После папиной смерти мы переехали в деревянный домик, тоже на Пресне. Платить дешевле — меньше квартира.
Переезжать было грустно. Но мы искали, как учил папа, хоть что-то хорошее.
Во дворе, где теперь будем жить, росло большое дерево — клен…
Театр передал нам сбор с концерта памяти папы, еще собрали сколько-то через газету «Русское слово». Мама говорила:
— У других бывает и хуже.
Запомнились переводчики сказок Андерсена — братья Ганзен. Они сами привезли маме сто рублей, а нам Собрание сочинений Андерсена в вишневом переплете. Нина сказала:
— У такого, как Андерсен, и сказки и переводчики добрые.
Папино пианино замолчало. Зима тянулась долго. И вдруг… к нам вбежал (он не умел ходить, как другие) Леопольд Антонович. Как будто бы кто-то потер огниво из сказки Андерсена, и он явился. Леопольд Антонович сказал, что забирает меня на все лето. Вот так чудо!
Это лето навсегда врезалось в память.
Днепр! Я никогда его прежде не видела. На высоком берегу на опушке леса домики — дачи артистов Художественного театра. Какое это было красивое, привольное место! Оно называлось «Княжая гора». Здесь шла совсем особенная жизнь. На следующий день после приезда меня «произвели в матросы», дали рубаху с голубым воротником и «рабочее задание». Волна общей затейно-трудовой жизни захлестнула неожиданной новизной.
На «Княжей горе» были дачи, но не было дачников. Леопольд Антонович говорил:
— Зимой работа в театре, летом на земле. Отдых в том, что работа духа, работа на сцене, заменена физической, но без работы настоящий художник не смеет прожить ни одного дня своей жизни.
Леопольд Антонович умел вдохновить товарищей делать все своими руками. Дел было много — таскать воду, пилить, сажать, полоть.
Каким вкусным казался суп из своей капусты и картошки, жареная рыба своего улова!
Ели на деревянном столе, на воздухе, из мисок, деревянными ложками. «Роскошью» был только самовар, который по вечерам всем нам мурлыкал что-то уютное и доброе.
Ложились спать с заходом солнца, вставали очень рано, как только слышали пронзительные рулады свистка Леопольда Антоновича. Подъем, кружка молока с черным хлебом — и все уже на берегу.
Еще больше, чем сушу, Сулержицкий любил воду: реки и моря были его родной стихией. Не зря жители «Княжей горы» присвоили ему чин «капитана»! Вести парус, грести, управлять рулем на лодках с удивительными названиями: «Вельбот-двойка», «Бесстрашный Иерусалим III», «Дуб Ослябя» — должен был уметь каждый матрос, а кто, как не Леопольд Антонович, мог всему этому научить!
Самые печальные мысли не могли засидеться в мозгу, когда «мичман Шест» (Игорь Алексеев [21]), не привыкший к физическому труду, с поразительной старательностью пытался грести сразу двумя веслами, осторожно разглядывая мозоли на белых руках, а «матрос Дырка» (Федя Москвин [22]) оказывался на дне лодки, сбитый им же самим натянутым парусом.
Хохотали на «Княжей горе» по всякому поводу, писали друг другу комические стихи, сочиняли песни, придумывали прозвища, импровизировали сцены из «морской жизни».
Сколько неповторимо нового, необычного несло каждое «завтра»!
Неиссякающим фейерверком била творческая фантазия Леопольда Антоновича. Он умел вызывать инициативу каждого, неожиданно скрещивать выдумки своих «подчиненных», и вся наша «кизнь на „Княжей горе“ была большой театрализованной игрой, которой увлекались все — от мала до велика. Это увлечение помогало Леопольду Антоновичу установить в „коммуне“ абсолютную дисциплину. Слово Сулержицкого было законом. Все его любили, но больше всех восхищался Леопольдом Антоновичем смуглый артист в белой матерчатой панаме и белых штанах, по прозвищу „матрос Арап“. Сильный и ловкий, он лучше всех исполнял поручения капитана.
Помню, я смотрела, как он перепиливал дереве. Один, большой пилой. Ух и работал! Искры летели из-под пилы, опилки взвивались в воздух. К нему подошел Леопольд Антонович, он поднял голову с темными вьющимися волосами, и я подумала, что глаза у него, наверное, совсем черные. Но удивительно! Они оказались светлыми и с такими же искрами, какие летели из-под его пилы. Леопольд Антонович заметил мой взгляд, тихо сказал что-то смуглому артисту и подозвал меня:
— Познакомься. Это Евгений Богратионович Вахтангов. А это Наташа, дочка Ильи Александровича Саца.
Евгений Богратионович пристально на меня посмотрел и протянул свою сильную, большую руку — как сейчас ее помню:
— Я очень любил вашего отца и его музыку. Давайте дружить, Наташа.
И в руке и в голосе Евгения Богратионовича было что-то надежное — то мужественное тепло, недостаток которого так чувствует каждый ребенок, только что потерявший отца. Я пожала его добрую руку двумя и сразу навсегда полюбила его.
У Евгения Богратионовича была какая-то особая манера разговаривать с детьми. Он говорил с нами, как со взрослыми.
А на Леопольда Антоновича Вахтангов смотрел, как будто сам был еще совсем юный.
Не помню, кто сказал: «Человек, который никогда не восхищался своим учителем, на всю жизнь теряет какую-то очень важную струну». У Вахтангова это восхищение задевало, видно, не одну струну — оно звучало вдохновенным аккордом. И все чувствовали это звучание, увлекались не только самим Леопольдом Антоновичем, но и увлеченностью им Евгения Богратионовича. Впрочем, иной раз учитель и ученик были похожи больше на озорных друзей, вроде Макса и Морица.
Леопольд Антонович считал, что Константин Сергеевич слишком бережет, создает оранжерейные условия для своего действительно болезненного сына Игоря; вместо того чтобы закалять его, идет на поводу у «коммерческой» медицины, бросает массу денег попусту. Кто-то из врачей прописал Игорю минеральную воду «Суре Каша» [23]. Заботливый Константин Сергеевич велел прислать ящик этой «целебной» воды из Франции. Игорь три раза в день, как святую воду, пил этот «Суре» и уверял, что чувствует себя немного лучше.
Сулержицкий и Вахтангов, никому не говоря, вылили минеральную воду из знаменитых бутылочек, налили туда простую воду из родника, снова запечатали бутылочки, а Игорь, ничего не замечая, продолжал пить эту воду и утверждал, что «Суре Каша» ему все больше и больше помогает, что надо выписать из Франции еще ящик.
Сколько было смеха, когда выяснилось, что он уже давно пьет не «Суре Каша», а «Суре Княжа», как назвал обыкновенную воду с «Княжей горы» Леопольд Антонович! Константин Сергеевич много смеялся, узнав об этом, и сердечно благодарил «милого Сулера» за «психотерапию».
Евгений Богратионович ходил со мной гулять, любил слушать, когда я рассказывала, как отец водил нас с сестрой по ярмаркам, как он устраивал игрушечный оркестр.
Евгений Богратионович часто просил меня петь папину музыку. Однажды я спела ему «Стенька Разин и княжна». Евгению Богратионовичу понравилась папина обработка этой песни. Как-то мы катались с ним на лодке и пели ее на два голоса. «На правах друга» он уже называл меня на «ты» и спросил:
— А если бы это была не песня, а представление, кого бы ты хотела там сыграть — княжну?
Я ответила:
— Нет. Я бы хотела быть «Эй ты Филька, шут, пляши».
Евгений Богратионович засмеялся и спросил, почему. Я ему рассказала, как верно этот Филька любит атамана, переживает, что атаману грустно, а показывать это не смеет, еще должен делать веселое лицо и плясать… Евгению Богратионовичу рассказ понравился, и часто потом он задавал мне такие задачи: рассказать, о чем думает сидящая на берегу кошка или какой характер у молочницыной дочки.
Евгений Богратионович был очень разным — то смеется, шутит — искры из глаз, то замолчит, уйдет в себя и о чем-то упорно думает…
Я никогда первая не начинала разговаривать с ним, это нравилось ему, кажется, больше всего. Рядом с ним чувствовала себя сильнее без всяких слов.
В артистической коммуне Художественного театра уважали детей и детство. Сулержицкий говорил, что не признает изолированного воспитания детей, воспитания в «детских». Он считал, что не только детям надо расти рядом со взрослыми, но что именно рядом с детьми настоящий художник сохраняет силу творческой непосредственности.
В августе 1937 года в Барвихе я записала очень сходную с этой мысль Константина Сергеевича: «Художник до конца дней своих остается большим ребенком, а когда он теряет детскую непосредственность мироощущения — он уже не художник».
Итак, вернемся на «Княжую гору», где большие и маленькие «матросы» жили единой творческой семьей, где никогда не было серых будней.
Однажды после обеда, когда старшие члены коммуны отдыхали, капитан собрал всех своих помощников, матросов и мичманов, на секретное совещание в сарае. Капитан объявил всем собравшимся, что через две недели день рождения Ивана Михайловича Москвина. В нашей театрализованной игре он был высшим чином — адмиралом.
В быту Иван Михайлович держался проще простого, ходил в синей в полосочку ситцевой рубашке, в белом картузе… Все преклонялись перед талантом и мастерством Ивана Михайловича, всем хотелось участвовать в торжественном празднике дня его рождения.
Как и всякий подлинный режиссер, Леопольд Антонович был прекрасным организатором. Он разделил работу на ряд «особых заданий», каждая группа по секрету от других придумывала интересное — свое.
— Пусть в нашем празднике будет много сюрпризов, неожиданностей, как во всякой увлекательной игре, — сказал Леопольд Антонович.
Строжайший секрет от Ивана Михайловича, секреты друг от друга — все это было страшно интересно, да еще режиссером театрализованного парада, в котором участвовали все дети, был назначен Евгений Богратионович!
Вахтангов загорелся этим праздником, как только он умел загораться. Искры из глаз и из сердца. Он придумал слова детской песни:
«Сегодня все мы, дети.
Надев матроски эти,
Хотим, чтобы орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора -
Ура, ура, ура!»
Евгений Богратионович сочинил и музыку к этой песне и спел мне ее потихоньку утром, во время лодочных занятий.
Вечером Евгений Богратионович зовет меня к себе:
— Знаешь, Наташа, беда! Забыл мотив своей песни. Никак не могу вспомнить.
Но я этот мотив не забыла ни тогда, ни сейчас и спела ему:
«Скорей, ребята, в лодки,
Скорей дерите глотки,
Ведь надо, чтоб орала
Во славу адмирала
Вся Княжая гора -
Ура, ура, ура!»
Евгений Богратионович очень обрадовался и назначил меня своим помощником. На всю жизнь осталась в памяти эта первая моя «режиссерская» работа — это счастье выполнять задания Вахтангова и первые самостоятельные репетиции. На одной из них Евгений Богратионович сказал:
— Жаль, что ты девочка. Из тебя бы вышел режиссер.
И мне этого страшно захотелось, хотя в те времена женщин-режиссеров не было.
Еще в этом празднике у меня была очень ответственная роль — горниста адмирала. Евгений Богратионович выучил меня играть на горне. Он был удивительно музыкален. Музыке его никогда не учили, а он на многих инструментах мог играть. Для горние та он придумал два сигнала. Один, когда Иван Михайлович захочет что-нибудь сказать, только пошевелит губами, а другой, когда адмирал только кончит говорить и закроет рот.
— Горни каждый раз, поняла?
Нет, не поняла.
— Зачем? — спросила я.
— Это будет придавать важности нашему адмиралу. Каждую его фразу вставляют в музыкальную раму, приветствуют музыкой, понимаешь?
Задача оказалась трудной. Евгений Богратионович репетировал со мной как будто бы он адмирал. Только откроет рот, а мне ни на секунду нельзя опоздать.
— Играть, когда адмирал начнет говорить, это просто невежливо, — пояснил Евгений Богратионович, — значит, все время надо быть начеку.
Я научилась, конечно, не сразу, но Евгений Богратионович подбадривал:
— Целый день внимание у тебя должно быть соcредоточено. Это очень полезная роль. Если, когда вырастешь, в театре будешь работать, спасибо за нее скажешь! Не спускай глаз с Ивана Михайловича, и ни одного «мимо». Обещаешь?
Накануне дня рождения меня взяли в лес собирать землянику — тоже для праздника, и вдруг пошел дождь. Артист Николай Осипович Массалитинов раскрыл большой черный зонтик. Евгений Богратионович, когда ставил даже детский парад, все время только об этой постановке и думал. Как увидел он этот зонтик, просиял и стал уговаривать Николая Осиповича отдать ему зонт «до послезавтра». Уговорил.
Через час Евгений Богратионович вызывает меня в репетиционный сарай и говорит:
— Наташа, твоя роль увеличивается. — Он раскрыл зонт Массалитинова. — Для торжественности Ты будешь все время держать этот зонт над головой адмирала. В одной руке — горн, в другой — зонт. Представляешь, как торжественно? День будет солнечный, а над головой адмирала этот огромный, допотопный зонт, — и он засмеялся.
Горнист был готов на все, хотя сигналы горна и зонт в вытянутой руке трудно совмещались.
Когда мы репетировали, вошел Леопольд Антонович с четырьмя музыкантами — у них в руках были скрипка, кларнет, труба, барабан. Леопольд Антонович специально ездил за ними в город Канев. Некоторых из них помню — один все время мигал глазами и ноги у него были колесом, другой был рыжий, как апельсин. Эти музыканты играли на еврейских свадьбах.
Леопольд Антонович познакомил нас с музыкантами, а потом вместе с Евгением Богратионовичем стал просить их надеть матросские рубашки и бескозырки с ленточками, которые он для них купил в городе. Но это был какой-то день (пятница или суббота), когда по их обычаю нельзя было веселиться. Тогда Леопольд Антонович стал им рассказывать с грустным лицом:
— Наш товарищ был настоящим адмиралом, а теперь вынужден зарабатывать как актер. Это печально — вы сами должны понять, и для доброго воспоминания…
Уговорил. Но эти музыканты так нелепо чувствовали себя в матроссках и так чудно в них выглядели, что Евгений Богратионович сослался на кашель и выскочил из сарая, я за ним. Отхохотался и занялся последними приготовлениями к завтрашнему дню.
Рано утром начался подъем и сбор около дачи Ивана Михайловича. Там все еще спали, занавески были спущены.
Леопольд Антонович и Евгений Богратионович объяснялись с нами жестами, чтобы раньше времени не разбудить «адмирала».
Дети в наглаженной форме построились в первом ряду, взрослые матросы и другие «чины» во втором, музыканты в матросской форме отдельной группой, пока в стороне; капитан с разрисованным свитком «распорядок торжества» — у крыльца адмиральской дачи. Как только Любовь Васильевна, жена Ивана Михайловича, начала открывать занавеску, мы грянули: «Сегодня все мы, дети, Надев матроски эти…»
На секунду в окне мелькнуло заспанное лицо Ивана Михайловича — можно себе представить его удивление, ведь он ничего не знал о нашей подготовке! Но мы не успели допеть нашу песню, как на крыльце появился адмирал, и в каком виде!… Удивляться-то пришлось нам! На Иване Михайловиче была чалма из мохнатого полотенца с вставленным в нее ручным зеркальцем Любови Васильевны. Одет он был в женский шелковый халат вроде восточного, в руке «опахало» (плетеная выбивалка для ковров), на груди… кишка от клизмы вместо аксельбанта, «как у настоящего адмирала».
Только что он хотел открыть рот, я подняла горн и сыграла сигнал — секундная пауза, и Иван Михайлович слегка кивает головой — дескать, ничего другого он и не ожидал, и с полузакрытыми глазами, тоном привыкшего к почестям высокого начальника произносит:
— Спасибо, братцы! [24]
Лицо Евгения Богратионовича кривится от желания расхохотаться. Но, видя, что адмирал уже закрыл рот, я горню сигнал № 2, и адмирал важно удаляется «в свои покои»… Что будет дальше, никто не знает. Все играют, а значит, надо быть готовым к любым неожиданностям.
Леопольд Антонович Белит «морскому оркестру» подойти строевым шагом к окну адмирала и исполнить туш. На секунду за занавеской мелькнуло лицо Ивана Михайловича. Он, видимо, удивился, услышав «настоящие инструменты», но смотреть на «морской оркестр» Леопольда Антоновича долго было невозможно. Занавеска задрожала и опустилась. Сулержицкий, Александров, Вахтангов переглядываются — наконец проняло Ивана Михайловича… засмеялся. Но через минуту Москвин снова с невозмутимым видом появляется на крыльце уже в новом «для принятия парада» костюме: белые брюки подпоясаны шелковым шарфом с бахромой, белая фуражка, черный фрак, на груди бесконечные ордена — жестянки от бутылок и цветные картонажи из игрушек Феди и Володи, через плечо голубая лента. На лице равнодушное высокомерие. Капитан подавил смех, скомандовал «смирно», все выпрямились и отдали честь. Затем под оркестр торжественным маршем мы построились ближе к адмиралу. Иван Михайлович «привычной рукой» взял под козырек, снова сказал свое «спасибо, братцы», доблестный капитан начал торжественное чтение «церемониала дня рождения адмирала», а я по взгляду Евгения Богратионовича вышла вперед, раскрыла зонт и вознесла его над головой почтенного рожденника… Так до поздней ночи продолжалась эта увлекательнейшая игра…
Есть впечатления, которые никогда не забываются. Есть люди, которые становятся дорогими на всю жизнь, даже если быть рядом с ними пришлось недолго. Таким после лета в Каневе стал для меня Евгений Богратионович…
В ноябре 1914 года мама взяла нас с Ниной на генеральную репетицию «Сверчка на печи» в Первую студию Художественного театра. Это был спектакль изумительный, и он совсем не был похож на спектакль. Казалось, каким-то чудом всем нам, кто пришел в эту большую комнату (слово «зрительный зал» к ней не подходило), позволили заглянуть в щелочку игрушечной мастерской, узнать бедного старика, который делает игрушки, и его такую трогательную слепую дочь, всю их жизнь.
Играл — вернее, жил жизнью этого старика — Михаил Александрович Чехов, и какое счастье, что я его видела! Много было в этом спектакле замечательных артистов, и они играли хороших людей, но Чехов навечно остался в памяти сердца.
Только одно действующее лицо, фабрикант игрушек, мистер Текльтон был совсем другим. Лицо страшное, голос скрипучий, походка — как будто он сам механическая игрушка и ходит на ржавых шарнирах.
— А ты знаешь, кто эту роль играет? — спросила мама.
— Нет.
— Евгений Богратионович Вахтангов. Я не поверила.
В следующем акте сквозь страшную маску Текльтона я старалась разглядеть хоть какие-нибудь черточки Евгения Богратионовича. Нет, это не он.
В антракте к нам подошел Леопольд Антонович.
— Разве правда, что мистера Текльтона играет Вахтангов? — спросила я его.
— Ну конечно. Кстати, зайдите после спектакля к нему за кулисы.
Мы пришли, когда Евгений Богратионович разгримировывался. Он поздоровался с нами ласково. На моих глазах артист возвращал себе свое обличье.
— Значит, ты недовольна, что я такой злой? — смеясь, сказал Евгений Богратионович и добавил, словно что-то проверяя: — Но ведь в конце спектакля мистер Текльтон становится добрым.
За меня очень серьезно ответила Нина:
— Он так долго был злой, что может быть добрым только на немножко, а это не считается.
Весной 1915 года неутомимый Леопольд Антонович загорелся идеей устроить большую артистическую коммуну на пустыре около маяка в городе Евпатории.
— Солнце и море! Понимаете, море!!! — повторял Сулержицкий маме, забежав к нам на Пресню.
Летом двинулись в Евпаторию.
В письме к жене Константин Сергеевич Станиславский так описывает жизнь на пустыре у маяка. «Ходят все там (мужчины) в одних штанчиках. Женщины — босые. Все делают сами, то есть и уборка и стройка. Сложили из камней стены, сами покрыли бетоном, в окнах вместо рам — полотно; и там в таких шалашах живут. Премило устроились, уютно. Болеславский с Ефремовой — в одной комнате, Те-завровский с художником Либаковым — в другой комнате, Сулер с семьей, Соловьева и Бирман живут рядом на очень приличной даче» [25].
Поблизости жило еще много артистов Художественного театра: Александровы, Гзовская, Подгорный…
Константин Сергеевич прежде жил в отеле «Дюльбер», потом переехал на «Виллу роз». А мы, пока негде было устроиться на новостройке, жили на даче Черногорского. Наши материальные дела были в это время весьма неважными, и мама сняла комнату, которую дачевладелец переделал из кладовки, но зато договорилась с ним о праве каждый день заниматься на рояле в его комнате. Это для меня было' самым главным.
И вот, в одно из первых занятий на рояле, когда после заданного в школе я стала играть папин вальс «Miserere», вдруг тихо открывается дверь и входит… Евгений Богратионович!
Оказывается, Вахтанговы живут на этой же даче. Лето, окно настежь, он услышал знакомую музыку, спросил, кто играет, и пришел.
— Мы с тобой старые знакомые, — сказал Евгений Богратионович, — а я не знал, что ты на рояле играешь, думал, только поешь.
Теперь мы часто встречались с Евгением Богратионовичем около рояля. Играли, пели. Он почему-то любил со мной разговаривать и молчать тоже. Некоторые даже смеялись: «Нашел себе друга — девчонка двенадцатилетняя».
Однажды вечером Вахтангов в первый раз зашел в нашу комнату и понял то, о чем не говорят. Мамы и Нины не было, они гуляли. Евгений Богратионович сказал «да-а» и сел на нашу общую кровать. Больше-то и не на что было сесть.
На следующий день мама, волнуясь, рассказала мне, что Евгений Богратионович пригласил ее преподавать пение в его студии, что теперь у нас будет жалованье, а главное, она опять чувствует себя нужной. Но тут же мама добавила:
— А человек он странный. Протянул мне руку большой помощи, а когда хотела его поблагодарить, что-то буркнул и бросился от меня в бегство.
Евгений Богратионович — «странный». Так решили многие на даче Черногорского после одного смешного случая.
Рядом с Вахтанговыми — Евгением Богратионовичем, его женой Надеждой Михайловной и сыном Сережей (они как раз тогда к нему приехали) — в самых лучших комнатах с большой верандой жила красивая полная генеральша. У нее были бриллианты в ушах и на пальцах, звали ее Марина Петровна. С ее детьми, Олей и Жорой, я дружила. Несколько раз Марина Петровна встречала меня в городе, когда я важно и молчаливо сопровождала Евгения Богратионовича на прогулку. Мне казалось, что Марина Петровна в такие минуты как-то странно изворачивается, подолгу мне улыбается, показывая красивые зубы, но смотрит не на меня, а по сторонам. Конечно, ничего другого понять в том возрасте я не могла.
Однажды я зашла к Оле, когда Марина Петровна была дома. Генеральша была особенно со мной ласкова, купила мне стакан мороженого, а когда я его съела, сказала:
— У меня к тебе просьба. Скажи Вахтангову, что он мне очень нравится, я хочу с ним познакомиться. Пусть передаст мне через тебя свою фотографию.
Мороженое застряло у меня в горле, и мне показалось, что, съев его, я сделала что-то гадкое. Однако… делать нечего!
Когда Евгений Богратионович был в хорошем настроении, я рассказала ему все. Он рассердился, даже покраснел:
— Это она тебе сказала? Тебе, девочке? Какая пошлость!
Но на следующий день Евгений Богратионович подозвал меня к себе и посмотрел озорным глазом:
— Передай генеральше вот эту фотографию, а то ведь мороженое-то съедено!
Я схватила фотографию и понеслась к генеральше, но по дороге взглянула на эту карточку. Полузакрытые глаза смотрят и не видят, одна бровь выше другой, углы губ презрительно опущены вниз… Вот страхолюдина! А-а, мистер Текльтон!
Даю это фото Марине Петровне. Она протянула руку, обрадовалась, заулыбалась. «Прислал?» Но когда взглянула на карточку, бросила ее на землю, повернулась и ушла. Я, конечно, «мистера Текльтона» подняла и рассказала все Евгению Богратионовичу. Он засмеялся:
— Значит, не понравилось? Ну что же делать? Я же не тенор, а характерный актер. Произошла ошибка.
Евгений Богратионович с уважением относился ко всякой инициативе, пусть даже детской. Сестра Нина написала пьесу в стихах «Царевич-лягушка». Мы поделили роли и начали репетировать. Нам помогали и Леопольд Антонович и Евгений Богратионович, но так, чтобы мы больше всего придумывали сами. Спектакль был почти готов, когда Евгений Богратионович меня спросил:
— А ты подумала, где пойдет ваш спектакль, в каком месте?
— Ну вообще, здесь, на даче.
— Это не ответ. Ты должна найти точное место, и к нему все приспособить. Если оно будет удачным, оно само подскажет вашему спектаклю интересные места действия.
Так и получилось. Театр решили устроить во дворе, где в виде огромной буквы «П» была установка для трапеции и качелей. Получался готовый портал сцены. Наши мамы из летних одеял сшили раздергивающийся занавес. В глубине мы поставили ширмочку Сулержицких — получилась задняя стена сцены и места выходов. Евгений Богратионович был, конечно, прав. Репетируя здесь, придумала много нового. Например, при первом появлении лягушки царевна как будто сидела на ветке дерева (на спущенной трапеции с приделанной к ней веткой) и могла смотреть сверху вниз на лягушку, которая выползала из колодца. Для оформления декораций и костюмов были использованы домашние вещи — наши мамы безропотно давали нам все, что нужно.
Публики у нас было немного — человек двадцать пять. Но какая публика! Русские, еврейские, татарские дети, несколько взрослых, в том числе: К.С. Станиславский, Л.А. Сулержицкий, С.Г. Бирман, Н.Г. Александров, Н.А. Подгорный, Р.В. Болеславский, Е.Б. Вахтангов, В.В. Тезавровский… Евгений Богратионович вместо матроски, в которой всегда ходил в Евпатории, надел новый черный костюм и соломенную шляпу-канотье, «чтобы было как на настоящей премьере». Константин Сергеевич тоже пришел в пиджаке, белой рубашке с галстуком-бабочкой. Так воспитывали они в нас, детях, уважение к искусству и веру в свои силы…
Лето 1915 года было неспокойным. Шла война. В Евпатории она почти не чувствовалась — сражения шли далеко, море было таким же синим, а солнце ярким, но война то и дело о себе напоминала.
В газете «Евпаторийские новости» за подписью коменданта города ежедневно печаталось такое объявление: «Сим имею честь объявить жителям города Евпатории, что обязательные постановления касательно полного затемнения огней с наступлением сумерек остались в силе, а потому нужно пользоваться светом так, чтобы такового совершенно не было видно со стороны моря…»
Тут же, на первой странице «Евпаторийских новостей», печаталось воззвание Красного Креста «об участии в изготовлении масок, предохраняющих от ядовитых и удушливых газов, применяемых неприятелем».
Евгений Богратионович в то лето был более замкнутым, реже смеялся, чем в Каневе, часто сидел на крыльце один и о чем-то сосредоточенно думал.
Однажды на дачу Черногорского пришли несколько мужчин в стоячих воротничках, в шляпах, с ними разряженные дамы. Они спросили меня, где живут артисты Художественного театра. Я отвела их на балкон Вахтанговых. Евгений Богратионович был дома один и что-то читал. Мужчина с курчавой бородой выступил вперед, снял шляпу и начал говорить, видимо, заранее придуманную речь о тяготах войны, о насущной необходимости обеспечить армию противогазами, о теплящейся надежде, что, несмотря на то, что артисты Художественного театра находятся в Евпатории на отдыхе, они внесут свою лепту, выступят в благотворительном концерте… Евгения Богратионовича раздражала витиеватость речи говорящего, и он ответил, как только «оратор» сделал небольшую паузу:
— Никто не может думать только об отдыхе, когда идет война. В любом благотворительном концерте, цель которого хоть немного облегчить положение русских солдат, выступать согласен. Думаю, так же отнесутся и товарищи. Но прежде всего следует обратиться к Константину Сергеевичу Станиславскому.
Мне показалось, что делегация господ и дам даже была несколько обижена простотой и ясностью ответа Вахтангова, невозможностью покрасоваться своими «усилиями».
Евгений Богратионович взялся за организацию этого концерта.
От его созерцательного состояния не осталось и следа. Он отправлялся то к Константину Сергеевичу, то к другим жившим в Евпатории артистам, а чаще всего «к своей молодежи», на маяк.
Евгению Богратионовичу пришлось почти весь этот концерт самому придумывать: нужно было собрать побольше денег, а для этого привлечь публику чем-то необычным, новым. Он задумал после первого отделения, концертного, сделать кабаре — совсем новую программу, состоящую из веселых номеров и небольших сцен. Кроме его творческой воли и удивительной фантазии ничего для этого не было — ни пьес, ни музыки, ни даже большого желания участников: многие из них куда охотнее грелись на солнце и купались в море, чем репетировали.
Но Евгений Богратионович очень увлекательно увлекался, сочинял сценарии, подбирал музыку, сам ставил не только сцены, но и танцы, и очень скоро артисты «загорелись», стали охотно репетировать всюду, даже на пляже.
А мне опять перепало счастье быть «помощником режиссера» и быть рядом с Вахтанговым.
Особенно была смешна сцена «Проба в Московский Художественный театр». Успех Художественного театра в то время был огромным. Театр этот, как магнит, притягивал тысячи «любителей искусства». Некоторым казалось, что одного их желания вполне достаточно, чтобы превратиться в знаменитых артистов, и подчас на пробы в Художественный театр приходили люди, до смешного ему неподходящие. Евгений Богратионович вместе с участницами (там, кроме него, экзаменатора, участвовали только женщины) придумал очень смешные образы, положения и слова. О. В. Гзовская играла некрасивую, но очень настойчивую девицу, которая говорила вместо «ж» — «з», не выговаривала «р» и «л», но решительно требовала, чтобы ее приняли в труппу Художественного театра. Она категорически отказывалась покинуть просмотровый зал, то и дело возвращалась, мешая другим экзаменующимся, когда ей показывали на дверь, оказывалась в окне и в других самых неожиданных местах сцены, отовсюду она шепелявила всегда одну и ту же фразу:
«Сделайте из меня артистку Художественного театра или вам же хуже будет».
О. В. Гзовская в этой сценке выступала и в совсем другом образе — хорошенькой, легкомысленной девицы, одетой в широкую юбку с большими оборками и короткую бархатную жакетку; голова в кудряшках, крошечная шляпа с цветком на одном боку. Она исполняла песенку «Ах, мой диван очень молчалив», лихо танцевала, потом садилась против экзаменатора, положив ногу на ногу, и убеждала его, что у нее талант — так считают все ее многочисленные знакомые. Вахтангов пытался ей объяснить, что Художественный театр — театр психологический, театр переживания, но она взмахивала кудрями и отвечала, что все это ерунда, и он, вероятно, просто не рассмотрел, какие у нее грациозные ножки и пленительная улыбка.
Больше всех мне запомнилась Серафима Германовна Бирман в роли лирически настроенной девицы «не от мира сего». Она была бледна, держала в руке лилию, которую то и дело нюхала, отрицала все земное и повторяла: «Ароматы цветов — вот вся пища моя».
Напрасно ее убеждали, что Художественный театр прежде всего театр реалистический — девица с лилией просто «не хотела верить в такое безобразие».
В этой сценке Вахтангов, что называется «от противного», горячо ратовал за Московский Художественный театр — театр правды, театр высокого мастерства, чуждый всякой красивости и позы.
Смешной номер был у Евгения Богратионовича, в котором он играл на рояле, как будто сопровождая фильм в кинематографе, но, так как этот фильм не успели вовремя привезти, зрители, слушая музыку и короткие реплики Евгения Богратионовича, сами должны были догадываться о его содержании.
Помню сценку, которую Евгений Богратионович сделал из песни. Получилось смешное представление.
Сперва появлялись три девицы в ярких платках с большими цветами, похожие на картину Малявина, — М. А. Ефремова, В. В. Соловьева и С. Г. Бирман. Пританцовывая, они шли по сцене, каждая в своем образе, и пели:
«Три девицы шли гулять, шли гулять, шли гулять,
Три девицы шли гулять, шли гулять, да.
Шли они лесочком, ах, да лесочком, ах, да лесочком,
И повстречались со стрелочком, ах, со стрелочкой молодым».
На последних словах из-за кулис появлялся артист И. Э. Дуван-Торцов [26]. Он был одет в полотняный костюм, на голове тирольская шапочка с зелеными перышками, детское игрушечное ружье через плечо. Под следующие строчки песни стрелочек устремлялся за девицами, вернее, за красавицей Ефремовой, но она шла, не поворачивая головы, а вместо нее оглядывалась на стрелочка и улыбалась ему «девица» лет шестидесяти, страшная, со стервозным выражением лица. Эту «девицу» играла С. Г. Бирман. Стрелочек в страхе отскакивал в сторону, потом «набирался духу» и снова пускался в атаку на Ефремову, но она незаметно менялась местом с Бирман, и снова стрелочка относило в сторону от ядовитой улыбки престарелой «девицы»… В конце концов Бирман «меняла гнев на милость», разрешала стрелочку встать рядом с красавицей Ефремовой, если он согласится немедленно на ней жениться.
— Стрелочек с перепугу на все соглашается, — объяснял на репетиции Евгений Богратионович под смех участников.
В конце этой песни обмякший, потерявший лихость первого выхода, без ружьеца и игривой шапочки, стрелочек стоит около обрюзгшей Ефремовой у воображаемой колыбели, а обиженная (что не ее выбрал) Соловьева и язвительная Бирман поют, что теперь уже «в лес не ходит он гулять, он гулять, он гулять», а «женку обнимает и колыбельку он качает, ах! он качает колыбель».
Последнее «ах» каждый участник песни произносил со своим подтекстом, а Серафима Германовна делала такой многозначительный жест указательным пальцем, после которого на репетициях и на выступлении стоял хохот.
Вахтангов был и конферансье этого концерта, разговаривая с публикой так же весело и просто, как с любым из нас.
Но благодарности за этот концерт принимал именитый в Евпатории богач Дуван-Торцов, а Вахтангова за некоторых артистов малость и поругали.
Он сказал мне смеясь:
— Режиссер — вредная профессия. Когда все хорошо, о нем забывают, а чуть что плохо, режиссера, как правило, ругают первого…
После Октябрьской революции, когда я уже работала в Московском театре для детей, Елена Фабиановна Гнесина подарила мне музыкальную игрушку, которую она получила от А. Н. Скрябина. Это была старинная японская погремушка. Она звучала каждый раз новым аккордом. Мне казалось, что ввести в детский быт такую музыкальную игрушку, заменив ею обычные погремушки, значит, помочь детям с первых дней жизни полюбить музыку. Я организовала первую Государственную мастерскую музыкальных игрушек. По образцу японской мне удалось сделать там такие же игрушки — они быстро получили распространение.
Не знаю, кто рассказал об этом Евгению Богратионовичу, но когда в Третьей студии МХАТ шли репетиции «Принцессы Турандот», ко мне приехал артист К. Я. Миронов и сказал, что Евгений Богратионович хочет использовать звучание нашей игрушки в постановке «Турандот». Было ли это осуществлено, не знаю, но сама мысль Евгения Богратионовича была мне очень дорога. Она словно связала круг воспоминаний — ведь в одну из наших первых бесед в Каневе я рассказывала ему об игрушечных оркестрах Ильи Саца, которые он организовывал с дворовыми ребятами.
Спектакль «Принцесса Турандот» имел огромнейший успех, и я вдруг ясно увидела себя опять на «Княжей горе», играющей с Евгением Богратионовичем в «день рождения адмирала». Теперь играли не ребята, а замечательные артисты, но зрители в «Турандот» перестали чувствовать себя зрителями, они ощутили себя участниками этой веселой игры, где вместо бороды у актера было подвязано полотенце, где в оркестре играли на гребешках, где, как никогда в МХАТ, был использован просцениум, где, как никогда в МХАТ, умели просто и доверчиво, как с любимейшим партнером, разговаривать со зрительным залом; но где, как в лучших спектаклях МХАТ, несли подлинную правду чувств, тончайшую выразительность каждого сценического проявления, искреннюю веру во все происходящее.
Вера в свои силы, вера в силу театральной игры. Как мне благодарить Вас, Евгений Богратионович?
Наверное, у каждого подростка бывают неприкосновенные мечты. Да, мечты, в которых даже сама себе побаиваешься признаться, настолько они сокровенны.
«Синяя птица» в Художественном театре задела их первая своим крылом.
Вахтангов своим орлиным полетом в искусстве пробудил веру в свои силы, и мечты вышли из добровольного заточения — пусть робко, но уже начали набирать какие-то силенки, как на ветке почки, из которых вот-вот появятся первые ростки.
Евгений Богратионович! Спасибо Вам за это!