заполз под полушубок, прикрыл глаза.
Дверь отворилась, кто-то спросил густым, осторожным басом:
— Есть жива душа?
Василий слабенько застонал.
Здоровенный мужчина протиснулся в низкую дверь, тем же негромким басом поманил других:
— Заходьте, кажись, хворый кто-то...
В дверях затолкались, затопали, засопели. Василий чуть приоткрыл глаза, насчитал пять человек. Все с берданами. Один басовитый, постарше, другие так себе, молоднячок. Хотя тоже плечистые.
Он еще раз охнул. А сам все разглядывал пришедших: не в полный глаз, а вприщур, примечал — четверо, значит, русских и один бурят промеж них затесался. С чем пришли? Однако не с добром...
— Испить бы... — Василий открыл глаза.
Мужики старались не топать сапожищами, подошли ближе. Тот, что постарше, взял с холодной печки котелок, поболтал, понюхал, отдернул голову.
— Что, паря, за зелье у тебя наварено?
— Похлебка... Другой пищи не имею. Отощал, занедужил...
— Эка беда, — сочувственно проговорил басовитый. — Встать-то можешь?
Сильные руки усадили Василия на топчане. Гости молчаливо разглядывали его лицо, заросшее жидкой, грязноватой бородой, хлипкую, сгорбленную фигуру.
— Ну, чего стали? — вдруг рявкнул старший. — Тащите дров, печку запалим. Харчи доставайте — мужик-то с голоду пропадает.
Повернулся к Василию, спросил:
— Где воду берешь, паря?
— Ключ тут... Как выйдешь, за сараем...
Василий говорил, а сам соображал, что будет дальше... Спросят — кто он, тогда как? Привел леший дорогих гостей...
А печка уже гудела, наливалась жаром. Бурят старательно смахнул со стола сор, расстелил полотенце, рушил на нем тяжелую краюху остистого ржаного хлеба. На печи закипел жестяной чайник. За стеной слышалось, как один из парней колет дрова. Басовитый достал из мешка тряпку, в ней оказались мелкие крошки плиточного черного чая, отсыпал немного на ладонь, опустил в чайник. Вытащил пригоршню проросшего усатого чеснока...
— Петька, давай рыбу, — приказал он чернявому остроглазому пареньку лет восемнадцати.
Тот живо добыл из другого мешка пару тощих вяленых окуней.
— Вареное мясо было, — сверкнув зубами, похвастался Петька. — Третьего дня гурана завалили. Да коротенький, вишь, попался — съели!
Он беспечно рассмеялся.
Василий остановившимися глазами смотрел на еду. От давней голодухи к горлу подступала тошнота, он почувствовал страшную слабость — ни рукой шевельнуть, ни ногой. Попросил закурить. Цыгарку сам скрутить не смог — руки дрожали, табак просыпался на штаны.
— Эка дошел, дядька... — проговорил Петька, скручивая ему козью ножку.
После первой затяжки в голове Василия все поплыло, закачалось, цыгарка вывалилась из онемевших пальцев.
Скоро принялись за еду. Гости ни о чем не допытывались у Василия. Он съел звенышко чеснока, надкусил ломоть хлеба — больше не стал.
— Ты чего, паря?
— Наелся... Не лезет.
Зато с жадностью выпил три кружки густого пахучего чаю. Слабость вроде прошла...
За окошком потемнело. Парни, пересмеиваясь, мигом прибрали со стола объедки, натаскали к печке дров, разбросали на полу полушубки и ватники. Петька завалился первым — зевнул, потянулся, сонным голосом сказал:
— Ну давайте, мужики, ночь делить... Кому больше достанется.
Василий вздрогнул, приподнялся на топчане, взглянул на Петьку. Вот так же Генка Васин сказал, когда укладывался спать в последнюю свою ноченьку, царство ему небесное... И голос на Генкин сшибает...
Гости улеглись вповалку, тесно прижались друг к дружке, тут же захрапели.
Василий всю ночь не сомкнул глаз: чудилось, что вот-вот кто-нибудь подымется, начнет шарить по углам, наткнется на заветный кисет.
Под утро почувствовал сосущий, ноющий голод, спустил с топчана тощие ноги, схватил со стола кусок хлеба. С головой закрылся полушубком, разодрал хлеб жадными зубами, проглотил, не жуя...
Гости поднялись рано. Василий притаился, не выказывал, что разбудился — прислушивался, приглядывался. Парни называли пожилого мужика батькой, он же их сынками, а то Петькой, Кешей, Ванюхой, а бурята — Димкой. «Пошто у иноверца-то христианское имя? — с досадой подумал Василий. — Хотя, может, крещеный...»
— Ну, хозяин, вставай чаевать, — тронул его за плечо старший.
Когда Василий поднялся, он оглядел его, покачал головой:
— До чего отощал человек, иссох... Как имя-то?
— Василий, — неохотно ответил Коротких.
— Садись к столу, Василий. А мы зверовщики, соболятники, по фамилии Васины. Выходит, от одного с тобой корня произрастаем. — Он добродушно усмехнулся.
Услышав фамилию гостей, Василий опять вздрогнул.
Старший Васин продолжал:
— Я, значит, Егор. А это, вишь, мои сынки.
— А инородец?
— Тоже сынок. Зятьком доводится, дочкин муж. Димка зовут. По ихнему, по-бурятски, Дамдин получается, а мне способнее, чтобы Димка.
Егор вдруг часто заморгал глазами, отвернулся к окну.
— Еще сынок у меня был... — Он вдруг хлопнул ладонью по столу. — Не был, а есть! Живой он! Только, вишь, потерялся. Сколько шарим по тайге, найти не можем. Следы запутанные, во все стороны... то на лыжах шел, то пешком. А теперь и вовсе ничего нету — снег стаял. А пропасть он не мог, на медведя с ножом ходил, и то ничего... В красных партизанах разведчиком был. Сотника Зубова под Кяхтой один на один измордовал, тот полютее медведя будет. Казаки отбили — прикончил бы сотника... Все мы воевали в одном отряде.
Василий не поверил своим ушам: Зубова сотника помянули. Ему стало так хорошо от этого имени, будто после долгой разлуки повстречался с родным, дорогим человеком.
— Какого, говоришь, сотника? — не доверяя себе, переспросил Василий.
— Зубова. А ты, что, паря, слыхал про такого?
— Довелось... Ну а потом что?
— Батька у нас командиром ходил, — с гордостью сказал бурят Димка. Он немножко коверкал некоторые русские слова, получалось «батьха» и «хомандиром»...
По всему было видать, что Васины — люди добрые, бесхитростные, доверчивые. Василий воздал в душе хвалу господу...
— Паря... — сдерживая могучий голосище, спросил Егор. — Василий... А ты дивно время здесь обитаешь?
— С зимы...
— А не видел ли ты... — голос Егора дрогнул. — Не встречал ли сына моего Генку?
Он вытащил из кармана грязную тряпку, стал гулко сморкаться. Парни за столом опустили головы.
Василий почувствовал, как по всему телу забегали мурашки, словно кто-то сразу щекотал его и колол иголками. Генка представился как живой...
Василий покачал головой:
— Нет. Не встречал.
Егор оперся о стол локтями, опустил на ладони большую голову и, уже не сдерживая слез, проговорил:
— Он с собакой был. С Грозным...
Василий вспомнил по-весеннему теплый день... Он сидел тогда на пеньке возле землянки. Вспомнил, как в тишине ухнули два винтовочных выстрела.
— Нет, — повторил он. — Не встречал.
И прямо поглядел на Егора. Тот отвернулся от его взгляда, удивленно сказал:
— Экие, паря, глаза у тебя... шалые.
Все подняли головы, во всех глазах — строгих и пытливых — Василий угадал один и тот же вопрос: «А что ты за человек? Кто? Какого поля ягода?»
Внутри у него стало худо, на переносице выступили мелкие капли пота. Он понял: сейчас Васины требуют, чтобы он рассказал о себе.
Еще не зная зачем, он встал со своего места — длинный, тощий, заросший свалявшимися космами, неуверенно проговорил: — А я прозываюсь по фамилии Коротких...
Васины переглянулись, словно что-то спросили друг у дружки. В землянке грохнул оглушительный хохот:
— Коротких! Ого-го-го! Коротких!
Василий ошалело поглядел на хохочущих, обиженно спросил:
— Чего ржете, жеребцы?
Первым пришел в себя Егор, строго глянул на своих сынков, объяснил с некоторой неловкостью:
— Не серчай, паря. Ты говоришь — Коротких, и сам вон какой продолговатый. Забавно, понимаешь... Ты не серчай.
Василий нутром почуял, что эта вспышка веселья отвела от него грозу. Настороженность, которая густым мороком собралась было в землянке, точно унесло ветром. Ловко получилось, что не стал ждать, когда спросят, заговорил сам...
— Валяй, Василий, обсказывай дальше, — уже совсем добродушно кивнул ему Егор.
Волчьим чутьем Коротких угадал, что второй такой минуты в жизни больше не будет... Вот они, судьи... Красные партизаны, большевики. Сошлись на одной тропе. Ну поглядим, кто кого...
— Чего объяснять-то? — уныло переспросил он. — Ведите за сарай, и дело с концом. В расход, одним словом.
— Ты чего брешешь? — удивленно поднял глаза Егор. — Ты толком давай.
Сынки примолкли, насупились...
— А то и есть, что надо меня к стенке. — Губы у Василия вроде улыбались, глаза расширились и не мигали. — Может, белый я...
Он потянулся к кружке, хотел отпить чаю, но только расплескал на стол: руки тряслись. Он убрал их на колени.
Васины молча сидели вокруг, ждали, что он еще скажет.
— Ты по порядку валяй, — очень тихо и веско проговорил, наконец, Егор. — А насчет стенки не торопи, не к спеху.
Пришел, видать, твой смертный час, Василий Коротких... Не замолишь грехов, не выпросишь милости. Не убежишь: нету тебе лазейки... Неужто нету? А может, есть махонькая? Мозг работал четко и ясно... «Не оплошай, Васяга... Должна быть увертка, не проглядеть бы...»
— Чего размусоливать-то, — почти спокойно заговорил Василий. — В семеновском отряде был, у самого сотника Соломахи.
Он видел, как напряглись лица, напружинились руки у Егора и проклятущих его сынков...
Егор поднялся из-за стола, прежним веским голосом спросил:
— Оружие где?
«Не дрогнуть бы, не показать виду... Не заскулить бы бабьим визгливым голосом. Дай силу, господи...»
Василий не дрогнул.
— Под полом винтовка. Вон, под той половицей.
Бурят Димка встал, отворотил доску, вытащил винтовку, отдал Егору.
— Ну, сучий сын, исповедуйся, — глухим шепотом приказал Егор. — Все выкладывай, что на душе, что за душой.
— Скор ты больно, Егор, — насмешливо проговорил Василий, прикрывая веками глаза, чтобы спрятать свой страх. Он уже видел лазейку, маленькую мышиную щелку... Услышал всевышний чистую молитву.
— Поспешка, она блох ловить хороша. А тут... Я не убегу, не бойся. Слухай все кряду... Сам сказал, не торопно тебе.
Весеннее солнце било в тусклое окошко землянки. Одинокая ранняя муха звенела у стекла, ломала тонкие прозрачные крылья... Вокруг Василия сидели пять суровых, насупленных человек, непреклонных судей с добрыми крестьянскими лицами. Он стоял среди них, с виду беспомощный, жалкий, а внутри сильный, как зверь в пору смертельной опасности. Он боролся за жизнь.
В немой тишине однообразно звучал его усталый, надтреснутый голос. Василий рассказал, как со свояком Спиридоном Никитиным тайком пробрался в тайгу отсидеться, пока в родной деревне бесчинствуют белые. А где отсидишься, когда за каждой сосной по семеновцу? Попали в самое пекло... Пригнали их семеновцы в Троицкосавск, где в Красных казармах было полно арестантов. Спиридон Никитин озверел, стакался с сотниками — Соломахой да Зубовым.
— С Зубовым? — переспросил Егор.
— С Зубовым. И порешил я бежать оттедова, выказать красным все как есть. Душа не принимала того, что деялось...
— Врешь, сучье вымя!
— А не веришь, так и сказывать не стану.
— Ну, бреши, бреши...
Василий безошибочно разгадал по голосу Егора, что первое напряжение спало. Как мог простодушнее сказал:
— Под самый как есть новый год зарубил я сотника Зубова.
— Врешь! — заревел Егор. — Убью, коли не докажешь!
— Зарубил, — так же спокойно продолжал Василий, — и свой знак на поганце оставил. Пущай, мол, знают, кто убил.
— Какой знак?
— Бросил возле порубленного свою зажигалку. Она приметная, все в отряде знали: бабенка железная, промеж ног огонек выскакивает... У американа выменял.
Егор прикрыл рукою глаза, когда опустил ладонь, Василий поймал в них теплую, доверчивую искру.
— Было, — сказал Егор тихо. — Все точно. И про зажигалку разведчики докладали. Валяй дальше.
— Сманил я с собой Спиридона, как-никак — родня. Подались мы к красным.
— Ну?
— То-то, что «ну»... По дороге ни одного красного отряда, что ни деревня, то семеновцы. Красные-то сел хоронились, все больше в сопках, в лесу. И стал Спиридон меня сомущать: пойдем, говорит, к белым. Я, мол, не выдам, что ты сотника порешил.
— Ну?
— Пристрелил я свояка Спиридона Никитина.
— Врешь, варнак!
Василий неторопливо вытащил из кармана штанов серебряный крест на грязном гайтане и какую-то истрепанную бумажонку.
— Принял грех на душу... Вот его крест нательный, а вот документина...
На бумажке с лиловой расплывчатой печатью было написано, что Спиридон Никитин состоит денщиком сотника Соломахи.
Егор Васин крутил в толстых пальцах помятую, замызганную бумажонку. Выражение суровой непреклонности сменялось на его широком, обветренном лице доброй доверчивостью.
— Дальше что было? — спросил он, наконец.
— Дальше?.. А ничего не было дальше... Один пошагал. Видать, много верст отмахал. Все по ночам шел. Ногу, вон, поморозил. По сю пору синяя. Набрел на эту землянку. Занедужил с голодухи, видать. Вы не пришли бы — подох. Вот и весь мой сказ. А теперь можно и к стенке...
Он что-то вспомнил.
— Да... Арестантов учил, как на расстреле от пули схорониться. Кешку Честных, к слову сказать...
— Не знаем мы твоего Кешку, — снова строго отрезал Егор. — Ты вот что... — он помолчал. — Ты посиди тут чуток, а мы сейчас... Помолись, грехи вспомяни.
— Помолюсь... Грехов тяжких нету, а помолюсь. За жену, за доченьку-малолетку, жива ли, сердешная...
— Кака еще доченька? — обернулся Егор.
— А Настенька, — печально ответил Василий. — С покрова третий годок пошел... Ма-аханька така...
Замешкайся Васины в землянке еще чуток, Коротких повалился бы им в ноги, стал бы ползать на коленях по грязному полу, целовать сапоги, биться непутевой башкой о бревенчатые толстые стены. Выл бы в голос, размазывая по лицу слезы...
Но мужики прихватили оружие и по одному сумрачно вышли наружу. Захлопнули дверь, подперли с той стороны тяжелым стягом.
Василий остался один. Тут все, чем он держался на людях, сразу точно слетело. Противная мелкая дрожь забила тощее тело, рубаха взмокла от холодной испарины... Огляделся дикими, немигающими глазами, увидел в окно — Егор повел своих за сарай. Сейчас вернутся, прикладами вытолкают за порог, а там... «Господи, царица небесная, святые великомученики... За что? Всем, всем добра хотел... Пожить бы тихо, пристойно, во святой благодати. Только теперь и жить. Жить!»
Он кинулся к потайной норе, где схоронено золото. Вот она — жизнь... В голову откуда-то со стороны закатилась мысль: откупиться, отдать проклятущим Васиным свое сокровище, мало ли еще можно наковырять в Никишкиной пади... Зато будет жизнь! Эва, солнышко светит, птахи, поди, поют... Отдать золото. Своими руками отдать все, о чем томился в долгие бессонные ночи? Нет! Ни за что! Лучше сгинуть с божьего свету, пусть геенна огненная, вечные муки...
Зубы стучали, пальцы судорожно сжимались и разжимались. А может, отдать?
И тут он вдруг испуганно понял: от Васиных не откупишься. «Что они за люди такие, господи? Пошто держит земля нечестивых? Нету для них святого...»
Он выполз на середину землянки, принялся жарко молиться всевышнему.
Егор со своими сыновьями устроился на полянке за сараем. Берданы прислонили к стене из неошкуренных горбылей, теплых от солнышка. Егор сел на широкий пень, положил на колени винтовку Василия. Поглядел на солнце, сощурился, потянулся:
— Хорошо! Теплынь-то какая...
Скрутил цыгарку.
Парни уселись возле, кто на сухом бревне, кто как. Димка прислонился к углу сарая, глядел куда-то в даль, улыбался.
— Чего тебе видно там, Дима? — спросил непоседливый Петька
— А воздух, — все еще улыбаясь, тихо ответил Димка, — течет, понимаешь, от земли к небу. И дрожит. Сквозь него и все словно дрожит. Интересно...
— Это пар от земли поднимается, — объяснил Петька. — По весне всегда так. И летом после дождя бывает, когда солнышко...
Сыновья у Егора все на одно лицо. Только Кеша чуть на отличку: постарше, похудее лицом. И волос светлый, курчавый. Остальные ребята чернявые.
— Батя, — серьезно проговорил Кеша. — Дай-ка мне винтовку.
— Зачем?
— Провожу этого, — он кивнул на землянку. — Тут овраг недалеко.
Егор засопел широким носом.
— Скорый ты, Кеха, на руку...
— Семеновец же. Бандит. Сам покаялся.
— Ненароком к белым попал, — нахмурился Иван, самый, видать, молчаливый. — Силком его заграбастали.
— А ежели по доброй воле? — раздумчиво спросил Егор. — От своей темноты или со страху. Оно ведь разно бывает. А после одумался.
— Сотника зарубил, свояка не помиловал, — будто про себя сказал Иван.
— А ты, Димка, как соображаешь?
Тот поднял карие восторженные глаза, в которых так и прыгала веселая, неуемная радость.
— А как батя скажет...
Димка был неширок в плечах, лицом светлый, с черными блестящими волосами. Над карими добрыми глазами, как у девушки, тонкие подвижные брови: когда удивляется чему или радуется, они разом взлетают вверх.
Егор долго молчал. Заговорил негромко — ему всегда трудно говорить негромко, сдерживать голосище.
— Мы его по справедливости должны судить. По всей справедливости нашей советской власти...
— Дай, батя, винтовку, — настойчиво повторил Иннокентий, поднимаясь на ноги. — Я его по справедливости. Гад же, по глазам видно.
— Нет, Кеха. Убить недолго что виноватого, то и безвинного. Я думаю, надо помиловать. Пускай почует снисхождение советской власти. Опять же дочка у него махонькая.
В лесной глуши, за покосившейся от старости, почерневшей от непогоды сараюшкой сидели пять простых таежных охотников, именем советской власти решали судьбу Василия Коротких. Они твердо верили, что у них есть на это святое, нерушимое право.
— Мы, сынки, — негромко гудел бас Егора, — мы сражались за советскую власть, своими руками ее поставили, мы и в ответе за то, чтобы все у нее было в аккурате. Я так располагаю: давайте приведем его в наши Густые Сосны да приладим к какому-нибудь делу. Мужик не старый, на любой работе сгодится.
— Батя, — с чуть заметной смешинкой заговорил Кеша, — иду я нынче зимой по деревне, а навстречу мне дед Елизар с мешком. Гляжу, в мешке что-то трепыхается. «Куда, говорю, дедушка?» А он мне: «К проруби, кота топить».
Егор недовольно поглядел на сына:
— Не к месту шуткуешь, паря.
— Погоди, батя. В самый раз, к месту. «А пошто, спрашиваю, ты его казнишь, дедушка?» — «По то, отвечает, что мышей в избе развел». Я, конечно, рот открыл: удивительно же — кот мышей развел. Понял, что ленив за мышами бегать. Дед же сказал вовсе несуразную штуку: не ленив, ловит по всей деревне — в подпольях, в амбарах, в сараях. Изловит мыша — и домой его, в дедову избу. Наиграется и отпустит... Столько, говорит, натаскал, — из дому беги от этой погани.
Кеша замолчал.
— Ну? — спросил отец. — К чему притча?
— К тому, батя, чтобы нам в своей избе чумную крысу не выпустить.
— Складно у тебя вышло, — крякнул Егор. — Только скажу тебе: кот — скотина без понятия, без рассуждения, одним словом... А мы с этого Василия глаз не спустим, у всего села на виду будет. — И сердито спросил: — Не пойму, чего тебе в радость кровь зазря проливать? Не для того мы в партизанах ходили, чтобы теперь лютовать без нужды.
Иннокентий пожал плечами.
Солнце стояло еще высоко. Егор оглядел сынков, спросил:
— Отдохнули малость? Может, двинем до дому?
— А чего прохлаждаться?..
— Заночуем по пути в старом балагане.
— Пошли. Гада с собой потащим?
— Брось, Кеха, — прикрикнул отец. — А то, гляди мне...
Затоптали цыгарки, пошли к землянке. Димка отвалил от двери жердину, все вошли внутрь. После солнца, голубого неба в землянке показалось совсем темно. Когда глаза пообвыкли, Егор и все четыре сына разглядели Василия. Он стоял у стены, раскинув по ней руки, точно распятый. Челюсть отвисла, глаза совсем побелели. Кадык на тощей шее дергался, словно Василий не мог проглотить то, что застряло в глотке.
Иннокентий поморщился, отвернулся. Егор подступил ближе, спросил:
— Сам идти можешь или тащить придется?
По лицу Василия снизу вверх, волной прошли короткие судороги. Из горла вырвался дикий вопль. Костлявое тело словно обмякло, стало медленно сползать по стене на пол.
— Эко дерьмо, — сплюнул Иннокентий.
Василий лежал на полу. Егор присел на топчан, беззлобно сказал:
— Вставай, дурень. Помиловали тебя. На свою совесть перед советской властью взяли. На поруки, значит. Собирайся, в деревню пойдем, в наши Густые Сосны.
Василий с трудом начал соображать... Поднялся на колени, по грязному лицу потекли торопливые слезы.
— Благодетели. Век буду бога...
И повалился всем пятерым в ноги.
— Хватит, — прикрикнул на него Егор. — Собирай шмутки. Дорога не ближняя, надо засветло до балагана добраться. Не лето — ночью в тайге звезды считать.
— Ну, чего будешь брать с собой на обзаведение? — спросил Петька, насмешливо оглядывая тряпье на топчане, помятый, черный от сажи котелок, ложку с погнутым черенком. — Жалко бросать такое богатство?
Богатство... Это слово хлестануло Василия, точно бичом: золотишко! Зачем не вынул из потаенного места, пока один находился? Хотя бы вышли, антихристы, на малое время... Куда там: расселись жрать.
Гнетущая тоска перехватила Василию горло. Он без сил опустился на топчан, уткнулся лицом в грязное, вонючее тряпье, плечи задергались.
— Ты чего, паря? — спросил Иван, подсаживаясь к нему.
— Одни идите, — пробормотал Василий. — Плох я... Останусь. Промаюсь до смертного часа. Теперь скоро... приберет господь. Знамение мне было.
— Брось, — стараясь говорить спокойно, пробасил Егор. — Пропадешь тут. Возьми в соображение: винтовку мы тебе не оставим, нельзя. Понимать должен: не можно нам отдать тебе вооружение. А без винтовки с голоду околеешь, бурундука на еду не добыть. Собирайся, пошли...
«Господи, — беззвучно шептал про себя Василий. — Пошто изгаляешься над смиренным рабом твоим? Как уйти, бросить золото? Вот сколько грехов легло за него на душу... Вся надежда на него, вся жизнь в нем...»
— Знамение было, — повторил вслух Василий, — ангелы прилетали...
— Черт за тобой прилетал, — вскипел Кеша. — Он уже сковородку в аду калит.
— С голоду подохнешь, — повторил Егор.
«И то... — соображал про себя Василий. — Ежели не пойду с ними, беспременно подохну. А что, если золотишко полежит маленько в потайной норе? Кому взбредет в голову копаться по углам в старой лесной развалюхе? А опосля прибегу. Живой рукой прибегу...»
— Пошли, — со вздохом решил Василий. — Возьму котелок да ложку. Ослаб, себя дотащить бы...
Скоро шестеро путников углубились в тайгу.
— Худо станет, скажи, я тебе посошок вырублю, — сурово проговорил Егор, когда заметил, что Василий начал сильно прихрамывать на больную ногу.