Меж двумя дождями, в перерыве...

Кушнер Александр Семенович родился в 1936 году. Поэт, эссеист, лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Постоянный автор нашего журнала.

* *

  *

Я в этом городе провел всю жизнь свою,

Не променял его на выгоды и климат,

И сниться будет он в нездешнем мне краю,

Грозой весеннею и невским ветром вымыт,

И буду сниться я холодному ему

И равнодушному, каким он притвориться

Умеет вовремя и только потому,

Что лишней пылкости и нежных чувств стыдится.

Сентиментальности и в самом деле нет

В нем, и в себе ее не замечал я тоже,

Рукою разве что гранитный парапет

Слегка поглаживал, задумчивый прохожий,

Напротив крепости на миг остановясь,

И ускорял шаги, вдруг устыдившись жеста,

Затем, что есть любовь и есть такая связь

И есть понятие: единственное место.

* *

  *

Ты, страна моя, радость и горе

И заветный мой смысл в разговоре,

Ель-начальница на косогоре,

А в любви признаваться тебе

Есть большие любители, мне бы

Помолчать: все признанья нелепы,

Дух не любит железные скрепы

И угрюмые лица в толпе.

Вот избавилась ты от евреев,

Махинаторов и брадобреев,

Комбинаторов и прохиндеев,

Растворилась и хлопнула дверь,

Кто на скрипке играть тебе будет,

Кто журналы читать твои будет,

Кто обиду сглотнет и забудет,

Кто смешить тебя будет теперь?

Фет стихи посылает Толстому,

Дарит Чехову снег и солому

Левитан, увидав по-другому

Эту радость с тоской пополам.

Загораются звезды средь мрака,

Это Пушкину нравится тяга

И случайность в стихах Пастернака,

Это Тютчеву мил Мандельштам.

* *

  *

Но только английский хорош детектив.

И только французские сладки духи,

И дух эссеистики все еще жив.

И глубокомыслен немецкий мотив.

И русские благословенны стихи.

А небо Италии лечит от ран,

И так нам ее пригодилось кино:

О, задний, листвой занавешенный план

У Антониони, с душой заодно!

И радовал американский роман.

Но русские лучше стихи все равно.

Каналы в Голландии и облака,

Вермеера бархатный вспомню берет.

А Греция к нам привела сквозь века

Медею и Федру, поблекших слегка.

А русских стихов утешительней нет.

* *

  *

— Вот, — говоришь, — забываю слова,

А с именами и вовсе морока.

Этот, ну как его, словно сова,

Старорежимный любитель Востока,

Вечный заступник арабов у нас,

Выкладкам мидовским верный и сводкам,

Мрачно вещающий, как контрабас,

С голосом низким, двойным подбородком.

— Как хорошо, — говорю, — что найти

Сразу не можешь запавшее слово.

Чудный рисунок, гравюра почти —

Этот мгновенный портрет Примакова.

Сколько их, блеющих, нет им числа,

Душащих нас в телевизоре нашем.

Если б еще кой-кого не могла

Вспомнить из них, Жириновского, скажем!

* *

  *

Все должно было кончиться в первом веке,

И начаться должно было все другое,

Но не кончилось. Так же бежали реки,

Так же слезы струились из глаз рекою.

Страшный Суд почему-то отодвигался,

Корабли точно так же по морю плыли,

С переменою ветра меняя галсы,

В белой пене горячей, как лошадь в мыле.

Человек любит ближнего, зла не хочет,

Во спасение верит и ждет Мессии

Месяц, год, а потом устает, бормочет,

Уступает тоске, как у нас в России.

Или Бог, привыкая к земной печали,

Увлекается так красотой земною,

Что, поставив ее впереди морали,

Вслед за нами тропинкой бредет лесною?

* *

  *

Меж двумя дождями, в перерыве,

Улучив блаженных полчаса,

Я в тумана розовом наплыве

Тёрнера припомнил паруса.

Солнце в этом дымчатом массиве

Не смотрело, желтое, в глаза.

И такою свежестью дышали,

На дорогу свесившись, кусты,

И стояли, будто на причале,

Дачи, как буксиры и плоты,

Словно живопись была в начале,

А потом все то, что любишь ты.

Детский крик на лужайке

Детский крик на лужайке, собака,

Меж детей разомлевшая там

И довольная жизнью ломака,

Забияка, гуляка, дворняга.

Скоро их разведут по домам.

Вот он, рай на земле, эти мошки

В предвечернем, закатном огне,

Эти прозвища, вспышки, подножки,

Достаются мне жалкие крошки

Со стола их, как счастье во сне.

Эти девочки — запросто сдачи

Мальчик может от них получить.

Этот лай неуемный, собачий,

За деревьями — ближние дачи,

Алый вереск и белая сныть.

Это вечность и есть, и бессмертье,

И любовь — и границы ее

Обозначили длинные жерди

И канава, как в твердом конверте

Приглашенье на пир, в забытье.

* *

  *

Так хорошо друг друга знать,

Что иногда, устав от знанья,

Желать незнания опять,

Чуть ли не первого свиданья,

Но, возвращая давний миг,

Так испугаться отлученья,

Что всё, и то, к чему привык,

Опять загадка и влеченье.

А страх разлуки вековой,

Неотвратимо предстоящей,

Такой врывается тоской,

Посмертной встречи не сулящей,

Что подступает немота

На фоне звездной переклички.

Прильнуть, припасть, услышать: “Да”.

Я бог, я царь, я раб привычки.

* *

  *

Луч света в темном помещении,

Осколок солнца на стене,

Его прямое обращение

К душе, с тобой наедине.

Как лучезарно сужен фокус,

Как будто, пылью окаймлен,

Тебе вручен волшебный пропуск

В заветный смысл и вглубь времен.

И, первоклассник, первокурсник

Великой грусти мировой,

Ты держишь, как шильонский узник,

Его в руках перед собой.

Спасибо погребу, чулану,

Сараю, нише, чердаку,

Я сокрушаться перестану

И мысль от смерти отвлеку.

Какой он пламенный, безгрешный,

Небесный, словно небосвод

Нашел тебя во тьме кромешной.

Он и в гробу тебя найдет.

* *

  *

“Иль не родиться совсем, или скорей умереть”, —

Так говорит нам поэт третьего века до новой

Эры, — не хочется столь мрачно на вещи смотреть.

В Греции праздной он жил, стойкой еще, образцовой,

Тронутой тленьем уже, пышноколонной, лепной,

Близящейся к своему римскому плену, упадку.

Поговори, аноним, кто бы ты ни был, со мной,

Желчь представляю твою, скорбь и курчавую прядку.

Все-таки волны шумят, ярко горят маяки,

Женщины любят мужчин, видевших дальние страны,

Иль усмирявших толпу, или водивших полки,

Кто-то читает стихи, где-то живут великаны.

Все-таки лучше на пир быть приглашенным к царю,

Коль умереть суждено, то умереть после пира.

Стыдно чуть-чуть мне того, что я сейчас говорю.

Все потому, что твоя слух мой растрогала лира.

Загрузка...