30. Лишний

В сплошном тумане смутно маячила мачта с обвисшим швейцарским флагом. За ней еле-еле угадывался контур ближайшего дома.

Эрик самолично внес блюдо с дымящейся бараньей ляжкой. Анна втянула носом и на удивление приветливо спросила:

— Розмарин?..

— Romarin, sans aucun doute[7]! — пылко подтвердил Эрик.

— Шалфей? — продолжила Анна и — чего Федор раньше за нею не замечал — помогла Эрику переставить тарелки, освобождая место для блюда с бараниной.

Дмитрий Всеволодович с отвращением посмотрел на гору блестящего и шкворчащего мяса.

Расселись — дамы лицом к окну, Дмитрий Всеволодович и Федор — спиной: Анна напротив мужа, Леля напротив Федора. Между Белявским и Федором — и, соответственно, между Анной и Лелей — оказалось по одному свободному стулу.

Анна ловко орудовала ножом, нарезая себе почти прозрачные ломтики. Федор вновь подивился, как ювелирно она с помощью мелких, на первый взгляд чисто внешних действий умела менять ситуацию: так скрипач-виртуоз исполняет сложнейшую партию, почти не передвигая пальцы по грифу, или борец в захвате делает маленькое движение — а соперник уже стучит по полу ладонью. Отсядь Анна дальше — через два стула — это выглядело бы вызывающе, демонстративно. А сейчас все оставались как будто в едином пространстве, но, чтобы обратиться к соседу или к соседке по диагонали, требовалось преодолеть дополнительное расстояние, чуть-чуть повысить голос… Какое бы то ни было приватное общение кроме как с визави оказывалось исключено.

Белявский налил себе из графинчика (руки его при этом подрагивали), выпил, налил еще, шлепнул на тарелку шмат баранины, стал угрюмо жевать.

Федор видел сбоку, как двигается его ухо во время жевания, как лоснится лицо.

— Илья звонил, — буркнул себе под нос Дмитрий Всеволодович, ни на кого не глядя, жуя.

— Лазебный? — заинтересовалась Анна.

— Угм, из Кортины…

Федя подумал, что если сейчас он поднимется и уйдет, то они на него и не взглянут.

— Эрик! — Хозяину, заглянувшему посмотреть, всё ли в порядке, Дмитрий Всеволодович указал на пустой графинчик: — Репит[8].

— На старые дрожжи? — мягко укорила Анна.

— Нормаль-нормаль! — отмахнулся Белявский, накладывая себе еще мяса с картошкой.

— Подожди, был же прямой поезд из Ниццы?..

— Забудь! Скупили за две минуты. Люди реальные деньги делают…

Супруги Белявские говорили одновременно о двух вещах. О том, каким транспортом они могли бы вернуться в Россию (все аэропорты по-прежнему были закрыты из-за вулкана), — и о некоем общем знакомом и женщине, с которой тот встретил в Италии Новый год.

— …Да помнишь ты эту Ольгу! — убеждал Дмитрий Всеволодович, а на щеках у него расцветали темно-красные пятна. — «Мечта юности»!

— Ах, эта жуткая?.. — смеялась Анна. — Все-таки уломал?..

— Поехала с ним в Кортину, — давился Белявский в ответ, — неделю закатывала трагедии, он плюнул, выгнал на фиг ее… Обратно к мужу…

В этот момент у него зазвонил сотовый телефон. Заговорив, Белявский важно нахмурился, как бы весь погрузился в звучащее в трубке, и поднял палец, показывая «не мешать!».

Федор мельком взглянул на Анну — и остановился: его поразило ее лицо. Она смотрела на мужа с тревогой, нежностью и состраданием. Между бровями пролегла глубокая складка. Федя, не веря своим глазам, посмотрел на Белявского — на его лоснящийся лоб, толстый нос с крупными порами — и обратно на Анну.

Закончив разговор, Дмитрий Всеволодович щелчком сложил телефон — и в то же мгновение складка между бровями разгладилась, и лицо Анны приняло прежнее, легкое и прохладное выражение.

— Открыли Софию, — сказал Белявский значительно. — Все, надо звонить Черносвитову. — Он дожевал, отвалился на спинку стула, дыша. — Сейчас… Сейчас пойду…

— Если будет лишний билетик, вам взять? — вдруг обратилась Анна к Леле, улыбнувшись, как показалось Федору, издевательски.

— Отчего не взять, — ответила Леля в тон, — если «лишний».

«Старшая женщина меньше всего хочет сближения между мужем и юной соперницей, — подумал Федя. — Другая женщина лучше умрет, чем воспользуется предложением первой. Но обе делают вид…»

Ему было печально и одиноко. Даже Белявского кто-то любил. А его, Федора, здесь никто не любил.

Выпив еще одну рюмочку, Дмитрий Всеволодович замурлыкал:

— Ты погоди, не спеши дать от-вет… Жаль, что на свете всего лишь два слова… — глаза у него при этом были пустые, — …всего только два слова, всего «да» — и «н-нет»… Ну ладно. Пока не пронюхали, надо скорей… — слегка пошатнувшись, Белявский поднялся из-за стола, — звонить.

Вслед за ним встала Анна и, погрозив Федору наманикюренным ногтем, пропела:

— Про фотографию — жду-у!

На столе осталась неряшливая тарелка, мятые скомканные салфетки.

«Все прошло, — думал Федя. — Все кончилось. Все было зря…»

31. Рассказ еле слышным голосом, или Tabula Rasa

[Армия]

Больше всего армия мне запомнилась.

Даже на самолете удалось полетать.

[Пятидесятидневка]

Вот, служил в морской авиации, а моря не видел.

Я в полку служил, в штабе. Ночевать ходил в базовскую казарму.

На базе нас дембеля ненавидели, полковых, избивали.

Потом был один такой день, пятидесть… пятидесятидневка.

Я в первый раз-то не понял: иду в столовую, впереди дембеля — смотрю, они куда-то в кусты убежали.

Вечером прихожу в казарму — они в курилке сидят. Я зашел — они разбежались, место мне уступили!

Я не пойму: чего это они шарахаются все по кустам, по углам? А мне говорят: так сегодня же пятидесятидневка. Это праздник такой у молодых, когда молодые становятся на сутки дембелями, а дембеля на сутки становятся духами. То есть молодые гоняют стариков: заставляют их полы мыть, сказки рассказывать на ночь…

Дембеля заставляют же молодых все делать. А тут молодые могут себе позволить командовать: вот такой один день, одни сутки.

После этого, конечно, молодые прячутся уже: дембеля-то злятся…

Ну, я сел в курилку, гонять их начал — сигареты чтоб мне принести, постель заправить, откидочку: чтоб пришел — уже кровать расстелена: лег, и все.

Я одного там затронул — а он никогда молодых не гонял. Я его поднял, говорю: «Иди мне кровать перестели, у меня простынь порванная».

После этого он начал гонять молодых: «Меня, — говорит, — полковой поднял ночью, теперь и я вас буду ночью поднимать…» Ну ничего: отслужили ребята нормально.

[Полет]

Вначале жалел, что попал. Первые полгода было… не очень. Потом смирился. Даже интересно стало.

После двух месяцев, правда, нашелся один годок, он за меня заступился. Это свой парень, говорит, его не трогать. После этого меня уже не стали трогать.

Нам этот годок говорит: «Чего, хотите на самолете полетать?»

А я не летал ни разу, мне интересно.

Он нас учил: «Сейчас летать будете, вас тошнить начнет». Потому что его тошнило — он думал, что и нам будет плохо.

Долго чего-то нас не выпускали… потом взлетели.

Я в окошечко-то, в иллюминатор этот, смотрю… На высоте пять тысяч метров не было облаков вначале — а когда поворачивать начали, то пошли облака — и над облаками солнце… Вот это красиво… Понравилось.

[Рыба]

Нам в столовую привозили красную рыбу. Горячего, холодного копчения. Вот я никогда не поверил бы, чтобы матросов кормили так!

Они там наловят ее, накоптят — потом с севера прилетит самолет — под шасси эту рыбу развешивают, продают.

То, что не продали, куда девать? Не выкидывать же — в столовую. А столовая у нас общая.

А так под шасси развешивали. Вот такая рыбка — сорок рублей. Ну иногда матрос какой-нибудь пройдет — бесплатно дадут рыбку целую. Нормально так.

[Непейпиво]

До моего коменданта был подполковник один. Как раз полгода прошло, как он умер. Дембеля его помнили. Он здоровый был, говорят: все бегали от него прятались.

Гарнизон же закрытый. Едет машина. И чтоб заехать туда торговать — мешок картошки ему разгружают. Тогда: «Все, заезжай». Никого просто так не пропустит.

И фамилия у него была — Непейпиво. И пиво не пил он. Зато водку много пил. А пиво — нет, не пил никогда.

[Новая Земля]

Командир был добрый у нас… кричать тоже любил. Кто-нть один натворит — а кричит на всех: «Всех на Новую Землю сошлю!»

А Новая Земля, мне рассказывали: мишки ходят. Белые. И вокруг море. И никуда не денешься.

Мишки бегают маленькие — но их трогать нельзя. Если мама учует запах твой, придет в село — ну туда, где служат, — найдет. По запаху почует. Нельзя трогать медвежат этих, ни в коем случае.

Рассказывал прапорщик.

Они были на Новой Земле, ехали на уазике. С ними ящик сгущенки. И тут мишка бежит! Там же снег, это… Надо от него как-то уехать: они — сгущенкой в него кидаться. Он смотрит — банка. А силы-то сколько: он ее раз! и сплющил. Сгущенка у него по морде, сладенькая… так он за ними и бежал. Пока они всю сгущенку-то не повыкидывали.

Целая коробка была сгущенки — пришлось отдать все медведю.

Был тоже случай: дембеля уволились, уже два месяца сидят, домой хотят. Самолета нету и нету. И они решили пойти на паром. Ушли. И не дошли до парома, замерзли все.

Ну нельзя там ходить. Там когда снег пойдет — вообще не видно. В туалет по канату ходят: держишься и пошел. Отпустил — все, сам виноват. Там либо на технике на какой-нибудь гусеничной специальной, либо на самолете только выберешься оттуда.

[Летнее утро]

Вот еще мне в армии что запомнилось.

Утро раннее было…

Тогда еще лето было жаркое. Я еще молодой боец был. Рано утром мы приходили в штаб убираться. Подмести плац там, всё, чтоб чистота была…

И выходим мы на крыльцо покурить — старшина (он ночь в штабе дежурил), я и второй матрос со мной. Только солнышко встало, никого нету.

Вдруг грохот: я вообще не понял сначала, чего за грохот такой. А это вот такой заяц, прямо с аэродрома бежит на нас. Он так топает сильно — ну по асвальту — и мимо нас: чуть свернул и к гостинице побежал. К офицерской гостинице, там была. И никто даже не среагировал. Посмотрели, как он побежал, и все.

[Форма]

Я с армии вышел — побольше был, чем сейчас. Сейчас я уже как-то уменьшился, все обвисло…

А там-то я накачался, домой приехал в белой парадной форме красивой… Меня соседка увидела — захотела со мной сфотографироваться.

[Девушка]

У меня была девушка, я с ней жил.

У нее ребенок родился, но не от меня. Я его два года воспитывал.

Он прибегал, «па-па-па-па»… потихоньку учился уже говорить. Мать его вообще обожала.

Но она была эпилептик. Попала в больницу.

Ребенка у меня забрали: бабушка забрала, та бабушка.

С детской комнаты мне говорят: «Ты его не усыновил, ты ему никто».

А она месяц в коме пролежала и умерла.

[Помянули]

Я даже не мог домой приходить: я думал, приду — я не выдержу, слезы пойдут.

Когда она умерла, я уехал оттуда.

Приехал к дядьке в Костромскую область. А дядька тоже сына недавно похоронил. Ну мы с ним и помянули… Так помянули, что…

Обратно денег хватило только до Ярославля. А с Ярославля пошел до Москвы пешком.

Но домой не дошел. Меня милиция загребла, загремел в больницу.

Ну такая больница… кто с алкоголем там… у кого последствия белой горячки. Там очень много. Там почти весь Ярославль перележал.

[Санитаром]

Меня вывели из состояния, я говорю: давайте я санитаром у вас останусь. Хоть заработать немножко. Чтоб дальше ехать-то.

Поработал два месяца — насмотрелся!

[На вязках]

Поначалу, когда их только привозят, — вот такие бывают маленькие, худенькие — а сил! Не знаю, откуда силы берутся. То ли адреналина у них в крови много… Крутим, вертим, на вязки привязываем: руки, ноги к кровати, грудь, голову даже привязывали иногда. И капельницу с реланиумом, снотворное, чтоб засыпали.

Если не засыпают — они сами себе хуже делают. Не уследил чуть-чуть — дернулся, и начинает вена вздуваться. Я быстро капельницу перекрываю, вызываю уже медсестру.

Кто-нибудь выступать начинает, еще привязанный: «Я сейчас отлежусь — я тебя, — говорит, — убью!»

Я говорю: «Ну ничего, поспишь — завтра придешь меня убивать». Привяжем его посильнее, чтобы не отвязался. Утром приходим, смотрим — вроде пришел в себя, адекватен. Отвязываем, чтобы он в туалет мог сходить… Уже не помнит, что он говорил вчера. А даже и если помнит — он не признается.

Потому что такое наговорят, такое наслушаешься от них…

[Интересно]

Один с птичками разговаривает. «Птицы, — говорит, — прилетают и разговаривают со мной». Другой в вентиляцию смотрит и разговаривает там с кем-то.

Кто говорит: «Отрезайте мне руки!»

«Зачем?»

Он говорит: «У меня что-то с руками плохое, отрежьте мне руки!»

Кто-то просто орет. Кто чего. Интересно работать.

[Молодой]

Один парень лежал вообще молодой — семнадцать лет. И вот тоже туда загремел.

Мне-то было уже двадцать два, я армию прошел — а он еще даже не знал, что такое армия. Еще несовершеннолетний. Вот это меня удивило, конечно.

[Палаты]

Получается, первая палата общая, кто на вязках. Потом двое-трое суток они ничего не понимают: как зомби ходят.

Потом приходят в себя, и их переводят в другую палату. Большие такие палаты.

[Второй этаж]

На втором этаже дураки лежали — вот это кошмар. К ним вообще посещение даже было запрещено. Это мы — вышли, пошли погуляли, нам легче.

[Женское отделение]

Напротив у нас было женское отделение — здание двухэтажное.

Мы туда женщину занесли на носилках. Ну туда-то мы нормально зашли.

А обратно пошли — как они все с палат прибежали! Парень со мной, санитар, — он вперед успел к двери, а меня к носилкам прижали, и все. И мне не выйти. Они лежат — по три — по четыре месяца мужчин не видят. На улицу не выходят, никто их не выпускает, они одичали там… Каждая ухватить, попотрогать хочет мужчину… кошмар.

Хорошо, с нами старая санитарка была: она дернула за носилки — и меня на улицу за носилки за эти вытащили. А то все, затоптали бы…

Я думал, больше туда никогда не пойду.

[Перчатки]

Меня утром будят: «Давай надевай перчатки, пошли».

Ну, перчатки надевать — это я уже понял: что-то не то. Захожу в палату — а он там уже накрыт, и носилки подкатаны.

Положили его, отнесли.

Вечером еще видел его: человек разговаривал, курить ходил, всё… переодевался… Лег и ночью умер.

Но нас ночью не стали уже поднимать — его просто накрыли. Два часа он должен как-то там закоченеть. В течение двух часов нельзя трогать. Через два часа можно уже уносить.

Я не знал, научили.

[Вернулся]

Два месяца там поработал — вернулся снова домой.

[Выстрел]

Отец был прапорщик, получил квартиру тут в городке. У нас прямо с кухни часть видно.

Однажды я в окно выглянул — и слышу выстрел.

А вечером мне рассказывают. Там один отнял у часового автомат, нацелился в него: «Щас, — говорит, — застрелю».

Он говорит: «Да застрели».

А часовой передернул затвор и забыл.

Ну, он нажал на курок — и плечо ему прострелил. Случайно просто.

Но ничего, парень выжил.

Суда не было, ничего не было.

[Где мы живем]

Мы в квартире с отцом, а мать сейчас не живет с нами. Она с другим человеком живет, напротив. Прибегает навестить нас.

Городок небольшой: пять пятиэтажных домов и пять двухэтажных. Остальные, в общем, бараки одноэтажные, на четыре квартиры. И все. Скучно жить. Как будто в болото попали, и больше не выберешься оттуда. Те, кто туда попадает, «лучше, — говорят, — мы бы сюда не приезжали».

32. Радужная оболочка

«Заяц… Жаркое лето, раннее утро…»

«Увидел солнце — пять тысяч метров — красиво…»

Что-то в этом слышалось Феде, что-то нащупывалось: Это образы, просто образы… — внутренне бормотал Федя, не думая при этом, что именно здесь «простого» и что вообще значит «просто».

Просто иллюзии, образы; в каждом — своя красота… В каждой жизни — своя собственная красота, в т. ч. трагическая красота… — думал Федя уже поувереннее; а точнее, ему само думалось — может быть, приходило на ум что-то слышанное или читанное… — А страдание?

Он немного запнулся.

Как же быть со страданием? С болью? Вообще, почему столько боли?..

Что-то выпятилось, как бы не застегивалось, не сходилось в попахивающем сажей сумраке.

А страдание — просто краска в общей картине… — возобновилось успокоительное бормотание. — Боль — нота в симфонии… Боль сама по себе не реальна…

Все необходимо для цельности образа. Главное — не анализ, и не попытки понять, а цельность и красота образа!..

Эта последняя мысль очень воодушевила Федю, как будто выход был найден.

Не додумав ее до конца, он глубокомысленно произнес:

— Посмотри, какой образ!

Когда-то, сто лет назад, были деревни: люди селились по крайней мере вокруг чего-то естественного — хозяйство, скот… урожай…

Потом началась гонка вооружений, построили эти «военные городки»: уже изначально было заложено нечто арти… искусственное — но все равно в этом чувствовалась некоторая укромность: представь, тайное поселение где-то в лесу… Даже романтика: как фактории на Диком Западе. В одном интервью очень ярко описывали такой «городок»: если залезешь на крышу, на самый высокий дом — во все стороны только тайга — и лишь где-то на горизонте — город Магнитогорск…

Но когда СССР развалился, их бросили: где-то танки ржавеют, а где-то — шахты с ракетами; кто-то из жителей успел уехать — а остальные так и застряли посреди леса…

Какой яркий, красивый образ для всей страны!..

Увлекшись, Федя не обратил внимания на то, что в комнате посветлело.

Вдруг Леля встала и, обогнув лестницу и обеденный стол, вышла к окну.


Туман кое-где опустился, оплыл: над неровной мутью выступили острые, покрытые шершавым ельником склоны, скалы с замерзшими водопадами, а еще выше, над редкими припорошенными елками, над обрывами — показались торжественные вершины.

Солнечный свет потеплел, порозовел. Проявились все снежные складки, все трещины, сколы; казалось, что на снегу можно различить следы лыж.

Там и здесь горы заволакивались клубящимся дымом: пейзаж казался недорисованным — одни фрагменты были готовы в мельчайших деталях, другие размыты небрежными пятнами…

Все менялось: исчезли только что ясно видные Мюнх и Юнгфрау — зато развернулся на фоне глубокого предзакатного неба, в косо падающих лучах, небесный город. Обнесенная стеной крепость. Башни с бойницами. Снежный подвесной мост.

Сказочный город казался одушевленным, почти невозможно было поверить в его нерукотворность. У Феди стеснило дыхание.

— Какое-то чувство они вызывают… не эстетическое, а прямо нравственное… — промолвил он. — Непонятно, что это вообще такое: еще земля? или уже «горний мир»…

Взглянул на Лелю — и сбоку, в теплом, выпуклом свете впервые увидел ее лицо в мелких-мелких подробностях.

На губах — впервые увидел морщинки и складки: посередине — поглубже и попрямее, а ближе к нижнему слегка обветренному краю — угловатое сложное пересечение.

На обращенной к нему правой щеке — впервые увидел нежный, просвеченный солнцем пух.

Правый глаз оказался и вовсе необычайным. Никогда раньше Федя не думал, что структура человеческого глаза настолько неоднородна; что радужная оболочка вся состоит из удивительных кристаллических перегородок с вкраплениями, с разноцветными вставками — серыми, голубыми, и бирюзовыми, и золотистыми: Федя даже подумал, что свет, попадая вовнутрь таких хризопразовых глаз, должен был бы там много раз преломляться и задерживаться, сохраняться надолго — излучаясь наружу лишь постепенно…

Он вдруг почувствовал что-то тугое и будто бы угловатое между легкими и животом, в средостении: это что-то заняло почти все место, так что стало трудно глотать — и дышать приходилось очень мелкими вдохами, потому что места для воздуха внутри осталось совсем чуть-чуть.

33. Рассказ женщины с животом

Я сама армянка по нации, у нас так принято, что особенно все хотят мальчика. Особенно отцы — желают мальчика больше.

Я вышла замуж — как полагается, все с нетерпением ждали первенца. Родилась девочка. Ну что, девочка — тоже рады. Самое главное — чтоб здоровым… здоровая родилась. А так — тоже все рады очень, ребенок желанный.

На второго мы не рассчитывали. Потому что условия жизни… ну нету.

Сама я не местная — я с Анапы. Сами понимаете, курортная зона. Купить что-то хорошее нереально. Купили домик — в домике ни воды, ни света. Тем более ребенок маленький, еще нету годика. А впереди зима. Постоянной работы у мужа нет тоже. То есть условия жизни не позволяли.

И вот я плохо себя почувствовала. Ну и признаки все… Но не верила. Не могла просто поверить. Я даже боялась купить тест на беременность: думала, если покажет, что положительный, — что мне делать?

Потом думаю: нет, надо все-таки убедиться. Вдруг мало ли? Может, просто задержка?..

Тест показал положительный результат.

Первым делом, естественно, сказала мужу. Он говорит: «Ну куда нам еще? Мы не знаем, что нас ждет впереди. Еще эту растить. Куда второго?»

Я и тяжести даже таскала… Думала, говорят же, нельзя, может, у меня будет это… но нет.

И лекарства пила… тоже не помогло.

Но аборта боялась. Больше боялась из-за того, что грех. Так-то верю я в Бога — это очень большой грех: сколько раз и телефоны давали мне, и убеждали — не бойся, там, это не больно, все под наркозом… Пыталась несколько раз, даже вот телефон был — рука не лежала, чтоб позвонить и договориться с доктором: вот Господь не давал.

Но уже ближе к трем месяцам опять что-то нашло на меня: я представила, что меня ожидает вот в этом домике, где никаких условий для жизни, еще родится — я не смогу просто физически!

Думаю: нет, пойду на УЗИ, чтобы точно узнать, какой срок — и пойду делать аборт.

А что делать?!

Прихожу на УЗИ, говорю: хочу просто определить срок беременности. Я не сказала, что аборт хочу.

А она сама меня спрашивает, врач: «Хотите, мы вам покажем?» Они повернули экран — полностью сформированный ребенок перед глазами. Сказали, двенадцать-тринадцать недель. И еще… Я ничего даже не спрашивала у них, они мне сами сказали: «Похоже на мальчика. На сто процентов не можем — пуповина закрывает…» У меня слезы потекли. Врач сама поняла, говорит: «А ты что, решила делать аборт?» Я: «Да…» Она говорит: «Ну, вообще срок-то уже большой… И сформированный, и не каждый врач возьмется за это дело».

Но, конечно, увидев этого ребенка — и тем более, может быть, мальчик… уже об аборте речи идти не могло.

То есть я в слезах, в ужасе, я не знаю, что делать, сказала мужу. Он говорит: «Успокойся, забудь про аборт».

Он и до этого не хотел. Хоть он сам первый и предложил… но в душе не хотя. А потом говорит: «Ну а вдруг потом не будет детей? Все-таки второго опасно делать…»

Ну и все, я смирилась: значит, уже придется рожать и… смирилась. Раз так Бог дал, значит, он чем-то поможет. Удача какая-то мне придет.

Но переносила я тяжело. Стало сердце болеть, и тошнота очень сильно…

Но чувствовала — и не только из-за того, что по УЗИ так сказали, а я и сама чувствовала, что мальчик. Вещи приглядывала для мальчика, думала — вот родится… уже представляла… Даже как будто не второй у меня ребенок, а первый. Ощущения почему-то такие были.

И живот у меня стал быстро расти. К пяти месяцам у меня был такой живот, который у меня с первой был в девять месяцев. И шевеление было.

И я начала уже с ним разговаривать.


Теперь — у брата была помолвка в Калининграде.

Чтобы я там не поприсутствовала — невозможно. И муж, и свекровь мне не могли запретить. Такая радость все-таки, торжество… «Но, — говорят, — как же ты поедешь в таком состоянии?»

Решили купить на самолет, чтобы быстро — тем более и ребенку, дочке, всего год и два месяца — чтоб поездом не мотаться…

Самолет тяжело я перенесла.

Приехала в Москву к маме. Неделю себя плохо чувствую.

В Калининград из Москвы должны были мы полететь вот — семнадцатого числа.

Уже купили билеты — и в последние три дня у меня боли в низу живота. В одном месте. Прям схватывает, бросает…

Позвонила двоюродной сестре моей. Она сама врач-гинеколог. Она говорит: «Как ты можешь с такими болями? Три дня почему молчишь? Срочно надо к врачу!»

Я говорю: «Да ладно, пройдет».

«Нет!»

Через час звонит: «Собирайся. Я уже позвонила, договорилась».

Приехали на осмотр.

Посмотрел меня врач — мужчина, не знаю, как его зовут: сказал, что эрозия. Сделали опять УЗИ: определили пять месяцев. То есть двадцать недель. Мне было интересно, уже такой срок большой, я говорю: «Вы мне скажете пол?»

Он говорит: «Я не обратил внимания. При поступлении еще будут делать УЗИ, тогда спросишь».

А я сначала не поняла, что они хотят в больницу меня положить.

Я говорю: «Нет, вы знаете, я сейчас не могу. У меня уже куплен билет на самолет».

Он говорит: «Самолетом лететь — я категорически против. В любой момент могут отойти воды, это опасно для жизни».

Я говорю: «Со мной ребенок маленький, она не привыкшая к этим… к этой бабушке… Она без меня не сможет…»

«Ну, пишите отказ. Ваше право. Но я вас предупредил, что это большая угроза».

Я написала отказ, а потом думаю-думаю… а вот мало ли? Что-то если случится — что мужу скажу? Они же начнут не меня даже винить, а моих родителей: «Вот, ее повезли — и такое случилось…»

Ну, думаю, ладно. Все-таки еще не свадьба… Как говорится, пораньше лягу — пораньше выйду… Придется ложиться.

Домой приехала, собралась, подготовилась, уложила ребенка спать и где-то в двенадцать часов ночи сюда, в эту больницу, приехала. Это было… три дня назад.

Меня приняли — уже другая врач посмотрела: «Нет, — говорит, — эрозии у тебя нет. У тебя что-то серьезное».

Сделали тест. Видимо, тест показал — очень плохо.

«Давление, — говорит, — низкое у тебя, магнезию пока не будем ставить. Поставим но-шпу».

Сделали мне укол но-шпу, еще, как они мне сказали, магний бэ-шесть я выпила и легла. Места, правда, в палатах не было — в коридор.

Я говорю: «Согласна. Без разницы, куда ложиться». Легла. Все медсестры ушли. Понятное дело: час ночи, кто там будет с нами сидеть?

Но укол-то сделали они, чтобы облегчить боль, — а у меня, наоборот, резко начались боли. И через каждые три минуты схватывает. Я терплю. Думаю: пройдет-пройдет…

Как-то идти будить мне неудобно было. Они там у себя, как я их разбужу?..

И терплю. Я такая вообще терпеливая к боли.

Смотрю на время: четыре часа… без двадцати пять часов… пять часов уже время. Думаю, ну вот час еще потерпеть — и в шесть часов процедуры, они сами встанут…

Потом смотрю: боль такая схватила, что просто уже ни секунды не отпускает.

Лежу и думаю: «Господи, как же я буду рожать, если уже сейчас такие боли?»

«Нет, — думаю, — не могу!»

Пошла к медсестре, разбудила ее, говорю: «Совсем плохо».

«Да? — говорит, — ну подожди, я врача позову».

Врач пришла, посмотрела живот: «Все нормально».

Я говорю: «Вы знаете, у меня даже при первых родах такой боли не было».

Поставили капельницу магнезию, и врач эта ушла.

Я медсестре говорю: «Может, вы мне сделаете обезболивающее? Потому что я не могу терпеть, это боль просто невыносимая».

Она говорит: «Нет, тебе ничего не поможет. Вот капельница».

«Ну хоть через сколько у меня пройдет эта боль?»

«Пусть покапает минут пять».

Я говорю: «Вы знаете, я хочу в туалет по-маленькому. Я чувствую, мне что-то давит на мочевой пузырь».

«Нет, тебе это кажется».

«Вы знаете, я вот чувствую, я сейчас помочусь, и мне полегчает».

«Ну что, снимать тебе капельницу?»

«Я не знаю!»

«Может, это… давай тебе…» — как это называется… — «судно?»

«Давайте попробуем».

Подложила мне судно и пошла сама в соседнюю палату.

Я эту боль терплю, стараюсь, думаю: вот сейчас полегчает… потому что такая боль давит на мочевой пузырь, как будто он сейчас лопнет.

Я потужилась — вспомнила, как при первых родах мне говорили «тужься», вот точно такое состояние у меня было — потужилась второй раз, и у меня что-то вылезло!

Я рукой дотронулась до живота, и почувствовала там такой пузырек… испугалась! кричу, зову опять эту сестру, говорю ей: «Смотрите, у меня мочевой пузырь вылез! Я не знаю вообще, что это! Посмотрите, он сейчас лопнет!»

Она посмотрела: «Ничего страшного, — говорит, — это у тебя выкидыш. Пойду врача позову».

С такой легкостью — типа, ничего страшного, ну выкидыш и выкидыш.

Тогда я уже поняла, что это был не пузырь, а голова ребенка. Я вспомнила, что при первых родах схватки были каждые три минуты. И сейчас, даже по времени, у меня через каждые три минуты схватки, роды! Вот как сто лет назад люди рожали… вот как в лесу оказаться родить, так же я — без уколов, без всякой помощи, сама у себя принимаю роды!

Когда голова вылезла, самое основное — уже боли у меня прошли, полегчало — потом я почувствовала ручки, ножки… и все упало туда, в судно это. Оно же там глубоко. И кажется… я не знаю, то ли это у меня шок был… даже почувствовала сердцебиение у ребенка. Пару раз стукнуло, остановилось и все.

После этого уже не та врач пришла, которая ночью смотрела: пришел тот первый мужчина.

Я у него спрашиваю: «Что у меня?»

Он ничего не сказал, дает сразу листок мне — подписывай. Я не читала, сразу все подписала, и все. Ну в такой ситуации что ты сделаешь? не откажешь… И сразу меня повезли в реанимацию.


После наркоза я долго не приходила в себя.

И в первую очередь — я в сознание даже толком еще не пришла, в первую очередь звоню мужу. Он даже не знал, что я в больнице. Я звоню, говорю: «Я в больнице!»

Он: «Что случилось? — мне — что случилось?..»

А я еще от наркоза не отошла. Я говорю: «Нету нашего ребенка!»

Напугала его: он подумал, что я про первого…

Он мне: «Успокойся…», так, сяк… Он и сам-то не может еще разговаривать, не то что меня успокоить… ему самому тяжело…

Я ему не сказала, конечно, что мальчик. Он меня спрашивал, но я сказала, не знаю. Скажу, что девочка. Потому что иначе такой будет шок… Будут думать, что все из-за этой поездки…

Вот я сейчас вам рассказываю и не верю, что это случилось. Как будто это во сне было со мной или в книге я прочитала…

Просто очень мало времени прошло: может, я пока еще в шоковом… в шоке, можно сказать. Прошло всего лишь три дня. Это сейчас я еще с вами спокойно, а вот когда иду в туалет, вижу койку — там эта койка как раз — мне настолько больно смотреть…

Мне все говорят: «Ты забудешь».

Да, боль-то забудется: боль ерунда, уже забылась почти, — но вот этот момент, когда я ощутила это сердцебиение, когда, можно сказать, при тебе погибает…

Чтобы я врачей особо винила — нет. Наоборот, у нас в Анапе медицина намного отстает. Может быть, даже Бог сделал наоборот, чтобы я попала сюда, в Москву. Случись бы это со мной дома — я даже не знаю, я выжила бы или нет. Так что нет, я не думаю, чтобы Бог сделал хуже.

Я не говорю, что я прямо такой верующий человек, но… если оно суждено, то, наверно… как говорится, все, что случается, — к лучшему…

Кто же знает, как бы я его родила… с осложнениями с какими бы… Так что нужно суметь пережить. А потом переживешь и сам скажешь… даже поблагодаришь: «Слава Богу, что так получилось».

Но сейчас пока — тяжело…

Я рассказываю в палате, рассказываю — и как будто мне легче становится.

Я знаю, думают: «А, люди переживают и не такое… даже до девяти месяцев и донашивают, и рожают, и оказывается мертвый». Да, есть, кому еще хуже, чем мне, но… Но мне все равно как-то, мне только бы высказаться…

Успокаивают еще: «Ну чего, ну бывает, ну выкидыш…» Но на самом деле это не выкидыш был, а это роды были, причем тяжелые! Мне бы десять раз лучше родить, как я первый раз родила, чем вот это…

Не то тяжело, что я столько вытерпела, пережила… И пять месяцев — это ерунда тоже: но сам этот процесс… то, что я ощутила это сердцебиение, как он пошевелился и сразу остановился… вот это… не знаю… мне кажется, никогда не забудется.

И тем более что был мальчик. Я потом уже в истории прочитала: триста пятьдесят грамм, шестнадцать сантиметров. То есть для такого срока достаточно крупный ребенок был. Мне даже иногда кажется, что он еще в животе. Я боюсь на живот лечь, потом вспоминаю: ведь уже можно… То есть, видимо, у меня еще шок…

И еще — мутно помню — когда медсестры меня в реанимацию привезли, я пела песню как будто. Не песню, а вот колыбельню. Вот как обычно, когда я ребенка, девочку свою, укладываю: «А-а, а-а», — не то что песню, а именно вот такую пою колыбельню… И медсестра говорит мне: «Ну пой, пой…»

34. Запах

Вдруг Федор увидел, что Леля как-то странно отвернулась к спинке кресла и — ему показалось — нюхает спинку кресла, сильно втягивая в себя воздух.

«Аллергическая реакция?! — грянула почему-то первая мысль. — Приступ?! Не может вдохнуть!..»

Одним прыжком Федя вскочил с кресла, бросился к Леле: шея, щека покраснели, щека блестела — и только тут Федя сообразил, что Леля просто плачет.

Бормоча какие-то слова вроде «не надо», «не надо», «что ты» и т. п., Федя дотронулся до ее плеча — плечо Лелино под бесформенным балахоном оказалось совсем-совсем тонким.

Он был изумлен тем, что Леля, до сих пор казавшаяся ему совершенно непробиваемой, плакала. От нежности он был почти готов и сам вместе с нею заплакать — и в то же время почувствовал себя сильным, хотелось ее защитить…

— Немв… — невнятно пробормотала Леля, — поедев…

— Что? — не понял Федя, — не можешь?.. что?

— Поедем взорвем всё… Не могу… больше слышать…

— Да-да… всё-всё-всё…

Он попытался мягко ее отклонить от спинки кресла, в которую она утыкалась, привлечь к себе, под защиту — но, почувствовав неподатливость, не решился настаивать, а обнял ее вместе с креслом, вдыхая запах, которым пахли ее волосы, — очень свежий, похожий на запах снега или, может быть, запах талой снежной воды.

— Ну как же помочь…

— Да, всё, всё… Завтра: я обещаю, что все истории… хеппи-энд! Только хеппи-энд, да?.. ты согласна?..

— Я знала, что плохо все… — всхлипнула Леля. — Но что настолько…

Полный смешанного горячего чувства, в котором была и нежность, и гордость, и радость, и изумление, Федор осторожно обнимал кресло и тонкое плечо, вдыхал запах горячей кожи, слез и снежной воды.

— Завтра — только хорошее… — повторял он. — Завтра весь день — хеппи-энд!.. Целый день будет все только хорошее… хеппи-энд…

Загрузка...