Глава третья КРЕСТ ГОСПОДЕНЬ

Отзвонив к обедне, Василий спускался с колокольни и чуть не всю службу простаивал на коленях. Народу в храме бывало не густо. Когда священник возглашал «аминь!» — Василий кидался прибирать к месту облачение, кадило, наперсный крест...

Из церкви они выходили вместе, Амвросий частенько зазывал Василия к себе. Придут, отец кликнет Антониде, чтобы собрала пожевать, придирчиво оглядит, не забыла ли поставить чего из еды, кое-как перекрестит стол, со смешком пробасит:

— Да ясте и пиете на трапезе моей, во царствии моем. — Повернется к дочери, прикрикнет: — Не фырчи, Антонида, не мною сие измышлено, в евангелии от Луки сказано...

Василий прижился в доме попа, почувствовал себя вроде своим. Антонида относилась к нему после болезни, после вести о гибели жены с состраданием. Отец Амвросий отводил душу разговорами об охоте, о рыбалке, о том, кончится ли, наконец, война. Василий один раз осторожненько ругнул большевиков. Амвросий по-мужичьи грубо оборвал:

— Не лезь, ежели не понимаешь. Большевики соли тебе на хвост не насыпали.

Василий закатил под лоб глаза, залепетал:

— Что вы, батюшка... Я не супротив, так только, к слову... Мне што — пущай...

Он никак не мог разгадать, что у попа на уме.

— Батюшка, — искательно проговорил за чаем Василий, — я вот что соображаю. Кругом смута, темное время. Идет смертоубийство, скотской бойне подобное... Паства мечется, аки овцы безмозглые.

Амвросий сердито дернул головой:

— Говори натуральными словами, а то слушать противно. Чего удумал?

— Не серчайте, святой отец. Вот какая мечта посетила: пособите людям осмысленно разобраться, что к чему.

— Не пойму, чего тебе надобно.

— В превеликом смятении находимся без пастырского научения. Аки корабль без руля, без ветрил.

Амвросий побагровел, но сдержал себя, почти спокойно сказал:

— Какого лешего тянешь из меня душу? Говори, чего надобно?

Василий суетливо закрестился

— Не хитрое дело, батюшка. Скажите прихожанам проповедь, куда, в какую сторону кинуться. А то люди в сумлении: здеся красные, здеся белые, тута американы с японцами. Унгерн себя показывает... А другие говорят — атаман Семенов всему голова.

В первые годы после семинарии молодой Амвросий любил поучать паству слову божию, наставлять в житейских делах. За усердие и похвальное старание в этом был удостоен от владыки наперсного креста. Теперь же давно не проповедует... Самому не разобраться в том, что творится, куда уж вылезать с наставлениями да поучениями. «Хотя, — вдруг вспомнил Амвросий, — владыко оставил мне какую-то проповедь... Вот и скажу ее. Однако в самый раз будет!»

— Что ж... — встал он со стула. — Проповедь — это можно. Раньше о блудном сыне возглашал, о раскаявшейся грешнице Марии Магдалине...

Василий почтительно слушал.

— А ныне есть у меня готовенькая, в самую точку... Для разъяснения момента.

Амвросий прошел в передний угол, вытащил из-за киота сложенную вчетверо бумагу, развернул, глянул: вверху было напечатано крупными типографскими буквами: «Бей христопродавцев, красную сволочь!» Ниже вытянулись ровные печатные строки: «красная чума... выжигать каленым железом... все в отряды защитников свободы под белые победоносные знамена... никакой пощады большевикам... деревни, где есть красногвардейцы, будут преданы огню... слава белому воинству...» Амвросий посмотрел в самый конец, там стояло: «Главнокомандующий вооруженными силами Российской Восточной окраины генерал-лейтенант Г. Семенов».

— Вот, паря, штука... — Амвросий удивленно покрутил головой. — Семеновская прокламация, а не проповедь.

Он протянул бумагу Василию. Тот принялся читать — зашевелил тонкими губами.

— Знамо, прокламация! — радостно воскликнул Василий. — В Троицкосавске на всех стенках болталась...

— Не пригодное дело для проповеди.

— Куды там! — подхватил Василий. — Может, в нужнике висела, а вы ее в божьем храме, с амвона...

Василий говорил, а сам все разгадывал, что за человек этот поп. «Не должен бы склоняться к большевикам, — соображал он. — Сан не дозволит... Ишь, за киотом сберегает прокламацию-то, в святом месте... Однако правильный человек, храни его бог».

— Ничего, — ровным голосом прервал его мысли Амвросий, — перебьемся без проповеди. Пускай паства подюжит, жизнь покажет, куда податься.

— Она, бумага-то эта, какой дорогой до вас добралась? — словно невзначай спросил Василий, в котором все горело от желания выведать поповскую душу.

— Да так... — сердито махнул рукой Амвросий, — заезжал тут один, оставил... Сказал, будто проповедь. Посмеялся, однако, сучий хвост. Ежели встречу, отобью охотку шутковать...

— Вам не гоже драться, — попробовал успокоить попа Василий. — Господь покарает. Сан священницкий, с вас у всевышнего спрос особый.

— Намну бока, — сурово отрезал Амвросий, — не будет людей за дураков считать, шкура.

Вскоре после этого разговора Василий выпросил у попа ружье и на целую неделю исчез из Густых Сосен. Сказал, что пошел в тайгу за прокормлением — и верно, приволок домой гурана...


Василий стал редко выходить из дому. Посидит на завалинке, погреется на солнышке и опять в избу. Разляжется на печке, закроет глаза, мечтает. Не мечтает, а так, вроде грезит... Вспоминает свой дом, чистый, просторный двор... Дочка Настенька чудится, обнимает за шею тепленькими ручонками. А то смутно привидится Катерина — она или не она, не поймешь. Лицом будто с поповной Антонидой схожа...

Василий откроет глаза, видение пропадет. Закроет — опять Антонида склонилась над ним, широкий ворот платья оттопырился, шея белая... «Вот беда, — шепчет Василий. — Никак плоть у меня взыграла? Ослобони, господи, от искушения, пронеси и помилуй...»

Под кирпичами в печи спрятан кисет Спиридона с золотишком, принес, когда ходил в тайгу. Печка не топлена, а телу тепло: «Золото согревает, богачество, — рассуждает про себя Василий. — Благодать во всем естестве. И сила. Золото дает силу».

Мысли приходят клочками, обрывками. Будто где-то лежит толстый лохматый клубок разных приятных рассуждений. Василий тянет ниточку, а она рвется. Как её связать? «Ничего, — успокаивает он себя. — Ничего... Жизня подарена человеку господом богом. Возлюби ближнего. А кто ближний? Егор Васин с сынками? Поп Амвросий? Поповна Антонида? Ничего девка. Хороша Маша да не наша... Все вздор, чепуха... — Василий стал смотреть в угол, где паук деловито опутывал липкой паутиной муху. Вот настоящая жизня, как у людей: дави, будешь сыт, брюхо наростишь. В своей сети паук, в тайге медведь, в озере щука — хозяева. Кошка еще хитрый зверь, подкрадывается на тихих лапках — цап и нет мышонка. — Василий довольно поежился, усмехнулся: — Змея тоже господня тварь: подползет, даже шелесту не учуешь... У них, у тварей, здорово это устроено. В Троицкосавске, в Красных казармах, одного арестанта, красного большевика, ночью крысы до смерти заели. В подвале их полно было, накинулись — и конец, не отбился. Сотворили над антихристом праведный суд. На все божья воля».

Некоторое время Василий лежал без дум, ощущал такую легкость в теле, словно парил под закопченным потолком, поднимался над селом, глядел на все сверху. Посередине села строили школу, стучали топоры, звенели пилы. Мужики подвозили на конях лес, бабы теребили паклю, разбирали мох. Люто ругался Лука, у которого Васин мобилизовал на строительство четырех коней. Напротив будущей школы, в избе с зеленой дверью, с зелеными ставнями торговал толстый Нефед — раньше у него была своя лавка, а теперь будто от какого-то кооператива. Кто его поймет... Торговля, курам на смех: хомуты, спички, лампадное масло. Дальше понаставлены избы: у кого побогаче — с крышами на четыре ската, за высокими, глухими заборами. Есть и победнее, есть и совсем развалюхи.

Василий потрогал под шубой, постеленной на печи, тот кирпич, под которым золото. Там вроде билась живая жила, тихонечко трепыхалась. Василий облизнул губы, улыбнулся: «Золото! Хорошая жизня».

Опять пришли всякие мысли. «Ныне не поживешь во благости. Не лезть же в петлю, как Катерина... Дура баба, жизней попустилась. Не, я не таковский. Кошка ловит мышей ночью. Хорек давит кур тоже, когда темно. Совы охотятся по ночам... Это не зря богом умышлено».

Он слез с печи, вышел во двор, повесил на дверь большой амбарный замок. За воротами сел на завалинку, под самые окна. Мимо проходил Лука. Василий поздоровался. Лука задержался, будто раздумывая, подойти или нет.

— Греюсь на божьем солнышке, — проговорил Василий. — А вы все в трудах, все в хлопотах.

— Хозяйство, язва его задери, — вздохнул Лука, присаживаясь рядом, доставая кисет. — Закуривай. Ходил, глядел, как сено мне косят... Канавы, кусты не обкашивают, пропадает трава. Хальной убыток. Разорение...

Василий скрутил цыгарку, спросил:

— Наемные работники, что ли? За ними строгий глаз нужен.

— Не, не наемные, так... — махнул рукой Лука. — Хуже... За долги отрабатывают. Зимой выручал, чтобы с голоду не передохли. Пожалеешь голодранцев, после покаешься. Все мое хозяйство прахом пустить готовы.

— Хозяйство, — печально повторил Василий. — Было и у меня хозяйство. А теперь вот...

Лука остро взглянул на Василия, криво ухмыльнулся.

— А чего тебе? На колокольне возле самого бога находишься.

— По земле иссох весь, — произнес Василий. — Какой хлебушек ране выхаживал... Амбары ломились.

— А чего бросил все?

— Да вот, разорили злые люди, над женой надругались, доченьку, кровиночку мою, похитили, жива ли, нет ли, не ведаю...

Лука поднялся с завалинки, ехидно ответил:

— Не бреши, звонарь... Не прикидывайся. Товарищ уполномоченный, по продразверстке который, твой сродственник, расписал нам твою картину. Подосланный ты, вот кто.

Василий всплеснул руками.

— Христос с тобой, Лука Кузьмич... Сквозь землю провалиться, ежели словечко соврал, доченьку никогда не увидеть... Пойдем в избу, здеся неспособно... Богом молю.

Лука молча смотрел на Василия.

— Пойдем, пойдем в избу, — вскочил с завалинки Василий. — Потолкуем.

— Нету тебе веры, — махнул рукой Лука. — Брешешь все... И толковать нам не о чем, чего я с тобой стану шептаться?

— Как же так, Лука Кузьмич? — обиженно проговорил Василий. — Я по-простому... Одиноко жительствую, тоска напала. Вас увидел, обрадовался, дай, думаю, побеседую с благородным человеком...

Они стояли, смотрели друг другу в глаза, словно разгадывали один другого. «А не пощупать ли, что ты за человечишко? Может, на что сгодишься?» — подумал Лука, усмехнулся, равнодушно сказал:

— Ну, зайдем. Послухаю, что болтать станешь.

Василий побежал вперед, снял с двери тяжелый замок. Лука переступил порог, повел носом, поморщился.

— Вонища у тебя в избе, паря. Окошки открывал бы, что ли...

...Он вышел от Василия не скоро, когда начало темнеть. У калитки сказал:

— Ладно... Не ходи со мной, один дорогу найду. Харчей, так и быть, пришлю, опосля сочтемся. И Нефед пришлет. Чтобы ты, еловая голова, с голоду не подох. В город съезди... Веры тебе у меня нет, но адресок дам. Проживает там стоющий человек.


Отец отпустил Антониду в город — не по комсомольским делам, понятно, а договориться с кем надо об учительской должности: по всей видимости, школа к зиме будет поставлена. Васин согнал на постройку чуть не всю деревню, да мужики и бабы сами бегут туда: у всех дети, каждому охота, чтобы знали грамоту...

Вместе с Антонидой поехал Василий: Амвросий уговорил приглядеть за девкой — время неспокойное, чуть не за каждым кустом по бандиту, того и гляди надругаются, да и живой не оставят. Сначала совсем не хотел отпускать, а после решил: может, в учительстве ее счастье.

Василий не показал, что и ему надо и город, будто сделал Амвросию одолжение. Антонида притащила узел харчей, чайник — в дороге вскипятить чайку.

— Блюди девку, — еще раз строго наказал Василию Амвросий.

Телега выкатилась за деревню. Неторопливо побежали под колеса длинные деревенские версты, поплыли навстречу поля с редкими, тощими колосьями, двинулись сопки — то желтые от сгоревшей на солнце травы, то темно-зеленые, поросшие хвойным лесом.

Лето в тот год стояло знойное, дождей не было, засуха спалила все, что посеяно. Запустение... Низкая, жухлая трава там, где раньше колосились хлеба.

Василий погонял сытого поповского мерина, Антонида тряслась в задке телеги — сидела, свесив ноги. Ехали молча, не знали, о чем разговаривать. Антонида вдруг соскочила с телеги, побежала на луг, набрала пучочек блеклых, выгоревших на солнце цветов, догнала телегу, протянула цветы Василию. Он взял, непонимающе поглядел на девушку.

— Чего это?

— Цветы...

— Нашто они?

Антонида растерялась.

— Ну глядеть на них... Нюхать. Приятно же...

— Нюхать? — Василий со смешком швырнул букетик в канаву, сердито сказал:

— Залезай на телегу. Сиди смирно, а то угодишь к бандитам. Уж они-то на тебя поглядят, они понюхают...

Антонида села на свое место. Дорога лениво выползала из-под телеги, от колес поднималась бурая летучая пыль. По обочинам торчала серая трава, будто ее посыпали пеплом. На кустах висели вялые листья, тяжелые от пыли. В безоблачном белесом небе катилось горячее солнце, вокруг в траве громко и сухо трещали кузнечики.

У Антониды больше не было сил молчать, подвинулась к Василию.

— Дядя Вася... Захотела я стать учительницей, еду за назначением. Учительница в новой школе! Ребятишки прибегут на занятия, я раздам книжки, тетрадки. Вот, скажу, буква «а»...

Дорога пошла ямами, колдобинами. Чтобы не упасть, Антонида прижалась к Василию, вцепилась ему в плечо. Василий обхватил ее и вдруг задохся, зашептал нехорошим голосом:

— Залеточка, Катеринушка, жизня моя...

Антонида увидела возле своего лица его вздрагивающие глаза, потные щеки с трясущейся, дряблой кожей. «Сошел с ума», — с ужасом подумала девушка.

— Дядя Вася, — закричала она со слезами. — Это же я, Антонида! Не Катерина я... Остановите коня, дайте вожжи.

— Антонида... Эва как, — пробормотал Василий, вытирая ладонью влажный лоб. — А мне почудилось... Ничего, пройдет. Дай-ка испить. — Он схватил чайник, захлебываясь, стал пить, вода стекала по подбородку на рубаху. Хрящеватый кадык судорожно дергался.

— Христос-спаситель, приблазнилось. Не пужайся, Антонида. Сумрак находил, теперича все минуло. Пронесла, помиловала пресвятая богородица... На-ка вожжи, я пройдусь маленько.

Скоро Василий снова сел на телегу. Он объезжал стороной деревни, бурятские улусы. Антонида с опаской посматривала на него, не понимала, почему он так делает. Наконец, спросила. Василий ответил, что опасается: ныне каждый другому волк. «А буряты и того хуже — нехристи, идолищу поклоняются. Одним воздухом не хочу дышать с ними».

Смеркалось, надо было подумать о ночлеге. И есть хотелось, целый день всухомятку. И конь едва тащил ноги. Поблизости оказался бурятский улус, Антонида подумала, что дядя Вася ни за что не заедет — он же бурят не терпит. А Василий даже обрадовался, повеселел, сказал, что буряты самые подходящие люди принимать гостей. Стал учить Антониду:

— Когда войдем в дом, скажи мэндэ или амар сайн, это по ихнему будет здравствуйте. Нас сразу на почетное место, на хоймор, рядом с хозяином. И начнут потчевать... Тут не будь дурой. Попервоначалу подадут белое угощение. Ну творог, молочные пенки, масло, лепешки, чай... На это сильно не кидайся. Отведай маленько, и все... Сиди и жди, чего еще будет. Я-то ученый, знаю! Опосля хозяйка приволокет горячее мясо в деревянных корытцах. Вот такими кусищами. Жирное, сок так и брызжет. По-бурятски это мясо бухулер будет... Тут валяй, резвись! Чайник аракушки, молочной водки, поставят. Еще подогреют, чтобы покрепче была. — Василий проглотил слюну. — Ладно, замолчу пока, а то и так в брюхе сосет.

— Вы же говорили, что не любите бурят...

Василий дробно засмеялся.

— Когда в дороге застает ночь, для меня и буряты хорошие люди. Когда в брюхе поет с голоду, и к черту, прости боже, заедешь. Буряты для русского ничего не пожалеют. Я им не рассказываю, что меня нужда загнала, показываю всякое уважение. Сама увидишь, как надо... Вот только сыщем дом побогаче.

Он остановил коня у большого, высокого дома. На крыльцо вышел хозяин, высыпали ребятишки. Антонида удивилась, что хозяин в старом, вылинявшем тэрлике, детвора чумазая, в драных халатишках; заплаты всех цветов, понизу бахрома... Василий решил, что бурят хитрит, нарочно прибедняется.

Хозяйка засуетилась, поставила на низенький столик молоко, немного масла, творог, разлила по деревянным чашкам зеленый чай. Появились горячие лепешки... «Все, как говорил дядя Вася, — улыбнулась Антонида. — Сейчас мясо подадут».

Есть хотелось, но Василий и Антонида сдерживались, ждали... Хозяин расспрашивал, с трудом подыскивая русские слова, кто они такие, куда едут, Василия величал даргой — начальником. Под конец, когда жена стала убирать со стола, вздохнул:

— Беда, паря, бедно живем. Баранов нету, мяса нету. Дорогих гостей попотчевать нечем. Молоко, масло соседи пока дают, выручают.

Василий и Антонида переглянулись.

— Пошто так? — с сомнением спросил Василий. — Дом вон какой, всего у вас по такому хозяйству должно быть в достатке. Поди, утаиваете от новой власти?

— Зачем утаивать. Нам нечего утаивать... А дом, — хозяин усмехнулся. — Дом богатый человек строил, Радна-бабай, у него все было — и коровы, и кони, и овцы... Удрал в Монголию, всю скотину угнал. Дом хотел спалить, улусники не дозволили. Ревком мне отдал дом. Нехорошо, однако, возле чужого очага жить, а ревком говорит: «Ладно, ты на Радну всю жизнь спину гнул, будто он тебе за работу дом подарил». Как же, Радна-бабай подарит, жди...

Антонида потихоньку спросила Василия, не принести ли свои харчи, тот затряс головой, сказал, что до утра можно передюжить, в дороге поедим...

Антониде постелили в избе, Василий лег в сарае. Утром, когда стал запрягать, заметил, что хозяин смазал оси телеги дегтем. Хозяйка напоила гостей чаем, протянула Антониде маленький туесок масла — в дорогу.

В Верхнеудинск въехали вечером. Амвросий наказал остановиться у священника в соборе на Николаевской улице, но Антонида не захотела. Заехали в женскую гимназию, на Троицкую улицу, сторожиха позволила переночевать в порушенных, покинутых классах.

Утром Антонида заторопилась к знакомым. Василий пошел по своим делам...

Сбыть золотишко оказалось не просто. Когда Василий сказал часовщику на Приютской улице, в домишке возле самой железной дороги, что хочет продать с фунт золота, тот без лишних слов вытащил блестящий револьвер и приказал отдать ему по-хорошему, без греха все золото. Василий побледнел и тихо спросил:

— На тебе креста нет, али как? Рази же это по-православному?

— Давай золотишко, а то живо прикончу, — ответил часовщик.

Василий будто испуганно полез за пазуху и вдруг громко рассмеялся:

— Здеся у меня граната. Как хлобысну, кишки не соберешь. И как помянуть тебя, никто не узнает.

Часовщик тоже попробовал засмеяться, но у него не получилось. Сказал, что пошутил. Василий покачал головой, не велел больше пугать смирных людей.

Вечером Василий пошел с запиской, которую дал Лука. Дом с глухими ставнями стоял во дворе по Лосевской, чуть не возле самой Уды. Двери отворила высокая, молчаливая старуха. Ничего не спросила, провела в полутемную комнату, засветила лампу. Василий робко стоял посередине просторной комнаты, не смея присесть. Скоро вошел полный, невысокий господин средних лет, в чесучовом легком пиджаке, вытер платком лысину, сказал приятным, вкрадчивым голосом:

— Я ожидал вас, господин Коротких. Не будем тратить дорогое время, я знаю о вас почти все. — Он значительно помолчал. — Присаживайтесь на диван. Постараюсь быть понятным и кратким. Готовятся решающие события... Объединенное наступление вооруженных сил верховного правителя Сибири и Дальнего Востока генерала Семенова, барона Унгерна. Нам помогает союзническое командование. Нам надлежит оказать им всяческую поддержку... Ваша задача вот в чем: к вам будут привозить оружие, прячьте его. Делайте гранаты, лейте пули. И чтобы тихо, скрытно... Никто не должен знать, кроме тех, кому мы сами сочтем нужным сказать. Организуйте провокации, уничтожайте большевиков. Тайно, не оставляя следов Вы понимаете, что мы от вас хотим?

Василий вытер рукавом мокрый лоб, чуть слышно выдавил:

— Боязно... А как изловят?.. С нами крестная сила...

— Изловят, — не помилуют, — жестко ответил лысый. — Надо умно, осторожно... Пусть полыхают пожары, льется большевистская кровь, надо скрывать от новой власти скот, прятать хлеб. А когда будет дан сигнал — восстание, конец красной диктатуре. Единым ударом с нашими доблестными войсками. Что вы хотите сказать?

У Василия пересохло во рту. Запинаясь, он проговорил:

— Боязно... Самая дорога под расстрел. У меня жена погибла, дочка...

Лысый строго посмотрел на него, сухо сказал:

— Подойдите под благословение.

Только тут Василий увидел, что в комнате еще двое: старик в архиерейской мантии и молодцеватый монах. Старик поднял руку с крестом, торжественно возгласил:

— Благословляю на святой подвиг, сын мой. Влагаю в десницу твою карающий меч божий.

Василий упал на колени и зарыдал.

— Тайная сила наша, — с большим подъемом произнес лысый, показывая архиерею на Василия. — Целуй крест, Василий Коротких, присягай. — И сурово закончил: — На вечные времена... Ты связан теперь с нами на вечные времена... Пусть эта минута всю жизнь питает твою неистребимую ненависть к большевикам.

— Аминь, — закончил преосвященный.

У Василия по спине покатился противный холодный пот.

— Ну вот... — обычным голосом заговорил лысый, отводя взволнованного Василия к столу. — Мы собираем верных людей, для этого я приехал сюда за многие тысячи верст. Спасем Россию! Вас никто не должен подозревать... Руководить людьми будет другой, все нити у него.

— Это отец Амвросий, — сказал архиерей. — Ему окажем доверие.

— Он не будет знать о вашей деятельности, не выказывайте себя. Мы будем следить за вашей работой во славу святой Руси. — Он вдруг переменил тон. — Да! Вы ведь большой шутник, веселый человек!

Василий поднял глаза, в них отразилось что-то вроде удивления.

— Как вы напугали часовщика! Забавно. Золото никому не продали? Отнесите завтра тому же часовщику, он хорошо заплатит. Он полезный человек... Ну, теперь прощайте. Меня не разыскивайте... Имейте в виду: я буду знать о каждом вашем шаге.

Василий был совершенно ошарашен тем, что о нем все известно, каждый шаг... Вон какие умные, хорошие люди есть... На прощанье он с благоговением поцеловал руку архиерея, тот напутствовал его словами:

— Если кому из воинства нашего придется отдать жизнь свою за великое дело, пусть и смерть его прибавит врагу несчастья и беды. Запомни слова сии. Не ропщи... Не сгибаясь, неси тяжкий крест господень.

Василий с перепугу хотел и у монаха приложиться к ручке, но тот не дозволил. Когда подходил к двери, лысый остановил его, равнодушно проговорил:

— Да, вспомнил, подождите... — он немного помедлил. — Вы сказали часовщику, что у вас фунт золота. Я не интересуюсь, откуда оно попало к вам. Большевики допытались бы, конечно, а мне все равно... Так вот, отдайте часовщику весь фунт. А он заплатит вам за половину.

Василий почувствовал слабость в ногах, стал медленно оседать на колени. Не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть, точно кто-то перехватил горло сильной рукой.

— Господин начальник!.. — давясь слезами, выкрикнул Василий. — Ваше благородие.

— Спокойствие, спокойствие, дорогой, — ласково произнес лысый. — Мы все приносим жертвы отечеству. Святые жертвы. Не будьте скаредным.

— За щедрость всевышний воздаст сторицею, — возгласил архиерей.

— Не жмись, дурак, — грубо сказал монах. — Иначе большевики все отберут. Стоит только шепнуть кое-кому о твоем золотишке, голый останешься.

— Господи! — простонал Василий. — Святители, великомученики...

— Впредь золото продавайте только этому часовщику, а то и верно всего лишитесь. Поняли? — Лысый открыл перед Василием двери. Он уныло побрел по улице, проклиная новых знакомых самыми последними словами.

На другой день, получив все же за золотишко много денег, Василий обошел магазины, купил себе бязевое белье, штаны, ситцевую рубаху, тяжелые ботинки. Под конец разошелся, купил китайскую соломенную шляпу с широкими полями. Набрал в дорогу еды, прихватил две бутылки китайской ханжи.

Выехали с Антонидой часа в два. Девушка была в приподнятом настроении: в узелке лежала бумага о том, что она учительница школы в деревне Густые Сосны. Везла два учебника в бумажных обертках, несколько тетрадей из шершавой серой бумаги, ломкие карандаши. Ей все вокруг казалось лучше, чем всегда — и солнце приветливее, и деревья зеленее, и небо глубже.

Она побывала и у городских комсомольцев, знала теперь, с чего начинать работу.

— Дядя Вася! — весело кричала она, сидя на краю телеги, болтая ногами. — Вы франт! Весь в новом. Вы неотразимы...

— Чего это?..

— Вы как жених.

Ей хотелось смеяться, петь, бегать по траве.

— Есть охота, — проговорил Василий через некоторое время. — Свернем в лесок, там ручеек должон пробегать. Костерок разведем, чайку похлебаем. Я соленого омулька прихватил. Потрапезуем, как говорит отец Амвросий.

Въехали в лес, под зеленые ветви. В лесу было тихо, загадочно, пахло грибами, прелой хвоей. У дороги трава сухая, пыльная, в лесу густые заросли узорчатого папоротника. От голубицы поднимается дурманящий дух, здесь и там чернеют спелые ягоды.

Когда телега переваливалась через пни, Антонида взвизгивала и заливисто хохотала. Наконец, соскочила, убежала в темную глубину леса

Василии остановил коня у звонкого ключика, который и впрямь протекал лесом. Распряг, привязал его в густом кустарнике, где была высокая, сочная трава. Насобирал сухих веток, запалил костер, повесил над огнем чайник.

Скоро пришла Антонида, серьезная, задумчивая. Прилегла на траву, взяла в губы елочную иголку, стала смотреть на Василия. Тот спросил:

— Чего глядишь?

— Думаю... — будто про себя проговорила Антонида. — О жизни... Кто я? Попова дочка... Раньше выдали бы замуж за поповича, и все. Дядя Вася, я с детских лет мечтала учительницей, и вот...

Василий сходил к телеге, принес бутылку ханжи, нарезал хлеба, омуля. Налил в кружку, протянул Антониде, сказал:

— Выпей за свое везенье. За хорошую жизню при большевистской власти.

Она взяла кружку, растерянно посмотрела на Василия.

— Я не умею. Никогда не пила.

— За счастье надо... Не гневи господа, он для тебя старается. И ангел-хранитель тоже... Все выпей.

Антонида рассмеялась, озорно тряхнула головой:

— Ну все, так все. Пусть не серчает господь с ангелами!

Запрокинула голову, выпила большими глотками. Василий тоже выпил, еще налил Антониде полкружки.

— Будто горячие учли проглотила. — Она вытерла слезы.

— Пей, девка. Веселися.

— А что? И выпью...

Скоро в голову ей полезли смешные мысли, стало казаться, что деревья приплясывают, вокруг громкая музыка. Она хохотала, отталкивала прочь Василия, не могла совладеть с его руками... Кричала, звала на помощь. И снова смеялась. Вдруг со охватила какая-то ленивая, сладкая истома.

...Василий разбудил ее под вечер.

— Хватит валяться, — сказал он, будто ничего не произошло. — Выпей чаю, да поехали.

Антонида плакала, билась головой о телегу. Они не стали никуда заезжать на ночлег, переспали в сенном сарае, возле дороги.

Неподалеку от Густых Сосен, Василий свернул коня в лес, в густые темные заросли. Антонида закрыла лицо руками, словно замерла.

Когда они потом снова выбрались на дорогу, Василий бросил ей свою старую шинель, сказал:

— Прикройся, срамница. Платье до пупа разодрано.


— Улусники! — негромко, но внятно заговорил старый Цырен.

В юрте сидели старики и молодые парни, улусная беднота, курили вонючий самосад, тяжелый дым не поднимался кверху, а бурыми клочьями перекатывался внизу. На почетном месте, на толстых серых войлоках сидел приезжий старик с редкой седой бороденкой. Был он в синем выцветшем халате, в шапке с новой красной кисточкой, на коленях держал морин-хур со смычком из конского волоса.

— Улусники! — повторил Цырен. — У нас дорогой гость, уважаемый Иринчей-бабай. Ни у кого из богачей нет столько овец, сколько у нашего Иринчей-бабая улигеров, метких пословиц, хитрых загадок. Послушаем, о чем говорится в заветных преданиях, чему поучает мудрость отцов и дедов...

Он протянул старику полную чашку араки. Тот принял, пальцем брызнул в стороны по нескольку капель, поднял чашку над головой, громко сказал «мэндэ». Бросил в очаг кусочек мяса.

— Перед тем, как развернем истлевший от времени шелк, — проговорил Иринчей-бабай, перед тем, как вынем из него драгоценную мудрую книгу, сложенную народом о подвигах храбрых баторов, я загадаю вам, по обычаю, три загадки. Слушайте. Люди рады, когда в улус приходит мастер-дархан: если он плотник, то поможет построить дом, если кузнец, то подкует лошадей, если чеканщик, то сделает красивые ножи, украсит тонким серебром трубку. Но люди радуются и приезду улигершина, который не починяет чугунов и ведер, не кует лошадей... Почему так, улусники?

— Улигеры всем ума прибавляют.

— Послушаешь, жизнь лучше покажется...

— Они храбрости учат...

Иринчей-бабай попросил чаю, отхлебнул из чашки, улыбнулся.

— Однако, верный ответ дали. Теперь вторая моя загадка будет. Я долгие годы хожу от улуса к улусу, улигеры приходит слушать много людей, но все беднота. Вот и сейчас нет никого в новом шелковом тэрлике. Почему так, улусники?

В юрте все зашумели, задвигались. Послышались насмешливые голоса:

— Им про ханов надо, а вы о простых людях рассказываете!

— Богачам интересно прибавить коров в стаде, а не ума в голове.

— Тоже верный ответ, по-моему, — проговорил Иринчей-бабай. — Вы, однако, с большой пользой слушаете улигеры... Теперь по обычаям наших дедов будет третья, самая трудная загадка. Слушайте и отвечайте: где сейчас самые почетные, самые богатые люди вашего улуса, что они делают?

Все переглянулись. Придумал же Иринчей-бабай... Никто не знал, как разгадать эту загадку.

Старик прихлебывал чай из красной деревянной чашки, хитро щурился.

— Трудную загадал загадку? Не отгадаете однако... Вот, какая будет отгадка. Все богатые люди нашего улуса, все почитаемые хозяева соседних улусов пьют араку в пади Хужар, на летнике зайсана Дондока Цыренова. Они там сговариваются захватить власть. Ширетуй Галсан с ними. Оружие собирают.

— Ну дела...

— В русскую деревню надо за помощью. В Густые Сосны.

Когда заговорил Иринчей-бабай, все стихло.

— Я не знаю, что вы порешите, — задумчиво сказал он. — Не знаю... Старый я, тут надо быть молодым, смелым... Не теряйте дорогое время.

Цырен послал паренька верхом в Густые Сосны, к Егору Васину просить помощи людьми и оружием. Второй окольным путем поскакал за подмогой в улус Будагша.

В летнике Дондока Цыренова ничего этого не знали. Там было полно народу, у коновязи грызлись сытые кони, отгоняли хвостами назойливых паутов, во дворе горел жаркий костер — в большом котле варилось мясо. Жена и дочь зайсана то и дело вытаскивали на деревянные тарелки большие куски с красным, пахучим соком, бегом относили в дом, где сидели гости.

Ширетуй Галсан неторопливо выбрал из корытца жирное баранье ребрышко, лопатку, курдюк. Подумал и взял еще две залитые жиром почки.

— Не суетитесь... — спокойно сказал он Дондоку, который размахивал руками и что-то невнятно толковал о захвате власти. — Не суетитесь. Если даже власть окажется у вас, вам ее не удержать.

— Ламбагай, — почтительно проговорил старик Бадма, самый богатый в улусе Ногон Майла. — Мы все высоко ценим ваш ум, но я что-то не совсем понимаю... Если волею богов осуществятся наши смелые планы, то...

— То власть вам не удержать, — ворчливо повторил ширетуй. — Восстание в трех-четырех улусах ничего не изменит. Армия и партизаны разгромят вас... У большевиков опора в русских деревнях, с ними армия, у них сила.

На разгоряченных лицах гостей появилась растерянность.

Толстый Бадарма из улуса Будагша вытер полой халата потное лицо, с обидой сказал:

— Благословение бурхана было... Как же так?

Он с трудом выбрался из-за стола, согнул тучную спину, коснулся лбом божницы и вдруг заплакал.

— Денег не пожалел, — простонал Бадарма, всхлипывая. — Сколько скота пожертвовал... Говорили — святое дело, а теперь... нищим... остался. Хоть в работники нанимайся...

— Воздадим молитву святым бурханам, — проговорил ширетуй, — налейте араки и выпейте за нашу победу.

Все в полном недоумении посмотрели на ширетуя. То одно говорит, то другое...

— Мы начинаем великое, справедливое дело, — продолжал ширетуй. — Но пока не о власти нужно думать, не о чинах мечтать. Это придет после. Нам помогут, я верю... А пока... — он помолчал. — А пока надо расчистить дорогу, убрать тех, кто нам мешает... Мы знаем своих врагов, они есть в каждом улусе.

Растерянность со всех точно сдуло ветром. Цырен-Дулма с гордостью смотрела на своего мужа. Дондок приосанился, решительно вскочил с места.

— Цырен-Дулма, — заглушая всех, крикнул он. — Тащи араки! Выпьем за нашу победу.

Цырен-Дулма взяла два чайника, открыла дверь и обмерла: кони с обрезанными поводьями, что есть духу скакали от коновязи в степь. В открытую дверь смотрел пулемет, за которым сидел на корточках Чимит, молодой работник Бадмы. Со звоном вылетели оконные рамы, на гостей Дондока были наведены винтовки. Председатель ревкома Цырен сурово приказал с крыльца:

— Оружие кладите на стол. Не убежите, ахайханы и бабайханы, окружены со всех сторон. И винтовки ваши у нас, и пулемет вон стоит. Выходите по одному.

На ночь Дондока и всю его ораву заперли в сарае. Утром они понурой толпой вышли на дорогу. Их сопровождала подвода с пулеметом и несколько вооруженных всадников. За пулеметом сидел здоровенный детина Чимит.


Антонида крадучись пробралась домой, заперлась в своей комнате, села к столу, обхватила руками голову. Беспечное веселье прошло, его сменило тоскливое отчаяние: что теперь будет... Девушки влюбляются, выходят замуж. Когда любовь, все, наверное, иначе. Тогда радость, счастье... А тут — стыд и страх. Кто такой Василий Коротких? Дяденька Василий... Пожилой, деревенский мужик. Разве будет она с ним счастлива? «Боже, — застонала Антонида. — Да он и не говорил, что мы будем вместе, ничего не обещал... А если позовет замуж? — Она содрогнулась: — Нет, нет! Никогда. Лучше весь век одной... Разве я смогу когда-нибудь полюбить такого?» Она бросилась на кровать, заплакала, но тут же встала. Посмотрела на руки, они были в грязи. Надо умыться, переодеться...

Отец пришел к обеду, спросил, как съездила. Антонида разливала суп.

— После расскажу. Нездоровится...

— Простудилась, наверное, — проворчал отец. — Суп вчерашний, холодный. Поставь еще тарелку, Василий придет.

Антонида уронила ложку.

— Смотреть надо, глазки топырить.

Василий пришел, Амвросий усадил его за стол. Время тянулось медленно, разговор не вязался, Антонида отодвинула свою тарелку.

— Не хочется...

Амвросий не стал дожидаться чая, заторопился.

— А я бы кружечку... — несмело проговорил Василий.

— Кто тебя гонит, — ответил Амвросий. — Пей.

Когда он ушел, Василий подсел к Антониде, обнял, она грубо отстранилась.

— Залеточка, — зашептал он, снова подступая к ней. — Породнились, вот ведь какое дело. Полюбовно произошло, с полного твоего согласия. Господь соединил.

Антонида встала, лицо у нее горело. Проговорила резко, точно отрубила:

— Что случилось, теперь не вернешь, не поправишь. Этим все и кончилось. Оставьте меня в покое.

— Эва, как ты, залеточка, Христос с тобой, — удивился Василий. — Ничего у нас не кончилось, а только началось еще, слава богу... — Василий крепко обхватил ее за плечи.

— Уйдите! — Антонида вырвалась. — Закричу.

— Закричишь? — Василий рассмеялся. — Страхи господни... А я вот что тебе скажу, залеточка: сегодня ночью приходи ко мне. Выберись из постельки, и ко мне — тепленькая, ласковенькая... Незаметненько, чтобы тятенька не изловил. И завтра приходи, каждую ноченьку, вот славно будет.

— Вы с ума сошли. Не приду, знать вас не хочу.

— Придешь, — смиренно возразил Василий. — Прибежишь. В окошко три раза брякнешь, я и открою.

Антонида смотрела на него с ненавистью.

— Уходите вон. Отца позову.

Василий сел.

— Залеточка... Не пужай, нельзя забижать ближнего. Приходи ночью, залеточка. А не придешь... — Он помолчал. — А не придешь, расскажу про твое баловство отцу Амвросию. На все село ославлю, со двора не покажешься. Мальчишки камнями закидают. Парни ворота дегтем вымажут. Хочешь мной славушки? С меня красота-то не слезет...

Когда он ушел, Антонида долго сидела за столом без мыслей, без чувств, точно неживая. Нет, она не пойдет к нему. Даже самый подлый не сделает того, чем он пригрозил... Ночью она не сомкнула глаз.

Не пошла и во вторую ночь. Утром встретила у своих ворот Василия. Он улыбался:

— К тебе направляюсь, залеточка. Извела ты меня, измаяла... Захвораю без сна. Все жду, думаю, вот постучишься... — Он прикрыл глаза. — Иду к тебе с упреждением: приходи сегодня. Не заявишься, завтра сожалеть станешь, ан уже ничего и не поправить, поздно станет. — Он вздохнул: — Девичья слава на тонком волоске висит... И дома у тебя не жизнь станет — ад кромешный.

Антонида зажала лицо руками, опрометью бросилась в избу. Весь день не выходила из комнаты...

Ночью, обмирая от страха, она три раза стукнула в окно Василия. На вторую ночь он тоже приказал прийти и снова грозился...

Так и жила, притворяясь перед людьми, будто ничего не случилось. Каждый день раньше всех прибегала на постройку школы, суетилась, лазила на крышу к плотникам, глядела, чтобы женщины конопатили стены самым сухим мхом, заставила мужиков переделать крыльцо. «Ступеньки ставьте широкие, — требовала она, — ведь для детей же... Крыльцо чтобы было пологое, а то ребятишки носы порасшибают». И печнику досталось, он устроил топку из класса, а надо было из коридора. Мужики, кто посмеивался, кто злился, но делали как она желала — учительница ведь...

Днем она будто забывалась. «Я хочу счастья, — рассуждала про себя Антонида, спрятавшись где-нибудь от людей. Все хотят хорошей, спокойной жизни. За что ругать Василия? Одинокий, больной... Он рассказал — никого нет на свете, жена погибла, дочка потерялась. Я для него, как свет в оконце. Боится потерять, вот и пугает. Любит же, плохого не сделает, от любви грозится». Она закрывала руками лицо. «Может, и ко мне придет любовь, станем жить вместе...» Антонида испуганно оглядывалась по сторонам «Всю жизнь с Василием? Нет, никогда!»

Антонида любила смотреть на свою школу с крутой сопки за деревней. Когда солнышко, крыша на школе казалась золотой... Да и вблизи хорошо: пахнет сосной, под ногами шуршат стружки, всюду стучат топоры. Происходит сказочное дело: недавно не было ничего, а теперь почти готовая школа... Антонида закрывала глаза, улыбалась: будто слышала заливистый колокольчик, сзывающий на урок, видела своих учеников — вихрастых мальчишек, девчонок с тоненькими косичками. Бежала к Лукерье, обнимала, тормошила: «Ну и пусть школа не двухэтажная, пусть маленькая, но ведь наша же!»

Располневшая, неповоротливая Лукерья посмеивалась: «Не заважничай, Антонида Николаевна. Боюсь, скоро кланяться перестанешь, мы вам не пара, скажешь, мы вон какие...»

— Дядя Егор! — прибежала однажды Антонида к Васину. — Надо рамы вставлять, а стекла нет.

— Не знаю... — хмуро ответил он. — И в городе не достать. Время такое, нету стекла.

— Что же делать? Нельзя же так... Надо найти.

— Где его сыщешь... В лавке не купишь.

— Дядя Егор! — девушка оживилась. — У моего отца есть, в подвале под колокольней. С царского времени бережется.

— Не даст поп, то есть ваш батюшка. Скажет, для храма...

— Даст! — тряхнула головой Антонида. — Выпрошу... Знаете, лучше мы сами возьмем. Правда... Пошлите кого-нибудь, я покажу где оно, ключ достану.

На другой день Егор повстречал Василия, велел ему повидать поповну.

— В большом деле надо помочь. Гляди, звонарь, доверие тебе оказываю.

Антонида боялась Василия, ходила к нему, как на казнь. Он встречал ее по ночам у калитки, принимал с жадностью.

Когда Антонида уходила, Василий забирался на печку, закутывался пестрым лоскутным одеялом, которое досталось от старика Елизара, закрывал глаза. В голове тихонько ворочались гладенькие, скользкие мысли: «Антонида — девка ладная, молодая... Сподобил бог на исходе лет вкусить сладенького. Теперя жизня пошла с интересом». Тут мысли вдруг обрывались, уползали в какие-то свои норы, в голове становилось пусто. Василий с нелюбовью оглядывал избу — прокопченный потолок, грязные стены. «Нет, — со вздохом говорил он себе, — не с интересом у меня жизня. Надобно покруче ее поворачивать». Как-то раз подумалось: «А что ежели насовсем оставить у себя Антониду. Корову тогда можно купить, опять же коня, опосля и овец, я в них знаю толк... Хлебушко сеять, как все мужики. Тогда и капиталец возможно помаленьку выказать... Заработанный, мол. Какого-нибудь сопляка бездомного приютить, дело христовое. И помога в хозяйстве от него будет. Антонида вон какая сноровистая, не даром станет мой кусок жевать».

...Когда Василий узнал, что надо взять из подвала церковное стекло, воспротивился, объяснил Антониде, что на такой безбожный грех не согласен.


Лукерья заправила плошку жиром, подрезала фитиль, но зажигать не стала, сумерничала, ждала отца. Он скоро явился, кинул на лавку фуражку, умылся во дворе, пришел в избу за полотенцем. Луша засветила жирник, поставила на стол горячую картошку, молоко, хлеб.

— Послухай, Лукерья, — веселым басом загудел отец. — Какое дело неслыханное. Прямо потеха и удивление. — Егор уселся, принялся за картошку. — Зашел я к Калашникову, надо нам, понимаешь, сколотить в деревне партейную ячейку. Сидим разговариваем, то да се... И вдруг, понимаешь, заявился Нефед. «Ну, говорю, чего надо, купец?» А он плаксиво так, точно вдова на поминках: «И-и, милые, какой же я ныне купец... Голытьба я, а не что другое. Прибыл вот до вашего пролетарского снисхождения. Поскольку кругом мировой пожар и красная революция, я не могу стоять в стороне, как пропащая акула капитализма». Вишь, какой сознательный.

Посидели молча. Отец незаметно посматривал на задумчивое лицо дочери. Лукерья дохаживала последние месяцы, была тяжелая, стыдилась своей неловкости, в глазах то и дело вспыхивала тревога. «Изменилась девка... — думал про себя Егор. — Переживает... Не знаю, как утешить, не умею... Бабья душа тонкая, чуть не так скажешь, беды наделаешь, Эх, не дожила Варварушка, она знала бы, что тут надо...

Егор давно уже думал о дочери с неумелой мужичьей нежностью, оберегал, как мог, от излишнего беспокойства, от тяжелой работы по хозяйству. Она сердилась, говорила, чтобы не лез в бабьи дела. Когда отец брал ведра, сходить за водой, заливалась краской, упрямо говорила:

— Я сама...

Лукерья налила отцу молока, стала убирать со стола. Егор спросил:

— Ты чего запечалилась?

Она села к столу, не знала, как ответить.

— Ну, говори, чего у тебя.

— Да так, тятенька... — Луша волновалась. — Такое дело, прямо не знаю... Растревожилась.

— Да что такое?

— Погоди. Не просто это, как и сказать... — Она задумалась. — Вся семья у нас, вишь, какая, все за новую жизнь. Я же понимаю, сколько книжек прочитала, пока ты воевал. Антонида приносила, хорошая девка. Ну ладно... Ты и сейчас стараешься против мироедов, чтобы бедноте было хорошо... Генка наш непутевый за это же воевал, Кешка с Петькой в сражениях. Дима мой пулеметчиком бьется. — Луша передохнула. — Слухай, тятенька, что я удумала.

Егор поднял на дочку глаза.

— Я вот что удумала, — повторила Лукерья. — Пошто я как чужая буду со стороны на вас поглядывать? Возьмите меня к себе, я знаешь, как помогать стану...

— Куда взять-то, Лукерья? — не понял отец.

— В большевистскую партию, тятенька. Чтобы всем нам сообща быть. Супротив Нефеда.

Егор встал во весь свой могучий рост, взял дочку за плечи, потихоньку притянул к себе, пробасил:

— Луша, какой самостоятельный разговор у нас получился. Ты у меня на красоту девка.

Лукерья поставила тесто на хлебы, постелила постели, легла за занавеской, притихла. Егор погасил жирник, поворочался с боку на бок, спросил:

— Спишь, Лукерья?

— Не, тятя, не сплю.

— Слухай... — стеснительно и тихо заговорил отец. — Ты это, когда... того... Ну, значит, скоро я дедушкой стану?

Луша не ответила — может, не поняла, что спросил, может, не расслышала...

На стене тикали ходики, цепочку у них со скрипом тащила вниз ржавая подкова, привязанная бечевкой.

— Теперь скоро, тятенька... — проговорила, наконец, Луша. — В ноябре, кажись, в конце месяца. Устала я. И боязно. — Она торопливо зашептала: — Тятенька, родной... Войне скоро окончание, сердцем чую. Придут наши, всю деревню соберем, пущай посмотрят на красных соколиков, пущай послухают, чего они скажут. Димка мой в наших Густых Соснах останется. Дом срубим. Жизнь какая будет, заглядение. Закрою глаза, вижу свое дите: то будто мальчик, а то девочка... В школу бегает, книжки читает... Забавно, словно большой уже... Тятенька, сбудется же все это!

— Сбудется, доченька, — взволнованно ответил Егор. — Придут наши, начнем новую жизнь. Я не очень знаю еще, какая она в точности будет, но хорошая, это уж верно. Только...

Егор замолк. Луша спросила:

— Чего «только», тятя?

— А вот чего... — Голос у Егора сорвался. — Думаю я, зря ты сейчас в партию.

— Пошто ты так, тятя?.. — растерялась Луша. — Поначалу вроде обрадовался, а теперь...

— Верно, обрадовался... Вроде бы и ловко получается — вместе мы, ну, как солдаты в одном окопе... А то позабыл, что у тебя ребеночек будет. Махонький... Какая уж тут партия, ребеночка растить надо.

— Еще что? — сухо спросила Луша.

— Ты не серчай, дочка. Верно я говорю, не до партии сейчас, без тебя пока управимся... После запишешься.

— После? Когда — после?

— Кончится война, и валяй. Тихо станет, никакой стрельбы... — Егор улыбнулся. — Никто не убьет. Тогда в самый раз бабам в партию записываться. А ныне, девка, и мужика порой страх берет... Кулаки по деревням лютуют, белая сотня в лесу хоронится, опять на Красноярово налет был... Сиди пока дома, не лезь в полымя.

За занавеской заскрипела койка — Луша заворочалась, натянула на голову ватное одеяло, чтобы отец не слышал, как она плачет.

— Спишь, Лукерья? — спросил через некоторое время отец.

Она не ответила.

Утром Луша встала рано, затопила печь, только посадила хлебы, к воротам кто-то подъехал верхом, забренчал кольцом у калитки. Она выбежала проведать, кого надо. Бородатый мужик с винтовкой спросил Егора Васина.

— Это ж мой тятенька.

— Отворяй ворота, дочка, — весело сказал бородатый, ловко соскакивая с седла. — То-то Егор обрадуется.

Егор босиком сбежал с крыльца, обхватил гостя ручищами, загоготал на весь двор:

— Лукерья, гляди, кто прибыл-то! Тащи, язви его, в избу.

Лукерья первый раз в жизни видела этого человека, но ей тоже стало весело, будто после долгой разлуки повстречала близкого родственника.

Коня расседлали, дали ему свежего сена, мужики шумно зашли в избу.

— Беги, дочка, к Луке, принеси первача для разговору, ради такого праздника...

Гостя звали Федором Афониным, он все годы воевал вместе с Егором — и на германской, и в партизанах. Заехал к Егору на пути домой.

Луша нарезала соленого омуля, подала с луком, с вареной картошкой. Мужики разлили самогонку по кружкам, выпили, свернули цыгарки.

— Ну, паря, рассказывай. Как там наши? Про все как есть рассказывай.

Федор глянул на Лукерью, которая вытаскивала из печи хлебы, спросил:

— Дамдинова?

— Его... — Егор озорно подмигнул. — Скоро в деды меня произведет.

Лукерья прикрыла на столе полотенцем горячие, румяные хлебы, обтерла запаном руки, подошла к столу. Федор рассмеялся:

— Про кого сначала рассказывать, — про муженька, или про Кеху с Петькой?

Луша смутилась.

— Все одно... Родные же... Мы с тятей о всех истосковались.

— Ладно, понятно же... Слушай спервоначалу про Дамдина. Такой парень, все его уважают. Да... Недавно вот какое дело было, ты, Лукерья, слухай хорошенько. На реке Ингоде, значит. Вон, куда мы теперя добрались, скоро Семенову вовсе крышка... Да, так вот, какое геройское вышло с ним происшествие. Семеновская сотня отрезала в деревне наших партизан, не допущает подмогу. А вторая вершая семеновская сотня в деревне рубит партизан шашками. Нас полтора десятка, патроны на исходе, белых эвона сколько, не сосчитать, все пьяные, и детей малых не милуют, деревню подожгли. Ну, конец нам, выходит. Но мы помаленьку держимся, убавляем беляков по штучке — кого пулей, кого штыком. И вдруг, слышим: та-та-та... А после — ура! Наши прорвались, пошли в атаку. Подмога! Ну и мы что есть мочи заревели «ура». Вот какое дело вышло, поняла?

Лукерья робко спросила:

— Ну, а Дима что?

Федор положил на стол картошину, которую чистил, с удивлением проговорил:

— Чего — Дима? — тут же понял, пояснил: — Дак, это же он со своим пулеметом беляков расшибал. Пулемет на телеге, пара лошадей, заскочил в самую гущу и давай крошить. А за ним наши бойцы повалили, смяли белых. Кабы не он, всем нам погибель.

Егор двинул кулаком по столу:

— Во, молодчина сынок! Орел!

Лукерья побледнела, сжала руки, чуть слышно спросила:

— Он... не раненый?

Федор пододвинул свою кружку Егору, тот налил.

— Не, не раненый... — и заговорил о Лушиных братьях. — Сынки твои, Егор, тоже правильно воюют. Гордость одна, а не ребята, что Кеха, что Ваньча, что Петька. В самое пекло лезут, и хоть бы что... Петька вовсе отчаянный. Скоро, видать, домой возвернутся, тут для них дел невпроворот. — Он помолчал. — Я маленько умаялся, отдохнуть бы... Ты, Луша, брось доху на пол, поваляюсь... Отяжелел что-то.

Лукерья постелила гостю на лавке, сказала, что пойдет по хозяйству. И Егор поднялся, — надо было зайти к Калашникову. Когда Лукерья ушла, Федор сурово посмотрел на Егора, трезвым голосом велел остаться.

— Садись. Налей самогонки. И себе налей.

— Ты раньше-то вроде много не пил, — удивился Егор.

Федор поднял кружку, печально поговорил:

— Выпьем за упокой души красного пулеметчика Дамдина Цыренова. Погиб он в том бою геройской смертью... Я при Лукерье не хотел сказывать.

Егор уронил голову на стол, на свои тяжелые руки.


Антонида осунулась, стала раздражительная. Отец как-то несколько раз застал ее в слезах.

— Ты чего? — спросил он. — Хвораешь?

— Отстань! — она выбежала, хлопнула дверью.

Отец постоял, покачал головой.

Однажды вечером послал ее во двор за дровишками — насушить для растопки. Антонида испуганно отказалась.

— Не пойду... Темно, боязно...

— Ты чего, поповна? — рассмеялся отец. — Маленькая была, не трусила...

Антонида поглядела на него с такой тоской, что он смутился.

— Ладно, чего там... Не ходи, сам принесу.

Антонида подолгу засиживалась одна, подперев руками голову. Если отец неожиданно спрашивал что-нибудь, она вздрагивала, а то и вскрикивала.

Он после уже заметил, что дочь перестала есть. Никто не знал ее горя: Антонида почувствовала, что станет матерью. Для других это бывает радостью, а ей новое горе, новый страх. Страх... В Воскресенском была, говорят, девка, набегала ребенка, от кого и сама не знает. Как ей не знать, просто не говорила... Родители — раскольники-семейские — выгнали ее из дому. У них, у семейских, с этим строго. Жила с ребенком, всем на потеху, в чужой бане. А недавно повесилась. И дите померло.

Антонида закусила губу: «И я так сделаю. Повешусь, не стану жить. Ребенка загублю, нерожденного...»

Чьи-то холодные пальцы сжали ей сердце, оно словно закуржавело, обросло мохнатым морозным инеем, стало едва живым. Но все же стукало, гнало по телу теплую кровь, чуть шевелило тяжелые неповоротливые мысли. «Зачем умирать, я же молодая, жизни не видела, — медленно ворохнулось у нее в голове. — И сынишка пускай живет, у меня же какой сын будет... Пускай живет... Не посмею отнять у него жизнь».

Она хочет жить. Надо только, чтобы все было, как у других людей. Надо, чтобы Василий взял замуж. Старый, противный Василий должен взять ее замуж. Он каждую ночь ждет ее у калитки, мучает, слюнявит душным, нечистым ртом. Горячо шепчет про залеточку, а когда она гадливо отворачивается — грозится. От его ласк Антониду тянет блевать, но он должен взять ее замуж, иначе ей погибель. Должен, должен взять замуж. Ее — молодую, красивую — должен взять замуж. Если возьмет, она будет растить своего сына. Если возьмет...

Снова холодные пальцы сдавили живое сердце. «Худо жить в вечном страхе, — соображала Антонида. — Боязно, противно было ходить к нему по ночам, а надо — иначе продаст, выставит на поруганье. А теперь как быть?»

Одно спасение — выйти замуж за Василия... Она накинула полушубок, побежала к Василию, спотыкаясь в темноте.

Издали заметила неяркий свет в его окнах — сквозь щели в ставнях тускло мерцал огонек. Дернула калитку, она была на запоре. Подбежала к окну, прильнула глазами к ставням, увидела через щель чью-то быструю тень. Свет в избе сразу же погас, задули, видать. Не помня себя, загремела кулаками, не могла передохнуть от какого-то непонятного чувства. На стук торопливо вышел Василий, прошептал, не открывая калитки:

— Тише ты... дура...

— Открой... — тоже шепотом произнесла Антонида. — Впусти меня.

— Уходи, говорю... Нельзя. У меня человек один...

Отчаянным, ненавидящим шепотом Антонида прошептала:

— Бабу принимаешь? Путаешься, Кащей бессмертный?

— Что ты, Антонидушка, какая у меня баба, окромя тебя? Не говори понапраслину.

— Отвори, слышишь... А то избу подпалю.

— Оборони тебя бог от антихристова деяния. Складно говорю тебе: катись домой.

— А-а... я тебе не нужна? — крикнула она, задыхаясь. — Другую принимаешь? Ну, погоди... Покаешься.

Ноги у Антониды подкосились, она забилась в рыданиях.

Василий не стал утешать, немного постоял и зашаркал по двору, заскрипел ступеньками, зашел в избу. Антонида, как пьяная, побрела домой за спичками: поджечь проклятущую избу, отплатить за свою погубленную жизнь. Чуть отошла, услышала как взвизгнула на ржавых петлях дверь. Антонида притаилась. Вот осторожненько брякнула щеколда, кто-то крадучись выбрался на улицу. «Баба... — промелькнуло у Антониды в голове. — Сейчас я тебя, поганую... Не уйдешь, раскровяню, космы повыдергаю. Подниму все село...» Она подалась вперед и вдруг узнала: от Василия вышел Лука.

Антонида как во сне прибрела домой, легла в постель одетая, зарылась головой в подушки, залилась слезами. Уснуть не смогла, поднялась вялая, с опухшими глазами. Увидела в окно Лушу, постучала в окно, накинула платок, выбежала к ней.

— Лушенька, пойдем к тебе... Поговорим.

— Пойдем, подружка, — приветливо позвала Луша. — У меня, знаешь, какие добрые новости...

— Мне одной тоскливо, — зябко поежилась Антонида.

— Пошто одной? — удивилась Луша. — Тятя у тебя.

— У нас ничего общего. Чужие люди, не понимаем друг друга.

— Пойдем, пойдем. Я самовар поставлю. Тятя собрался в Ногон Майлу, к Диминым родителям.

Когда Лукерья и Антонида вошли во двор, Егор приторачивал к седлу узелок с подарками: вез бурятам русское угощение — вареные яйца, огурцы, жареные подсолнухи, Лушиной стряпни шанюшки. Бутылку пернача прихватил. Сел в седло, сказал Антониде:

— Не потрафили мы со школой к осени. Ну ничего, скоро откроем, в самый главный праздник — в третью годовщину Октября. Столы, скамейки готовы, доска тоже. Нету черной краски для доски, пущай пока белая постоит. Учительницей первый год одна будете. Совладаете с ребятами?

— Справлюсь, — вяло ответила Антонида.

— Ну, прощевайте, к вечеру вернусь. А то завтра утром. А стекло-то будет?

— Не знаю...

В избе было прибрано, печка побелена: Лукерья не запускала хозяйства, хоть и трудненько ей приходилось. Помогал и отец. Как он вернулся, все в доме почувствовало мужскую руку: крыша была залатана свежеоструганными досками, заплот будто сам выпрямился. Егор поставил недостающие доски. Колодец вычищен, сруб заменен... На сарае новые широкие двери. За домом сложены доски. Когда Луша спрашивает, зачем доски, Егор только хитро усмехается

Луша сказала Антониде:

— Садись, подружка. Я сейчас самовар поставлю.

«Какая она домовитая... — подумала Антонида. — Обрадована чем-то».

— Ну, рассказывай, какие у тебя новости, — сказала она, когда Луша уселась за стол.

— Не подумай, что хвалюсь, Антонидушка, — зарделась Луша. — К тяте знакомый партизан приезжал, поведал...

По щекам Лукерьи потекли счастливые слезы, она смахнула их уголком платка, улыбнулась.

— Дима-то мой настоящий герой. Один сотню казаков победил. Как налетел на них с пулеметом... Право... Слушала, аж страх берет. — Она не знала, что еще сказать... — Домой, слышь, собирается.

Антонида вдруг поднялась со своего места, обняла Лушу за шею, прижалась к ней горячей щекой.

— Я к тебе буду приходить. — Она жарко дохнула ей в ухо: — Тоже с ребеночком... Будет у меня... Ношу уже...

— Антонидушка... — Лукерья крепко обхватила подружку рукой. — Вот оно, наше бабье счастье...

— Ничего не спрашивай, — торопливо заговорила Антонида. — Пока не могу сказать... Хороший человек, настоящий. Любим друг друга, он во мне души не чает. Вся моя радость в нем... Умный, ласковый.

— Да кто же такой, Антонидушка? Всех парней знаю, не замечала, с кем ты...

— После, подружка. Давай лучше поговорим о наших детях.

Обе рассмеялись. Луша разлила чай, поставила на стол чугунок с молоком.

— Пойдешь утром на уроки, занесешь ко мне маленького: «Лушенька, поводись... Пущай с твоим играет». А я сразу: «Оставляйте, Антонида Николаевна, чего там, свои же люди... И вечером приносите, сегодня комсомольское собрание, тятенька с ребятами позабавится»

Антонида вздохнула:

— Не знаю, что у меня получится с комсомолом. Не успеть мне всюду: ребенок, школа, комсомол, дома сколько забот будет... — Она мечтательно стала перечислять: — Мужу постирать, погладить, сварить повкуснее, коровенка у нас будет, гусей думаю развести, озеро же рядом...

Луша посмотрела на подругу, словно вспоминала ее и никак не могла признать.

— А я, Антонида Николаевна, — сказала она с затаенной гордостью, — порешила записаться в большевистскую партию.

Подруги разговаривали за самоваром, а Егор Васин ехал по широкой степи, думал невеселую думу. И степь вокруг тоже была невеселой, пожухлые травы, прибитые заморозками, черный лед в канавах и рытвинах, нахохлившиеся, сердитые сопки вдали. Холодный ветер гонит навстречу бездомный куст перекати-поля...

Егор думал, как сказать родителям Дамдина о гибели сына. Приятно принести в дом радостную весть, тяжело сообщить о горе... Как их утешить, какие слова подобрать и можно ли вообще чем-либо облегчить родительские страдания? Ему, Егору, горько — погиб муж его дочери, а им он сын — надежда и радость, ему отдали они всю свою жизнь...

Конь плелся шагом, Егор не подгонял его — не на крестины спешить, не на свадьбу... Цырен звал в гости, а он является с черной вестью... Заставил себя приободриться немного, когда уже въезжал в улус.

Егора встретил Цырен, обрадовался, крикнул жену и дочь, они убирали навоз в загородке для коров. Долгор приняла повод, дочка Должид стала расседлывать коня. Откинули полог, зашли в юрту. Она покрыта толстым, лохматым войлоком, порыжевшим от времени. Внутри полумрак, свет падал только сверху, где отверстие для дыма. Посередине нежарко горел очаг, у стены стояла темная божница с глиняными, закопченными фигурками богов-бурханов. Егору показалось, что грязные, неумытые боги спесиво и зло поглядывали на людей. Перед ними стояли бронзовые жертвенные чашечки с угощением. Может, богам не по нраву жертвенное приношение, может, они от него воротят глиняные, отбитые носы?

В полумраке виднелась кровать, закинутая серым овчинным одеялом, был еще низенький столик, расписанный хитрыми узорами. Егор догадался, что раскрашивал его какой-то умелый лама, может, столик стоял когда-то в бурятском храме — дацане... У стены напротив стола — высокий сундук. Возле входа — столик с полочками для чугунов, чашек, на нем стояли деревянные корытца, в которых подают вареное мясо. На стене висели уздечки, старые халаты-тэрлики, женские безрукавки — ужа, на полу грудой лежали войлоки.

Войлоки сложили один на другой, получилось сидение. Цырен усадил на него дорогого гостя, начал обязательный при встрече разговор:

— Хорошую ли траву накосили на зиму, сват?

Егор, который знал многие бурятские обычаи, пробасил:

— Какая нынче трава, когда дождей не было... До рождества сена не хватит. А как ваш скот?

— На своих копытах бродит пока. Думаю, перезимует... — Цырен закурил. — Как живет наша дорогая невестка Лушахон?

— Привет вам послала, угощение...

Егор развязал узелок, вынул что привез, кроме бутылки.

Должид поставила на стол перед гостем арсу, молоко, масло, хлеб, налила деревянную чашку зеленого чая. Старая Долгор куда-то вышла, скоро вернулась, принесла кусок мяса, положила в чугун вариться. На столик у двери поставила туесок, видно, с молочной водкой — аракой. Егор догадался: мясо и вино она заняла у соседей.

Цырен заговорил с женой по-бурятски, протянул ей Лушину румяную шанюшку, вторую подал дочери. Должид откусила, улыбнулась:

— Амтатэй...

Цырен перевел:

— Хвалит. Говорит, вкусно.

Заговорили о том, что нового в улусе.

— Дондок Цыренов появился, — рассказал Цырен, — как сумел выбраться из тюрьмы, не знаю. И Бадма пришел... Оба еще злее стали. Ламы в дацане говорят, будто их боги оберегают... А Бадарму из улуса Будагша в городе крепко засадили. Обиженным прикидывался, а сам у них за главного...

— Зашевелились, значит?

— Ага... Чимит, который у Бадмы батраком, проведал: грозятся поубивать всех, кто за новую власть, разорить наши очаги. А у вас в селе как?

— Тихо пока. Нефед, Лука, Андрюха Сидоров попервоначалу хорохорились, теперь вроде присмирели. Но глядеть за ними надо, конечно... Мы партийную ячейку у себя наладили. Хоть и мало нас, а силы сразу словно прибавилось. Лушка в партию хочет.

— Бабы раньше только детей рожали, — не то осуждая Лукерью, не то радуясь за нее, сказал Цырен.

— И я то же говорю.

— Скорей бы Дамдин возвращался...

— Ежели кулаки что затеют, — торопливо перебил свата Егор, — посылай ко мне вершего, живо прискачем, в беде не бросим.

Он не мог сразу сказать свату о Дамдине...

— Когда сынки-то наши вернутся? — снова вздохнул Цырен. — Мы вон новый халат сшили Дамдину.

Мясо сварилось. Долгор выложила его из чугуна в деревянное корытце, поставила на стол, принесла чашки, туесок. Цырен налил араки сначала Егору, потом себе, брызнул по капле на все стороны, бросил кусочек мяса в очаг: по обычаю принес жертву богам.

— Мэндэ, — сказал он. — Выпьем за здоровье твоих сыновей, за здоровье Дамдина... Как они живут, как воюют, не слышал?

Егор разом выпил чашку крепкой араки, закусывать не стал.

— Ничего живут, — глухо ответил он. — Гонят белых, на Ингоду выбрались, у семеновцев только пятки сверкают. Приезжал один знакомец, рассказывал: Дамдин героем себя выказывает.

Цырен снова налил Егору араки, с чувством проговорил:

— Когда тебя увидел, сразу понял, что с хорошей вестью приехал... У нас с плохой новостью никто в юрту не зайдет, вызовет на улицу и там скажет. Зачем приносить в дом горе, верно? Ну, говори, все говори, мы слушать станем.

Егору стало еще тяжелее.

— Война, дело известное, — сказал он задумчиво. — Сегодня хорошо, завтра обернется плохим. Сегодня наши наступают, завтра, может, беляки нас попрут. Сегодня ты живой, завтра нету тебя...

— Верно, паря.

— Ну, Дамдин наш ничего. Знакомец мой говорит, попали наши в беду, Димка выручил. Пулемет у него на телеге, налетел на беляков, целую сотню выкосил... Настоящий герой.

Аракушка в туеске кончилась, Егор подал Долгор свою бутылку. Долгор рассмеялась, что-то сказала мужу. Цырен перевел:

— Говорит, что у гостя котел вина поспел...

Егор видел, какой гордостью светились глаза старика и Должид. когда рассказывал о подвигах Дамдина. Он не посмел сказать, что Дамдин пал в бою... «Разве можно приносить в дом горе? — повторил про себя Егор слова Цырена. — Пройдет время, они узнают о смерти сына. Это всегда будет для них как тяжелая рана, но, может, время облегчит боль... — И еще подумал Егор: — Пусть узнают об этом не от меня».

Он остался ночевать, уехал домой рано, когда солнце едва выглянуло из-за дальних гор.


Василий зашел в лавку к Нефеду, купил соли. Нефед раза два приходил ночью к Василию с Лукой. Они с Василием вроде даже немного сдружились: Нефед помогал ему харчами. Правда, каждый раз мусолил огрызок карандаша — записывал, что дал, частенько напоминал, чтобы Василий не позабыл долга.

Народу в лавке не было. Нефед сказал, что собирается в город за товарами, прихватит по пути и Луку, у того в Воскресенском какое-то дело.

— Желательно и тебе туда, — прошептал Нефед, озираясь. — Все обмозгуем, и точка.

Василий и сам понимал, что им надо окончательно сговориться, а то все какие-то недомолвки.

— Ладно, — ответил он, — заезжайте. Прокатимся, благословясь...

Из лавки Василий завернул к школе, поднялся по широким ступенькам, отворил дверь. В прихожей две бабы махали кистями, белили потолки. Класс открыт, Фрося мыла там пол. Вода была горячая, от пола поднимался белый, легкий туман.

— Бог помочь, — пожелал Василий.

— Лучше сам помоги! — весело отозвалась Фрося. — Гляди, руки какие красные от морозу. Стекол-то в школе нет...

— Крепче старайтесь, — усмехнулся Василий.

По дороге к дому он почувствовал, что у него снова заболела обмороженная нога. Недалеко от школы повстречал Антониду. Она увидела его, отвернулась.

— Антонидушка, — тихо позвал Василий. — Не серчай, залеточка... Все тебе открою... — Он посмотрел, нет ли кого поблизости. — В картишки мы тогда... Ну когда не впустил тебя... Грех попутал. Лука Кузьмич посторонних пугается. Я у него корову выиграл.

Такой он был растерянный, что Антонида даже улыбнулась.

— Надо было сразу сказать, я тебе не чужая.

— Не чужая, не чужая, — обрадовался Василий. — Приходи сегодня...

— Не жди, — сухо отрезала Антонида. — Не приду. Что мне за радость? Ты и в малом не хочешь помочь.

— Залеточка... — зашептал Василий. — Да разве я что... Приходи, принесем мы из подвала стеклышек. Я был в школе, глядел: все готово, а стекла нету. Как можно супротив общего дела? Бог простит... Для тебя, чего пожелаешь, сделаю, какой хоть грех преступлю.

Антонида недоверчиво взглянула на него.

Ночью Василий и Антонида вынесли из подвала ящик оконного стекла. Василий не пожалел, спалил целый коробок спичек, оглядел подвал. Когда вышли на воздух, ключ положил себе в карман, сказал, что может еще понадобиться

Антонида заметила, что Василий сильно прихрамывал, спросила как можно участливее, что с ним такое.

— Нога помороженная, к холоду чувствительная... Надобно распарить и полегчает.

Антонида осталась у него, под утро растопила печь, нагрела воды, налила в окоренок, Василий поставил туда ноги, она потом обернула их теплым платком, уложила его.

— Милый, — зашептала она, пристраиваясь рядом, — родной... Как мы дальше будем? Не могу я так, извелась... Дня без тебя не в силах... Ну что ты молчишь?

Василий заворочался, завздыхал.

Антонида села, закрыла лицо руками, заговорила надорванным голосом:

— Что ты со мной сделал? Где моя гордость? Ноги тебе мо́ю... Отца забыла, подруг забросила... Думала о большой жизни... комсомолкой хотела стать... А теперь что? Кто я теперь? Что ты натворил, Василий? Ласки выпрашиваю. Взгляни на меня, я молодая, красивая, жить хочу... Я о счастье пеклась, а что ты мне дал?

Слезы перехватили ей горло, она шептала, не помня себя.

— От всего отреклась, ничего, никого у меня нет, кроме тебя. Прикажи, отца родного убью. Делай со мной, что хочешь. Только не молчи... — Она схватила руку Василия, прижала к своей груди. — Не молчи, слышишь... Ты не смеешь жить без меня, не позволю! Задушу, задавлю своими руками!.. Ну, отвечай.

Василий несмело сказал:

— Корова у нас будет.

— Какая корова? — ничего не понимая, спросила Антонида.

— Обыкновенная. Выиграл у Луки Кузьмича.

— Мы будем жить вместе? — счастливо засмеялась Антонида. — Ты мой муж, да? Пусть у нас будет корова... Захочешь, разведем овец, коз, свиней... Стану ходить за ними. Все сделаю, только прикажи. — Она склонилась, погладила его редкие волосы. — Ты будешь счастлив. И я счастлива. — Она засмеялась нежным, девичьим смехом. — И наш сын будет счастлив.

— Чего ты сказала? — Василий приподнялся, сел.

— Наш сын.

— Не мели, беспутная.

— У нас будет сын.

Василий лег, закрылся с головой одеялом и больше не сказал ни одного слова. Антонида посидела, поплакала и ушла, хлопнув дверью.


За ночь приморозило, чуть припорошило снежком. Старики сулили, что зима будет ранняя и студеная. Ветер гнал по дороге легкие белые бурунчики, сметал их в канаву.

На телеге сидели Нефед, Лука и Василий. Разговаривать на ветру не хотелось, ехали молча, покуривали. По очереди слезали с телеги, шагали рядом, — чтобы согреться.

В большом селе Воскресенском у Луки и Нефеда было много знакомых. Остановились у мельника Серафима Леонова, к которому у них было дело. Вошли в просторную избу, перекрестились у порога. Хозяева засуетились, усадили гостей за стол. Пока толковали о погоде, о мелких деревенских новостях, хозяйка собрала перекусить. Серафим, тощий, вертлявый мужичонка, собрался в кладовку за самогонкой, Лука остановил его:

— Не мельтеши. Мы припасли.

Чинно выпили, заели жирной соленой рыбиной, хрустящими огурцами, розовыми скользкими рыжиками, крутыми яйцами.

— Хороша самогоночка.

— Первач.

— Рыжики, как живые, сами проскакивают.

Настоящего разговору не получалось. Лука, Нефед и Серафим выпили еще, под горячую картошку с мясом. Василий воздержался. Раньше всех первач стукнул толстого Нефеда: на лбу выступили крупные капли пота, он стащил с плеч куцый пиджак.

— За товаром еду, — вяло проговорил он. — Торговля, никакого прибытку... Хоть волком вой.

— Завоешь тут, — сумрачно согласился Лука. — Большевики, язви их... Хозяйству полный разор.

Серафим осторожно подступил к главному:

— Наши, слыхать, все отступают... Семенов в Чите манифесты выдумывает, звонкими словами прельщает. Сила пока за большевиками, выходит... А мы посиживаем, хвосты поджали.

— Выжидаем.

— Чего выжидать? Красные и так на шею уселись, не вздохнуть.

Василий перестал есть.

— Мне все одно, какая власть, — сказал он, — абы хорошая жизня была. У меня богатое хозяйство содержалось, а теперь кто я? Бобыль... Этой красной власти многие поперек дороги встанут. — Он поспешно прибавил: — Я не о себе, вообще это, к слову.

Лука дробно рассмеялся:

— Дома ты куда смелее был.

— На тайной вечере господней, при затрапезной беседе с учениками своими, Иисус Христос не ведал темной души Иудиной.

— Эва, завернул, — изумился Серафим. — Нас трусишь? Не пужайся, не выдадим. Свои мы, большевиками обиженные.

Василий промолчал, Нефед же вдруг оживился, заговорил.

— Мы так понимаем, — зашептал он, — без толку сидеть нечего. А то дождемся новой беды, похуже... Вредить надо большевикам, пропади они пропадом. Так надобно: они построят, а мы сломаем... Они в другую сторону кинутся, а мы им палку в колеса.

— У нас в деревне школу построили, — напомнил Василий.

— Сжечь! — взвизгнул Лука. — Который раз говорю: сжечь.

— А изловят? — Нефед вытаращил от страха глаза.

Василий шепотом повторил слова, слышанные в городе от лысого:

— Изловят, не помилуют.

В избе стало тихо. Лука дрожащей рукой налил всем по чарке.

— Как сынок у тебя пожинает, Лука Кузьмич? — спросил вдруг Василий. Он словно забыл, о чем они только что говорили.

— Чего ему, — махнул рукой Лука. — Дурак он дурак и есть. Приберет господь, я пудовую свечку поставлю...

— Пошто ты о сыне так? — Василий с осуждением посмотрел на Луку. — Бога не боишься... Куска сыну жалеешь, что ли?

— Какой там кусок, — рассердился Лука. — Живу в смертном страхе, того и гляди пожар учинит, по миру пустит. Спички от него прячем, поджигать горазд. Лонись чуть всех нас живьем не спалил, вместе с избой. Поджег, стена полымем занялась, едва уняли. Невступный идиот. Верно говорят: чужой сын дурак — смех, а свой дурак — смерть.

Лука хватил свою чарку, заел рыжиком, сердито спросил Василия:

— Тебе какое до него дело? Чего меня растравляешь?

— Ничего я, так, — усмехнулся Василий. — Мне-то что... Видение недавно было, вот и вспомнил.

— Какое еще видение? — расхохотался Нефед. — Баба голая?

— Не, — Василий свел вместе белесые брови, насупился. — Быдто Иисус Христос спустился с неба, прямо, понимаешь, в Густые Сосны. Не по земле переступает, а плывет по воздуси...

Нефед расплылся в улыбке, зажал рот рукой.

— И говорит нам с вами Христос своим божьим голосом: благословляю на святую битву с антихристом. Ничего, мол, не жалейте для господнего дела, не ропщите, и да воздастся вам сторицею.

— Брешешь ты, — поморщился Лука. — А мы уши развесили.

— И дал мне господь вот этот коробок, — Василий вытащил из кармана коробку спичек. — И возвестил он: вложи коробок в руку безгрешного, безвинного отрока, пущай он сотворит суд мой, — Василий перекрестился. — Доподлинные слова господни передаю...

Стало совсем тихо, мужики отрезвели, со страхом посмотрели на Василия. Нефед взял у него коробок, протянул Луке, хмуро сказал:

— Отдай своему болвану. Он и есть отрок безгрешный, безвинный, Иисусов избранник. Пущай сотворит суд господень.

— Чего удумал, паря? — осипшим голосом спросил Лука, отстраняясь от коробка. — Он же сам сгорит, погибнет... Дите же.

— Какое он дите, — тем же хмурым голосом возразил Нефед. — Бревно он безмозглое. И не погибнет, дураки живучие. Из самого пекла выскочит. А не выскочит, не велика утрата, свечку поставишь на помин души.

— Дите... — простонал Лука. — Сын он мне.

— Дурака поймают, какой с него спрос, — усмехнулся Нефед. — Давайте еще по чарке, мы под капусту не пили.


Еще летом, когда Антонида выйдет бывало из дому, за ней бежали деревенские мальчишки, цеплялись девчонки, тащили на берег озера, где склонилась к воде кустистая черемуха. Антонида рассказывала о школе, о там, как они станут учиться. Когда вернулась из города, ребята чуть не каждый день собирались у нее под окном, просили показать книжку. Антонида приносила букварь, усаживалась на лавочке, читала сказки. Будто, всамделишная учительница...

И взрослые стали с ней куда сердечнее. Никто не называл поповной, величали Антонида Николаевна, а то и учительницей.

«Какое доброе, ласковое слово — учительница, — с тревожной радостью думала Антонида. — Какое хорошее слово... Придут ко мне незаметные, немножко испуганные, любопытные дети... Все им интересно, все хочется узнать. Смотреть будут на меня во все глаза...»

Когда стало холодно, несколько раз прибегали к ней домой: Антонида заметила, что у нее дома они стеснительные, робкие, им вроде не по себе. «Как-то будет в школе?» — забеспокоилась она.

Последнее время она реже встречалась со своими будущими учениками, кивнет головой на улице и пробежит мимо — все некогда, голова забита беспокойными думами, полно всяких тревог...

— Скоро нам в школу, Антонида Николаевна? — спрашивали ребята.

— Скоро теперь, — торопливо отвечала Антонида. — Потерпите... В ноябре.

Лукерья тоже часто заговаривала о школе. Недавно зашла, долго сидели, дружно беседовали о разных делах. Перед уходом Луша сказала:

— Я ведь вот за чем приходила... Письмо от братишек получили, мы с тятенькой даже распечатать боялись: вдруг какая беда стряслась. — Она засмеялась. — Ничего у них, будто все ладно... Диму только куда-то перевели. А Кеха и Ванюшка и правда из ума нас выбили: их в самую Москву посылают, на какие-то главные курсы, на командиров однако... Не пойму, чего их туда несет...

— Это же здорово! — возбужденно проговорила Антонида. — В Москву... Боже мой, даже во сне не привидится...

— Может, самого товарища Ленина повстречают, — щеки у Луши зарделись. — Владимира Ильича... Вождя мирового пролетариата. Подошли бы к нему, рассказали как у нас... Мол, живем ничего себе, помаленьку налаживаемся. Школа новая, Антонида Николаевна учительница.

— Ну уж... Очень ему интересно.

— А как же! Даже непременно надо ему знать. Пущай порадуется... Ко мне взрослые парни и девки ходят, в один голос ревут: хотим учиться! Правда... Я говорю, Антонида Николаевна согласная будет вас обучать. Днем с ребятишками, а вечером с вами. Если товарищу Ленину рассказать, он знаешь, как похвалит тебя?.. Правильно, скажет, затеяли...

Антонида Николаевна рассмеялась, легонько обняла Лушу.

— Ленину не надо про это, — сказала она. — Неизвестно еще, как у нас получится. С детьми я буду, конечно, а со взрослыми, не знаю как... Не успеть мне, пожалуй... Тетради проверить, подготовиться к урокам... Потом ты же знаешь...

— Ничего, — одобрила Луша. — Трудненько будет, понятное дело. После мои Кеха с Ваней из Москвы прибудут, пособят тебе. Они же образованные заявятся...

Подружки расстались на крыльце. Луша медленно спустилась по ступенькам и вдруг вспомнила:

— Забыла ведь... Сколько у меня всякой всячины накопилось, даже запуталась. Ведь Петька домой собирается!

Только ушла Лукерья, вернулся Антонидин родитель — распаренный, злой. Закричал с порога:

— Какого лешего, прости господи, сидишь сложа руки? Из сил выбиваюсь, по дому от тебя никакого толку. Капусту нынче сам солил, грибы один собирал. Голубицу не доварила, погляди в кладовке, — вспучилась, из логуна лезет. Погубила ягоду... Иди, постылая, перебери в сарае рыбу, слежалась она, топором не разрубить.

Антонида собралась было огрызнуться, но засовестилась: ведь верно, совсем перестала помогать отцу по хозяйству. Раньше и на рыбалку с ним ходила, и в лес по грибы, по ягоды, и на огороде работала. А ведь девчонка была, гимназистка, только на лето приезжала домой. В этом году отец христом богом молил мужиков, чтобы помогли управиться на рыбалке с сетишками. Запас все же рыбешки, сам накоптил у Луки. После ругался, что Лука живоглот, дорого содрал за коптильню.

— Ладно, папа, сейчас сделаю, я с этой школой и правда все дома забросила...

Антонида понимала, что не школа тут виновата. Только Василий в голове у нее. Он отбил от дома, от отца, от всей жизни. Тяжелая забота, неизбывное горе... Антонида плакала чуть не каждое утро: ведь скоро будет всем заметно, не скроешь...

Скорей бы все устроилось, было как у других: твердо, определенно. Василий какой-то непонятный: то очень ласковый, то вдруг грубый. Сколько раз заговаривала, что пора жить вместе, скоро из дому не выйти, смеяться станут. Ничего не хочет знать... «Ладно, говорит, залеточка. Придет и наше время».


Жизнь в деревне всегда на виду. О каждом ведомо, как он живет, в чем нуждается, о чем думает. Лукерье был не совсем понятен Василий Коротких. Ясно, что бедняк, перебивается с хлеба на квас, но кто он, как жил до Густых Сосен? Спрашивала отца, он тоже ничего не мог сказать. Подобрали в тайге больного, голодного и все. Рассказал, будто бежал от семеновцев, что они захватили его в суматошное военное время. Если бы из богатых, если против советской власти, зачем было бежать от белых, убивать свояка, маяться одному в лесу... И тут в селе болезнь его подорвала, ничего не посеял, даже картошки не посадил. Лука и Нефед выручают пока, но они известно какие люди — за так ничего не дадут, после обдерут до последнего, работать на себя заставят, с ними только свяжись. Поп подсобляет ему маленько... Василий тихий, ни в какие дела не лезет, живет незаметно. Все о боге разговаривает. Ну и что ж, пускай, кому от того вред?

Другие деревенские тоже так думают: спокойный, безвредный человек. После болезни ни к какому настоящему делу пока неспособен, вызванивает на своей колокольне, ему это лучше, чем сидеть сложа руки.

Лукерья шла от Калашникова, с заседания партийной ячейки, ее первый раз туда позвали. Через несколько дней великий праздник — третья годовщина Октября. В новой школе будет сходка. Отец говорит, надо рассказать всем в деревне, что наконец-то Чита освобождена от семеновцев. Вот радость-то какая, скоро мирная жизнь.

После сходки будет торжественное открытие школы.

Лукерья шла мимо глухого, высокого забора, которым огородил свою избу Лука. Вспомнила с грустью, как робко стучалась когда-то в его калитку, просила корму своей подыхающей корове. Дети у него какие... Парень, однако, совсем большой стал... Лука не выпускает его за ворота. Когда ни пройди мимо, за забором тихо, словно все вымерли или ходят на цыпочках. Жена у Луки все болеет, говорят. Непонятная жизнь за глухим забором. Сам-то все копит богатство, а на что оно ему? Кому оставит?

Она прогнала эти мысли, подумала: надо сказать девкам, пускай к празднику еще раз вымоют в школе пол, протрут окна. Там, верно, Антонида обо всем позаботилась, Фрося ей помогает, но все же...

В школе был устроен субботник.

В день праздника, когда народ собирался в школе, Лука зазвал со двора работницу Фросю, спросил, пойдет ли она на сходку.

— Я-то не пойду, — хмуро проворчал Лука, — чего мне там... Не великая радость, праздновать ихнюю революцию. А ты, ежели надо, сходи. Все сделаешь по дому и валяй...

— Антонида Николаевна говорила, прибраться бы после сходки, — несмело сказала Фрося. — Мужики накурят, окурков набросают, наплюют. А у ней занятия скоро, надо, чтоб чисто...

— Знаешь, Ефросинья... — непривычно мягко заговорил Лука. — Такое дело... Как тебе растолковать? Ты, девка, только не смейся... Этот мой дурень все пальцем в окно тычет на школу, бубнит, а понять невозможно... Чего-то ему забавно, что ли... Али новый дом нравится... Давеча меня за руку тащил туда. А как я с ним пойду, мне невозможно. Соображаешь?

— Соображаю, Лука Кузьмич. Верно, что невозможно.

— А ему, видать, охота. Пущай бы сходил, не жалко.

— Чего же... Он тихий, пущай сходит со мной, я и домой после приведу.

— Прибираться пойдешь, возьми его. Посидит маленько, да и домой. Али завтра днем отведи, ему и ладно. Ты дома свое станешь делать, а он в школе потешится.

— Утром способнее, — согласилась Фрося. — Коров подою и сходим.

Фрося побежала на сходку. Там все шло к концу, Егор Васин стоял за столом, улыбался.

— Вот, граждане-товарищи, какое главнеющее в нашей деревне пролетарское событие: своими руками построили школу. Наши дети грамотными будут, Антонида Николаевна научит. Это значит — культурная революция в сибирском селе. Как велит вождь мирового пролетариата Владимир Ильич Ленин.

— Граждане-товарищи, — продолжал Егор, — это только начало новой жизни при красной справедливой власти. А чего дальше будет? Вот Народный дом построим. Захочется бабушке Акулине али дедушке Фролу почитать журналы, опять же газету, милости просим в Народный дом для провождения времени. Али там туманные картины поглядеть...

— Каше, говоришь, картины?

— Туманные.

— Туману и так полно.

— Ей богу, граждане-товарищи, так и будет. С облаков, понятно, Народный дом не упадет, не манна небесная. Надо будет поработать. Лес вот начнем возить, к весне и вымахаем.

— Иди ты, школа есть и хватит!

— Спасибо скажи, что школу построили!

— Продразверстка задавила!

— Васин дело говорит!

Шумели, спорили, ругались. Молодежь стояла за Васина: в Народном доме можно и на посиделки собраться, попеть, потанцевать. Пожилые сердито кричали, что с голодухи подвело животы. Раз на фронте идет к победе, надо, мол, заниматься хозяйством, а не всякой там чепухой.

Тут к столу протиснулся Василий Коротких, встал перед Егором, поднял вверх правую руку.

— Чего тебе? — удивленно спросил Егор.

— Дозвольте возгласить. — И, не дожидаясь ответа, повернулся к сходке. Лицо у него было бледное, красными пятнами...

— Чего орете, яко овцы взбесившиеся? — с трудом подбирая слова, спросил Василий. — Вам же доброго желают. Эва, школа какая, глядеть восхитительно. Отслужить молебен, и пущай детки учатся. Надо возблагодарить новую власть, а не лаяться, подобно псам. Детки все науки постигнут... Народный дом тоже пользительное заведение. Спасибо товарищу Егору Васину за усердие... Да я...

Антонида громко перебила Василия:

— Граждане! Кто хочет записать детей в школу, подходите ко мне. Занятия начнутся послезавтра.

Снова зашумели, задвигались — одни пробивались к выходу, другие лезли к столу, где Антонида записывала в школу.

Когда все ушли, осталась Антонида, Фрося принялась отодвигать столы.

— Ты чего это?

— Прибраться надо.

— Милая, — обняла ее Антонида. — Завтра сделаешь, поздно же. — Она была взволнована, раскраснелась, часто дышала.

Вышли на крыльцо, заперли школу на большой замок. Было тихо, светила ясная луна. Порошил мелкий, сухой снежок, ложился на крыши, ровненько покрывал землю.

Они постояли на высоком крыльце, облитом голубым лунным светом, помолчали. И разошлись, каждая в свою сторону.

Фрося долго не могла уснуть, в голове теплыми волнами ходили неясные, ласковые мысли о том, что скоро вернется Петя Васин... Какой он стал? Важный, поди... А был веселый, простой. Вместе бегали на озеро, сидели под черемухой, купались. Порадуется, что школу построили...

Рано утром, в мутных предрассветных сумерках, она отвела хозяйского сына в школу, заперла, и побежала доить коров.

Фрося торопилась закончить дойку. Когда вышла из сарая с ведрами, услышала какой-то шум, крики «пожар». Поставила ведра, выскочила на улицу и обмерла: горела школа. Пламя бушевало внутри, рвалось из окон, охватило дверь. По улице бежали с ведрами, с топорами мужики и бабы.

В дыму, в пламени метался сын Луки, его видели в окне.

— Парнишку спасите! — кричала Фрося. — Сгорит!

Привезли бочку с водой, длинными жердями выбили окна, пламя еще сильнее рванулось на улицу. Занялась крыша.

Антонида стояла близко к горящему зданию, ее обдавало жаром, она была как неживая, из широко раскрытых глаз лились слезы. Две женщины держали под руки Лукерью, у нее не было сил стоять...

Вдруг над деревней заметались тревожные звуки набата. Колокол захлебывался, срывался с голоса, надрывно стонал:

— Бум, бум, бум...

Василий, что было силы, дергал веревку, колокол скликал всех честных людей бороться с пожаром.

Школа горела, как сухой костер. Над ней висел густой, черный дым. Шатаясь, размахивая руками, у окна показался сын Луки в пылающей одежде. Расталкивая всех, к школе кинулась больная жена Луки. В глазах у нее застыл ужас. Ее схватили, но она вырвалась, закричала страшно, на все село.

— Сын!.. Сыночек!..

Люди не успели опомниться, как она бросилась в пламя. Тут с треском рухнула, охваченная огнем, крыша, в стороны полетели головни, взметнулся светлый столб пламени, золотые искры. Мужики сняли шапки, все перекрестились:

— Царство небесное... Мать же она... Сына спасала.

Над деревней бился тревожный призыв:

— Бум, бум, бум...

Он был уже бесполезен, школа сгорела. Набат бередил души, угнетал, словно давил к земле. Васин послал мальчишку:

— Скажи, пущай перестанет. Сил нету слушать.

Мальчишка убежал, а с колокольни долго еще неслось:

— Бум, бум, бум...

Будто кто-то каялся в тяжком грехе.

Лука пришел на пожарище, когда люди уже расходились.

На пожар прискакали буряты из улуса Ногон Майла, мужики из Красноярова — помочь, но застали лишь тлеющие головешки, белый летучий пепел. Школа сгорела.

Собрались в избе у Егора, расселись, где смогли. Цырен со своими примостился на полу у теплой печи. Молча курили едкий самосад, не знали, о чем говорить. Егор сидел в полушубке, лицо у него было черное. Встал, хватил шапкой об пол, крепко выругался.

— Такая беда, ошалеть впору. Сколько сил на школу положено, не сказать. И стар, и мал работали. Новую строить, никого калачом не заманишь, стягом не загонишь. Детишки опять неучами останутся.

К дощатому, некрашенному потолку поднимался густой табачный дым.

— Вчуже больно, — вздохнул мужик из Красноярова.

— Беда, паря.

Все понимали, что Егор прав, строить новую школу деревенские нипочем не согласятся.

— Напакостил недоумок, царство ему небесное.

— Школу жалко, а бабу Луки и того жальчее.

Лукерья притащила на стол самовар, стаканы, хлеб, на стеклянном блюдечке подала сахарин. И ушла за свою занавеску, легла на койку — у нее болело под сердцем, ломило ноги. В голове гудело, перед глазами метались искры, крутился черный чад. «Школа сгорела: подпалил сын Луки. Сам погиб... А и живой остался бы, что с него возьмешь, с недоумка. Жена Луки погибла в пламени. Нет виноватого». Вдруг Лукерью словно стукнуло в голову: «А может есть виноватый? Мы же не искали, не подумали даже». Она с трудом приподнялась в постели — есть в селе злодей, ворог новой жизни! Как сын Луки оказался в школе, утром, да еще под замком? Нарочно заперли там и спички дали.

Лукерья хотела выйти к отцу, к мужикам, но не хватило сил — накатилась нестерпимая боль.

— Садитесь чаевать, — позвал мужиков Егор.

Все тесно расселись за столом, только принялись за чай, заскрипели ступеньки, в избу вошел поп — отец Амвросий, остановился у порога, стащил с головы шапку-ушанку. Мужики за столом растерянно переглянулись. Цырен негромко сказал по-бурятски:

— Русский лама...

Отец Амвросий перекрестился в передний угол, произнес:

— Хлеб-соль...

Было видно, что ему не по себе. Егор подвинул к столу свободную табуретку.

— С нами чаевать.

Амвросий скинул полушубок, повесил на гвоздик, сел за стол. Егор налил ему чая.

Никто не знал, о чем говорить с нежданным гостем. Он прихлебывал чай с сахарином и тоже молчал. Наконец, Егор не выдержал, спросил:

— Чего хотел, сосед?

— Чего хотел... — повторил Амвросий. — А ничего не хотел. Школа сгорела... Девка моя, Антонида, то без чувств лежит, то в голос ревет. Все, мол, пропало, хотела с пользой пожить, людям сделать добро, а вышло вон как... широким кверху.

— Мы и сами знаем, что широким кверху, — сердито пробасил Егор.

Амвросий будто не замечал неприязни в голосе Егора, продолжал:

— Строить новую школу мужики не захотят.

— Ну и что, — снова перебил Егор. — Молебен служить, что ли?

— Ты, Егор, не задирайся, — спокойно ответил Амвросий. — Надобно обмозговать, как быть.

Егор рассмеялся.

— Тебе-то, батюшка, какое дело до наших бед? Чего лезешь в чужой огород?

Амвросий помрачнел.

— И то верно, Егор, ничего мне... Я бы и не пришел, да девку свою жалко. Думала стать учительницей, а тут вон что...

— Погоди, Егор, — вмешался Калашников. — Надо послухать.

— Чего слухать? — вспылил Егор. — Видно, зачем заявился: мол, бедненькие братья во Христе, строили, строили, а получились головешки. Я хороший, мне вас жалко... А нам и без поповской жалости ладно.

— Ты, Егор, прежде вроде умнее был, — усмехнулся Амвросий. — Не хочешь слушать, и... — он замялся, потом решительно закончил: — И хрен с тобой, я уйду. Теперь вижу, зря приходил.

Он вылез из-за стола, сгреб в охапку свой полушубок, нахлобучил шапку и хлопнул дверью.

— И пущай катится, — зло сказал Егор.

— Выходит, ты и правда дурак, — с огорчением проговорил Калашников. — Поп вроде за делом приходил, так бы не заявился, а ты его чуть не в шею.

— Беги, догоняй, — огрызнулся Егор. — Не взыщи, мол, батюшка, Егор сдуру ляпнул.

— И побегу. — Калашников поднялся. — Надо же вызнать, зачем приходил... — В дверях задержался, сказал: — Дождитесь, я скоро.

Мужики пили чай, разговаривали. Выходило, что у бурят жизнь куда труднее, чем в русской деревне: богатеи, бывшие нойоны, ламы как и прежде держат бедноту в кабале, вроде ничего и не переменилось. Правда, власти у них поубавилось — недавно Бадма-ахай вздумал было выпороть за непочтение работника, раньше он частенько так делал. Не ждал, что худым обернется. Улусники освободили парня, стащили с Бадмы штаны, задрали ему халат, взвалили поперек седла, прикрутили ременными веревками и так нахлестали коня, что он с полдня катал по степи хозяина в таком недостойном виде.

— Земля и небо свидетели, — рассмеялся Цырен. — Святые боги, грешные люди видели почтенного Бадму без порток.

Скоро вернулся Калашников. Он был взволнован, прошел к столу в полушубке, торопливо заговорил:

— Поп-то за делом приходил. Осерчал на Егора ужасно, сначала даже разговаривать не схотел. Потом маленько смяк.

— Ну и что же?

— У него, вишь, есть запасенный лес, ошкурованные бревна. Мы же их пилили, мы их возили — помните, архиерей повелел поставить бурятам православную церковь.

— Так это же было до германской войны.

— Ну и что ж... Бревна-то под навесом.

— А нам что от того?

— А то, что он отдает бревна на новую школу.

— Еще чего? — вскипел Егор. — Не надобно нам поповских подачек. Люди засмеют...

— А он и сам говорит: скажите, будто учительница от себя вносит.

— Ловко! И верно, чего к такому делу попа цеплять.

— Послухайте, мужики! — сдерживая голос, пробасил Егор. — Это же здорово. Революция не забудет нашего попа. Я, видно, зря на него наплыл... В общем, красота получается! У меня в ограде тес наготовлен, думал на новый дом Лукерье, когда... — он чуть запнулся, но тут же совладал с собой, — ну, когда Дамдин возвернется... Отдаю эти доски на школу. — Он громко рассмеялся: — Я не хуже попа! А на дом Лукерье после наготовим, будет время.

— Паря, у меня гвозди припасены, — сказал Иван, мужик из Красноярова. — Тоже строиться хотел, а теперь пущай для школы.

— Суглан надо, — веско проговорил Цырен. — Суглан, сходку надо.

— Пошто суглан? — удивился Егор. — Сходка успеется. Сами все обдумаем, после и суглан можно.

Буряты о чем-то поговорили по-своему.

— Сейчас надо суглан, — настойчиво повторил Цырен. — Мы хотим на суглане свое слово сказать, от улуса Ногон Майла. Большое дело, паря, имеется.

— Что за дело? — спросили несколько человек сразу.

— А такое, паря, важное дело... — Цырен старательно подбирал слова. — Ученый человек по-бурятски эрдэмтэ будет. В русской деревне ученых, грамотных ребятишек мало, а в бурятском улусе дети даже букву «А» не знают, большие парни и девки свое имя написать не могут. Дети только в бабки-шагай гоняют, никто учить их не хочет. В дацан детей почему отдаем? Думаем, учеными, грамотными станут, а в дацане чему учат? Учат жирные бузы стряпать, сладкое печенье бобо делать, чтобы лама вкусно кушал. За вином для ламы дацанские мальчишки-хувараки бегают, побои, обиды терпят... Вот, какое наше слово будет на суглане.

— Да-а... — протянул Егор. — Жизня у вас не сладкая... Не пойму только, зачем собирать сходку...

— Эва, ты, паря, какой... — с огорчением проговорил Цырен. — Надо суглан... Мы хотим сказать: давайте вместе школу строить, вместе детишек учить. А? Ладно будет?


Сходка до поры до времени проходила дружно. Видно, всем в деревне было тяжело, что сгорела школа. Каждый понимал: худо ли учить ребятишек грамоте... Когда Егор объявил, что учительница Антонида Николаевна отдает для постройки новой школы заготовленный лес, что Иван из Красноярова жертвует гвозди, которые сберегались для своего дома, а он, Егор, отдает свой тес на потолки, на полы, на двери, все одобрительно загудели.

— Погоди, паря, — поднялся в задних рядах большой, косматый мужик. — Кирпичи на печки.

— Чего — кирпичи?

— Ну, отдаю для школы. Сам обжигал.

Под последок Егор объявил, что хочет сказать слово Цырен. Старик встал, поклонился сходке, заговорил:

— Черная, собачья судьба бежит по своим закорюченным тропкам, бедную юрту, бедную избу сразу находит, принимайте гостью, хозяева. Белая, счастливая судьба ходит по широким, прямой дороге, далеко от темных улусов, темных деревень, редко стучится в бурятскую юрту, в русскую избу. Верно говорю?

— Верно!

— Чего-то непонятное городишь, паря! — крикнул лавочник Нефед.

— Как непонятно? Удивился Цырен. — Надо повернуть широкую дорогу к нашему дому. Одним бурятам это шибко тяжело, одним русским тоже надорваться можно. Вместе надо.

— Дальше валяй.

— Надо, чтобы хорошая судьба стала как ручной жеребенок, которого всегда в степи заарканишь.

— Выкладывай, куда гнешь, непонятно!

— Говори, чего надумал!

— Легче жизнь у кого? — спросил Цырен, хитро улыбаясь. — У тех, кто грамоте обучен. А кто грамоту знает? Нойоны, богатеи... А как быть бедноте? — Цырен подождал, пока народ поутих, и громко сказал: — Давайте вместе школу построим, русских, бурятских детей вместе учить станем! Хорошо будет?

— И ребятишек из Красноярова! — торопливо вставил Иван.

— Без бурят обойдемся в таком деле! — выкрикнул Нефед. — Пущай овец пасут! Вот, какое наше слово.

— Ты, Нефед, за всех рот не разевай, — спокойно сказал в ответ пожилой Никита Иванович, недавно вернувшийся из армии. — Мы свои дела без тебя обладим.

— Не затыкай мне глотку! — закричал Нефед. — Не лишай голосу. Не имеешь правов! Мы все не согласные, чтобы с бурятами! Бурятенков к себе в избу не допущу.

Народ зашумел. Было непонятно, поддерживают крестьяне Нефеда, или осуждают. Егор застучал по столу, но тише не стало. К столу выскочила разгоряченная молодая бабенка и зачастила так, что невозможно было сообразить, на кого она наседает.

— Да что же это такое? — размахивала она руками. — Да мы что? Да как же так? А еще кто согласный? Меня, паря, не спрашивали, я не за это... И другие тоже... Ну, разведай-ка у народа...

— Постой, тетка, — перебил ее Васин. — Не возьму в толк — ты супротив, чтобы бурятские дети учились в школе, да?

— То есть, как это — супротив, — изумилась молодка. — Да ты, паря, со своим Нефедом ума рехнулся... Мы с бурятами испокон веку словно в одном дому живем. А Нефед пущай посидит молчком: у него детишек нету, в школу ходить некому, на квартиру к нему бурятских ребят не поставим.

Все весело поглядывали на расходившуюся молодку: в деревне первый раз заговорила на сходке женщина. Мужикам это было непривычно и забавно, будто щекотно...

— Глядико-ся, раскудахталась!..

— А чего?.. Правильно режет.

— Будто по книжке!

Молодуха у стола вдруг замолкла, испуганными глазами поглядела на слушавших ее мужиков и баб, зарделась от смущения, прикрыла лицо рукой, тихонько проговорила:

— Ой, чего же я...

И чуть не бегом бросилась от стола к двери, где толпился народ.

— Граждане! — забасил Егор Васин. — Вот как выходит — один туда, другой вразрез. Предыдущий оратор товарищ Максимова...

— Го-го-го! — заржали мужики. — Нюрка Максимова — оратель! Ну, отмочил, паря...

— Ой, не могу, — взвизгнула какая-то баба, — Нюрка-то теперя стала товарищ Максимова!

— Граждане! — старался перекричать шум Егор. — А вот Нефед супротив всего общества.

— Пинками Нефеда со сходки!

— Взашей его!

Всем по нраву пришлось, что надумал Цырен. Порешили сразу после весенней страды сообща с бурятами и краснояровцами ставить новую школу. Пущай, мол, и русские, и бурятские детишки набираются ума, им вместе жить, когда вырастут. Хотели послушать, что скажет Антонида Николаевна, но ее на сходке не было — захворала после пожара.

Со сходки гости из Ногон Майлы и Красноярова поехали по домам, а Цырен остался ночевать у Егора. Когда они подошли к избе Васиных, заметили там какое-то беспокойство — в окнах горел яркий свет, мелькали тени. Егор вспомнил, что Лукерья не была на сходке, затревожился. Они с Цыреном торопливо вошли в сени, распахнули дверь в избу... Навстречу поднялась пригорбая старушонка Настасья Марковна, которая у всех бабничала на родинах, поклонилась в пояс, пропела звонким, молодым голосом:

— Со внуком вас, Егор Никодимович, с божьей милостью.

Егор оторопел от радости, не знал, что сказать, что сделать.

— Бабуся... — проговорил он, наконец, растерянно. — Цырена, свата моего, тоже поздравь со внуком, будь любезна...

Мужики, с женского дозволения, на цыпочках прошли за занавеску: оба испуганные, обрадованные, счастливые. Егор старался не улыбаться, но рот сам растягивался до ушей. Цырен мял в руках свой малахай.

Луша была ничего, только бледная. Дите лежало возле, в чистой тряпице.

— Ну, как он? — Егор кивнул на ребенка.

— Красивенький... — Луша помолчала и тихонько засмеялась: — Дедушки вы теперь...

Настасья Марковна сказала, что роды случились маленько до сроку, видно, Луша крепко испугалась на пожаре.

Егор сбегал в завозню, там в уголке хоронилась от глаз бутылочка.

— Ну, паря, давай отпразднуем. Ведь внуки у нас не кажинный день нарождаются. Женщины, вы тоже присаживайтесь к угощению.

— Надо барана колоть, — сказал Цырен.

— Зачем?

— Полагается. Луше бараньего супу надо, бабушке, которая ребенка на свои руки приняла, тоже надо супу.

— Я вчера заколол овцу, к празднику.

— Вот и ладно. Тащи заднее стегно, кусок грудинки, другого мяса нельзя. Грудинка, чтобы молока было много, заднее стегно, чтобы у матери детей было много. У нас, у бурят, обычай такой.

Когда все было налажено по правилам и все расселись, Цырен сказал, чтобы дали младенца, бережно принял его на вытянутые руки, встал за столом, торжественно заговорил по-бурятски. Никто не понимал, но все слушали, не перебивали.

— Это я благопожелание сказал новому человеку, — по-русски объяснил Цырен. — Чтобы рос здоровым и сильным, как непобедимый батор Гэсэр, смелым и честным, как Гэсэр... Чтобы любил жизнь, берег людскую дружбу. Чтобы радовался сиянию солнца, журчанию ручья, любил родные степи, леса и горы, чтобы каждая травинка, все животные, птицы и рыбы тянулись к нему навстречу — пусть таким хорошим будет человеком... Пусть живет три раза по девяносто лет.

Цырен сказал все что не ахти как правильно по-русски, но каждому стало хорошо от доброго слова старого человека.

— Мэндэ! — Цырен выпил вино, остальные тоже.

— Теперь надо ему складное имя придумать, — певуче проговорила Настасья Марковна, забирая у Цырена ребенка: Луша сколько раз кричала, чтобы не уронили, чтобы поскорей принесли...

— Есть хорошее имя, — отозвался Цырен. — Пущай называется Егором, в честь русского дедушки. Егор Дамдинович. Хорошо будет, верно?


Когда все легли, в избу заявилась Фрося и сразу к Луше за занавеску, они там долго шептались.

Жирник на ночь у Лукерьи не гасили. Когда все угомонились, Егор поднялся, тихо прошел к дочке. Долго смотрел на ее похудевшее, счастливое лицо, на внучонка, глотал тяжелые слезы, рукавом вытирал с давно небритых щек. «Не повидал тебя тятенька, внучек Егорушка, сиротой расти тебе, без отцовской ласки», — с тоскою и нежностью думал Егор.

Лукерья открыла глаза, долго молча смотрела на отца.

— Ты чего? — забеспокоился Егор.

— Тятя, — сдерживая голос, чтобы не разбудить маленького, проговорила Лукерья. — Школу подожгли враги... Лука сына не пощадил, спички дал ему.

— Спи, дочка, спи... — Егор широкой ладонью потрогал ее лоб. — Спи. Тебе отдыхать надо.

«Бредит, видать», — вздохнул Егор.

Загрузка...