Непризывной возраст

Глава первая Беззаботный июнь

1

Колька Косой не показывался во дворе уже второй день. Мы послали к нему в подвал Илью Циделькова и Женьку Комкова, в разведку. Вернулись они с известием, что из-за двери, обитой рыжей растрескавшейся фанерой, пахнет клеем и раздается скрип.

— Пилит, — сказал Илья.

Женька добавил, что их не пустили даже на порог. Сама Марья Степановна, тетка Кольки, прошептала в щелку: «Гуляйте, Коля занят».

— Эх вы! — презрительно хмыкнула Шурка Пикетова. — А если пошлют в противнический генеральный штаб? Поцелуете пробой и домой?..

Шурка была девчонкой решительной и смелой. Она сняла с бельевой веревки пересохшие наволочки Колькиной тетки и легко проникла в комнату. Правда, понять, что строит Косой, не смогла.

— Режет и клеит. Вот такое большое! — Шурка развела руками. — Весь уляпанный, а тетка помогает…

В том, что тетка помогает Кольке, не было ничего удивительного. Они жили, как говорят, душа в душу. Мы не слышали, чтобы Марья Степановна повысила когда на племянника голос. И он, чем бы ни занимался, в разгар любой игры, стоило ей позвать: «Коля, ходи домой!» — сразу бросал все и спешил в подвал.

Илья Цидельков как-то вздумал его дразнить — Колька строго поджал губы: «Она мне самая главная родня, как же я ее ослушаюсь?..»

Колька и появился в нашем тесном горластом дворе в сопровождении тетки.

— Мальчики, это мой племяш, — сказала Марья Степановна, — он ко мне на завод будет устраиваться, в ФЗО. Он сирота, вы его не обижайте. Зовут его Николай, фамилие Косой…

Марья Степановна наказала племяннику быть смирным и ушла. Ее во дворе уважали. Она работала токарем на заводе «Компрессор», что в те времена было почти в диковинку.

— Это она зря, — насупился Колька, — я сам за себя постоять могу! Сразу драться будем али погодя?.. Выходи двое!

Колька скинул кургузый пиджачок и стал подсучивать рукава розовой в горошек рубахи. Мы опешили от такого напора.

— Ну и репа деревенская! — восхитился Игорь Комков.

Голова у отчаянного парнишки была действительно круглая, чуточку приплюснутая, как репа. Колька набычился и прижал кулаки к груди.

Драться никому не хотелось и уступать тоже. Смелых людей мы уважали, но после проверки.

— Видишь? — спросил Илья и показал пистолет в кобуре из цветной столовой клеенки.

— Ну!

— Баранки гну! Если ты храбрец — стрельни!

О своем пистолете Илюха рассказывал страсти. Он будто бы пробивал кирпичный забор навылет. «Кто желающий бабахнуть? — спрашивал Илья ребят. — Только я с себя ответственность снимаю!» Охотников не находилось.

— Давай сюда, — сказал Колька. — Заряжен?..

— Двадцать спичек! Может разорвать! — стал пугать Илья. — Пойдем в гараж. Боюсь безвинных жертв!

Гаражом мы звали задний двор, где стояли под навесом какие-то зеленые телеги на чугунных колесах и большой помойный ящик, облепленный толстыми мухами.

В гараже Колька прицелился в помойку и зажег затравку. Пистолет зашипел и тихонько «пукнул». Мы подняли Илью на смех — мстили за свою трусость.

Колька же пистолет, сделанный из медной трубочки, оценил положительно и заявил, что ему надо «стоящего» пороха, и выдал соответствующий рецепт.

Мы было засомневались, но Колька задрал подол рубахи и показал живот, выше пупка красовался рубцеватый шрам…

Так вот Колька был принят в нашу компанию. Вскоре мы поняли, что эта деревенская репа умеет буквально все.

Колька брался за любое дело, и все у него получалось. На этот раз он появился из подвала хрустящий от клейстера и объявил, что сделал самолет и сейчас полетит, помолчав немного, добавил:

— Прошу записываться в экипаж, мне нужны штурман и бортмеханик.

По жеребьевке на палочках в «кругосветный и беспосадочный» в качестве штурмана и бортмеханика попали Илья и Марина Карельская.

Экипаж ушел за самолетом, чтобы доставить его на аэродром — крышу трансформаторной будки в углу двора.

Игорь Комков, любивший командовать, обиделся, что не попал в летчики, презрительно бросил: «Ну-ну, резвитесь, детишки!» и ушел домой. Женька крикнул вслед брату: «Пушкарь малахольный!» Через год, после десятого класса, Игорь бредил военной службой, собирался поступать в артиллерийское училище.

Вскоре из подвала появились «летчики». Илья с Мариной несли по большому крылу из дранок, толсто оклеенных газетами. Колька тащил фюзеляж с нарисованной бельевой синькой звездой.

Самолет осторожно втащили на крышу и начали сборку. Зинка Топтыгина, писклявая девчонка, которая даже мух жалела, заныла:

— Количка, Количка… Тетичка плакать будет…

— Смолкни! — цыкнула Шурка. — Чего на роду написано — того не миновать! Угробится, мы ему серед двора памятник отгрохаем!..

Сережка Тютя, завистливая душа, сказал:

— За памятник я с дома двадцать три прыгну! Давай самолет!

— Видели мы таких героев, — осадили завистника. — Ишь, на чужую славу рот до ушей разинул!

Лиза Кадильникова зашептала Шурке:

— Ты погляди, какой он симпатичный!

Шурка согласилась, но с поправкой, что Кольке надо бы уши подрезать, тогда бы он стал даже красивым.

— Много ты понимаешь! — возмутилась Лиза. — Герои всегда красивые, хоть с ушами, хоть без них.

Когда сборку самолета закончили, Колька влез в кабину. Аппарат смотрелся. Малость портили впечатление торчащие из газетного фюзеляжа ноги в парусиновых ботинках.

Беспосадочный перелет начинаем! — крикнула Марина.

Сережка Тютя ударил в ведро. Мы грянули на других «инструментах». Мелодию подсказал момент.

Все выше, и выше, и выше!

Стремим мы полет наших птиц!..

В распахнутое «итальянское» окно вывесился портной Пикетов, бравый усач в жилете, утыканном иголками. Его соседка тетя Соня обратила к нему свои помидорные щеки.

— Клавдий Денисович! Вы гляньте на этого милого мальчика, на эту ушастую заразу на крыше! Он хочет быть как Чкалов!..

— Тьфу! Все сбесились на перелетах, — высморкался Пикетов, — а кто будет портняжить? Все станем летчиками, а приличные портки где сшить? Придете на поклон Пикетову! Придете — а вам кукиш! Пикетов тоже улетел!

— Ах, замолчите! — взбеленилась тетя Соня. — Выходит, вся жизнь только на ваших штанах и держится? Андрей Нилович уже у вас шил!

Портной заложил пальцами уши и скрылся в глубине комнаты.

Андрей Нилович — это мой отец. Он работает на «Шарикоподшипнике» старшим вахтером, по военной привычке любит ходить в форме. В прошлом году портной состряпал ему галифе. Они получились замечательные: с высоким простеганным корсажем из сатина и стальными пряжками по бокам, чтобы «приталивать», со штрипками, с карманами «в рамочку». Но, как сказал батя, без мыла в них и черт не влезет. Мать продала галифе на Тишинской барахолке старьевщику.

— Внимание! — заголосил Илья.

Мы замерли. Трансформаторная кирпичная коробка превратилась в аэродром. В заоблачные выси, к подвигу, к славе сейчас взмоют оттуда крылья.

— Контакт!

— Есть контакт!

— У-у-у-у! — загудели мы.

Колька разбежался. Малышня закричала «ура!». Во всю мочь загремело: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!..» Когда Кольку вытащили из лоскутьев бумаги и драночного лома, он, ничуть не конфузясь, произнес:

— Спорил ведь с теткой — надо материей обтягивать. Простыню пожалела…

Тетя Соня ликовала:

— Количка! Будь бы я Марьей Степановной, я бы носила тебя на руках! Окажись я товарищем Калининым — дала бы тебе орден!

Надя Шигина хохотала. Портной тоже. Он чуть не вывалился из окна.

— Имейте совесть, темные люди! — завопила тетя Соня. — Я не знаю, что с вами сделаю! Надька, смолкни! И вы, Клавдий Денисович, имейте ноздрю на совесть! Мальчик хочет стать пилотом, перестаньте ржать, как жеребцы без овса!

Грузчик Волков, трудно преодолевая земное притяжение, поднялся с лавки.

— Я вам покажу полет! Так шарахнусь — стены содрогнутся!

Тетя Соня ударила тревогу:

— Тося! Нюрочка! Бежите за матерью, он полез гробиться!..

Но грузчик добрался только до забора, где было немного травы и полуденной тени. Снял рубаху, расстелил ее, упал и уснул.

Из окна портного доносился картонный голос репродуктора. Станция имени Коминтерна передавала сообщение ТАСС, что распространяемые иностранной печатью заявления о приближающейся войне с Германией не имеют никаких оснований.

2

Мы выстрогали корабль из толстого чурака и дали ему имя флагмана Краснознаменного Балтийского флота. «Марат» имел пять мачт с проволочными винтами. Множество пушек из гвоздей с отрубленными шляпками делали его похожим на ежа.

Могучий дредноут сулил нам безраздельное господство в окрестных «морях». Но дождя уже не было неделю, они мелели на глазах, в них могли плавать лишь парусники из бумаги.

«Неприятельский флот» под командой Сережки нагло крейсировал вдоль берегов. «Адмирал» Тютя обзывал наш линкор утюгом и бревном. Илья перекинулся на сторону Сережки, подкупленный чином капитана первого ранга.

Мы с Женькой сидели на заборе. Пикетов, отставив шитво, читал на подоконнике газету. Илья с Тютей командовали размокшими кораблями. Тетя Соня, как всегда, кричала:

— Сережа, драгоценный мой, и ты, милый Илья, чтобы вам подохнуть в этой грязной колдобине, в этой кошачьей моче! Или мне самой умереть, чем видеть вас с этой проклятой игрой в войну!

Но стоило портному присоединить свой голос к мнению тети Сони, как она дала ему отпор.

— Имейте царя в голове, Клавдий Денисович! Вы уже закоснели в своих нитках. Вы можете мечтать только о четвертинке водки! А мальчики мечтают о море, а где его взять в нашем жутком дворе! Я вас спрашиваю: где?!

— Это не двор, а Канатчикова дача, — сказал портной и с треском захлопнул раму.

Канатчиковой дачей называлась психиатрическая лечебница.

— Жестокий человек, — закричала тетя Соня, — на улице не продохнуть, а он закупорился, он хочет нажить астму!..

Действительно, духота стояла, как в бане. Мертво никли простыни на густых веревках. Из окон свисали перины и лоскутные одеяла, похожие на пестрые шахматные доски.

Над крышами дремали облака, будто ватные горы. Постепенно из белых они делались синими и тяжелыми.

— Хорошо бы дождя, — сказал Женька и запел:

А море бурное шумело и стонало…

Я подхватил:

О скалы грозные дробя за валом вал!..

Мы очень старались, выходило трогательно, со слезой:

Как будто море жертвы ожидало,

Стальной гигант кренился и дрожал!

Не успели допеть про девушку-гордячку, которая не захотела полюбить матроса, за что он бросил ее в бушующий простор, как сумерки накрыли двор. Из переулка ворвался ветер. Старый серебристый тополь, росший у забора, зашумел, показывая матовую изнанку листьев. Простыни захлопали. Тетя Соня подала команду:

— Илья, беги в подвал до Волковых! Сережа, зови Кадильниковых! Женя, ты до мамы, Леша, брось мечтать о принцессе, стучи к Хлуповым — у меня душа кровью обливается на ихнюю беззаботность!

У тети Сони были парализованы ноги, но она смело и самоотверженно стояла на капитанском мостике нашего двора.

Едва хозяйки успели торопливо, комом снять белье, обрушился ливень. Мы спрятались в подъезд. Водосточные трубы гудели, изрыгая потоки воды. Местные «моря» выходили из берегов. Небо над двором озарялось пронзительным светом и взрывалось. Гром катился над крышами сокрушительными ударами. Мы воображали, что это бьют орудия главного калибра нашего линкора.

Туча, сверкая и грохоча, уплыла к Арбату. Сквозь редкий косой дождь умыто сияло солнце. Пенистые ручьи бежали со двора в переулок. «Марат» блокировал вражеский флот в узком заливе. Тютя и его каперанг выкинули белый флаг.

В честь выдающейся победы был дан пышный банкет с мороженым. Одна порция за 25 копеек на четверых. Кружочек в двух вафельках лизали по очереди. К шапошному разбору появился Вова Хлупов с лодочкой из голубой жести. Он поставил ее в лужу, всунул внутрь горящий огрызок свечки, и через минуту лодочка, бормоча «пу-пу-пу-пу», побежала словно настоящая моторка, разрезая мутную воду.

Я срочно вызвал Кольку Косого. Он сразу разгадал секрет двигателя и пообещал сделать такой же для линкора. Но, подумав, сказал:

— Будем строить всамделишный пароход!

Мы приняли идею с энтузиазмом, который перешел в легкую рукопашную. Все стремились занять на будущем корабле руководящие места. Я сумел пробиться в рулевые.

Распределив командные вершины, мы принялись за постройку судна. В гараже за страшными телегами лежал целый штабель соснового теса, пахнущий смолой и летним корабельным бором. Кому он принадлежал, неизвестно, да мы этим и не интересовались.

Колька от строительства был освобожден, он конструировал паровую машину. На эту цель Марья Степановна пожертвовала ему цинковый стиральный бак. Правда, худой.

Через два дня тес превратился в «Скитальца морей», огромный кособокий ящик с капитанской рубкой, похожей на собачью конуру. Но мы изъянов не замечали. Для нас «Скиталец морей» был писаным красавцем. Даже Игорь Комков заявил, что мы молодцы.

— Но учтите! — предупредил Игорь. — Будущая война — война моторов! На суше, в море и воздухе будет побеждать тот, у кого крепче броня, больше скорость и сильнее пушки!

Артиллерийское вооружение и броню мы отвергли. «Скиталец морей» задумывался как мирное судно для кругосветных плаваний. А что касается скорости, то в этом мы полагались на Кольку — он работал как одержимый.

На «Скитальца» пришел взглянуть сам Митька Попов, конопатый силач в вельветовых штанах и старом тельнике. По утрам он жал чугунный двухпудовик двадцать раз. У него уже проклевывались черные усики, за что он носил прозвище Усатый.

В школе его считали непробиваемой пробкой и драчуном. Учителя Митьку откровенно не переносили, кроме классной руководительницы географички Екатерины Ивановны, сокращенно Катеньки. Она уважала Усатого за справедливость и смелость. Я раз поделился с ней мыслью, что с такими плечами и кулачищами, конечно, можно быть и справедливым и смелым. Это было весной, когда Попов отлупил двух прыщавых молодцов из десятого, заставлявших курить первоклашку. Катенька возразила, что Попов и без мускулов был бы справедливым и смелым. И совсем он не «пробка», а умница, но, конечно, лентяй без всякой меры.

Узнав, что штурманскую часть возглавляет Женька Комков, а я в рулевых, Митька сказал:

— Навигация — дело сложное! Чуть что — трах, и на мели! Заползайте утречком для просвещения…

В условленное время мы с Женькой отправились к Попову. Родители его, гидрографы, работали на Севере, а он обитал с бабушкой и атаманил, по мнению соседей, как ему на ум придет.

Миновав тесный коридор с мусорными ведрами, мы очутились в кухне, где ревели керосиновыми голосами примусы, а хозяйки колдовали над кастрюлями. В уголке Митька чистил картошку. Я удивился, как это ловко у него получается, будто всю жизнь только картошкой и занимался. Клубеньки чистые, без единого глазка, кожура — сплошная просвечивающая лента.

Мне тоже приходилось дома заниматься готовкой, но, убей меня громом, я такого не достиг.

— Шамать хотите? Будет гуляш! — сказал Митька. «Нет? Тогда пошли в кают-компанию…

Кают-компанией называлась узкая комнатка, перегороженная вытертой плюшевой занавеской. Стены ее были завешаны картами. Конечно, не теми, которые надоели нам в школе, а настоящими морскими. С отметками глубин, опасных для судоходства мест, маяками, фарватера, ми. Одни названия чего стоили! Канин Нос. Маточкин Шар. Карские Ворота. На другом полотнище — мыс Фиолент, Арабатская стрелка, Тарханкутская коса.

Я даже задохнулся перед этими картами. Живое море накатывалось шумными валами на ветреные берега. Тяжелые сухогрузы, раскачивая мачтами, спешили в порты из экзотических стран: Тасмании, Австралии, Новой Зеландии…

Не думалось и не гадалось, что через два с лишним года на берегу этого моря я буду ползать по-пластунски, рыть окопы полного профиля, ходить в учебные атаки и вспоминать эту комнатку с дубовой этажеркой в углу, на которой стройный фрегат, великолепное чудо, распустив паруса, плыл в неведомые края под стеклянным колпаком.

Над фрегатом висели фотографии в ореховых рамочках с зарывшимися в пену миноносцами и бравыми моряками в сюртуках с погонами.

Женька толкнул меня в бок. Принято было думать, что погоны носили только враги — белогвардейцы.

У отца в сундучке хранился обломок клинка с серебряным кавказским эфесом и несколько снимков на твердом картоне. Там батя тоже красовался в погонах и с двумя Георгиевскими крестами на груди. Я никому, кроме Женьки, не показывал карточки, хотя очень гордился, что отец мой «настоящий вояка».

Как-то мать застала, когда я раскладывал снимки, и раскричалась: «Сколько раз я тебе, деревянной голове, долбила, не смей трогать!»

На германском фронте, под Ригой, отца за храбрость произвели в прапорщики, а в гражданскую войну он командовал красноармейской ротой. Воевал в армии товарища Федько, а потом на Южфронте. Чухонцем его называла мать под горячую руку. Моя бабушка была литовкой. По словам матери, она ни бум-бум не знала по-русски и была «тронута» на чистоте. Бабушку-литовку я не помнил, она умерла, когда мне исполнился год…

— Вы модель руками ни-ни! Грохнется! — предупредил Митька и исчез за занавеской.

Оттуда тянуло табачным дымом и слышался кашель. Мы засунули руки в карманы, чтобы не соблазняться.

Появился Митя с пачкой книг.

— Вот! Это надо осилить и переварить, а иначе в море не суйтесь!

Вдруг из-за плюша вышла бабушка Наталья Сергеевна — с белыми как снег волосами, заколотыми высоким гребнем. Она курила из костяного мундштука тощую папироску «бокс». Глаза у нее были синие и хитрые. Наталья Сергеевна выбила окурок в цветочный горшок на подоконнике.

— Здравия желаю, капитаны первого ранга и адмиралы!.. Митька, покажи, чем ты их пичкаешь? Ага!.. Лухманов — подойдет… Новиков-Прибой — замечательно! А вот всякие лоции и таблицы не по ихнему уму…

— Наталья Сергеевна! — осерчал Митька. — Еще раз прошу, не вмешивайся в чужие дела. Если они любят море — одолеют любую науку. Терпение и труд все перетрут…

— Хо-хо-хо! — сказала на это Наталья Сергеевна, закуривая новую папиросу и усмехаясь. — Тяп-ляп, и они адмиралы!

— Бабуля!

— Ну что бабуля? Будто я не знаю этих диких камчадалов!

Заметив, что я с интересом приглядываюсь к фотографии морского офицера — я любовался кортиком, висевшим у него на боку, — Наталья Сергеевна гордо заметила:

— Это мичман флота его императорского величества… Блестящий балбес и мой братец Викентий. Он командовал контрминоноской во флотилии Раскольникова. Расстрелян белогвардейцами в Черном Яру, на койке в тифозном бараке…

Старуха строго посмотрела на Митю, на нас, словно оценивая, и добавила:

— Дай бог любить вам так Россию и служить ей!..

Ушли мы нагруженные книгами, полные решимости одолеть все трудности мореходной науки. Мне достались «Соленый ветер» парусного капитана и писателя Лухманова, «Уничтожение девиации компасов» и толстый том каких-то таблиц.

«Соленый ветер» я проглотил мигом. Из «Девиаций» сделал вывод, что мне ни в жизнь не осилить этой премудрости. Но не отступился.

Раскрыв книжку на середине, обложившись таблицами, я целый день скучал на лавочке под окном портного Пикетова, надеясь, что его кудрявая Шурка поймет, какого славного моряка она променяла на тихоню Вову, катавшего ее на сверкающем харьковском велосипеде.

Шурка не поняла. Зато тетя Соня оценила:

— Вовик! Вовик! — вопила она. — Брось свою дурацкую езду, не пыли на белье! Ты посмотри на Лешу, на этого умненького мальчика, как он прилежно читает, набирается знаний!..

3

К воскресенью Колькина паровая машина была готова и ждала испытания. Мы водрузили ее на подставку из кирпичей и долго любовались. А любоваться действительно было чем — стиральный бак опутывали медные трубочки, змеевики с кранами и заглушками, пружины. Завершали буйство Колькиной конструкторской мысли ветеринарный градусник и «редухтор» — две шестерни с цепью и рычаг с деревянной рукоятью. Несведущим пояснялось, что этот «редухтор» будет вращать гребное колесо, установленное (в будущем) на корме «Скитальца морей».

Машина с лошадиным градусником сияла медью и оловом. Колькин широкий лоб сиял от пота и волнения. Шурка Пикетова смотрела на него одурелыми влюбленными глазами и чаровала выстриженной челкой и накрашенными красным карандашом ногтями. Вова Хлупов, покинутый Шуркой вместе с его новеньким велосипедом, завидовал. Мы с Женькой таскали чайником воду — для пару. Илья Цидельков и Сережа Тютя пугали маленьких:

— Котел может разнести, возможны обильные жертвы!..

«Стендовые испытания» начались в одиннадцать часов.

Митя Попов разжег примус, сунул под котел и накачал; Примус взревел так страшно, что сопливая малышня полезла хорониться за помойный ящик.

— Через десять минут пару будет хоть отбавляй, — пообещал Колька.

Прошло десять и двадцать минут, пару как и не было, зато из кособокого крана тоненько заструилась вода. Конструктор попробовал ее на палец: «Горячеет!» Все стали тоже пробовать. Вода была комнатной температуры. Колька завинтил в «кишках» своего детища какую-то гайку — поднял давление. Лошадиный градусник запотел. Все начали говорить шепотом.

Тютя под предлогом наведения порядка удалился к малышне за помойку. Наконец из краника побежала настоящая горячая вода. Как раз в этот момент в гараж влетела рыжая Тоська.

— Вы тут — там во дворе!.. Там Пикетов в окно плачет!

— Сейчас я ему утру слезы! — пообещала его дочь Шурка. — Опять назюзюкался!

Регулярно, как по расписанию, раз в месяц, портной запивал и шумно безобидно скандалил. Выбрасывая из окна лоскутья, старые выкройки из газетных листов, кричал: «Алеша, ша! Нервы кончились! Я не Примитей (разумелся Прометей), прикованный у иголки! Я — Пикетов! Все! Лавочка ликвидирована! Ходите без порток и кепок!»

Затем во дворе появлялась Ариша Пикетова, рослая красавица в засаленном сарафане, с толстым младенцем на руках. Кланялась жильцам, торчащим в окнах. «Прощайте, суседи! Не поминайте лихом, ухожу в родную станицу!» Тетя Соня уговаривала ее: «Опомнись, Ариша! Куда ты пойдешь в такую даль. Ты пиши заявление, мы подпишемся. Пускай за этим лишенцем-кустарем придут ночью».

Портной никого не боялся. Лишь Шурку. Стоило ей топнуть на отца, тот сразу сникал. «Алеша, ша! Ложусь, сплю, как покойник во гробе!»

Сегодня было что-то не то…

У окна портного стояли плачущие женщины с охапками сухого белья. Пикетов торчал из окна, прижав к животу, словно грелку, черный репродуктор, дребезжавший картонным голосом:

— …все население нашей страны, все рабочие, крестьяне и интеллигенция — мужчины и женщины, отнесутся с должным сознанием к своим обязанностям. Весь наш народ теперь должен быть сплочен и един…

— Тихо! — цыкнули на нас. — Товарищ Молотов выступает. Война! Фашисты напали!..

После речи наркома иностранных дел была длинная томительная пауза. Молчал репродуктор. Молчали люди.

Чего ждали взрослые, не знаю. Мы, мальчишки, ждали, что сейчас любимый маршал Клим Ворошилов скажет по радио: «Товарищи! Наша Красная Армия перешла в наступление! Фашисты бегут!..»

В июньском небе над крышами плыли легкие облака. Большой змей с мочальным хвостом, потеряв ветер, косо падал за дома. Гремел по Малой Дмитровке трамвай. В соседнем дворе пронзительно свистели голубятники. И уже десять часов шла война.

Глава вторая Ближний тыл

1

23 июня 1941 года был опубликован Указ Президиума Верховного Совета СССР о мобилизации военнообязанных, родившихся с 1905 по 1918 год включительно. 26-го из нашего дома ушли в армию сразу восемнадцать человек.

Первого июля получили повестки мой батя и Иван Петрович Комков. Они были командирами запаса. Мы с Женькой на проводах поплакали, но втихаря. Игорь не капнул ни слезинки. Он вообще был суровый, а как началась война, сделался бирюк бирюком. Вместе с Поповым Игорь ходил в военкомат, но в добровольцы их не записали, велели ждать своего часа.

Мы с Женькой тихонько ехидничали над добровольцами, а они ходили обнявшись, как Фотя с Мотей, и шептались. Потом крупно поругались. Митька утверждал, что месяц — от силы два — и Гитлеру крах. В Германии уже наверняка начались революционные выступления. Игорь обозвал его дураком.

В середине июля нас «мобилизовали», как мы гордо говорили девчонкам. Понятно, не на фронт, а строить оборонительные сооружения.

От школы до трамвайной остановки мы валили шумной толпой, но лопаты несли, как винтовки, «на плечо».

Вову Хлупова мать в дорогу упаковала в вату и бинты — у него постоянно болели уши. Сначала он чуть не плакал, но вскоре прибодрился.

— Ребята, может, я похож на раненого? — приставал к нам Вова.

Мы с Женькой утешали его: да, вполне похож. Хотя больше он смахивал на чучело. Митька Попов хихикал. А Игорь злился и добавлял «с» к слову раненый. Его назначили в наш «отряд» старшим от школьного комитета комсомола.

В переполненном трамвае Игорь занудливо наставлял нас, как вести себя под обстрелом и бомбежками. Чего-чего, а уж эти вещи он знал назубок. Разбуди его ночью — с закрытыми глазами отбарабанит про дальность полета и убойную силу винтовочной пули, разлет осколков гранат РГД и Ф-1, мощность авиабомб, про пулеметы, окопы, блиндажи и бог знает про какие еще военные премудрости.

Взрослые с интересом прислушивались к Игорю. Военный с рубиновой «шпалой» на петлицах одобрительно усмехнулся.

— Молодец! Подкован хорошо, на командира отделения потянешь хоть сейчас. Я бы от такого бойца не отказался!..

Игорь покраснел от удовольствия. Когда мы сходили у вокзала, командир попрощался с ним за руку.

— Генеральская башка у тебя, Игоряха, — сказал другу Митя Попов.

— Я ее не мороженым питал, — гордо ответил Игорь.

Это он поддел нас с Женькой. У Игоря был целый угол книг по военному искусству, уставы РККА и иностранных армий. Они приобретались на деньги от школьных завтраков и сданного утиля в магазине «Военная книга» на Арбате. А мы с приятелем свои денежки шикарно проедали, предпочитая мороженое и ситро самым передовым военным мыслям.

У Белорусского вокзала и на площади — яблоку негде упасть, столько собралось народа — и военных, и гражданских стриженых парней с самодельными котомками за плечами, чемоданчиками, узлами.

Киоски с морсом трещали. От лотков с горячими пончиками тянулись хвосты очередей.

Прямо на мостовой расположился целый табор цыган. Молодые красотки, увешанные монистами из серебряных николаевских рублей, вывалив смуглые груди из пестрых кофт, кормили младенцев. Расхристанные старухи ловили в толпе желающих узнать судьбу.

Проходили строгие патрули, бренча шпорами. Тяжелые шашки с раздвоенными медными головками эфесов вызывали у нас зависть. В нашем понимании война еще была в бешеном топоте конских ног и стальном неотразимом блеске клинков.

Мы едва пробились на вокзал и насилу разыскали поезд № 240-«бис» на путях между теплушками и бензиновыми цистернами, возле которых расхаживали часовые.

Нас провожал помощник военного коменданта, вежливый лейтенант, опутанный хрустящими ремнями. Разумеется, активность лейтенант проявлял из-за нашей учительницы Екатерины Ивановны. Это она возглавляла нашу отару, нагруженную лопатами, бельишком, авоськами с батонами и халами.

Помощник коменданта поддерживал Катеньку за локоток. Она заливалась румянцем. Толстенная пепельная коса, накрученная на затылке, оттягивала голову. Нежный курносенький профиль казался надменным. Пушистые ресницы затеняли серые глаза.

Парни с котомками и командиры оглядывались на Катеньку и добрели лицами.

Наш эшелон (все по-военному) был составлен из старинных дачных вагонов, вытащенных из запасников. Слепые окна в них не мылись, видать, со времен революции. В фонарях над дверями окаменевшие свечные огарки были затканы густой паутиной. Мы заняли вагон почище и сразу разлеглись на деревянных лавках. Вскоре пришлось уплотниться. Нагрянули горластые напористые девчата с какой-то ткацкой фабрики с чайниками, ведрами, лопатами, обмотанными ветошью. В запущенном вагоне сразу стало шумно и обжито.

У ткачих оказалась свежая «Правда». Игорь сразу завладел газетой. Сводка Совинформбюро была сдержанно безрадостной. Наши войска, как и вчера, отходили по всему фронту. На Северо-Западном направлении немцы подходили к Ленинграду. На Западном — к Смоленску. На Юго-Западном приближались к Киеву.

— Это временное, — сказал Игорь. — Заманим, растянем вражеские коммуникации, заставим распылить силы и ударим! И в наступление прямым ходом до Берлина!

— Какие там растягации-распыляции! — горько вздохнула мрачная женщина, старшая у фабричных. — Клюют нас фашисты!.. Пока мы на Берлин соберемся, германцы у Москвы будут…

У Игоря побелели и затряслись губы.

— За эти слова… за такое! Расстрелять вас надо!

— Бодливой корове бог рогов не дает! — зло ответила ткачиха и ушла в дальний угол вагона.

— Сволочь! — бросил ей вслед Игорь.

Ткачихи, и пожилые и молодые, растерянно молчали. Катенька со слезами в голосе крикнула:

— Игорь Комков! Сейчас же извинись! Грубиян!

— Не подумаю! — жестко сказал Игорь. — С этой мадамой, желающей победы Гитлеру, мы еще разберемся!

— Правильно! — поддержала Игоря худенькая большеротая девушка, хозяйка газеты. — Пускай Ныркова на меня не обижается, а разговорчики она ведет вредные! Она трусиха и паникерша!

Ныркова зарыдала. Несколько ткачих набросились на девушку:

— Вы, молодые, много о себе понимаете! Вы хотите Гитлера победить, а Ныркова не хочет? Она троих проводила на фронт — мужа и двух братьев! И на окопы вызвалась первая ехать!

— Бабоньки, милые! Товарки вы мои! — выла Ныркова. — Да я личными бы руками Гитлера удавила, хотя воробья жалею ударить, а меня под расстрел!..

Ныркову отпаивали валерьянкой. В вагоне царило недружелюбное молчание. Всем было почему-то стыдно друг друга.

В десять к составу подогнали паровоз. В двенадцать тронулись. Поезд наш шел по пригородному расписанию, не пропуская ни одной станции, задерживался на разъездах, давая обгон военным эшелонам.

Попов, поднатужась, опустил несколько рам. В вагоне загулял горячий ветер. Катенька сидела пригорюнясь. Ткачихи пели: «Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону…»

Заводские кирпичные окраины Москвы остались позади. Млели под солнцем поля и березовые нарядные перелески. В покое и тишине зрели хлебные нивы. Но покоя и тишины им оставалось совсем немного — до октябрьских стылых дождей.

Илюха подсел к девушке-ткачихе, узнал, что ее зовут Жанной, и принялся над ней подтрунивать: она везла толстую стопу книг, перевязанную бельевой веревкой.

— Сейчас смеешься, но скоро спохватишься, — отбивалась сердито Жанна, — лопай колбасу — я у тебя и крошечки не попрошу, а ты мне в ноги еще поклонишься!

Так оно и вышло. На окопах книжный голод мучил нас сильнее голода физического. За книгами стояла строгая очередь, хотя читать приходилось урывками.

На станции Шаликово в вагон набились призывники, им надо было в Можайск на сборный пункт. Всех сопровождала многочисленная слезливая родня. У Игоря от женского плача даже нос скривился.

— Выть надо на похоронах, — брюзжал он, — а в бой провожать гордо, весело, чтобы человек знал — на него надеются, чтобы сердце у него было светлое, отчаянное! Вон как в Кубинке!..

В Кубинке, которую давно проехали, на платформе наяривали на гармошках, пели и плясали и мобилизованные, и провожающие. Могучий парень с пьяным воспаленным лицом обнял за плечи женщину, должно — мать, и орал частушки.

Вокруг парня, невпопад дробя каблуками, повизгивая, махая платочками, кружили толстая старуха в синем ситце, две девчонки и смуглая, похожая на черкешенку, стройная девушка. Старик в бостоновой тройке кричал: «Федька! Воюй, шельмец, не оглядываясь! Помни — ты мехедовского роду, какой, что работать, что драться, — никому не уступал! Не жалей головы за нашу Сэ Сэ Эр!»

В Можайске поезд долго держали перед семафором. Дудели в жестяные рожки сцепщики. Пахло угольным дымом. Какие-то люди с толстыми узлами наперевес и чемоданами бегали по путям. Два красноармейца, один с овчаркой на поводке и с наганом, второй с винтовкой, провели человека в милицейской форме со связанными назад руками.

— Это шпион, — сказала испуганно Катенька. — Вдруг и нашего Игоря забрали…

Игорь ушел за кипятком и пропал. Мы с Женькой разглядывали из окна воинский состав, подошедший на соседний путь. На платформах стояли пушки. В дверях товарных вагонов, заложенных деревянными перекладинами, виднелись лоснящиеся крупы огромных артиллерийских коней.

— Ох, как не нравится мне Игорь сегодня, — вздохнула Катенька, — не знаю почему, но боюсь за него… немилосердный он сделался, какой-то опасный, как нож… Я раньше не замечала этого.

— Он не злой, он суровый, — сказал Женька про брата. — С пятого класса волю закаляет. Спит по-суворовски на голой кровати, без одеяла. Видели, как он ел — кусок хлеба с солью и водой прихлебывает. И дома так…

— Задрыга он, — скривился Митя, — у людей кишки пищат, а Игоряха будто на Кавказ за чаем пошел! Вы ждите, а у меня терпежу нет!

Он с мямлил батон и кусок «любительской», от еды осоловел и полез на узкую, вдоль всего вагона, багажную полку, наказав, если сверзится, чтобы его не будили, а затолкали под скамью. Митька мог спать как в прорву. Он и на уроках ухитрялся дрыхнуть.

Ребята тоже зашуршали в сумках, принялись жевать.

Закричал паровоз. «По вагонам! По вагонам!» — раздались командирские голоса. Длинный лязг прокатился вдоль воинского состава. Тут и появился запыхавшийся Игорь с двумя чуть теплыми чайниками. Поставил их на лавку и поманил меня и Женьку в тамбур.

— Давайте прощаться! Я на фронт… Катенька пускай не беспокоится. Маме напишу, она меня поймет… Митя хотел со мной — скажите, чтобы не обижался, так уж вышло…

Игорь обнял нас и выпрыгнул с площадки на шпалы. Эшелон с пушками уже набирал ход.

Катенька даже позеленела, когда узнала, что Игорь уехал на фронт, собралась на станцию к коменданту давать какие-то телеграммы «по линии», чтобы ученика 9 «Б» класса Комкова сняли с воинского поезда. Пока тормошились, наш 240-«бис» тронулся.

Ткачихи сочувствовали классной руководительнице. Ныркова сказала:

— Отчаянный, черт! Этот в бою себя жалеть не будет!

2

Боже мой, какое это испытание, какая каторга рыть целый день закаменевшую глину. А с утреннего солнца до первой вечерней звезды в июле пятнадцать часов.

Хуже всего приходилось в полдень. Земля раскалялась. В угарном мареве качались холмы, лес, телеграфные столбы вдоль большака. Казалось, что все горит бесцветным пламенем. Пыльный воздух застревал в горле. Пот слепил глаза.

Первое время мы так выматывались, даже не ужинали, а добравшись до колхозной риги, бухались на солому и засыпали, наверно, еще в момент падения. Но и во сне мы копали. Митя Попов жаловался даже, что во сне рыть глину еще труднее, лопата то гнется, как бумажная, то ломается.

Противотанковый ров начинался от косогора над топкой речушкой, шел через луг, поросший красными метелками конского щавеля, потом обочиной ржаного поля к болоту. Широкий и глубокий, он смахивал на канал без воды. По земляной перемычке его пересекал большак Вязьма — Ельня.

Когда мы приехали сюда, через луг тянулись лишь в два ряда чистенько отесанные колышки, бегал пыльный лейтенант с рулеткой и с тысячу народу: смоленские студентки, колхозницы, школьники — начинали ковырять целину.

Мы было приуныли, никто на нас не обращал внимания. Катенька с Нырковой собрались искать начальство. Но вскоре оно появилось само в лице потного лейтенанта с рулеткой и представилось: «Начальник строительства лейтенант Горобец!» Катенька покраснела и пискнула: «Екатерина Ивановна… рада познакомиться. Нас тридцать человек из трех седьмых классов».

Ныркова сказала: «Мы фабричные! Нас пятьдесят. Я старшая».

— Мало! — огорчился лейтенант. — Обещали пятьсот!

Катенька виновато стала объяснять, что «московских окопников» был целый поезд, но его растащили в Вязьме.

Лейтенант вырвал из мятой тетрадки листок, что-то черкнул на нем черной авторучкой.

— Вот наряд к бригадиру Степанычу! Идите в село, он расквартирует ваши команды… Вон стежкой, прямо и прямо!

Катенька и Ныркова поплелись через горячий луг. Лейтенант хмуро сказал:

— Братва, девчата, сейчас означу участки и за дело!

Илья Цидельков потыкал тупой лопатой землю.

— Она каменная, ее надо динамитом!..

Лейтенант Горобец усмехнулся:

— Мне все равно. Валяй — рви динамитом, аммоналом, толом, хоть соплями, но два кубометра грунта за смену вынь! А распорядок дня таков: в пять ноль-ноль подъем, умывание, завтрак. Кому приспичит — может посидеть в лопухах. В шесть — работать! В тринадцать — обед и отдых, на все час. В двадцать один, ни минутой раньше, конец работы, ужин и так далее!..

Лейтенант взял в помощники Митьку и отмерил рулеткой участки нам и ткачихам. Мы сбросили рубахи на узлы и взялись за лопаты. Илья был прав, такую твердь мог осилить лишь динамит.

Вернулись Катенька с Нырковой. С жильем было трудно. Ткачих поселили в клуб к смоленским студенткам, а наш сводный распихали по дворам колхозников — по одному, по двое.

Мы, «камчатская пятерка», так нас звала учительница за пристрастие к задним партам, взбунтовались. Мы могли ссориться, оголтело спорить, иной раз и «стыкаться» в гараже, доказывая правоту кулаками, но дружили крепко. Катенька обозлилась и стала грозить «трибуналом военного времени». А лейтенант сразу понял, в чем дело.

— Ребята, не рвите на груди тельняшек! Определю вас на постой всех вместе, если не боитесь мышей… Просторно, мягко, уютно! Над головой звезды, когда нет дождя — чистый дворец!

Дворцом оказалась старая рига-развалюха. Вечером к нам заглянула рослая девочка, покрытая по-женски платочком, в фартуке и с ведерком.

— Здравствуйте вам, — сказала она нежно и застенчиво. — Я Глафира. Я парного молока принесла… Катерина Ивановна у нас будет жить… Я девятый кончила, хотела на курсы медсестер — не берут… Буду вам воду возить на ров…

— Ужасно героический подвиг! — съехидничал Женька.

Глафира не обиделась, только печально вздохнула.

— Это вы устали… Потом обвыкнете и все образуется…

И верно, дней через десять мы втянулись в работу. И как обещала Глафира, все образовалось. Дьявольская боль в плечах и спине приутихла. Черенки лопат сделались удобными, не набивали «водянок». И земля стала податливой.

Сказать же, что мы перестали уставать, значит погрешить против самой правды. Выматывались, да еще как! И еда была скудная — картофельный кондер с блесточкой жира или каша из ржи, намятой из колосков. С таких харчей лишь бы ноги волочить, а мы вкалывали! Силы нам придавало сознание, что помогаем родной Красной Армии. А она действительно была нам родная. В полках ее сражались наши отцы, братья, дядья и наверняка еще какие-то отдаленные родственники.

Мы гордились, когда удавалось «обштопать» на выработке соседние бригады. Были счастливы, если нас хвалил лейтенант Горобец. Мы лезли из кожи вон, стараясь понравиться симпатичной Глафире, подвозившей работающим питье на бочке-водовозке, запряженной грустным мерином с седыми губами.

В Глафиру мы влюбились всей «Камчаткой», кроме Митьки Попова, на которого не действовали ни жара, ни любовные чары. Он клеймил нас «гнусными распутниками» и «бабниками, подрывающими тыл», а потом, видно от зависти, сам врезался в суровую Жанну, тоже отрицавшую любовь.

Митька стал каждый вечер умываться в лягушечьей речке и исчезать, а мы подглядывать за ним. И выследили. На закате Митька, взяв Жанну за руку, водил ее вдоль ржаного поля и, сделав плачущую рожу, подвывая, читал стихи:

Все кончено — я слышу твой ответ,

Обманывать себя не стану вновь,

Тебя тоской преследовать не буду!

Прошедшее, быть может, позабуду —

Не для меня сотворена любовь!

Утром, мстя за «распутников», Женька сказал Мите, точившему лопаты:

— Очень дерьмовый ты поэт! За такие стихи, как ты сочинил, надо выпороть крапивой! Ни одной рифмы про войну, никакой идеи!..

Я думал, что Митька сейчас треснет черенком Женьку по лбу, до того он ужасно вытаращился на критика. Катенька закудахтала: «Ребята, ребята!»

— Он малахольный! — сказал Митька. — Он Пушкина не знает!

Женька, считавшийся среди нас самым начитанным, сконфузился, но нашелся:

— Про Пушкина надо проверить. Может, ты врешь, как про корову!

Тут Митька осерчал по-настоящему и налупил бы Женьке за милую душу, но прилетел «мессер», и мы полезли хорониться в щели.

Попов страх не любил, когда ему напоминали про корову, хотя мы его за язык не тянули, сам рассказал со всеми подробностями, какую шуточку с ним сыграла криворогая Зорька.

Было это на второй день, когда мы начали работать на рву. Вечером мы едва доползли до риги, пожевали всухомятку черствых батонов и, кряхтя как старички, стали косточка по косточке укладывать свои тела на прелую солому.

В душных сумерках за ольховыми кустами жалобно покрикивала птаха. Над зубчатой полосой леса небо время от времени озарялось острым светом, и пробегал сухой гром от края до края горизонта. Бои шли уже за Смоленском — под Ярпевом, Ельней, на Духовщине.

— Пользы от этой канавы — тьфу! — вдруг сказал Митька. — Пускай бабы копают, а наше дело мужчинское — воевать! Наше дело или грудь в крестах, или голова в кустах! Надо с Игоря брать пример… Вот человек! Гад, конечно, ведь уговаривались… Ладно!..

Мы пропустили Митины слова мимо ушей. Утром хватились — Попова нет. Догадались: смылся на фронт. Хотя нам было обидно и зло на товарища, но когда лейтенант Горобец спросил про него, мы с форсом ответили: «На передовой!»

— Теперь дела там пойдут, — заявил лейтенант, — попрем немцев! Главком направления, маршал Тимошенко, только его и ждал!..

Катенька, узнав про «фронтовика», пустилась в слезы:

— Игорь Комков, негодяй безжалостный, сбежал, теперь этот — усатый бандит! Меня же судить будут!..

Никуда он не денется, — успокоил учительницу Горобец. — Армейские тылы — не проходной двор. Привезут, или сам явится…

Лейтенант как в воду смотрел. В конце рабочего дня мы увидели знакомую плечистую фигуру, ковылявшую с большака вдоль рва.

— Не замечаю на груди крестов, — поддел Илья.

— В риге покажу, — пообещал Митька, — жаль, что ты со мной не был! И тебе бы хватило!

«Кресты» мы увидели и пришли в тихий ужас.

— Ой-ой-ой, — запричитал Вова. — Кто же тебе так сиденье изукрасил? Сам Тимошенко или его помощники?..

— Было дело под Полтавой, — мужественно ухмыльнулся Митька, — клейте мне подорожником! Все горит, будто я этим местом перец ел!

Мы нарвали лечебной травы, и пока врачевали товарища, он поведал свои приключения.

…Выбравшись с первым светом на большак, Попов устроился на телегу к фуражиру-красноармейцу, проехал с ним километра четыре в сторону Ельни и выяснил, что на передовую попасть не так-то легко. На большаке и на проселках контрольно-пропускные пункты, а конные патрули проверяют документы у встречных и поперечных — военный ты или местный житель, а без пропуска пожалте в комендатуру!

— Вот так, малый, — сказал фуражир, — человек ты советский — я вижу, и что на фронт хочешь — правильно! Парень ты здоровый… Ищи какой штаб и честно просись на службу… Я сам доброволец вроде тебя, в Перемышле подобрал винтовку да и пристал к части…

Совет показался Мите дельным. Он распрощался с фуражиром и свернул в лес. Набрел на тропинку и, насвистывая, споро зашагал, ориентируясь на гул отдаленной пушечной стрельбы.

Вскоре тропинка вывела его на проселок, изрезанный колесами. Потянуло дымом, гречневой кашей, пережаренным луком и салом. В молодом сосняке раздавались голоса. Попов обрадовался, направил в ту сторону стопы, и тут раздался грозный окрик: «Стой! Руки вверх!» Из-за дерева вышел боец с карабином, направленным ему в грудь.

— Чего орешь, свои, — сказал Митя, — здравствуй!..

— Заткнись! — приказал часовой и бабахнул вверх.

Прибежал лейтенант, здоровенный парень. Жуя на ходу, сердито спросил:

— Откуда? Куда? Кто такой? Из Петрушина, что ли? Корову ищешь?..

Попову бы сказать честно — так, мол, и так. Иду на фронт, в разведку хочу проситься, а он растерялся и брякнул, что да — он из Петрушина, а корову зовут Зорька.

— Правый рог у нее кривой? — спросил лейтенант.

Митька подтвердил, что кривой. Лейтенант достал из кобуры наган и взвел курок.

— Ну вот что, бабушкин внук! Шагай вперед! Рыпнешься — застрелю!

Наш товарищ, как он честно сказал, перетрухнул, решил выложить правду. Командир сунул его стволом нагана меж лопаток и зыкнул:

— Молчать!

Минут через пятнадцать они вышли к лесной деревеньке. Просторная, вся в утренних тенях, она смотрелась нарядно и мирно. В кустах под маскировочными сетями стояло несколько машин. В пруду красноармейцы поили коней. Белые гуси с морковными носами недовольно гоготали на берегу. Напрямую через огороды лейтенант повел Митю к новенькой избе с высоким в нарядной резьбе крыльцом.

На ошкуренном бревне под ее окнами сидел скуластый сержант и рвал на полосы парашют. Его окружал рой деревенских девочек. Строго поджав губы, они следили за руками бойца, делившими скользкий шелк.

— Не хватайте, как голодные, — ворчал сержант, — всем достанется! Надо, чтобы справедливо и поровну. Нашейте себе платьев и юбчонков и будете как принцессы на горошине!

Девочки хихикали, пихались локтями.

— Товарищ Терентьев где? — спросил лейтенант. Сержант, не отрываясь от важного дела, кивнул на окна.

Через сени с земляным полом Митя под конвоем лейтенанта вошел в избу, голую, будто ее ограбили. Кроме огромной печи, где на приступке намывал гостей котенок, да стола, в ней ничего не было.

За столом на табурете, неудобно закинув голову, спал капитан с потухшей папиросой в пальцах. На полу валялись листы бумаги. Лежал немецкий автомат с веревочкой вместо ремешка, зеленый вещевой мешок и шахматная доска.

— Товарищ Терентьев, проснись! Дело к тебе!..

Капитан вздрогнул, разлепил тяжелые веки. Брови у него были белые, нос в розовых веснушках лупился.

— Ну, что у тебя, горит? — сказал он недовольно.

— Вот, задержали в расположении субчика!

И когда лейтенант начал докладывать, Митька готов был сгореть со стыда за свою глупость. Надо же попасть на такой тупой крючок с несуществующей деревней Петрушино.

— Разберись, товарищ Терентьев, где его безрогая корова и что он сам за козел! — сказал лейтенант, пряча в кобуру револьвер.

— Разберемся, — пообещал ему капитан, и похоже, что дружески подмигнул Попову. — И корову найдем, и козу!

Лейтенант, сурово посмотрев на Митю, ушел.

— Простенько он тебя купил, — сказал капитан и сладко зевнул во весь большой рот. Зубы у него были широкие, белые. — Вот так вашего брата, цап-царап и в кутузку! А ты небось мечтал уже к вечеру кучу подвигов совершить?.. Откуда знаю? Ты десятым будешь за неделю» Жизни от вас, добровольцев, нет! У меня дел — удавиться!..

В раскрытое окно залетел шмель, погудел, как бомбовоз, сел на раму. Щебетали девочки, хвастаясь друг перед дружкой шелком.

— Документ какой хоть догадался взять?..

— Так точно! — по-военному отчеканил Митя и выложил свидетельство о рождении.

— Значит, москвич!

— С Малой Дмитровки!

— Почти соседи… Рядом жили… Я в Настасьинском, дом пять, пятиэтажный…

— Пятиэтажных там нет, — сказал Митя, — самый высокий — четыре, это напротив нашей школы. И он дом три! Пятый номер двухэтажный.

— Правильно, — согласился капитан. — А чем Дегтярный переулок знаменит, кроме драчунов?..

— Чехов там жил!

— Тоже верно, — развеселился капитан. — Это я тебя проверил на всякий пожарный… Извини, не представился: капитан Терентьев из контрразведки… Ну вот что, хитрый-Митрий, я с тобой, как с земляком, по-дружески! Понимаю, сочувствую, но бери-ка ты ноги в руки и топай обратно. Строй оборону! И скажи там, пацанам, дружкам, что героев на передовой и без вас достаточно! Понял?

Митя промолчал. А капитан, озлившись или нагоняя страху, ударил кулаком по столу так, что котенок брякнулся с приступки и юркнул под печь.

— Понятно, я тебя спрашиваю?!

Но Попов был не из тех, кого можно взять на голос. Он тоже ударил в столешницу и, если ему верить, закричал: «Я не землекоп и не баба, а надев армейскую форму, не отсиживался бы по избам, в тылу, а грыз немецкие танки зубами! Воевал бы — или грудь в крестах, или голова в кустах!»

Ну, капитан Терентьев и выдал ему крестов…

Дни идут в беспросветной работе. Немцы захватили Ельню. В той стороне небо ночами лишь помаргивало красными сполохами, а теперь сплошь в зареве, и слышны отчетливые удары пушек. Идут слухи, что Красная Армия начала наступление.

Мы радуемся и верим этим вестям. Как не верить? Ночами по большаку к фронту движутся войска: колонны пехоты, грузовики, пушки. По гулу моторов определяем — есть и танки.

К рассвету движение замирает. В небе появляется чудной двухфюзеляжный самолетик и, поблескивая стеклами кабины, кружит и кружит, что коршун, высматривающий добычу.

Стоит самолету исчезнуть, на большаке начинается столпотворение. С запада спешат беженские обозы, тысячные гурты коров. Бестолково шарахаются репьястые овцы. Пыль. Оводье. Крики. Блеянье.

Скот обгоняют санитарные машины-фургоны, бортовые полуторки, зеленые армейские фуры, колхозные телеги, где на соломе лежат вповалку раненые красноармейцы. Повозочные, матерясь, хлещут кнутами по безвинным скотским ребрам, норовя проскочить опасный участок большака, укрыться в спасительном лесу.

Мы вкалываем, тупея от усталости и духоты. В небе ни облачка. Солнце шпарит по спинам до волдырей. Гусиными клиньями летят горбоносые «юнкерсы». Иногда они бомбят большак, думается, ради озорства. Видно же, что это не войска. Низко со свистом проносятся тощие «мессершмитты», прозванные красноармейцами «глистами». Сыплют свинцовым горохом.

Колхозницы, устало распрямляясь, смотрят им вслед. «Ой, проклятые, будет на вас управа! Ох, найдется на вас железный кнут!»

И «кнут» нашелся. Летели «юнкерсы», как всегда, по-хозяйски, неторопливо, постанывая перегруженными моторами, и вдруг бросились в стороны. За одним бомбардировщиком вытянулась тугой спиралью лента дыма. Второй, заваливаясь на крыло, начал падать на лес. А к солнцу свечой взмыл краснозвездный ястребок.

Потом все небо заходило ходуном от пропеллерного рева. Три «мессера» бросились на наш самолет.

Бой был так скоротечен, что мы только успели сообразить: наша взяла! Один «глист» полыхал, упав на ржаное поле. Второй куда-то исчез, а третий удирал чуть не по макушкам елок. Его настигал стремительный, похожий на кинжал, самолет.

Потом за лесом грохнуло, вспух черный столб.

— «Як первый»! — восхищенно крикнул лейтенант Горобец. — Эх, сотенку бы нам таких машин!

«Як» давно улетел, а мы, не жалея глоток, все еще орали «ура».

Как всегда в обед мы приводили в порядок шанцевый инструмент. Митька словно заводной крутил точило, а я направлял лезвия лопаты и вспоминал Кольку Косого.

— Николай крутить бы не стал, он бы сразу придумал…

— У Репы башка техническая, — соглашался Митя. — Он нам всем сто очков даст вперед… Его вещи слушаются… Он возьмет гнутый гвоздь и забьет, как прямой… А у нас прямые гнутся…

Вова с Илюхой раздували костер. Женьку послали к ткачихам за солью и пригласить Жанну на пир. Глафирин отец, Степаныч, дал нам кусок сала и пшена.

Варево уже стало пениться, пришел лейтенант Горобец, какой-то унылый, мутный.

— Ребята, тут такое дело… Одним словом, берите лопаты и за мной…

В деревне дневал ППГ — подвижной полевой госпиталь — подвод сорок, груженных санитарным имуществом и ранеными. Колхозницы поили их молоком, угощали сметаной, яичками, медом. Расспрашивали бойцов, что делается на фронте.

— Воюем, — отвечали красноармейцы. — Нас вот ранило, многих убило, а какие целые, те дерутся! Немцы?.. А что немцы! И они от пуль не заговоренные. И кричат, когда свинцом куснет, и помирают, ежели в убойное место угадает пулька. Вот танков у Гитлера много да и самолетов, что воронья на скотомогильнике. Околеть от бомбежек хочется. А сами-то фрицы полбеды!

— А вам бы и надо целить все по самолетам да по танкам, — дала совет бойкая кладовщица Фроська.

Красноармеец, с перевязанной головой, с черными синяками под глазами, возвращая ей пустую кринку, сказал:

— Ежели бы из твоей сахарницы в них целить! Вон она какого калибру, в дверь небось не лезет!

Раненые — и те, кто перемогся, и те, кому от боли небо с овчинку казалось, — засмеялись. А колхозницы так и раскатились хохотком, повеселели. Если уж такие парни — все в бинтах и то зубоскалят, им, видать, сам черт не брат.

— Пошли, пошли, ребята! — заторопил нас лейтенант.

Вздыхая и волоча ноги, мы поплелись за Горобцом на кладбище, рыть братскую могилу.

Кладбище было старинное, заросшее сиренью, акацией и плакучими березами. Обломанные черные кресты торчали из зеленой травы. Стреноженные кони паслись между могильными холмиками.

Каменная церковка умыто белела под огромными ветлами. На колокольне ссорились молодые галки. В церковной кованой ограде лежали в последней шеренге красноармейцы, умершие дорогой от ран.

Босая старуха и девочка подросток отгоняли ветками мух. Девчонка хныкала: «Ты, бабка-косолапка, не смей так говорить! Не будет германцам победы! Чай, я на карте видела — Россия вон какая, а Германия так себе, будто цыпленок плюхнул коричневым!»

С паперти поднялся врач-майор, остроносый, с запавшими щеками, красноглазый.

— Ройте здесь, в ограде… Здесь надежно, могила не потеряется. Постарайтесь, хлопцы, я вам спирту налью!

Земля была легкая. Мы работали изо всех сил. Конечно, не за спирт, а лишь бы скорее кончить с жутковатым делом. Горобец копал с нами на переменки.

Майор стоял на краю ямы, засунув руки в карманы грязных галифе, и спал с открытыми глазами. Раз его так качнуло, что он чуть не упал в могилу.

— Совсем вымотался, — пробормотал виновато. — Хватит, труженики, саннорма по военному времени соблюдена…

Могила получилась глубокая, но тесная. Покойников укладывали друг на друга сам врач и лейтенант Горобец. Никто из нас не решился дотронуться до мертвых.

— Засыпайте! — приказал майор.

Мы взялись за лопаты, а Митя Попов взбунтовался:

— Я не буду! У них глаза смотрят!

— Надо лица прикрыть чем-то, — предложил Горобец.

— Надо бы, — вяло согласился майор. — Ветками если?..

Мы обломали кусты сирени с уже семенными кистями, и Горобец закрыл ими мертвые молодые лица. Старуха тихонечко причитала. Девочка не проронила ни слезинки, только дрожала.

Мы возвращались с кладбища потрясенные. Даже голубой день померк.

— Ничего, ребята, придет время — будет им памятник, — сказал Горобец, то ли нас утешая, то ли себя. — Война! А на войне главное, как ты воюешь, а не как похоронят…

Никогда нам не работалось так уныло. Илья ковырял глину, вздыхал, потом сказал:

— Ведь это герои, а их без оркестра, без салюта… У меня на душе гнусно, будто я виноватый перед ними!

Вечером ребята сразу улеглись спать. Мы с Глафирой устроились на бревнах под огромным вязом. Сквозь прорехи в листве мигали звезды. За пряслами по проулку проплыл высоко навитый воз. Брякнула уздечка. Запахло соломой, усталой лошадью.

— Тятька колхозную рожь возит, — прошептала Глафира, — пятнадцать мешков уже намолотил и спрятал. Председательша велела, но чтобы ночью… Она говорит, если германцы нагрянут, мы не прокормимся, в леса уйдем — партизанить! Ой, Лешка, ты молчи, это дело тайное! Я нечайно подслушала, молчи!

— Мы сегодня бойцов умерших хоронили, — сказал я.

— Знаю, — вздохнула Глафира. — Ты смерти боишься?

— Боюсь! Особенно как представлю, что мне в глаза земля сыплется — мороз по спине!

— И я боюсь, — вздохнула Глафира.

В сарае запел петух. Через минуту-две ему откликнулся другой. С неба упала звезда. Рядом с бревнами, сердито хрюкая, протопал ежик.

— Тятька говорит — немцам нас не победить, — сказала Глафира, — наше дело правое, будем воевать и стар и мал. И Григорий Григорьич, наш директор школы, говорил — мы выстоим и против семи Гитлеров. Дай сроку, наклепаем самолетов, пушек!..

Я хотел рассказать, как мой отец воевал в гражданскую на бронепоезде, у которого вместо брони пушки были укрыты березовыми кругляшами. Но тут протяжно пискнули дверные петли. Глафира заерзала: «Ой, ой, мамка встала». Сердитый голос с призевотой сказал:

— Глашка! Отсылай кавалера спать! Ему чуть свет на окопы, и тебе делов хватит. Брысь в хату!

Я посидел немного один и побрел спать. За высоким воротным проемом, чтобы груженный снопами воз мог въехать в ригу, небо уже зрело румянцем. Храпели ребята. Ржала строго кобылица, подзывая жеребенка.

Не успел я коснуться щекой соломы, как очутился на тендере паровоза с березовой трубой. Из нее валил густой дым. Я был в кожанке и перепоясан крест-накрест пулеметными лентами. Рядом стояла Глафира, я обнимал ее за талию. Она сбрасывала мою руку и плаксиво, почему-то Женькиным голосом, ныла: «Прими грабли, что я тебе — девка, обниматься…»

Утром, только взялись за лопаты, из-за леса вынырнул «юнкере». Летел он низко. Мы даже разглядели фигуру штурмана в стеклянном фонаре. Концы крыльев у самолета были выкрашены желтым, а черные кресты, оконтуренные белым, ярко выделялись.

Все полезли в щели, ожидая бомбежки, но «юнкере» выпустил за собой только хвост листовок.

В листовках было напечатано: «Девочки-мадамочки, не ройте ваши ямочки. Придут наши таночки — зароют ваши ямочки!» Лейтенант Горобец велел их подобрать все до единой.

— Бумага хотя и хреновая, но пригодится для целей гигиены. Задницей, видать, немцы свою пропаганду придумывали, мы ее этим местом и читать будем!

Катенька покраснела и хихикнула, предложила сделать «контрпропаганду». Вдвоем с Жанной принесли из деревни облезлую школьную доску и суриком на ней написали: «Смерть фашистским танкам — наш ответ!»

Доску мы приколотили к телеграфному столбу. А листовки пошли по назначению. Понадобится кому сбегать в лощину, в местечко, огороженное реденьким плетнем, обязательно скажет: «Пойду гитлеровскую агитацию читать».

3

В полдень из деревни прибежал, будто за ним гнались волки, тонконогий мальчишка в ситцевых штанишках, закричал:

— Мамка! Тетка Тоня! Ребята! Шкрицев привели, айдате глядеть!

Много народу, побросав лопаты, сыпануло напрямую в село. Любопытство разбирало, такие ли немецкие солдаты страхолюдные, как их рисуют в карикатурах.

Я пристроился к Глафире на водовозку. Она прибодрила мерина кнутом, и мы поспели раньше всех.

Поодаль от сельсовета, где над крыльцом выгорал кумачовый флажок, у колодца с журавлем стояла кучка пленных, окруженная широким кольцом баб и ребятишек.

Два красноармейца, закинув винтовки за спину, черпали бадьей воду, лили в обросшее зеленью водопойное корыто. Двое бойцов с пристегнутыми к поясам стальными касками курили. Пятый — сержант в пограничной фуражке — держа под уздцы фыркающего, тянущегося к воде коня с навьюченными на седло скатками шинелей и поверх них ручным пулеметом, насмешливо говорил:

— Ну, чего набегли! Мы не бродячий цирк с медведями, представлять не будем!

Пленные черпали из корыта алюминиевыми стаканчиками, пили. Наливали воду в обшитые серым сукном фляжки. Я разглядывал немцев. Особенно их лица. Пыльные, усталые. Пропотевшие узкие мундиры со слепыми тусклыми пуговицами расстегнуты, а то просто накинуты на одно плечо.

Немецкие солдаты в свой черед с любопытством разглядывали окружавших их людей. Переговаривались, ухмылялись на девчат-окопниц. По всему видать было, что чувствовали пленные себя без страха.

Через толпу пролез седоватый мужчина с костыликом, в мятом пиджаке и лоснящемся от старости галстуке.

— Я учитель… Разрешите я с ними поговорю… Должны же они понимать, что они представляют народ с огромной культурой, с революционными традициями…

Красноармейцы-конвоиры переглянулись. Сержант смерил учителя с головы до ног недобрыми глазами.

— Ну, ну… поговорите…

Учитель по-немецки сыпал без запинки. Пленные вытаращились на него, пожимали плечами. Плотный крутолобый солдат, скуластый и курносый, как мордвин, с перевязанной рукой, подвешенной к груди на ремне, отвечал учителю коротко и резко. Будто цепной кобель огрызался на надоедливую шавку.

Учитель краснел, сучил костыликом. Скуластый ловко щелкнул подкованными каблуками и, вскинув здоровую руку, брехнул: «Хайль Гитлер!»

— А ты думал, он тебе на шею бросится? — зло спросил пограничник, и губы у него дурно свело. — С ними пулей надо говорить! Эх ты! Миротворец! Марш отсюдова!

Учитель, припадая на палочку, нырнул за спины женщин. Колхозницы зароптали: «Больно ты, начальник, грозный! Ты нашим Григорьичем не помыкай, мы его уважаем!»

— Тихо, тихо, гражданочки! — поднял руку пограничник. — Здесь не общее собрание колхоза, а я вам не бригадир, не председатель, чтобы на меня недовольствовать…

— Становись! — подал команду пограничник.

Немцы четко построились. Видно, были здорово вымуштрованы и приучены к подчинению.

Когда маленькая колонна тронулась по деревенской знойной улице с одуревшими от жары курами, хоронившимися в лопухах, кто-то из пленных заиграл на пронзительной губной гармонике. Тяжелые сапоги с короткими широкими голенищами ударили в пыль.

Гадко у меня было на душе. Не видеть бы этих солдат. У сельсоветовского крыльца толстая бабка пеняла учителю:

— Я, знамо, дура! А ты, Григорьич, ученей ученого и не нашелся! Он тебе хвастать начал, а ты бы ему по наглым зенкам: не тропи широко — портки лопнут! Э-эх!

Я отстал от ребят, помог Глафире налить бочку, но не у этого колодца, где пили немцы, а что был у околицы. Глафира сказала:

— Я после этих брезгаю! Я близко стояла, от них запах противный!

Конечно, запах был обыкновенный, солдатский: потом, ремнями, прелыми сапогами.

— Ой, Лешка, не болтай! Никакими не портянками, а несло от них фашистами! — заспорила Глафира. — Ну, сплошными фашистами!..

Через неделю всех окопников распустили по домам. Оборонительные рубежи занимали части Красной Армии.

Пока ребята собирали барахлишко, мы с Поповым понесли Степанычу точило. Мне хотелось увидеться с Глафирой. Но ее дома не оказалось. На обрывке газеты я написал для нее свой домашний адрес. Степаныч сказал:

— Ты не сомневайся, передам. Может, и свидитесь, но наперед, малый, загадывать нельзя… Говорят, будто немца остановили, а как дальше выйдет?.. В одно верю — победим! Третьего числа в июле слушал я по радио в сельсовете товарища Сталина, он сказал: наше дело правое, враг будет разбит! А у него высокая колокольня, ему ох как далеко видно! Ну, счастья вам, ребята!..

Глава третья Грозная осень

1

Холодно. Темнотища страшная, сидишь будто в угольной яме, а не во дворе жилого дома. Окна плотно зашторены, чтобы ни лучика света на улицу не пробивалось.

Ежимся с Женькой на скамейке, глядим в звездное небо и сетуем на свою судьбу. Родиться бы года на три раньше, были бы на фронте. Ни в армию, ни в ополчение нас не берут. Куда ни совались, один ответ — не призывной возраст!

На той неделе ходили в военкомат, стояли часа три в очереди. Илья ловкий малый, протырился вперед. Мы ему завидовали, но зря. Военкоматовский лейтенант вывел его за воротник, сказав: «Надоел хуже горькой редьки! Ведь второй раз выгоняю!», врезал в зад пендаля. Лейтенант с кем-то Илюху спутал — он пришел записываться в добровольцы в первый раз. Мы с Женькой покинули очередь сами.

В осеннем небе ножницами скрещиваются прожекторные лучи. Над крышами, там, где сад «Эрмитаж», вспухают клубы огня.

Трах! Трах! Трах! Трах! — бьют зенитные «восьмидесятипятки». После оглушительного грохота в паузе слышно, как снаряды сверлят воздух. Наконец между звездами вспыхивают фиолетово-красные огоньки разрывов. Звук от них — будто рвется клеенка.

Из «Эрмитажа» доносятся голоса зенитчиков. А по крышам градом барабанят осколки. Первое время мы их собирали для коллекции, теперь сметаем метлой в углы. Есть здоровенные — по кулаку. Жахнет таким в темечко, сразу глазки закроются. На всякий пожарный на дежурство надеваем зимние шапки.

Налеты каждую ночь. В метро мы не ходим. Во-первых, маленькое удовольствие дремать в тесноте. Во-вторых, надо приучаться к боевой обстановке. В-третьих, бомба два раза в одно место не попадает. А одна уже ахнула по соседству в дом 29.

Прошли по переулку патрули. В Москве сейчас строго. Вез специального пропуска ночью на улицу не показывайся, сразу заметут или в милицию, или в комендатуру. И днем порядочек четкий. Все москвичи чувствуют себя военными.

Правда, когда началась эвакуация на восток, была неразбериха. Я думаю, тут без немецких провокаторов и шпаны не обошлось, но рабочие, милиция и армия быстро навели порядок. 17 октября выступил по радио секретарь ЦК и МГК партии товарищ Щербаков и сказал, что за Москву будем драться до последней капли крови и столицу не сдадим.

Время, наверно, часа два ночи. Отбоя воздушной тревоги все нет. В небе тихо. Батарея в «Эрмитаже» дала только четыре залпа.

Знающие люди говорят — немецкие бомбардировщики на высоте ниже, чем семь километров, над городом не держатся. Да и прорываются к Москве из сотен самолетов единицы.

Посвечивают скользкими боками аэростаты заграждения. Сейчас их даже днем не опускают. Иногда девчата из ПВО водят их по улице, ухватив за веревки с боков, словно безногих слонов.

На днях с таким слоном мы видели Катеньку. Поговорили на ходу. Катенька жаловалась: пошла в армию — думала, отправят на фронт, а приходится подымать и опускать «безмозглую кишку». От нее узнали, что лейтенант Горобец воюет, командует ротой.

Мы рассказали ей про Игоря: он прислал, пока единственное, письмо-коротышку. Катенька обрадовалась: «Камень с души! Я за него так переживала. Игорь честный мальчик, умный, но очень суровый. Привет ему напишите!»

С письмом Игоревым вышел и смех, и грех. Он писал, что воюет. Товарищи у него хорошие. «Бог войны гремит, а я таскаю катушку суровых ниток». Нина Михайловна, мать, прочитала эти строки, побледнела, заплакала. «Господи, его контузило, он стал заговариваться!» Женька едва ей объяснил, что Игорь в артиллерии телефонистом, а письмо зашифровано для сохранения военной тайны. Бог войны — пушки. Суровые нитки — провода. Мы это точно знаем. Одно время увлекались телефонами из пустых Спичечных коробков, соединенных ниткой.

Белеют на темных окнах бумажные кресты. Моя мать до сих пор уверена — газетные полоски сохраняют стекла от взрыва бомбы. Глупость штатская! Самая лучшая защита — зенитки и истребители. Было сообщение — за одну ночь наши ястребки сбили на подступах к Москве сорок семь фашистских бомбардировщиков.

Всем москвичам известны имена славных истребителей: Виктор Талалихин — таранил «хейнкель», лейтенант Александр Лапилин сбил восемь самолетов, сержант Иван Струков — четыре. Вот кто сохраняет наши дома!

— Я уже кочерыжка, — бормочет Женька, — а ребятам небось еще хуже достается…

Илья, Вова Хлупов и Митя роют окопы где-то за Вереей. Колька Косой работает на заводе «Компрессор» и во дворе не показывается. Шурка Пикетова и Марина Карельская ходят в госпиталь, который в нашей школе.

Вчера Марина жаловалась: «Ой, мальчишки, устаю, как собака! Скребу, мою полы. Целый день тряпку и щетку из рук не выпускаю, потом кому письма читаю, кому пишу. У нас верхнеконечники».

Верхнеконечники — это кто ранен в руки, а то и совсем без рук. Но по Марине не заметно, что ей достается. Щеки как помидоры, того и гляди, лопнут. И вообще она такая здоровая и красивая стала, даже стыдно смотреть. Война, а ей будто трын-трава.

Шурка тоже драит полы, носит горшки, нам же врет, что учится на сестру.

Лиза Кадильникова стала совсем черная, как головешка. Нос острый, глаза злые. Она как-то сказала: «Я ничего не боюсь! Хоть с Гитлером схвачусь один на один и удавлю! Силы во мне мало, кормежка в столовке сволочная, но я злостью возьму! От станка до победы не отойду. Сейчас норму гоню на полтораста процентов, наловчусь — буду давать двести!»

Лиза на своей пуговичной фабрике делает гранаты. Мы с Женькой инвалидничаем. Я едва вылез, как сказал врач, из крупозного воспаления, а у Комкова левая рука в гипсовом лубке. Шарахнулся на чердаке, когда тушил зажигалку.

— Жрать хочется, — вздыхает Женька.

— Мне тоже… Ты чего бы съел?

— Черняшки с солью!

— А я бы ситного с изюмом!..

Женька вздыхает и густо сплевывает.

— Ведь раньше и не елось… Хлеба было завались! Давай вспомним» сколько сортов?..

— Черный. Раз! — говорю я и загибаю палец.

— Черный заварной» — добавляет Женька. — Два!

— С тмином!

— Украинский!

— Серый…

— Пеклеванный.

— Бородинский!

— Ситный!

— Ситный с изюмом!

— Горчичный! С закрытыми глазами смямлил бы кило!..

— А халы?

— А халы с маком?

— Батоны по рубль сорок!

— Булочки французские по тридцать шесть копеек!

— Булочки по семьдесят две! А калачи? А рогалики?..

— Калорийки!

— Бублики забыл?..

Да, бублики это вещь! Я аж захлебнулся, а на зубах захрустела нежная корочка.

— Ну и провокатор ты, Женька! Вчера колбасой настроение испортил, сегодня бубликами. Кишки к горлу подкатывают… Давай лучше смешные анекдоты рассказывать…

Но ничего веселого на ум не идет. Не знаю, что вспоминает Женька, а я как въяве вижу пекарню-павильон «Бублики». За стеклами огонь в печи. Суетятся в белых рубахах и штанах, в высоких колпаках пекари. Возле павильона остановка. Люди поджидают трамвай и наблюдают за их работой. Вот мастер раскатал длинную колбаску из теста. Быстро, как автомат, рвет ее и склеивает колечки. Иногда бросает колечко на весы, где гирьки, и всегда вес точный, будто в аптеке. Чуть в стороне окошко. Подошел, заплатил двадцать пять копеек, и вот он — прямо из печи, горячий душистый бублик. Если берешь десяток, их нанижут на чистую мочалину, завяжут — неси!

Ноги у меня совсем окоченели. Женька достал пачку махорки. Я из клочка газеты скрутил козью ножку. Мы тайком начали покуривать. Не так есть хочется. Глотнешь горького дымку, голова закружится и «червячок» в желудке притихнет.

Затягиваемся по очереди. У ворот раздались чьи-то шаги. Мы насторожились. «Леша! Женя!..» Узнали по голосу — Надя Шигина. Надя подошла, поздоровалась, села рядом. От шинели ее пахнет сыростью, ружейной щелочью.

— Дежурите?

— Грудью прикрываем родной двор и любимых жильцов!

— Балаболки!.. А я спать иду, отпустили до завтра…

— Наган-то с собой?

Из-за борта шинели Надя вынула револьвер, покрутила у Женьки под носом, сунула обратно.

— Тетя Надя, дай хоть поделиться, — попросил Женька.

— Не дам. Вдруг бабахнешь! Я сама боюсь этого револьвера хуже жуликов…

Мы захихикали.

— Милиционер называется!

— Не милиционер, а младший лейтенант. И дайте мне закурить, не то надеру уши, что вы меня теткой обзываете. Я от этого старею…

Женька отсыпал Наде на толстую скрутку.

— Сводку слушала?

— Тяжелая обстановка, ребята!

Надя рассказала, что с сегодняшнего числа Москва объявлена на осадном положении, нарушителей порядка будут предавать суду военного трибунала, а провокаторов, шпионов и других агентов врага приказано расстреливать на месте.

Мы одобрили суровое постановление. Всякая шпана здорово распоясалась, грабит магазины, склады, квартиры эвакуированных.

Сидим, тесно прижавшись — так теплее — курим, пряча огоньки в рукава.

— Страшно подумать, — вздыхает Надя, — немцы уже в Можайске, в Калинине, под Тулой… Но Москву им не взять! Выстоим! Обязаны! Ведь Москва не просто столица государства, как Париж или Лондон, она надежда трудящихся мира!..

— Ты как в газетную передовицу смотришь, — съехидничал Женька.

— Дурак узкоглазый! — Надя постучала по груди ладонью. — Вот сюда я смотрю!.. А вы еще мальчишки, зам все трын-трава, лишь бы озорничать да плясать на крыше…

Мы не обиделись. Что было, то было. Когда мы очень шумели во дворе и Надя обливала нас из окна водой, мы в долгу не оставались: «Девочка Надя, чего тебе надо?» — орали мы дурашливыми басами, держась подальше от ее окна. И жалостливыми голосами, «под Надю», отвечали: «Ничего не надо, кроме мирмилада! Да и женишка!..»

Когда мы вернулись со Смоленщины, увидели Шигину в милицейской форме — она ей очень личила — с наганом на поясе, тут же взгромоздились на трансформаторную будку и рыдающими, блатными голосами завыли утесовскую «Мурку»:

Здравствуй, наша Надя, здравствуй, дорогая!

Здравствуй, дорогая, и прощай!

Про обещанную Наде пулю-маслину мы не допели. Пронзительный милицейский свисток сдул нас с крыши и понес в спасительный с несколькими выходами подвал…

— Ну, я спать, — сказала Шигина и достала из кармана шинели сверточек. — Нам сладкий паек выдали… Передайте Сереже Тетюхину.

Надя ушла. Мы стали нюхать сверток и гадать: сахар? Соевые батончики? Леденцы? Любопытство заело. Развернули. В пергаменте оказался ком слипшихся подушечек. Не удержались, отколупнули по одной.

С Тютей вышла на днях беда. Потерял продовольственные карточки. Утром был Сережка как Сережка — веселый, никогда не унывающий пацан, из магазина вернулся морщеный старичок.

Мы сидели в «гараже» на борту «Скитальца морей», ломали голову, как помочь товарищу. Сережка плакал. Шурка Пикетова гладила его по спине, утешала.

— Удавлюсь, — сказал Сережка таким деревянным голосом, что мне стало жутко.

Шурка аж подскочила как ужаленная.

— Молодец! Правильный выход! Сейчас ремешок принесу… От батьки остался, крепкий, почти новый!

Сережка испуганно от нее стал отодвигаться.

— Выбирай место, куда привязать! Лешка с Женькой тебе кирпичей подставят, а я за ремнем… Эх ты! Тютя сопливая!

Мы с Женькой опешили. Ну и Шурка, ну и Шурка! Не задаром ее отец боялся. Шурка обернулась моментом. Принесла банку свиного смальца, кулечек пшена. Сережка заупрямился — не хотел брать. Шурка на него прикрикнула:

— Без разговоров! За меня не переживай, я прокормлюсь, меня раненые маленько питают!

Мы с Женькой в складчину собрали килограмма четыре картошки. Сережка оживел, забормотал благодарности. Тут в «гараже» нарисовалась Марина Карельская в школьном задрипанном пальтишке, из которого она выпирала со всех сторон, достала из противогазной сумки две банки мясных консервов.

— Держи и молчи, а то мать меня с ногами изжует!

Сама Тетюхина потом хвалилась по всему дому, какой у нее Сережка дельный и хозяйственный — в магазинах шаром покати, а он карточки «отоварил» по-царски.

Холодно. Тихо. Где-то далеко занимается пожар. Женька, привалившись ко мне, спит. Дремлют в осеннем небе аэростаты. Отбоя тревоги все нет.

120-й день войны.

2

В комнате хоть волков морозь. Лежу под ватным одеялом. За окном порхают снежинки. Вставать не хочется, а ведь сегодня праздник. И какой! Всем праздникам праздник! 24-я годовщина Октябрьской революции. Вчера выдавали по талонам пшеничную муку. Мать обещала напечь блинов досыта, велела пригласить ребят.

— Настанет время, годовщину Октября будут отмечать все народы земли, — сказала она, — запомни мои слова!

Мать здорово «подковалась» политически. Раньше, кроме сплетен по дому да кино, ее ничего не интересовало. Сейчас без газеты дышать не может. Обстановку на фронтах знает до корочки, но начнет рассуждать, как она бы руководила боями — уши пухнут! И слова не скажи против — сразу в попреки, Я, мол, жизнь прожила, а у тебя за спиной лишь семь классов с переэкзаменовкой по французскому, которую не сдал. Она военную службу знает, не один год с отцом в кавполку прослужила. Смехота! Кавалерист верхом на палочке!

С трикотажной фабрики мать ушла. Устроилась на производство к Лизе Кадильниковой. Учится на штамповщицу, а пока заколачивает и таскает ящики с гранатами. Работа тяжелая, а она радуется: «Я стучу молотком и думаю: вот тебе, Гитлер, еще один гвоздь в гроб!»

Пока раскачивался, вставать — не вставать, на лестнице раздался дробный грохот, будто сыпалась из рваного мешка мерзлая картошка. Как вчера на овощной базе, где мы с Женькой вкалывали до ночи.

Не успел выпутаться из одеяла, в комнату ввалились ребята: Тютя, Женька, Вова с заваченными ушами, Илья и Митька в грязных, прожженных ватниках.

— Глядите! — возмутился Илья. — Мы его защищаем, строим доты и дзоты, а он нежится в постельке!

Я обрадовался ребятам. Обнялся с «защитниками». Женька ревниво сказал:

— Ну что за сентиментальный человек! Тут потрясающее событие, а он слюнявится, как девка!

— Какое событие?!

— На Красной площади военный парад был!

Я сел на постель и чуть не заплакал от обиды. Проспать, проворонить парад! Мало этого — оказывается, вчера в станции метро «Маяковская» состоялось торжественное собрание в честь 24-й годовщины Октября, где выступал товарищ Сталин. Речь его транслировалась по радио, а мы пролопоушили, жрали в хранилище печеную картошку.

— Одевайся молнией и — на Красную площадь! — скомандовал Митя.

Во дворе нарядно лежал снег. Сестры Волковы катали друг дружку на санках. Полозья скребли по земле. У ворот разговаривали накрашенная управдомша в лисьем воротнике и всегда хмурая, сердитая Анна Ивановна Тетюхина.

— Прямо с парада и на фронт?

— Прямо на фронт!

— Да-а, — захныкала Тетюхина, — танки-то ихнии вона, рядом!..

— Близок локоть, а попробуй укуси!..

Переулками, спрямляя путь через проходные дворы, мы вышли на улицу Горького возле кинотеатра «Центральный». Видно, с оцепления шагали кучками милиционеры с винтовками за спинами. По осевой рысили конные патрули.

Мы припустили к Охотному ряду. Красные флаги хлопали на ветру. Тяжелое, уже зимнее, небо висело над крышами. Улица Горького казалась сурово насупившейся. Каких-то четыре месяца назад она была веселая, нарядная, с утра до позднего вечера заполненная народом, машинами, залитая светом. Сегодня она суровая, фронтовая. Витрины магазинов заложены мешками с песком — дома стали похожи на крепости.

Мы любили главную улицу Москвы. Сюда нас водили родители любоваться в витринах движущимися макетами будущего метро. Катали на первых троллейбусах от Охотного до Белорусского вокзала. Потом, школьниками, мы встречали здесь челюскинцев, папанинцев, Чкалова, Громова, славных летчиц Гризодубову, Осипенко, Раскову. В последний мирный Первомай наш класс участвовал в демонстрации. Мы шли в колоннах Свердловского района. Играли духовые оркестры. Нарядные люди на ходу весело плясали под баяны. У Красной площади все смолкли, подтянулись. Стало тихо и жутковато торжественно. Когда вступили на площадь, я не видел ничего, кроме Мавзолея Ленина. Наша колонна шла от него совсем рядом, в третьем ряду. Члены правительства приветствовали демонстрантов.

И вот снова Красная площадь, откуда недавно ушли в подмосковные окопы, перестроившись из парадных рядов в боевые колонны, красноармейские батальоны.

Зачехлены рубиновые звезды на башнях. Разрисовано пятнами здание ГУМа, закрыт защитными дощатыми чехлами Мавзолей. Кричат галки в крепостных зубцах. Небо то порошит на брусчатку площади мягким снежком, то сыплет жесткой крупой.

Замерли у Мавзолея часовые в остроконечных суконных шлемах. Из репродукторов со здания Исторического музея летит песня:

Мы не дрогнем в бою за столицу свою,

Нам родная Москва дорога!..

У Лобного места столкнулись с Федором Федоровичем, завучем школы. Поздоровались. Федор Федорович приподнял облезлую котиковую шапочку-пирожок.

— Пошел за газетой в киоск, а ноги принесли сюда, — сказал тихо. — Вот стою и прислушиваюсь к ходу истории, как въяве слышу ее тяжелый ход и как въяве вижу рязанского дворянина Захария Ляпунова, сводящего за бороду с престола царя Василия Шуйского; польских интервентов, сдающихся на милость ратников князя Пожарского и торгового мужика Кузьмы Минина. Молодого Петра в солдатском плаще вижу, а вьюга раскачивает мерзлые трупы на бревнах, что зубец — то стрелец. Въезжает в лакированном ландо после Ходынки Никола Второй… И вижу, хотя никогда и не видел, живого Владимира Ильича, идущего утром по площади, озабоченного и усталого… Советской России только второй год…

Голос у Федора Федоровича осекся. Отвернувшись, будто от ветра, он смахнул со щеки слезу, произнес шепотом:

— Тогда выстояли и сейчас выстоим…

Куранты Спасской башни пробили одиннадцать. К нам подошел плотный мужчина в коверкотовом реглане с меховым воротником.

— Не стойте! Проходите!..

— Нашелся хозяин! — огрызнулся Митька. — Мешаем?

— Проходите!

Под карнизом Спасской башни строго загремел электрический звонок. Ворота раскрылись. Под аркой мы увидели сторожевую будку и красноармейца с винтовкой с примкнутым штыком. Из Кремля вынеслись гуськом три черные длинные машины, пересекли площадь и исчезли в проезде за глыбой Исторического музея.

Федор Федорович дошел с нами до Охотного ряда к метро.

— Это был Он, — таинственно сказал завуч. Мы не поняли. — В тех машинах… товарищ Сталин!.. А вы, мальчики, запомните этот день на площади… Когда-то, может, в шестидесятую годовщину Октября, когда этот день будет историей, вы будете гордиться, что видели Красную площадь в грозный час!

3

Мы сколачивали ящик под песок — тушить зажигалки, во двор заглянула Наталья Сергеевна, Митьки Попова бабушка.

— Здравия желаю, капитаны первого ранга и адмиралы! Развяжетесь с делом — прибудьте к старухе на военный совет!

Ящик получился как картинка. Поставили его во второй подъезд, наполнили песком и отправились к Наталье Сергеевне.

В «кают-компании» было чуть теплее, чем на улице. Наталья Сергеевна, в ватной кацавейке, сером платке и шерстяных перчатках без пальцев, накрыла на стол.

— Известно, что каперанги и адмиралы хлещут коньяк. Но за отсутствием оного и принимая во внимание ваш цыплячий возраст — будет чай!

Появилась вазочка с засахарившимся абрикосовым вареньем. Чайник под ватной Солохой и тарелка, накрытая тарелкой. Наталья Сергеевна сняла верхнюю, мы так и ахнули. Разве могла адмиральская выпивка идти в сравнение со стопой горячих блинчиков из пшеничной муки!

У меня, как у верблюда, потекли слюни. Женька облизнулся и мужественно начал врать, что мы налупились дома. Стыдно было объедать старуху. Наталья Сергеевна закурила папироску и, посмеиваясь, сказала:

— Не лгите вы мне! Двадцать лет учительницей работаю — по зрачкам мысли читаю… Не оголодите меня, я уже божья птичка — чуть поклюю и сыта!..

Мы убрали блинчики, варенье и чайник опорожнили. Даже вспотели. Наталья Сергеевна унесла посуду и вернулась с деревянным ларцом, окованным медными гвоздиками. Он был набит пожелтевшими бумагами. Старуха долго рылась в них, покуда нашла узелочек из бархатного лоскутка. В нем было завязано колечко с остро сиявшим камушком.

— Давным-давно, еще Митька в пеленки дул, мечтала я: станет внук мужчиной, женится — его суженой подарю колечко… И исполнила бы слово, да пришла крайняя нужда!

Мы поняли, что Наталья Сергеевна хочет колечко продать. Она сердито сказала:

— С голодухи умерла бы, а от слова не отступилась! Ведите меня в военкомат или иной пункт, где принимают ценности в Фонд обороны. Армии надо помочь в правом деле… Ничего мне не жалко для Красной Армии…

Наталья Сергеевна достала из ларца фотографию, долго на нее смотрела, вздыхая, и поцеловала.

— Здравствуй, Ваня! Все собиралась к тебе на могилку, видать, теперь и не соберусь…

На карточке с замятым уголком была молодая Наталья Сергеевна в белом передничке и косынке с крестом, а ее обнимал за плечи человек с повязкой на глазу, в высокой папахе и френче с накладными карманами. На перевязи через плечо чеченская кривая шашка, на поясе наган, на груди в матерчатой розетке орден Красного Знамени.

— Это мы в Ростове…

— Значит, вы воевали?..

— Всего пришлось, мальчики! И раненых из боя выносить, и в Крыму в подполье работать, и у врангелевского полковника Туркула в контрразведке сидеть, ждать расстрела… Ну, давайте собираться!

Колечко с огоньком она хотела надеть на палец. Оно не держалось — сваливалось. Пальцы были высохшие, как еловые веточки. Завернула в ватку и убрала в карман.

С нашей помощью Наталья Сергеевна влезла в суконное пальтишко с плешивым воротником, повязалась шерстяным платком и взяла кривую палку, лаковую от времени.

Клюкой своей она очень гордилась. В молодости, курсисткой, Наталья Сергеевна ходила на поклон к Льву Николаевичу Толстому в Ясную Поляну. И там какой-то странник вырезал ей палку из сука дерева, росшего на усадьбе писателя.

Мы как-то спрашивали Наталью Сергеевну, как Лев Толстой выглядел. Она ответила: «Издали видела — мужичок с бородкой». А в литературе он великан!»

На улице мела поземка. Прохожие бежали согнувшись, пряча лица в поднятые воротники. Зима начиналась рано и обещала быть суровой. Покуда добрались до военкомата на Пушечную, мы с Женькой стали как сосульки. Губы не шевелились. Наталья Сергеевна едва ползла в своих «рыбьих мехах» да еще посмеивалась: «Холод полезен — бодрит! Не дает человеку расслабляться! Голод да холод обезьяну работать заставили…»

В военкомате столпотворение. Коридоры забиты призывниками — молодыми парнями. К военному комиссару очередь — здесь все пожилые степенные граждане.

Наталья Сергеевна вклинилась в очередь, мы за ней. С неудовольствием, но нас пропускали. Потом вышла осечка. Сутулый мужчина в армейском ватнике, подпоясанном брючным ремнем, читавший книгу, выставил локти:

— Станьте в хвост! О какой деликатности речь? Тут не театральная касса, не булочная, не карусель!..

Наталья Сергеевна ткнула брюзгу клюкой.

— Федор Федорович! Не узнаю!

Это был наш завуч. В школе его любовно и необидно прозвали Наш Федя. Он удивился и приподнял котиковый пирожок.

— Простите, Наталья Сергеевна! Вам-то чего в военкомате?

— В добровольцы хочу!

— Хоть бы в обоз третьего разряда взяли, — уныло вздохнул Федор Федорович, — боюсь, что пригоден только в богадельню…

Очередь зашевелилась. Из кабинета военкома вышли богатырь в толстых роговых очках, в длинной до пят кавалерийской шинели и военкоматовский лейтенант в кроличьей безрукавке.

— Я краснознаменец! У меня боевой опыт! Меня Подвойский знает! Я буду жаловаться Тимошенко! — грозился очкастый.

— Жалуйтесь вволю! — сказал лейтенант. — А Николай Ильич Подвойский сейчас с краснопресненцами на оборонительных работах… Могу дать адрес!

Наталья Сергеевна бесцеремонно протолкалась к лейтенанту. Он ее выслушал и, взяв под руку, увел куда-то по коридору.

— Да-а, — вздохнул Федор Федорович, — вон как! С орденом, опытом и…

Он грустно покачал головой и погрузился в чтение. Я заглянул на обложку. Это оказался русско-немецкий словарь.

Наталья Сергеевна ушла и как провалилась. Мы уселись на подоконник. Призывники голышом, прикрываясь руками, пробегали по холодному коридору, топая пятками и приговаривая: «Ух! Ух! Ух!», исчезали то в одной двери, то в другой. А кто стремился на прием к военному комиссару, несолоно хлебавши (Федор Федорович в том числе)) отправлялись по домам.

Наконец появилась Наталья Сергеевна и показала нам бумажку — квитанцию:

— Скоро колечко станет снарядом или ящиком снарядов! Я совсем не кровожадная старушенция, но если эти снаряды подобьют один танк или поразят хоть двух гитлеровцев, я буду довольна!

Кое-как, против ветра, доползли до Пушкинской площади. У витрины «Известий» перёд картой стояли люди. Красная линия, обозначавшая наш фронт, прогибалась жуткими углами к самой Москве с юга, запада и севера.

— Глядеть страшно, — сказал Женька.

— Ничего, мальчики, — вздохнула Наталья Сергеевна, — я не генерал, не командующий, но знаю — народ победить нельзя!

Шла вторая половина ноября. Немцы взяли Калинин, Истру, Яхрому, Солнечногорск, Венев, Богородицк, Михайлов. На Северо-Западном направлении им оставалось до столицы тридцать километров.

Глава четвертая Время больших надежд

1

Прибираем с Женькой в мрачной пыльной дворницкой, греемся махорочным дымом и на все корки ругаем управдомшу.

Клавдия Семеновна, всегда раскрашенная, как афиша, уговорила временно поработать дворниками, наобещала золотые горы: полушубки, рабочие карточки, а поднесла кукиш с маком. Оформила обоих на полставки. Получилось, что вкалываем мы вдвоем и в кочегарке, и на уборке улицы, а благ нам как полдворнику. Мало того, грозит, если рыпнемся «дезертировать с производства», упечет в трибунал.

Подмели сор, сидим на верстаке, горюем, вдруг вваливаются Илья и Сережка Тютя в материном пальто и валенках.

— Ребята! Победа! Ура!

— Какая победа? Где победа?

— Сообщение Совинформбюро — «Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы»!

Ну и отплясывали мы на радостях — дворницкая ходуном ходила.

Вскоре Сережка достал где-то карту европейской части СССР. Мы ее подклеили, повесили на пыльную стену. Каждый вечер собираемся, отмечаем обстановку на фронте.

Холодно, голодно, а настроение праздничное. Красная Армия наступает. Здорово получил Гитлер под Москвой: вместо парада вышел немцам драп-марш.

Илюха вспоминает скуластого капрала, говорит:

— Хотел бы я видеть его фашистскую рожу, небось скосоротился, аж зубы раскрошились!

Дни идут. Красная Армия громит немецкие дивизии. Мы верим, что победа близка, конец войны не за горами.

Минул декабрь. Наступил январь сорок второго. Морозы убийственные, под сорок. Люди бегут на работу утром, вздыбив воротники и обвязавшись шарфами. Чуть зазеваешься, щеки или нос так и ошпарит, будто крутым кипятком. Изо рта пар, как из самовара. Одежка, не успеешь из дому выйти, сразу дубенеет. Да и в комнате не юг. На стеклах изнутри наросло на палец льду. Спим одетые.

Мы с Женькой мерзнем зверски, но радуемся, что мороз помогает нашим войскам. Василий Иванович Ионов, сосед Тетюхиных, как-то подслушал наши восторги и сказал: «Глупый народ! Мороз никому не союзник, он и немцев гробит, и наших бойцов — не выбирает!»

Мы зовем Ионова кладовщиком. Он носит одну шпалу, капитан, и служит где-то интендантом. Мы его тихонько презираем, хотя дотошная Анна Степановна откуда-то вызнала, что он и на фронте побывал и был ранен. Длинный, мосластый, узкоплечий Ионов совсем не походил на военного. И еще была у него особенность — имел как бы два лица. Одно — вежливо-унылое, а другое — суровое, беспощадное. Это беспощадное выражение проступало, когда капитан задумывался. Пригреется у печурки, смотрит в огонь, покашливая, скулы каменеют, большой рот делается злым, глаза свинцовые. Жутковатое в нем что-то жило.

Сережка Тютя за Ионова заступался, говорил, что он очень хороший человек, не курит, не пьет и смирный. Сережка, как попка, материны слова повторял. Анна Степановна интенданта обстирывала, а когда он ночевал дома, готовила ему, и уж обязательно вечером нас зазовет на чай.

Раз Илюха, я, Женька и Сережка играли у Тетюхиных в подкидного. Кладовщик сидел на любимом своем месте у железной печки, подбрасывал щепочки, кашлял.

Мы шлепали пухлыми картами и обсуждали последние события. А они были важные. 26 государств подписали декларацию о сотрудничестве в войне против фашистской Германии. Присоединились к антигитлеровской коалиции Англия и США.

Тютя с Ильей говорили, что теперь дела пойдут «на курьерских», такой силищи Гитлеру не выдержать. Женька был настроен мрачно:

— Когда немецкие танки лезли через канал Москва-Волга, что-то ни Америка, ни Англия в друзья-помощники записываться не спешили!

Василий Иванович посмотрел на Женьку, ухмыльнулся.

— У них политика, парень… Тит, иди молотить! Спина болит! Тит, иди кашу есть! А где моя большая ложка?!

Интендант зашелся кашлем и, качаясь, придерживаясь за стену, ушел в свою нетопленную комнату.

В феврале морозы отпустили, повалил снег. Лепит день и ночь. Мы, дворники, встаем темно и ложимся темно. Устаем как цуцики. Фанерными скребками сгребаем с проезжей части улицы снег к тротуарам в плотные сугробы, потом вывозим корзиной на салазках во двор. Навалили гору, чуть не до второго этажа.

Иногда, одолжив у матери валенки, нам помогает Тютя. Работа идет веселее. Сережка — малый трудолюбивый и выдумщик. Раз говорит: чтобы было легче, давайте думать, будто мы не дворники, а зимовщики на Таймыре, срочно чистим площадку для самолета. Мне выдумка понравилась. А Женька взбеленился: «Замечательно! Тебя назначим Папаниным. Очень ты на него похож, только сопли от валенок отломи!»

Тютя обиделся. А я Женьку понял, отчего он злится. Проку от нашей работы для фронта нуль! Хоть лопни мы от усердия.

Дернуло же попасть управдомше на удочку. Хорошо хоть валенки выдала. Совсем новенькие, деревенской валки. Ноги в них как в раю. Муж и сын у Клавдии Семеновны на фронте, ну она и расщедрилась из своих запасов.

Но все это мелочи — и снег, и мороз, и десятипудовые салазки. Главное, что немцев отогнали далеко от Москвы, сражается геройски Севастополь, несокрушимой крепостью стоит окруженный голодный Ленинград.

Все личные беды и трудности отступают на какой-то дальний план. Живем ожиданием весны и лета. Живем большими надеждами.

В канун двадцать четвертой годовщины Красной Армии Народный комиссар обороны в приказе объявил, что недалек день, когда наша армия разгромит врага и на всей советской земле снова будут победно реять красные знамена.

2

Еще в начале зимы, убирая хлам в дворницкой, мы обнаружили под верстаком стопу кровельного железа, жирно смазанную солидолом. Она и родила мысль о «буржуйках», то есть печках-времянках.

Почему эти печки назывались «буржуйками», я не докопался. Мать тоже невразумительно объяснила. Мол, еще в разруху после гражданской войны люди их так прозвали. Греются возле печки-самоделки и говорят: живем по-буржуйски.

Ну ладно. Правильно или не правильно объяснение, суть не в этом. Главное, что мерзли мы в дворницкой и на улице мерзли, и дома.

Нашли в ящике ножницы, раскромсали лист и приуныли. Не знаем, как соединительные швы делать. Решили клепать. Нарубили проволоки. К вечеру, сбив в кровь пальцы, сочинили какое-то чудовище. Смотреть было тошно.

— Эх, Кольки нет, он бы сразу скумекал, — вздохнул Женька.

Я согласился — Колька сумел бы. А где его взять? Утром к нему забегал — на двери замок. Соседка сообщила, что он уже неделю носа не показывал. Николай пятый месяц как слесарничал на заводе «Компрессор», по его словам — чинил какие-то насосы и частенько ночевал прямо в цехе. Тетка его, Марья Степановна, уехала в эвакуацию на Урал, а товарищ наш не захотел.

И вот, бывает так, лишь про него мы подумали, открылась дверь — и Косой собственной персоной перед нами. На макушке шапка из трикотажного меха, пальтушка в снегу, через плечо противогаз и торба. Рот до ушей, глаза веселые. И сразу с порога:

— Жрать хотите?..

Мы возмутились — вот дурацкий вопрос! Есть мы хотели постоянно. Колька достал из торбы буханку черного и банку настоящих мясных консервов.

— Вот здорово! Где разжился?..

— Не украл! Распечатывайте, я сам как волк!..

Намазали на ломти волокнистое мясо с жиром, едим, поглядываем друг на друга. Очень нам хорошо. Не только от вкусной еды, а вообще, что сидим вместе.

Жуем, вспоминаем Вову Хлупова и Митю, которые работают на лесоповале. Поели, конечно, не досыта. Горбушку и четверть банки мяса оставили Илье с Тютей.

— Чего изобретаете?

Печку…

— Карикатура это на Гитлера, а не печка!

Мы критику приняли без обиды. Что правда, то правда. Колька скинул пальто, раскопал в хламе лом, деревянный молоток-киянку — и пошла греметь. Ловкий человек. Ножницы, какими мы изуродовали руки, кромсают у него железо словно бумагу. Киянкой трах, трах, трах — шов как по ниточке. Не успели оглянуться, корпус «буржуйки» готов. А дверцу сварганил — залюбуешься!

— А трубу?

— Будет и труба!

— Тут еще железа «буржуек» на тридцать…

— Продавать, что ли?..

— Сказанул! Илье надо? Надо! Тюте! Наталье Сергеевне! Хлупову! Шурке Пикетовой… Ну и семьям фронтовиков!..

— Одобряю! — сказал важно Колька. — За неделю постараемся…

— А у кого паровое отопление?..

— Насмешил! У них пару только что изо рта!

Дом наш, угловой особнячок, выходивший одноэтажным кафельным фасадом с зеркальными окнами на Малую Дмитровку и Старопименовский переулок, со двора как-то хитро получился двухэтажным. До революции принадлежал он канатному фабриканту Красильшикову. Буржуй ли чудил или еще почему, половина особняка была на паровом отоплении, половина на печном. Военная зима уравняла всех. Холодище стоял у жильцов и с центральным отоплением и с печным.

С этого вечера производство «буржуек» пошло как по конвейеру.

Москвичи помнят эти железные печурки. Крепко они закоптили фасады домов — трубы выводились в форточки — много в них сгорело стульев, шкафов, этажерок и даже книг.

Возле них, короткого тепла, писались письма на фронт и горе делилось. Пекли на них дерунки — оладьи из тертой картошки, и тошнотики — тоже оладушки, но из картошки мороженой. Много было возле них передумано и пережито.

Когда пришла моя очередь и я установил в комнате на двух кирпичах на табуретке «буржуйку», размером с посылочный ящик, и сказал, что это Колькино мастерство, мать принялась превозносить его:

— Какой додельный мальчик! Все умеет, все может! Золотая головушка!..

Я не стал ей поминать, что про Кольку раньше от нее только и было слышно: «Бес и бес! Минуты без выдумки не может. Я бы на месте Марьи Степановны так бы его отхолила, так отхолила, сразу бы и самолеты и пароходы забыл!»

Отец же всегда за Николая заступался. «Технический ум у парня. Талант! И руки золотые!» У отца была бритва с перламутровой ручкой и звонким лезвием, на котором готическим угловатым шрифтом с одной стороны вырезано «Золинген», с другой «Гутен морген!». Отец бритвой дорожил. Рассказывал, что он нашел ее в немецком блиндаже на Рижском фронте и она служила ему и товарищам на германской и гражданской войнах.

У бритвы выкрошилось жало. Ни в мастерской, ни старик точильщик, ходивший по дворам с легким станком на плече, восстанавливать жало не взялись, а Колька вручную выточил щербины на оселке…

Печек из казенного железа получилось двадцать пять штук. Выбросили обрезки, подмели помещение. И тут заявилась управдомша с каким-то красноглазым человеком-хорьком, с ног до головы в черном хроме.

— Ребята, возьмите санки, довезете товарищу железо!

— Какое?..

— Кровельное!

Но от него в дворницкой даже не было запаха. Клавдия Семеновна перерыла все углы. Мы с Женькой ей помогали, стараясь поднять погуще пыль. И надо было видеть управдомшу, когда хромовый тип сказал:

— Не принимайте меня за фрайера, дорогуша! Я не подарю вам два кило сливочного масла только за красивые глаза!

3

Часов в одиннадцать вечера за мной прибежал Женька. С фронта приехал Иван Петрович и просил, чтобы я зашел к ним.

В комнатушке Комковых было не продохнуть от керосинового чада. Нина Михайловна жарила на керосинке картошку. Иван Петрович, краснолицый, широкий, чем-то непохожий на себя, наверное, потому, что во рту торчала трубка — до войны он не курил, — а может, из-за прически ежиком, резал финкой буханку круглого хлеба. На петлицах у него было три зеленых кубика — старший лейтенант.

На клеенчатом липучем диване клевал носом лейтенант, тоже краснолицый и большой, и лежала целая охапка оружия.

Иван Петрович поздоровался со мной за руку, стал расспрашивать про отца: где он воюет, что пишет.

Отец писал скупо, в месяц письмо. «Жив, здоров». Где он воюет, я не знал, знал только номер полевой почты. Подремывавший лейтенант сказал: «Это где-то на Украине… Тоже не мед. В степи как на блюдце!»

Когда картошка поспела, меня оставили ужинать. Перед едой выпили спирту. Понятное дело: Иван Петрович и лейтенант, которого звали Слава. Иван Петрович поднял чашку, сказал:

— За русскую пехоту!

Нина Михайловна добавила:

— И за артиллерию! За Игоря…

Иван Петрович нагнул голову и вздохнул.

— И за Игоря, конечно… Чтобы ему как в песне: «Если смерти, то мгновенной, если раны — небольшой…»

Нина Михайловна заплакала. Иван Петрович погладил ее по голове словно маленькую.

— Война, Нина! У меня тоже душа о парне болит, но я им горжусь!

— Суровый ты стал, жестокий! — упрекнула Нина Михайловна.

— Приходится, Нина! Но когда я посылаю своих бойцов в огонь, совесть моя перед ихними матерями чиста!..

Лейтенант Слава как-то сразу захмелел, начал вспоминать, как отбивали танковые атаки под Яхромой. Бестолково вспоминал, я только и понял, что танков было пятнадцать, несколько прямой наводкой подбили зенитчики, а остальных накрыла «катюша».

Под разговоры очистили сковородку и целую миску хамсы. Нина Михайловна снова принялась за готовку. Лейтенант Слава опять начал про танки, видно, они сидели у него в печенке. Иван Петрович сказал:

— Ну что ты заладил как про попа и его собаку, помолчи, я ребятам про Рокоссовского расскажу…

— За него выпить надо, — сказал Слава. — Командарм! Красавец! И умом взял, и ростом, и обхождением!

— Не перебивай, — попросил Иван Петрович, — нет у тебя, Славка, божьей искры на рассказы…

— Все у меня вот где! — Слава постучал кулаком по широкой груди. — До самого смертного часа, все до травинки, до снежинки!

— И у меня здесь, — сказал Иван Петрович, — и я это поле помню. Каждый окопчик, всех бойцов в лицо… От деревни две печных трубы да обмерзлый садочек, голый как скелет! Там батарея… Утром, чуть свет забрезжил, слышу — в лощине машины буксуют, обрадовался, думал, подкрепление… Глядь, из-за развалюх выходит командарм Рокоссовский и еще трое генералов. Этих не знаю. Докладываю командарму: рота такая-то, штыков столько, пулеметов столько, командир роты такой-то!..

Рокоссовский спрашивает, как настроение. Отвечаю: готовы умереть как один! Командарм вроде усмехнулся, поднял бинокль и долго смотрел на поле, на лес за ним, потом, протирая оптику, сказал: «Помереть для солдата дело обычное… Но вы, старший лейтенант, настраивайтесь на жизнь! Берегите людей — выстоять надо сегодня! Выстоять и — победить!»

Иван Петрович посмотрел слепыми глазами на нас с Женькой, большой заветренной рукой очертил полукруг, раздвигая стены комнатки.

— А свет над полем занимается холодный, немилосердный. И ворон летит низко. Перья у него в крыльях скрипят на морозе, как по железу. А где-то чуть слышно танковые моторы зашумели. И сердце у меня захолонуло и тоже стало железным!..

Нина Михайловна тихонько вытирала слезы. Лейтенант Слава пьяненько улыбался и кивал вареным лицом.

Тут керосинка начала чадить, гаснуть, и нас с Женькой послали за бензином. По нужде его жгли вместо керосина, подмешав соли, чтобы не вспыхивал.

Полуторка грязно-белого цвета, на которой приехали командиры, стояла в сугробистом тупичке у входа в подвал. Видать, на фронте ей здорово досталось: ветровое стекло в пробоинах, трещинах, кабина косо посечена пулями, в дверцах вместо стекол гнилые фанерки.

В кузове по углам привязаны на попа две бочки, валяется смерзшаяся солома, лопата с обломанным черенком, трос, кувалда. Попинали валенками солому и вытащили грязную брезентовую сумку. В ней моток провода, пакля и… в твердой, ящичком, кобуре «парабеллум». Нас так и затрясло. Нашли бы алмаз с лошадиную голову, так бы не обрадовались.

Обсудили на скорую руку, что с ним делать?

— Возьмем! — сказал Женька. — У них и так по арсеналу!..

Это было справедливое решение. У Ивана Петровича ТТ и автомат ППШ, у лейтенанта Славы такой же «Токарев» тульский и автомат, но немецкий, «шмайсер» называется. Конечно, «парабеллум» им лишняя морока.

Нашли под рваным сиденьем шланг, насосали ведро бензина. Женька потащил его домой, а я шмыгнул в дворницкую прихоронить пистолет.

Утром Иван Петрович с товарищем уехал, а мы занялись оружием. «Парабеллум» по устройству оказался прост, как детский пугач. В кобуре была еще запасная обойма.

— Ну, теперь держись, сволочи! — погрозил Женька.

Под сволочами разумелись шпионы и диверсанты. О них много разговоров было в очередях: там-то на чердаке застукали немецкого лазутчика, там в проходном дворе поймали. И мы очень надеялись отличиться, схватить шпиона и, естественно, получить медали. Но Тютя с Ильей подняли нас на смех, рекомендовали на помощь пригласить бабку Климахину. Она будет указывать, кто шпион, а мы делать ему «хенде хох!».

Толстая, похожая на пивную бочку с руками-ногами, бабка Климахина была знаменитостью в нашем доме. Бомбежек она не боялась. Потушила две «зажигалки», упавшие во двор, но чокнулась на шпионах. Отчудила раз, что все с хохота икали. Вечером Климахина стирала на общей кухне и повесила сушить над плитой двое трикотажных панталон размером с галифе. Утром их нет как и не было. Бабка без лишних слов за патрулями.

Мы застали на кухне столпотворение. Жильцы шумят, ничего не поймут. Патрули смотрят друг на друга, моргают. Климахина верещит: «Вечером были, утром исчезли! Кто взял?! Известное дело — диверсанты! Им для маскировки!»

Необъятные панталоны нашлись за плитой. Их туда Тетюхина отправила, чтобы не болтались над кастрюлями.

Ладно, смех смехом, а пистолет — вещь! На дежурстве засунешь его под пальто и никакие темные углы не страшны.

4

Простоял битый час за хлебом — матери на рабочую карточку 700, мне — на иждивенческую — 300 граммов, потом в овощном за картошкой, только через порог, мать тычет в нос бумажку, а сама заливается в три ручья. Сердце так и покатилось. Думал — извещение, что отца убили. Оказалось, повестка в милицию.

— Достукался, — рыдала мать, — вот под расписку с нарочным вручили, чтобы к десяти явился!.. Видишь, «экстренно» и красным карандашом подчеркнуто два раза. Говори, чего натворил?..

Ничего я не творил. И не мог припомнить. Правда, ворохнулась мысль: не пронюхали ли милиционеры про пистолет? Не должны! Про оружие знали Сережка и Илья. А эти ребята — хоть зубы рви живьем, хоть миллион давай — не скажут.

— Ума не приложу, — заявил я как можно равнодушнее и даже плечами пожал. — Может, по каким дворницким делам?..

— Сознавайся, балбес, — причитала мать, — сознавайся! Я пойду с тобой, а то расстреляют, как Мушкета!

Мушкетом звали толсторожего парня из соседнего двора, Витьку Понырина, из блатных. Надя Шигина рассказывала, что в октябре его и еще одного бандита расстреляли во дворе мехового магазина на Большой Дмитровке. Застали, когда они взламывали дверь в комиссионный.

Кое-как отделался от матери, побежал к Женьке. Ему повестки не было, но он тоже перетрухнул и дал мне инструктаж: на все вопросы отвечать — не знаю, не ведаю.

Совет хорош, но шел я на Каляевскую, как заяц в гости к голодному волку.

Заглянул первым делом в дежурку. Накурено, карболкой воняет. Дежурный пьет чай из котелка без ничего, зато крякает и отдувается по-купечески. На толстом носу пот, лицо глупое. Помощник дежурного австрийскую винтовку чистит, смотрит ствол на свет. В углу трое рваных пацанов: девочка с косичками и двое мальчиков. Девочка их из рук кормит хлебом. Они глотают не жуя, только пищат: «Маня, еще!»

Я показал дежурному повестку. Он глянул, принялся ворчать:

— Ясно ведь написано — на втором этаже, девятая комната! Грамотный, сам бы разобрался. Отрывают людей! Думаешь, мне делать нечего?

Поднялся на второй этаж, очутился в длинном коридоре. Пол грязный, в углу жестяная урна, как на улице, у глухой стены скамейка. Прошелся взад-вперед, а какая комната № 9, поди угадай. Дверей много, номеров нет. Наверно, для секретности.

Решился, заглянул в первую попавшуюся комнату. За столом человек сидит, на плечах пальто с барашковым воротником, подпер бритую голову кулаком, думает.

— Здрасьте!

— Закрой дверь, зараза, — ответил человек скучно, — вызову!..

Я выполнил указание и сел на лавку переживать. Раз так встретили, значит, дела мои плохи. Напротив, за дверью, обитой коричневой клеенкой, глухо тюкала пишмашинка. Потом перестала. Из комнаты этой вышла Надя Шигина, перетянутая ремнем, как оса. Лицо строгое, в руке бумаги. На меня не глянула. Дернула дверь к этому грубияну и начальническим голосом:

— Переярченков! Я твой почерк не разберу, он у тебя как пьяный забор!

Что ответил Переярченков, я не расслышал. Надя обернулась, и сердито воскликнула, и даже притопнула сапогом:

— Лешка! Чего прохлаждаешься?! А ну быстро!..

За клеенчатой дверью оказалось квадратное чистое помещение. У окна большой стол с черным «ремингтоном», какая-то тетка в дырявом шерстяном платке, приткнувшись с уголка, читала журнал.

Шигина подтолкнула меня в спину: «Иди! Иди!» Тетка поднялась и протяжно сказала:

— Лешка! Милый!..

Я даже попятился. Это была Глафира. В латаной шубейке, в подшитых валенках с кожаными высокими задниками, с провалившимися глазами, она показалась до того несчастной, что вместо того чтобы бодро и весело сказать: «Здравствуй, Глафира!» — я заплакал. Глашка тоже заплакала, и у Нади Шигиной губы раскисли.

Потом мы обнялись. Я чмокнул Глафиру в шерстяную макушку. Она ткнулась мокрым носом мне в ухо.

— Худой ты какой, — вздохнула Глафира, — даже пух на щеках!.. Едва тебя разыскала… Помню: Малая Дмитровка, а дальше выскочило. Догадалась вот в милицию заехать, спасибо Надежде Ивановне… Два часа у меня свободных, до двенадцати…

Часы на стене в футляре гробиком щелкнули и глухо начали отбивать. Было одиннадцать.

— Глафира, идем ко мне! Тут рядом… Илью увидишь, он дома, ему в вечернюю смену, Женьку. Мы, как соберемся, тебя всегда вспоминаем. Митя и Вова Хлупов на лесозаготовке… С Тютей познакомлю. Помнишь, рассказывал, как он на тополе на суку повис вниз головой?.. С девчонками, с Колькой Косым!..

— Нельзя, Лешка, то есть не могу я, — сказала Глафира, — и ты им скажи, я их всех помню и помнить буду… Давай вдвоем побудем.

— Идемте, ребята! Я вас устрою, — сказала Надя.

Глафира достала из-под стола котомку с веревочными лямками, и Надя Шигина повела нас в комнату, где сидел сердитый Переярченков. Она что-то ему шепнула, Переярченков взял палочку и, прихрамывая, заковылял к двери. С порога он как-то льстиво улыбнулся Глафире и сказал: «Рад был познакомиться!»

В комнате пахло черствым махорочным дымом. За окном стоял март, с холодным солнцем, холодным синим небом, а у меня было ощущение, будто я очутился в том душном августе — тревожном и длинном, как год, и разговор шел о тех днях. И вдруг меня пронзила мысль, ведь там уже полгода немцы! А Глафира в Москве?..

— Глафира, а где мать и отец?..

— Там, — вздохнула Глафира, — живы пока… Толстую Фроську помнишь — кладовщицу?.. Ее немцы прямо на крылечке застрелили, она красноармейцев раненых прятала. Школу сожгли, директора Григорь Григорьича повесили и председательшу… А отец старостой сделался…

— Как старостой! — ужаснулся я.

Глафира усмехнулась и стала глядеть в окно. На заснеженной крыше дворового флигеля сидела лохматая ворона. На шесте, привязанном к трубе, болтался на ветру обрывок антенны, а на проводах какие-то клочки бумаги и дранка — видно, останки летнего змея.

— Так надо, — не оборачиваясь, сказала Глафира, — верь мне!..

Вошла Надя Шигина с чайником и кружками, на бумажке слипшиеся леденцы.

— Вот вам чай! Сейчас галет принесу…

— Ой, господи! — как-то по-бабьи, почти по-старушеночьи, охнула Глафира, — памяти ни на грош! Не надо галет, ничего не надо!

Зубами она развязала веревочку, затянувшую горловину котомки, выложила на стол кусок сала в газетке, банку консервов, каравай деревенского хлеба, достала из кармана шубейки ржавый складничок, выточенный из косы. Надя от угощения отказалась, погладила Глафиру по плечу и ушла.

Заметив, что я внимательно рассматриваю просаленную бумагу — это была какая-то немецкая военная газета, — Глафира опять усмехнулась.

Мы пили чай, жевали пахнущее чесноком и уже с изрядной ржавчинкой сало, ели невкусные жилистые консервы, оказывается, тоже немецкие, а вот хлеб был русский. Оккупационный, как сказала Глафира, — из отрубей, с овсяными опасными занозинами и горошинами вместо изюма.

Меня мучила догадка. Я никак не решался высказать ее вслух. Лишь исподтишка разглядывал Глафиру. Она была такая же симпатичная, как летом, но — будто постарела. У губ сделались морщины, а между широкими бровями залегла гневная складка.

Когда она брала ножом мясо, я увидел на кисти левой руки розовый шрам.

— Пулей?..

Глафира нахмурилась и спрятала руку.

— Осколком. От своей же гранаты… Знаешь, чугунные такие — лимонки.

— Больно было?

— В горячке и не почувствовала. Это в октябре, я тогда со связистами из армии была в окружении под Вязьмой.

— А сейчас ты партизанка?

— Так уж получилось, — ответила и не ответила на мой вопрос Глафира.

— Бесстрашная ты, Глафира!

— Страшно, Леша! Ой как страшно, но надо! Конечно, в армии лучше и в отряде в лесу лучше. Там все свои, а тут ходишь, немцы на тебя смотрят, и сердце того и гляди через пятку выпрыгнет!

— Неправда, ты смелая!

— Никакая не смелая, как все!..

Тут в комнату вошел мужчина в суконном пиджаке с барашковым воротником, в заячьей шапке, лицо, как у ежика, в седой щетине. Отогнул рукав и посмотрел на часы.

— Машина ждет…

— Я сейчас, Василий Андреевич, — сказала Глафира и покраснела. А я глупенько разинул рот, узнав в небритом «кладовщика», то есть интенданта капитана Ионова. И он, разумеется, меня узнал, но не подал виду. И я не стал ломать голову, почему Глафира зовет его Василием Андреевичем, когда он Василий Иванович. Значит, так надо. Глафира завязала мешок, смела со стола крошки.

— Давайте присядем…

Мартовский день сиял за грязным стеклом. В коридоре кто-то разговаривал. А мы молчали.

— Ну, вот и все… Прощай, Лешка!..

Человек, которого я знал как капитана Ионова, поднял Глафирин мешок и вышел, сутулясь и покашливая. Глафира взяла меня обеими руками за лацканы пальто. В глазах у нее стояли слезы.

— Вы думайте обо мне… хоть изредка…

Две слезинки скатились по щекам.

— Ты туда? — спросил я шепотом.

Глафира закрыла глаза.

…В коридоре я увидел на лавке мать, она разговаривала с Шигиной. Рука об руку мы вышли на улицу. Ехали машины. Спешили по делам люди Реденько падала капель на солнечной стороне с карнизов. Двое мальчишек сбивали снежками длинную сосульку. На душе у меня было смутно и больно.

— Ну и скрытный ты, Лешка, весь в батю, — сказала мать, — я слезы проливаю, думаю, что его упрятали в тюрьму, а он с ухажеркой любезничает! Ладно, ладно, не фыркай, я пошутила. Я понимаю…

— Эх, мать, ничего ты не понимаешь! Мне стыдно! Вон я какой, ростом в версту, и отсиживаюсь в тылу, а она — девчонка — воюет! Игорь Комков воюет, а на много ли они нас с Женькой старше?..

— Они духом вас старше! — сказала мать и без всякого перехода добавила: — Чтобы ему, черту сухорукому и кривому, рыбьей костью подавиться и сдохнуть!

Я догадался, что это она про Гитлера. Кто-то матери сказал, что у Гитлера нет глаза и сухая рука. Она этому верила.

— И ты не спорь со мной! Нелюдь он! И вся его компания нелюди!

5

Уже два месяца идут бои в Сталинграде. Два месяца немцы, как бешеные, штурмуют город. Мы засыпаем и просыпаемся с одной мыслью, как там наши?!

Иван Петрович Комков через день ходит в военкомат и на медицинские комиссии, рвется на фронт. Лейтенант Слава — он теперь майор, комполка — прислал ему письмо из Сталинграда. «Воюем, Иван! Иной раз небо с овчинку, но держимся. Нет у солдат фюрера такой крепости духа, чтобы сломить дух наших бойцов!»

У Клавдии Семеновны, нашей управдомши, в Сталинграде убиты муж и сын, в один день. Зашла она к нам, моя мать ее обняла, обе заплакали.

Я ее едва узнал. Она всегда ходила веселая, губы накрашены, брови дугами, нарядная. А тут явилась старуха: голова трясется, из-под платка седые космы, щеки запали, глаза провалились.

У нас было немного водки, на карточки получили. Мать ее выставила на стол, мне велела поджарить омлет и очистить селедку. Сама Клавдию Семеновну раздела, усадила.

— Ей, Леша, надо обязательно выпить, умягчить сердце. Оно у нее сейчас черное, закаменевшее… Я, Лешка, не злая, но пускай наши слезы, наше горе немецким женам и матерям жестоко аукнется! Мы на ихнее не зарились и со своим уставом не навязывались, их сыновья и мужья пришли нас завоевывать. И нет у меня сейчас к ним жалости ни на ноготь!..

Клавдия Семеновна выпила стопочку, не поморщилась. Мать налила еще. И эту выпила, как воду. Потом собрала селедку в носовой платочек:

— Пошлю своим мужикам посылочку… Они оба солененькое любят… — Клавдия Семеновна хитренько захихикала. — Это бабка Климахина выдумала, что их убили. Она меня не любит…

Мне сделалось страшно. Через несколько дней Клавдию Семеновну увезли в больницу.

…Вставать утром не хочется. В комнате сыро, пахнет плесенью. «Буржуйку» топим газетами и моими прошлогодними учебниками. Хотя бумагу делают из дерева, тепла она дает нуль.

Нас заставляют холить в школу, но там тоже холодрыга. Все сопливятся и чихают, как заводные.

Чаще всего собираемся в дворницкой. Покуриваем, когда есть чего. Слушаем сводки Совинформбюро — Надя Шигина подарила нам репродуктор, Колька Косой моментом соорудил проводку.

Вчера, пятого ноября, передавали сообщение: «В районе Сталинграда наши части отбили все атаки противника. Уничтожено до 800 немецких солдат и офицеров. Защитники города показывают пример самоотверженной борьбы с врагом…»

Заглядывают в дворницкую Илюха с Митькой, редко, правда. У них сменная работа. Они чувствуют себя настоящими работягами. И издеваются над нами. Илюха не поздоровавшись сразу орет:

— Кто есть обуза для фронта?!

Усатый в тон ему отвечает:

— Обузой для фронта есть следующие личности: Комков, Андреев, Хлупов!

— Почему?!

— Не производят никакой продукции, кроме дерьма!

— К чему приговорим?

— Бить до слез!

После этого начинается свалка. Хотя нас трое, но Митька с Ильей всегда держат верх. Здоровые черти! Накачали мускулы на вагонетках.

Девчонок совсем не видим. Они хоть и немного постарше нас, но Ариша Пикетова хвастается, что ее Шурка заканчивает медицинские курсы и станет врачом.

А через неделю, зареванная, она принесла нам записку от Шуры.

«Ребята, дорогие! Так вышло нескладно. Домой не смогли забежать. Уезжаем с Мариной на фронт. Очень жаль, что вы нас не видели, какие мы красивые в военной форме. Будем вам писать…»

6

За окнами попархивают снежинки, а зима, похоже, только на крышах. На школьном дворе — грязь, в переулке — грязь. И настроение вот в такие серые дни грустное. На душе муть какая-то, ничего делать не хочется.

Вова Хлупов с Женькой затеяли еще на перемене «морской бой», начался урок, а они никак остановиться не могут. Наша старенькая учительница, Яна Ивановна, бубнит что-то про три пункта, куда едут с разной скоростью грузовик и паровоз. Ворона за окном пролетела, а снег повалил гуще. Интересно, где сейчас Марина с Шуркой?.. Молодцы девчонки! А мы троицей — Вова, я, Женька — чуть не каждый день ходим в райвоенкомат, и начальник второй части, капитан с протезной рукой, злится: «Не обивайте порог напрасно. Не пошиты еще для вас пилотки!»

— Андреев, к лоске! — доносится до меня голос учительницы.

И тут в класс торопливо вошел завуч Федор Федорович.

— Ребята! Девочки! Дорогие мои! Яна Ивановна! — обнял математичку. — Товарищи! Наша родная Красная Армия полностью окружила немцев в Сталинграде!..

Кажется, я первый закричал «ура», все подхватили.

После уроков собрались у Вовы Хлупова. Вовина мать, Светлана Николаевна, как угадала — испекла в этот день пирог с картошкой. Тоненько нарезала настоящей копченой колбасы. Вовин отец, летчик-испытатель на каком-то заводе, иногда присылал им свой паек.

В самый разгар пира бабка Климахина вызвала Светлану Николаевну в коридор. Вернулась та с заплаканными глазами, начала греметь в буфете пузырьками, накапала в рюмочку чего-то резко пахучего и как-то виновато посмотрела на нас:

— Ариша Пикетова без памяти… Шура погибла…

Был 550-й день войны.

Завтра мы снова пойдем в военкомат.

Загрузка...