Мой дед иногда говорит, что когда-то этот мир принадлежал людям. Весь, представляете? Потом, конечно, поправляется:
— Нет, Одошка, — тяжело выдыхает он сквозь желтые от табака усы, — не слушай старого. Вру я тебе, потому что сам очень хочу в такое поверить. На самом деле, Те, Кто Всегда Рядом, гораздо старше этого мира. Они ведь не люди. И живут вечно. Поэтому никогда мир не мог принадлежать нам.
— А почему, дед, тогда ты так говоришь? — традиционно спрашиваю я, чтобы проявить уважение.
— Во времена моего деда Стефана их народ жил далеко отсюда. — Кряхтит дед. — Так далеко, что любые упоминания о них казались страшными сказками и вымыслом. И нам, людям, чудилось, что только мы вольны решать свою судьбу. Кто же мог подумать, что Они действительно уже Рядом? Они жили прежде в своих горных замках, лишь изредка спускаясь в долины…
На этом месте он обычно трагически замолкает, будто пытается вспомнить — каково это: жить без Тех, Кто Всегда Рядом. Он ведь не знает этого, да и знать не может. Думаю, даже тот мифический его дед, от которого осталось только имя в памяти — Стефан — да был ли он вообще! — даже он не мог представить каково это — быть самому хозяином своей жизни. Ведь Те, о ком говорит дед, всегда распоряжались нами. Во всяком случае, так считает наш сельский учитель. Просто раньше, при Старых Королях, Их было очень мало, и их влияние было незаметным, а потом вдруг, когда из Королевств выросла Империя, Их стало сразу много и скрывать свое присутствие в нашем мире они уже не могли.
Потом дед прикладывается к своему зловонному пойлу и, шумно всосав (он всегда почему-то всасывает эль, а не пьет) добрых полпинты, хмуро продолжает:
— Поначалу в нашей волости даже созвали мужиков поздоровее, да похрабрее, да поотважнее. Собирались дать укорот Этим. — Дед сдувает с бороды клочки пены и тяжело смотрит вдаль — за мутное оконце, вокруг которого теснятся изображения Сгинувших.
Так мы называем тех, за кем однажды пришли Они.
— Только один итог — ничего не вышло! Разметали мужиков. Дед Стефан тогда еще мальцом был, однако запомнил он, как уходило их три десятка, а вернулись на своих ногах всего лишь двое. И с собою одного принесли. Да говорил еще, что видели чужие люди и нескольких других. Но не человеки они уже были. Рабы Этих! Сгинувшие!
Дед делает «страшные» глаза и чвыркает носом, чтобы выразить величие момента.
А я снова наливаю в его кружку до самого края пенящийся напиток и усаживаюсь напротив, чтобы в сотый раз услышать порядком надоевшее продолжение.
— Знаешь, почему я смог встретить старость? — прихлебывая из кружки, спрашивает дед.
Ему пятьдесят четыре года. Он очень старый. Отцу сейчас было бы сорок, потому что он — старший сын, а мне три седьмицы назад исполнилось четырнадцать — потому что я младший. Брату Иву, первому отцовому сыну, вот он, прямо у верхнего правого угла памятного окошка, рядом с теткой Златой висит, было бы уже… двадцать пять. Если бы за ним не пришли.
Но так уж вышло, что за старшими приходят Всегда. За кем-то раньше, за кем-то позже, но — Всегда! Не повезло Иву. Или наоборот повезло? Отбоялся свои десять лет, да и все? Не то что дед — дрожит уже шестой десяток. Если бы у меня был выбор — я бы выбрал быть Ивом, а не дедом. С другой стороны — так интересно увидеть: что же будет потом, в конце моей жизни? И, скорее всего, я это увижу. Может быть завтра, а может быть и через полвека.
— За мной ведь уже приходили трижды, — хихикает дед. — Только Эти, оказывается, очень разборчивы. Не забирают с собой больных смертельной болезнью. А я все три раза изрядно болел! Едва выжил. Другим-то я этого не говорил, а вот тебе говорю — это единственный шанс спастись от Этих — покрыться язвами, струпьями и гноем. Тогда ты им станешь не нужен.
Дед кряхтит, вертится на лавке и хитро на меня посматривает.
— Когда я помру, Одошка, — меня зовут Одон, но дед называет так, будто я еще совсем маленький, — тебе все достанется. Лавка в городе, луг за Серым лесом, пасека, мельница на речке, коняки мои. Под яблонькой горшок. И-э-ее-х! Один ты у меня остался!
И он снова макает усы в пену.
Да, я очень состоятельный жених, и когда возвращаюсь с телегой из города, куда вожу мед с дедовой пасеки (наверное, придется ее продать, когда он умрет, ведь от каждого укуса пчелы я распухаю как утонувшая мышь и потом неделю не могу ходить как человек)… ну да, вот когда еду из города — все деревенские тетки наперебой предлагают мне кто молока, кто сдобу разную: надеются дурехи, что на их дочек свой взор обращу. А на что мне эти навозные курицы, если в городе купеческая племяшка Марфа мне глазки строит? Да и не только строит! Если бы зеленщик не прогнал нас со своего сеновала…
Мы с дедом уже четвертый год вдвоем живем. Вот как бабка утонула в болоте, когда к сестре на хутор пошла в грозу, так и живем двумя бобылями. Ну дед-то понятно: старый уже, кому он кроме меня нужен? Хотя… ходят меж наших баб разговоры о том, как прибрать к рукам его добро, ходят! А мне в город хочется. В городе жизнь! В городе люди и сам Наместник! Не то, что в этой дыре! Поэтому от местных красоток с черными потрескавшимися пятками я отбиваюсь как могу.
Я к чему все это рассказываю? А вот к чему:
— И-э-ее-х, — повторяет дед. — Женился бы ты, Одошка, пока я жив? А то охомутает тебя какая проныра, так все хозяйство, нажитое мной, да отцом моим Франком, да дедкой Стефаном, все по миру пустит? А? Нашел бы себе хорошую жену, а?
Под ним скрипит лавка, когда он ворочается. И то слово: кость в нашем роду всегда широкая была, дед с отцом вдвоем медведя ломали. Небольшого, правда. И пьяного в сиську! В дедовой лапе иная подкова недолго целой остается. Я, хоть и молод еще, а Марфу уже легко в одной руке на сеновал затащить могу. Ну, если конечно, брыкаться не станет. А то ведь ноги у нее посильнее моих рук-то будут? Да и глаза свои мне жалко. А много ли глазу надо? Мизинцем попади, и нет его, ясного!
Я подливаю ему еще эля и мягко возражаю:
— Дед, ну где я тебе здесь такую найду? Вот у Карповской дочки Эльзы очи кривые. Один вправо, другой вверх. На что она мне? Такая на очаг легко своего ребенка и подвесит вместо котла! А Миника кузнецовская? Это ж какой нужно болтливый язык иметь, если собственный папаша завязывал тряпку на пасть — чтоб, не дайте Духи Святые, рот не раскрылся! Стешка рыбниковская — дура дурой! Послали ее третий день за ягодой, принесла грибы, да все червивые! Ей помстилось, что за ней следят волки! Торопилась, деревянная голова! А эта, в крайней избе — знахаркина внучка? Это, дед, даже в сказках не описать: бродит целыми днями по лесу, всякую траву собирает, да в дом тащит. Знахарка потом это сено целыми снопами выкидывает за околицу — потому что даже кролики такое не жрут!
— А тебе так королевну и подавай, — бормочет дед, внутренне давно согласный с моими наблюдениями. — Или ты хочешь себе бабу из Тех, Которые Всегда…
От страшной догадки он замолкает и грозно сверкает своими светлыми гляделками из-под кустистых бровей, в которых легко можно спрятать ложку. Ну ладно, не ложку — это я для красного словца завернул. Но если вдруг из его бровей вылезет таракашка какая — я не удивлюсь ни капельки!
— Я что, дурак, деда? Знаю, что такое не бывает никогда. Да и страшно такое подумать даже!
Я действительно не дурак и прекрасно знаю: Те, Кто Всегда Рядом — они нас едят. Им безразличны наши любовь, чувства, надежды. Мы всего лишь еда. Бессловесная, потому что даже самого храброго из нас сковывает ужас, когда он видит перед собой кого-то из Этих. И язык немеет и судорога сжимает горло. Поэтому они и ездят по Городу в масках — тогда нам, людишкам, не так страшно. Но некоторые осведомленные настаивают, что не ужас это говорить не дает, а восхищение перед красотой Остроухих Анку.
— А тогда какого рожна тебе нужно? — грозно рычит дед. — Чего ждешь? Возраст-то проходит уже! Я вот в твои годы на бабке женился! Бери себе Марфу! Хочешь, я съезжу в Город, договорюсь с Корнелием?
Корнелием зовут дядьку Марфы — купца.
Мне он не нравится. Потому что тощий, визгливый, как поросенок, клочкобородый и к тому же заика. Избавьте, Духи Святые, от такого родства!
— Брось дед! Старая Марфа уже. Семнадцать ей. Да и не первый я у нее. На сеновале покувыркаться — куда не шло. А жениться на такой — верно вскорости чужие рты кормить. Противно. И накладно. Оно мне надо?
— Экий ты брезгливый да рассудительный, — качает косматой головой дед. — Значит, хороша девка, если не обходят ее сторонней тропой.
— Вот пусть те, кому с ней хорошо, пусть они ее и берут. А я перетопчусь пока как-нибудь, — смеюсь я и начинаю собирать посуду, потому что на этом чаще всего наш вечерний разговор и заканчивается: дед допивает свой эль и топает на улицу — осмотреть двор, конюшни, тяжко повздыхать и выкурить еще одну трубку.
Так бывало всегда, но не в этот раз.
— Завтра я умру, — мрачно пообещал дед.
— Свежо предание…
— Послушай, дурья твоя башка, — оборвал меня дед и для пущей убедительности пристукнул кружкой по столу. — Завтра я умру. И ты останешься совсем один. Златке не до тебя, у нее своих молокососов без счету. Тебе хоть это понятно?
Я поставил собранную посуду на стол и сел на лавку напротив него, внутренне приготовившись к продолжительному поучению.
— Поэтому послушай меня, старого.
Он снял с пояса кисет, сыпанул в добытую из сапога трубку щедрую горсть табака, умело, вопреки собственным запретам не смолить в доме, запалил свою отраву щепкой из печи, подергал себя за ус и заговорил:
— Ты, Одошка, хозяйство мое не продавай. Знаю я, в город тебе хочется. Да и то верно, не выйдет из тебя селянин — больно шебутной ты. Будто ежака в заднице носишь. И с пасекой тебе не совладать, не любят тебя пчелы. Ладно. Хочешь перебраться в Город — делай! Однако ж, хозяйство не бросай. На первое время возьми горшок из-под яблони. Да не весь. Десяток монет возьми, а остальное не тронь до поры. Посади сюда арендатора и будет тебе прибыток каждый год. Иржи Заяц любого из своих старшаков сюда с радостью поставит. Они и присмотрят и прирастят и своего не упустят. Ребята рукастые и со сметкой. Потом, лет через несколько, если жив останешься — возвращайся, как раз дозреешь делом заниматься, а не дурь свою людям показывать.
Говорил дед медленно, словно обдумывал каждое слово, но наверняка решил все заранее — когда спиной после косьбы маялся в прошлом году. Тогда он и заговорил впервые о своей смерти.
Вообще-то о ней среди наших говорить не принято: ее приносят чаще всего Те, Кто Всегда Рядом — внезапно и неотвратимо, руководствуясь каким-то своим желанием, понять которое не дано смертным. Вот почему-то деду дали долгую жизнь, а Иву — короткую. Златку не тронули — так и живет на Синих Холмах со своим мужем и целым выводком маленьких соплежуев. Златка — это моя сестра старшая, которую я и не вспомнил бы никогда, если б пару лет тому не заявилась к нам сестрица со всем своим курятником. И ведь никого из них Эти не забрали!
— И вот что, Одошка, — дед выкурил первую трубку и уже набил вторую, — все ж ты подумай о женитьбе. Не дело одному жить как наемник какой или святоша. Ты — нашего племени, мужицкого, и значит, одному тебе плохо будет!
Странная у деда нить рассуждений. Кривая, как козьи рога.
— Жаль только не знаем ни ты, ни я, когда за тобой Эти придут, — он поднялся из-за стола, сколоченного своими руками лет сорок назад, и поплелся на двор.
В дверях остановился, оглянулся:
— Не продавай хозяйство, Одошка!
И утром, как и обещал — умер. Сам. Такого давненько не случалось и посмотреть на него пришли многие. Знакомые и дальняя родня, были и чужие люди, мне неизвестные.
Наш деревенский староста Кристиан, даром что дальний родственник — по бабкиной линии, поблажек не делает никому. Въедливый, дотошный и мелочный. Его никто не любит, но если вдруг приберут его Остроухие Анку — вся деревня почувствует, как это плохо, когда нет такого вот Кристиана.
В день после похорон деда, которому досталось четвертое место в доме Умерших за последние пятьдесят лет, он придержал меня:
— Скажи-ка, Одон, готов ли ты принять все наследство своего старика?
И смотрит так строго, будто испрашивает у меня согласия на ношение королевской короны. Известно, когда жрецы нового короля к трону ведут — тоже трижды вопрошают. Только пустое это: меня насупленными бровями не напугаешь! Уж на что дед виртуозом в этом деле был, а и то отстал со временем со своими строгостями.
— Да. Как положено. Приму, уплачу пошлину, недоимки прошлых лет. В общество опять же жертвование внесу, — и на всякий случай кулаком сопли подтираю — чтоб не вздумал чего.
Известно, сирота сам может объявить себя совершеннолетним, но это же лишает его многих послаблений. Поэтому до времени побуду сопливым мальчишкой! У которого все наследуемое имущество сохранится общиной в целости до совершеннолетия. Или до шестнадцати лет. А за обиду малолетнего его так взгреют, что навсегда забудет свои подходы.
— А потом? — спрашивает он и щурится.
— А потом на землю сыновей Иржи Зайца позову, а сам в город поеду. Учиться, да и вообще.
— Да я не о том. Завещание писать будешь? А то ведь все под Этими ходим. Мало ли?
Верно это он придумал — голова! Когда б без завещания меня прибрали, то все дедово имущество промеж деревенских разойтись могло бы. Как же это я запамятовал? Но ему-то какое дело? Хочет, чтоб к рукам что-нибудь прилипло? Заранее уговаривается?
— Так они когда еще придут?! — отмахиваюсь от его пророчества, чтоб не возомнил о себе. — Две седьмицы назад приходили, троих забрали. Теперь долго не сунутся.
— И все же подумай, — Кристиан наклоняется ко мне и от него шибает в нос какой-то застарелой кислятиной. — Лучше сначала все сделать правильно, чем потом исправлять.
— Что нужно делать? — сдаюсь я.
Мы привыкли к Ним, но ведь когда-то на них не нужно было оглядываться.
Они появились двести лет назад. Остроухие Анку; Те, Кто Всегда Рядом; Эти; Сиды; редко — Маро: имен много, суть одна — они принесли в мир Смерть. Не такую, с какой всегда были знакомы наши пращуры, не настигающую больных, немощных или старых, нет. И не ту, которая дается уставшему и, может быть, неудачливому воину в битве или зазевавшемуся купцу на тракте, нет. Теперь Смерть приходила ко всем подряд, без особого разбору: к детям во время игры во дворе, к их матерям, когда те пекли лепешки или возделывали поля, к мужчинам — в любое время и в любом месте. Смерть приходила в виде безмолвной фигуры в черных одеждах и блестящей маске. Противиться ей не посмел бы самый искушенный доктор, самый умелый знахарь, самый могущественный король. Те, за кем пришли Анку, безропотно и равнодушно уходили за ними вслед, чтобы где-то в тайных местах стать едой для этих существ.
Двести лет назад их не было. Они объявились сразу везде: в городах, селах, лесах.
Буквально за месяц население страны здорово поредело — так сильно, что это стало заметно. Первыми забили тревогу мытари и сборщики податей, откупщики налогов и прочий сброд, что хорошо наживается на каждой живой душе в королевстве: их доход стремительно упал, потому что в одночасье пропали многие из тех, кто его обеспечивал. Разумеется, сразу сократился поток денег, что питал королевскую казну. Понятно, что никакой король подобного непотребства терпеть не станет и объявит войну врагу.
Так было и у нас. И у соседей. Объявили. Собрали армию да пошли прочесывать леса и скалы.
Странная это была война. Враг сразу и везде. Королевская армия идет во Фреми, а народ начинает пропадать у Нальзана, отряды спешат к Нальзану, но враг уже у Кадарсе. Армия все время опаздывала. И теряла разъезды и патрули. Военные действия превратились в бессмысленные перемещения масс людей от одной границы до другой.
Армия на марше — дело страшное: прячь кур, крестьянин, уноси добро из амбара в глухой лес, туда же отправляй жену и дочерей, если не хочешь стать отцом и дедом для неизвестных байстрюков. Да и сыновей, если они достигли подходящего для службы возраста, лучше снарядить вслед за женщинами: королевские рекрутеры найдут способ затащить в армию тех, кто остался. А там, известное дело, новобранцев поставят в первый ряд в первой же битве и если кто-то из них по попустительству Святых Духов останется жив, тот станет ветераном и будет иметь неплохие шансы вернуться лет через двадцать к родному очагу, но большинство умрет, послужив для вражеской армии паутиной, в которой она должна будет увязнуть перед тем, как отборная латная конница нанесет по врагу всесокрушающий удар.
Но в случае с Анку все было еще страшнее: не возвращался никто и никто не мог и не желал возместить крестьянам и городам ущерб, наносимый слонявшейся по стране армией.
Подданным короля эта чехарда порядком опротивела за пару лет, а народ ведь штука тяжелая — долго закипает, а потом сразу взрывается. И не требует объяснений и покаяний. Ба-бах! И нет короля!
А кто есть?
А есть представители старой династии, младшей ветки. Права на трон очень спорные, но лучше такие, чем никаких. В общем, посадили нового короля себе на шею. А вместе с королем и Этих. Не сразу, конечно. Поначалу война вспыхнула с новой силой! Армию разделили на две сотни батальонов, да разослали по городам и весям. А что такое для Этих — батальон? Это все равно как волку в чащу отару овец пригнать. Конечно, если бы в широком поле, да в три раза больше овец, то они бы любого волка массой задавили! Но в лесу или городе все эти славные вояки стали просто добычей.
На четвертый год страна смирилась. И у соседей справа — на востоке, было так же. И у островитян. Везде.
Заключили мирный договор с Остроухими Анку. Им дозволялось жить в городах и по своему усмотрению прибирать жителей. Но не более двух десятков за год на каждого. Тогда ж никто еще не знал, что Остроухих очень быстро станет так много, что весь прирост населения уйдет на прокорм их бездушных утроб?
Взять хотя бы наш Римон. За год бабы тридцать два ребенка родили. А Эти прибрали за тот же год — двадцать девять живых душ. Ну, двадцать из них и без того готовились к путешествию в лучший мир — это верно, но девять-то вполне себе здоровых людей было!
С другой стороны посмотреть — прекратились войны и преступления. Вот как есть! Мир, тишина. Всяких убивчиков да воров Они в первую очередь прибрали, чтоб, значит, остались только послушные. Конечно, кое-где еще пошаливали и на дорогах и в городах, но такого беззакония становилось все меньше и меньше. Анку частенько совершали вылазки в отдаленные области и изничтожали разбойные банды целиком, под корень! Лихих людей сильно поубавилось. Но остались, конечно. Самые умелые да отчаянные — ведь отобрать у другого всегда проще, чем самому долгие годы горбатиться?
Соседи, опять же, с каждым из которых в прежние времена обязательно раз в десять лет случалась какая-нибудь войнушка, теперь присмирели, сидят в своих норах и кроме купеческих караванов, да редких святош-бродяг никого и не бывает от них.
Солдат, правда, не распустили почему-то. Так и служат — в страже городской или гвардии. Строем ходят, оружие чистят, когда где-то большое строительство начинается — помогают и присматривают за поставками. Не от разбойников — всяких лихоимцев Они вмиг кончают сами, когда добираются, а так — чтоб чего с воза не упало, а то и кому-нибудь к рукам не прилипло.
Тишь, благодать. В общем, хорошая жизнь, спокойная. Только людишки пропадают. Сегодня условился с каким о встрече или там денег занять, а на завтра его и нет! Сожрали Те, Кто Всегда Рядом…
Потом слухи стали ходить, что детей малых, которых Они прибрали, кое-кто кое-где встречал; вроде как, значит, не сожрали их сразу, а для каких-то своих надобностей припрятали до поры.
Те, кто искать своих чад кинулся — тоже пропали по большей части. А остальные решили, что еще нарожают: дурное-то дело не хитрое. И ничего, привыкли потихоньку.
Нам учитель подробно все рассказывал, даты какие-то называл, имена. Только к чему оно мне, если уж почитай две сотни лет никаких изменений не происходит? Есть мы и есть Они. Они нас жрут и охраняют. Точно как собаки овец. Вернее, если бы волкам разрешили овец пасти — вот точно как у нас и вышло бы все.
И еще, говорят, серебро какое-то полностью исчезло. Раньше будто бы из него даже монеты шлепали, а теперь и в храмовой утвари такого металла не встретишь — все медь да олово больше. Редко когда железо и совсем нечасто — золото. И серебра я и не видел никогда. И дед не видел. Только рассказать успел. А ему — его дед, который тоже серебра не видел. Наверное, его тоже остроухие жрут. Серебро, конечно.
Справил я завещание по настоянию Кристиана — все честь по чести. Заверил подписью, волосом и ногтем в печати; назначил душеприказчицей Златку, а буде помрет или там Остроухие ее приберут, то детей ее в порядке старшинства. Сначала мальчишек, а потом и девиц. Имен-то их и не знал, ну Кристиан так и записал: потомки Златки Цыплячьи Ноги поочередно! Это у муженька ее такое прозвище наследственное. Потому, наверное, и живет в своем хуторе — боится людям добрым показаться, чтоб не засмеяли.
С Зайцами тоже удачно получилось: пришли мы со старостой к их двору, я еще рта не успел перед воротами открыть, а уже из калитки на меня сам Иржи таращится и говорит так вдумчиво:
— Ты, Одон, не сомневайся, разора твоему хозяйству я не причиню. И убытка. Да и сыны мои тоже не пальцем деланные.
— А то я не знаю это, дядька Иржи, — отвечаю ему степенно, все ж хозяин я! — Хотел обсудить с тобой цену аренды да условия: фригольд или копигольд, а может, чего свое предложишь?
Уважительно посмотрел на меня сосед — он и слов-то таких не знал, Кристиан-староста тоже удивился. Да я и сам не знал бы таких заумностей, если б не подслушал, как Марфин дядюшка с каким-то щеголем обсуждает заливной луг, на который собирался купец своих лошадок выпускать, да нашелся вдруг хозяин лужка.
— Проходи, Одон, — говорит мне старый Заяц.
Долго сидели втроем, решали-обсуждали. Договорились, конечно.
За пасеку пообещал мне Иржи двадцать оловяшек в месяц. Летом. Не сказать, чтоб высокая цена была, но и хлопоты все он с меня снимал — и за пчелками присмотрит, за бортями, опять же и подати уплатит. Мне трудов — только выставляй товар в своей городской лавке, да и знай трать оловяшки.
За землицу выходило почти сто монеток. Заяц настаивал на единовременной выплате полутора тысяч в год, но я настоял на помесячной выплате. Пусть даже и потеряю немного, зато не окажусь однажды без средств. Я же не собираюсь кутить — зачем мне много денег сразу? И с батраками он же тоже не враз рассчитывается? Дедка вон каждую недельку денег им подкидывал. А сразу выдай — они и пропьют все до грошика. И за то и нам убыток: Остроухие не сильно пьяниц жалуют и если нагрянут, то выбирать станут не из всех, а только из трезвых. Вот и выходит — трезвый батрак, значит, живой хозяин. Иржи морду-то покривил, да согласился.
Потом еще дом, еще дальний выпас, еще мост через Хиряйку… в общем, богатое хозяйство у деда образовалось, а я и не считал никогда. Теперь-то понятны стали бабские посиделки на моем пути — чуть не треть деревенского добра моим ныне числится. А поселение наше — не из маленьких. Душ эдак в триста. Вот и выходит, что иной нобиль не так богат как я. Не барон, конечно, но и не голодранец вроде Савла Двубородого! А еще пасека, лавка, мосток.
Хиряйка — это ручей такой. Дедов дядька там сто лет назад мосток построил, и оказалось, что через него очень удобно в город добираться из баронского имения. Да и за имением тоже свободные деревеньки вроде нашей водились — тоже возы отсылали на торг. Вот за проезд и сыпались грошики в нашу семейную копилку.
К первой звезде управились: документы написали, подписи, свидетели — дотошный Кристиан без пригляду ни одну закорючку не оставил. Обеспечил мне дед доход постоянный — хоть в студенты записывайся!
А поутру встретил я старшего сына Зайца — Чеха, обошли с ним мое хозяйство, осмотрел он все, одобрил. И стал я вольной птицей. Ну почти вольной.
Понятно, что если в подорожной не будет отметки постоянного присутствия, то сожрать меня сможет любой из Этих — как бродягу. Каждую седьмицу хошь — не хошь, а обновлять печать на пергаменте нужно — старую соскрести, новую поставить. А каждая печать, ежели не в постоянном месте ставишь, если купец какой или гонец, то три грошика откати. Дороговато для обычного бродяги. Я вот подумываю себе у какого-нибудь городского ювелира собственную печать заказать, а то и пяток. Не для заработка, а чтоб не мучится. А что? Буду сам себе ставить отметочки убытия-прибытия. Пусть проверяют!
И точно — сразу за околицей пара Этих — на конях своих вороных, плащи трепещут на ветру, глаза сверкают, уши под маской спрятаны. Один руку тянет:
— Кто такой?
На пергамент смотрит только мельком, будто и не интересно ему. А по глазам видно: сожрал бы, не упарился. Только что-то останавливает Желтоглазого. Не я ему сегодня на обед предназначен. На другого кого-то судьба оскалилась.
— Куда едешь?
— В Город, вестимо, — отвечаю рассудительно, как давеча Зайцу.
— Надолго? — голос такой, словно вырвали у него вкусный кусок из горла.
Но нет надо мной твоей власти, Остроухий! Нету! Если жрать меня нельзя, то и все, что ты можешь сделать — только подорожную проверить.
— Жить там буду. Дед-то помер. Теперь один я.
То еще верно, что пока я один в роду — они меня вообще тронуть не смеют! Пока детьми не обзаведусь. А до детей мне как на карачках до Святого Склепа!
— Не забудь отметку поставить, а то ведь и не посмотрят, что один ты остался, — вроде как жалеет, людоедская морда, предупреждает, а вроде и как завидует кому-то из своих городских соплеменников.
— Спасибо, добрый господин, — так положено вежливым отвечать на хороший совет, так и отвечаю.
И дальше качусь в телеге, не оглядываюсь. Да и чего я там не видел? В деревню они все равно не поедут — срок не пришел, а вот въезжающих-выезжающих обязательно проверяют, потому что пожива у них бывает частенько среди чужих, заезжих. А если в деревню им ходу нет, то стало быть, сейчас наколдуют, отведут глаза, да — шасть в кусты! Следующего ждать.
Люблю я в Город ездить — дорога чистая, рощи, перелески, птички поют, цикады трещат, где-то далеко лиса тявкает, никто над душой не стоит, не гонит и не орет. Так бы и ездил туда-обратно. Жаль только кончается мое путешествие всегда быстро. Здесь до городских ворот всего-то четыре лиги — солнце еще в зенит не выйдет, а дорога уже кончится.
Пестрая — это так мою кобылку зовут — притащила меня к лавке сама. Я-то еще в поле уснул, растяпа! Но это я так, строжусь. Давно известно, что если на рыночной площади в городе монеты рассыпать, то через неделю можно прийти и собрать. Даже если уборку делать станут (Остроухие страсть как не любят мусор, вонищу и неустроенность), то деньги аккуратно поднимут под присмотром стражи, из-под них грязь выметут, а потом на место положат. Еще и вымоют с золой — чтоб сверкали ярче!
— Одошка! Что ты за человек такой! — орет на меня Симон-приказчик. — Обещал позавчера быть, а сам? У меня товар почти кончился! Ни денег, ни меда, ни зерна и молока — ничего! Думал уже лавку закрывать!
— Дед помер, — сообщаю ему мрачную новость. — Упокаивали. Да в наследство вступал. Закрутился. Давай телегу разгружать.
— Ой, горе какое! — хватается за щеки Симон, а глазки-то бегают. — Как же ты теперь один, Одон?
— Кверху каком, — отвечаю грубо, по-хозяйски. — Чего стоишь? Хватай зерно!
Пока таскали мешки да крынки, Симон не спускал с меня глаз — кажется, решил обмануть желторотого! При живом-то деде не посмел бы ни за что — у деда разговор с жуликами короткий. Нужно присмотреть за ним аккуратнее, а то так ловко обманет, что еще и должен ему останешься.
Поглядим, кто кого.