Идеи, которые кажутся выразительными и обладают величайшей притягательной мощью, на самом деле противоречат сами себе. Одна из таких идей — это свобода. Другая идея — красота, эта немыслимая мешанина из столь знакомых нам противоположностей: природное и историческое, первозданное и искусственное, индивидуалистское и конформистское — даже прекрасное и уродливое.
Красота как нечто, что мы интуитивно чувствуем (и ценим), ассоциируется с природой. При этом нет никаких сомнений, что красота — это исторический факт. В разных культурах проявляются поразительно отличные друг от друга представления о красоте. И при этом в так называемых примитивных или по крайней мере досовременных обществах красота имеет самые радикально искусственные проявления. Депиляция волосяных покровов, окраска тела, орнаментальное шрамирование — это из самых невинных примеров украшательств, а в иных культурах практикуют более серьезные увечья — губы-блюдца, выпирающие ягодицы, раздавленные ступни и прочие похожие идеалы красоты, которые мы, в свою очередь, находим немыслимо и несомненно уродливыми.
Но все представления о красоте, даже если они кажутся особенно извращенными и незыблемыми, в корне своем хрупки. Идеал красоты в любой культуре, какой бы искусственный или натуральный он ни был, изменится в результате контакта с другой культурой, а в случае насильного вторжения в культуру общество может резко потерять уверенность в собственных стандартах красоты — как показывает статистика операций по изменению разреза глаз в Японии после Второй мировой войны.
Другой парадокс. Считается, что красота «достается». Но в то же время мы предполагаем, что ее нужно добиваться. За красотой нужно ухаживать, следить, совершенствовать ее — при помощи спорта, питания, лосьонов и кремов. Иногда ее можно создать или сымитировать, при помощи косметики и удачно подобранной одежды. (Последнее надежда, конечно, — операция.) Красота — это сырье для искусства украшательства, того, что в наше время стало «индустрией» красоты. Красоту определяют одновременно как дар — тот факт, что одни люди рождаются красивыми, а другие нет, видят как одну из самых вопиющих несправедливостей природы (или Бога) — и как состояние самоулучшения. Под физической привлекательностью понимается одновременно естественное состояние женщины и цель, к которой ей нужно упорно стремиться, чтобы отличаться от других женщин.
Это предполагает еще один парадокс. Быть красивым — значит быть неповторимым, выдающимся. Но также быть красивым означает соответствовать определенной норме или правилу («моде»). Парадокс смягчается, если вспомнить, что красота — это одна из тех идей, подобно истине и свободе, которые получают смысл за счет противопоставления (пусть и негласного) какой-то антагонистической, негативной идее. Но наивно предполагать, что «уродство» — это единственная противоположность «красоте». В действительности по логике моды красивое даже обязано поначалу казаться уродливым. Более неочевидная противоположность «красивого» — это «обычное», «вульгарное».
В вопросах красоты мы все рождаемся деревенщиной. Мы постепенно усваиваем, что считается красивым, — а это значит, красоте можно научить. И едва ли это такой урок, от которого мы начинаем стремиться к равенству. Красота — это классовая система, существующая в рамках сексистского кодекса; ее суровые процедуры оценивания и неуправляемое раздувание чувств превосходства и второсортности существуют вопреки (а может, и по причине) поразительной восходящей и нисходящей мобильности внутри нее. Красота — это бесконечная социальная лестница, восхождение по которой становится особенно трудным из-за того факта, что в нашем обществе условия для вступления в ряды аристократии красоты постоянно меняются. На верхушке иерархии находятся «звезды», и они монополизируют право на внедрение новых, дерзких идей красоты, которые затем подхватывает и имитирует огромное число людей.
Некоторые перемены в идеале красоты в действительности не совсем перемены. Зачастую новые на первый взгляд стандарты красоты подчиняются всё тем же ценностям. Когда большинство европейцев и американцев — в том числе женщин — работали на улице, очень белая кожа была sine qua non, обязательным условием для женской красоты. Теперь, когда большинство людей работает в помещении, привлекательной считается смуглая кожа. Видимые перемены в идеале красоты скрывают за собой абсолютную неизменность стандартов. Чем ценится и бледность, и загар, так это отсутствием ассоциации с трудом — это цвет кожи роскоши, привилегий, отдыха. Другой пример. За прошедший век идеальной женской фигурой считали всё более и более худое тело, особенно в бедрах, и причиной тому не случайный сдвиг «вкусов». На протяжении истории все общества жили в условиях дефицита, и поскольку большинство людей недоедало, именно полнота (или даже ожирение) казалась красивой. В беспрецедентно изобильных едой Европе и Северной Америке, где впервые в истории большинство людей ест слишком много, особо отмечают именно стройность.
То, что многие стандарты красоты держатся на признаках, отличающих «немногих» от «многих», не означает, что все идеи красоты в нашем обществе одинаковы и что не происходит никаких интересных изменений. Красота в том виде, в каком мы ее понимаем, живет в соответствии с задачами общества потребления, а именно задачей создавать потребности, которых не было ранее.
На ранних стадиях развития потребительства, когда относительно немного людей порождает спрос, стандарты остаются вызывающе высокими, снобистскими. Красота ассоциируется с хрупкостью, недоступностью, роскошью, изысканностью. Но по мере того как количество потребителей начинает стабильно расти, стандарты неизбежно снижаются. Теперь мы имеем менее аристократичных, менее меланхоличных, менее внушающих трепет моделей красоты.
Сара Бернар, Грета Гарбо, Марлен Дитрих были самыми известными princesses lointaines, недоступными красавицами; сложно недооценить, какой гипнотической властью над целыми поколениями обладали их томные, статичные позы и идеальные лица. Совсем не так захватывали воображение и сердца более поздние (слишком поздние) представительницы их расы: пластиковые принцессы вроде Грейс Келли или Катрин Денев, которые, на мой вкус, просто-таки слишком красивые. (Судя по тому, что Келли и Денев приостановили или вовсе оставили свои карьеры, можно предположить, что в нашем поколении быть настолько красивыми — это уже, скорее, преграда. Пограничный случай: Фэй Данауэй, чья карьера в опасности из-за той же проблемы. Чтобы стать звездой, ей приходится искать роли, где она может скрыть свою красоту.)
Сегодня у нас более «естественные», «здоровые», разнообразные представления о красоте, которые говорят скорее об активности, чем о томности. (Хотя активность — романтические ухаживания, спорт, путешествия — всё еще ассоциируется скорее с отдыхом, чем с работой.) Красота перестала быть идеалом; она стала более индивидуальной. Вероятно, эта перемена снизила для клиентов красоты уровень стресса по поводу невозможно высоких стандартов. Но даже в этой более достижимой форме, при более демократичных стандартах красоты, их всё равно порождают «звезды».
Мода задает стандарты по определению высокие, даже слишком высокие — иначе она не была бы так притягательна. Но при этом нам говорят, что эти стандартны доступны для всех. Насколько возможно демократизировать красоту, не потеряв ее силы как идеи, ее шарма как парадокса? Не исключено, что всякая демократизация красоты в нашей культуре иллюзорна — просто еще один оборот колеса моды. Мода одновременно превозносит идеал и нарочито умаляет его значимость. Даже «естественность» — в своем роде театр; нужно много искусственных усилий, чтобы выглядеть естественно. Ориентироваться в красоте на Лорен Хаттон, вероятно, не проще, чем на Сару Бернар.
Современные представления о красоте как о чем-то естественном и одновременно театральном следуют той роли, которую красота и «индустрия» красоты играют в обществе потребления. В Китае, образцовом антипотребительском обществе, совершенно нет идеологии красоты. В Советском Союзе, примере общества на ранних стадиях перехода к потреблению, идеология красоты либо отсутствует, либо принимает ретроградную форму. Первые попытки создать советскую «моду» по нашим стандартам выглядят безвкусными или заурядными, однако — а может, это одно и то же — отражают старомодные буржуазные стереотипы о женственности. Русские нам кажутся поразительно равнодушными к уродству — особенно к лишнему весу, как можно заключить из количества отдыхающих на пляжах, без стеснения обнажающих пышную плоть. Восприимчивость придет с развитием общества потребления и, вероятно, будет означать шаг назад — по крайней мере временный — в более равноправном положении женщин (как минимум на рабочих местах), превалирующем сейчас в СССР. Но еще не скоро (через сколько финансово благополучных поколений?) русские станут готовы к придирчивому подходу к идее красоты, отточенному в нашем развитом обществе потребления.
Красота — это, разумеется, миф. Вопрос в том, какого рода миф. На протяжении двух последних веков этот миф был тюрьмой для женщин, потому что ассоциировался в первую очередь именно с ними. Идея красоты, которую мы унаследовали, была выдумана мужчинами (в подкрепление их претензии на более значимые, менее поверхностные ценности) и всё еще в первую очередь насаждается мужчинами. Это система, из которой мужчины себя ловко исключили.
Но это постепенно меняется. Последнее десятилетие стало временем, когда мужская красота наконец начинает выходить из тени. Миф о красоте, как кажется, возвращается к нераздельности по половому признаку. Сейчас стандарты красоты применяют к мужчинам так же, как к женщинам; мужчины соглашаются на то, чтобы другие воспринимали их и сами готовы воспринимать себя как сексуальный «объект», а не как просто половозрелых волосатых хищников. Этот шаг в сторону единого стандарта (по крайней мере среди молодежи) в некоторой степени делает миф о красоте менее реакционным — а именно менее пагубным для женщин.
Понятно, что мода на унисекс — не очень радикальное новшество. Красота как понятие всё еще изобилует отсылками к «женственности», даже в свежеколонизированном андрогинном мире мужской красоты. Так, степень красоты Дэвида Боуи зависит от того, насколько его облик напоминает нам или по-новому интерпретирует красоту Кэтрин Хепберн. Но у мужского нарциссизма другие измерения, другая мораль, другие последствия, чем у женского. Это всегда добровольный выбор, а не обязательство, которое считается частью женской идентичности.
Сейчас, когда стандарты мужской красоты становятся более броскими, женщины начинают бунтовать против образа — насаждаемого им нормативами красоты — изнеженных, гладкокожих, ничем не пахнущих, пустоголовых, милых игрушек. Кто-то демонстративно игнорирует косметику. Некоторые перестали брить ноги. Всё меньше и меньше девушек пользуются услугами парикмахерских. Для женщин, которые решили больше не перекраивать себя, не пытаться во имя красоты становиться произведениями искусства, красота приобрела новый, полемический смысл — как феминистский слоган.
Вслед за афроамериканцами и их дерзким лозунгом «Black is beautiful»[4] феминистки заявили: «Women are beautiful»[5]. Женщины открывали для себя подавленную в них свободу быть красивыми, как черные люди открывали для себя стандарты неевропеоидной красоты, более «естественные» для них.
Феминизм, активно отвергая навязывание женщинам стандартов красоты — по понятным и веским причинам, — продвигает идеи красоты более «естественной». Им приходится конкурировать с другими представлениями о красоте, которые остаются влиятельными и привлекательными. Неудивительно, что феминистская критика стала особенно актуальной и заметной в 1960-е годы — в десятилетие, когда особенно расцвело и заняло центральное место понятие «стиль». (Под триумфом «стиля» в 1960-е я имею в виду, конечно же, утверждение плюральности стилей.) Согласно новым вольным стандартам, уродливое — то есть странное, экстравагантное — стало тоже считаться красивым. «Естественное» — это красиво. Но красиво и «неестественное». Фантазия бурлит. Всё меняется.
Модификации образов красоты сменяют друг друга всё быстрее и быстрее, и можно с уверенностью предсказать, что никакое представление об идеальном лице или фигуре не продержится с век человека, а вероятнее даже претерпит неоднократные переосмысления только за период его взросления. (Любой человек старше тридцати пяти уже пережил несколько радикальных сдвигов в идеалах красоты: от большой груди в 1940-х и начале 1950-х к мальчишеской фигуре в 1960-х, от тщательно выпрямленных волос к бурному афро и так далее.)
Что, на мой взгляд, более важно, чем какая-то конкретная перемена за последнее время, так это широкая осведомленность масс о переменчивости стандартов красоты. То, что ранее было областью знаний антропологов, историков одежды, социологов и экспертов моды, теперь известно всем. Каждый осознает «относительность» красоты: что в разных культурах красота выглядит по-разному и что в их собственной культуре понятие красоты имеет сложную историю. Красота — это идея, которая вошла в эпоху осознанности. Каждый стандарт красоты уже рождается с пониманием, что он долго не проживет; что он всего лишь «мода».
В каком-то смысле мы больше не можем относиться к красоте так же серьезно, как когда-то. Но теперь мы свободны играть с ней. Каннибализация стилей прошлого современной высокой модой становится иронией. Одежда превращается в костюмы. Некогда вызывавший неловкость факт влияния гомосексуальных веяний теперь принимается как данность. В эпоху невинности красоту воспринимали как вечную, истинную ценность. Потом пришло наше время.
Сейчас всё стремится развеять старый, статичный миф о красоте как о чем-то неизменном. Журналы с дорогими фотосъемками, которые формируют и распространяют моду, неосознанно разрушают консервативную идею красоты — как и бдительные критики индустрии моды вроде Блэр Саболь. И культ моды, и его феминистская критика подрывают устойчивость мифа о красоте. И красоты становится только больше. В обществах, приверженных «моде», как будто всё чаще встречаются привлекательные люди. Скорость, с которой меняются идеи красоты, — это не просто побочный эффект быстрого распространения информации, возможного благодаря технологиям современного мира. Эта скорость порождает качественный сдвиг в нашем представлении о красоте, раскрепощая ее, привнося в нее больше индивидуального, больше провокационного.
Красота продолжает усложняться, становиться более осознанной и подверженной хроническим (и отчасти вынужденным) переменам. Что, с феминистской точки зрения, совсем не плохие новости. Это хорошие новости и для эстетов, для чувственных людей. Кажется, в кои-то веки интересы моралистов (феминистских убеждений) и эстетов совпадают. И те и другие выигрывают от того факта, что сама суть красоты — теперь и в ее переменчивости тоже.