КНИЖНАЯ ПОЛКА ВЛАДИМИРА ГУБАЙЛОВСКОГО

+ 9

Б. Л. ван дер Варден. Пробуждающаяся наука. Математика Древнего Египта, Вавилона и Греции. Перевод с голландского И. Н. Веселовского. М., “КомКнига”, 2007, 456 стр.

Греки не любили демонстрировать методы, с помощью которых они пришли к своим выводам. Они предъявляли результат, а потом строго доказывали его истинность. Сегодня мы ценим путь (или даже более точно — умение ходить) несравнимо выше, чем цель, которой мы достигли. Но у нас есть с греками и существенные точки пересечения. И дело не только в идеях математического платонизма, о котором размышляет в своих книгах физик Роджер Пенроуз.

Человек XX века, пережив ожог бесконечности, разочарование в программе формализации математики, столкнувшийся с парадоксами теории множеств, постепенно, шаг за шагом стал склоняться к численным методам и работе с конечными множествами. А в последние десятилетия этому в немалой степени способствовало стремительное развитие виртуального компьютерного мира, который все плотнее обступает человека. Но в пластическом, конечном мире нельзя не столкнуться именно с греческой формой мышления и представления о бытии.

Мне кажется, мы живем в мире очень греческом. Конечно, не по уровню комфорта или технических достижений, а по направлению движения идей: это мир материально-идеальный или идеально-материальный.

Для грека вполне материальная статуя была воплощенной идеей, а идея воплощалась в пластический образ. Это происходило и в геометрии. В современном мире материальной и — одновременно — идеальной средой является информация. Но информация всегда протекает (передается), а статуя совершенна в своем застывшем образе. Если мы представим грека, который мыслит текучую пластику, мы представим самих себя.

Если посмотреть на сегодняшний мир с этой точки зрения, то можно сказать: книга ван дер Вардена необыкновенно актуальна. Она позволяет остановить и зафиксировать тот протекающий мир, который мы видим вокруг себя, она помогает что-то важное узнать и о том, откуда мы пришли, и о том, какие мы сегодня. А сравнивая две столь далекие, но очень близкие по направлению движения идей стадии познания, можно попробовать немного пофантазировать о будущем, о том, куда уводит человеческую цивилизацию дорога познания, в начале которой находится греческая математика.

Б. А. Успенский. Ego Loquens. Язык и коммуникационное пространство. М., РГГУ, 2007, 320 стр.

Ноmо loquens наряду с homo sapiens — одно из названий рода человеческого. Оно значит “человек говорящий”. Название книги Бориса Успенского, безусловно, отсылает к этому определению. “Ego Loquens” — “я говорящий”.

Как мы говорим и почему мы друг друга понимаем? Как образуется коммуникативное пространство? Почему мы способны разделять смыслы друг с другом, хотя часто подразумеваем под одними и теми же словами вещи весьма непохожие? Этому посвящена книга.

“Ego Loquens” очевидно отсылает и к Декартову “cogito ergo sum”, потому что первым значимым словом в любой коммуникации оказывается личное местоимение “я”. В коммуникативном акте я доподлинно знаю только одно: значение местоимения “я” и уже как следствие значение местоимения “ты”, поскольку допускаю, что собеседник способен обратиться ко мне с ответными словами, то есть стать “я” для себя. Все остальное нечетко. Затем я понимаю местоимение “он”, поскольку допускаю, что “он” способен стать потенциальным участником разговора. Здесь начало коммуникации, здесь возникает значение, отсюда вырастает все остальное.

Успенский исследует дейктические слова, которые выступают как исходный пункт “координации личного опыта”. Дейктические (от греческого слова “дейксис” — указание) языковые выражения — это те выражения, которые могут быть проинтерпретированы исключительно при помощи обращения к физическим координатам коммуникативного акта — его участникам, месту и времени. Описав базис коммуникации, во второй части книги Успенский обращается к общей проблеме понимания.

Читая Успенского, я думал о программировании и о юности. Возможно, потому что мои занятия программированием в основном пришлись на юный и молодой возраст.

Эдсгер Дейкстра заметил однажды, что умение программировать — это умение использовать переменные. Именно переменные позволяют описывать не конкретную, а любую ситуацию (в заданных языковых границах). Естественный язык предлагает свои средства для описания произвольной ситуации — это средства дейксиса. Использование переменной начинается с присваивания значения, и первоначально присваивание происходит переменной “я”. В этом смысле устройство естественного языка оказывается разительно схожим с языками формальными. Только в естественный язык мы погружены, и приходится выдергивать себя из болота за волосы. Именно это и происходит в тот момент, когда я говорю “я”. Сходство естественного и формальных языков не случайно, и лингвисты его хорошо понимают. Так, Е. В. Падучева предложила называть дейктические выражения “прагматическими переменными речевого акта”.

“Я”, с которого начинается коммуникация, проходит много стадий определения, и в первую очередь оно определяется через многочисленные “ты” и “он” в результате многократных переотражений. Поэтому в юности, когда “я” еще зыбко и не оформлено, наверняка важнее “тусоваться” с друзьями, влюбляться, путешествовать, чем сидеть за книгой или за партой. Юность настойчиво требует определения собственного “я”: с осознания необходимости этого определения она начинается и некоторым оформлением “я” она заканчивается. Дальше начинается зрелость и возможность говорить от имени этого уже проявленного, уже существующего “я”.

А. А. Зализняк. “Слово о полку Игореве”. Взгляд лингвиста. 2-е изд. М., Рукописные памятники Древней Руси, 2007, 416 стр. (“Studia philologica. Series minor”).

Андрей Зализняк, начиная свое исследование подлинности “Слова…”, заявляет, что он относится к проблеме со всей научной непредвзятостью и ему, возможно, даже приятнее было бы установить факт фальсификации. Но по мере чтения ощущение, что лингвист знает ответ заранее, крепнет. Да, Зализняк убежден, что традиционная датировка верна и “Слово…” действительно написано в XII — XIII веках.

Тем не менее книга необыкновенно увлекательна. И в первую очередь тем, что сосредоточенность на одной проблеме позволяет лингвисту продемонстрировать мощный арсенал методов, которыми пользуется современная наука при исследовании развития языка. Книга очень убедительна, но именно поэтому складывается ощущение, что настоящее доказательство, хотя бы на том уровне строгости, на котором работает математика, — невозможно.

В работе есть много замечаний общего характера, которые крайне важны при анализе любого нематематического доказательства. Например, Зализняк подчеркивает, что само по себе количество аргументов ничего не доказывает, если каждый из аргументов недостаточно обоснован. Это вроде бы очевидно, но такого рода доказательства регулярно встречаются.

В некотором смысле Зализняк достигает предела доказательности, который возможен в гуманитарной науке. После этой работы аргументированно показать, что “Слово…” написано, например, после “Задонщины”, то есть в XV веке или в более позднее время, — очень трудно. Фактически остается одна только возможность — сесть и написать имитацию, пусть меньшего объема, пусть не такую мощную, как “Слово…”, но выдерживающую лингвистическую критику. Зализняк считает, что это нереально, но гарантии, что это никому не удастся, не существует.

Зализняк подтвердил историческую подлинность “Слова…” и был удостоен за это премии Солженицына. Боюсь, если бы научная беспристрастность привела его к обратному результату, вряд ли бы он удостоился такой чести. В этом тоже отличие математики и гуманитарных наук: только математики считают отрицательный результат таким же успехом, как и положительный. Так, например, было в случае с великой теоремой Ферма — ведь ее формулировка начинается словами “не существует”.

Лазарь Флейшман. От Пушкина к Пастернаку. Избранные работы по поэтике и истории русской литературы. М., “Новое литературное обозрение”, 2006, 784 стр.

Читая эту книгу, в особенности статьи “К характеристике раннего Пастернака” и “Занятья философией у Бориса Пастернака”, я, следуя за автором, пытался найти ответ на вопрос: почему Пастернак выбрал именно Марбург? Есть множество простых и по разным причинам неудовлетворительных ответов: друзья — Мансуров и Самарин — уговорили, денег хватило едва до Марбурга, Коген — еврей, ну и так далее. Все это — мимо. А ведь Пастернак мог поехать в Баден к Риккерту, который был погружен именно в гуманитарные науки.

Флейшман пишет: “Пастернак избирает путь „наибольшего сопротивления””, его привело в Марбург “томление по системе”. Но этого все равно недостаточно. Система системой, но ведь и Коген, и Наторп, и Кассирер, приглашавший Пастернака продолжить обучение в Берлине, очень серьезно занимались математикой. А математика требует продолжительных напряженных занятий, иначе ее невозможно почувствовать. Кассирер, например, внимательно и пристрастно следил за полемикой начала XX века вокруг парадоксов теории множеств и оснований математики, и его комментарии показывают, что он отлично разбирался в формально-логических тонкостях. Пастернак писал о том, что он слушает курс Когена по этике, и называет этот курс главным. Но даже этика у Когена основана на математических интуициях: мы способны познать мир ровно настолько, насколько он поддается описанию, и это описание дает только математика.

Без достаточно глубоких и подробных математических знаний делать в Марбурге было особенно нечего. Но где проявляются занятия Пастернака математикой? Где хотя бы малые следы? В “Черном бокале” встречается формула “lim t = 0”, и это едва ли не все.

Но что-то глубоко “математичное” есть в пастернаковской лирике. Будучи студентом-математиком (в возрасте чуть моложе, чем Пастернак в Марбурге), я едва не сошел с ума от его ранней лирики. Я ловил и в “Поверх барьеров”, и в “Сестре моей — жизни” что-то настолько созвучное, настолько мое, что оторваться так и не смог, и Пастернак остался моим поэтом на всю жизнь. А ведь ничего, кроме математики, я тогда толком не знал.

Вопросы можно поставить достаточно строго: какие математические курсы слушал Пастернак в Москве и Марбурге и какие следы “занятья математикой” оставили в его лирике? Мне кажется, поиск в этом направлении должен быть плодотворным.

Наталья Иванова. Борис Пастернак. Времена жизни. М., “Время”, 2007, 464 стр. (“Диалог”).

Это хорошая книга. Может быть, она даже лучше, чем биография Пастернака, написанная Дмитрием Быковым для “ЖЗЛ” и удостоенная многих премий. Во всяком случае, мне книга Ивановой несравнимо ближе.

Быков выстроил свой титанический (по размерам) текст, как вышивку по канве “Доктора Живаго”. Это очень удобно для биографа: Пастернак всю жизнь готовился к своему главному тексту, думал, делал наброски, терял черновики, но двигался в отчетливо заданном направлении. Достиг цели: написал роман, героически его напечатал и принял свою крестную муку. Красиво. Но, боюсь, не слишком реалистично.

Не нужно преувеличивать степень отторжения Пастернаком своей ранней лирики. Он говорил о ней по-разному. Например, в письме 1957 года Симону Чиковани Пастернак писал, характеризуя стихи, вошедшие в “Сестру мою — жизнь”: “Принципом отбора <…> была <…> именно сила, с которой некоторое из этого сразу выпаливалось и с разбегу ложилось именно в свежести и естественности, случайности и счастьи”. О неудачах такими словами не говорят. А ведь это написано почти одновременно с очерком “Люди и положения”, где Пастернак говорит: “Я не люблю своего стиля до 1940 года”. Но не будем забывать, что это неприятие касалось не только (а может быть, и не столько) ранней лирики, но и “сталинских” стихов, написанных в 30-е годы.

Пастернак всегда знал истинную цену своим стихам в некотором абсолютном измерении. А локально на каждом этапе предпочтения могли значительно различаться. Прошлые удачи могут раздражать, если они мешают работать сегодня. На мой взгляд, эволюция Пастернака отнюдь не была прямым восхождением к “Доктору Живаго”.

Этот роман должен был быть написан. Без него в истории русской культуры образовалась бы лакуна. Но я не думаю, что “Живаго” и есть главный пастернаковский шедевр.

Иванова рассматривает эволюцию поэта, не подчеркивая однонаправленное движение биографии, и это важное преимущество. Она подробно останавливается на ранних книгах и делает ценные замечания. Но у этих двух биографий есть и любопытное сходство: едва ли не самые интересные главы можно назвать “Пастернак и …”. Пастернак — и Цветаева, и Мандельштам, и Сталин. А глава о Пастернаке и Шаламове в книге Ивановой меня по-настоящему захватила. Вопрос поставлен парадоксально: не как Пастернак повлиял на Шаламова, а как Шаламов — на Пастернака. И ведь повлиял, и результатом этого “влияния” стало удивительное стихотворение “Душа” (“Душа моя, печальница...”).

То, что биографам особенно хорошо удаются сравнительные главы, так сказать, Пастернак в зеркалах, мне кажется довольно показательным. Когда идет последовательное изложение, биографы постоянно опираются на огромный корпус пастернаковской переписки. Не уверен, что это правильно. По-моему, писать биографию Пастернака нужно как раз без него. Не следует давать ему слова — он ведь заговорит и все на свой лад переправит — ему противостоять практически невозможно. Может быть, стоит составить из разнообразных свидетельств что-то вроде “Пастернак в жизни” (по аналогии с вересаевским “Пушкиным в жизни”).

Именно в этом жанре написана глава книги Натальи Ивановой “Отчеркивая на полях”, играющая роль своего рода эпиграфа. Читать ее — захватывающе интересно. Может быть, это прообраз будущей книги? Я бы с большим интересом такую книгу прочитал.

Мариэтта Чудакова. Новые работы. 2003 — 2006. М., “Время”, 2007, 560 стр. (“Диалог”).

Работы, вошедшие в эту книгу, посвящены теме, которую Мариэтта Чудакова формулирует как исследование “литературы советского времени”. Чудакова исследует не столько текст, сколько контекст. Она рассматривает различные явления, развернутые во времени. И это разворачивание демонстрирует либо быструю и тягостную деградацию, как в работе о Бабеле, чьи творческие открытия “жидко разводили” советские литераторы, либо относительно интенсивный подъем, как при “пробуждении лирики” в творчестве Окуджавы.

Но ярче всего подавляющая деградация демонстрируется в большой статье “Язык распавшейся цивилизации”, где прослеживается уже не путь жанра или творческого метода, а распад самого языка, или, более точно, эволюция феномена, который Чудакова называет “публичной речью советского времени”.

Чудакова показывает, как начиная с 20-х годов нормальная речь вытесняется из публичного обихода и возникает условный язык, не имеющий значения сам по себе, но выражающий даже не слово, а жест власти.

Поскольку власть имеет абсолютный авторитет, этот псевдоязык оказывается единственным авторитетным языком. Когда человек пытается заговорить не на своем живом, хотя и диалектном, деревенском наречии, он однозначно выбирает этот публичный псевдоязык. Молодой человек, некогда высмеянный Корнеем Чуковским, говорит: “Девочка, вы по какому вопросу плачете?”, и Чуковский упрекает его в отсутствии речевой чуткости. Но молодой человек хотел быть исключительно вежливым и нашел те слова, которые казались точно соответствующими моменту. На этом месте нужно не смеяться, а плакать. И Чудакова это показывает.

Чудакова приводит дневниковую запись Бориса Эйхенбаума: “Писать „терминами” я не могу. А языка теперь нет” (запись 1949 года). А вот и “термины”, которыми редактор оснастил статью Корнея Чуковского “Некрасов и Пушкин”: “широкий читатель”, “Анненков размазал”, “острая борьба”, “жгучая ненависть” (запись из дневника Корнея Чуковского 1947 года). Кажется, хуже времени, чем 1946 — 1953 годы, в истории русского языка не было.

Чудакова подробно исследует характеристические признаки псевдоязыка. Я здесь назову только некоторые.

“Резкий рост пейоративных значений”, язык становится агрессивным (“Анненков размазал” — типичный пример). Происходит формирование реестра ключевых слов-сигналов. Например, в 20-е годы — словосочетание “революционная законность”. В 30-е это словосочетание уходит, но закрепляется другое — “враг народа”. Набор ключевых слов спускается сверху и утверждается властью. Власть контролирует граждан с помощью языка. Язык маркирует лояльных, и граждане однозначно распознают “чужаков” по их языку, как в солженицынском рассказе “Случай на станции Кочетовка”. Другим важнейшим признаком языка власти является развоплощение слова. Слово изменяет и теряет привычное значение, оно используется исключительно в жестких конструкциях, а сами эти конструкции — бессмысленны. Они только жест власти.

Но как только власть уходит, публичный язык теряет значение — каждое его слово вырождается и становится пустотой. Михаил Задорнов любил спрашивать у публики в начале 90-х, что такое “закрома родины”. Никто не мог ответить.

Сегодня можно наблюдать процесс зарождения нового языка власти. Он не тотален, но уже проявлен. Таким порождением языка власти, и только власти, является словосочетание “суверенная демократия”. Каждое слово вполне осмысленно, но словосочетание не имеет никакого смысла, кроме одного — это слово-сигнал, которым сегодняшняя власть сообщает российским гражданам, как теперь выглядит форма лояльности.

Александр Б. Долгин. Экономика символического обмена. М., “ИНФРА-М”, 2006, 640 стр.

Эта книга не имеет отношения ни к философии, ни к филологии. Я даже не уверен, что она действительно об экономике. Эту книгу написал бизнесмен-практик, и написана она о практике. Это вовсе не значит, что проблема исследована поверхностно. Ни в коем случае, но акцент, конечно, сделан на прагматике — прагматике культуры.

Книга посвящена существованию высокого искусства в эпоху торжества масскультуры. Всякое искусство — и книги, и музыка — должно каким-то образом добраться до своего читателя или слушателя. Потому что любое произведение — это акт коммуникации. А у любой коммуникации есть не только источник, но и приемник, и канал связи, по которому эта коммуникация осуществляется. И если канал связи сильно “зашумлен”, коммуникация невозможна.

Долгин задается очень серьезным вопросом: почему с появлением Интернета, когда технически каналы связи радикально изменились, сама коммуникация творец — читатель или слушатель осталась практически неизменной? Те же формы продвижения, та же очень дорогостоящая реклама, бесконечные суды вокруг авторских прав. Такое впечатление, что издатели поставили перед собой задачу парализовать те возможности, которые дает Интернет и цифровой обмен.

Между тем Долгин показывает, что издатели (или музыкальные “лейблы” — крупнейшие звукозаписывающие корпорации) не так уж много и зарабатывают (относительно, конечно). На что тратят издатели огромные средства? На промоушен. Как показывает Долгин, чтобы музыкальный альбом окупился, его надо продать тиражом в полмиллиона экземпляров. Иначе это невыгодно. Лейблы рискуют, вкладывают деньги в раскрутку проектов, а потом несколько таких проектов выстреливают, а остальные приносят одни убытки. Это приводит к тому, что совершенно невыгодно издавать то, что принципиально не может стать хитом: например, литературу, рассчитанную только на “высоколобого” читателя. В результате происходит неизбежное вымывание высоких культурных ценностей.

Долгин считает, что с этим надо что-то делать. Причем надо заставить деньги работать на культуру. А сегодня они никак на рынке культуры не работают: диски Бетховена и ВИА “Сливки” стоят одинаково.

Исследователь предлагает, используя возможности Интернета, радикально изменить саму структуру продвижения произведений искусства на рынок.

Долгин — практик, и он уже начал проект, названный IMHOclub (от английского: In my humble opinion ). Это — интернет-сервис, в котором пользователи рекомендуют книги друг другу, то есть выполняют ту функцию навигации, которую по традиции выполняла реклама. Но форма рекомендательной навигации гораздо аккуратнее — она точечная. Внутри сообщества единомышленников вырабатывается экспертное мнение, и оно авторитетно для всех членов сообщества.

Причем Долгин предлагает отказаться от предоплаты, а перейти на благодарственные платежи: я получаю книгу или диск бесплатно через Интернет, а потом плачу автору, если книга мне понравилась, и таким образом, с одной стороны, повышаю ее рейтинг, а с другой — подтверждаю свой экспертный статус. Долгин считает, что таким образом деньги начнут работать на культуру и обеспечат существование высокого искусства. Просто потому, что издатель не будет больше обречен печатать тираж в миллион дисков, чтобы окупить затраты на “раскрутку”, — эти затраты будут близки к нулю.

Все это здорово придумано. Но вот будет ли это работать, не знаю.

Х. У. Гумбрехт. Производство присутствия. Чего не может передать значение. Перевод с английского С. Зенкина. М., “Новое литературное обозрение”, 2006, 184 стр.

“Производство присутствия” (термин, введенный Хансом Гумбрехтом) означает близкое телесное присутствие объекта эстетического переживания. Это книга о “материальной коммуникации”, призванной восполнить недостатки стандартной коммуникации, при которой передается только значение, например, выраженное определенной алфавитной последовательностью. Гумбрехт настаивает на том, что одного только значения совершенно недостаточно.

Философ убежден, что рассказать можно не все, как не все можно транслировать по глобальным сетям. Есть вещи, присутствие которых является необходимым условием эстетического переживания. Когда мы сталкиваемся с произведением искусства (в первую очередь искусства, хотя Гумбрехт понимает эстетическое переживание очень широко — например, его может вызвать просмотр футбольного матча или созерцание девушки, которая стоит рядом с вами у банкомата), нам не следует торопиться с его толкованием и объяснением, то есть с переводом пространственного “присутствия” в область абстрактного значения. “Присутствие” нужно попытаться пережить как самостоятельное явление. Потом мы будем его интерпретировать и приписывать значение, но сначала нужно выдержать паузу, нужно выйти за пределы полностью означенного пространства. Есть вещи, которые не нужно называть.

Гумбрехт настаивает на том, что эстетическое переживание есть колебание между эффектом присутствия и эффектом значения. Эта мысль кажется мне глубоко верной. Философ приводит в качестве примера представление театра Но в котором с точки зрения значения почти ничего не происходит: актеры движутся по сцене то приближаясь, то удаляясь от зрителя, и тем не менее интенсивность эстетического переживания сильна.

Я бы привел пример чтения стихов. Здесь могут быть все вариации колебаний между эффектом присутствия и эффектом значения: есть стихи, которые почти бессмысленно записывать (здесь превалирует присутствие), а есть стихи, которые предпочтительно читать на бумаге (здесь акцент делается на значении). Но в любом случае необходимы и голос, и текст.

Гумбрехт, конечно, говорит много умных слов — он философ, ему положено. Но в книге есть страницы, на которых он просто любуется вещами мира, и вещи раскрываются перед ним. Например, он удивительно пишет о спорте.

Философ подчеркивает эфемерность, мгновенность, почти случайность эстетического переживания. Это переживание нельзя ни запрограммировать, ни отложить на будущее, оно может только прийти, сейчас и здесь. Строго говоря, его нельзя описать. И потому теория “производства присутствия”, предложенная Гумбрехтом, можно сказать, описывает теоретическую пустоту, но это благоухающая пустота, в нее хочется войти и в ней остаться.

П. П. Гайденко. Время. Длительность. Вечность. Проблема времени в европейской философии и науке. М., “Прогресс-Традиция”, 2006, 464 стр.

Эта книга продолжает серию монографий Пиамы Гайденко, посвященных одной из труднейших проблем философии науки. Это проблема границ научного знания. Между философией и наукой нет отчетливого разграничения. Здесь очень просто оступиться, приняв философскую концепцию за доказанную и проверенную научную теорию или, напротив, приложив научные выводы к областям, на которые их распространение некорректно. В этой пограничной области требуется аккуратность, точность и взвешенность выводов.

Но именно в этой пограничной области рождаются те предельные понятия, которые могут, восходя от абстрактно-философского смысла, обрести конкретное воплощение, и тогда происходит научный прорыв. Дело это медленное и трудное. Как именно это происходит, Гайденко показала на примере освоения современной наукой понятия актуальной бесконечности. Этому во многом посвящена ее двухтомная монография: “История греческой философии в ее связи с наукой” (М., 2000) и “История новоевропейской философии в ее связи с наукой” (М., 2000). Той же пограничной области посвящена и монография Гайденко “Научная рациональность и философский разум” (М., 2003).

И конечно, одним из важнейших понятий (если вообще не важнейшим), которые находятся на границе философии и науки, является время.

“Время. Длительность. Вечность” написана образцово, как и предыдущие работы философа. Гайденко прекрасно владеет редким даром просто говорить об очень сложном. Читая ее, можно подумать, что нет ничего проще, чем разбирать Канта или Хайдеггера. (Если у читателя возникнет такое впечатление, я бы посоветовал того или другого философа открыть в любом месте и попробовать пробраться через пару страниц.)

Хотя многие имена и сюжеты в последней монографии повторяют “Научную рациональность…”, это не кажется избыточным. Здесь взят другой ракурс и темп изложения, и, вероятно, такой выбор оптимален. Труды Пиамы Гайденко постепенно складываются в своего рода энциклопедию философии науки, и это можно только приветствовать.

Заключение книги о времени названо “К вопросу о вечности”. Философ, заключая анализ почти необозримого по охвату материала, продумав над ним целую жизнь, говорит нам: “Вечность — неделима и проста, она есть „вечное настоящее”, и в качестве такового — покой, ничем не замутненная радость и подлинное счастье”.

И с этим “вечным настоящим” мы можем столкнуться в каждое мгновение нашей жизни. Нужно только уметь его открыть.

± 1

Е. Н. Князева, С. П. Курдюмов. Синергетика: нелинейность времени и ландшафты коэволюции. М., “КомКнига”, 2007, 272 стр. (“Синергетика: от прошлого к будущему”).

Мне не книга эта не нравится. Книга как раз во многом любопытная. И ее авторы — замечательный математик, член-корреспондент РАН Сергей Курдюмов (1928 — 2004) и философ Елена Князева — люди, безусловно, достойные. И проблемы, которые поднимаются в тексте, интересны и важны. Мне не нравится здесь “смешение языков”. То самое смешение, которого так счастливо избегает Гайденко. Слова “синергетика”, “самоорганизация” становятся (или уже стали) своего рода рекламными слоганами какого-то нового универсального знания, подобного благополучно почившему диалектическому материализму. И потому людям, серьезно занятым этой проблематикой, следует быть предельно осторожными.

Синергетика, по Хакену, — это строгая математическая дисциплина, но когда мы превращаем ее в основу философской концепции, мы очень рискуем, и рискуем, как мне думается, неоправданно. Мне хочется напомнить слова основателя теории информации Клода Шеннона: природа очень редко открывает две свои тайны одним ключом. И применение принципов и понятий синергетики к почти любой естественной или гуманитарной науке кажется ошибкой. Несмотря на то что авторы специально оговаривают, что синергетика является не “универсальным ключом”, а только “ментальной схемой” к изучению сложных систем, сам выбор проблем в этой книге выглядит провокационно.

Авторы размышляют о “нелинейности времени” или о “жизни неживого”, о прообразах идей синергетики у Мандельштама и Хлебникова. А когда мы берем подобные темы и излагаем их языком весьма далеким от научной строгости, мы распахиваем двери для ничем не ограниченных псевдонаучных спекуляций.

И человек, никогда ни Хакена, ни Пригожина не открывавший, начинает размахивать словами “нелинейность”, “неравновесность” и т. д.

К авторам книги это не относится. Но хочется призвать к большей научной аккуратности и скромности. Остерегайтесь неоправданных обобщений, а то синергетика, кажется, уже становится синонимом астрологии.

Загрузка...