Часть первая Источники

1. Русские и литовские летописи

Среди источников, относящихся к теме исследования[6], русским летописям по праву принадлежит особенно важное место. Ценные сведения по истории Литвы нашли отражение в киевском летописании как времени единства Древнерусского государства, так и периода феодальной раздробленности, вплоть до падения Киева под ударами татаро-монгольских полчищ.

Эти сведения более обширны в летописании других центров самостоятельных русских земель, чьи правители вступали в сношения с сильным языческим соседом, — в летописании галицко-волынском, владимиро-суздальском, новгородском и псковском. Отсутствие полоцко-минских летописей — тяжелая потеря для литванистики, так как по уцелевшим известиям других летописных сводов можно судить, насколько тесными были отношения Полоцко-Минской земли с Литвой.

Степень полноты и достоверности литовских известий в различных русских летописях, понятно, неодинакова и зависит от многих обстоятельств, из которых достаточно назвать два-три: во-первых, от характера самих летописей, прежде всего от того, чьи интересы они выражали — княжеские, епископские, боярские и т. д.; во-вторых, от степени заинтересованности правительства того центра, где сложилась летопись, в литовских делах; наконец, от того, в чьей редакции дошла до нас та или иная летопись, ибо на разных этапах русской истории литовская проблема приобретала различное значение как фактор истории и всей Руси, и отдельных ее земель.

Общим для домосковского летописания был взгляд на Литву как на страну языческую, «поганую», самим богом определенную стать сферой властвования русских князей. Правда, усиление феодальной раздробленности на Руси и укрепление Литвы постепенно приводило русских политиков и идеологов к мысли, что и языческая Литва может рассматриваться как союзник в крупных международных делах и в мелких внутренних княжеских усобицах.

Мы рассмотрим литовские известия русских летописей в следующем порядке: вначале сведения Повести временных лет, затем — киевского летописания периода феодальной раздробленности (до 1238 г.), далее — летописных сводов Галицко-Волынской, Владимиро-Суздальской, Новгородско-Псковской земель, и, наконец, Русского централизованного государства и Литовского великого княжества.

Для раннефеодального периода русской истории главным источником является Повесть временных лет. Знание политической карты Европы естественно для придворного летописца киевского правительства, с его военно-дипломатической и церковно-колонизационной деятельностью. Составитель Повести обнаружил хорошее знакомство с Прибалтикой и населявшими ее народами. Он отнес Литву к «пределу» Афетову, где, согласно Повести, «седять русь, чудь и вси языци», среди коих: «литва, зимегола, корсь, летьгола, любь. Ляхове же и пруси — чюдь приседять к морю Варяжьскому»[7]. Летописец различает пруссов-эстиев и Литву; примечательно, что он упоминает четыре латышских племени (земгалы курши, латгады, ливы); знает чудь-эстов, чудь-заволочскую и чудь-эстиев, т. е. пруссов, а Литву берет в целом. Видимо, в это время (начало XII в.) уже имелись какие-то основания для такого словоупотребления, ибо, вообще говоря, летописец знал составные части Литвы и, перечисляя «инии языци», которые «суть свой язык имуще» и «иже дань дають Руси», называет как Литву, так и Нерому[8]. Нерома — это Жемайтия. Такое толкование следует из летописца Переяславля-Суздальского, где читаем: «Нерома, сиречь Жемоить»[9].

Согласно другим сведениям Повести, даннические отношения возникли давно. Уже среди «общих послов» Руси времен Игоря в Византию фигурировал «Ятвяг Гунарев»[10], т. е. по смыслу документа 944 г. ятвяг был представителем Гунара[11], возможно, имевшего свой лен где-то на западной границе страны.

Известия Повести о русско-литовских отношениях того времени сводятся к перечню походов войск русских великих князей на Литву, Ятвягию (Судовию) и Голядь (Галиндию). Таков поход Владимира I, о котором под 983 г. читаем: «Иде Володимер на ятвягы и победи ятвягы и взя землю их»[12].

Через полстолетие, в 1038 г., был организован новый поход на ятвягов: «Ярослав иде на ятвягы»[13]. Удалось ли Ярославу восстановить свою власть на этой территории — не знаем, но скорее всего, что нет, ибо свод 1479 г., черпавший известия из какого-то киевского источника, более подробного, чем свод Ипатьевской летописи и сходных[14], сообщает об этом походе так: «Ходи князь великий Ярослав на Ятвяги и не може их взяти»[15].

В практике того времени повторение походов на подданные народы — вещь обычная, а ятвяги никогда не были прочным приобретением Древнерусского государства, так как они жили на отдаленном приграничье, притом в соседстве Литвы и Польши,

Под 1040 г. находим известие о походе войск Ярослава уже на Литву: «Ярослав иде на Литву»[16], кроме того, в Новгородской первой летописи младшего извода, где нет известия о походе 1040 г., читается под 1044 г. следующее: «Ходи Ярослав на Литву»[17].

Земли пруссов также попали в сферу политической активности киевских князей. Тому свидетельство — поход 1058 г. Изяслава Ярославича (после «уставления» Смоленска) в Галиндию: «Победи Изяслав голяди»[18].

Последнее известие Повести касательно Литвы посвящено походу (1112 г.) волынского князя Ярослава Святополковича; он «ходи на ятвезе» и «победи я»[19]. Кроме того, в Лаврентьевской летописи под 1113 г. отмечено: «Ходи Ярослав, сын Светополчь на Ятвягы второе и победи я»[20]. Это уже канун торжества феодальной раздробленности.

Таков состав литовских известий Повести. Известия коротки и скупы, но за ними стоят определенные действия древнерусской государственной власти, направленные на создание феодально-колониальных владений в Литве и земле пруссов. Такой вывод можно сделать, рассматривая эти известия в ряду однотипных сообщений, характеризующих наступательную политику киевского правительства в землях эстонцев, латышей, карел, води и др. Эта политика определялась феодальным общественным строем Руси.

Итак, Повесть временных лет сохранила нам упоминания о некоторых литовских и прусских землях и о политике русского правительства в отношении их. Литва выступает на этом этапе как объект феодально-колониальной политики Древнерусского государства, которое стремится укрепить границы с Польшей, обеспечить свое господство в Восточной Прибалтике, сохранить и упрочить торговые пути в другие европейские страны.

Переходим к литовским известиям киевского летописания периода феодальной раздробленности.

Историки летописания полагают, что в Ипатьевской летописи и сходных с нею списках киевское летописание после Повести временных лет отражено лишь до 1200 г. (до описания строительства стены вокруг Выдубецкого монастыря) и что этим годом завершается пока еще недостаточно изученный свод великого князя Рюрика Ростиславича[21]. В составе этого свода М. Д. Приселков выделял следующие источники: хронику смоленских Ростиславичей, Черниговскую летопись князя Игоря, летопись Переяславля-Суздальского; к этому исследователь добавил позднее серию заимствований из Галицко-волынской летописи, которая открывалась повестью попа Василия (вставленной в Повесть временных лет) и в отрывках помещена под годами 1141, 1144, 1145, 1164, 1187, 1188, 1189, 1190, 1197[22].

Мне представляется, что нет оснований продолжать держаться точки зрения А. А. Шахматова, видевшего в Ипатьевской (да и в Лаврентьевской) летописи сборник, состоящий из трех, частей[23]. М. Д. Приселков несколько нарушил это членение, выделив отрывки Галицко-волынской летописи в составе киевского летописания XI–XII вв., но и он остановился перед стеной Выдубецкого монастыря.

Основываясь на наших предыдущих работах, мы исходим из того, во-первых, что киевское летописание не оборвалось в 1200 г., а продолжалось до 1238 г. и, во-вторых, что и Повесть временных лет и киевское летописание XII–XIII вв. представляют собой составную часть галицко-волынского свода князя Даниила и его последующих редакций в Холме и Владимире-Волынском.

Для скромной задачи изучения скупых киевских известий о Литве за 1118–1238 гг. нам достаточно знать лишь, к какому из компонентов Киевской летописи их отнести, и постараться понять, почему этих известий так мало. Ниже, при рассмотрении галицко-волынского летописания XIII в., мы увидим, как тогдашние составители сводов не раз опускали целые серии литовских известий, поэтому нет оснований надеяться, что они, пополняя Киевскую летопись галицко-волынскими известиями, старались сберечь в ней известия литовские, связанные с деятельностью смоленских Ростиславичей, черниговских Ольговичей, полоцких Рогволодовичей, о которых и сама Киевская летопись сообщала очень немногое. Единственное, что галицко-волынские редакторы могли в этой связи отразить, — это упадок Киева и полную несостоятельность его дальнейших претензий на Литву и Ятвягию, которые, по мысли этих редакторов, переходят со времени Романа Мстиславича в ведение Галича и Владимира-Волынского.

Судя по начальным записям Киевской летописи, местные великие князья еще пытались продолжать прежнюю политику. Под 1132 г. читаем о большом походе Мстислава Владимировича: «Ходи Мьстислав на Литву с сынъми своими и с Олговичи и с Всеволодом Городеньским и пожгоша я, а сами ся расхорониша, а киян тогда много побита Литва: не втягли бо бяху с князем, но последи идяху по нем особе»[24]. Это запись придворного киевского книжника, который даже ответственность за поражение большого войска снял с главного военачальника. Смысл похода прежний — ограбление литовской земли; русские войска ее «пожгоша»; во владимиро-суздальском летопиcании сохранена деталь, что князь «взем полон мног»[25]. Этот поход стоит в ряду других действий великого князя: походов на Полоцк (1130 г.), на эстов (1131 г.) и т. д.[26] Гродно в ту пору было еще подвластно Киеву, а Туров и Пинск придавались «к Меньску»[27].

К хронике Ростиславичей восходит известие 1147 г., когда союзник Юрия Долгорукого Святослав Ольгович, выйдя из Лобыньска в устье Поротвы, повоевал Смоленскую волость «и взя люди Голядь (въ — по спискам ХII) верх Поротве и тако ополонишася дружина Святославля»[28]. Галинды на Поротве — либо посаженные здесь пленные похода 1058 г., либо приведенные из крестового похода 1147 г. (см. часть III книги).

Вследствие вмешательства великих князей Киева (в ту пору — представителей смоленской династии) в полоцкие дела в Киевскую летопись проникло несколько известий из истории Полоцко-Минской Руси и, в частности, тех, где речь идет о Литве. Так, под 1159 г. читаем, как можно думать, смоленско-киевскую редакцию отрывка из Полоцкой летописи[29]. Союзник смоленского Ростислава Мстиславича князь Рогволод Борисович с помощью князей Киева и Чернигова занял Полоцк и Друцк и подошел к Минску, где и заключил мир с местным князем Ростиславом Глебовичем. Однако при заключении мира и целовании креста отсутствовал один из полоцко-минских князей Володарь Глебович: он «не целова креста тем, оже ходяше под Литвою в лeсех (ХII — лясех)»[30].

Судьба Рогволода интересовала Киев, а потому под 1162 г. сообщается, что Рогволод двинулся с полочанами к Городцу (X — «к город») на Володаря, но тот «не да ему полку в ден, но в ноче выступи на нь из города с Литьвою и много зла створися в ту ночь: одных избиша, а другая руками изоимаша, множество паче изъбьеных». Рогволод даже не осмелился возвратиться в Полоцк («занеже много погибе полочан»), а сел в Друцке. Полочане же пригласили княжить Всеслава Васильковича[31], быть может, брата того Изяслава, которого за era войны с Литвой упомянуло «Слово о полку Игореве».

Последний интересующий нас отрывок Полоцкой летописи помещен под 1180 г. Здесь сообщается о походе киевских и черниговских князей вместе с новгородцами против смоленского князя Давыда, занявшего было Друцк. Союзниками Киева были полоцкие князья: «и придоша полотьскии князи в сретение… Василковича Брячьслав из Витебьска, брат его Всеслав с полочаны, с ними же бяхуть и Либьи Литва, Всеслав Микуличь из Логожска, Андрей Володыничь и сыновец его Изяслав, и Василько Брячиславич»[32]. Дата события, полный перечень князей — все свидетельствует о какой-то своевременной полоцкой записи. Но текст этот в киевском летописании был сперва обработан в духе свода Святослава и пополнен не идущими к делу упоминаниями о нем ((«помогающе Святославу», «противу Святославу», «до Святослава», «без Святослава»), а затем, попав в руки летописца князя Рюрика Ростиславича, обогащен бессодержательной припиской и об этом князе. Мне представляется очень вероятным предположение Л. В. Алексеева о Полоцкой летописи как одном из источников киевского летописания[33]. Полоцким отрывкам присуще и некоторое сходство стиля, например, в них находим примечательное выражение — «не да ему полку», в смысле уклонился от битвы («хотяшет… полк дати», «не смеяста дати полку»)[34].

Получили в Киевской летописи отражение и попытки князей продолжить активную политику в Литве. Летописные тексты по этому вопросу весьма типичны. Они относятся к последним годам княжения Святослава Всеволодовича и говорят о деятельности его будущего преемника Рюрика Ростиславича. Имеются три известия. Одно восходит к семейной хронике самих Ростиславичей, в которую старались внести о них как можно больше сведений, а потому в ней под 1190 г. читаем, что Рюрик «бяше пошел на Литву и бысть в Пинески у тещи своея и у шюрьи своея, тогда бо бяше свадьба Ярополча». Загуляв на свадьбе, князь упустил время: «и бысть тепло и стече снег и нелзе бо им доити земли их (литовцев. — В. П.) и възратишася въ свояси»[35].

Однако литовские дела, видимо, продолжали занимать умы князей и в 1193 г. князь Рюрик вновь вознамерился двинуться на Литву, но здесь ясно сказалась слабость Руси: угроза со стороны половцев тоже требовала сил, которых уже не хватало, подвластные народы явно выходили из повиновения.

Интересна запись, сохраненная сводом Рюрика, о его переговорах с великим князем Святославом. Святослав заметил, что о походах в этом году и думать нечего: «ныне, брате, пути не мочно учинити, зане в земле нашей жито не родилося ныне, абы ныне земля своя устеречи». Но Рюрик собирался идти на Литву и потому сказал: «брате и свату, аже ти пути нету, аз ти ся поведаю; есть ми путь на Литву, а сее зимы хочю подеяти орудей своих». Святослав не согласился с ним и ответил с «нелюбием»: «брате и свату, ажь ты идешь изо отчины своея на свое орудье, а яз паки иду за Днепр своих деля орудей, а в Руской земле кто ны ся останеть?» И «теми речьми», заключает летописец, — он «измяте путь Рюрикови»[36]. Так сказано в своде Рюрика.

В летописи Святослава сохранилось известие, что Рюрик все же двинулся на Литву, но Святослав вернул его, указывая на половецкую опасность: «се сын твой заял половци…, зачал рать, а ты хочешь ити инамо, а свою землю оставив, а ныне поиди в Русь, стерези же своея земля. Рюрик же, оставя путь свой, иде в Русь со всими своими полки»[37].

Более поздняя часть Киевской летописи отражена, как мы полагаем, в новгородском, галицко-волынском летописании и хронике Яна Длугоша[38]. Ян Длугош (1415–1480 гг.) — выдающийся польский хронист; уже с седой головой взялся он, по его собственным словам, за изучение русского языка, чтобы, использовав русские летописи, обстоятельнее осветить польскую историю («Unde et ob eam rem, cano iam capite, ad perdiscendum literas Ruthenas me ipsum appuleram, quatenus Historiae nostrae series crassior redderetur»)[39].

В определении русского источника хроники Яна Длугоша мы расходимся с мнением, высказанным в свое время Е. Ю. Перфецким. Е. Ю. Перфецкий — один из видных последователей А. А. Шахматова, значительно продвинул исследование источников юго-западного летописания; его творчество заслуживает специальной историографической статьи. Этот автор проанализировал русские известия труда Яна Длугоша и пришел к выводу, что его первый русский источник представляет собою епископский перемышльский свод 1225 г.[40], хранящий серию местных известий, отсутствующих в других русских летописях.

Не отрицая вполне возможного существования самостоятельного перемышльского летописания, я полагаю, что отрывки его вошли в состав Киевской летописи 1238 г., которой Длугош пользовался в редакции, полнее отражавшей перемышльскую историю, чем редакция волынского свода, сохраненного Ипатьевской летописью. Не вижу веских. оснований утверждать, что первый русский источник Длугоша оканчивался 1218 г., как не считаю возможным возводить русские известия Длугоша за 1218–1288 гг. к разновидности южнорусской летописи[41]. Длугош пользовался Киевской летописью 1238 г., а его известия, относящиеся ко времени татаро-монгольского нашествия, вполне удовлетворительно могут быть объяснены не летописью, а сведениями польских хроник и документами княжеских и епископских архивов.

В последней части Киевской летописи находятся некоторые литовские известия. Это, во-первых, сведение о походе 1203 (1204) года черниговских князей на Литву[42], о котором и киевский источник Новгородской летописи сообщает: «Победита Олговици Литву и избиша их 7 сот да 1000»[43]. В своде 1479 г., привлекавшем Киевскую летопись, уцелело еще одно известие под 1220 г. о борьбе Черниговщины с литовской угрозой: зимой «приходиша Литва и воеваша волость Черниговъскую; Мстислав же Святославич гони по них из Чернигова, и постиг их, изби всех, а полон отъят»[44]. Участие Чернигова в литовских делах вполне понятно, ибо из случайной обмолвки волынского летописца мы знаем, что литовские рати опустошали Черниговщину (см. ниже).

Находим сведения и о выступлениях против Литвы смоленских князей. Это сообщение о походе на Литву Владимира Рюриковича вместе со смоленскими князьями Романом Борисовичем (братом Всеволода Борисовича псковского?) и сыновьями Давыда смоленского Константином, Мстиславом и Ростиславом[45].

Далее видим Известие 1225 г. о гибели князя Давыда торопецкого (брата Мстислава Удалого) в походе на Литву под рукой суздальского князя Ярослава Всеволодовича[46].

И, наконец, отсутствующее в наших летописях известие о разгроме князем Мстиславом Давыдовичем со смолнянами литовцев, грабивших окрестности Полоцка: «Dux Mscislaus Davidovicz cum Smolnensium militia celeri cursu in Poloczko adveniens, Lithuanos incautos offendens, absque numero sternit et occidit»[47].

Таковы литовские известия Киевской летописи. Было их вероятно, больше, но ни галицко-волынские, ни новгородские летописцы, ни польский хронист не преследовали цели сохранить для потомства полностью летопись киевских князей.

В целом киевское летописание (включая отредактированные в нем отрывки смоленских, полоцких и черниговских источников) позволяет сделать несколько наблюдений о значении Литвы в истории Руси XII — начала XIII в.

По сравнению с IX–XI вв. положение явно изменилось.

Последний крупный поход, организованный из Киева (1132 г.), закончился поражением. С политическим упадком Киевского княжества видим безуспешные попытки его правителей удержать под своей властью соседние народы, в частности, Литву. Вмешательство киевских князей в политическую жизнь Полоцко-Минской Руси содействует разжиганию феодальных усобиц, в которые вовлечены Полоцк, Витебск, Минск, Друцк, Гродно и другие города. В этих усобицах войска Литвы выступают в качестве внушительной силы, союзной некоторым полоцким князьям. К концу изучаемого этапа летописи рисуют Литву ведущей активную наступательную политику на Руси, обрушивающей набеги своих дружин на Полоцкую, Черниговскую и Смоленскую земли.

Угрозу наступления Литвы, «беду» от «воевания» литовского и ятвяжского — вот что встречаем мы в галицко-волынском летописании, пришедшем на смену киевскому.

Галицко-волынское летописание — важный источник по истории Литвы, поэтому определенное понимание его основного идейного смысла для избранной темы — вопрос далеко не праздный.

Надеюсь, читатель разрешит небольшое отступление полемического характера, к которому меня обязывает долг в отношении рецензентов, за их внимание к моему труду.

Из известных мне рецензий на мою книгу по истории Галицко-Волынской Руси — В. Д. Королюка[48], А. А. Зимина[49], Я. Вашкевича[50], Б. Влодарского[51] и Р. Каменика[52] — вопросы летописного источниковедения поставлены главным образом первыми двумя. Насколько я понял, эти рецензенты согласны с методом анализа летописей, предложенным в книге, в плане теоретическом; не вызывает у них сомнений определение территориальных границ галицкого и затем волынского летописания и его классового и политического смысла.

Сомнения возникают при анализе состава выделенных сводов: В. Д. Королюк склонен считать выделенную мною Киевскую летопись Смоленско-киевской, а А. А. Зимин приемлет ее как Киевскую; В. Д. Королюк согласен с тем, что составителями светских княжеских сводов могли быть духовные лица, близкие двору; А. А. Зимин с этим решительно не согласен и т. д. Я, разумеется, не претендую на исчерпывающее решение вопроса и буду рад другим вариантам анализа, лишь бы они не исходили из одних формально-текстологических или литературно-художественных принципов, которые, взятые сами по себе, непригодны для анализа исторических хроник[53].

Совсем недавно опубликовал свою статью о Волынской летописи И. П. Еремин. Мы с И. П. Ереминым по-разному смотрим на русские летописи. Для И. П. Еремина Ипатьевская летопись — это сборник литературных сочинений. Первая часть (Повесть временных лет) «не мудрствуя лукаво», написана одним автором[54], Киевская летопись XII в. — другими авторами, которые также не обнаружили «признаков творческого переосмысления описываемых событий»[55]; летописец Даниила Галицкого — третьим[56] и, наконец, Волынская летопись — четвертым[57]. В свое время я имел возможность высказаться относительно концепции И. П. Еремина в целом[58] и потому коснусь ее здесь лишь постольку, поскольку исследователь распространил ее на новый участок летописи. Мой взгляд на Ипатьевскую летопись «существенно отличается» от концепции М. С. Грушевского не «в подробностях» (как простодушно пишет И. П. Еремин[59]), а в главном — в понимании идейной, классовой природы летописи и ее состава как свода (а не сборника), идущего от галицко-волынского введения к Повести временных лет до конца летописи.

Меня вполне удовлетворяет, что И. П. Еремин счел возможным принять некоторые из сделанных мною выводов. У нас нет расхождений относительно оценки основного идейного смысла владимирско-волынского летописания в целом[60]; полностью совпадают и наши взгляды на освещение этой летописью таких деятелей, как Лев Данилович[61], Шварн Данилович[62], Юрий Львович[63], Василько Романович[64], Владимир Василькович[65], т. е. всех главных героев летописи; И. П. Еремин не оспаривает моего мнения о роли церковного, агиографического элемента в летописи, а, напротив, подкрепляет его и приходит к сходному выводу, что автором летописи Владимира Васильковича был «видимо, местный монах или священник»[66]; наконец, не сомневается И. П. Еремин и в том, что волынский летописец унаследовал традиции киевской литературной школы[67].

И. П. Еремин выражает несогласие с тем, что работа над «волынской летописью» велась в три приема, при князьях Василько, Владимире и Мстиславе; он думает, что летопись была составлена «в один прием — не ранее 1289–1290 гг.»[68]. В этом с ним можно согласиться, допустив, что первый этап работы был завершен в последние годы жизни князя Владимира. Я тоже полагал, что «текущее летописание» при Васильке «не было оформлено в специальный свод, а по смерти князя было продолжено» его сыном Владимиром, и что «тем же духовным лицом» описаны первые годы княжения его преемника — Мстислава[69]. Следовательно, наши разногласия — не в этом.

Разногласия коренятся в оценке того, что вышло из-под пера волынского книжника — свод или летопись. По мнению И. П. Еремина, вышла летопись, которая «не обнаруживает достоверных следов спайки, вставок, перегруппировки повествовательного материала»[70]; «в основном летопись была написана частью по памяти (она охватывает время всего за тридцать лет — с 1259 по 1290 г.), частью со слов «самовидцев»[71]. И. П. Еремин не согласен с моим предположением[72] о привлечении сводчиком в качестве источников Литовской летописи, повестей о татарских походах, о Рахе и Тите, посольских отчетов и других документов. Он считает, что это мне обосновать «в должной мере не удалось»[73]. Однако И. П. Еремин признает, что составитель все же использовал краткие «памятки», в том числе об эпизодах «семейной хроники» князей и два документа[74]. Если признать, что предполагаемые мною повести, донесения и документы отложились в виде «памяток», то нас с И. П. Ереминым будет разделять только Литовская летопись.

Как же работал летописец? Неведомо для чего решив присоединить свою летопись к своду князя Даниила, наш летописец, как признает И. П. Еремин, несколько вышел за отведенные ему рамки: «переписывая летопись своего предшественника, он иногда вносил в нее свои дополнения с целью подчеркнуть роль Василька Романовича в политической жизни юго-западной Руси»[75], т. е. он делал те самые сакраментальные «спайки, вставки» и пр. в текст своего предшественника, которые изобличают его как редактора, сводчика. Но зато свою часть текста, если верить И. П. Еремину, он писал в один присест, торопясь занести на пергамен речи стоящих рядом памятливых «самовидцев», громоздя одну на другую ранее сделанные «памятки», включая и два документа. Читая летопись, я вижу в ней следы другой работы и прежде всего свидетельство продуманного сведения разнородного (хроникального, актового, дипломатического, агиографического) материала в некое единство, проникнутое определенной идеей[76]. Такая работа неизбежно предполагает группировку, обработку наличных источников, включая и свод предшественника.

Возвращаясь к рецензиям, хочу коснуться трех главных вопросов, выдвинутых моими оппонентами. Во-первых, вопроса о месте церковной идеологии в волынском своде. А. А. Зимин не счел возможным согласиться с выводом о том, «что исполнителями западнорусских летописей являлись руководители галицко-волынской церкви». Его доводы сводятся к тому, что эти летописи — памятник светский, что «здесь почти не нашли отражения ни события церковно-политической истории, ни церковная идеология»[77]; что, наконец, князь Даниил громил «реакционных церковников», и «не в их, конечно, среде могло сложиться произведение, воспевающее подвиги этого князя»[78].

Разберем эти аргументы. Спорить против того, что галицко-волынское летописание — памятник светского княжеского летописания, я не собираюсь, ибо именно это я и старался доказать, наметив серию княжеских сводов[79]. Таким образом, здесь у нас с А. А. Зиминым разногласий нет.

Что князь Даниил громил реакционных церковников, — это я тоже старался выявить и показать; что в их среде не «могло сложиться произведение, воспевающее подвиги этого князя», — я тоже согласен и никогда ничего противоположного не утверждал. Я высказал лишь предположение о том, что близкие двору церковники могли вести княжеское летописание. Отметил я и другое, что эти церковники вышли из среды светских людей княжеского двора: таков митрополит Кирилл, в недавнем прошлом, по-видимому, княжеский печатник-канцлер; он вовсе не исключение, ибо в перечне епископов владимирских рядом с представителями Святогорского монастыря во Владимире упомянут «Микифор прироком Станило, бе бо слуга Василков преже»[80]. Тот факт, что даже местная духовная знать выходила из светской придворной среды и находилась в подчиненном князю положении, позволяет кое-что объяснить в характере местного летописания: участие в летописной работе подобного рода церковников нельзя отрицать лишь на том основании, что в княжеской летописи налет церковности меньше, чем, скажем, в Новгородской владычной летописи. Владычная летопись, составленная церковниками, — это одно дело, а княжеская — совсем другое.

И последний аргумент, самый веский. Верно ли, что в Галицко-волынской летописи «почти не нашли отражения ни события церковно-политической истории, ни церковная идеология»? — как это утверждает А. А. Зимин. Хорошо известно, что церковная идеология господствовала в средние века, и появление официальной летописи с теми чертами, о которых говорит А. А. Зимин, должно казаться чем-то из ряда вон выходящим. Но так ли это?

Во-первых, Галицкая летопись имеет своим исходным основанием Повесть временных лет и киевское летописание до 1238 г. Церковная идеология, ярко отраженная в Повести, не вызвала (насколько можно судить при сравнении с владимиро-суздальским сводом) возражений галицкого ее продолжателя, который лишь снабдил ее небольшим введением, тогда как киевское летописание за XII в. он пополнил вставками, а за ХIII в. — существенно переделал.

Во-вторых, Галицкая летопись дошла до нас как составная и переработанная часть волынского свода Владимира Васильковича, завершенного около 1290 г. и лишь продолженного летописью Мстислава Даниловича. Свод Владимира Васильковича заканчивается церковной похвалой этому князю и его стольному городу как оплоту православия, а после слов: «Туто ж положим конець Вълодимерову княжению» следует описание «чудесного» сохранения тела князя в гробу нетленным[81]. Участие церковной руки в составлении и этого свода не вызывает, таким образом, сомнений[82].

Наконец, посмотрим, как обстоит дело с отражением событий церковно-политической жизни и церковной идеологии в княжеском своде Даниила, наиболее светском. Текст, посвященный государственной деятельности князя и его приближенных, оказывается сплошь усыпанным церковными сентенциями. Все, чего ни достигает князь Даниил, приписывается «божьей помощи»; на нее князь возлагал все надежды, и помышляя об освобождении города Владимира[83], и надеясь на уход татарских войск[84]; постоянно посещает он храмы и монастыри для молитвы: Жидичинский монастырь[85], храм богородицы в Галиче[86], храм св. Симеона в Шумске[87], молится «святому архиерею Николе, иже каза чюдо свое»[88] и т. д. Можно сказать, что ни одно более или менее крупное дело князь Даниил не совершает без предварительной молитвы.

И бог вознаграждает княжеское рвение, помогает ему во всех делах: и при походе на Калиш[89], и при освобождении Галича («божьего волею одерьжа град свой Галичь»)[90]; он выносит его невредимым с поля боя[91]; мстит врагам за нанесенные князю обиды[92]; спасает его города от рук противника (Холм «одержал бо беаше бог от безбожных татар»)[93].

Божественная помощь не ограничивается князем Даниилом, она распространяется и на его приверженцев (бог — «поспешник» Демьяну, воеводе Даниила[94]); это и понятно, ибо они верны богу и князю[95]. Зато противники князя Даниила — противники и бога: это — «безбожные» бояре[96], от козней которых бог оберегает князя[97]; это — «безбожнии моавитяне» — татары[98], от рук которых «за прегрешение хрестьяньское» терпят поражение наши князья[99]. Без воли божьей ничего не происходит, от нее зависят и удачи (бог увел татар после битвы при Калке на восток, «ожидая… покаяния крестьянского»[100]), и неудачи (дружина князя Даниила «наворотишася» на бег, ибо «богу же тако изволившю»[101]).

Бог не ограничивается простой помощью князю и его приближенным; небесные силы творят и чудеса, притом неоднократно: венгры не смогли удержать Галич, ибо их полководец Филий создал укрепление на храме богородицы, «богородица яже не стерпевшю осквернения храма своего и вдастью (ХII «и в руци») Мьстиславу»[102]; на венгров же послал «бог архангела Михаила, отворити хляби небесные, конем же потопающим и самемь…»[103]; в другой раз при изгнании венгерских захватчиков из Галича бог напустил на них «рану фараонову», а когда они отошли к Пруту, «бог бо попустил беашеть рану: ангел бьашеть их»[104]; он спас и Луцк от татарских рук: «бог же чюдо створи, и святый Иван и святый Никола» — совместными усилиями они, оказывается, изменили направление ветра, и вражеские метательные орудия были обезврежены: камни не достигали цели[105]. Словом, и в Галицкой летописи находим ярко выраженный провиденциализм, и здесь церковь освящает и санкционирует действия государственной власти.

Достаточно внимателен автор и к лицам и событиям церковным: найдем мы здесь и перечень епископов владимирских[106], и сведения о многих монастырях (в большинстве княжеских)[107], и яркие характеристики крупных церковников, вроде духовника Мстислава Удалого «премудрого книжника» Тимофея, который в проповедях обличал венгерских захватчиков[108], а также выполнял и дипломатические поручения[109]; или вроде владимирского епископа Митрофана, в своих проповедях звавшего народ на борьбу во имя «нетленного венца»[110]; найдем мы в летописи сведения еще о ряде крупных церковников — епископов, игуменов.

Да что игумены, — летопись отмечает даже гибель дьяка в одной из битв («тогда же и Василь дьяк, рекомый Молза, застрелен бысть под городом»[111]). Описывая съезд князей в Киеве накануне битвы при Калке, летописец отметил крещение великого князя половецкого Басты[112]. Нет нужды говорить, что летопись внимательна и к судьбам храмов в разных частях Руси[113], особенно примечательно общеизвестное описание холмских святынь[114] и т. п. Едва ли есть необходимость умножать число примеров. Ясно и так, что, несмотря на количественное преобладание светского материала, в Галицко-волынской летописи господствует церковная идеология.

Констатируя это, я тем самым отвечаю и М. Н. Тихомирову, который неоднократно упрекал меня в переоценке роли «церковного элемента» в галицком летописании, усматривая в этом мою зависимость от взглядов А. А. Шахматова и М. Д. Приселкова[115]. Сам М. Н. Тихомиров, насколько можно судить по его статье в «Очерках истории исторической науки», видит в Галицко-волынской летописи «почти полное отсутствие» церковного элемента; эта летопись рисуется М. Н. Тихомирову «лишенной мистицизма и церковных рассуждений»[116].

Гораздо больше соответствует истине мнение Л. В. Черепнина, видевшего в «Летописце» Даниила Романовича свод, составленный по заданию князя при кафедре холмского епископа, а потому несвободный от церковно-политических сюжетов[117].

Полагаю, что критика концепций А. А. Шахматова и М. Д. Приселкова не должна сопровождаться неосновательным креном в сторону недооценки церковной идеологии в русской средневековой историографии.

Для данной работы этот вывод имеет свое значение. Дело в том, что наступление русских князей на литовские земли, подобно наступлению западных феодалов, велось под призывы воинствующей церкви. Об этом напрасно забыли некоторые наши историки. Для летописца литовцы — это язычники, «поганые», а потому их покорение, обложение данью — богоугодное дело (дань с ятвягов «богом же дана» князю Даниилу[118]), в борьбе с Литвой бог являет русским князьям свою чудесную помощь: в битве под Луцком княжеские войска разбили литовцев, которые затем в озере были «ангелом потопляеми от бога посланым»[119]. Князь Даниил, предлагая польским князьям поход на Литву, отлично сознавал и церковно-идеологическую сторону этого дела, когда писал: «время есть христьяномь на поганее, яко сами имеють рать межи собою»[120].

Перехожу ко второму вопросу из числа затронутых оппонентами. Это вопрос о составных частях летописных сводов. Мне представляется (и это подтверждается текстологически), что в княжеской канцелярии велись и хранились текущие записи о хозяйственных, военных и дипломатических мероприятиях правительства и его ставленников. Сюда поступали устные или письменные отчеты о походах, дипломатических актах, пожалованиях земель и т. п. Эти материалы послужили составителю свода основным источником. Только признав это, можно объяснить, что в летописи обнаруживается ряд повествований, каждое из которых связано с определенным кругом военно-дипломатических или административных вопросов. Но составитель свода не просто привел эти тексты один подле другого: он отобрал подходящие тексты, затем раздробил их на хронологически близкие части и сплел друг с другом, составив таким образом связное повествование, добавил к нему события семейной княжеской хроники, факты церковно-политической истории, пронизав весь свод морально-религиозным мировоззрением. Составные части свода могут быть более или менее успешно выделены из текста; подчас они имеют черты живого повествования лица, руководившего проведением того или иного мероприятия власти. Не имея лучшего термина, я назвал такие донесения-отчеты повестями, оговорив, что так называю и простое (устное) повествование, включенное в летопись, и исторический памятник сложного состава, т. е. письменное повествование, составленное на основе нескольких источников[121].

А. А. Зимин согласен с тем, что отчетный материал поступал в княжескую канцелярию, но склонен термин «повесть» толковать не в том смысле, который ему придан у меня. Поэтому он не видит оснований утверждать, что в распоряжении составителя свода князя Даниила «имелись специальные письменные источники, кроме Киевской летописи, или устные повести, как особого рода литературные произведения»[122], и даже упрекает меня в том, что мне «не удалось доказать их бытование в XIII в. в качестве самостоятельных произведений»[123].

Трудно утверждать, что составитель свода князя Даниила не имел других письменных источников, кро&ге Киевской летописи. Одно известие о русско-литовском договоре 1219 г., где перечислены по именам более двадцати литовских князей, опровергает это мнение. Можно привести немало и других.

Далее, я не собирался доказывать, что отчеты бояр и воевод (имеющие характер повествований) бытовали как самостоятельные произведения. Я лишь утверждал, что они были своевременно (об этом свидетельствуют детали времени и места) записаны и хранились в канцелярии. Раз отпадает этот упрек, то должен отпасть и вывод А. А. Зимина о том, что я, «выделяя из состава летописного свода Даниила галицкого многочисленные «повествования», вместе с тем умаляю «значение этого выдающегося исторического произведения XIII в., имеющего ряд черт мемуарной литературы»[124]. Мне не ясно, как можно умалить значение исторического произведения, определяя доброкачественный состав его источников, и чем собственно использование письменных и устных донесений умаляет значение свода? Наконец, почему их использование противоречит представлению о возникновении «черт мемуарной литературы»? Я этих черт, признаюсь, в летописи не вижу, но хотел бы отметить, что, вообще говоря, страницы мемуарной литературы, основанные на документах и свидетельствах очевидцев, далеко не всегда самые худшие.

Рассмотренный вопрос имеет для данной книги свое значение. Дело в том, что в составе княжеских сводов мы находим целую серию известий о Литве, сохраненных устными или письменными сообщениями и донесениями о походах; иногда эти: донесения подвергнуты внутренней редакторской обработке. Так, в первоначальное сообщение о походе войск князя Даниила затем добавлены сведения об участии в этом деле других князей, воевод; включены отрывки из дипломатической переписки, договоров и т. п. Не раз в результате такой обработки известия о том или ином походе приобретало черты яркой воинской повести. Посильное восстановление первоначального характера того или иного донесения, записи и т. п., знание идейно-политических намерений автора свода позволяет лучше постичь достоверность их известий о Литве, объяснить их неполноту, отметить возможную тенденциозность и т. п. Посмотрим, каков же состав этого рода источников княжеского летописания.

Это прежде всего сообщения о походах на ятвягов. В своде князя Даниила и приписках к нему находим несколько таких сообщений. В первую очередь надлежит сюда отнести одну из галицко-волынских вставок, которыми был пополнен текст Киевской летописи XI–XII вв.[125], а именно, под 1196 г. Она сообщает об одном из походов Романа Мстиславича волынского на ятвягов: «Тое же зимы ходи Роман Мстиславичь на ятвягы отомьщиваться: бяхуть бо воевали волость его. И тако Роман вниде в землю их, они же не могучи стати противу силе его и бежаша во свои тверди, а Роман пожог волость их и отомъстився, возвратися во свояси»[126]. Больше летописный свод князя Даниила не сообщает конкретных данных о войнах князя Романа в Литве, но дает понять, что воевал он много.

Это подтверждает и «Слово о полку Игореве», где читаем, о Романе:

«Суть бо у ваю железный паробци

под шеломы латиньскыми

Теми тресну земля

и многи страны —

Хинова,

Литва,

Ятвязи,

Деремела

и половцы сулицы своя поверъгоша,

а главы своя подклониша,

подъ тыи мечи харалужныи»[127].

Отсюда видим, что походы князя Романа охватывали и Литву и Ятвягию. Под Деремелой исследователи склонны понимать одну из южных ятвяжских земель (Денове)[128]. Мне кажется более вероятным видеть под этим названием не ятвяжскую (ятвяги и так упомянуты в делом), а особую прусскую территорию, если только Денове — Дейнова, как полагает А. Каминьский, не была литовским названием Ятвягии[129]. О действиях князя Романа в Литве сложилась даже присказка, которую слышал еще М. Стрыйковский (XVI в.): «Romanie, Romanie! lichym się karmisz, Lit wuju oręż»[130].

Далее выделяем запись о разгроме ятвягов, повоевавших Берестье (она идет от слов: «Повоеваша ятвязи около Берестия» и т. д. до слов «а инии разбегошася»)[131]. В-третьих, запись о походе войск князя Даниила через Берестье на ятвягов, приведшем к освобождению Дорогичина от немецких рыцарей; отрывок начинается словами: «Поидоста на ятвязе» и т. д. до слов: «и возъвратися [въ — X] Володимер»[132].

Далее. Среди обработанных приписок к своду Даниила находим повествование о походе князя Даниила с союзниками из Дорогичина на ятвягов, оно начинается словами: «В та же лета седе Самовит» и т. д. до слов: «им же Половци дети страшаху»[133]. Следующее известие о походе на ятвягов князей Даниила, и Льва (от слов: «идоущоу ему на войну со сыномь Лвомьж» и т. д. до слов: «в дом свой»[134]) сохранилось в редакции свода Льва: сообщается о том, как Лев убивает ятвяшского князя Стекинта; здесь говорится об измене поляков, попутно упомянут город Рай. Другая повесть (со слов: «Поиде Данило на ятвязе с братом и сыном Лвом и с Шеварном» и т. д. до слов: «ныне же зде вписано бысть в последняя (дни)»[135] тоже прошла, обработку в своде князя Льва, ибо Лев да Даниил — главные ее действующие лица, о прочих же участниках похода (Шварне, Романе новогородском, Глебе волковыйском, Изяславе свислочском, Земовите мазовецком, отрядах краковчан и сандомирцев князя Конрада) ничего не сказано.

В летописи князя Василько мы также найдем несколько повествований и известий о походах на ятвягов. Одно из них начинается словами: «Воеваша ятвязе около Охоже и Боусовна и всю страну ту поплениша». Князь Василько в битве у ворот Дорогичина убивает сорок литовских князей; здесь же помещена похвала Васильку и сообщение, что его ратями были разбиты князья ятвяжские Скомонд и Боруть, первый из которых «повоева землю Пиньскую [и] инии страны». Выясняется также, что под рукой у автора этой летописи было много других известий о походах на ятвягов: «и во иная времена божьею милостью избьени быша погании, их же не хотехом писати, множества ради»[136]. К летописи Василько относим и следующую вставку в текст свода Даниила: «Тое же зимы Кондрат приела, посол по Василка, река: «Пойдем на ятвязе», — падшу снегу и сереноу, не могоша ити и воротишася на Ноуре»[137].

В своде Владимира Васильковича есть упоминание о том, что, когда князья Лев и Мстислав Даниловичи ходили на помощь Болеславу против князя вроцлавского, сам Владимир «заратил бо ся бяше со ятвязи»[138]. К этому же своду относится описание совместного похода трех русских князей — Льва Галицкого, Мстислава луцкого и Владимира владимирского на ятвягов, у которых была захвачена Злина. Ятвяги тогда прислали четырех князей-послов, «мира просяче собе» и русские князья «одва дата им мир»[139].

Итак, в дошедшем волынском летописании имеется серия сообщений о походах на ятвягов. Какова историческая ценность этих сообщений, каков их идеологический смысл и политическая направленность? Главная цель этих повествований — восхваление феодально-колониальной политики галицко-волынских князей в литовских землях, подчеркивание ее преемственной связи с политикой Романа Мстиславича, начавшего освоение Ятвягии[140].

Отдается дань и мужеству свободолюбивых и гордых ятвягов, о чем свидетельствуют сообщения: «бысть брань люта» и «падающим же от обоих много»[141]; воеводы ятвягов — люди воинственные, например, Скомонд и Борут — «злаа воиника»[142]. Подобная оценка ятвягов, понятно, лишь повышает доблесть русских князей, которые, «победив горды ятвязе»[143], сумели «наполнити болота ятвяжьская» своим «полком»[144]; а голова «волхва» и «кобника» Скомонда «взотъчена бысть на кол». Таковы нравы русского рыцарства, как и рыцарства всей Европы того времени.

Летопись восхваляет личные подвиги князей — Даниила, Льва, Василька, их воевод и дворских — Андрея, Якова и др. Гибель же «поганых» язычников не вызывает жалости: от руки князя Льва гибнет ятвяжский князь и «изииде душа его со кровью во ад»[145]. Русские войска разоряли ятвяжские земли: «жьжаху домы их и пленяху села их»; «поймавши же имения их», они «ноидоша пленяюще землю и жгуще», а жителей «онех вяжюще, иныя же ис хвороста (т. е. из лесных осек. — В. П.) ведущоу, — сечахуть я»[146].

Тактика русских дружин обнаруживает сходство с тактикой западноевропейских рыцарей: походы проводятся зимой; нападение совершается по возможности неожиданно, чтобы не дать «знаменья» соседним землям[147]; князья избегают сражений в лесных теснинах; они усиливают отряды стрельцов, иногда даже спешивают дружину[148].

Цели ятвяжских походов на Русь также не вызывают сомнений. Литовские земли находились на ранней стадии феодального развития. У всех народов этот этап истории связан с широкими грабительскими набегами. То же видим и здесь: «беда бо бе в земле Володимерьстей от воеванья Литовьскога и ятвяжского»[149]. Это отнюдь не риторика.

Если, забегая вперед, собрать все упоминания Волынской летописи о литовско-ятвяжских походах и набегах на Западную Русь, то получается следующий ареал: Новогородок — Слоним — Волковыйск — Каменец — Дорогичин — Мельник — Берестье — Камен — Небль — Турийск — Комов — Червень — Луцк — Пересопница — Черниговщина[150] — Брянск — Смоленск — Полоцк — Случек — Копыль — Полесье — Турийск-на-Немане. Сюда надо добавить Пинск, Туров, Рай, Охоже, Бусовну, Ухань. В целом обширнейшая территория длительное время страдала от набегов литовских войск (подробнее об этом см. в третьей части настоящей работы), сопровождавшихся не только разорениями, но и угоном населения[151].

Поскольку с Литвой совладать но удалось, вся тяжесть ответных ударов пришлась на ятвягов. Подчиняя их землю, русские князья брали заложников, строили здесь укрепления, собирали дань: после одного из поражений ятвяги «послаша послы своя и дети своя и дань даша и обещевахоуся работе быти ему (князю Даниилу. — В. П.) и городы рубити в земле своей»; представители русской власти собирали с них дань: «черные куны и бело серебро»[152].

Русские князья старались использовать силы одних народов для покорения других; так, например, они водили отряды половцев на ятвягов[153] и на Литву[154]; привлекали на службу и самих ятвягов, вроде Ящелта (Ящела), служившего в дружине князя Даниила[155] или того храброго «Проусина родом», что сражался в полку князя Владимира[156]. Это подчинение соседних земель представляет собой русский вариант крестовых походов, также освященный церковной идеологией. Ятвягия явилась пограничной территорией, где столкнулись интересы немецкой рыцарской агрессии с интересами Польши и Руси, которые старались завладеть важной в военно-политическом отношении землей. Результат этого столкновения известен: ятвяги были истреблены, а большая часть их земли попала под власть Ордена.

Сведения нашей летописи представляют интерес и для характеристики некоторых сторон жизни ятвягов, их общественного и политического строя, а также и для истории русско-прусских отношений. Летопись неоднократно упоминает пруссов, в частности, вармов[157] и бартов[158] (притом она почему-то отличает ятвягов и даже бартов от пруссов[159]). Печальная судьба небольшого мужественного народа, раздавленного соседними феодальными государствами, скупыми штрихами рисуется на страницах нашей летописи.

Обширны и разнообразны данные летописи по истории Литвы. В своде князя Даниила находим драгоценное известие о литовско-русском договоре 1219 г.[160] Этому договору предшествовали частые совместные литовско-ятвяжские набеги на Русь; об одном из них летопись упоминает: «Литва же и ятвязе воеваху и повоева же Турийск и около Комова, оли до Червеня и бишася у ворот Червенских и застава бе в Оуханях»[161].

Договор на время стабилизировал мирные отношения, но отнюдь не приостановил набегов дружин отдельных литовских князей. В своде Даниила Романовича находим запись о походе против князя Аишьвно Рушковича (от слов: «Придоша Литва» и т. д. до слов: «богу помогающим им»[162]), совершившего набег на Пересопницу. Там же читалась запись о походе князей Даниила и Василько и их дворского Якова против дружины Лингевина — Лековния (Лонъкогвени, Лонъкгвени), который не без поддержки из Пинска нападал на окрестности Мельника (запись начинается словами: «Воеваша Литва около Мелнице» и т. д. до слов: «бысть радость велика во Пиньске граде»[163]),

В своде князя Даниила и приписках к нему сохранились содержательные повествования о политической борьбе в Литве, сопровождавшей установление монархии — единовластия Миндовга. К этому сюжету относится текст, идущий от слов: «В то же лето изгна Миндог» и т. д. до слов: «Данилу же гнев имеющю на не»[164]; ниже он продолжается словами: «Потом же Войшелк» и т. д. до слов: «и вороти в Болгарех»[165]. Последний отрывок этого рода начинается словами: «Прислаша Миндовг к Данилу» и т. д. до слов: «и инии мнозеи»[166].

Все эти куски текста состоят из современных записей о военных и дипломатических акциях князя Даниила в отношении Литвы, Жемайтии, Риги и Польши; из сведений о внутренних событиях в Литве, возможно, почерпнутых от союзных князей Товтивила и Эдивида. Потерпев неудачу в борьбе с Миндовгом, эти князья служили некоторое время на Волыни и даже участвовали в чешском походе князя Даниила[167]; позднее Товтивил, вступив в контакт с Миндовгом и Войшелком, оказался в числе врагов волынского князя[168].

Надлежит учесть также серию известий о русско-литовских действиях, направленных против Польши[169] и Орды[170].

Эти данные свода князя Даниила и дополнений к нему характеризуют внешнеполитические условия становления литовской раннефеодальной монархии, взаимоотношения Литвы с Русью, Ригой, Орденом, Польшей. Описание русско-литовской войны обнаруживает влияние Литвы в Пинске[171] и преобладание в Полоцке и Черной Руси. Русские войска «попленили» Черную Русь и заняли Гродно (Миндовг ответил набегом на Турийск[172]), но затем в Новогородке стал княжить Роман Данилович в качестве вассала Миндовга (видимо, некоторые города перешли к Даниилу Романовичу). Поощряя князя Даниила к походу на Киев, Миндовг сообщал: «пришлю к тобе Романа и Новогородце»; среди присланных оказалось, однако, «мало людий» Романа, а главную часть составляли «людие Миндовгови» во главе с воеводой Хвалом, снискавшим себе мрачную известность разорением Черниговщины[173].

Хочу обратить внимание на сообщение источника еще но одному вопросу, широко обсуждаемому в литванистике — о крещении Миндовга. Летописец утверждает, что крещение Миндовга — это политический маневр, что оно «льстиво бысть». Оценивая достоверность этого известия, надо учитывать следующие соображения. Князь Даниил начал борьбу против Миндовга, заявив: «Время есть христьяномь на поганее»[174]; после принятия Миндовгом христианства война е русской стороны не прекратилась, и летописец, оправдывая это, утверждал, что Миндовг и после крещения «поганьство свое яве творяше»[175]. Можно верить или не верить этому летописцу, но надо учесть и сообщение автора «Литовской летописи». Говоря о времени правления Войшелка в Новогородке (в период между нашествием Бурундая и смертью жены Миндовга) и его крещении в православие, автор отмечает, что Миндовг был недоволен этим шагом и «укариваше ему по его житью»[176], чего не было, пока Войшелк оставался рьяным язычником. Это подкрепляет взгляд на крещение Миндовга как на политический маневр.

К обработанным припискам свода князя Даниила надо отнести и текст о нашествии войск Бурундая (от слов: «Приде Буранда безбожный» и т. д. до слов: «украшениемь украсити и»[177]; продолжается этот текст ниже словами: «потом же Данило король, ехав, взя Волковыеск» и т. д. до слов: «аще ли яз буду»[178]. Это повествование о татарском нашествии на литовские земли — собственно литовскую (Аукштайтскую), а также Нальшенайскую и Ятвяжскую[179]; о вынужденном участии в этом походе русских князей (впрочем, возможно, бывших в размирье с Литвой после срыва похода на Киев); объектами борьбы здесь являются Волковыйск, Гродно, местность по Зелеви (Зельве).

Сюда же включена вставка летописца князя Василько (от слов: «Василкови же едоушоу» и т. д. до слов: «и сына своего Володимера»[180]). Другой текст о Литве, относящийся к этому же летописцу, видим в повествовании, начинающемся словами: «Идоша Литва на Ляхы воевать». Здесь говорится, что после похода литовских войск (с участием каких-то русских сил) на Ездов (под Варшавой) Миндовг, вспомнив, что Василько участвовал в походе Бурундая, повоевал его землю около Каменца (Камена), но встретил отпор; одну литовскую рать русские преследовали до Ясолны (Ясолды), другую, что воевала около Мельника, князь. Василько нагнал и разбил у города Небля[181]. Это современная запись с указанием даты («на канун Ивана дни»), с перечнем пинских князей и упоминанием погибшего Преибора Степановича (Родовича).

Свод Владимира Васильковича тоже весьма внимателен к Литве, хотя и здесь ожидать объективного освещения ее истории не приходится. Летописец неприязненно оценивал, в частности, литовскую политику галицкого князя Льва Даниловича, ибо последствия походов на Литву, которые тот организовывал с татарской помощью, всей тяжестью падали на волынское порубежье. В этом своде мы найдем сообщение о набеге войск Миндовга на Брянск, союзный Владимиру[182]. К этому своду относится описание двух походов на Литву с участием татар.

Это обширные повествования. Одно начинается словами: «Посемь же Тройдений забыв любви Лвови» и т. д. до слов: «и тако поехаша во свояси»[183]. Здесь рассказывается, что литовский князь Тройден с помощью войска городнян (видимо, в первую очередь, пруссов-переселенцев) взял Дорогичин. Тогда Лев Данилович обратился в Орду к Менгу-Тимуру, и тот дал ему татарскую рать и прислал силы подчиненных Орде заднепровских князей (Романа из Брянска, Глеба из Смоленска), к ним были присоединены отряды князей Турова и Пинска. Мстислав Данилович из Луцка «пошел бяшеть от Копыля, воюя по Полесью», видимо, также подпавшему под власть Литвы. Войска князей шли до Случска, а оттуда на Новогородок. Это показательно: видимо, Дорогичин подчинялся Тройдену через Новогородок. Вообще Новогородок рисуется для данной поры как основной центр литовской власти; при походах на Аукштайтскую и Нальшенайскую земли города не называются. В походе сказались феодальные распри: князь Лев с татарами взял новогородский «околний град», оставив союзников без добычи. «Гневом про Льва» прочие князья «не идоша» в «землю Литовьскую». Ничего не сказано о результатах похода, в частности, о том, что Дорогичин вернулся под власть Льва Даниловича[184].

Владимирский князь и сам имел столкновения с Тройденом, который принял пруссов, бежавших от власти Ордена, и посадил их в Гродно и Слониме. Князь Владимир вместе со Львом и другими взяли Слоним, чтобы литовские князья их «земле не подъседале». Тройден в ответ повоевал «около Камена», а Василько «взя» у него Турийск на Немане и «села около него»[185]; затем противники «умиристася и начаста быти в величе любви».

Поэтому новый поход на Литву, предпринятый по предложению Ногая, получил явно отрицательное освещение в своде князя Владимира. Это повествование начинается от слов: «Приела оканьный» и т. д. до слов: «не въепеша ничего же тако возвратишася во свояси»[186]. Здесь ярко отражены русско-литовские отношения: под властью Литвы видим города Новогородок, Гродно, Волковыйск; русским землям, видимо, стало трудно противостоять Литве. Не случайно Ногай свою грамоту галицко-волынским князьям (она приведена в тексте) начинает словами: «Всегда мь жалоуете на Литву, осе же вы дал еемь рать и воеводу с ними Момъшея; пойдете же с ним на вороги свое». Поход описан намеренно неясно, отмечено лишь поражение войск Льва и Мстислава пруссами под Гродно, но не сказано, чем закончились действия татар на основном направлении — под Новогородком, на который и на этот раз были двинуты главные силы.

В этом же своде читаем известие о голоде на Руси, в Польше и Литве и о том, как князь Владимир продавал ятвягам жито. Летопись так передает просьбу послов ятвяжских: «Господине княже Володимере, приехали есмя к тобе ото всих ятвязь, надеючись на князь бог[187] и по твое здоровие. Господине, не помори нас но перекорми ны собе, пошли, господине, к нам жито свое продаят, а мы ради купим, чего восхочешь: воску ли, бели ль, бобров ли, черных ли коун, серебра ль, мы ради дамы»[188]. Владимир отправил жито с добрыми людьми «кому веря» из Берестья в судах по Бугу; на Нареве под Пултуском торговый караван был разграблен людьми князя Конрада.

Свод Владимира изображает князей Литвы служилыми этому князю, который «возводит» их при надобности на Польшу[189]. Примечательно, что эта Литва дружественна династии Миндовга; именно поэтому ее опасался князь Лев, когда писал сыну Юрию в Мельник: «Сыну мой Юрьи, не ходи сам с Литвою, убил я князя их Войшелка, любо восхотять мьсть створити»[190],— и Юрий не пошел. Отсюда напрашивается вывод, что, во всяком случае, в чернорусской части Литовского великого княжества правила прежняя династия; это черта, свидетельствующая о прочности государственной власти в Литве.

Есть в своде князя Владимира информация о Литве, почерпнутая, как можно думать, у купцов, торговавших с Торуныо, по Висле. Это сообщение о том, что «Литва вся и Жемоить в с я» ходили походом на Ливонский орден, дошли до Отепяа, но успеха не имели, а в то же время «Тороуньсцеи немце», помогая своим, совершили разорительный поход на Жемайтию[191].

Наконец, и в летописи Мстислава Даниловича имеется вставка о Литве, сделанная, видимо, на основании грамоты о передаче ему («даша ему») Волковыйска литовскими князьями, братьями Будикидом и Будивидом, которые «город свой» дали ему, «абы он с ними мир держал»[192].

Оценка волынского свода будет неполной, если мы не остановимся еще на одном источнике, сохраненном им, на так называемой «Литовской летописи». Это подводит нас к третьему вопросу, поставленному оппонентами. В свое время мы высказали предположение, что в составе Волынского летописания, помимо отмеченных выше источников по истории Литвы, была использована какая-то летопись, состоявшая из серии жизнеописаний литовских князей, и высказали догадку, что она могла возникнуть в одном из православных монастырей Новогородка[193]. Этот взгляд встретил категорические возражения рецензентов.

Положительно оценивая метод и приемы моей работы в целом, В. Д. Королюк писал: «Зато решительные возражения вызывает попытка автора книги выделить из состава Владимиро-волынской летописи особую Литовскую летопись, составленную якобы в Новогрудке. Выделенные им немногие известия, относящиеся к истории Литвы, не составляют ни по форме, ни по содержанию единого литературного целого, не отражают или почти не отражают событий внутриполитического развития Литовского княжества. Нельзя признать убедительным определяемое автором место составления Литовской летописи»[194]. Не менее решительно высказался по этому вопросу и А. А. Зимин. Отвергая догадку о Литовской летописи, он писал: «Литовская летопись должна была бы отразить разнообразные события из истории этого княжества, иметь особый, ей присущий стиль и языковые особенности. Ничего подобного в сведениях Ипатьевской летописи, касающихся Литвы, нет»[195].

Я понимаю, что можно сомневаться в существовании особой «Литовской летописи», ибо сохранилась она, как, впрочем, и летописание Галича, Холма, Владимира, не полностью и использовалась для целей, ничего общего не имевших с полным отражением «разнообразных событий» литовской истории. Однако аргументы, выдвинутые моими оппонентами в подтверждение их сомнений, не кажутся мне достаточно вескими.

Этих аргументов три: во-первых, содержание, во-вторых, литературная форма, в-третьих, язык. Видимо, этот вопрос недостаточно четко изложен в книге, и поэтому мне хочется здесь обратить внимание на то, что серия биографий (вернее, то, что от них уцелело под пером редактора) ясно выделяется своими особенностями формы, в частности, своеобразными концовками.

Первым идет текст о Миндовге от слов: «Убиство же его сице скажемь»[196] и т. д. до примечательной концовки: «тако бысть конечь Миндовгову убитью»[197]. Что составляет содержание этой части текста? Исключительно литовские события конца княжения Миндовга. Последующий отрывок повествования примыкает к предыдущему и завершается уже знакомой фразой: «тако бысть конець убитья Тренятина»[198]. Что составляет его содержание? Исключительно литовские события: бегство Войшелка новогородского, сына Миндовга, убийство Товтивила полоцкого, княжение Тройната жемайтского.

Затем идет текст о княжении Войшелка от слов: «се же услышав Войшелк» и т. д. вплоть до известных слов: «тако бысть конец убитья его»[199]. Этот текст разбит редакторскими вставками о других событиях. Первая вставка — о Брянске. Но вставка эта четко выделена в тексте «Литовской летописи» как инородная. В ее начале читаем: «В преже р[е]ченом же лете Миндовгова убитья бысть»[200] и т. д.; по окончании вставки летописец отметил свое возвращение к источнику, в котором шла речь о Войшелке, и прямо записал: «Мы же на прежнее возвратимся. Княжащоу же Войшелькови в Литве»[201] и т. д. Ниже этот текст еще раз перебит вставкой о появлении кометы, о смерти жены князя Василько, о смуте в Орде, но и на этот раз окончание вставки отмечено повторением фразы: «княжащоу Войшелкови во Литве и Шварнови»[202]. Новая вставка из свода Владимира Васильковича о войне с Польшей разбивает текст и продолжается до возвращения к Литовской летописи, что отмечено фразой: «Посем же Войшелк да княжение свое зятю своему Шварнови» и т. д. без перерыва до известия об убийстве Войшелка.

Мало этого. Приведенный текст о Войшелке органически входит в состав того источника, который говорит о его предшественниках, как можно заключить из сопоставления известий об этом князе, взятых из свода князя Даниила и по счастью не выброшенных составителями свода князя Владимира. Таким образом, в своде князя Владимира уцелели два варианта сообщений о крещении князя Войшелка. Сравним их, отмечая в том и другом важнейшие различия.

Первый текст составлен в манере свода князя Даниила, с присущим ему вниманием к дипломатическим делам; второй характеризуется своей православно-риторической формой, свойственной и другим отрывкам из «Литовской летописи». Вчитываясь в текст о Войшелке, видим традиционное описание превращения варвара-язычника в православного праведника.

Свод князя Даниила

«Потом же Войшелкь створи мир с Даниилом и выда дщерь Миндогдъвоу за Шварна сестру свою, и приде Холмк Данилу, оставив княжение свое и восприемь мниский чин и вдасть Романови, сынови королевоу Новогородък от Миндога, и от себе и Вослоним и Волковыескь и все городы, а сам просися ити во Святую Гору и наиде ему король путь у короля Оугорьского, и не може ити Святое Горы и вороти в Болгарех»[203].

Литовская летопись

«Посем же вниде страх божий во сердце его, помысли в собе, хотя прияти святое крещение икрестися тоу в Новегородьцеи нала быти во крестьяньстве и по семь иде Воишелк до Галича к Данилови князоу и Василкови, хотя прияти мниский чин (тогда же и Войшелк хрести Юрья Львовича); тоже потом иде в Полониноу ко Григорьеви в монастырь и пострижеся во черньце»[204].

Далее следует похвала Григорию, сообщается о неудачной попытке князя попасть на Святую Гору, об устройстве собственного монастыря на Немане и т. д.

Автор этой летописи жил, видимо, вдали от крупных центров Галицко-Волынской Руси и не был осведомлен о том, что Войшелк поехал ко двору князя Даниила не в Галич, а в Холм, но зато относительно церковных дел он пишет много подробнее, чем автор свода (и приписок к нему) князя Даниила. Он знает, что Войшелк связан с Григорием, игуменом монастыря в Полонино, знает и самого Григория; знает, что Войшелк строит монастырь и что Лев Данилович убивает Войшелка в монастыре во Владимире.

Эта монастырско-«просветительская» трактовка событий, видимо, подошла составителю свода князя Владимира, так как соответствовала и его политическим стремлениям (враждебным князю Льву) и его активному православию, которое побудило сводчика превратить окончание свода в нечто похожее на житие волынского князя. Действуя по обычаю книжников того времени, автор свода, включая отрывки «Литовской летописи», сохранил и текст свода Даниила, оставив окончательный вывод о событиях на суждение читателя.

Характер волынского свода, недружественного князю Шварну Даниловичу, помешал сохранению в нем подробного текста «Литовской летописи» о его княжении в Литве. О нем дана лишь краткая запись, идущая от слов: «Княжашю же по Войшелкови Шварнови в Литовской земли» и т. д. до слов: «гроба отня»[205].

Весьма примечательно отражена в своде личность следующего литовского князя, Тройдена. С ним произошло примерно то же, что и с Войшелком. Текст о Тройдене читался войтовской летописи» следом за известием о смерти Шварна: «Нача княжить в Литве оканьный и безаконьный, проклятый и немилостивый Тройден». Автор открыто признается, что «его же безаконья не могохом писати срама ради», «так бо бяшеть безаконьник, яко и Антиох Сурский, Ирод Иерслимский и Нерон Римъскый и ина многа злеиша того безаконья чиняше, жив же лет 12 и тако представися безаконьник».

Эта краткая темпераментная запись монастырской «Литовской летописи» сопровождалась следующими сведениями о братьях Тройдена: «бяхуть же в него братья Борза, Сурьпутий, Лесий, Свелкений, бяхуть же живуще во святомь крещении, сии же живяхуть в любви, во кротости и во смиреньи, держаще правую веру крестьяньскую, преизлиха любяще веру и нищая; си же преставишася при животе Тройденове»[206]. Вся эта запись очень напоминает то, что писалось в «Литовской летописи» о православном Войшелке. Содержание этого текста соответствовало общему направлению труда ревностного христианина — автора свода Владимира Васильковича.

Выписав текст «Литовской летописи», автор которой, видимо, имел серьезные основания быть недовольным упрочением власти язычника Тройдена, наш составитель владимирского свода попал в противоречивое, затруднительное положение. Заявив, с чужих слов, что не будет писать о проклятом Тройдене, он ниже возвращается к нему («Тройденови же еще княжащу в Литовьской земле»)[207] и сообщает, что Тройден жил в «величе любви» со Львом Даниловичем, а с Владимиром Васильковичем воевал, так как его отец убил на войне трех братьев Тройдена. Выходит, что из четырех выше так расхваленных праведных православных князей трое пали от рук Василько. Сообщает он также о попытке Тройдена захватить Дорогичин, о принятии им бежавших пруссов.

Ниже автор свода еще раз обращается к этому князю (от слов: «Тройденови же еще княжа в Литовьской земле»[208]) и сообщает о походе его брата Сирпутия (единственного из братьев, спасшегося от князя Василько) с ятвягами на Люблин; характеризуя результат похода, сводчик пишет: «Тако придоша со честью великою домовь».

Нетрудно видеть, что все это, включая похвалу, плохо вяжется с отрывком, хулящим «проклятого» Тройдена. Князь Владимир в реальной политике руководствовался здравым признанием значения Литвы. После того как подвластный Тройдену Сирпутий (быть может, правивший в Новогородке) повоевал окрестности Камена, а князь Владимир в ответ освободил от Литвы Турийск, волынско-литовские отношения стабилизировались, и Владимир вступил в союз дружбы с Тройденом: они «умиристася и начаста быти во величе любви»[209].

Таким образом, лишь благодаря особенностям своей формы (в частности, своеобразным концовкам, заключающим жизнеописания князей, а также переходным формулам, отграничивающим отрывки «Литовской летописи») и содержания текст «Литовской летописи» о Тройдене поддается выделению из свода князя Владимира.

Подходя к концу анализа, мы имеем достаточно оснований выделять текст, содержание которого составляют записи о княжении Миндовга, Тройната, Войшелка, Шварна и Тройдена, сделанные по относительно единой форме и проникнутые духом православного церковного «просветительства». Подобный текст нельзя считать продуктом устной информации, и потому мы предлагаем возводить его к летописи какого-либо православного монастыря в Литве.

Поскольку в повествовании «Литовской летописи» важным центром является Новогородок и поскольку ее автор отмечает, что Войшелк «крестися тоу в Новегородце», нам казалось естественным предположить, что подобный первый опыт литовско-русского летописания мог возникнуть в одном из местных монастырей, может быть, даже в том, который основал Войшелк на Немане «межи Литвою и Новымъгородъком»[210]. Подобным же образом возникло позднее и литовско-русское летописание в Смоленске (см. ниже).

В целом галицко-волынское летописание — богатый источник сведений по вопросам внутренней политической истории Литвы времени укрепления в ней раннефеодальной монархии, а также по истории ее международных отношений (с Ригой, Орденом, Польшей, папской курией и др.). Совершенно исключительную ценность имеет этот материал для освещения истории литовско-русских отношений. В истории Галицко-Волынской Руси Литва имеет важное значение, которое непрерывно возрастало. Русь вообще и в особенности Черная Русь — весьма существенный фактор истории Литвы. Политическая обстановка в Восточной Европе приводила к тесному общению Литвы и Руси. Их связи находят свое отражение в богатейшем княжеском галицко-волынском летописании и особенно в древнейшей новогородской «Литовской летописи».

Владимиро-суздальское летописание, представленное Лаврентьевской летописью[211] и сходными (Радзивиловской, Летописцем Переяславля-Суздальского и Московским академическим списком[212]), изучено более подробно. Оно рисуется перед нами как серия великокняжеских сводов (1177, 1193, 1212, 1239, 1263 гг.), осложненных ростовским епископским летописанием и дошедших в составе тверского свода 1306 г. князя Михаила Ярославича[213].

Дефектная часть. Лаврентьевской летописи под 1263–1283 и 1287–1294 гг., по вероятному предположению М. Д. Приселкова, читается в московской редакции по Симеоновской, а еще лучше по Троицкой летописи[214]. Вопрос о том, насколько полно тверской свод передал нам владимиро-суздальское летописание, исследован пока что недостаточно[215]. В виде дополняющего источника можно привлекать также Типографскую (ростовскую обработку общерусского свода 1479 г.) и, разумеется, Никоновскую летописи.

Историк, задумавший изучать литовско-русские отношения по владимиро-суздальскому летописанию, неизбежно создал бы ложную картину. У местного летописания свой круг феодально-колониальных интересов. Это прежде всего волжские болгары, мордва и владения, подвластные Новгородской республике. Оригинальные известия о Литве здесь начинаются лишь в своде Ярослава Всеволодовича, но и они грешат неполнотой.

Под 1225 г. сообщается, что зимой литовцы воевали «Новгородьскую волость и поимаша множество много зело христиан и много зла створиша, воюя около Новагорода, и около Торопча и Смолиньска и до Полтеска, бе бо рать велика зело, ака же не была от начала миру»[216]. Новгородская летопись не говорит о нападении на Смоленск, но смолняне страдали в эту пору от набегов Литвы, как видно из договора 1229 г.: «велика, пагуба бываеть от погани Смолняном и Немцем»[217]. В целом — это несколько гиперболизированное изложение событий, связанных с Ярославом Всеволодовичем, который из Переяславля выступил против литовцев, разбил их на озере у Усвята, «князи их изъима», полон отнял «и бысть радость велика по всем землям тем, свобоженым им от поганых, бысть мир потом по многи лета»[218].

Последнее известие явно недостоверно, так как уже в 1229 г. отмечено в Новгороде новое нападение Литвы. Но сам по себе свод Ярослава Всеволодовича логичен вплоть до 1239 г., ни сообщая новых известий о Литве. Под 1239 г. читаем: «Ярослав иде Смоленьску на Литву и Литву победи и князя их ял, а Смольняны урядив, князя Всеволода[219] посади на столе, а сам со множеством полона с великой честью отъиде в свояси»[220].

Из последующих известий о борьбе с набегами Литвы здесь отразилось лишь одно (разбитое на две части) под 1248 г.: «Toe же о зимы убьен бысть Михаил Ярославич[221] от поганые Литвы»[222], а ниже сказано, что той же зимой «у Зупцова победита Литву суждальскыи князи». Зубцов лежит на Верхней Волге и является окраинным западным центром Владимиро-Суздальской земли[223]; чтобы достигнуть его, литовцы должны были пройти через всю северную часть Смоленского княжества.

Это ясное свидетельство о значительном расширении сферы литовского наступления дополняется еще одним более выразительным, когда под 1285 г. говорится, что Литва воюет уже волость тверского епископа Олешню, а против нее идут, соединившись, рати из Твери, Москвы, Волока, Торжка, Зубцова и Ржевы; они «биша Литву на лес» и притом «великого князя их. Домонта убиша, а иных изъимаша, а овых избиша, полон весь отъяша, а иные розбежашася»[224].

Если посмотреть на отражение тверского свода 1306 г. в московском своде 1408 г., то можно обнаружить еще одно известие под 1275 г. о татаро-русском походе на Литву (быть может, совпадающем с походом юго-западных князей по приказу Менгу-Тимура); описание похода дано в духе тверского летописания, враждебного Орде: «ходиша Татарове и Русстии князи на Литву, не успевше ничто же, възвратишася назад». Татары при этом «велико зло и многу пакость и досаду сътвориша христианом, идуще на Литву, а пакы назад идуще от Литвы того злее створиша, по волостем, по селом дворы грабяще, кони и скоты и имение отъемлюще, и где кого стретили, облупивше нагого пустять».

Возвращаясь из похода через Курск, они «кострове лнянии в руках потерли и всюды и вся дворы, кто чего отбежал, то все пограбиша погании, творящеся на помощь пришедше, обретошася на пакость. Се же написах памяти деля и пользы ради»[225]. Это известие характеризует, с одной стороны, отношение Орды к Литве, с другой — свидетельствует об истинной ценности ее как «союзника» Руси.

К тверскому своду восходит и известие (под 1289 г.) о поставлении по предложению княгини Аксиньи, вдовы Ярослава, и ее сына Михаила в местные епископы игумена Андрея «от святыя богородицы из общего монастыря». Это известие важно для характеристики русско-литовских отношений, так как «сий Андрей бяше родом литвин, сын Ерденев, литовского князя»[226]. С именем Андрея, как увидим ниже, было связано выступление, осуждавшееся официальной церковью и московским правительством.

Последнее, интересное для нас, известие сохранено, видимо, тверским сводом 1327 г., в котором (по сокращенной редакции тверского свода 1455 г., отраженной в Тверском сборнике и Рогожском летописце[227]) под 1320 г. читаем: «Той же зимы за князя Дмитрия Михайловича приведоша княжну Марию из Литвы, Едименову дщерь»[228].

Некоторые новые сведения о литовской политике в отношении этого края находятся уже не в тверском, а в московском летописании XIV и следующих веков.

Новгородское летописание представлено целым рядом в основном архиепископских сводов, содержание и идеологический смысл которых изучен пока что недостаточно. А. А. Шахматов не оставил исторически обоснованной схемы новгородского летописания[229]; новейшие исследователи касались главным образом его ранних этапов. В настоящее время они рисуются в следующем виде. Новгородская первая летопись старшего извода (Синодальный список[230]) представляет собой список 1333 г. с приписками, доходящими до 1352 г.; в составе этого списка выделяют архиепископские своды 1136 и 1204 гг.[231] Дальнейшая работа сводчиков по этому списку не изучена.

В Новгородской первой летописи младшего извода[232] (доведенной до 1446 г.) исследователи видят свод 1433 г., основанный на Синодальном списке и Софийской летописи архиепископского двора[233]; притом сам Комиссионный список признается сводом 1433 г., переработанным по новгородско-софийскому своду 30–40-х годов XV в.

Следующий этап новгородского летописания отражен в своде 30–40-х годов XV в., который восстанавливается на основе Новгородской IV летописи[234] и Софийской I летописи[235]. Свод составлен на основе свода 1418 г., Новгородской летописи церкви Якова и Новгородской официальной летописи; в этот свод вошел и список городов русских. Д. С. Лихачев видит в нем Софийский архиепископский свод, составленный при дворе Евфимия II, который, играя на русско-литовских противоречиях, получил поставление от литовского митрополита Герасима в Смоленске[236]. Мне представляется, что летописание времен Евфимия II четко отражено в Новгородской первой младшего извода; что же касается Новгородской IV, то в ней при широком использовании Новгородской архиепископской, как, впрочем, и какой-то Тверской летописи, господствует, как и полагал М. Д. Приселков, московский взгляд на события[237]. Наконец, около середины XV в. Софийский свод был сверен с Новгородской первой летописью и пополнен ростовским сводом архиепископа Ефрема, что привело к созданию основной редакции Новгородской IV летописи[238].

Новгородское летописание XIII–XIV вв. в пределах названных выше сводов остается неизученным[239], хотя к нему вполне применим справедливый вывод Д. С. Лихачева о том, что «содержание новгородских летописей, стремившихся соединить достижения исторической мысли Москвы с антимосковскими тенденциями правящей верхушки Новгорода, осталось таким же противоречивым, как противоречива была и сама новгородская жизнь»[240].

Летопись проводит ту же идею, которая господствует в новгородских договорах с князьями: в боярской республике сидят «вольные мужи»[241], которые могут приглашать на службу любых князей, но земельный фонд республики остается при этом под ее юрисдикцией и по уходе князя подлежит непременному возвращению без выкупа или за выкуп. Князья правят по договору, по «старине», которая обязательна для князей и из Руси, и из Литвы (см. о договорах 1393, 1400, 1414 гг. и др.). Видимо, литовско-новгородские договоры восходят к несохранившемуся договору между Миндовгом и Александром Невским (орденско-новгородские восходят ко времени этого князя[242]). Новгород не раз терпит Литву на «пригородах», но не пускает Казимира на «Городище» (1444 г.), где сидят русские князья[243].

Новгородское летописание действительно внутренне противоречиво. В нем мы найдем положительную оценку Куликовской битвы, при сохранении антимосковских подробностей, вроде того, что «москвици мнози небывалци, видевши множество рати татарьской, устрашишася и живота отцаявшеся, а инеи и на беги обратишася»[244]. Найдем мы в ней и положительную оценку битвы на Ворскле с упоминанием: «по грехом тако плучися горе немалое литовскым детем»[245]. Видна здесь и нечеткость в наименовании русских земель, занятых Литвой: под 1335 г. Витебск упомянут как город на Руси[246], а под 1445 г. Вязьма и Брянск рассматриваются как «литовскыи городы»[247].

Противоречиво и церковно-политическое положение Новгорода. Он не ладит с митрополитами (см. известия под 1341, 1393, 1395 и другими годами), а потому создание литовским правительством новой митрополии (под 1415 г.) освещает в спокойном тоне: «богу попущыню, а князю Витовту Литовьскому тако изволившю»[248]. Сам архиепископ Евфимий едет ставиться в Смоленск (1434 г.)[249]. Но когда Исидор привозит из Рима в Литву униатство (1441 г.), летопись ясно отмечает, что «Литва же и Русь за то не изымашася»[250]. Такова идеология основных новгородских летописей в интересующем нас аспекте[251].

Наша задача сводится к тому, чтобы определить состав литовских известий новгородского летописания исследуемого периода, а также оценить их достоверность, имея в виду историю новгородско-московско-литовских отношений и, соответственно, изменение политических тенденций сменяющих друг друга летописных сводов. Просмотр литовских известий убеждает, что летопись отражает третий этап литовско-русских отношений — набеги Литвы на Русь и переход к захвату русских земель. Направление, сфера и характер набегов достойны полного внимания. Одно направление — это набеги на Псковскую землю, о чем читаем под 1183 г.: «На ту же зиму бишася пльсковици съ Литвою и много ся издея зла пльсковицем»[252]. Сообщения этого рода могли быть и неполно отражены в летописи Новгорода, но они встречаются. Например, под 1213 г. говорится: «Изъехаша Литва безбожная Пльсков и пожгоша», псковичи в это время были без князя и, кроме того, находились на озере, поэтому литовцы безнаказанно «много створиша зла и отъидоша»[253].

Наступление немецкого Ордена вызвало перемены в политике Псковской боярской республики. В 1228 г. она сделала попытку порвать отношения с владимиро-суздальскими князьями и Новгородом и заключила мирный договор с Ригой. Договор предусматривал даже оказание взаимной помощи. Рыцари должны были «защищать» Псков от Новгорода и, конечно, от Литвы, а для гарантии союза псковские бояре послали им 40 мужей в залог; предав общерусские интересы, псковские бояре самовольно «уступили» рыцарям «права» на земли эстов, латгаллов и ливов[254].

Псковские бояре и купцы думали использовать Орден против Литвы, и их войска — отряд в 200 человек — даже приняли участие в немецком походе 1236 г., закончившемся поражением Ордена при Шяуляй; из псковских участников этого похода домой вернулся лишь «кождо десятый»[255]. Захват Пскова немецкими рыцарями, его освобождение войсками Александра Невского и разгром крестоносцев на Чудском озере — все это послужило предметным уроком Пскову и упрочило на время позиции великих князей и новгородского боярства в нем; во всяком случае, был нанесен тяжелый удар немецкой ориентации части псковского боярства. После татаро-монгольского нашествия она сменилась, как увидим, литовской ориентацией.

Другое направление литовских набегов шло через Полоцкую землю на Великие Луки — Шелонь — Старую Русу и через Жижец — Торопец — на Торжок — Бежицы. Оно во многом определялось новгородско-смоленско-полоцкими отношениями[256]. Уже в 1191 г. новгородский князь ходил к Лукам, «позван полотьскою княжьею и полоцяны». Эта формула не только отражает пренебрежение новгородского боярства к относительно слабым полоцким князьям, но и подчеркивает силу полоцкого вечевого строя. Во время встречи «на рубежи» представители Новгорода и Полоцка «положиша межи собою любовь», порешив зимой «всем сънятися любо на Литву, любо на Чудь»[257]. То есть в Новгородской летописи, как и в Киевской, мы обнаруживаем интерес Полоцка к литовским делам и поиски союзников для действий против Литвы и эстов. Новгород, видимо, тоже давно страдал от литовских набегов, ибо под 1198 г. Великие Луки названы «оплечьем» (оплотом) новгородским от Литвы[258].

Однако из новгородско-полоцкого сближения ничего не получилось. Напротив, полочане используют Литву для нападения на новгородские волости: осенью 1198 г. «придоша полочяне с Литвою на Луки», но лучане сумели уберечь город[259]. Выступления Литвы как союзника полоцких; бояр осуществлялись, конечно, по какому-то соглашению или договору. Но вот мы видим, как вскоре они сменяются самостоятельными набегами Литвы по тому же направлению, видимо, с молчаливого или явного согласия полоцкого правительства, которое не могло противостоять требованию своего окрепшего союзника.

Эти разорительные нападения следуют одно за другим, постепенно охватывая все более широкий район Новгородской земли. Новгородская летопись, которая считала новгородско-литовское сближение естественным результатом изменения политического положения Руси, не имела оснований искажать события, приведшие к такому вынужденному сближению. Литовские набеги охватили (как читаем под 1200 г.[260]) волость Ловать, простирались до Налюча (на берегу р. Полы), от Белой до Свинорта (селения на Нижней Шелони), Ворча и Чернян (селения в верховьях Ловати) — т. е. путь литовцев лежал через Полоцкую землю, мимо Великих Лук — на Русу. Отступали литовские дружины через Клин[261]. Далее следуют набеги на Ходыничи (под 1210 г.)[262], на Шелонь (под 1217 г.)[263].

Примечательно, что литовские отряды еще не подчинены единой власти и служат разным враждующим сторонам. Так, при походе русских на Венден (под 1219 г.) они встретили литовцев в составе немецкой сторожи[264]; при походе на тот же Венден в 1222 г. уже русским «придоша Литва в помочь же»[265]; в 1240 г. Литва вновь упомянута в составе орденского войска, впрочем, это упоминание сомнительно и, вероятно, является поздней вставкой; тем более, что литовцы названы на первом месте («Литва, Немцы, Чюдь»[266]), тогда как главную роль играли немецкие рыцари.

Литовские набеги идут на Торопец (под 1223 г.)[267], Старую Русу (под 1224 г.)[268], Торжок и Торопецкую волость (под 1225 г.) с отходом через Усвят[269]; на Любно, Мореву, Селигер (под 1229 г.)[270] и вновь на Старую Русу с отходом на Торопец и Клин (под 1234 г.)[271].

Татаро-монгольское разорение Руси активизировало литовские набеги: они достигли Смоленска. Русские князья принимали меры к обороне. Князь Александр Невский распорядился возвести в 1239 г. городки на Шелони[272]; он же старался упрочить свое влияние в Полоцке[273]. В том же году князь Ярослав Всеволодович очистил от Литвы Смоленск[274] (о чем умалчивает Новгородская летопись, обычно следящая за судьбами этого города).

Но и эти меры не остановили набегов. Литовские отряды нападают на Торжок, идут далее на Бежицы (под 1245 г.)[275], с отходом на Жижец, Усвят, Витебск. В борьбу втягивались новые центры — Тверь, Дмитров и (как видим из невраждебной московским князьям летописи) Москва; по-прежнему их путь лежит и через Торопец (под 1253 г.)[276]. Полоцко-новгородско-смоленское пограничье тоже стало «землей ратной». Литовские набеги должны были повлиять на политическое положение Полоцкой земли и понудили местных бояр искать каких-то новых форм соглашения с сильным соседом. Что такое соглашение было найдено, видим из сообщения летописи (под 1258 г.) о нападении уже не «полочан с Литвой», как прежде, а «Литвы с полочаны» на Смоленск и разорение ими Войщины; а затем в том же году о нападении Литвы на Торжок[277].

Только сближение на основе общей борьбы с наступлением Ордена и заключение договора 1262 г. («с Литвою мир взяша»[278]), о котором подробно повествует Римфованная хроника (см. ниже), несколько нормализует литовско-новгородские отношения, во всяком случае ставит их на договорную основу.

Новгородская летопись, как и Волынская, видит смысл литовских набегов в ограблении богатых новгородских и смоленских городов, лежавших на торговых путях, угоне полона, коней с «товаром» (см. сообщения под 1234, 1245 гг.) и т. п. Можно отметить, что нападения на волости, на окрестности. городов постепенно сменяются нападениями на посады, на сами города и иногда сопровождаются их захватом. Новгородским и княжеским войскам не раз удавалось настигать литовские отряды и отбирать полон (1200, 1225, 1229, 1234, 1245, 1253 гг.), но подчас и не удавалось (1217 г. — «не състигоша их»; 1223 г. — «не угони их»).

Просмотр известий убеждает в возрастании сил Литвы: при набеге 1200 г. было убито 80 литовцев, а при нападении 1225 г. — уже 2 тыс. из общего числа 7 тыс. воинов. Набеги одиночных отрядов сменяются походами дружин целых групп литовских князей: в 1245 г. литовские «княжици», отступая, «въбегоша» в Торопец, но там их захватил Александр Невский и «княжиць иссече или боле 8»; под Жижцем, разбив еще одну литовскую рать, он «изби избыток княжичь».

Наибольший интерес для внутренней истории Литвы, а также ее политики в отношении Новгорода, Полоцка («Полотьскый князь Товтивил, с ним полочан и Литвы 500» — был после мира 1262 г. союзником Новгорода[279]) и Пскова представляют известия изучаемой летописи под 1263, 1265–1269 гг., которые в сопоставлении с Волынской летописью и немецкой Рифмованной хроникой проливают свет на становление литовской раннефеодальной монархии (см. часть III, § 1).

Литовские события освещены с новгородской точки зрения; их описание сдобрено большой долей церковных рассуждений, смысл которых сводится к тому, что бог покарал «поганую» Литву внутренними смутами, «не терпяше бо господь бог наш зрети на нсчестивыя и поганыя, видя их проливающа кровь христьяньскую акы воду, и ины расточены от них по чюжим землям»[280].

Здесь целесообразно коснуться освещения летописью лишь двух вопросов — влияния литовских событий на судьбы Полоцка и Пскова. Из Волынской летописи мы знаем, что князь Тройнат жемайтский, покончив с Миндовгом (1263 г.), «посла по брата своего по Товтивила до Полотьска» (где тот нашел прибежище, вероятно, по возвращении из чешского похода князя Даниила[281]), сказав: «брате, приеди семо розделиве землю и добыток Миндовъгов». Товтивил приехал, но дележ но ладился, и «нача думати Товтивил, хотя убити Треняту, а Тренята собе думашеть на Тевтивила пак». Дело кончилось тем, что один из полоцких бояр Товтивила («боярин его») «пронесе думу» своего князя, и Тройнат, «попередив», убил соперника[282].

Новгородская летопись дополняет это известие так: «роспревшеся убоици Миндовгови о товар его, убиша добра князя Полотьского Товтивила, а бояри полотьскыя исковаша и просиша у полочан сына Товтивилова убити же; и он вбежа в Новъгород с мужи своими. Тогда Литва посадиша свой князь в Полотьске; а полочан пустиша, которых изъимали с княземь их, а мир взяша»[283]. Не касаясь здесь вопроса о феодальной природе литовских князей, имеющих в наследственной собственности «землю и добыток», окруженных своими боярами и мужами, обращаю внимание лишь на те пути, которыми шла Полоцкая земля под власть Литвы. Это не добровольное соединение двух народов, о котором столько писали дворянско-буржуазные историки, а соглашение литовского князя с полоцкими боярами, действующими от имени полочан. Литва не захватывает город с боем. Литовские власти Тройната «просиша» у полочан выдать соперника, а когда тот бежал (полочане его, видимо, не держали), то «посадиша» здесь своего ставленника, притом, конечно, с согласия полоцких бояр, которых не оставили заложниками, а «пустиша» и вообще с Полоцком «мир взяша». Суздальские князья понимали, что Полоцк уходит из их рук и даже предполагали в 1268 г. провести поход на Литву или на Полоцк, но борьба с Орденом оказалась делом более первоочередным[284].

Литовские события затронули и Псков. Из Волынской летописи мы узнаем о княжении Войшелка и разгроме им своих противников, среди которых был и нальшенайский князь Довмонт[285]. В Новгородской летописи личность крещенного в православие Войшелка идеализирована в церковно-слащавом духе и сказано, наконец (под 1265 г.), что он «съвкупи около себе вой отца своего и приятели, помоливъся кресту честному, шед на поганую Литву, и победи я, и стоя на землих их все лето»[286].

Вот тогда «вбегоша в Пльсков» князь Довмонт и «300 Литвы с женами и детми», где они были крещены князем Святославом и псковичами. Новгородцы хотели было их «исещи», но князь Ярослав Ярославич не дал им этого сделать[287], а на следующий год псковичи «посадиша» у себя князя Довмонта литовского. Он был независим от Литвы, против которой воевал; он был независим и от низовских (тверских) князей. Поэтому понятно желание князя Ярослава исправить оплошность и прогнать из Пскова литовского князя, хотя и принявшего крещение. Но на этот раз уже новгородские бояре помешали князю, который пришел с низовскими полками. Бояре надеялись найти в Довмонте союзника против притязания самих суздальских князей и не ошиблись. Довмонт не только успешно отбивал натиск Литвы и Ордена, предводительствуя псковскими и новгородскими полками (1266, 1267, 1268, 1298 гг.)[288], но и помогал Новгороду отражать притязания тверских князей. Отношения у него с этими князьями были едва ли хорошими, и можно думать, что в 1270 г. Довмонту приходилось покидать Псков, судя по известию Новгородской летописи, что Ярослав Ярославич «пльсковичем даст князя Аигуста»[289]. Аигуст (Август) — тоже, видимо, литовец. Знаменательно, что русские великие князья соглашаются ставить своими вассалами литовских князей, позднее эти князья будут ставиться местным вечем (т. е. прежде всего боярством), в согласии с литовскими великими князьями.

Дружба Довмонта с Новгородом и его враждебность князьям видна из факта, сохраненного под 1282 г. Комиссионным списком. Великий князь Дмитрий построил в 1279 г. с разрешения Новгорода крепость в Копорье и посадил там своих мужей. Затем, после ссоры с Новгородом, попытался пройти к этой крепости, но Новгород, захватив его дочерей и бояр, потребовал очистить Копорье. Тогда вмешался Довмонт, хотя известие о нем и не очень вразумительно: «Того же дни изгони Домонт Ладогу ис Копорья [под которым он, видимо, стоял сам] и поимаша всь княжь товар Дмитриев и задроша ладозкого и везоша и в Копорью на Васильев двор»[290]. Сообщая о смерти Довмонта (1299 г.), летопись отмечает, что он «много пострадав за святую Софью (т. е. за Новгород) и за святую Троицу (т. е. за Псков)»[291]. В конце концов великий князь вернул крепость Новгороду, который ее разрушил, а позднее (1297 г.) построил новую, каменную[292] и включил в число пригородов, переданных под управление Литвы.

Поскольку политическая борьба в Литве привела к упрочению государственной власти, а на княжеском столе Полоцка (как, впрочем, и Витебска, и Минска) сидели ставленники Литвы, на княжеском же столе Пскова — приглашенный псковским правительством литовский князь, поскольку при этом литовские походы время от времени задевали Новгородскую землю, в частности, волость Ловать[293] (1285, 1323 гг.) и Торжок[294] (1335 г.), а отношения Новгорода с великими князьями русскими оставались напряженными, — литовское влияние в нем должно было возрасти и стать в глазах боярства фактором, который можно было использовать в противовес политическим стремлениям низовских князей.

Притом весьма любопытно, что новгородское правительство было склонно подобные же действия псковского боярства расценивать как измену, и потому история псковско-литовских отношений получила в нашей летописи искаженное освещение. Приведем два примера. Под 1322 г. летопись сообщает лишь о бегстве князя Юрия Даниловича во Псков и его приглашении новгородцами, так как «въ Пскове бяше Литовьский князь Давыдко»[295]. Между тем достаточно обратиться к псковским летописям (см. ниже), хронике Петра Дюсбурга и новгородско-немецкому договору 1323 г., чтобы обнаружить тенденциозность летописи и понять суть русско-литовско-немецких отношений, приведших к новгородско-литовскому договору 1326 г. (см. ч. III, § 1–2). Последний договор, к сожалению, не сохранился, но упомянут в летописи: «приехаша послы из Литвы: брат Гедиминов князя Литовьского Воини Полотскый князь, Василий Меньскый князь, Федор Святославич; и докончаша мир с Новгородци и с Немци»[296].

Другой пример относится ко времени Калиты. Когда Иван Калита повел борьбу против Твери, местный князь Александр Михайлович, в прошлом признанный Новгородом[297], должен был искать пристанища во Пскове (1327 г.)[298]; тогда митрополит Феогност проклял псковичей (1329 г.)[299], а Иван Калита прибыл в Новгород с ратью для похода на Псков. В это время и в Литве[300] произошел интересный эпизод новгородско-литовских взаимоотношений, также весьма тенденциозно поданный в летописи. Сохранились три последовательные редакции известия, касающегося поездки архиепископа Василия на поставление к митрополиту Феогносту на Волынь. В краткой, видимо современной, записи (Синодального списка) сказано: «приехаша послове от митрополита из Велыньской земли Федорко и Семенко, на страстной неделе, позыват на ставление. Того же лета поставиша Василья в Велыньской земли в Новъгород»[301].

В архиепископской летописи (по Комиссионному списку) это описано несколько подробнее: приведена дата отъезда, назван состав новгородского посольства. Но все же важное событие утаено, в частности, путь Василия на Волынь описан так: «и приехаша в Володимир волыньскый, пр омы слом божиим и поспешением святого духа»[302]. За подчеркнутыми словами скрыта, однако, следующая дипломатическая акция Василия, через Новгородскую IV летопись, отраженная в Московском своде 1423 г. Оказывается, Василий и его спутники «ехаша на Литовъскую землю. И князь Гедимин изнима их на миру, и в таковой тяготе и слово право дали сыну его Нариманту и пригороды Новгородцкии: Ладогу, Ореховый, Корельский и Корельскую землю, и половину Копорья, в отчину и в дедину и его детемь»[303]. Таков один пропуск.

Далее в Новгородской летописи сообщается, что во время пребывания Василия на Волыни «приихаша послове из Плескова от князя Александра и от Гидимена послове и от всех князий литовьскых», послы привезли Арсения — своего кандидата в епископы Пскова, «не потворивше Новаграда ни во что же, възнесошася высокоумьем своим»; такое действие было следствием того, что псковичи «измениле крестное целование к Новуграду, посадиле собе князя Александра из литовъскыя рукы»[304].

Новгородская летопись сообщает, что из затеи псковичей ничего не вышло, и «Арсений же со плесковицы поиха посрамлен» от митрополита «на Киев». Василий тоже поехал домой. Когда он прибыл «под Чернигов», то на него напал киевский князь Федор «со баскаком» и отрядом в пятьдесят человек «розбоем». Дело чуть не дошло до стычки: «и новгородци остерегошася и сташа доспев противу себе, мало ся зло не учинило промежю ими; а князь въсприим срам и отъиха нь от бога казни не убежа: помроша кони у него». Василий через Брянск и Торжок прибыл в Новгород, где уже «весть промчеся, яко владыку Литва яле, а детей его избиша»[305]. На первый взгляд странно это упоминание Литвы, о нападении которой в этой летописи данных пет.

Дело разъясняет Новгородская IV летопись, где сказано, что Василий и его спутники не просто ехали с Волыни, а «межи Литвы и Киева уходом бежали» и не зря, так как сам митрополит известил их через гонца: «отпустил князь (литовский. — В. П.) изиимать вас 300 Литвы». Но новгородцы «того убегли и приехаша под Черьнигов город»[306]. Так обстоит дело с Литвой.

Несколько иначе рисуется и встреча с киевском князем, которого подбил к нападению, вероятно, Арсений. Верно, что «наши остерегошася» и лр., но оказывается, «наши с себе окуп даша, а Ратослава протодьякона митрополича, изымав, в Киеве повеле, а чрес целование»[307].

Что касается Пскова, где остался Александр, то финал этого эпизода был разыгран при совместном участии московского я новгородского правительств. Иван Калита в 1335 г. было «хоте ити на Псков с новгородци и со всею Низовьскою землею», но в Новгороде ему предложили какой-то более ловкий ход («бысть ему по любви речь с новгородци»); тогда союзники «отложиша ещ», но псковичам «миру не даша»[308]. Дело кончилось сравнительно просто: князя Александра, после десятилетнего княжения, с двором и семьей выманили из Пскова вместе с сыном в Орду, где он и был убит при дворе хана Узбека (1339 г.), о чем наша летопись сообщает с наигранным сочувствием: «приимша горкую и нужную смерть»[309].

Скрыв соглашение новгородских бояр (с Василием ездили бояре Кузьма Твердиславич и сын тысяцкого Офромей Остафьев) с Литвой, Новгородская летопись подает под 1333 г. его реализацию почти как божий промысел: «въложи бог в сердце князю Литовьскому Наримонту, нареченному в крещении Глебу, сыну великого князя Литовского Гедимина и приcла в Новъгород, хотя поклонитися святей Софеи и послаша новгородци по него Григорью и Олександра и позвана его к собе», он целовал крест Великому Новгороду «и даша ему» перечисленные выше пригороды «в отцину и в дедену и его детем»[310].

Передача некоторых важных новгородских пригородов под охрану литовского ставленника — важный политический шаг боярского правительства, подрывавший единство Руси. Но и пригороды стали в руках боярства средством игры на противоречиях между Москвой и Вильно. Летопись не скрывает, что Наримунт плохо служил Новгороду в 1338 г. при столкновении со шведами, когда копорьяне отбили их приступ, «князь же Наримант бяше в Литве, и много посылаша по него, и не поеха, нь и сына своего выведе из Орехового, именем Александра, токмо наместник свои остави»[311]. Пригородам суждено еще долго играть важную роль в борьбе Московского княжества за воссоединение Руси, но это выходит уже за рамки нашей темы, внешней гранью которой является известие: «той же зиме умре князь великый Гедимен Литовьскый поганый»[312].

Итак, новгородское архиепископское летописание — ценный источник по истории литовской политики на Руси вообще и в Новгороде, Пскове, Полоцке в особенности. Оно также проникнуто духом православного «просветительства», но, в отличие от княжеского летописания киевского, волынского или суздальского, считает правомерными соглашения как с русскими, так и с литовскими великими князьями, стараясь, впрочем, не освещать некоторые существенные стороны новгородско-литовских и псковско-литовских отношений.

Псковское боярско-вечевое летописание было, согласно исследованиям А. Н. Насонова[313], начато в XIII в. Официальная летописная работа, ведшаяся при церкви Троицы, находилась в XIV–XV вв. под контролем посадничьей власти. Псковский летописный свод, послуживший протографом дошедших до нас других местных сводов, был составлен в 50–60-х годах XV в. Он не сохранился. Своду 1469 г. (Тихановский список[314]) была предпослана биография князя Довмонта в качестве своеобразного предисловия; основанный на псковском летописании, он был пополнен также материалом летописания новгородского и смоленско-литовского[315]. Последующее псковское летописание отмечено сводной работой 80-х годов XV в. (Синодальный список[316]), а после падения боярской республики (1510 г.) вылилось в два самостоятельных свода — промосковский свод 1547 г. (Погодинский список[317]), возможно, возникший в Елизаровом монастыре, и антимосковский боярский свод Корнилия 1567 г. (Строевский список[318]), сложившийся в Псковском Печерском монастыре.

Псковское летописание, подобно новгородскому, пронизано идеей самостоятельности боярской республики — «мужей псковичь добровольных людей»[319], идеей независимости и от Ордена, и от Литвы, и от Новгородской республики, и от Московского княжества. Не случайно в своде 80-х годов XV в. находятся рядом жития князей Александра и Довмонта, оборонявших Псков от Ордена и от Литвы; тут же помещена пространная статья о князе Всеволоде Мстиславиче, укрепившем независимость Пскова, и, наконец, повесть о поражении суздальцев, в которых надлежало видеть предтечей москвичей. Антисуздальские тенденции очевидны и в других частях свода (под 1169, 1234 гг.[320]); антиновгородские составляют один из главных мотивов псковских сводов: они налицо под 1323, 1341 (мы коснемся этих известий ниже), под 1392, 1394, 1406, 1407, 1426 и другими годами.

В этом отношении типично известие под 1406 г.; когда Псковская земля попала под удар войск Витовта, новгородцы «никоея же помощи не учиниша», а на просьбу псковских послов: «пойдите, господа, с нами на Литву мстите крови християнския» отвечали: «нас не благословил владыка воевати Литвы, а Великий Новгород нам не указал; но идем с вами на Немци»[321]. То же произошло и в «тошна» для Пскова времена[322] войны против Ордена[323]: «и бысть псковичемь тогда многыя скорби и беды, ово от Литвы, а иное от Немець, и от своея братья от Новагорода»[324].

Само псковское боярское правительство охотно играло на противоречиях литовско-русских, новгородско-московских и московско-тверских; при этом главного врага оно (после событий 1240–1241 гг.) справедливо видело в Ордене. В местном летописании литовская помощь рисуется как вынужденная отсутствием подмоги со стороны Новгорода и Москвы. Сами литовские князья характеризуются противоречиво в зависимости от того, какую позицию они занимают: если нападают на Псков, то «отметинки божии»[325]; если воюют против Ордена, то споспешники божии[326]; так же оценивали и Новгород.

Эти идеи, пронизывающие псковское летописание при глухих намеках на насилия со стороны московских ставленников, едва ли содействовали верной передаче истории литовско-псковских отношений. Цель летописания, как кажется, иная: доказать, что Псковская республика не нарушала древних договоров с суздальскими (московскими) князьями и не давала повода лишать ее самостоятельности. Именно эту особенность родного летописания имели в виду псковские представители, отвечая в 1510 г. послу великого князя Василия Ивановича: «Тако в нас написано в летописцех с прадеды его и з деды и со отцем его крестное целованье с великими князьями положоно, что нам псковичам от государя своего великого князя, кои ни будеть на Москве, и нам от него не ити ни в Литву, ни в Немцй; а нам жити по старине в добровольи»[327].

Эту особенность псковского летописания следует иметь в виду, анализируя его литовские известия. Для нашей темы их немного, но они интересны. Это, во-первых, две редакции повести о князе Довмонте: неполный текст в своде 1469 г.[328] и полный — в своде 80-х годов XV в.[329], а также известия о нем в этих сводах под 1265, 1266 (1267), 1299 гг.[330]; убийство Миндовга датируется в своде 1469 г., годом смерти Александра Невского, т. е. 1263 г.[331] Кроме того, извлекаем два оригинальных известия об избиении Литвой псковичей на Камне «засадою» (25 сентября 1239 г.) и «на Кудепи» (3 июля 1247 г.)[332]. Особняком в своде 1567 г. стоит известие под 1213 г. (в краткой записи известное по Новгородской летописи): «Изгнаша от себя псковичи князя литовского Володимера Торопецкого. И Литва пришедше в Петрово говенье и пожгоша Плесков и отъидоша попленив»[333].

Наконец, особенно интересно сообщение под 1323 г. о псковско-литовском сближении в борьбе против Ордена. В Новгородской летописи мы читали, что когда князь Юрий Данилович прибыл во Псков, то там оказался литовский князь «Давыдко», а потому он уехал в Новгород. Псковская версия иная: когда «приеха князь великий Георгий», то «прияша его псковичи с честию от всего сердца». Но в борьбе с Орденом князь Юрий почему-то участия не принимает: когда немцы нарушили мир, побили псковских гостей, ловцов на Нарове, захватили пригород Гдов, тогда «послаша псковичи к Давыду князю в Литву»[334]; он прибыл, помог отбить натиск рыцарей и прошел их землю до Ревеля. После окончания этого похода князь Юрий выехал в Новгород. Что делал он во Пскове — неизвестно.

Дальнейшая история еще больше отличается от новгородского сообщения. Немецкие рыцари напали на Псковскую землю в марте и еще раз в мае: «в силе тяжце», они «приехаша в кораблех и в лодиях и на копях, с пороки и з городы»; грозя взять Псков, они осаждали его 18 дней. Тогда «гонцы многи гоняхут от Пскова ко князю Георгию и к Новугороду со многою печалию», ибо «притужно бяше» псковичам. Новгород, однако, не помог («а князь великий Георгий и новогородцы не помогоша») и тогда «приспе князь Давыд из Литвы с людьми своими» и вместе с «мужи псковичи» разгромил и прогнал рыцарей за р. Великую. Приехавшие немецкие послы «доконъчаша мир» по «псковской воли по всей»[335]. Новгородско-орденский договор 1323 г. свидетельствует о том, что ни Новгородская, ни Псковская летописи не сообщают нам полной правды.

Отмеченный выше эпизод княжения Александра Михайловича тверского во Пскове (в 1327–1329 и другие годы) также иначе освещен в Псковской летописи. Здесь не сказано, что этот князь — ставленник Литвы, а лишь замечено, что он жил в Литве полтора года, а когда Калита заключил вечный мир с Псковом, «по старине, по отчине и по дедине» (эта «старина», видимо, восходит к Александру Невскому), вернулся во Псков[336]. О неудачном псковском посольстве на Волынь тут, конечно, нет ни звука. Как видим, псковская летопись далека от объективного описания литовско-русских отношений.

Но все же в ту пору, когда московские князья не имели должных сил для помощи Пскову, а Новгород сам искал соглашений и с Орденом и с Литвой, псковская политика характеризуется определенным здравомыслием и ее нельзя оценивать по критериям времен Ивана III. Для примера рассмотрим события 1341 г. В Новгородской летописи они описаны так: «предашася плесковици Литве, отвергъшеся Иовагорода и великого князя; приведоша собе из Литвы князя Олгерда Гедиминова сына с Литвою; а Олександра Всеволодица преже того выпровадили бяху»[337]. В Псковской дело рисуется иначе: немецкие рыцари убили псковских послов в Латгалии, тогда ее повоевали псковичи с князем Александром Всеволодовичем. Князь «учини разратие» с Орденом, а сам «разгневався на псковичь и поеха прочь». Псковичи ему много били челом, а он не послушал; много просили псковичи и Новгород, «да быша дали наместника и помощь», но ничего не добились[338]. А здесь вновь вторглись немецкие рыцари. Тогда псковичи «нагадавшеся» отправили послов в Витебск к Ольгерду «помощи прошати», будто бы заявляя: «братия наша новгородцы нас повергли, не помогают нам; и ты, господине, князь великий Ольгерде, помози нам в сие время». Литовский князь отправился во Псков вместе с братом Кейстутом, сыном Андреем, воеводой князем Юрием Витовтовичем с литовским и витебским войском.

Любопытно, что псковское правительство не вполне доверяло литовскому союзнику, и когда Ольгерд возвратил войско во Псков, то и псковичи пошли с ними, «блюдущи своих домов, жен и детей от Литвы»[339]. Летопись признает, что Литва мало помогла, «толко хлеб и сено около Пскова отравиша», но все же Псков призвал к себе Андрея Ольгердовича, который должен был принять христианство; остался здесь и воевода Юрий Витовтович с отрядом. Вскоре воевода погиб в битве с немцами, а Андрея псковичи лишили власти, так как он хотел править Псковом из Полоцка[340]. Этот сам по себе яркий факт литовско-псковских политических связей интересен в другом отношении. Что вкладывает летопись в понятие призвания тога или иного князя во Псков? Означает ли это потерю независимости? Если просмотреть летописный текст, то под 1461 г. можно встретить указание на численность войск одного из таких князей — Александра Васильевича Чарторыйского: «а двора его кованой рати боевых людей 300 человек, опричь кошовых»[341]. Такие князья с отрядами находились под определенным контролем: они располагались на подворье (в 1463 г.) Спасомирожского монастыря и у Николы на Завеличье[342].

Быть может, содержание подобных отрядов тяжело обременяло псковскую казну? Однажды такой отряд стоял неделю во Пскове, помог одержать победу и заключить выгодный мир с Орденом. За это воеводе поднесли в дар от Пскова 30 руб.; боярам, что с ним были, — 50 руб.[343]; в другой раз (1474 г.) подобное дело обошлось Пскову в 150 руб.[344] Надо принять во внимание, что русскому великому князю псковичи при встречах давали по 50 руб. Для сравнения можно напомнить, что мост намостить (в 1456 г.) стоило 80 рублей[345]. Понятно, что содержание литовской «засады» не разоряло Псков. Зато, чтобы восстановить мир с Витовтом (1426 г.), пришлось уплатить 1250 руб.[346] Следовательно, придется признать, что Псковская республика, принимая к себе в «засаду» литовский отряд в несколько сот человек, конечно, не теряла независимости. Это было минимальное ограничение суверенитета, обеспечивавшее, однако, безопасность на «литовском рубеже». Нужда в князе-воеводе — это обычная нужда средневекового города, когда «боярина не всяк слушает». Псковское правительство, принимая на постой княжеский отряд, имело возможность держать его под контролем. Можно понять великого князя Василия Ивановича, который, сокрушив здесь боярское самовластие, все же оставил во Пскове одну тысячу детей боярских и пятьсот новгородских пищальников[347]; притом он твердо рассчитывал на поддержку общественного мнения населения республики, хотя летописец и уверяет, что наместники «пиша изо псковичь крови много», что шить было невозможно, но ничего не поделаешь: «земля не раступитца, а уверх не взлететь».

В целом псковское летописание не только отражает некоторые новые области литовско-русских отношений, но и дает возможность оценить условия и средства распространения литовской власти на русские земли.

Московское летописание растущего Русского централизованного государства интересно уже не столько новыми фактами литовской истории (хотя они встречаются), сколько их обработкой, свидетельствующей о политической актуальности литовского вопроса. Забегая вперед, можно сказать, что вначале сравнительно скудное для нашей темы московское летописание приобретает затем подозрительную «осведомленность» о начальных этапах литовской истории.

Наша задача — определить, связана ли эта полнота сведений с использованием ранее неизвестных или с преднамеренной переработкой наличных источников во имя борьбы Русского государства за воссоединение русских, украинских и белорусских земель, попавших под власть Литвы и Польши. Сопоставление московского общерусского летописания с летописанием литовским свидетельствует в пользу второго предположения. Ранняя история Литвы именно в это время делается в летописании объектом ожесточенной идеологической борьбы, которая будет унаследована и дворянской историографией.

Московское летописание XIV в. известно, к сожалению, очень слабо[348]. Как полагал М. Д. Приселков, оно началось в 1327 г. (год получения Иваном Калитой великого княжения) на основе переработанного тверского свода, семейной хроники московских князей и митрополичьего летописца. Это княжеско-митрополичье летописание вылилось в первый московский великокняжеский свод 1340 г., Летописец великий русский 1389 г. и, наконец, в митрополичий свод 1408 г. (Троицкая летопись и сходные, в частности, Симеоновская и Рогожский летописец). В этом, благодаря реконструкции М. Д. Приселкова, дошедшем до нас своде московский свод 1340 г. представлен с наибольшей полнотой; предшествующий ему текст (через тверской свод) почти тождествен с Лаврентьевской летописью[349].

Рассматривая объем литовских известий московских сводов 1340, 1389 и 1408 гг., как они отразились в Троицкой летописи, мы должны принять во внимание характер этой последней, представлявшей, по мнению М. Д. Приселкова, митрополичий свод[350], проникнутый идеей единства Русской земли. Нам приходилось высказывать свое мнение об этом выводе М. Д. Приселкова[351].

Исследование М. А. Ючаса подтвердило, что правильное представление о своде 1408 г. можно получить в том случае, если будут приняты во внимание не только русско-византийские (как предлагал М. Д. Приселков) или русско-татарско-литовские (как предлагал Д. С. Лихачев[352]) взаимоотношения, но, прежде всего, взаимоотношения церкви и государства на Руси[353], а именно, постепенное их изменение в пользу государства за счет церкви, что, соответственно, сопровождалось постепенным высвобождением исторической мысли из-под эгиды церковной идеологии. По мере укрепления великокняжеской централизованной власти митрополичье летописание отказывается от своей внешне беспристрастной трактовки взаимоотношений московского великого князя с оппозиционными ему элементами внутри страны и московского правительства с соседними государствами, открыто усиливая идеологическое обличение противников единства Руси, в частности, и такого видного, как Литва.

Свод 1408 г. проникнут идеей примата церкви над государством (см., например, под 1379, 1408 гг.), в нем даже одобрительно освещены оппозиционные по отношению к великому князю московскому действия отдельных представителей церковной (под 1388 г.) и светской (под 1392 г.) знати.

Литовско-русские отношения отражены в своде на их четвертом этапе, когда продолжалось литовское наступление на Русь (здесь особенно интересна серия известий о судьбах Смоленска под 1352, 1368, 1375, 1387, 1396, 1400, 1401, 1404 гг., которые в сопоставлении с литовско-русской летописью помогают понять, каким образом в более раннее время Полоцк и другие центры попали под власть Литвы). Однако налицо уже неоднократные русские контрудары, частые перемирия, широкие династические связи и первые симптомы упадка литовской власти на захваченных землях, симптомы, которые митрополичий летописец начала XV в., видимо, еще не замечал.

Несмотря на более полное (чем в последующих сводах) отражение истории литовско-русских отношений, искать в этом своде объективное изложение истории Литвы было бы наивно (достаточно прочитать красноречивое сообщение о литовско-польской унии[354]). Весьма любопытна и сформулированная здесь «концепция» упрочения единодержавной власти в Литве времени Ольгерда[355].

Итак, московское летописание скудно оригинальными известиями о Литве; в рамках до 1306 г. литовские известия свода 1408 г. по Троицкой летописи основаны на Лаврентьевской (см., например, 1226, 1239, 1248, 1275 гг.); Симеоновская летопись добавляет к этому некоторые сведения из жития Александра Невского; непосредственно к нашей теме относится лишь несколько фактов. Под 1324 г. сообщается о набеге Литвы на Новгородскую землю, а именно о том, что новгородцы «биша» ее «на Луках»[356]. Другое сообщение относится к Москве: под 1333 г. говорится о браке великого князя Семена Ивановича с княжной из Литвы Аигустой (в крещении Настасьей)[357].

Кроме того, любопытное известие может быть выявлено в том же своде по Симеоновской летописи. Под 1266 г. читаем: «…у князя Литовского у Витовта оженися князь Василий менший Ярославич, венчан бысть в церкви святого Феодора от епископа Игнатия Ростовского, и бысть радость велика в Костроме»[358].

Таким образом, уже костромской князь Василий Ярославич, бывший великим князем в 1272–1275 гг., имел династические связи с Литвой. Воевода литовский князь Юрий Витовтович в 1341 г. упоминается в Псковской летописи. При описании набега Литвы под 1285 г. на владения тверского епископа в своде сказано: на «волости Олешну и прочий», а среди участников борьбы с Литвой упомянуты «Дмитровцы»[359]. Минуя последующие этапы летописания, не вносящие нового в исследуемый вопрос, обратимся к своду конца XV в.

Свод 1479 г. отразил важный этап в истории образования Русского централизованного государства, вобравшего в себя Новгородскую, Тверскую и некоторые другие земли. Этот свод последовательно проникнут идеей московского великокняжеского единодержавия и потому, понятно, более враждебен к Литве, чем ему предшествующие. Основанный на московском же летописании, этот свод обильнее привлек летописание других центров Руси — Новгорода, Ростова и, впервые, старого Киева[360].

Круг его литовских известий также значительно обширнее, чем свода 1408 г.; они восходят к суздальскому, киевскому, новгородскому, псковскому и предшествующему московскому летописанию (см. сообщения под 1131, 1161, 1191, 1200, 1203, 1220, 1225, 1239, 1242, 1243, 1245, 1248, 1258, 1262, 1263, 1265, 1266, 1268, 1275, 1285, 1289, 1322, 1324, 1326, 1330, 1331, 1333, 1335, 1338 гг.). Обращение составителя к Киевской летописи привело к включению в свод оригинального известия под 1220 г. (которое мы рассмотрели выше).

Однако, наряду с этим, сводчик провел некоторое сокращение и модификацию литовских известий, бывших, скажем, в своде 1408 г. Им сокращены известия под 1266 г. (выброшено упоминание Литвы в связи с женитьбой князя Василия), 1275 г. (опущены детали о татарских злодеяниях в Курске), 1338 г. (сообщение о Наримунте утратило прежний смысл), 1331 г. (смягчено выражение о бегстве епископа новгородского: «бояся Литвы, и еха вборзе»). Весьма любопытна правка известия 1342 г., где составитель использует известный нам псковский текст о призыве к Ольгерду, обличающий Новгород, но переделывает его в осуждение Пскова с помощью фразы: «а на Новъгород лжу въскладывая». Эта правка понятна — Новгород уже был подчинен, а Псков — еще нет.

В этом же своде под 1347 г. впервые встречаем известие о православных мучениках в Литве: «убьен бысть от Олгирда Круглець, нареченный в святом крещении Еустафий, за православную веру христианьскую и положен бысть у святого Николы в Вилне и с сродникы своими в гробе, великими мученикы Антонием и Иоаном, иже пострадаша за правоверную же веру христьяньскую и прияста венца небесныя от рукы господня»[361]. Позднее эта статья разрастается в обширное «житие». Подобных пополнений и исправлений в своде немало[362].

Труден только первый шаг. Последующие составители общерусских сводов все меньше и меньше считали себя обязанными достоверно передавать литовские известия. Впрочем, отношение общерусского летописания XVI в. к истории древней Литвы целесообразно рассмотреть после ознакомления с литовским летописанием XV–XVI вв.

Переходим к рассмотрению литовского (или литовско-русского) летописания. Оно характеризуется теми же чертами политической актуальности, что и великорусское, и может быть понято лишь в связи с историей последнего. Изучение литовского летописания в трудах С. Смольки, А. Прохаски, И. А. Тихомирова, А. А. Шахматова, Ф. Сущицкого[363], К. Ходыницкого, М. Д. Приселкова, В. Н. Перцева и, наконец, М. А. Ючаса (который особенно ясно вскрыл классовый, политический смысл сводов) позволяет в настоящее время говорить о его трех основных редакциях.

В составе литовско-русского летописания сохранилась оригинальная литовская летопись «Летописец великих князей литовских», которая охватывает период от смерти Гедимина до смерти Витовта. Этот «Летописец» возник приблизительно в 1428–1430 гг. и проникнут апологией политики Витовта, защитой политических интересов литовских феодалов, государственных интересов Литовского великого княжества[364].

В середине XV в. этот «Летописец» был присоединен к своду, возникшему при дворе смоленского епископа Герасима. Сам смоленский свод представлял собою обработку митрополичьего общерусского свода 1418 г., который был здесь сокращен (в частности, за счет известий, неприемлемых для литовского правительства), и, одновременно, „пополнен данными Новгородской IV, Софийской I и смоленскими летописными записями[365].

Так возникла краткая редакция 1446 г. литовско-русской летописи (Списки Супральский и сходные)[366].

Во второй половине XVI в., во время острой литовско-русской борьбы и подготовки унии с Польшей была составлена вторая редакция литовско-русской летописи (списки Археологический и сходные), где «Летописец великих князей литовских» был передвинут на первое место, притом пополнен обширным легендарным началом о происхождении литовской шляхты от Нерона и о судьбах Литвы до смерти Гедимина, а также, как установил М. А. Ючас[367], доработан в духе интересов литовского правительства (переработаны смоленские статьи, отмеченные духом русского патриотизма, и т. п.).

Третья редакция конца XVI в. (список Быховца) еще более проникнута идеями литовского феодального, шляхетского национализма. Впрочем, достоверность ее ставится под сомнение[368].

Обращаясь к первой редакции литовско-русской летописи, мы прежде всего констатируем, что она в своей первой части (смоленской обработке общерусского свода) не содержит оригинальных известий, относящихся к нашей теме. Если брать проблему ретроспективно, то существенный интерес представляет трактовка исторических судеб некоторых русских и белорусских городов, в частности, их перехода под власть Литвы.

Собранный здесь (а также актовый) материал не оставляет сомнения в том, что в таких центрах, как Смоленск, Полоцк, Витебск, правило боярство и что основная масса их населения тяготела к независимым от Литвы и союзным с остальной Русью князьям. Отсутствие поддержки со стороны московского правительства, в ту пору не рисковавшего вести войну на два фронта, и сознание своего бессилия удержать господство над «черными, людьми» и противостоять угрозе Ордена и Орды, принуждали местных правителей принимать литовскую власть. Считаю нужным на этом остановиться потому, что в старой дворянской науке на классовую структуру земель, попавших под власть Литвы, не обращалось внимания, а в новейшей буржуазной — отрицается и тяготение отторгнутых Литвой земель к Руси, и общность классовых интересов части русского и литовского боярства[369]. Витовт захватил впервые (1395 г.) Смоленск обманом[370]; когда же местный князь Юрий Святославич с рязанской подмогой подошел к городу (1401 г.), то там «быс[ть] мятеж и крамола: ови хотяху Витовъта, а друзии отчича князя Юрия»[371]. Примечательно, что когда «смоляне», не выдержав «насилия от иноверных ляхов», наконец, «прияша» князя Юрия, то они «посекоша» своих противников — «бояр, который не хотели отчита». Но новая власть не была прочной, в городе продолжалась «крамола» и после того как Смоленск заключил перемирие с Витовтом[372].

Когда в 1404 г. большое войско Витовта вновь осадило город, его оборонял князь «со всими смольняны». Но было ясно, что городу в одиночку не устоять, и князь поехал искать помощи в Москве. Московское правительство, однако, не считало тогда возможным воевать с Литвой. Поэтому «гражане», «не могуще терпети во граде голоду, от изнеможения всякого, истомы града, Смоленскь предаша Витовту»[373]. Литовский князь учинил расправу над неугодными боярами («боярь, которыи хотели добра» князю Юрию «разьведе и расточи, а иных премучи»). Следовательно, за власть и политику отвечали бояре. То же видим и позднее, когда и в Смоленске, и в Полоцке «князи руськыи и бояре» призвали княжить Свидригайло[374].

Источник отмечает силу русских городов: смольняне сами «далися» Жигмонту, а витебляне и полочане отбили его осаду[375], но потом и они, «не чюя собе помощи ниоткуля и дашася»[376]. Притом, находясь под властью Литвы, города не упускали возможности обрести самостоятельность и стать частью Руси. В 1440 г., когда в Литве был «мятежь великь», жертвой которого пал и Шигимонт, литовские власти поспешили привести население Смоленска к присяге верности наместнику пану Андрею Саковичу: крест целовали «владыка смоленскый Семион, и князи и бояре, и местичи, и черныя люди». Однако вскоре именно «черные люди» и восстали, а бояре лишь посоветовали наместнику вывести свой отряд дворян и ушли вместе с ним. Но беда была в том, что восставшие были одиноки в борьбе за независимость; призванный князь не мог обеспечить ни интересов бояр, ни независимости города. Литовское войско вновь заняло Смоленск[377].

Литовские князья учитывали силу русских городов и старались проводить там политику, затрудняющую воссоединение Руси. Это видно и из второй части первой, редакции литовско-русской летописи, из «Летописца великих князей литовских».

Например, Ягайло передал Полоцк своему брату Скиргайлу, «а они (полочане. — В. П.) его не приняли»[378]. Кейстут, соперник Скиргайлы, нашел какие-то более приемлемые для полочан формы соглашения, и, когда он послал своих людей к Полоцку «одног[о] оу рать, а другого к городу», полочане «возрадовалися, кликнули нарат и люди ратьни отступили» от Скиргайлы[379]. При том понятно, что нелитовские города оставались объектом эксплуатации со стороны различных групп литовского феодального класса. Это особенно ясно видно из сохранившихся уставных грамот.

Говоря о ранней редакции литовского «Летописца», хочу отметить, что в нем обнаруживается сходство с уже известной нам новогородской «Литовской летописью». «Летописец» тоже построен в виде свободного повествования о сменяющихся после смерти Гедимина князьях — Ольгерде (до слов: «потомь пакь князь велики Олгирдь умре»[380]), Кейстуте, павшем от рук «коморников» князя Ягайло (до слов: «таков конець стался князю великому Кестутию»[381]) и, наконец, Витовте. Бесспорно и стилистическое влияние волынского летописания на этот памятник. Нет нужды говорить об этом подробнее, ибо во второй редакции литовский «Летописец» содержит прямую ссылку на летопись русскую, в которой легко усмотреть древнюю «Литовскую летопись».

Вторая редакция литовского «Летописца» может интересовать нас лишь в ее новой первой части, посвященной истории Литвы до смерти Гедимина. Просмотр текста убеждает не только в его общей недостоверности[382], но обнаруживает и определенные идеи, заставившие составителей создать на основе династических преданий Палемонов, Китоврасов и Колюмнов и некоторых русских летописей острый, проникнутый политическими нуждами литовской шляхты периода Ливонской войны документ, защищающий ее интересы перед Польшей и Орденом и обосновывающий ее «исторические права» перед Русью[383].

В этом памятнике можно выделить несколько основных идей. Одна заключается в том, что Литва издревле была богатой страной, а ее первая правящая династия происходит из Рима от Палемона, родича Нерона, т. е. она древнее и польских, и русских династий[384]. Прибывшие из-за моря князья Боркг, Коунас и Спера ставят новые города в своем краю, который процветает, и т. п. Благодарный материал для норманистов! Впрочем, они принимают на веру легенды не моложе XII в.

Следующая идея сводится к тому, что представители этой династии заняли русские земли в XIII в. после опустошения их татарами, обстроили городами и освободили от ханской власти. Узнав, что русская земля «опустела, и князи рускии разогнаны»[385], один из князей пришел с войском на реку Неман, «и вчинили на ней город и назвали его Новъгородок, и вчинил собе князь великий в нем столець»[386]; затем он рубит города Гродно, Берестье, Дорогичин, Мельник, которые, оказывается, «от Батыя спустошоны» были и «скажены». Словом, составитель летописи старается убедить читателя, что «Волынская земля» по праву принадлежит Литве, а не Польше или России.

Другой князь с войском пошел на Полоцк, «мужи» которого «вечом справовалися». Сын этого князя принял в православии имя Бориса и основал город Борисов. Он был «велми набожен» и соблюдал все права полочан: «был ласкав на подданых своих» и дал им «волности и вечо мети и в звон звонити», т. е. такие права, какие были у Новгорода и Пскова[387]. Подобные утверждения в пору борьбы Литвы за Полоцк с войсками Ивана Грозного должны были звучать весьма актуально.

Другой князь занял также в XIII в. Пинск и Туров «и въскричала Рус великым голосом и с плачем: иж так окрутне все суть побиты от безверное Литвы»[388]; но делать русским было нечего, и тот же князь, разбив татар, занял Мозырь, Чернигов, Стародуб, Карачев. Следовательно, перечисленные города — «отчизна» литовских князей, — и все попытки русских «согнать» их не зря терпели неудачу, встречали отпор членов династии Палемона, включая ее последнего представителя Рингольта[389].

Из другого (Археологического) списка узнаем, что кем-то делалась попытка «продлить» правление этой династии. Тут читаем: «а иныи поведают, рекуче: и тот Ринкголт пришодши з оного побоища до Новагородка, и был у Новегородцы и уродил трех сынов и зоставит по собе на великом княженю Новгородском Войшвилка и сам умре. Ино далей о том Войшвилке и не пишет. Тому конец»[390]. Видимо, какой-то автор раннего варианта второй редакции «Летописца» не сумел приспособить известия старой новогородской «Литовской летописи» о правоверном Войшелке для своих целей.

Члены новой династии Китовраса действуют не менее успешно. Так, один из князей опустошил Латгалию, которую лишь позже занял Орден; другой «знесе з Новагородка столец до Кернова»[391]; третий, по имени Тройден, «великии валки чинил з Ляхи и з Русью, и з Мазовъшаны», тоже «завъжды зыскивал и над землями их силные окрутенства чинил». Примечательна сделанная здесь ссылка на источник: «што ж вышей описуется в Рус кой кроинице, ижь горши был тым землям, нижьли Антиох Сирский и Ирод Ерслмъский и Нерон Римский, што так был окрутный и валечный»[392]. Едва ли нужно доказывать, что автор держал в руках одну из редакций древней «Литовской летописи» (см. выше).

По списку Красинского литовский «Летописец» оканчивается временем Тройдена; по Археологическому списку история продолжается далее, держась канвы старой новогородской «Литовской летописи». Ссора Миндовга с Довмонтом перенесена на Наримунта и Довмонта, «сыновей» Тройдена; второй «понял» жену первого и должен был бежать в Псков, где «мужи псковичи, видевши его мужа честна и разумна и узяли его собе государем». Появляется здесь и Войшелк, но под именем Римонта — Лаврыша — Василия. Он тоже «сын» Тройдена, и мстит за смерть отца, которого убили «шесть мужиков», подосланных Довмонтом на пути «злазни». Лаврыш разбил войско Довмонта «и город Полтеск взял»[393]. Сам он ушел в монастырь, а власть передал мудрому мужу, своему маршалку Витеню «зрожаю а с поколеня Колюмнов, з ыменя держаного в Жомоити, реченаго Айракгола».

Так начала княжить династия Колюмнов — славная династия Гедимина. О делах Витеня составитель не был осведомлен (новогородская летопись кончалась временем Тройдена) и почему-то ничего о нем не сочинил, а перешел сразу к Гедимину. Этот князь победил рыцарей и освободил Жемайтию; он присоединил к своей державе города Владимир и Луцк, а «князи и бояре волынскии били челом» ему, «абыв них пановал»[394]; разбил он и киевского князя, а горожане «змовившис одномысленне, поддалис» Гедимину[395]. Та же участь постигла Вышгород, Черкасы, Канев, Путивль, Слепород, Переяславль. Этот князь перенес литовскую столицу сперва в Троки, а затем в Вильно.

Такова первая часть «Летописца». Бесспорно одно, что она не может служить источником по истории Литвы избранного нами периода. Она должна изучаться в рамках истории общественно-политической мысли XVI в. Это становится особенно очевидным, если для сравнения обратиться к русским летописным сводам середины XVI в., в частности, к Воскресенской летописи, которая основана на своде 1479 г. и, может быть, других более поздних (1493, 1526 гг.) московских сводах[396], а также вобрала в себя и историко-публицистические памфлеты, служившие политическим целям русского правительства в его взаимоотношениях с Литвой. В списках XVI в. известны так называемые «Родословия (или Родословцы) великих князей Литовских», на основе которых возникло и «Начало государей Литовских», вошедшее в общерусский свод (Воскресенская летопись)[397].

В нашу задачу не входит изучение этих памятников, которых мы коснемся лишь для того, чтобы отвести их в качестве нашего источника и одновременно отметить, что именно в XVI в. древняя история Литвы стала объектом острейшей идеологической борьбы в историографии. Насколько можно судить, русские книжники по-разному решали свою задачу. Одни поступили просто: взяли первую редакцию литовского «Летописца» и снабдили ее кратким введением — родословием, из которого явствовало, что сам Гедимин происходил из рода князя Владимира Святославича, а именно: у правнука киевского князя по имени Всеслав Брячиславич был сын Рогволод, а у того — Ростислав. От Ростислава по нисходящей следовали князья: Давил — Вид («его же люди Волъком звали») — Троен — Видень, от которого и родился Гедимин. Такой вариант истории Литвы представляет собой «Родство великих князей Литовских»[398]. Это, так сказать, проба пера.

Политическая борьба требовала «исторических» аргументов. Появился вариант, отраженный в «Родословии великих князей литовского княжества»[399]. Вопросы перед составителями русских документов стояли те же, что и перед их литовскими коллегами. О происхождении литовской династии сочинили следующее. По нашествии Батыя «некий князець» из «рода смоленских князей» по имени Витянец «избежал от плена». Попав в Жемайтию, он женился на дочери «некоего бортника»; он «убиен быс громом», а жену его «поят» раб его «конюшенець» Гегименик, т. е. Гедимин[400]. Так решили вопрос о происхождении династии Гедимина. Ни о римских, ни о других благородных ее корнях не могло быть и речи.

Вопрос об ее исторических правах на русские земли также не вызвал трудностей при решении. Здесь даже не стали апеллировать к древним летописям, а высказали утверждение, что великий князь московский Юрий Данилович, видя запустение земли от разорения татар, «начат розсылати по градом и местом», собирать народ. Тогда он и «посла» Гедиминика «на Волоскую землю и на Киевскую и об сю страну Менска» с целью «наполняти плененыя [и спаленныя] грады и веси, а у ставших имати дани царские». На этом деле Гедиминик, который, вообще говоря, «бе муж храбр зело и велика разума», разбогател, собрал много людей «и начат владети многими землями и назвася от них князь велики Гедиман литовский первый»; в конце скороговоркой пояснялось, что это произошло «великих князей руских несогласием ибо и междусобными бранми князей руских»[401].

Дальнейшие судьбы литовской правящей династии также изображены всецело зависящими от доброй воли московских князей. Когда Наримунт, сын Гедимина, попал в руки хана, Иван Данилович «откупи у татар и отпусти его к Литве», но тот крестился и «иде» в Новгород Великий. Другой сын, Евнут, поселился «иде ж ныне Видно». Ольгерд, который, действительно, «вина не пияше, велик разум имеаше и многи земли и княжения притяжа к собе и удержа велию власть», посылал послов к Семену Ивановичу «со мъногими дары, моля его, прося мира и живота братии своей». Семен к мольбам снизошел, а также удовлетворил и другую просьбу — выдал за Ольгерда свою «свесть» Ульянию, дочь Александра Михайловича тверского[402]. Она правила страной, когда Ольгерд заболел; умер он, приняв православие. Его сын Яков (Ягайло) «впаде в латышскую прелесть» и «бысть советник и друг безбожному Мамаю». Кончается эта история (в цитируемом списке) правлением Витовта, о котором говорится, что он «нач созидати грады многи, заруби Киев и Чернигов и взя Брянеск и Смоленск» и «приступинга к нему вси князи пограничныя с вотчинами: от Киева даж и до Фоминского приложишас»[403]. Видимо, этот вид литовских родословий возник еще в XV в.

В мою задачу не входит изучение этих родословий, но хочу отметить, что не только московское, но и тверское правительство заботилось об их составлении. Тому пример «Предисловие о великих князех Литовских, откуду они пошли. А се о них писание предложим»[404]. Начало этого памятника сходно с тем, что написано в только что приведенном московском варианте. Вкратце доведя изложение до Витеня, составитель замечает: «И сего Витенца имянують смоленских князей роду, рекшя: гром его убил бездетна. А был у того Витеня раб его конюх Гегиманик, а отбежяли от володимерских князей, и от Гегиманик наречен бысть князь велики Литовски Гедиман. А се пред ним писание предложим»[405].

Далее мы видим текст московского варианта родословца, переделанный на тверской лад: Витень бежал из плена «в лета великого князя Ивана Даниловичя московского и в лета великого князя (Александра Михайловичя тверьского»; в московском варианте из Орды возвращается князь Юрий Данилович, а князь Михаил Ярославич там гибнет, здесь же сказано: «великому же князю Олександру Михайловичи) тверскому, не мало закосневшуся в Орде и паки из пущену бы вшу из Орды на великое княженья». Там московский князь Юрий старается благоустроить землю, разоренную татарами, здесь: «князь же велики Александрь Михаиловичь тверски начя розсылати по испаленым градом» и т. д.; наконец, здесь и Гегиманик выступает как подручник тверского, а не московского князя[406].

Не удивительно, что составители московского великокняжеского свода 30-х годов XVI в. (Воскресенская летопись) использовали подобного рода произведения под названием «Начало государей Литовских»[407]. Здесь суть сочинения сформулирована еще откровенней. Когда Владимир Мономах занял Полоцк, то Рогволодовичи бежали в Царьград, а «Литва в ту пору дань дааше князем полотцким, а владома своими гедманы, а городы литовские тогда, иже суть ныне за кралем, обладаны князми киевскими, иные черниговскими, иные смоленскими, иные полотцкими. И оттоле Вильна приложися дань даяти королю угорскому за страхованье великого князя Мстислава Володимеровича и вильняне взяша ис Царяграда князя полотцкого Ростислава Рогволодовича детей».

Далее повествуется об этих детях Мовколде и Давиле («той на Вильне первый князь») и сыновьях последнего — Виде и Ердене. Вскользь упомянуто о крещеном сыне Ерденя — епископе тверском Андрее («был владыка во Твери, которой на Петра чюдотворца волнение учинил; …писал на чюдотворца лживые словеса»). Замечание интересное, оно говорит о ранних культурных связях Твери с Литвой и о каком-то выступлении Андрея против митрополита Петра[408]. Русские сочинители, так же как и литовские, обратились к Волынской летописи, должным образом расписав праведную жизнь Войшелка и отметив крещение его «брата» Довмонта во Пскове. Затем перечислены «преемники» Миндовга: Вид сын Давила, что «прибавил Деревские земли много»; его сын Пройден, что «прибавил ятвяг»; его сын Витень, который «прибавил земли Литовские много и до Бугу», и, наконец, назван Гедимин, о делах которого не сообщается ничего, а лишь перечислены его сыновья. Этот перечень служит основой обширного родословия русских князей литовского рода.

Мы подошли к концу исследования литовских известий в русских летописях. Относительно современные и достоверные записи о событиях, связанных с Литвой, сделанные в Киеве, Полоцке, Галиче, Холме, Новогородке, Владимире-на-Клязьме, Новгороде, Пскове, скупо пополненные московскими книжниками, превратились с течением времени в один из источников исторической публицистики и дипломатических актов XVI в.[409], которые сами по себе весьма поучительны, но выходят за рамки источников истории древней Литвы. Вновь оживут некоторые летописные концепции уже много позднее — в дворянской историографии XVIII–XIX вв.

В целом наши летописи позволяют охарактеризовать главные этапы литовско-русских отношений, а именно время, когда правительство относительно единой Руси вело феодально-колониальное наступление на Литву (Повесть временных лет); когда Литва стала союзником князей отдельных земель раздробленной Руси (Киевская летопись 1238 г.); когда начались набеги литовских дружин на Русь, сменившиеся затем захватом части ее территории (галицко-волынские, новгородско-псковские и владимиро-суздальские летописи) и, наконец, когда крепнущее московское правительство все явственнее стало брать в свое ведение контроль за отношениями Руси с Литвой (московское и тверское летописание).

Кроме того, сопоставление русских летописей с немецкими хрониками открывает путь к изучению некоторых важных вопросов внутренней, общественной и политической истории Литвы.

В позднейшем русском летописании, как и летописании литовском, почти не содержится оригинальных фактов по истории древней Литвы, которая интерпретируется применительно к политическим задачам общественно-политической мысли и дипломатии XV–XVI вв.


2. Источники, относящиеся к истории пруссов

Советских исследователей раннего средневековья глубоко интересует изучение общественного и политического строя народов в дофеодальный период их истории и, в частности, генезиса феодальной собственности, классов, государства.

Скудость источников, относящихся к данной проблеме, требует комплексного ее изучения на материале разных стран. Это естественно, ибо в силу конкретных местных исторических условий памятники раннефеодального права с различной степенью полноты. освещают те или иные этапы, стороны общественной и политической жизни народов. При большом, в общем, внимании к вопросам уголовного права одни из них содержат сведения по истории патриархальной домашней общины, другие — о жизни общины сельской; одни отражают функции веча и господы, другие, лишь бегло упоминая об этих институтах, трактуют вопросы наследственного права и т. д.

Бросается, однако, в глаза, что имеющийся в настоящее время русский материал — договоры с Византией, Русская Правда — датируется временем господства феодальной знати в относительно единой стране и потому, при всей его огромной ценности для истории раннефеодального периода, сравнительно беден сведениями по истории общественного и политического строя дофеодальной поры[410]. Этот материал еще не дал возможности нашим исследователям изобразить жизнь княжений полян, северян, древлян и других, на которые делилась земля славяно-руссов в дофеодальный период, и даже тот факт, что каждое из этих княжений некогда представляло собой союз племен, требует сложных археологических доказательств, подчас скептически встречаемых историками. Пока что нам неизвестны ни внутренняя структура этих княжений, ни взаимоотношения их друг с другом. Поэтому в науке и продолжаются споры о времени и особенностях генезиса феодализма на Руси.

Наличие в X в. индивидуальной семьи, развитого института наследования движимой и недвижимой собственности, относительного политического единства страны под властью знати, владеющей землей и городами, — все эти факты, сами по себе очень важные, не дают ответа на вопрос, каким образом данные явления возникли.

Поэтому историки, признающие социально-экономическую обусловленность образования государства, углубленно ищут новые, в том числе и археологические источники, изучают сравнительно-исторически процессы, шедшие в разных странах; другие же историки, не признающие марксистское понимание длительного и сложного процесса образования государства, предпочитают упрямо настаивать на «внешнем толчке» и критиковать советскую «школу Б. Д. Грекова» за то, что она отвергает норманизм[411], и в то же время не раскрывает механизма превращения общества свободных общин в общество, облеченное в государственные политические формы[412], и видит феодализм там, где его нет[413].

Полемика ценна лишь тогда, когда она побуждает спорящие стороны расширять круг аргументов, источников. Дискуссия была бы более плодотворной, если бы противники разделяемой нами точки зрения сочли возможным взглянуть на проблему шире и обратить внимание на использованный нашей наукой материал по истории других народов в пору генезиса феодализма, становления государства. Тогда они, быть может, заметили бы, что повсюду основу этого имманентного процесса составляло превращение общества свободных земледельцев, основанного на коллективной собственности и свободе, в общество, расколотое на враждебные классы, основанное на господстве той или иной формы феодальной собственности на средства производства.

Мы пока лишены возможности вскрыть ход этого процесса на Руси. Но основные его вехи и результаты нам известны, они те же, что и у других народов. Процесс этот протекал в рамках дофеодальных княжений — своеобразной конфедерации областей — бывших племенных земель. Нам представляется, что источники по истории древних пруссов позволяют в известной мере показать, какие сложные социально-экономические сдвиги имели место в их обществе в аналогичный период истории — в период существования конфедерации дофеодальных областей.

История древних литовцев и пруссов чрезвычайно интересна для нас потому, что становление государства происходило здесь позднее, чем у других народов Европы, и получило относительно большее отражение в источниках. Примечательно, однако, что именно эта сторона содержания источников не привлекла к себе внимания буржуазных историков Литвы, которые не считают, что главное в истории этого периода — жизнь крестьян и ремесленников, то, как они, прежде свободные, попали под власть собственников земли, возглавивших феодальное государство.

Недостаточное внимание к социально-экономической стороне дола, к процессу превращения общинной собственности в феодальную — особенность, присущая буржуазной историографии древней Литвы в целом, и тем авторам, которых интересует преимущественно ее политическая история (И. Тоторайтис, М. К. Любавский, Г. Пашкевич, С. Заянчковский и др.), и тем, кто изучает историю сословий (3. Ивинскис, К. Авижонис и др.), и тем, кто исследует историю духовной жизни литовского народа (М. Альсейкайте-Гимбутиене, И. Балыс и др.).

Этими и другими авторами написано по древней литовской истории немало интересных и ценных в определенных отношениях исследований, но, странное дело, до сих пор в литовской историографии нет книги, где бы история образования государства была связана с историей сословий — классов.

Литовские и прусские земли делились на несколько крупных союзов племен — Аукштайтию, Жемайтию, Пруссию и, может быть, Галиндию. В отличие от почти недоступных детальному анализу племенных союзов полян или древлян мы можем без труда перечислить одиннадцать областей, территориально-политических единиц, из которых состояла Пруссия в XIII в., в прошлом представлявшая собою союз племен. Более того, источники позволяют заглянуть даже во внутреннюю жизнь некоторых из этих областей, таких, как Помезания, Вармия, Самбия, Ятвягия (Судовия).

Рассматривая основной материал по истории пруссов, в частности, сообщения Тацита (I в.), Вульфстана (IX в.), жития Войцеха и Брунона (XI в.), Кишпоркский договор (1249 г.), жалованные грамоты Ордена прусским нобилям (XIII–XIV вв.) и, наконец, Помезанскую Правду (XIV–XV вв.), мы исходим из следующих соображений.

Во-первых, пруссы — соседняя и наиболее близкая литовцам этническая группа[414]; во-вторых, часть пруссов переселилась в Литву (в XIII в. и позднее) и вошла в качестве одного из компонентов в формирующуюся литовскую народность; в-третьих, исторические судьбы литовцев и пруссов тесно связаны между собой: героическая борьба пруссов ослабила натиск Ордена на Литву; в свою очередь, неоднократные походы литовских войск на опорные пункты Ордена в Прусской земле, хотя и не привели к ее освобождению из-под власти чужеземцев, но оказали сдерживающее влияние на правительство Ордена и продлили историческое существование прусской народности.

Наконец, и это главное, не отождествляя пруссов с литовцами, мы вправе использовать материал по прусской истории, который позволяет заглянуть в жизнь этой народности в тот период ее истории, когда она жила патриархально-общинным строем, еще не облекшись в государственные политические формы. Мы вправе сделать это в силу сходства строя жизни литовцев и пруссов, причем литовцы в своем общественном развитии несколько опередили этих соседей. Кроме того, юридические нормы жизни пруссов были в модифицированной форме использованы и в юридическом быту жителей коренных литовских земель. Все это делает их сравнительно-историческое изучение не только возможным, но прямо необходимым.

Достаточно сказать, что прусское право, отраженное в Помезанской Правде, было пожаловано Орденом жемайтской знати на рубеже XV в., что акты пожалований Ордена прусским нобилям тождественны с актами пожалований бежавшим под власть Ордена нобилям литовским; что интересы жемайтской знати, выраженные в ее жалобе на Орден в 1416 г., во многом совпадают с требованиями пруссов, отраженными в Кишпоркском договоре, и т. п.

Привлечение источников по истории пруссов дает в; руки исследователю возможность полнее восстановить недостающее звено истории Литвы периода ее дофеодального, догосударственного развития.

В Западной Европе о пруссах узнали раньше, чем о литовцах. Пруссы (известные первоначально под именем эстиев) добывали янтарь, который ценился в греко-романском мире на вес золота[415]. В передаче Страбона (I в. до н. э. — I в. н. э.) сохранилось сообщение Пифея из Марсилии (IV в. до н. э.), который характеризует народ Ostiaioi (= Ostimioi) как знающий земледелие и скотоводство: «в том холодном краю» люди «питаются просом и другими травами, кореньями и корнеплодами»; из домашних животных им известны «только некоторые». Имея зерно и мед, они приготовляют из них соответствующий напиток. Они молотят зерно «в обширных постройках, куда сносят колосья, которые в открытом поле погибли бы от дождя и отсутствия солнца»[416].

Если это известие вызывает сомнение ученых, которые считают, что греки не плавали на Балтику, а знали лишь Северное море[417], то более достоверно сообщение Плиния Старшего (I в. н. э.), писавшего, что во времена Нерона один римлянин (eques Romanus) был послан за янтарем для украшения императорских игр гладиаторов и привез его в огромном количестве из места добычи, с янтарного побережья, расположенного примерно в 600 римских милях от Гарнунтума (в Паннонии). Нумизматические и иные находки в земле пруссов как будто подкрепляют мысль о давних прусско-римских торговых связях[418]. Но вообще Восточная Прибалтика оставалась малоизвестным краем, судя по географическому трактату De situ Orbis Помпония Мела, который писал о живущих к востоку от Вислы неких чудовищах (Oaenas), питавшихся овсом и пр., а также о других — с конскими ногами (equinis pedibus Hippopodas) и, наконец, о длинноухих (Panotas), которые прикрывают ушами свою наготу[419].

Первые сведения об эстиях, добывающих янтарь, находятся у Тацита. В 45-й главе «Германии» он пишет: «Правый берег Свевского моря омывает эстиев, у которых обычаи и одежда свевов, а язык ближе к британскому. Они почитают матерь богов. Как эмблему своей религии они носят изображения кабанов. Это, служа вместо оружия и защитой против всего, доставляет почитателю богини безопасность даже среди неприятелей. У них редко употребляют мечи, но часто дубины. Они с большим терпением обрабатывают землю для хлеба и других ее произведений, чем сколько сообразно с леностью германцев. Но они обшаривают и море и одни из всех собирают в мелководных местах и на самом берегу янтарь, называемый ими glaesum. Какая природа янтаря и как он рождается, они, как варвары, не допытывались до этого и не знают. Он даже долго валялся среди других выбросов моря, пока наша роскошь не дала ему известности. Сами они им совсем не пользуются: собирается он в грубом виде, без всякой отделки приносится (на продажу), и они с удивлением получают за него плату». Далее Тацит рассуждает о происхождении янтаря, который его больше интересует, чем эстии[420]. Таково это сообщение, не раз прокомментированное историками[421]. Следовательно, в это время прусские (а, может быть, и литовские) племена по уровню своего экономического развития существенно не отличались от германских племен.

Более того, сопоставив оговорку Тацита о превосходстве эстиев над германцами, с тем, что он пишет в главе 26, можно допустить, что эстии, зная пашенное земледелие, получали не только хлеб, но и другие злаки и плоды[422]. Другая оговорка, будто бы у эстиев «обычаи и одежда свевов», в сопоставлении со сведениями о последних в главах 38,9 и 39 дает основание считать, что эстии, помимо матери богов, могли чтить еще верховное божество — лес как колыбель народа (возможно, посвящая богам леса и рощи), принося в нем жертвы, притом и человеческие[423].

В какой мере достоверны эти замечания Тацита, сказать трудно; создается впечатление, что германцев он знал лучше, чем свевов, а свевов лучше, чем эстиев. Надо иметь в виду, что сведения о современной ему Восточной Прибалтике не могли быть обильными, судя по словам самого Тацита, что даже Эльба (Лаба) — «река прежде знаменитая и знакомая», теперь известна автору «только по слуху»[424]. Если так обстояло дело с Эльбой, то нечего говорить о Висле и Немане.

Кроме того, надо иметь в виду, что Тацит мог объединять под названием эстиев различные племена, а не только прусские или литовские.

Заслуживает внимания и сообщение Тацита о взаимоотношениях между венетами (протославинскими племенами), которых он считает оседлыми земледельцами, и соседними племенами, в том числе и прибалтийскими: венеты, «занимаясь грабежом, исходили все леса и горы между певкинами и финнами»[425], т. е. между Карпатами и Прибалтикой. Постепенно племена балтийской языковой группы отмежевались от венетов[426]; в скупых сообщениях источников начинают выделяться отдельные земли, входившие в прусский племенной союз: Птолемей (II в.) упоминает к востоку от Вислы галиндов и судовов[427].

В середине IV в. король остготов Германарих, согласно тенденциозной записи Иордана (VI в.), подчинил эстиев и их соседей видивариев; любопытно его замечание о миролюбии эстией (post quos ripam Oceani itam Aesti tenent, pacatum hominum genus omnino)[428]. Опуская другие источники, не содержащие сведений о внутренней жизни эстиев, обратимся к сообщению знаменитого мореплавателя IX в. Вульфстана[429].

Его известия весьма интересны. Он прибыл из Шлезвига на корабле в Вислинский залив; в своем повествовании он упомянул близлежащий город Трусо. Как бы ни определять месторасположение этого города, ясно одно, что Вульфстан побывал в районе Помезании, Погезании и, может быть, Вармии. О лежащей к востоку от Вислы земле эстиев Вульфстан говорив, что «она очень велика и там много городов и в каждом городе есть король, и там также очень много меду и рыбной ловли, и король и богатые люди пьют кобылье молоко, а бедные и рабы пьют мед. И много войн бывает у них; и не употребляется пиво среди эстиев, но меду там достаточно»[430]. Итак, можно отметить у пруссов Привислинья уже в XX в. развитие процесса классообразования. Выделилась господствующая верхушка; упоминаются «короли» и «богатые» люди, противостоящие бедным людям — не рабам и рабам.

Вульфстан сохранил также сведения об одном интересном обычае, характеризующем в некоторой мере и степень развития процесса классового расслоения. «И есть у эстиев обычай, — сообщал он, — что если там умрет человек, он остается лежать внутри [дома] не сожженным у своих родственников (magum) и друзей (freondum) в течение месяца, а иногда и двух; а короли и другие высокопоставленные люди (heahðungene men) тем дольше, чем больше богатства (speda) они имеют; иногда они остаются несожженными в течение полугода и лежат поверх земли в своих домах (husum). И все время, пока тело находится внутри [дома], там происходят пир и игра до того дня, пока они его не сожгут.

Затем в тот самый день, когда они его решают вынести к костру, они делят его имущество, которое остается после пира и игр, на пять или шесть [частей], иногда больше, в зависимости от размера имущества. Из него наибольшую часть они кладут примерно на расстоянии одной мили от города, затем другую, потом третью, пока не будет положено все в пределах мили; и наименьшая часть должна находиться ближе всего к городу, в котором лежит умерший. Затем собираются все мужчины, имеющие наиболее быстрых лошадей в стране, примерно на расстоянии пяти или шести миль от того имущества.

Затем мчатся они все к имуществу; и тот человек, который имеет быстрейшую лошадь, приходит к первой и крупнейшей части, и так один за другим, пока все не будет взято; и наименьшую долю берет тот, кто достигает ближайшей к селению части имущества. И затем каждый едет своей дорогой с имуществом, и принадлежит оно им полностью; и потому там быстрые лошади чрезвычайно дороги. И когда его сокровища таким образом полностью розданы, тогда его выносят наружу и сжигают вместе с его оружием и одеждой; и они растрачивают все его имущество главным образом во время долгого лежания умершего в доме и потому, что они кладут это имущество на дорогу, куда скачут чужие и забирают [его]. И есть среди эстиев обычай, что там человек любого языка [народа?] должен быть сожжен, и если там находят несожженную кость, то должны они ее задорого выкупать».

На первый взгляд может показаться, что описанный Вульфстаном обычай свидетельствует о всеобщем равенстве у эстиев. Однако это не так.

Во-первых, речь идет лишь о движимом имуществе; только оно поступает в раздел среди участвующих в конном состязании. Во-вторых, в это распределение поступает меньшая часть имущества, а именно та, которая остается после продолжительных пиров и игр, происходящих в доме покойного, где главная роль принадлежит его близким и друзьям. В-третьих, в состязании рассчитывать на успех мог лишь тот, кто имел быстрого коня. Вульфстан говорит, что быстрые кони были весьма дороги. Значит, участвовать в состязании мог лишь состоятельный человек.

Следовательно, можно предполагать, что Вульфстан говорит лишь о пережитке древнего обычая, когда имущество умершего делили между народом. В его время этот обычай фактически уже содействовал укреплению имущественного положения знати. Частые внутренние войны имели тот же результат. Что происходило на пирах и играх в доме умершего, мы не знаем, но бесспорно, что именно родственники и дружина находились в привилегированном положении, распоряжаясь большей частью имущества покойного. Вульфстан не сообщает, как распределялась земля, составлявшая основное богатство пруссов.

Перейдем к «житиям» Войцеха и Брунона, которые пополняют информацию Вульфстана. Эти источники не раз привлекали к себе внимание ученых, наиболее фундаментальные их исследования принадлежат Г. Фойгту.

Войцех-Адальберт, один из видных католических проповедников, эмиссаров панской курии прибыл в землю пруссов из Польши через Гданьск и погиб в 997 г., видимо, в Помезании. Во всяком случае традиция, восходящая к XIII в., знает там Комору св. Адальберта[431]. Житие сохранилось в двух основных редакциях, принадлежащих перу его младших современников — Брунона (писал в 1004 г.) и Канапария. Несмотря на некоторые расхождения между ними (они выявлены Г. Фойгтом[432]), обе редакции представляют собой типичные произведения католической пропаганды, не лишенные, однако, значительного числа реалий, касающихся не только жизни Адальберта до его отъезда в землю пруссов, но и того, что относится к последним[433].

Отметим сведения, помогающие понять общественный строй древних пруссов. По Канапарию (cap. 28), Войцех со спутниками прибывает на маленький остров, видимо, в устье реки или в заливе, но там собираются «владельцы этого места» и, грозя побоями, прогоняют пришельцев прочь. Позднее, когда они переправились через реку, их встретил «господин селения» (dominus vilae); он повел их в селение (по Брунону (cap. 25) это был «торг, куда собралась шумная толпа народа»), где Войцех сообщил о цели прибытия миссии. Собравшиеся жители, однако, заявили: «Будь доволен, что ты добрался безнаказанно до этого места и как быстрое возвращение даст тебе надежду остаться в живых, так малейшее продвижение вперед — принесет вред и смерть. Нами и всей этой страной, вход в которую мы составляем, повелевает общий закон и одинаковый образ жизни» (communis lex imperat et unus ordo vivendi). Миссионерам, как людям иного «незнакомого закона», грозит смерть.

По Брунону (cap. 25), пруссы так мотивировали свое требование: «Из-за подобных людей, — сказали они, — наша земля не будет приносить урожая, деревья плодов, не родятся новые существа (видимо, скот), а и старые умрут. Убирайтесь из наших пределов» («ex euntes exite de finibus nostris» etc.).

Любопытно и другое дополнение, свидетельствующее, что пруссы-общинники знали еще обычай потока и разграбления: «Тем (вариант — тому) же, которые (который), живя при входе в страну», допустили их пройти до этого места, «они угрожали смертью» и обещали в гневе «их (его) дом поджечь, их (его) владения поделить, их (его) жен и сыновей распродать». Это яркое известие находит себе подтверждение и в Кишпоркском договоре (см. ниже).

По Брунону (cap. 30), Адальберт гибнет от рук одного из «варваров», чей брат «был убит поляками»; он прибыл верхом с отрядом в семь человек. По Канапарию (cap. 29), предводитель убийц Сикко — «жрец и главарь проклятой банды; соответственно своей обязанности, он нанес первые раны» Адальберту. Сообщение о том, что глава дружины был одновременно волхвом, также находит свое подтверждение в позднейших известиях — в русской летописи. Таковы данные «жития» Войцеха-Адальберта.

«Житие» самого Брунона гораздо беднее фактами для нашей темы. Брунон — крупный дипломат XI в., фигура, интересная для изучающего внешнюю политику древней Руси и, в частности, ее отношения с печенегами, Венгрией, Польшей, Германией и папской курией[434]. После поездки к печенегам (1008 г.), пребывания при дворах Владимира Святославича и Болеслава I Храброго (в 1013 г. печенеги воевали против Руси в союзе с Болеславом), он направился в землю пруссов, где и погиб (1009 г.), как впервые отмечено Кведлинбургскими анналами, «в пограничной области Руси и Литвы»[435]. Это могла быть земля ятвягов.

Источники его «жития» точно неизвестны. Распространенное сообщение о смерти Брунона находится в «Житии св. Ромуальда», составленном (около 1037 г.) Петром Дамианом. Законченную форму получило «житие» в пространной редакции конца XI в. (с использованием, быть может, текста 1020 г.), принадлежавшей перу Виберта. Автор ведет речь от имени капеллана, участника миссии. По его сообщению, Брупон прибыл к королю (rех) Нефимеру (Nethimer), который обещал «сделать [его] богатым», если тот откажется от своих убеждений. Однако Брунон прошел испытание огнем и не отказался, тогда король вместе с тремястами своих людей принял христианство и решил передать власть сыну, а себя посвятить вере. В отсутствие Брунона он убил своего младшего брата, который еще жил у него (frater regis cum ipso pariter habitans) за его неверие. Другой брат короля, который жил уже отдельно от него (qui iam a regis erat cohabitatione divisus), велел убить пришедшего к нему Брунона. Король, узнав об этом, хотел было его казнить, но затем решил помолиться, тогда убийцы раскаялись и тоже приняли христианство. Трудно сказать, насколько достоверна эта история[436], хотя понятно, что ятвяжские князья, вполне могли существовать уже в XI в. и враждовать тогда между собой. Триста человек — это семья, дружина и челядь небольшого князька, каких мы позднее встретим не раз.

Итак, перед нами поселения пруссов-земледельцев, сознающих свое единство, применяющих общинные законы и имеющих во главе поселений королей-старейшин, передающих свою власть по наследству; для решения вопроса о судьбе чужеземцев они обращаются к народу, который обсуждает их обращение на торговой площади. Все это перекликается с тем, что сообщал Вульфстан о нравах эстиев, и находит аналогии в актах и хрониках XIII–XIV вв.[437]

Адам Бременский (вторая половина XI в.) так характеризовал пруссов-самбов: «Третий остров — тот, который называется Самландом и соседствует с русскими и поляками»; его населяют «голубоглазые люди, с румяными лицами и длинными волосами»— это «самбы или пруссы»; это «очень человеколюбивые люди (homines humanissimi); они охотно приходят на помощь тем, которые находятся в опасности на море или подвергаются нападению пиратов».

Пруссы «употребляют в пищу мясо лошадей. Молоко и кровь их они используют как напиток», притом, как будто, хмельной. «Золото и серебро они ценят мало»; ни во что не ставят они и необыкновенные меха, которые имеют в избытке, и охотно отдают дорогие куничьи шкурки в обмен на шерстяную одежду.

Будучи язычниками, они общаются с христианами, не допуская, однако, их к рощам и ручьям, оберегая эти места от осквернения. Наконец, «недоступные вследствие болот, они не желают терпеть никаких господ в своей среде»[438]. Полного совпадения иностранных свидетельств о пруссах ожидать нельзя, ибо различны районы наблюдения и степень осведомленности но в общем известие Адама Бременского не противоречит тому, что сообщали другие. Пруссы знают сельское хозяйство, охоту, ремесло и торговлю; их общественный строй еще патриархален; государства у них нет.

О том, как распределялась земля — основа благосостояния пруссов, можно узнать от польского хрониста Галла-Анонима (XI в.). Наблюдая жизнь более отсталого (чем описанный Вульфстаном) прусского края галиндов и сасов, которые по его мнению «sine rege, sine lege persistunt» (иначе он и не мог сказать: ведь они не имели ни монарха, ни писаного закона), он сообщал об отсутствии у них городов и крепостей. Вместе с тем заслуживает полного внимания его‘замечание о том, что земля там «распределена по наследственным жребиям (per sortes hereditarios) между земледельцами (ruricolis) и жителями (habitatoribus)».

Наследственные жребии — шаг по пути развития частной собственности на землю — хорошо известны и другим народам на подобном этапе истории. Можно, видимо, говорить о соседской общине, которая уже прошла в своем развитии стадию периодических переделов пахотной земли. А земледелие и здесь составляло основу хозяйства. Тот же хронист сообщает о существовании в этом крае сел и, видимо, укрепленных построек, которые уничтожались польским войском: князь Болеслав, пишет хронист, «сжег многие села и постройки».

Говоря о пруссах, захваченных войском Болеслава в плен, Галл-Аноним уточняет, что в плен попало большое число «свободных мужчин и женщин, мальчиков и девочек, рабов и служанок (viros et mulieres, pueros et puellas, servos et ancillas[439]. Представляется бесспорным наличие у галиндов и сасов, как и у пруссов Приьислипья (по данным Вульфстана), имущественного и социального неравенства (в частности, и патриархального рабства).

Следует подчеркнуть, что к началу II тыс. производительные силы (археологически изученные в более передовых прусских областях) достигли при наличии внешнего обмена того уровня, когда производство продуктов семьей делает возможным укрепление частной собственности и эксплуатацию человека человеком. Налицо развитое земледелие (железный сошник;, разнообразное ремесло, основанное на железоделательном производстве, и т. д.[440]

В этом отношении показательно содержание немецко-прусского словаря (конца XIV — начала XV в.), сохранившего исконные (ибо Орден, захватив власть, оттеснил пруссов от занятий ремеслом, от городской жизни) термины и для обозначения металлов и различных ремесленных профессий (сапожник, портной, седельник, кожевник и др.); только по одной кузнечной специальности словарь перечисляет 25 терминов, относящихся к инструментам, орудиям, изделиям и т. п.[441]

Словарь интересен и терминами, относящимися к общественному строю, к семье (дому, двору); они проступают в собственных именах, таких, как Слоботе — «слава дома», Каибитте — «мир в доме имеющий»; есть свои обозначения и для представителей разных общественных групп: tollokiniskis — свободный; laukiniskis, kumetis — крестьянин; rikis, waldwico — господин; konagis — король и др.[442]

Понять социально-экономическую природу местных королей-нобилей помогают нам другие источники, а именно, прусские акты XIII–XIV вв. Обширное, продолжающееся с 1882 г. издание этих актов привлекло к себе силы видных немецких археографов (Р. Филипп, К. П. Вёльки, Э. Машке, М. Гейи) и доведено пока до 1341 г.[443] Оно посвящено, однако, не истории пруссов и даже не политике Ордена в их земле, а лишь политической истории Ордена под углом зрения «образования орденского государства». Тенденциозный подбор документов служит цели раскрыть «миссийный» характер деятельности Ордена как культуртрегера и просветителя, а роль курии — как организатора и руководителя этой его деятельности.

Среди более 2500 опубликованных актов находятся главным образом документы, относящиеся к организации крестовых походов на земли поморян, пруссов, литовцев (буллы, воззвания, дипломатические документы и т. и.), привилеи Ордену, епископам, городам, отдельным феодалам, акты о земельных тяжбах в среде завоевателей, об обмене, продаже земель и т. п.; документы о дипломатических отношениях с Русью, Литвой, Польшей и др. В издание почти не попали документы, характеризующие доходы Ордена и папской курии, от эксплуатации прусских земель, очень неполно отражены акты земельных отношений в среде пруссов и т. п. Отчасти этот пробел можно восполнить по материалам, относящимся к истории епископств Помезании, Вармии и Самбии.

В прусских актах нас интересуют данные двоякого рода. Во-первых, материал, характеризующий общественный строй пруссов до вторжения немецких рыцарей. Сюда относятся сведения о земельных пожалованиях иноземцам, сделанные прусскими нобилями еще как свободными собственниками; об их договорах с Орденом и, прежде всего, Христбургский (Кишпоркский) договор 1249 г. как своего рода пожалование немецким Орденом всем прусским нобилям номинальной свободы при ограниченном в его пользу праве собственности и, наконец, жалованные грамоты Ордена небольшому числу прусских нобилей, с признанием их свободы в феодальном смысле слова.

Во-вторых, весьма интересны жалованные грамоты Ордена, данные литовским нобилям-эмигрантам, искавшим у немецких рыцарей поддержки для восстановления в Литве своих прав, узурпированных великими князьями. Сопоставление этих двух категорий актов помогает установить характер общественного строя самих прусских земель и его тождество с общественным строем земель литовских. В первую очередь мы рассмотрим Кишпоркский договор и связанные с ним актовые и летописные источники.

Христбургский (Кишпоркский) договор 1249 г. — один из ценнейших памятников международного права европейского средневековья, богатый современным материалом по истории общественных отношений дофеодального периода.

Лучшее издание Христбургского договора осуществили в 1882 г. Р. Филипп и К. Вёльки[444]. Как отметили издатели, текст основного варианта А (противень прусской стороны) сохранился в государственном архиве Кенигсберга с указанием на обороте, что это — копия 1420 г., т. е. того времени, когда, возможно, еще был цел оригинал. Эта Originalkopie (altorum originale) — пергамен размером листа 51 × 38 см, содержащий 63 строки тесного письма, с надрезами для пяти шнуров, которые, кажется, никогда не были привешены. От текста варианта Б (противень Ордена) сохранились лишь приведенные в виде параллельных чтений куски в одной копии 1453 г., из которой видно, какими печатями он был скреплен.

Мы не имеем сведений о нынешней судьбе названных выше документов бывшего Кенигсбергского архива.

Ныне известен еще один экземпляр этого договора, обнаруженный научным сотрудником Института истории АН Литовской ССР М. А. Ючасом в 1956 г. Это — копия договора варианта А, находящаяся в сборнике документов под названием «Sammlung von Urkunden, Ausziigen und Abhandlungen zur Geschichte, Staalsrecht und Statistik Preussens gesammelt von Ludvig von Baczko, Erster Band». Этот сборник был составлен известным историком Пруссии XVIII в. Л. Бачко. В этом сборнике, который хранится в Центральной библиотеке Академии наук Литовской ССР — MLF (Mażosios Lietuvos Fondas — фонд малой Литвы) за № 70, помещены копии документов XIII–XVIII вв. Интересующая нас копия находится на листах 102–114 (об.), среди документов XVII в.

Историография Христбургского договора сравнительно невелика. Специальные исследования о нем нам неизвестны. История пруссов и, в частности, их борьба за независимость, мужество этого народа и его славных героев до сих пор не получили научного освещения[445]. Старая немецкая историография (Л. Бачко[446], И. Фойгт[447], А. Эвальд[448] и др.) ввела в научный оборот обширный материал по истории пруссов, в том числе и Христбургский договор, но обработала его под углом зрения прославления действий немецких рыцарей-крестоносцев.

Более поздние работы немецких буржуазных историков (Э. Каспара, Э. Машке, Ф. Бланке и др.) шире осветили исторические условия появления договора, но стремление увидеть в нем не документ борьбы пруссов за независимость, а прежде всего свидетельство борьбы между «монахом» и «рыцарем» за разные пути «миссии» среди язычников, закрыло этим ученым путь к его познанию как источника по истории пруссов[449].

Польская историография пруссов (Г. Ловмяньский, К. Тыменецкий, С. Заянчковский и др.) использовала Христбургский договор, справедливо подчеркнув его важное значение для характеристики польско-прусских исторических связей и борьбы пруссов за независимость. Польские католические историки (С. Куйот[450] и др.) привлекали договор для попыток апологии прибалтийской политики папской курии.

Значительно больше сделано для изучения на основе договора идеологии пруссов — язычества, в частности, в работах В. Маннгарта[451], А. Мержиньского[452], Ф. Буяка[453], А. Брюкнера[454] и др.

В советской историографии договор был использован П. И. Пакарклисом[455], который по достоинству оценил его как один из источников, характеризующих политику крестоносной агрессии в Пруссии, а также отметил общность некоторых его норм с нормами литовского права; В. Н. Перцев привлек некоторые статьи договора в своей работе, посвященной культуре и религии древних пруссов[456]. В целом же Христбургский договор как исторический источник, характеризующий общественный строй пруссов, не изучался. Проделанная доныне работа дает возможность осуществить подобное его исследование.

Договор заключен между представителями трех прусских земель — Помозании, Вармии и Натангии и немецким Орденом при посредничестве папского легата Якова из Люттиха.

Договоры представителей народов Восточной Прибалтики с Орденом и другими государствами в то время — не редкость. О них упоминают немецкие и польские хроники, а также русские летописи. Сохранились договоры с ливонцами, заключенные куршами (1230, 1231, 1267 гг.[457]), сааремасцами (1241, 1255, 1284 гг.[458]), земгаллами (1272 г.[459]), дошел и договор Литвы с немцами (1323 г.[460]), но его характер иной, ибо Литва выступает уже как суверенное государство.

Перечисленные договоры хранят в основном право аборигенных народов и представляют собой ценные источники для познания их истории. Отдельные нормы этих договоров совпадают е нормами Христбургского трактата.

Пруссы также вступали в договорные отношения с крестоносцами — с Тевтонским орденом. Первый договор (1233 г.), заключенный с Орденом Помезанией, не сохранился, но он, видимо, содержал признание определенных прав за помезанами и послужил в дальнейшем образцом при заключении договоров с другими прусскими землями, как это ясно из сообщения Петра Дюсбурга[461].

Среди всех этих памятников Христбургский договор занимает особое место по богатству сведений о внутренней жизни прусского общества той поры. Эта особенность договора объясняется сложными историческими условиями, при которых он был заключен.

Христбургский договор — результат кровопролитной освободительной борьбы, которую вели пруссы против Тевтонского ордена, располагавшего поддержкой папской курии, Германской империи и ряда других европейских государств. Неудачные походы на прусские земли правителей Дании и Польши в X–XII вв. не обескуражили курию, которая в начале XIII в. направила сюда для миссионерской деятельности своего агента Христиана, получившего вскоре сан епископа прусского[462].

Эти действия курии на Висле носили отнюдь не изолированный характер, а были частью общей политики империи и папства — наступления на земли Прибалтики. Однако первому прусскому епископу повезло на Висле гораздо менее, чем его современнику епископу Альберту на Двине. Последний сумел довольно быстро обзавестись вооруженной организацией — Орденом меченосцев, который, по крайней мере на первых порах, экономически и политически зависел от него и помог епископу стать прочной ногой на земле, захваченной у латышей и эстонцев.

В прусской земле дела сложились иначе. Правда, Христиану удалось привлечь на свою сторону и крестить кое-кого из прусской знати и простого народа, главным образом Помезании и Погезании. Из грамоты папы Иннокентия III (1198–1216) известны два знатных прусса (Сурвабуно и Варпода), которые крестились в Риме и в согласии с consortibus sui сделали новому епископу немалые земельные пожалования[463]. Наученная горьким опытом, курия с первых шагов остерегала епископа и союзных ему польских феодалов от излишне поспешных действий по эксплуатации прусского населения, рекомендуя не слишком отягощать народ повинностями, не лишать свободы и т. п.[464] Но подобные осмотрительные советы никогда не помогали. Пруссы быстро поняли, что Христиан не апостол, а захватчик.

В 1212–1218 гг. произошло решительное выступление пруссов против части собственной знати, сблизившейся с Польшей и курией, против самого Христиана и привлеченных им польских рыцарей. Папа Гонорий III (1216–1227 гг.), осведомленный о том, что возмущенные тяжелыми поборами пруссы выступили против епископа, поспешил объявить крестовый поход на пруссов рыцарей из Германии, Богемии, Моравии, Дании, Польши и Померании[465], а также — торговую блокаду прусского побережья, запретив доставку «опекаемым» курией пруссам в первую очередь оружия, железа и соли[466]. Это не помешало папе позднее обратиться с ханжеским воззванием соблюдать мягкость в отношении неофитов[467], которых курия взяла под свое покровительство[468].

Пруссы упорно противостояли всяким новым попыткам силой оружия поддержать епископа и его сторонников из местной знати и сами предпринимали набеги на земли Польши. Попытки Конрада, князя мазовецкого, организовавшего собственный рыцарский орден в Добжини (1228 г.), изменить положение, не достигли цели[469]. Его обращение к Тевтонскому ордену, приглашенному князем в надежде укрепить свои позиции в Поморье, было роковым политическим просчетом, который дорого обошелся польскому народу[470].

Завладев Хельминской землей (1233 г.), немецкий Орден, используя поддержку польских князей, отсутствие единства среди прусских земель и предательство части прусской знати, сумел подчинить себе немалую территорию в прусских областях— Помезании (1236 г.)[471], Погезании (1237 г.)[472], Вармии, Натангии и Бартии (1240 г.)[473]. Орден залил кровью цветущие прусские земли, беспощадно разорил местные крепости — Рогов, Пастелин, Бальга, замок Пипина и другие, уничтожая гарнизоны, убивая население. На захваченной земле рыцари возводили свои замки — Кульм (Хельмно), Торн (Торунь), Мариенвердер (Квидзынь) и др.

Что касается епископа Христиана, то он был оттеснен на второй план. Еще в 1233 г. он попал в плен к пруссам. Орден, разумеется, ничего не сделал для того, чтобы освободить своего соперника, который находился в Самбии; епископ лишь в 1238 г. выбрался на свободу. Стремясь восстановить свое положение, он принялся обличать действия Ордена перед курией.

Эти обличения, как и другие источники подобного рода, хранят некоторые данные об истинных целях и действиях рыцарей. Характеризуя притеснения пруссов Орденом, Христиан высказал уверенность, что Орден умышленно препятствовал пруссам принять христианство, опасаясь, что «господа язычников могут стать сильнее, чем господа христиан»[474]. Если мы вспомним политику Ордена в отношении христианизации Литвы, то это утверждение не покажется парадоксальным. В конце концов распря между представителями церкви и государства среди захватчиков была урегулирована курией при посредничестве ее легата Вильгельма из Модены и было достигнуто соглашение, по которому две трети доходов с земель (включая и десятину) шли Ордену, а одна треть — епископу, церковная власть которого сохранилась на всей захваченной территории[475].

Папская курия (Григорий IX 1227–1241), делая основную ставку на Орден, деятельно помогала ему средствами и подкреплениями, сопровождая свою помощь призывами к гуманности. Подобная позиция была достаточно дальновидной, она позволяла курии сохранять видимость беспристрастия и в трудные для Ордена моменты выступать в качестве высшего третейского судьи. Однако до достижения целей завоевателей было еще далеко.

Укрепление Литовского государства и его борьба с ливонскими рыцарями, блестящая победа литовцев при Шауляй, разгром ливонцев на Чудском озере русскими — всколыхнули пруссов; с новой силой вспыхнула освободительная борьба всех западнопрусских земель, захваченных Тевтонским орденом. В течение 1242–1249 гг. восставшие пруссы при неоднократной поддержке поморского князя Святополка, а также. Литвы[476], почти полностью очистили свои земли от рыцарей, которые потеряли Мариенвердер и все другие укрепления, кроме пяти (Кульм, Торн, Рейден, Балга, Эльбинг); их потери составляли до 4 тыс. человек[477]. Прусско-поморские войска нападали на Хельминскую землю (1242–1243 гг.)[478]; в битве при Рейзенском озере 15 июня 1243 г. они под руководством Святополка наголову разбили рыцарей, которые потеряли здесь и своего ландмаршала Берливина и орденское знамя[479]; они ходили и на Куявию (1244 г.)[480]. И хотя раздробленность сил помешала полностью ликвидировать власть Ордена, бои шли по всей Нижней Висле. Ордену нужна была срочная помощь. — Она была оказана курией.

В продолжение нескольких лет представители пруссов вели против Ордена и дипломатическую борьбу[481]; на Лионском соборе 1245 г. уполномоченные Святополка и пруссов-христиан также настаивали на вмешательстве папы в конфликт и на обуздании Ордена. Тогда Иннокентий IV вновь направил в Прибалтику своего легата Опизо из Месаны, поручив ему установить перемирие с пруссами, суля восставшим сохранение всех свобод, гарантированных еще его предшественниками[482]. В то же время курия оказывала самый энергичный нажим на поморского князя, угрожая ему карами небесными и земными за связь с пруссами и литовцами[483], натравливала на него других польских князей, набирала крестоносцев и т. п. Миссия легата Опизо, однако, не увенчалась успехом.

Но курия не оставила своих усилий и затем, когда немецко-польским войскам удалось занять помезанский город Кишпорк (видимо, замок прусса Кирса — по-немецки — Кирсбург) и нанести войскам поморского князя ряд поражений, курия в конце 1247 г. направила в Прибалтику нового легата для Польши, Пруссии и Померании — Якова из Люттиха, — доверенного Иннокентия IV. Укрепление позиций Ордена на Висле находилось в ряду других мероприятий, проводившихся курией в Восточной Европе после крупных провалов в ее политике наступления на Русь и другие земли[484].

Новому легату были предоставлены широкие полномочия[485]; ему было поручено восстановить мир между Орденом и союзными ему польскими князьями, с одной стороны, и Святополком поморским и пруссами — с другой[486]. В то же время, как видно из текста Кишпорского договора, в Риме продолжали находиться представители пруссов-помезан[487], которые обличали Орден в том, что он нарушает имущественные и прочие права неофитов. Новый легат (впоследствии он стал папой под именем Урбана IV) оказался весьма деятельным и ловким дипломатом. Ему удалось склонить князя Святополка, политика которого вообще не отличалась последовательностью, отказаться от поддержки пруссов и подписать мир с Орденом[488].

Пруссы западных областей, и прежде всего жители Помезании, отчасти Вармии и Натангии, испытывавшие наиболее тяжелые удары врага, оказались вынужденными подписать в Кишпорке (будущий Христбург) мирный договор, предложенный им после долгих переговоров папским легатом от имени ландмейстера Пруссии Генриха фон Гонштейн, при свидетельстве епископа кульмского Гейденрейха. Так возник Христбургский договор, который нам предстоит рассмотреть.

Как видно из преамбулы договора (см. Приложение II), переговоры в Кишпорке представляли собою продолжение тех споров, которые вели с администрацией Ордена при папском дворе представители пруссов, прибывшие туда с жалобой на тевтонов. «Жестокие разногласия» между Орденом и представителями пруссов, согласившимися после долголетней борьбы народа принять христианство и признать власть рыцарей, возникли потому, что последние, нарушая уже известные нам декларации пап Иннокентия III, Гонория III и Григория IX, лишали пруссов, даже принявших христианство, прав, олицетворявших в их глазах понятие свободы. Вот почему основной смысл договора, видимо отражавшего настойчивые требования прусских представителей, заключался в восстановлении личной свободы пруссов под верховенством Ордена, подвластного курии.

Договор устанавливал, что папской курией «было уступлено» (договор выдержан в стиле, типичном для документов курии, которая квалифицировала любое свое действие как пожалование, уступку) принявшим христианство, пруссам, «чтобы они оставались в своей свободе и не были никому подвластны», кроме как богу, и повиновались бы римской церкви. Далее констатировалось, что рыцари Ордена после вторжения, «нарушая такого рода разрешение» курии, «притесняли» пруссов «тяжкими рабскими притеснениями» (duris servitutibus opprimebant), вызывая к себе ненависть в соседних землях или, как дипломатически выразился легат, притесняли так, что соседние язычники, «слыша о их отягощениях, стали бояться возложить на себя приятное ярмо господа».

Курия всегда старалась контролировать деятельность Ордена и, расширяя свои доходы, не допускать «крайностей», способных подорвать самую идею «миссии» на Востоке. Курия была готова использовать согласие части крестившихся пруссов, в первую очередь из числа нобилей, пойти на мир с Орденом, ибо понимала, что это позволит ей, действуя в роли «миротворца», внести раскол в среду пруссов и в конечном итоге подготовить новое наступление.

В силу изложенного договор интересен прежде всего тем, что он позволяет определить, какое же содержание вкладывали представители пруссов в понятие свободы, присущей их обществу на этапе догосударственного существования конфедерации областей[489].

Отбрасывая неизбежные в такого рода памятнике церковно-дипломатические формулы, рассмотрим по существу те права, на соблюдении которых настаивали представители пруссов, притом будем следовать в основном намеченной структуре источника, отмечая, где необходимо, аналогичные явления, отраженные в разных его частях.

Начнем с имущественных прав, которым посвящена первая часть договора.

1) О движимом имуществе пруссов.

а) О праве свободной купли и продажи движимого имущества. Представители Ордена должны были согласиться (I, ст. 1), чтобы «было разрешено» пруссам «покупать любые вещи у кого только они захотят и приобретать другими законными способами как они захотят и за сколько они смогут» и открыто ими пользоваться. Следовательно, первое, на чем настаивали представители пруссов, — это право свободной купли-продажи движимого имущества, право, которого Орден, судя по папским буллам, старался их лишить. Отсутствие этого права несовместимо со свободой; оно есть одно из проявлений «рабских притеснений».

Это знаменательное свидетельство. Оно явно противоречит обычно принятым в русской историографии представлениям об уровне товарно-денежных отношений в дофеодальный период. Наши сведения о состоянии прусской экономики того времени вполне согласуются с содержанием договора[490].

Выражение «законными способами» (iustis modis) может свидетельствовать либо о том, что папский легат употребил привычный для него и для Ордена термин, либо, что пруссы считали свое обычное право законным.

б) О праве наследования движимого имущества. Соответствующий текст (I, ст. 2) гласит, что «все, что бы они (пруссы — В. П.) ни купили или приобрели (намек на дарение, обмен и т. п. — В. П.), пусть они приобретают для себя лично и для своих законных наследников» (heredibus suis legitimis). К числу законных наследников отнесены сын, незамужняя дочь, которые, видимо, имеют равное право на наследство (судя по выражению, «пусть они наследуют»), отец, мать, внук, брат, племянник. Документ содержит в этой части примечание, что представители пруссов «приняли с удовольствием» это широкое право наследования, так как, будучи язычниками, они, по их словам, «не имели [этих прав], а [признавали] только сыновей в качестве наследников».

Из этого следует, что пруссы все же знали (хотя и недостаточно развитое) право наследования движимой собственности по прямой мужской линии. Пользуясь переговорами, представители пруссов — люди, как постараемся показать ниже, знатные и власть имущие, расширили это право, содействуя тем самым подрыву общинной собственности и ее концентрации в руках экономически более сильных людей.

в) О праве завещания движимого имущества. Этот вопрос затронут (I, ст. 4) в таком контексте: признано, что пруссы могли «свободно использовать, давать [взаймы], дарить, продавать и делать все другое, что они захотят как при жизни, так и после смерти со своим движимым имуществом»; кроме того, еще раз (I, ст. 6) сказано, что они получают «право составлять завещания о своем имуществе, движимом, а также недвижимом (ср. также I, ст. 3).

Итак, в прусском обществе до завоевания его рыцарями налицо право купли-продажи движимого имущества и его наследования (ограниченное сыновьями) по закону и (видимо, без ограничений) по завещанию.

2) О недвижимом имуществе пруссов.

а) О праве купли и продажи недвижимого имущества. Оно сформулировано (I, ст. 5) следующим образом после сказанного в этой связи о движимом: «а сверх того», пруссам «было разрешено из-за необходимости или также для своей пользы продавать свою недвижимость (bona sua) себе равным или тевтонам, или пруссам, или поморянам» — следовательно, налицо давно существующая продажа недвижимой, т. е. прежде всего земельной собственности как среди пруссов разных областей, так и продажа ее пруссами поморянам и тевтонам.

Договором предусмотрено ограничение этого давнего института одним весьма стеснительным для пруссов условием. Продажа разрешается «не раньше, чем они (видимо, желающие продать. — В. П.) представят достаточное поручительство» Ордену «по отношению к стоимости подлежащей продаже вещи так, чтобы после ее продажи они не убежали к язычникам или к врагам».

Выходит, что продажа недвижимой собственности ограничена усмотрением Ордена даже в том случае, если эту статью толковать так, что продающий вносит ему залог в сумме, равной стоимости объекта купли-продажи. Не имея возможности отменить продажу недвижимой собственности, Орден разрешал в дальнейшем ее лишь своим наиболее верным сторонникам, и то в ограниченном размере. Орден, как можно судить и по скупым размерам его пожалований прусской знати, ревниво оберегал свои экономические привилегии и препятствовал возможному укреплению уцелевших представителей формирующегося прусского господствующего сословия (см. ниже).

б) О праве наследования недвижимой собственности. Поскольку в договоре сказано (I, ст. 2), что все купленное или приобретенное пруссами «пусть они приобретают для себя лично, и для своих наследников», наследование недвижимости не вызывает сомнений. При отсутствии наследников, предусмотренных в статье договора, трактующей вопрос о движимости, выморочное имущество (движимое и недвижимое) переходило прежде всего Ордену. «Если кто из них и их выше названных наследников умрет и никого не останется в живых из выше названных наследников, то все их недвижимое имущество» переходит к Ордену и «к другим господам, под властью которых» они находились.

Те же правила действовали в отношении движимого имущества, «если только сами новообращенные при жизни или умирая не решили сделать относительно него какое-либо иное распоряжение». Установив свое господство в стране, Орден узурпировал право мертвой руки. Прежде выморочное имущество могло идти общине.

в) О праве завещания недвижимой собственности. Из слов одной из статей (I, ст. 6) о том, что пруссы «имели право составлять завещания о своем имуществе движимом и также недвижимом», следует признать наличие и этого института. Нетрудно заметить, однако, что эта статья находится в противоречии с вышеприведенной — о праве мертвой руки. Можно найти выход из противоречия, если допустить, что Орден согласился на расширение круга наследников с целью ограничить этим кругом права завещания недвижимой собственности.

В приведенную статью открыто введено лишь одно ограничение, которое характеризует уже не столько общественные отношения в среде пруссов, сколько борьбу за прусские земли между Тевтонским орденом и прусским епископом. В отличие от Ливонского ордена тевтоны сумели быстро занять экономически и политически привилегированное положение, урезав права местного епископа. Это видно из статьи договора (I, ст. 6), решительно ограничивающей право пруссов завещать недвижимую собственность церкви. Договор в этой части гласит: «если кто завещает по завещанию какую-либо недвижимость какой-либо церкви или духовному лицу», эта церковь или лицо должны продать эту недвижимость «в течение года наследникам умершего или другим» и «пусть эти церкви или лица оставляют за собой деньги, которые они получили от продажи за это [имущество]»; если же в течение года полученная церковью недвижимая собственность «по небрежности» не будет продана, то она переходит к Ордену. Следовательно, церковь могла пользоваться прусскими земельными владениями лишь в течение года.

Право родового выкупа в договоре не отражено. Родственники-наследники упомянуты наряду с другими желающими купить у церкви подлежащую обязательной продаже недвижимость. Более того, преимущественное право покупки у церкви такого рода имущества предоставлено Ордену. Стороны согласились (I, ст. 6), что «при всех вышеназванных продажах» рыцари, давая в уплату за вещь «столько же, сколько и другой» возможный покупатель, имеют преимущественное право на покупку («то сами братья должны быть предпочтены всем другим»). Притом рыцари обещали «не мешать и публично или тайно не принимать мер, чтобы за вещь другими давалось меньше, чем она стоит», т. е. обещали не сбивать цену; значение такого рода обещания едва ли следует переоценивать.

Ограничение роста церковного землевладения епископа рыцари пытаются в договоре обосновать ссылкой на то, что церковь едина и пр., но по существу — это яркое свидетельство борьбы в среде разных групп феодалов-завоевателей за прусские земли.

Рассмотренные выше статьи составляют самую суть первой части договора. Представители пруссов отлично понимали, что основу их личной свободы составляют не отвлеченные декларации о свободе, которыми так богаты папские буллы, а их экономические права, и прежде всего право распоряжения собственностью — недвижимой (аллодом) и движимой.

Прямые указания источника на право купли-продажи недвижимого имущества, т. е. на превращение аллода в товар, ясно свидетельствуют о развитии процесса феодализации. Своевременно поднятый в нашей историографии вопрос о взаимосвязи этих двух явлений — собственности и свободы в дофеодальный и раннефеодальный периоды[491] — находит в Христбургском договоре еще одно бесспорное обоснование. Ниже мы коснемся дальнейшей судьбы прусского аллода, а теперь рассмотрим те политические права, которые признаны за пруссами по первой части договора.

3) О брачном праве. Согласно договору (I, ст. 7), пруссы могут «свободно заключать браки с какими угодно лицами, имеющими право для заключения законного брака». Эта статья стала необходима пруссам потому, что в дальнейших статьях договора предусмотрена отмена разного рода прусских языческих обычаев. Рыцари считали нужным подчеркнуть, что речь идет лишь о тех, кто принял христианство и вступает в законный брак.

4) О судебных правах. Договором предусмотрено^ что пруссы должны быть признаны (I, ст. 8) в качестве полноправных участников любого судебного дела — «быть сторонами (procuratores) во всех [судебных] делах и выступать против кого угодно и отстаивать свои права». Термин procurator, видимо, идентичен имеющемуся в немецкой записи прусского права слову — sachwalder[492]. Признано также (I, ст. 9), чтобы пруссы «как лица, имеющие законное право, допускались ко всем законным действиям перед лицом каких угодно судий как перед церковным судом, так также и перед светским». Статьи эти понятны — пруссы стремились оградить себя от судебного произвола орденских властей.

5) О праве занимать духовные должности. Эта статья (I, ст. 10) предусматривает, что пруссы «и их законные сыновья могли быть клириками и вступать в исполнение религиозных обрядов». Естественно стремление прусских представителей пресечь попытки Ордена препятствовать христианизации народа и использовать это в качестве предлога для разбоя. Кроме того, часть прусского нобилитета могла искать путей политического возвышения не только в сотрудничестве с Орденом, но и с епископом.

6) О рыцарском праве. Эта очень интересная статья (I, ст. 11) гласит: «и чтобы те из новообращенных, которые происходят или в будущем будут происходить из знатного рода (qui sunt vel erunt ex nobili prosapia procreati), могли бы быть опоясаны военным поясом». Статья позволяет утверждать, что прусский нобилитет (известный для этого времени и по другим источникам) достиг такого общественного положения, что мог в официальном документе настаивать на получении рыцарских прав. Позднее источники XIII в. сообщают о прусской знати, перешедшей на сторону Ордена и получившей рыцарское достоинство на кульмском и прусском праве (см. ниже).

Суммируя все экономические и политические права пруссов, подтвержденные в этой части договора, его составители отметили, что рыцари, таким образом, согласились признать за пруссами «всяческую личную свободу», которая будет им присуща до тех пор, пока они сохраняют верность католической церкви и Ордену. Если же «какая-либо община (patria) или отдельное лицо (vel persona) в чем-либо окажутся отступниками, они совершенно теряют выше указанную свободу».

Кстати можно отметить, что представители пруссов заключали мир от имени общества, которое делилось па общины (если правильно предложенное понимание термина) и на отдельных лиц, — видимо, тех самых нобилей, которые выступают в других источниках экономически — в качестве мелких вотчинников, а политически — в виде владетелей замков, лиц, ведающих вопросами мира и войны, а иногда имеющих и жреческие права. Что касается общин, то, как увидим нише, они находились в какой-то связи с местными центрами — «селениями» и «местами». В помезанском праве эти общины ясно представлены как общины сельские[493].

7) О польском праве. Наконец, весьма важной в первой части договора представляется статья 13, посвященная вопросу о «всеобщем законе». Здесь представители пруссов делают выбор того «всеобщего закона» или тех «светских судебных установлений», которыми они хотели бы руководствоваться в своей дальнейшей жизни. Прусские представители, «посоветовавшись между собой», выбрали «закон» и «судебные установления» «соседних с ними поляков», но без применения судебного испытания каленым железом.

Эта статья примечательна во многих отношениях. Во-первых, к прусскому дофеодальному, догосударственному общественно-политическому устройству оказались пригодны законы феодальной Польши; во-вторых, тесные исторические связи пруссов с Польшей были, видимо, давними, коль скоро прусские представители, прежде всего нобили, достаточно хорошо знали содержание польского права — и закона, и судебных установлений.

Вероятно, прусские представители считали, что польское право должно будет как-то содействовать охране имущества пруссов, и прежде всего нобилей, от покушений сюзерена-завоевателя. Это очевидно так, поскольку дополнительная статья (I, ст. 14), если верна наша конъектура, вновь подчеркивает обещание рыцарей, что «имущество новообращенных, о которых идет речь, они не будут незаконно уносить (т. е. отнимать. — В. П.), кроме как по разумно установленному решению этого [названного всеобщего] закона».

Мы говорим о прусских нобилях, которых договор упоминает лишь однажды, но вполне недвусмысленно (I, ст. 11). Именно их, в первую очередь, должны были интересовать права, предоставленные договором[494]. Эти нобили хорошо известны нам не только из тогдашних хроник, но и из современных договору актов пожалований Ордена и епископов.

Договор не содержит детальной регламентации прав прусской знати и норм зависимости от нее прусского крестьянства, и это понятно, потому что договор вводит польское право, в котором подобные нормы наличествовали, а, кроме того, формально (допуская непоследовательность) он исходит из признания прав всех пруссов на свободу и земельную собственность.

Но под юридическим покровом личной свободы у пруссов уже существовала владевшая земельной собственностью знать, и возникли ранние формы зависимости менее состоятельных, земельных собственников от более зажиточных, нередко становящихся мелкими, а подчас и крупными вотчинниками-феодалами. Выше мы приводили сведения о тех земельных пожалованиях, которые были сделаны епископу двумя знатными пруссами, говорили мы и о некоторых, разрушенных Орденом, замках прусских нобилей[495]. Все эти факты не должны вызывать удивления: в условиях, когда земля является объектом купли-продажи, имущественное неравенство экономически неизбежно.

С особой ясностью оно выступило в источниках тогда, когда новое восстание (1260–1283 гг.) потрясло власть Ордена и благосостояние его приспешников из прусской знати. Стремясь привлечь на свою сторону прусский нобилитет, Орден, лишая пруссов свободы, одновременно подтверждает права и жалует землями верных ему нобилей, которые искали в Кенигсберге, Эльблонге, Христбурге и других немецких замках спасения от восставших. Орден оформлял эти пожалования на. основе прусского (реже — кульмского или иного) права.

Вторая часть договора, трактующая вопрос об отказе пруссов от языческих обычаев и верований и принятии ими христианских церковных обрядов, чрезвычайно интересна для познания идеологии феодализирующегося общества, а также и территориальной структуры прусских областей. Рассмотрим относящиеся к этой теме статьи Христбургского договора; они имеют особую ценность потому, что внесены в текст рыцарями — очевидцами жизни пруссов (в частности, Помезании, бывшей под властью Ордена в 1236–1242 гг.).

1) О похоронных обрядах. В соответствующей статье (II, ст. 1) содержится обязательство пруссов, что они «не будут сохранять [обычаев] сжигания мертвых или их захоронения [вместе] с конями или людьми, или с оружием и платьем, или с какими-либо другими драгоценными вещами, или по каким-либо другим [обрядам], не будут сохранять родовых [племенных простонародных] обычаев (ritus gentilium), но своих мертвых будут хоронить по христианскому обычаю на кладбищах, а не вне их». Следовательно, у пруссов существовал обычай и сожжения, и захоронения мертвых; это находит полное подтверждение и в археологическом, и в этнографическом литовском и прусском материале[496].

В договоре идет речь об отказе от старинных обычаев, которые проиллюстрированы примерами из жизни нобилитета: именно его представителей могли хоронить вместе с конями, рабами (ибо только их могли убивать по смерти господина), с оружием, дорогим платьем и различными драгоценными вещами[497]. Но поскольку использование труда патриархальных рабов присуще в этот период не одним нобилям, а свободным вообще, то статья эта относится и ко всей массе пруссов.

Что договор верно отражает существование имущественного и социального неравенства у пруссов, легко установить, сравнив его с сообщением «Хроники прусской земли», законченной немецким хронистом Петром Дюсбургом в 1326 г. В особом разделе этой хроники, составленном на основе свидетельств крестоносцев — участников походов[498] и озаглавленном «Об идолопоклонстве, обрядах и нравах пруссов», он сообщал, что пруссы «верили в воскресение плоти, но все-таки не так, как следовало бы. Они верили, что если кто-нибудь в этой жизни был знатным (nobilis) или незнатным (ignobilis), богатым (dives) или бедным (pauper), могущественным (potens) или слабым (impotens), таким же он будет после воскрешения в будущей жизни. Отсюда происходит то, что вместе со знатными (nobilibus) умершими сжигались оружие, кони, рабы и служанки (servi et ancille), одежда, охотничьи собаки, хищные птицы — и все остальное, что имеет отношение к военной службе (ad miliciam). C людьми же незнатными (ignobilibus) сжигали то, что имело отношение к их обязанностям (ad officium suum[499]. Итак, имущественное неравенство у пруссов существовало настолько давно, что получило отражение и в их идеологии. Примечательно и то, что знать занимает руководящее положение в войске; отсюда — упоминание ее «военной службы», с одной стороны, и «обязанностей» людей незнатных — с другой.

2) Об идолах. Язычество пруссов не было примитивным, оно прошло в своем развитии долгий путь, первые известия о котором восходят, как мы видели, еще к Тациту. Согласно статье (II, ст. 2), говорящей об отмене идолопоклонства, пруссы обещали, что не будут делать возлияний идолу Курхе — ежегодный обычай, связанный с окончанием сбора урожая[500], — а также не будут почитать и других богов, «которые не создали неба и земли». Упоминание о других богах — не случайность. Согласно Дюсбургу, пруссы «чтили вместо бога всякие творения [явления], как, например, солнце, луну, звезды, гром, пернатых и даже четвероногих животных, вплоть до жабы. Имели они также священные рощи, поля и воды, так что в них они не осмеливались ни рубить [деревья], ни обрабатывать поля, ни ловить рыбу».

Сопоставление данных Дюсбурга с другими источниками, в частности с русскими, позволяет заключить, что литовское язычество, как и известное нам славяно-русское[501], уже миновало в своем развитии более раннюю стадию — тотемизм.:

Быть может, сложился и пантеон богов во главе с Диверижсом. В него, по-видимому, входили Кальвялис («Телявелис») — бог-кузнец, что сковал солнце, творец культуры, подобный славянскому Сварогу; покровитель очага — Номодьевас; покровители леса и охоты — Медеинас и заячий бог. Обожествлялись и гром — в образе Перкунаса, известного и славяно-руссам под именем Перуна-громовержца, и звезды — созвездие Пса и др.[502] Некоторым из этих богов, как сообщает Волынская летопись, «жряше» литовский великий князь Миндовг[503], другие упомянуты в замечательной русской глоссе XIII в. к славянскому переводу сирийской хроники Иоанна Малалы. В этой глоссе речь идет о так называемой ереси Совия — трупосожжении, широко распространенном в литовских, прусских и других прибалтийских землях[504].

3) О жречестве. Развитой языческой идеологии соответствовало и существование жречества, ликвидацию которого предусматривает договор (II, ст. 3). Жречество, как видим, имело значительное влияние в обществе. Пруссы обещали, что они не будут иметь в дальнейшем «тулиссонов или лигашонов», людей, как сказано в договоре, «само собой разумеется самых лживых лицедеев, которые как родовые (gentilium) жрецы считают себя вправе присутствовать на похоронах умерших». Функции этих жрецов очерчены колоритно, но не слишком ясно[505]; в договоре их поносят подобно тому, как в свое время летописец-киевлянин чернил волхвов.

Прусские жрецы «зло называют добром и восхваляют мертвых за воровство и грабежи, за грязь их жизни и хищения и остальные пороки и прегрешения, которые они совершили пока были живы». Эти жрецы при обряде похорон произносили какие-то речи: «и вот, подняв к небу глаза, они восклицают, ложно утверждая, что они видят теперешнего мертвеца, летящего посредине неба на коне, украшенного блистающим оружием, несущего в руке сокола, с большой свитой направляющегося в другой мир». Произносили они и другие речи, ибо дальше читаем, что «такими и подобными лживыми словами они отвращают народ и зовут обратно к обычаям язычников». Это был, однако, лишь рядовой состав жречества. О его верхушке находим сообщение у Дюсбурга, едва ли основательно отвергаемое некоторыми исследователями.

Дюсбург пишет, что в середине страны пруссов, в Надровии, на месте по имени Ромов жил верховный жрец Криве, которого весьма чтили (хронист сравнивает его авторитет с папским) не только пруссы, но и литовцы, и жители ливонской земли (видимо, курши, земгалы и др.). Его власть была кажется, наследственной. Если он сам или кто-либо из его «единокровных» переходил границы отдельных прусских земель, то они принимались повсюду «с большим уважением королями (regibus), знатными людьми (nobilibus) и простым народом (communi populo)»; с большим почетом принимали правители земель и его вестника с жезлом или каким-либо другим знаком отличия.

При некоторых преувеличениях, естественных в устах тех, кто информировал хрониста, сведения его вполне вероятны. Не только литовские великие князья, вроде Миндовга, но и отдельные более крупные нобили могли выполнять функции жрецов, как, например, известный нашей летописи ятвяг Скомонд, который «бе волъхв икобник нарочит»[506]. Это, однако, не мешало постепенному развитию жречества. Длительное существование тулиссонов и им подобных при относительно развитой языческой идеологии вполне могло породить и высший слой жречества.

Криве по старинному обычаю поддерживал вечный огонь. По просьбе родственников умершего этот жрец также брался определять его судьбу на том свете; он «указывал, в каком положении находился покойник в одежде, с оружием, с конем и челядью». Трудно сказать, из чего слагались доходы жрецов. Известно, однако, что после победы пруссы приносили своим богам жертвы, s кроме того, одну треть добычи они отдавали Криве, который ее якобы сжигал. Ясно, что при таких условиях жречество составляло своеобразную группу нобилитета.

Говоря о прусско-литовской идеологии этой поры, нельзя же отметить ее значительное сходство со славяно-русским язычеством. Это сходство касается не только пантеона божеств, но и обрядов, в частности, погребальных. Достаточно сопоставить, в этом отношении сообщение Вульфстана (IX в.), Христбургский договор и хронику Петра Дюсбурга с тем, что писал Ибн-Фадлан (X в.) о древних руссах. Сходство обычаев руссов и пруссов уже привлекло к себе внимание исследователей. Известный востоковед В. Ф. Минорский искал его объяснения на путях аварских влияний[507].

Вполне убедительный ответ на этот вопрос пока еще дать нельзя. В частности, трудно допустить столь сильное проникновение аварских влияний в Прибалтику через галиндские и надровские пущи. Думается, что если более оптимистично оценить возможность экономических и политических отношений славяно-русских княжений дофеодальной поры с их соседями, если вспомнить сношения славяно-руссов с пруссами[508] по «Скифскому» (Балтийскому)[509] морю, а также генетические связи и общение кривичей с литовцами, то отмеченное выше сходство не будет казаться столь поразительным.

В других статьях договора, также говорящих о христианизации, достойны особого внимания два момента, а именно: уходящие в прошлое яркие пережитки патриархально-общинных отношений и признаки растущей власти прусского нобилитета. Остатки патриархально-общинной старины видны в следующих статьях.

4) О многоженстве (II, ст. 4) говорится, что пруссы «не будут в Дальнейшем иметь двух жен или более», а будут довольствоваться одной, вступая с ней в законный брак (как это предусмотрено договором — I, ст. 7). Многоженство — несомненный пережиток патриархально-общинных отношений.

5) О покупном браке. Еще более выразительна в этом отношении статья (II, ст. 5), говорящая об отказе пруссов от обычая продавать своих и покупать чужих дочерей в жены: «никто из них в дальнейшем не будет продавать своей дочери кому-либо, [желающему] соединиться с ней браком», и «никто не будет покупать жены ни сыну своему, ни себе». Примечательно пояснение к этой статье, проливающее свет на состояние прусской семьи: «Когда отец покупал какую-нибудь женщину на общие деньги себе и своему сыну, до тех пор они сохраняли [обычай, разрешавший], чтобы после смерти отца его жена переходила к сыну, как и всякая другая наследственная вещь, купленная на общие деньги». Перед нами патриархальная домашняя община, значительно более прочная, чем та, что отражена в Помезанской Правде[510], но уже охваченная денежными отношениями, которые затронули движимую и недвижимую собственность. Едва ли это сообщение договора следует понимать буквально. Видимо, и у пруссов, подобно саксам[511], наличествовали в отношении матери различные формы покровительства сына либо брата ее первого мужа (на что есть намек и в Помезанской Правде) и т. п.

Прусских представителей чрезвычайно интересовало экономическое содержание договора. Видимо потому, внедряя церковный брак, рыцари вновь отметили его значение для права наследования, заставив пруссов подтвердить, что они «не будут признавать в качестве законных наследников обоего пола и не допустят до участия в выше названном наследстве никого, кроме как только тех, которые рождены от законного брака, [заключенного] согласно установлениям римской церкви».

6) О правах отца. Одним из пережитков дофеодальной старины было право отца отвергнуть и даже убить своих детей. Пруссы отказались (II, ст. 6) от этого обычая, заявив, что «никто из них но какой бы то ни было причине в дальнейшем не отвергнет и не убьет своего сына или дочь, сам или через постороннее лицо, открыто или тайно, и не будет сочувствовать и позволять, чтобы делалось [кем-либо] другим что-либо подобное каким-либо образом». Таковы уходящие в прошлое черты патриархально-общинного строя.

Относительно статей 4–6 части II договора литовские историки полагают, что здесь недооценен уровень общественного развития пруссов. Они основательно ссылаются на то, что частная собственность в прусском обществе представлена в договоре значительно более развитой, чем семья; что в оценке брака здесь отразился традиционный взгляд западноевропейских юристов, знавших у себя на родине чаще договорный брак и потому писавших о покупном браке у пруссов. Между тем институт приданого долго жил в соседней феодальной Литве, где взнос родителям жены составлял 30 грошей, тогда как рабыня стоила несколько сот коп грошей; наконец, в среде нобилей источники рисуют моногамную семью[512].

Проф. К. Яблонские высказал интересное соображение, что в этих статьях может идти речь и о превратно понятом институте заклада и даже продажи членов семьи[513] (явление, долгое время известное феодально развитым странам, в том числе и Литве, и Руси). Принимая это толкование, мы получаем право говорить о значительном имущественном расслоении среди пруссов и о тех грубых формах угнетения, порождаемых деньгами на ранних этапах классового общества, которые отметил Ф. Энгельс[514].

При всем том, однако, не приходится сомневаться в серьезном значении патриархально-общинных отношений в прусском обществе, еще не успевшем облечься в государственные формы.

В следующих статьях, посвященных христианизации пруссов, мы хотели бы выделить иные черты. Договором предусмотрено (II, ст. 6, 8 и 10) крещение пруссов, соблюдение ими постов, исповеди, причастия и отказ от тяжелых работ в воскресные и праздничные дни (последняя статья типична для средневековой церковной юрисдикции), а также строительство ими церквей (II, ст. 9).

Интересно то, каким образом предполагали прусские представители осуществить эти нововведения. Отметив, что «многие до сих пор среди них остаются ожидающими крещения», прусские уполномоченные обещали (II, ст. 8) «твердо и решительно», что «всех еще не крещенных в течение месяца заставят (facient) креститься». Они, видимо, располагали какой-то властью в своих землях, так как обязались, что «конфискуют имущество родителей», которые в течение указанного срока не крестят своих детей; тех же, которые, «будучи взрослыми, упорно не желают принять крещение», «изгонят из пределов христиан нагими в одной рубашке, чтобы добрые нравы других не портились их превратными разговорами», а имущество их конфискуют, т. е. предадут виновных потоку и разграблению (обычай потока хорошо известен и славяно-русскому праву).

Следовательно, прусские представители не закрывали глаз на то, что решенное в Кишпорке может встретить в других местах Помезании, а также в Вармии и Натангии упорное сопротивление, и рассчитывали преодолеть его не только убеждением, но и силой; подобный расчет мог быть реальным лишь в том случае, если эти представители и им равные играли руководящую роль на вече. Конечно, они могли надеяться на помощь Ордена, но едва ли очень большую, так как Орден еще воевал в восточной Натангии и других землях, а в 1260 г. новое восстание пруссов смело власть рыцарей почти повсюду, включая и значительную часть Помезании, открыто не примкнувшей к освободительной борьбе. Как бы то ни было, прусские уполномоченные имеют определенную власть в своих землях. За их спиной стоит общество, способное воспринять и быстро осуществить изменения в своем праве и в его практическом применении.

Для познания внутренней структуры прусских областей и уровня их культуры известный интерес представляет статья, посвященная строительству храмов (II, ст. 9). В Помезании было намечено возвести тринадцать церквей, из них две — в селениях (villa) — Позолова[515] и Пастелина[516] и две — в местах (in locis) — Лингвес[517] и Люпиец[518], остальные — в Коморе св. Адальберта[519], Бобусе[520], две — в Герии[521] и по одной — в Прозиле[522], Резни[523], Христбурге[524], Райдеце[525] и Ново-Христбурге.

Представители Вармии обещали построить шесть храмов, из них один — в селении, где находился Иедун[526] или около того места; другие — в Суримесе[527], Слинии[528], Вунтенове[529], Брузебергве[530]. Уполномоченные Натангии согласились на постройку трех храмов — в Лабегове[531], близ Туммониса[532] и в Сутвиерте.

Прежде всего возникает вопрос о характере поселений древних пруссов. Ниже мы встретим поселок (villula) в качестве типичной формы поселения; но пруссы жили не только в общинных поселках. В Помезании, помимо двух «селений» (villa) и двух «мест», упоминается договором не менее восьми центров, где сосредоточивалось население. Понятно, что ни курия, ни Орден не стали бы возводить храмы в пустыне; ясно также, что эти центры существовали издавна, а не созданы рыцарями: во время войны крестоносцы в лучшем случае соорудили незначительные замки в некоторых из них.

Далее, насколько можно судить по акту раздела помезанской диоцезы[533], перечисленные в договоре центры были равномерно распределены по всей Помезании; их было несколько больше в северной ее части, где лежит и Кишпорк. Следовательно, можно допустить, что Христбургский договор подписан представителями всей Помезании. Из этого напрашивается вывод, что Помезания — одна из одиннадцати прусских областей, распадалась, в свою очередь, на несколько групп общин, общинных поселков. Каждая группа имела свой центр. Два более крупных центра названы в договоре поселениями (villa), два менее крупных «местами», а прочие — лишь перечислены.

Здесь нет необходимости подробно рассматривать вопрос о термине «villa». Достаточно отметить, что применительно к литовским и прусским землям он (как и термин «villa» западноевропейского средневековья[534]) не получил еще общепризнанного толкования. Наиболее подробно изучал характер раннего литовско-прусского поселения известный исследователь Литвы Г. Ловмяньский. Мы не можем признать убедительной принятую этим ученым общую схему развития поселения, но для выяснения проблемы генезиса феодализма весьма существенны его выводы о глубокой древности «villa» и аргументированные соображения о том, что под этим термином могло скрываться как многодворное поселение крестьян, так и однодворное поселение нобиля, приобретавшее в этом случае черты феодального владения (curia, habitatio[535]). С такой трактовкой поселения совпадает сказанное выше (I, ст. 12) о терминах договора — patria и persona. Многодворное поселение (villa) соответствует общине (patria); в одно-дворном поселении (curia) проживает, как правило, нобиль (persona).

Следовательно, нет оснований отрицать, что у пруссов наблюдалась та же территориальная структура, что и у других народов Восточной Прибалтики. Например, в земле эстов группы общин-мааконд объединялись в кихельконды, во главе которых стояли «старейшины» от общин; мааконды имели свои центры — места сбора населения на собрания, в походы и пр. Вполне естественно и появление здесь укреплений, первоначально общинных, а затем (или наряду с ними) — растущей знати[536]. Таков, видимо, и характер центров, перечисленных в Христбургском договоре, Договором предусмотрено, что «жители тех селений (illi de villis), которые приписаны или будут приписаны к какой-либо церкви», будут к ней собираться. Едва ли иначе обстояло дело и с жителями «мест» и «поселков».

Бросается в глаза, что обязательства представителей Вармии и Натангии значительно скромнее. В этих областях было не меньше относительно крупных центров, чем в Помезании. Как свидетельствует последующая история этих земель, они были еще не полностью и менее прочно подчинены Ордену, чем Помезания. Отсюда — небольшие обязательства по договору.

Наконец примечательно, что пруссы располагали значительными строительными возможностями, взявшись соорудить новые церкви за сравнительно короткий срок. Эти возможности не вызывали сомнений у противной договаривающейся стороны. Более того, предусматривалось, что пруссы выстроят храмы «настолько внушающие почтение и красивые, что они покажутся более привлекательными» для «совершения служения и принесения жертв в них, чем в лесах»; притом каждую церковь они украсят «украшениями; чашами, книгами и всем другим необходимым, как следует».

Сомнение у авторов договора вызывало другое — готовность пруссов строить, что и отражено в договоре: в случае невыполнения пруссами этого пункта соглашения, рыцари могли насильственно взыскать «от каждого из них, согласно с принадлежащим каждому состоянию» какую-нибудь «разумную часть» на постройку[537].

Рассмотренная часть договора позволяет полагать, что язычество у пруссов выступает в качестве идеологии феодализирующегося общества. Оно отражает значительную имущественную и социальную дифференциацию этого общества и до поры уживается с нею, с растущим новым базисом, приспосабливаясь (при известных условиях, как свидетельствует история Литвы, на длительное время) к его нуждам. Следовательно, само по себе язычество не может служить существенным критерием для определения уровня общественно-политического развития страны.

Последняя часть договора касается тех экономических и политических обязательств, которые приняли на себя пруссы. Во-первых, определяется (III, ст. 1) порядок доставки пруссами натурального оброка. Так как рыцарям, гласит статья, «очень трудно» объезжать «все поселки (villulas) Пруссии для того, чтобы обмолотить и отвезти свои десятины (suis decimis)», то пруссы должны сами «привозить ежегодно эту десятину, обмолоченную» в закрома рыцарей. Эта статья, как и некоторые другие. свидетельствующая о широком распространении у пруссов устойчивого земледелия, возникла, видимо, в связи с расширением подвластных Ордену земель и представляла собой вывод из предшествующего опыта хозяйничанья рыцарей в Помезании и других областях. С упрочением власти немецких феодалов над пруссами первоначальный сбор дани сменяется натуральной рентой.

На пруссов пали и серьезные обязанности политического характера. Это прежде всего верность Ордену. Пруссы обещали (III, ст. 2), что они «по мере сил и добросовестно будут охранять жизнь, члены, честь и права» рыцарей, а именно, «не будут сочувствовать [тому] или допускать, молча или громко, тайно или открыто, чтобы против них была какая-нибудь измена». Прусские представители, т. е. нобили, обещали (III, ст. 3) активно бороться против возможной «измены», т. е. освободительного движения, в частности, если узнают, что «измена» «совершена или будет совершена, они по мере возможности ей помешают или так разумно ее разоблачат», что рыцари смогут уберечься.

По следующей статье (III, ст. 4) прусские нобили обязались не вступать в союзы с другими государствами, направленные против Ордена: «что они не будут заключать с каким-либо христианином или язычником договора [о] союзе и заговора». Здесь имелись в виду, с одной стороны, Святополк поморский, с другой — правители соседних прусских областей, а возможно, и литовский великий князь.

Наконец, они обязались служить своими вооруженными силами Ордену: «и что во все походы их [рыцарей] пойдут [с ними], как следует готовые и вооруженные по мере своих возможностей». Обязательство характерное — Орден воевал, используя противоречия среди отдельных прибалтийских земель, руками самих прибалтийских народов.

Рассмотренная часть договора не оставляет сомнений в том, что личная свобода пруссов была сохранена Христбургским договором не только ценой их отказа от языческой идеологии, но и на условиях оброка, неограниченной военной повинности и церковной десятины. В обстановке непрерывных войн и произвола рыцарей эта свобода находилась под постоянной угрозой.

Договор был скреплен «словом верности» вице-магистра Ордена и клятвой представителей пруссов.

Таково содержание этого интересного документа. Если реальное значение его было невелико, и он действовал лишь до 1260 г., когда освободительное восстание пруссов вновь потрясло Орден, и содержащиеся в договоре нормы личной свободы, не исчезнув вовсе, нашли отражение прежде всего в правах прусской и литовской знати, перешедшей на сторону Ордена, то неизмеримо больше его познавательное значение как источника по истории становления феодальных отношений.

Подведем некоторые итоги.

1) Перед нами общество дофеодальное, догосударственное. Оно представляет собою своеобразную конфедерацию областей, три из которых участвуют в заключении договора. Насколько можно судить по данным договора, каждая из областей в свою очередь делилась на группы селений (общин), имевших свои центры.

2) Экономическую основу этого общества составляла еще общинная земельная собственность, но притом давно возникла, окрепла и получила отражение в договоре наследственная (в рамках семьи) собственность на землю — аллод. Недвижимая я движимая собственность стала объектом купли-продажи — товаром. Право на не ограниченное Орденом распоряжение недвижимой и движимой собственностью древние пруссы рассматривали как основу своей свободы.

3) Договор хотя и не содержит данных относительно политической структуры общества, но позволяет говорить о достаточно развитом правосознании древних пруссов.

4) Договор заключает в себе яркий материал, характеризующий языческую идеологию прусского общества; эта идеология приспосабливается к переменам в базисе.

5) Установление господства Ордена над частью Прусской земли сопровождалось значительными изменениями в ее экономике, политике и культуре. Если взять формально-юридическую сторону вопроса, это выразилось в следующем: а) замене сбора дани первоначальной формой натурального оброка; б) введении польского права; в) расширении прусского наследственного права, при одновременном сужении права купли-продажи недвижимой собственности; г) узурпировании Орденом права мертвой руки; д) привлечении местной знати в состав рыцарства и на духовные должности; е) отмене языческих верований и обычаев, введении христианства; ж) распространении на пруссов тяжелого бремени неограниченной военной повинности.

Если взглянуть на фактическое положение вещей, то станет ясно, что все права пруссов имеют очень шаткую гарантию — их «верность» Ордену. Произвол и разбой Ордена на Прусской земле вызвали возмущение прусского народа, его освободительное восстание. Подавление восстания сопровождалось ликвидацией свобод, предусмотренных договором. Пруссы попали под ярмо феодально-колониального угнетения, приведшего к их ассимиляции, вымиранию.

Рассмотренный договор заставляет задуматься о том, какую значительную роль играет синтез развитых феодальных общественных отношений с патриархально-общинными на последней стадии их существования. В нашей науке сравнительно полно изучено сочетание, соединение патриархально-общинных отношений с рабовладельческими и выяснено, что оно приводило к заметному ускорению становления феодального способа производства. Синтез же развитых феодальных отношений с патриархально-общинными пока еще в нашей науке должным образом не изучен.

В конкретных условиях истории литовских и прусских земель подобный синтез мог быть осуществлен лишь в двух формах: либо в форме завоевания феодально развитой страной прусских и литовских земель и утверждения здесь феодализма за счет большего или меньшего политического и национального угнетения коренного населения, что пытались осуществить Польша (в отношении прусских земель) и Русь (в отношении земель литовских и прусских) и что в наиболее реакционной форме осуществил в земле пруссов немецкий Орден; либо в форме завоевания литовцами или пруссами соседних феодально развитых территорий при сохранении независимости своей земли, что пытались сделать пруссы в Польше и что на время удалось осуществить литовцам в отношении части Руси. Во втором случае история явилась свидетелем ускоренного развития Литовского феодального государства, как бы ни оценивать его влияние на исторические судьбы Восточной Европы. В меньшей степени явления синтеза присущи истории Жемайтии где поэтому налицо особенно длительное сохранение раннефеодальных форм общественного и политического строя[538].

Главный вывод, который можно сделать на основании договора, заключается в том, что становление феодальных производственных отношений надо связывать не с периодом объединения бывших племенных земель в относительно единое государство, а с более ранним периодом обособленного самостоятельного их существования. Здесь налицо общество, которое имеет позади длительную историю патриархально-общинного строя; оно представляет собой последний этап его развития, канун окончательного объединения нобилитета в господствующее сословие, канун раскола на два антагонистических класса — феодалов и крестьян.

Жалованные грамоты Ордена прусским нобилям подкрепляют выводы, полученные из анализа Кишпоркского договора. Эти грамоты появляются в середине 50-х годов XIII в.[539], накануне нового восстания пруссов. Известно свыше двухсот таких грамот.

Наиболее обстоятельно прусские жалованные грамоты исследованы в содержательном труде Р. Плюмицке. Этот ученый выявил обширный материал о размерах землевладения прусских нобилей, об их правовом положении под властью Ордена. Выводы его исследования были обогащены сравнительным материалом в труде Г. Ловмяньского[540], а также, применительно к Вармии, в книге М. Полляковны[541], и если я вновь касаюсь этого вопроса, то лишь потому, что не могу согласиться с пессимистическим выводом Р. Плюмицке о том, что вопросу о происхождении нобилей при данном состоянии источников суждено оставаться неразрешимым[542].

При просмотре грамот легко заметить разнообразие формуляров в зависимости от места происхождения (Кенигсберг, Эльбинг, Христбург, Рагнит, Балга, Мариенбург и др.), от должности жалующего лица (магистр, епископ, комтур и др.) и от времени пожалования. Несмотря на разнообразие формуляров, суть всех грамот состоит в том, что прусским нобилям жалуются земли, населенные крестьянами с правом суда над ними «малого» или «большого», с правом личного вергельда. Освобожденные от крестьянских повинностей нобили должны были нести Ордену неограниченную военную службу и, силами своих крестьян, участвовать не только в военных предприятиях, но и в строительстве замков, дорог и др.

Пожалования были вызваны освободительной борьбой пруссов и особенно восстанием 1260 г., которое понудило Орден признать в какой-то мере земельные права прусских нобилей, выделить им часть доходов с тем, чтобы расколоть фронт восставших и подавить движение. Факты показывают, что это Ордену удалось; особенно сильную опору получил он в нобилитете Помезании и Самбии.

Проанализируем содержание жалованных грамот. Перед нами жалованная грамота 1261 г., данная кенигсбергским комтуром самбу Берисхо (Berischo) на 11 гакенов земли и 5 семейств в деревне (villa) Сунегоге, которые он и его наследники получают «cum agris et pratis attinentibus». Пожалование дано «cum omni hire», но имеются в виду «малые права», ибо соляная регалия и «большие права» остаются за Орденом («quod iudicium ad collum sive ad manum pertinens nobis reservamus»)[543].

«Малые права» — это право суда над подданными и получения судебных доходов с них по делам, касающимся «крови» и «синяков», о которых говорит и Помезанская Правда — кодекс лично свободных пруссов. «Большие права», как видно из данной грамоты, касаются дел с ответственностью рукой и шеей.

В другой грамоте 1261 г. пруссам Керсе и Некаркису жалуются «большие права» — «iudicia maiora, que sunt vulnus letale, manus amputatio, sentencia mortis, ut eadem qua ceteri fratres nostri in suis hominibus atque bonis inperpetuum quadeant libertate»[544]. Обладателям «больших прав», как правило, давался, судя по более поздним актам, вергельд в 60 марок[545] (из больших прав исключалось право суда за преступление на дорогах, которое присвоил себе Орден), а малых — 30 марок[546]; низшую категорию свободных охранял вергельд в 16 марок[547]. Пожалование производилось без инвеституры.

Земли жаловались в наследственное владение: ius hereditarium — типичный признак прусского права, восходящий к местному обычаю, отраженному в Кишпоркском договоре[548]. Следовательно, часть прусской знати, сохранив и закрепив за собой право владеть землей и получать часть рейты и судебные доходы с населяющего ее крестьянства, удовлетворилась властью Ордена.

Спрашивается, эти ли пожалования создали сословие прусских феодалов или же они лишь кодифицировали его. Из приведенных выше источников явствует, что прусская землевладельческая знать возникла давно, а Орден лишь дал ей место в рамках своей государственной вассальной иерархии. Об этом вполне определенно говорят и некоторые акты. Прусс Тыруне получает в 1262 г. от фогта самбийского епископа семь семейств с тем, что издревле им принадлежало — «cum agris, pratis, pascuis, silvis et omnibus attinentibus» и к ним еще те владения, которые он унаследовал от своего отца — «et insuper bona sua, que ipsum ex paterna hereditate contingunt»[549], т. e. за верность Ордену Тыруне не только сохранил владения своего отца, но получил в зависимость семь прежде свободных семейств прусских землевладельцев.

Следовательно, привлечение части нобилитета на службу Ордену сопровождалось широкой мобилизацией крестьянских земель[550]; понятно, что оно привело к обострению классовых противоречий в прусском обществе и породило вспышки острой классовой борьбы (крестьянское восстание в Самбии 90-х годов XIII в.). Судя по Помезанской Правде, Орден был вынужден признать право на личную свободу и значительной группы рядовых земледельцев; большая часть земледельцев постепенно потеряла свободу и слилась с несвободным крестьянством.

Важно подчеркнуть одну особенность прусских нобилей — часть их лишь недавно вышла из среды богатых общинников я в момент пожалования продолжала принимать личное участие в обработке своих земель. Освобождение этих нобилей от крестьянских повинностей (в частности, от десятины и от общинной барщины) Орден рассматривал как проявление к ним своей милости. Например, пруссу Помуселю в 1275 г. рыцари «dese sunderliche gnode haben getan, das sie von den ackirn d у sie rumen sel [ber mit erer] erbeit und horunge, keinen czenden sullen scholdig sin unsern brud [ern] czu gebin u [nd] von gemeynen erbeiten und dinsten (how howen, getreyde howen, holcz furen adir howen u[nd] dergleichen[551]. Подчеркнутая исключительность подобных пожалований лишь доказывает, что другие жалуемые нобили уже раньше оставили земледельческий труд и жили эксплуатацией труда челяди и лично свободных общинников.

Узурпирование Орденом верховного права собственности на землю привело к тому, что изменилось само понятие прусской свободы. Если по Кишпоркскому договору оно заключалось в свободе распоряжения недвижимой и движимой собственностью, то в акте 1262 г. пожалования пруссу Тропо, который получил земли(«саmput… et duas villas»), девять семейств, а также большие и малые права, впервые подчеркнуто, что он. получил свободу от десятины и крестьянских работ («sine decimus persolvendis et rustical ibus»)[552]. Эта новая трактовка свободы в эльбингском формуляре — свидетельство того, что в прусском обществе закреплена свобода нобилей и бесправие крестьян.

Впрочем, за последними в эту пору еще сохранялось права перехода, которое отмечено в грамоте 1263 г. пруссам Прейбото, и Славотину с сыновьями. В этом содержательном документе[553], во-первых, сказано, что пруссы — участники восстания 1260 г. потеряли право на личную свободу (признанное договором 1249 г.). Так как «dy newen cristen von Prewszen den cristgelouben hatten abgeworfen, wedir uns unde ander cristglowbige luwthe growsamlich robiten (т. e. «грабили». — В. П.), die kirche gotis mit viel pynen queleten», то они потеряли свободу: «unde domethe billichen ere freyheit vorloren», но те, которые были верны («die mit uns getruwelich bestunden»), имеют право на свободу. Поэтому им жалуют eyn dorff mit einem filden und andern dozcugehoren в вечное наследственное владение — ewiclicli zcu erbrechte zcu besitzen. Как видим, это свобода от «geburschs joch unde dinst»[554] с правом условной наследственной собственности. Позднее в формуляре стали обычны стереотипные формулы — «на праве свободных пруссов» или еще короче — «на праве свободных»[555].

Подвластные этим нобилям крестьяне должны поставлять Ордену вместо десятины 2 шеффеля пшеницы и ржи от немецкого плуга и от гакена[556] — один шеффель пшеницы, а также участвовать в «reyszen», «zcur lantwere», «huwser zcu buwen unde warnhuwszer zcu vestigen». Позднее в состав повинностей некоторых земель вошло участие в «страже от Литвы». Освобождение владения нобиля от участия в ней оформлялось пожалованием[557].

Первоначально за частновладельческими крестьянами оставлено право свободного перехода: «das unsir lut he frey zcu yn mogen czyhen, die mit en yn den vorgesprochen guttern zcu wonen zcu rothe werden unde gleicher weis wedir zcu uns zcu czyhen, wenne sie wellen, frey sullen gelassen werden». Впрочем, в грамоте (brif — термин, известный и Помезанской Правде[558]) 1267 г. пруссу Сантирму и другим нобилям право перехода уже обусловлено уплатой марки[559].

Эта грамота дополняет и ту статью Кишпоркского договора, в которой идет речь о разрешении свободным пруссам продавать полученное поле (velt) лишь тем, кто имеет такое же право, как они — «wenne sy wellen myt rechte, alz sy ys besessin haben»[560]. Уже в 70-х годах XIII в. налицо акты продажи Орденом земель пруссам[561].

Сантирм и другие нобили получают в отношении своих крестьян (которые платят десятину Ордену) право мертвой руки. На этом стоит остановиться потому, что здесь охарактеризован еще один из элементов «крестьянского права», лишь упомянутого в Помезанской Правде[562]. В грамоте читаем: «och noch'dem tode der lute, dy mit yn sieczen, dydo keyn wore erben haben, daz erbe sulle sy [т. e. Сантирм и другие] nemen alzo, dach daz myt gote gesche, und waz dovan gevellet und se geben den wyben, absy wellen, daz seccze ich czu erem eugen willen», т. e обеспечение крестьянских вдов ставится в зависимость от воли господина, получающего выморочное имущество[563].

Возникает еще один вопрос — о размерах владений прусских нобилей. Г. Ловмяньский отметил, что эти владения невелики[564]. Это и понятно: прусская знать в своем развитии отстала от своих собратьев в Жемайтии и в Литве. Но надо учитывать и то, что Орден — один из самых хищных феодалов средневековья, решительно боролся с развитием епископского землевладения в Пруссии и в Ливонии. Понятно, что прусский нобилитет, потеряв свое политическое преобладание, должен был довольствоваться положением мелкого феодального служилого люда (как сказано в грамоте 1255 г. пруссу Ыбото:

«De predictis autem bonis serviet nobis idem suique heredes in clipeo et lancea sicut ceteri nostri feodales consueverunt»)[565]. В лучшем случае он получал кульмское (хельминское)[566] и совсем редко магдебургское право[567].

Итак, прусские акты характеризуют местных нобилей как давно существующую, вышедшую из среды земледельцев-крестьян землевладельческую привилегированную группу населения. В актах отражено положение лишь той части нобилей и верхушки общинного крестьянства, которые, предав интересы своего народа, сохранили право личной свободы и заняли соответствующее место в общественной структуре Орденского государства. Сопоставление грамот, выданных Орденом прусским нобилям с его жалованными грамотами литовским эмигрантам, позволяет сделать выводы и о социально-экономическом положении последних (см. часть I, § 4).

Социально-экономическое и политическое положение лично свободных пруссов получило наиболее полное отражение в Помезанской Правде. Этот источник мы подвергли недавно специальному изучению, поэтому, не повторяя здесь полученных ранее выводов, выскажем лишь некоторые дополнительные соображения.

Прежде всего надлежит отметить, что увенчались успехом поиски рукописей Помезанской Правды. Известно, что сборники, включавшие Помезанскую Правду, хранившиеся в архивах Кенигсберга, Эльблонга и других городов, в том числе и рукописи, использованные первым издателем Правды П. Лабандом в 1866 г., были утрачены во время второй мировой войны и долгое время их не удавалось отыскать. Лишь в 1957 г. молодой литовский историк М. А. Ючас обнаружил в рукописном отделе Центральной библиотеки Академии наук ЛССРв сборнике XVI в. список Правды, датированный 1590 г.[568]

Рассмотрение этого списка показало, что он отражает раннюю редакцию Правды (1340 — ранее 1433 г.), представленную в издании П. Лабанда одним списком (список S). Новый список (список Y) своим содержанием подкрепляет авторитет издания П. Лабанда, а также вносит в него некоторые дополнения, интересные для историка права[569].

Имея в виду соображения, которые высказал по моей книге о Помезанской Правде известный польский историк права проф. В. Гейнош[570], а также используя данные нового списка Правды, считаю нужным разъяснить свой взгляд на некоторые вопросы. Это тем более необходимо, что Помезанская Правда как источник широко входит в оборот польской историографии. Уважаемый рецензент, приемля в целом трактовку Правды, данную мною, высказал сомнение в том, что этот источник надо считать в первую очередь помезанским кодексом права, и в том, что его следует называть Правдой, ибо «правда» — это подлинный источник, созданный пародом данной страны, чего об обсуждаемом кодексе сказать нельзя[571].

Признавая, что Правда стала кодексом права всех лично свободных пруссов[572], нельзя не отметить, что сформировалась она прежде всего на земле Помезании. Об этом свидетельствуют семь статей, содержащих прямые ссылки на помезанские прецеденты: ст. 25 («помезане говорят»), ст. 47 («помезане нашли»), ст. 67 и 71 («помезане установили»), ст. 68 и 98 («помезанское право») и ст. 79 («предстать перед помезанами»). Примечательно, что в кодексе нет подобных ссылок на право других десяти прусских земель, а имеется лишь четырехкратное упоминание прусского права (ст. 24, 29, 117 и «Приложение») вообще.

Мне казалось, что возникновение Правды именно в Помезании объясняется и географическим, и политическим положением этой земли, ставшей поначалу важной опорой Ордена. Новый просмотр хроники Петра Дюсбурга укрепил меня в этом мнении. Нобили Помезании рано стали сотрудничать с Орденом[573], который всячески старался упрочить здесь свое господство[574]; понятно, что именно на Помезанию направлялись удары поморских, прусских (судовских) и литовских сил[575]. Все это заставляло Орден искать путей к укреплению сотрудничества с нобилями и верхушкой крестьянства Помезании. Заключенные с помезанами договоры становились образцом при переговорах с другими прусскими землями; то же произошло и с Помезанской Правдой.

Относительно того, следует ли называть источник Правдой, замечу, что он однотипен с теми источниками, которые так называть принято, причем ни один из них не хранит народного права в чистом виде, ибо, во-первых, запись права — это акт уже государственной власти, деформирующей обычное право в своих интересах; зачастую это также акт синтеза обычного права одной страны с государственным правом завоевателей, происходящих из другой страны[576].

Наконец, о толковании смысла отдельных статей. Интересно суждение В. Гейноша о статье 83, которую он предлагает переводить так: «Если кто-нибудь купит наследство (Erbe — термин широкий, может быть, недвижимая собственность) и не отдаст плату в положенные ему дни наличными деньгами или закладом, то продавшего следует ввести обратно во владение наследством». Я готов согласиться с подобным переводом, позволяющим предполагать широкое развитие заклада имуществ и вытекающим не только из конструкции фразы (nicht gibt… nicht an pfande), но и прямо из смысла списков WRO (gelde adder pfande), хотя должен заметить, что списком Y как будто подкрепляется принятое мною толкование: «am gereyten gelde vnd nicht an pfandt» (см. Приложение III).

Перевод статьи 118, бесспорно, нуждается в коррективах[577]. Статья о праве притязать на имущество должна читаться так: «Если какой-либо муж владеет имуществом год и день без притязаний на него, и если какой-либо совершеннолетний человек[578] жил в той земле и потом захотел бы притязать на это имущество, то он не имел бы на это никакого права; если же было так, что человек [притязающий на имущество] покидал землю, то он может иметь притязания [в течение] XII лет, а позднее — нет». Смысл статьи, следовательно, в том, что бывший владелец, проживающий в стране, имеет право притязать на имущество год и день, при проживании вне пределов страны — двенадцать лет. Перевод, предложенный рецензентами, не только очевиден из содержания статьи но и подкрепляется аналогией из ливонского права[579].

Не вижу оснований отвергать перевод термина Knecht словом холоп (ст. 77). Knecht — недавний крестьянин, обедневший, бесправный, попавший в зависимость от феодала, которому шло возмещение за причиненный кнехту ущерб[580]. Это, видимо, так называемый ignobiles по Дюсбургу, в переводе Ерошина — eigin Knecht[581]; категория таких кнехтов известна актам, это — «arbeitende Knechte»[582]. Не останавливаюсь подробнее на других частных недоразумениях, виной которых, вероятно, мое недостаточно четкое изложение: о рабстве в Привислинье я говорю не на основании данных Анонима, а по данным Вульфстана; вопрос об издержках истца, самовольно прекращающего процесс, ясно решается ст. 78: истец платит два раза по полмарки (в сумме 1 марку) и т. п.[583]

В заключение хочу подчеркнуть значение Помезанской Правды с ее богатыми сведениями, относящимися к хозяйству, общественным отношениям, классовой борьбе и политическому строю лично свободных пруссов, как источника для истории Литвы, в частности, Жемайтии. Когда Орден в конце XIV в. временно подчинил Жемайтию, местная знать (eldestin) искала средств оградить свои наследственные права.

Именно тогда жемайтская знать получила от Ордена прусское право. Интересна формулировка документа, упоминающего об этом. Идя навстречу жемайтской знати, которая просила, чтобы магистр «оставил бояр боярами, свободных — свободными, а крестьян — крестьянами», он установил в Жемайтии права, аналогичные тем, что были даны пруссам. Магистр «gap des den landen alien einen brieff (т. e. жалованную грамоту) und gap in sulch recht als die Prussen in unsern landen haben»[584]. Этим бояре жемайтские остались недовольны и, как сообщает хронист Иоанн из Посильге, домогались получения кульмского (хельминского) права: «die eldestin der lande czu Samaythin qwomen ken Marienburg mit erim voithe, und begertin, das man yn sulde gebin Colmisch recht obir ere gut er, und sulde sie haldin glich rittern unde knechtin im lande czum Cołmen»[585].

Изложенное позволяет оперировать Помезанской Правдой как источником по истории Жемайтии и, следовательно, признать, что и жемайтские нобили, подобно прусским и литовским, жили с земли и их волновали прежде всего способы укрепления с помощью Ордена своей власти над крестьянством. Этого они хотели достичь посредством получения не только прусского, но и кульмского права. Когда же Орден не обнаружил желания щадить их права (тому свидетельство яркая жалоба жемайтов папской курии 1416 г.; см. часть I, § 4), тогда местные нобили достигли своего с помощью государственного аппарата Литовского великого княжества.

Заканчивая рассмотрение некоторых основных прусских источников (Тацит, жития Адальберта и Брунона, Вульфстан, жалованные грамоты Ордена нобилям, Кишпоркский договор и Помезанская Правда), мы можем сделать общий вывод, что благодаря их современности событиям они имеют выдающуюся ценность для характеристики становления имущественного неравенства, феодальной собственности, классов и государства, для истории общественного развития Литвы, а следовательно, и вывод о беспочвенности опасений М. Гельманна, будто привлечение этих источников к изучению Литвы нарушает основы исторического источниковедения[586].


3. Немецкие хроники

Среди немецких хроник, содержащих материал по истории Литвы изучаемого периода, наибольшего внимания заслуживают современные интересующим нас событиям хроники — Генриха, Рифмованная, Германа Вартберге, Петра Дюсбурга, a также Николая Ерошина.

Рассмотрим литовские известия хроники Генриха. Наша задача во многом облегчена той превосходной работой, которую выполнил С. А. Аннинский в своем введении и в комментариях к публикации текста и перевода этой хроники. Он охарактеризовал ее издания и историографию вопроса. Используя достижения немецкой науки, С. А. Аннинский установил, что хроника появилась около 1225 г., что она была заказана Генриху епископом рижским Альбертом I как своеобразный подробный отчет об истории и состоянии ливонской колонии, который был предназначен для папского легата Вильгельма Моденского и служил к обоснованию прав Альберта на получение сана архиепископа.

Генрих — «один из замечательнейших хронистов средневековья, немец, вероятно, и по происхождению, но, несомненно, немец по культуре; человек XIII в. по своему церковному мировоззрению и по наивности исторического мышления, хороший стилист и недурной оратор, в своей чрезвычайно богатой фактами Хронике не был бесстрастным и простодушным летописцем, как обычно думают»[587]. Приступив к делу «по просьбе господ и товарищей»[588], Генрих создал не только панегирик немецкому завоеванию Ливонии, его хроника — апология организатора этого завоевания Альберта. Опора Альберта — вассальные феодалы и враждебное Ордену бюргерство[589].

Автор проникнут стремлением оправдать рыцарский разбой, он чернит врагов епископа, он хулит жизнь и быт народов Прибалтики и Руси. Понятно, что искать в его хронике правду о Литве, — в ту пору опасном враге епископа и всего дела колонизации, — можно только между строк.

Орден вторгся в Восточную Прибалтику в весьма подходящее для его целей время: здесь еще не было объединенных, этнически однородных государств, лишь складывались новые классовые отношения, формировалась феодальная знать (вроде лива Каупо, эста Лембиту и т. п.), и междоусобные войны ее представителей ослабляли силу народов, открывали перед епископом и Орденом возможность играть на противоречиях и распрях.

Хроника (в сочетании с актовым материалом) дает возможность исследователю составить представление об общественном строе эстонцев и латышей и об их взаимоотношениях с Литвой, следовательно, позволяет политически охарактеризовать эту часть границы Литвы.

Литва в хронике изображена как опасный противник, известия о ней — это известия о походах различных литовских князей по Двине (которая вся в литовских засадах[590]) на земли ливов[591], земгалов[592], эстов[593] и русских[594] (Псков, Полоцк[595]). Главная мысль хрониста по этому вопросу выражена в следующих словах: «Власть литовская до такой степени тяготела тогда над всеми жившими в тех землях племенами (речь идет о «Руссии», «Ливонии» и «Эстонии». — В. П.), что лишь «немногие решались жить в своих деревнях, а больше всех боялись» латгалы. «Эти, покидая свои дома, постоянно скрывались в темных лесных трущобах, да и так не могли спастись, потому что литовцы, устраивая засады по лесам, постоянно ловили их, одних убивали, других уводили в плен[596], а имущество все отнимали». Бежали «и русские по лесам и деревням перед лицом даже немногих литовцев, как бегут зайцы перед охотником, и были ливы и лэты (т. е. латгалы. — В. П.) кормом и пищей литовцев»[597].

В этой тираде (под 1209 г.) находим очень важное указание на значение в жизни Литвы дофеодальных форм эксплуатации соседних народов (добыча, дань), но ее нельзя понимать буквально, ибо автор сгустил краски для придания веса следующему заключению: «…поэтому бог избавил от пасти волчьей овец своих, уже крещеных ливов и лэтов (латгалов), пославши пастыря», то есть епископа Альберта[598].

Слов нет, Литва издавна имеет связи с этими землями: литовцев видим в Риге с момента ее упоминания (1201 г.)[599], в Турейде[600], Селпилсе[601], Кокнесе[602]. Русские полоцкие князья (как и псковские бояре) пытаются поначалу использовать Ригу и Орден для отпора Литве. Князь Вячко из Кокнесе за помощь «против нападений литовцев» якобы предлагает епископу половину своей земли и замка[603], а когда Кокнесе попала в руки рыцарей, то на нее обращаются литовские набеги[604]. Князь Всеволод из Ерсике дружен с Литвой, как зять одного «из могущественнейших литовцев» Даугеруте[605]. Сам князь Владимир из Полоцка вступает в дружбу с Ригой против Литвы[606]. Рига делает все возможное для использования в борьбе против Литвы латгалов[607] и земгалов[608].

Хронист лишь вскользь, бегло упоминает о непрочных союзах Риги с отдельными литовскими князьями[609], о литовских связях с ливами[610], земгалами и куршами[611], о «кознях литовцев и русских»[612]; эти «козни», видимо, имели немалое значение для Риги. Хроника, как и русские летописи, отражает контакты с Литвой Новгорода, Полоцка и Пскова.

Судя по хронике, попытки русских князей опереться на Орден для ослабления натиска Литвы сменяются русско-литовским сближением, направленным против Ордена. Могущественный Даугеруте за попытку установить союз с Новгородом (1214 г.) кончил дни в венденской тюрьме[613]; Всеволод ерсикский за связь с Литвой, которая защищала его от набегов Ордена (1214 г.)[614], был изгнан из своего города; князь Владимир полоцкий, готовя поход на Ригу (1215 г.), собирает силы на Руси и в Литве[615]; литовцы поддерживают русский поход на Венден (1221 г.) и их вспомогательный отряд укрывается затем во Пскове[616].

Стремясь изобразить ливонскую колонию процветающей, автор славит деву Марию, которая «истребила Свельгате и множество других князей и старейшин литовцев»[617], однако бесспорно, что Литва (не говоря уже о Руси) оставалась грозным соседом, вооруженная борьба с которым вскоре зайдет в тупик и жизнь заставит преемников Альберта под нажимом рижского бюргерства искать, вопреки Ордену, соглашения и даже союза с Литовским великим княжеством. Впрочем Генрих сам признает, что не стремился к исчерпывающему освещению событий в хронике: дел славных было много, «все их нельзя ни описать, ни упомянуть, чтобы не навеять скуки на читателей»[618].

Хроника содержит немало фактов, позволяющих составить представление о мужественной борьбе за независимость латышей и эстонцев и об участии Литвы в их борьбе. Сопротивление этих народов врагу ослабляло нажим рыцарей на Литву, содействовало ее борьбе за самостоятельность. Судьба этих народов явилась историческим уроком и для Литвы.

Сведения хроники интересны еще в одном отношении. Мы почти не имеем письменных источников об экономике Литвы догосударственной поры и потому нам далеко не безразлично, как жили ее прибалтийские соседи — пруссы, латыши, эстонцы, которых Литва несколько опередила в общественном развитии.

Из обмолвок Генриха мы получаем безусловно достоверные сведения о богатстве латышско-эстонских земель. Об одной эстонской деревне хронист пишет, что она «очень красива, велика и многолюдна, как и все деревни в Гервене, да и по всей Эстонии, но наши не раз впоследствии опустошали и сжигали их»[619]. Местные жители поддерживали торговые связи с соседями: на Готланде они получали соль, шерстяные ткани[620] и пр.; сааремаасцы продавали захваченных в Швеции пленных и вообще добычу — куршам и другим язычникам[621], под которыми можно разуметь и литовцев. Эсты выводили в море огромный флот — 300 кораблей, «помимо малых судов»[622]; сааремаасцы — 200 кораблей[623] (на корабле помещалось 30 человек[624]). Когда Генрих пишет, что приморские эсты могли выставить «много тысяч всадников и еще большее число людей на кораблях»[625], то за его словами также угадываются сотни кораблей.

Заметными торговыми центрами, в частности Подвинья, были и «место Рига»[626] и Земгальская гавань, которую папа в 1200 г. запретил посещать иностранным Купцам, торговавшим в Земгалии[627]. Рига, конечно, существовала и до прихода рыцарей: ведь уже в 1205 г. здесь видим немалое земгальское население, — князь Виестард «из отдельных домов в Риге» собирал припасы для своего войска[628]. Едва ли все эти дома выросли за четыре года. Ливы принимали иноземных купцов[629].

Хроника свидетельствует о старом, налаженном торговом пути через эти земли во Псков (еще до 1200 г. туда ехали купцы и были ограблены в Уганди на сумму более 900 марок[630]); немецкие купцы из Смоленска, русские — из Полоцка вместе с представителями Риги в 1211–1212 гг. обсуждали вопрос «о безопасном плавании купцов по Двине», чтобы, «возобновив мир, тем легче противостоять литовцам»[631]. Нет нужды умножать примеры, ясно и так, что соседи Литвы ведут оживленную торговлю, которую при удобном случае сочетают с грабежом; в этой ранней форме торговли участвует, понятно, и Литва, но хронист, по известным уже нам мотивам, отразил лишь одну сторону дела — грабежи. Рифмованная хроника отчасти восполняет этот пробел.

Немецкие рыцари принесли эстонско-латышским землям разорение и горе. Они не только наложили на население бремя поборов и повинностей, они подчинили себе «мирское право», узурпировав прежде всего карательные функции общин, «карая кражи и грабежи, возвращая несправедливо отнятое»[632]. Как они это делали, видно из обмолвки Генриха, что «все было испорчено действиями разных гражданских судей-мирян, которые, выполняя судейские обязанности, больше заботились о пополнении своих кошельков, чем о божьей справедливости»[633]; не случайно восставшие истребляли судей[634]. Страшный мор — одно из последствий завоевания — постиг Ливонию уже в 1211 г.[635]

Хроника не оставляет сомнений в том, насколько напряженным было положение в эстонско-латышских землях под властью рыцарей; Генрих призывает соратников к осторожности, ссылаясь на гибель неправедных судей: «представьте очами мысли вашей жестокую смерть тех, что были тяжким бременем для подданных девы Марии»; она радуется «не большому оброку, который обычно платят новообращенные, не деньгами она умилостивляется, что отнимают у них разными поборами, не тяжко иго ее»[636]. Разумеется, дева не отвергает оброка и денег, но тяжко иго власти рыцарей[637], все больше выходивших из повиновения епископу.

Наконец, следует обратить внимание еще на одну черту хроники — терминологическую, в частности, на обозначения в ней людей власть имущих. Гусских князей хронист везде именует reges (дважды о Вячко и однажды о Владимире Мстиславиче — regulus)[638], т. е. ставит их вровень с королями Дании, Швеции, Германии, а иногда дает им, как отметил С. А. Аннинский, в частности князю новгородскому, реже князю полоцкому, и однажды великому князю киевскому, даже титул magnus rex[639]. Иное дело — литовские предводители дружин — их Генрих представляет как «князей и старейшин литовцев» — princeps ас seniores (1213, 1220 гг.[640]).

Попытаемся установить, что скрывается за этими терминами. Латышская и эстонская знать фигурируют под теми же названиями, что и литовские князья, — senior, изредка princeps ас senior[641]; лишь перебежчик Каупо, пользующийся особым вниманием хрониста, однажды назван quasi rex et senior[642].

Кто же эти люди по своему имущественному и общественному положению? Лив Каупо однажды потерял свое добро, его противники «имения его (bona eiusdem) разорили пожаром, поля отняли, ульи переломали»[643]. Эст Лембиту — один из «старейшин» Саккалы[644]; вначале он выступал и против Ордена, и против Руси[645], но позднее упорно боролся с рыцарями, предводительствуя войском до 6 тыс. человек[646]. В хронике упоминается «деревня Лембиту», где была майя — сборный пункт эстов[647]; его замок Леоле, видимо, хорошо укреплен: рыцари потратили на осаду три дня; он имел вал из земли и бревен. В замке укрывалось немало людей; когда он был взят, то «приняли крещение вероломный Лембиту со всеми прочими, женщинами, детьми и мужчинами, что были в замке», там войско рыцарей «разграбило все добро, угнало коней, быков и весь скот, захватило много добычи», а «старейшин (seniores) замка, Лембиту и других, увело с собой»[648]. Видимо, Лембиту — самый крупный из этих старейшин и потому деревня названа по его имени. Когда Лембиту пал в битве[649], то рыцари заняли его деревню, где брат его просил у них мира[650], т. е. налицо — наследственная собственность и власть среди эстонской знати.

Эти сеньеры или нобили[651] — мелкие патриархально-феодальные землевладельцы, живущие среди общин, население которых издавна имело право «владеть деревнями, полями и всем» прочим[652]. Группа деревень составляла кихельконду (область — provincia), а группа областей — землю[653]. Сеньеры и нобили, выросшие из среды разбогатевших общинников, ведают делами деревень, земель и областей, но еще не слились в обособленный господствующий класс. Таково содержание термина сеньер, которым в хронике Генриха обозначены и литовские предводители дружин. Заканчивая анализ хроники, надо отметить, что в ней также содержатся ценные сведения о количественном составе, вооружении и тактике литовских дружин.

В целом хроника Генриха — источник высокой ценности для истории древней Литвы. Заметно, однако, что во времена Генриха Литва была еще довольно плохо известна в Риге; кроме того, Литва выступает не как единая страна, а как земля, откуда на захваченные владения рыцарей совершают набеги отдельные, не связанные друг с другом князья. Автору следующей немецкой хроники, так называемой Рифмованной, пришлось гораздо больше внимания уделить Литве не только потому, что наступление рыцарей на земли куршей, земгалов и пруссов приблизило их к литовским границам, но и потому, что Литва значительно окрепла и дала почувствовать Ордену свою возросшую силу.

Рифмованная хроника (ее лучшее издание выполнено Л. Мейером), как явствует из исследований прежде всего Ф. Вахтсмута, а также Р. Линдера, П. Экке, Н. Буша и 3. Ивинскиса, была составлена лицом, близким магистру Анно фон Гацигенштейн. Автор примерно с 1280 г. писал как очевидец и деятельный участник событий, изложенных им почти до 1290 г. Умело отбирая материал, хронист использовал как письменные источники (хронику Генриха, некую buch, документы орденского архива — briven и т. и.), так и устную традицию (рассказы очевидцев, вроде монаха Сивертд, жившего при дворе Марты, жены Миндовга, песни и предания, о выдающихся рыцарях, комтурах, магистрах и т. п.): «если бы я стал писать о всех удивительных событиях, происшедших в Ливонии, то понадобилась бы телега, чтобы везти пергамен»[654].

Хочу обратить внимание на идейно-политическое содержание хроники. Были события, которые автор считал нужным описывать очень подробно: это — деяния ливонских магистров и их сподвижников. В сущности, в этом — главный смысл хроники, которая, кратко и неточно обрисовав историю Ливонии до появления Ордена, в дальнейшем изображает его как основную силу в Прибалтике[655], в трогательном единодушии с которой действуют рижские и другие епископы (причем автор не чужд иронии в отношении трусливых монахов)[656], а также ревельские датчане и прусские рыцари[657].

Изложение ведется по определенной схеме, узловыми пунктами которой являются: приезд магистра и радость по этому поводу рыцарей и всех «rich und armen», вторжение врага или поход; победа или поражение; гибель или отъезд магистра; похвала ему (с кем воевал, что построил); совет рыцарей; приезд нового магистра и т. д. Эта схема перемежается восхвалением прибывающих из-за границы подкреплений, подвигов отдельных рыцарей и их приспешников из числа литовских перебежчиков, которые для него — helde gut[658].

Трафаретное применение этой схемы сочетается с определенным однообразием формы[659]; хроника не блещет красотами стиля. Например, сообщая о столкновении рыцарей с литовцами, автор пишет: «… тогда изрядному числу язычников сломали шею, так что они лежали на земле, не помышляя ни о каких походах»[660].

По-видимому, назначение хроники — служить назидательным чтением рыцарству, воспитывать его на традициях Ордена, готовить для новых походов. Жесткая схема, принятая хронистом, понятно, оставляла мало места для освещения истории других стран, и международный горизонт хроники не широк: Русь, Литва, Восточная Прибалтика, кое-какие сведения о папстве — вот, в сущности, и все.

И дело не столько в схеме, а в том, что автор — открытый апологет Ордена, трубадур чинимых им кровавых насилий (см., например, описание жестокого разбоя на Сааремаа[661]) и враг народов, ведущих борьбу за независимость. Это отразилось, конечно, на достоверности тех известий, которые автором приведены; он систематически искажает соотношение сил Ордена и его противников, участвующих в битвах; в своем усердии он не замечает грубых противоречий: восстают земгалы, которые недавно «охотно» платили оброк[662], покидают поле боя курши, которые только-что «радостно» отправились в поход с рыцарями,[663] и т. д.

И все же Рифмованная хроника является драгоценным источником. В ней мы находим серию известий о Руси (о Ледовом побоище[664], о русско-литовском союзе[665], о Ракверской битве[666], о немецко-датском походе на Псковскую землю)[667], сообщения об освободительной борьбе земгалов под руководством Шабиса и Намейсиса, и, наконец, уникальный материал по истории Литвы, которого мы коснемся несколько подробнее.

Как и в хронике Генриха, лишь ничтожно малая часть материала хроники Рифмованной относится к истории экономики и общественно-политического строя Литвы, основная же масса сведений характеризует ее внешнеполитическое положение, включая и войны.

Литва 30–90-х годов XIII в. все же известна этому хронисту гораздо лучше, чем Литва предшествующей поры. И то, что он сообщает об общественно-политических отношениях в ней, заслуживает пристального внимания. В Литве правит Миндовг, это — «богатый король»[668], у которого есть свой замок (burg)[669], «он обладает большой силой» (mit groвer macht) и водит в походы против Ордена 30-тысячное войско[670]. Ему принадлежит много земли, из фондов которой он делает письменно оформленные пожалования немецкому магистру: «dem meister gab er mit briven do, richlich in sine hant, riche unde gute lant»[671]; эта «богатая и хорошая земля» была, понятно, населена крестьянством. Перед нами типичный феодальный король.

Управляя страной, он располагает каким-то административным аппаратом, имеющим соответствующее делопроизводство: его послы («kuniges boten») посещают Орден[672], папу, Русь[673]; они везут с собой грамоты[674] (brive) и письма[675] (schrifte), при королевском дворе оформляются жалованные грамоты на землю[676].

Есть у него и вассалы. Хроника сохранила достаточно ясный материал об одном из них. Это — Лингевин, упоминаемый и Волынской летописью в связи с его походами на Русь. Лингевин — человек известный («sin name ist manchen wol bekant»), он причинял немало хлопот своим соседям: его сердце было «sturmes vol» и он «brachte mancher hande arbeit // den cristen und den heiden zu»[677].

Прочность положения Лингевина объясняется его личным богатством и поддержкой, которую он получал от короля: «im was ir hoeste konie vil gut // der herre was in Littowen lant // er was Myndowe genant». Однажды Лингевин напал с войском на владения трех «богатых братьев» Туше, Мильгерина и Гингейке. Он вторгся в их lant, а они «riten wider in sin lant»[678], грабя и сжигая все на типично феодальный манер; тогда Лингевин призвал на помощь «высшего короля», склонив его наказать своих противников. Узнав, что король от них отказался — «hat widersaget», братья поняли, что им не устоять («só mogę wir nicht bestan»), и бежали в Орден, где сообщили, что король хочет их изгнать из страны; магистр был рад их прибытию и обещал им пожалования «an erеn unde ап gute»[679].

Приняв крещение, братья отправились назад в свою землю, где у них «wib unde kint // die de zu łmse bliben sind // und ander vrunde»; семьи и дружины готовы последовать их примеру. Прийдя в свою землю («ire lant»), собрав «vrunden unde magen», братья опустошили владения Лингевина, а его взяли в плен. Потом, собравшись в земле Мильгерина («Millgerines lant»), они двинулись в Орден, забрав с собой семьи, скот и все другое движимое имущество («die wib und ouch die kinder, // ochsen unde rinder // und alles daB sie hatten»)[680].

Орден охотно принимал таких перебежчиков из Литвы, и магистр постарался их в какой-то мере компенсировать за потерянное в Литве; он им пожаловал крестьян и землю: «gab in ouch mit schrifte // beide lute unde lant»[681]. Здесь хронист безусловно достоверен и привел типичный факт; ниже (см. часть I, § 4) мы увидим эти «schrifte» в изрядном количестве. Важно подчеркнуть, что, получая в Ордене пожалования, литовская знать меняла родину и сюзерена, а не свою юридическую, феодальную природу.

Новые вассалы Ордена с помощью рыцарей еще раз напали на землю Лингевина, они заняли его «двор», т. е. имение («in Lengewmes hof quam gerant»), и пока находились там («lagen da»), награбили немало («hatten roubes vil dar bracht») — «wibe unde kinder, // pferde, darzu rinder» и притом перебили много челяди: «ouch ist der manne vil geslagen»[682]. Из сказанного вырисовывается типичный двор феодала. Лингевин располагал дружиной в пятьсот человек[683], за него «друзьями» («vrunde») был внесен Ордену выкуп в 500 озерингов (250 марок)[684]. Сообщая о Лингевине, хронист на короткий миг осветил внутреннюю жизнь правящей знати Литвы середины ХIII в., — это жизнь знати землевладельческой, феодальной.

В этом плане делаются понятнее и отношения между Миндовгом и жемайтскими нобилями, которых хронист именует «королями» (kunige von Sameiten)[685].

Жемайтия — не бедная страна, она способна выставить сильное войско и отразить первый натиск Ордена даже без помощи короля Аукштайтии Миндовга. Она издавна вела торговлю, которая возобновилась, когда ей удалось заключить перемирие с Орденом: «daв sie one sorgen // den abent und den morgen // mochten wandern offenbarn // in koufunge (торговле) die zwei jar»[686].

Местная жемайтская знать имела у себя на родине большую силу, сломить которую не сумел ни отец Миндовга, ни он сам; она имела выборных полководцев, вроде славного Алемана; имелись здесь и князья — Выкинт, Тройнат и др., но они были зависимы от знати и даже литовские великие князья, когда Жемайтия признавала их власть, правили здесь не так полновластно, как у себя в Аукштайтии, и их домен имел значительно более ограниченные размеры. Судя по хронике, послы жемайтов очень свободно держали себя с литовским королем, советуя ему порвать союз с врагом Литвы; при этом они обещали Миндовгу вернуть его права в их стране: «daв wirt dir gut // von irenthalben wirt behut // alles daв dir gehoric ist»[687].

История политической организации Литвы после смерти Миндовга в правление Тройната, Войшелка, Тройдена также отражена в хронике и будет рассмотрена в сопоставлении с данными русских летописей и польских хроник[688].

Особенно обилен материал хроники по истории борьбы литовцев за независимость. Здесь мы находим сведения об их походах (в том числе союзных с Русью) в Ливонию (на опорные пункты и рыцарей и епископов, вплоть до Вика и Сааремаа), об их участии в борьбе против Ордена куршей, земгалов, пруссов и жемайтов; хроника содержит описание крупнейших битв, принесших победу литовскому народу, — при Шауляй, у Дурбе и ряда других.

Хроника в целом отражает историю Ливонского ордена в ту пору, когда он завоевывает земли куршей и земгалов и, выйдя к границам Литвы, делает первую попытку подчинить Жемайтию. Автору хроники не удается скрыть, что это наступление стоило Ордену тяжелейших потерь, что, следовательно, борющиеся народы немало содействовали общему делу восточноевропейских стран в защите от германского натиска. В это же время Тевтонский орден подчинял земли пруссов и также продвигался к литовским границам.

Следующий этап истории, когда и Ливонский и Тевтонский ордена обрушили главный удар на Литву, нашел свое отражение уже в более поздних хрониках— Германа Вартберге и Петра Дюсбурга.

Ливонская хроника, составленная капелланом (священником) местного ландмейстера, вестфальским выходцем Германом из Вартберга, охватывает события от появления рыцарей в Восточной Прибалтике до 1378 г. Современные автору записи начинаются, как справедливо полагал издатель хроники Э. Штрельке[689], с 1358 г., когда хроника делается более обстоятельной. Автор — деятельный сторонник Ордена — участник переговоров в Гданьске (1366 г.) и других событий (1368, 1372 гг.). Он широко использовал документы орденского архива, отчеты о военных действиях, данные о земельных владениях, акты подсчетов материального ущерба Ордену во время войн и т. п.

Герман — воинствующий сторонник Ордена. Времена изменились. Орден окреп и вступил в острый конфликт с Ригой. Это отразилось на хронике. Если Генрих скрыто порочил Орден, вознося епископа, если автор Рифмованной хроники прославлял магистров, отодвинув епископов на второй план, то Герман, используя и хронику Генриха, и Рифмованную а также, может быть, утерянные Annales Dorpatenses[690]), не только славословит Орден, но и поносит архиепископа рижского и бюргеров. Свои источники для древней части хроники Герман сократил и тенденциозно переработал; например, не епископ строит Ригу и организует Орден, а Орден строит город, где и дает приют епископу; папа Иннокентий III призывает Орден, так как видит слабость меча духовного и понимает, что без помощи рыцарей земли не могут быть ни покорены ни удержаны (quia vidit terra ipsas non posse acquiri aut acquisitas nequaquam sine eorum adiutorio conservari[691]).

Автор держится событий, участником которых были ландмейетеры, и потоку круг его интересов не широк: борьба с Ригой, набеги на Русь и Польшу и наступление на Литву; он редко говорит об Ордене в целом, кое-где отмечает смены магистров, строительство крепостей и т. и. Хронист — человек дела, как и автор Рифмованной хроники, чуждый церковного морализирования; сухо и деловито, приводя обширный топографический, номенклатурный, а также цифровой (число походов, пленных, голов скота и т. п.) материал, он описывает один за другим грабительские походы ливонских рыцарей. При этом, понятно, материал интерпретируется к вящей славе Ордена и к очернению русских, литовцев, восставших эстов вступивших в борьбу поляков и др.

Если говорить о Литве, то хроника содержит важный материал по ее истории с 90-х годов XIII в. до 40-х годов XIV в. Вначале это главным образом сведения о литовской помощи рижским бюргерам. Хронист старается замаскировать тот факт, что Орден — плохой сюзерен и что поэтому рижские бюргеры, не веря в успех рыцарей в их борьбе против Руси и Литвы, тяготели к литовскому королю, державшему в руках традиционные центры немецко-русской торговли — Полоцк и Витебск, а также пути на Смоленск и готовому в большей мере считаться с правами рижского патрициата.

Мысль хрониста сводится к тому, что рижане в корыстных интересах вступили в союз с язычниками, отвергая дружескую помощь Ордена и тем затруднили его миссию по распространению христианства в Литве. В этом плане освещаются походы литовцев на помощь Риге (1297, 1298, 1307, 1323, 1328, 1330 гг.), а также и дипломатическая акция правительства Гедимина, пытавшегося через голову Ордена установить контакт с другими немецкими городами и папством и добиться политического признания Литвы. Хроника изображает это дело как авантюру рижан, причем причины мирного договора Ордена с Литвой (1323 г.) остаются нераскрытыми. В 1358 г., видимо, литовские агенты предприняли аналогичный демарш при императорском дворе. Хронист же считает, что Плаве, сообщавший там о согласии литовского правительства ввести в стране христианство, — это изменивший Ордену человек, который сделал свое заявление для поругания Ордена (in derogationem Ordinis[692]).

Следовательно, хронист сознательно искажает факты, которые могут поставить под сомнение мотивы, побуждающие Орден наступать на Литву, и без того готовую принять христианство.

Из хроники следует, что подчинение Риги Ордену — необходимая предпосылка начала успешной борьбы последнего с Литвой. Только после того, как по договору 1330 г. Рига признала власть Ордена, магистр Эвергард начал походы против Литвы; прежде этого не могло быть по причине соглашения между бюргерами и литовцами[693]. Дальнейшее изложение служит доказательством плодотворности нового этапа борьбы Ордена, свободного от рижских забот. Описываются его походы на литовские, жемайтские и подвластные Литве белорусские земли (1330, 1332, 1333, 1334, 1339 гг.) вплоть до «мокрого похода» 1340 г.[694]; говорится о строительстве новых крепостей в Земгалии, у литовских границ. Главный удар ливонских (как и тевтонских) рыцарей направляется на Шемайтию. Перед нами начало жестокой двухсотлетней борьбы литовского народа за свободу Жемайтии, дальнейший ход которой обстоятельно освещен в диссертации М. А. Ючаса[695].

Хроника в целом содержит очень важные сведения не только о борьбе литовского народа за свободу, но и материал об общественном положении литовского боярства, об отношении литовского правительства к освободительному восстанию эстонских крестьян в 1343 г., об опорных пунктах немецкого наступления и литовской обороны, а также о военных действиях и т. п. В 70-х годах XIV в. когда назревали предпосылки литовско-польской унии, а дипломатическая борьба Литвы и Польши против Ордена смыкалась с острыми обличениями рыцарей рижскими архиепископами, подобная хроника могла служить ливонским дипломатам в качестве подспорья, где можно было почерпнуть должным образом препарированные факты от истории о кознях противников рыцарей, об огромных заслугах Ордена и его бескорыстных усилиях во славу христианства.

Подобные же идеи, но в более мастерском воплощении, пронизывают и хронику Петра Дюсбурга, описывающую жизни уже не ливонского, а прусского Ордена.

Петр Дюсбург, орденский священник, писал свою хронику, вероятно, в Кенигсберге и посвятил ее великому магистру Вернеру фон Орзельн в 1326 г. Труд самим автором делится на четыре части, из которых первая показывает, когда, кем; и каким образом был создан немецкий Орден, вторая — когда и как его рыцари прибыли в Пруссию, третья — основная, и по объему и назначению часть, говорит о битвах и прочем, что произошло в этой стране, и четвертая — сообщает о событиях мировой истории той же поры. В одной из рукописей (торуньской) хроника имеет еще дополнительные двадцать глав и заканчивается 1330 г. Исследователи основательно относят их к руке того же автора.

Поскольку хроника Петра Дюсбурга составляет основу последующего немецкого летописания в Пруссии и к нему восходят хроники Николая Ерошина, Иоанна из Поссильге и другие, то понятно, что его труд имеет значительную историографию. Исследования издателя хроники М. Тёппена, а также М. Перльбаха, В. Фукса, В. Циземера и особенно Г. Бауэра во многом прояснили вопрос как о составе источников Петра Дюсбурга, так и его идейно-политических целях.

Любопытно, что немецкое источниковедение хроник, если брать его в целом, прошло путь развития, аналогичный русскому летописному источниковедению. Писалось, правда, давно, о господстве в хрониках трансцендентного начала и отсутствии прагматизма (Г. фон Эйкен); отмечалось, что центр их внимания перемещается с героев древности сперва на «святых» и князей средневековья, а затем — на бюргеров пред реформации (М. Янзен); ставился вопрос о сравнении средневековых хроник с античными (М. Риттер), говорилось об их изучении для познания мировоззрения самих хронистов и их эпохи (Э. Бернгейм); одни относили их к источникам историческим, другие включали в историю латинской литературы. При всем том немецкая буржуазная наука, как и русская, искала, в основном, генезис идей в идеях же, а не в материальном положении господствующего класса, заинтересованного в идеологическом оправдании своей власти, своей политики.

Об этом свидетельствует и работа Г. Бауэра, наиболее вдумчивого исследователя хроники Дюсбурга. Резюмируя использованные выше наблюдения над немецким летописным источниковедением, он следующим образом сформулировал непременные условия анализа хроники: «Сюда относятся исторические причины и конкретное положение, которым обязано своим возникновением изображение исторических событий; образец или цель, которые руководят составителем; влияние определенного мировоззрения; далее, выбор материала, способа и средств, которыми пользуется хронист, и, наконец, могут быть привлечены для сравнения сходные исторические труды». Хотя анализ источника как памятника классовой идеологии не вошел в число условий критики источника, предложенных Г. Бауэром, даже подобный ограниченный метод анализа не получил применения в немецком источниковедении, что составляет, по мнению автора, один из существеннейших пробелов[696].

Хроника Дюсбурга возникла в XIV в., когда немецкий Орден уже прочно освоил Пруссию и после захвата Польского Поморья стал граничить с Германией. Крах попытки превратить Арабский Восток в феодальную колонию нескольких государств Европы повлек за собой активизацию подобной же агрессивной политики в Прибалтике, с чем связано и перенесение столицы Ордена (1309 г.) из Венеции в Помезанию, в Мариенбург. Перед Орденом стояла задача — укрепить свою организацию и свое господство в Пруссии и усилить наступление на Литву и борьбу с Польшей, которая требовала восстановления исторических прав в Поморье. В этих условиях орденское правительство стремилось всячески подчеркнуть роль Ордена как носителя знамени крестовых походов, неукоснительно боролось против «обмирщения» своей государственной организации, стремясь тем самым оправдать свое право на существование и на разбой в Прибалтике.

Понятно, что эти исторические условия наложили свою печать на хронику Петра Дюсбурга. Если сам Орден стал явным анахронизмом, то его бард не мог создать прогрессивного труда. Хронист, правда, привлек немалый исторический материал: записи различных городов и монастырей Ордена; он имел доступ к архивам и потому пользовался жалованными грамотами, договорами, статутами, папскими буллами и пр. Собственные наблюдения, сообщения очевидцев, разного рода предания составляли, по словам хрониста, важный источник его хроники[697]. Стремясь идейно сцементировать господствующий класс орденского государства, хронист широко использовал предания о «подвигах» рыцарей многих городов и легенды о связанных с ними «чудесах», сохраненные в разных монастырях фамильные предания прусских нобилей, перебежавших на сторону рыцарей, подчинив все эти источники основной идее — апологии Ордена. Идеал автора — это miles Christi, который, верный заветам Бернарда Клервосского, спокойно идет навстречу смерти и сам истребляет многих, ибо он вооружен не только земным, но и небесным оружием.

Основной сюжет хроники — война, так и названа ее третья часть — De bellis fratrum domus Theutonice contra pruthenos, затем перед главой 221 дополненная заглавием: «Explicit bellum Prussie. Incipit bellum Lethowinorum»[698]. Изложение дидактично, действительность мешается с вымыслом — бог, ангелы, демоны зачастую вторгаются в дела людей. Враги Ордена — пруссы, литовцы, некоторые польские князья — орудие дьявола, сам Орден — инструмент божий. Истребление язычников, измены в отношении их, а также и других врагов Ордена — богоугодны. Для хрониста нет противоречия в том, что немецкие рыцари грабят польскую землю, населенную христианами.

Это изложение освящено традицией — и историей, и историографией. Г. Бауэр доказал, и это очень важно, что Дюсбург и его последователи писали свои хроники, широко привлекая историографию антиарабских крестовых походов (такие хроники, как Gesta Anonymi Francorum и др.), проникнутую духом «святой войны» и истребления «неверных». К этому можно добавить, что Дюсбург отлично сознавал связь борьбы Ордена против народов Прибалтики с борьбой других рыцарей против арабских народов.

Антиарабские идеи выражены им в четвертой части хроники, где он, сообщив о падении Акры (1291 г.), поместил своего рода плач по «Святой земле»[699] и дал краткий очерк истории крестовых походов[700], в котором с удовлетворением отмечает попытки курии сблизиться с татаро-монголами[701] и походы последних на Сирию и другие арабские страны[702].

Хроника, как и папские буллы, может подтвердить развиваемую в этой книге мысль, что сущность и движущие силы экспансии против арабских народов и славянских и прибалтийских народов были одинаковы. Следовательно, объективно эти народы имели общего врага.

Но хронист не только моралист, он и политик. Он сознательно искажает историю немецко-польских отношений, чтобы подкрепить притязания Ордена на Поморье: он рисует историю разорения Польши пруссами, чтобы показать, будто Ордену достались пустыни[703], отнюдь не смущаясь тем, что первыми победами над пруссами сам Орден обязан Польше; также поступает он с землями Галиндии, Скаловии, Надровии и Судовии[704], чтобы пресечь возможные претензии на них со стороны Литвы. Притом он умалчивает, что Орден добыл не всю Судовию, а лишь часть ее (земли Мируниске, Красима, Силия, области Кименове, Кирсуове). Антипольская тенденция хроники дополняется выраженным стремлением показать, что Литва — исконный враг Польши и христианства вообще, и какой-либо союз с ней не может привести к добру. Нет нужды пояснять, что столь же пристрастно рисует он и историю войн. Он не избегает описывать поражения Ордена, но всегда находит средства для соблюдения своего рода «равновесия фактов», для торжества идей христианства.

Но не всегда искажения его сознательны. Многое зависело и от источников — сохранялись предания, но уже были забыты даты. Переходя в главе 137 к изложению преданий отдельных городов о втором восстании пруссов, автор дает этому такое объяснение: «Unde non moveat lectorem, si aliqua bella infra secundum opostasiam jam posita vel ponenda non inveniat eo ordine, quo sunt digesta, quia jam transiverunt a memoria hominum nunc viventium, quod nullus de ipsis posset semodo debito expedire. Factum quidem pro majori parte ponitur, sed tempus debitum non servatur»[705].

Несмотря на все эти особенности, хроника заслуживает высокой оценки как источник по нашей теме. Она содержит яркий материал для характеристики экономического, общественного и политического положения не только прусского, но и литовского нобилитета; из нее можно извлечь немало сведений об организации и действиях литовского войска, а также о политической истории Литвы. Лишь хроника Дюсбурга сохранила нам многочисленные факты из истории борьбы прусского народа за независимость в 1230–1283 гг. и о последующих его попытках классовой (восстание 1295 г.) и освободительной борьбы, а также об участии в этой борьбе польского Поморского княжества, Литовского государства и его вооруженных литовских и русских сил. Хроника позволяет восстановить картину борьбы Литвы с агрессией Прусского ордена и поддерживавших его государств, особенно в 1283–1330 гг., направленной главным образом против Жемайтии и Черной Руси. Наконец, хроника пополняет известия Германа Вартберге о взаимоотношениях Литвы с Ригой, Польшей и папской курией.

Великий магистр, по достоинству оценив труд Дюсбурга, распорядился перевести его на немецкий язык. Так возникла рифмованная хроника Николая Ерошина, завершенная им при магистре Дитрихе фон Альтенбург (1335–1341 гг.). Николай Ерошин сделал хороший рифмованный перевод, лишь несколько распространив сведения своего оригинала[706], отнюдь не меняя его основного идейного смысла. Он включил в свой перевод и дополнительные двадцать глав текста; кроме того, содержание четвертой части хроники он разбил на куски и влил в текст основного повествования, тем самым пытаясь придать провинциальной хронике своего предшественника международное значение. Работа переводчика получила одобрение и, как полагают, вошла в круг предусмотренного статутами застольного назидательного чтения рыцарей[707].

Среди дополнений, внесенных переводчиком (который с 1311 г. выступает как очевидец описываемых событий[708]) в текст оригинала, есть и некоторые литовские известия. Говоря о походе войск Витеня на Браунсберг (Brunsberg) и оттуда на Воплайкен (Woplayken, Woyploc) у Растенбурга, где произошла битва с рыцарями, хронист сообщает, что Гюнтер фон Арнштейн di ruzschin schutzin durchbrach и обратил литовско-русское войско в бегство, причем король потерял 2800 лошадей[709]. Знает хронист, что во время похода в 1314 г. маршала Генриха из Плоцка в Черную Русь, его войско имело лишь четырехнедельный запас провианта[710].

Николай подробнее описывает спор рижан с Орденом; он, понятно, осуждает рижан — «богатых городских быков» (di weligen statvarrin)[711]. Падение Христмемеля он объясняет тем, что папа запретил Ордену на три года воевать Литву и тот, утратив geniz des robis und ouch ander nutz, не смог нести расходы по содержанию гарнизона крепости[712]. Николай — апологет католической церкви, для него враги Ордена — дети сатаны, собаки[713]; он равно хулит и язычника Гедимина[714], и православного городенского воеводу Давыда[715]. Знает он, кстати говоря, что последнего убил польский рыцарь Андрей Гост[716].

История отношений Литвы с Орденом за последний отрезок (1330–1340 гг.) интересующего нас периода нашла отражение в рифмованной хронике орденского герольда Виганда из Марбурга. Законченная в 1394 г., хроника охватывала события 1293–1393 гг. От нее сохранились лишь некоторые отрывки; кроме того, дошли фрагменты в изложении гданьских историков К. Шютца и Ш. Борнбаха, а также — сокращенный перевод в прозе на латинский язык, выполненный в 1464 г., как полагают, духовным лицом, для польского историка Яна Длугоша — участника торуньских переговоров 1466 г.[717]

Виганд как будто не знал сочинений Германа Вартберге, Петра Дюсбурга и Николая Брошина; помимо самбийских и торуньских источников он использовал какие-то оригинальные материалы XIV в.

Автор работал при магистре Конраде Валленроде и создал труд, идеологически обосновывающий завоевательную политику Ордена, хронику его войн и побед.

Литовский историк найдет у Виганда существенные сведения прежде всего по истории взаимоотношений Литвы с Орденом, Польшей и Чехией (походы 1329, 1330, 1336; 1337 гг.); здесь сохранено известие о геройстве защитников Пиллене; очень интересны факты, относящиеся к характеристике литовского войска, его действий в Пруссии и т. п.

Правильно понять сведения немецких хроник можно лишь при критическом к ним отношении, а также при сопоставлении их известий с другими летописями и хрониками, в частности, самбийской, оливской, торуньской, любекской, дюнамюндскими анналами и другими материалами, имеющими вспомогательное значение для нашей темы. К числу вспомогательных источников мы относим и польские хроники, довольно многочисленные сведения которых о Литве уже весьма обстоятельно проанализированы С. Заянчковским.

Взятые в целом немецкие хроники довольно последовательно отражают историю взаимоотношений Литвы с Ригой и Ливонским орденом (хроники Генриха, Рифмованная, Германа Вартберге) и с Орденом прусским (хроники Петра Дюсбурга, Николая Брошина и Виганда Марбурга); они дают возможность охарактеризовать борьбу литовского народа за независимость, осветить важные вопросы внешней политики Литвы, а при сопоставлении с другими источниками — получить представление и об истории литовского общественного и политического строя.


4. Актовый материал

Эта категория источников довольно многочисленна и разнообразна по содержанию. Часть актов и договоров сохранилась в оригиналах, о некоторых имеются сведения русских, немецких и польских хроник.

Акты могут быть подразделены на следующие группы.

Во-первых, это пожалования земель и льгот литовским и западноевропейским феодалам и городам. Имеются известия о пожаловании земель Миндовгом литовским феодалам на Руси[718], ливонскому магистру Андрею фон Стирлянд в Литве; из сохранившихся грамот Миндовга не вызывает сомнений исследователей сделанное им пожалование земли литовскому епископу (1254 г.)[719]. Жалованные грамоты (80-е годы XIV в.)[720] и привилеи XIV–XV вв. (1387, 1413, 1434, 1447, 1492 гг.)[721] также могут быть использованы, ибо они отменяют некоторые нормы, восходящие к интересующему нас времени. В качестве вспомогательного источника нами привлекаются письма Гедимина к немецким городам[722] и церковникам[723].

Во-вторых, это жалованные грамоты Литовского государства русским землям. Они сохранились от более позднего времени, но древнее их ядро может быть кое в чем восстановлено и сопоставлено со свидетельствами летописей. Это так называемые уставные грамоты великих князей, выданные Бельской (1501 г.)[724], Витебской (1503 г.)[725], Смоленской (1505 г.)[726], Киевской (1507 г.)[727], Волынской (1509 г.)[728] и Полоцкой (1511 г.)[729] землям.

В-третьих, это жалованные грамоты немецкого Ордена беглым литовским нобилям, относящиеся к 1260–1330 гг.

И, наконец, заслуживают внимания такие интересные для истории социально-экономических отношений памятники, как документы спора 1401 г. литовского правительства с Орденом из-за выдачи беглых жемайтских крестьян[730] и из-за земли Виелоны[731]. Особо следует рассмотреть жалобу жемайтов от 1416 г. папской курии и европейским правительствам.

Договоры также можно разбить на несколько групп.

Во-первых, договоры с Русью: а) договор 1213 г. великого князя Даугеруте с Новгородом. Он не сохранился, но упомянут в хронике Генриха[732], б) договор 1219 г. группы литовских князей с Галицко-Волынской Русью. Сам договор не уцелел, но имеется обширная запись о нем в Галицко-волынской летописи[733]; в) договор 1262 г. великого князя Миндовга с Владимиро-Суздальской Русью — тоже до нас не дошел, но о нем имеются краткие упоминания в Новгородской летописи[734] и в Рифмованной хронике[735]; г) договор 1326 г. великого князя Гедимина с Новгородской республикой. Он не сохранился, но уцелела посвященная ему запись в Новгородской летописи[736].

Во-вторых, договоры Литвы, а также подвластных ей и зависимых от нее русских земель с Ригой и Орденом: а) первый литовско-немецкий договор 1201 г., упомянутый в хронике Генриха[737]; б) еще один литовско-немецкий договор 1225 г., также отмеченный Генрихом[738]; в) литовско-немецкий договор 1251 г., упоминаемый в Рифмованной хронике[739]; г) жемайтско-немецкий договор 1257 г., отмеченный там же[740]; д) договор 28 октября 1263 г. князя литовского Ерденя от имени Полоцка и Витебска с Ригой и Орденом[741]; е) подтверждение (около 1265 г.) мирного договора с Ригой и Орденом князьями Изяславом полоцким и Изяславом витебским, подвластными великому князю Войшелку[742]; ж) торговый договор (между 1273–1278 гг.) Тройдена с немцами, известный из сообщения архиепископа рижского Иоанна II (1285–1294 гг.) в Любек от 5 февраля 1287 г., где замечено, что договор о свободе торговли был заключен Тройденомс архиепископом Иоанном I (1273–1284 гг.), магистром Эрнстом фон Рассбург (умер в 1279 г.) и городом Ригой[743]; з) мирный договор (около 1298 г.) великого князя Витеня с Ригой; он не сохранился, но упомянут в письме Якова, епископа полоцкого, Риге[744]; и) литовско-немецкий мирный договор 1323 г.[745]; к) литовско-немецкий торговый договор 1338 г.[746]; л) соглашение 1338 г. полоцкого епископа Григория и князя Глеба (Наримунта) о торговле воском с немецкими купцами[747]; м) договор (около 1340 г.) с немецким Орденом смоленского князя Ивана Александровича, зависимого от Литвы[748].

В качестве вспомогательных источников могут быть привлечены такие документы, как смоленско-немецкий договор 1229 г.[749], жалоба (около 1298 г.)[750] рижан витебскому князю Михаилу Константиновичу, жалоба рижан Любеку по поводу действий Ордена в связи с литовско-немецким договором 1323 г.[751]; новгородско-немецкие договоры от 28 января 1323 г.[752] и от 17 мая 1338 г.[753], а также некоторые другие.

В-третьих, ряд соглашений Литвы с польскими князьями[754] и, наконец, литовско-польский договор 16 октября 1325 г.[755]

Кроме того, должны быть использованы многочисленные папские буллы, связанные с организацией либо открытой вооруженной антилитовской агрессии, либо «мирной» христианизации Литвы.

Большинство этих источников имеет соответствующую, иногда довольно обширную историографию. Заслуги этой историографии бесспорны. Так, дискуссия, ознаменованная работами А. Прохаски, П. Клименко, К. Малечыньского, Г. Ловмяньского, Г. Пашкевича, 3. Ивинекиса и других, выяснила недостоверность большинства жалованных грамот Миндовга; исследованиями В. Г. Васильевского, А. Прохаски, К. Ходыницкого, К. Форштрейтера, Ю. Якштаса, Г. Шплита и других определены условия возникновения писем Гедимина и литовского-немецкого договора 1323 г.; работами прежде всего С. Заянчковского охарактеризовано историческое значение литовско-польского договора 1325 г.; штудии И. Тихомирова, Л. К. Гётца, Г. Шрёдера и других облегчают понимание торгового договора 1338 г.; специальные изыскания И. Якубовского, М. Красаускайте, Г. Ловмяньского и других открыли возможность использования более поздних актов для познания истории языческой Литвы.

Поэтому нам нет нужды изучать все перечисленные акты и договоры и пр. Мы хотим извлечь материал, касающийся социально-экономической природы общественного строя Литвы и влияния этого строя на ее внешнюю политику, т. е. предполагаем использовать эти источники в аспекте, которым наши предшественники мало интересовались, а если и интересовались, то зачастую связав себя предвзятыми концепциями об отсталости Литвы.

Мы рассмотрим здесь лишь следующие источники: жалованные грамоты Ордена литовским нобилям, сохранившиеся литовско-немецкие договоры и жалобу жемайтов 1416 г. Остальные источники этой категории могут быть охарактеризованы по ходу изложения истории Литвы.

Жалованные грамоты Ордена и епископов литовским эмигрантам давно известны исследователям[756], которые, на наш взгляд, не исчерпали содержания этого источника, не обратив внимания на то, что экономическое и политическое благополучие литовских нобилей покоилось на владении землей и людьми. Литовские беглецы жили на земле, эксплуатируя крестьян, поэтому изгнанные с земли, они тотчас утратили свои якобы всесильные завоевательные качества и стали искать поддержки у Ордена; Орден понял их нужду и пожаловал их не правом грабежа, а правом владеть землей и жить за счет крестьян.

Среди приспешников Ордена Рифмованная хроника упоминает литовца Суксе, который погиб во время набега на Литву[757].

Сохранился источник, позволяющий определить его общественное положение. Это — грамота 1268 г., согласно которой «Suxe sive Nicholaus nobilis de Lettovia» поступил под патронат рижского архиепископа, передав ему «omnem hereditatem suam in terris…, quam in provincia Nalsen a progenitoribus suis noscitur possedisse»[758].

Итак, Суксе унаследовал от предков землю (может быть известную под названием Шуксе[759]) в Налыненайской области. Когда Войшелк, сын Миндовга, а затем Тройден разорили опорные пункты врагов единства Литвы в Налыненайском крае, местная знать искала спасения за границей — Довмонт с дружиной в 270 человек бежал во Псков, а Суксе — в Ригу, Суксе — того же поля ягода, что и известные нам по Рифмованной хронике богатые нобили Туше, Мильгерин и Гингейке (см. стр. 137–138). Источник ясно говорит, что земельные владения Суксе возникли давно и, конечно, не вдруг в результате его способности к грабежу, а сложились постепенно, в течение веков. Предки Суксе, как и предки других нобилей литовских, как и некоторые современные ему нобили прусские, еще сами ходили за плугом, стяжая богатство прежде всего путем подчинения не соседних народов, а своих менее состоятельных coceдей-земледельцев.

Жалованные грамоты Ордена литовским и ятвяжским (судовским) эмигрантам не оставляют сомнений в их сословном тождестве с прусскими нобилями. Известный ятвяжский князь Скомонд (Скумант), согласно грамоте 1285 г.[760], получил прусскую деревню с тем, что издревле к ней тянуло («villam… cum omnibus graniciis ex antiquo ad ipsam pertinentibus»), а также луг и поле. Ему даны «малые права» над крестьянами, включая и тех, которых он мог здесь поселить в дальнейшем («Item si iam prefati Sudovite in supra memoratis bonis aliquos rusticos locaverint, prout possunt, idem rustici eis parebunt, sicuti nostri nobis parare actenus consueverunt…»).

Сперва Орден чувствовал себя очень уверенно, видимо, рассчитывая вслед за пруссами покорить Жемайтию и Аукштайтию, и потому жаловал беглецам земли прямо в Литве[761]. Так возникла грамота 1288 г., согласно которой прусский ландмейстер пожаловал Вальгуне «unsern getruwen… knecht und sinen erben» — пять семейств и землю в Литве (in gutym geleid), сопроводив документ многозначительной оговоркой: «ob wir uns dy Littown undirtanig machin»[762].

С началом систематических вторжений в Литву появились и литовские перебежчики. Им жаловали земли и в Пруссии. Литовцу Сыргеле в 1291 г. из Рагнита дано пожалование на 10 гакенов земли и (как и Скомонду) «малые права» (clinen gericht und den genis, der dovon vellit), за что он должен был служить конно и оружно (dinen niil pfordin, mit wapin nachs landis gewonheit)[763].

Однако наступление на Литву явно срывалось, и пожалования земель там уже стало недостаточно: новые вассалы Ордена нуждались в известном обеспечении на длительный срок войны. Тогда форма пожалования изменилась: стали жаловать беглецов землями в Пруссии с тем, однако, что впоследствии они могут быть обменены на земли в Литве. Литовцу Гигайле, который в Орден «geflogin hat durch beschirmunge cristengelouben», пожалованы в 1303 г. 2 гакена земли и свобода от десятины и крестьянских работ[764]. К этому сделано примечание: когда «das lant der Littowen mit den gnadin gotis kristenem — gelouben und unsern brudem wirdt undirthan, danne sal Gygayle ufgeben dysse zcwen hocken mit irer zcugehorunge und sal nemen sin erb das her etzwan hatte in sime lande Oukaim»[765].

Следовательно, после перехода Литвы под власть литовских христиан и немецких рыцарей Гигайле должен был получить свои прежние наследственные владения и из них вернуть Ордену пожалованное.

Документ позволяет сделать вывод, что по социально-экономической природе литовские нобили идентичны[766] прусским: они тоже растущие феодалы-землевладельцы; это подтверждается не только тождественными формулярами пожалований, но и прямыми указаниями на их владения в Литве. Эти документы не случайны. В грамоте 1311 г. литовцу Махуце с братьями, получившим 4 гакена земли, сказано: «Porro quando dei adiutorio hereditatem suam in Lithonia recuperabunt, ut valeant possidere, ex tunc predictos quatuor uncos nostre domui resignabunt»[767].

Среди беглых литовцев встречались и «konige». Под таким названием известно го второй половине XIV в. пять свободных с владениями в 2–4 гакена при прусском праве и вергельде в 16–30 марок[768].

Хочу подчеркнуть, что эти грамоты не могут служить источником определения размеров земельной собственности беглых в самой Литве, как это кажется некоторым исследователям, делающим отсюда вывод об отсутствии там крупного землевладения до унии с Польшей. Рассуждая подобным об ралом, нам пришлось бы признать что будущий византийский император Андроник располагал лишь несколькими городами: ведь в пору его эмиграции в Галичину здешний князь дал ему несколько городов «на утешение»[769]; князь Даниил, укрываясь в Польше от нашествия монгольских войск, получил от Болеслава мазовецкого один город[770]. Подобных примеров множество.

Можно думать, что из Литвы бежали (как это видно по русским летописям) в первую очередь именно более крупные феодалы, чье положение поколебалось с упрочением великокняжеской власти. За ними могли следовать их вассалы — более мелкие феодалы, что как будто тоже отражено в грамотах.

В отношении этих людей Орден практиковал иную форму пожалования. Например, Еиготе и другие грамотой от 1315 г. были пожалованы 6 гакенами земли с тем, что по завоевании Литвы они получат взамен уже 9 гакенов (в поле Вайтемин)[771]; литовцы Дампсе и Плеппе в том же году получают 2 гакена, а по завоевании Литвы им будут даны 3 гакена[772]; беглец Леппе получил, согласно грамоте 1333 г., три гакена «in perpetuum possidendos», по завоевании Литвы ему следовало 6 гакенов (в поле Лайгове «circa castrum sitos eque frugalitatis»)[773]. Подобные пожалования имели ясную цель: достаточным материальным стимулом привлечь мелкий служилый люд на сторону Ордена. Богатые нобили, как мы видели, в подобном поощрении не нуждались.

Таково содержание жалованных грамот литовским нобилям. Этот источник в сопоставлении с прусскими актами и данными летописей и хроник делает наши познания о социально-экономической природе литовской правящей знати более четкими и определенными.

Рассмотрим сохранившиеся литовско-немецкие договоры.

Литовско-немецкий договор 1323 г. возник в результате значительных дипломатических усилий литовского правительства, которое использовало растущие противоречия между Орденом, с одной стороны, Ригой и еще некоторыми городами, с другой, заинтересованность Ордена и городов в поддержании экономических связей с землями Литовского великого княжества (см. часть III, раздел второй, § 2).

Обратимся к содержанию договора. Его заключил de koning van Lethowen Гедимин «mit rade unde mit vulborde» своих wisesten; текст был составлен в королевском замке в Вильно (uppe unseme bus to de Vilne) и скреплен королевской печатью («so hebbe wi unse koninglike inghezegel tho dessen breven gehangen»). Договор заключен им с представителями Риги, Ордена, наместника датского короля в Ревеле, епископов дерптского и эзельского. Политический смысл договора в том, что он устанавливает мир между сторонами. Но это лишь часть дела.

Договор ясно обнаруживает экономические и политические интересы сторон. Первой статьей договора провозглашается свобода торговли по воде и земле для жителей обеих сторон («Dat alle weghe in lande unde in watere open unde vri wesen scolen eneme jeweliken menschen to komende unde to varende, se tho uns unde wi tho em sunder jenegherllyge hindernisse»). С литовской стороны это распространяется на Аукштайтию, Жемайтию, Полоцк «und alle der Russen, de under uns besethen sin»; с немецкой стороны — на земли всех участников договора. Эти земли вновь тщательно перечисляются, из чего как бы следует, что тогдашней Литве и подвластной ей части Руси были известны и обычные торговые пути по Двине и Неману, а также— на Дерпт, Ревель, остров Сааремаа. Примечательно, что литовский король обещает рижское право всем, кто будет вести торговлю у него в стране («Uppe dat alle dinch tuschen uns vruntliken unde lefliken stan, so geve wi an unseme lande eme jeweliken meschen, de tho uns kumpt ofte van uns varet, Ryges recht»).

Следующая часть статей посвящена взаимной защите прав собственности, ответственности за их нарушение (одна статья гласит: «Vortmer sin jeneghe dinch untferet in dat andere lant, dat seal men utantworden, wan dat geescheth wort»; другая, аналогичная статья устанавливает: «Is dat ос also, dat en man deme anderen guth ufte jenegerhande dinch untforet. an dat andere lant, dat seal men utantworden, wan dat gheescheth wert»).

Особенно интересны статьи, касающиеся возможности передвижения из страны в страну свободных и несвободных людей. Свободные имеют такое право: «Vortmer wil ein vriman varen van eneme lande an dat andere, des seal he weldich wesen»; несвободные же подлежат выдаче по требованию сторон: «Lopt en drelle van eneme lande an dat andere, den seal men utantworden, wan he gevorderet werth». Статьи не оставляют сомнений, во-первых, в наличии как в Литве, так и в Ордене несвободных и, во-вторых, в заинтересованности литовского короля, его советников, всего представленного ими класса в удержании за собой людей несвободных и привлечении в свою землю людей свободных.

Наконец, еще одна группа статей относится к защите судебных прав представителей сторон. Одна из статей гласит: «Were dat also, das jeneghe manne unrech scude van deme anderen, de scolde dat vorderen, dar erne dat unrech gedan were, unda sine sake vorderen na des landes recht», т. e. пострадавший имеет возможность взыскивать с виновного по праву страны, где произошел конфликт. Если пострадавший не может добиться права в местной судебной инстанции, он может обращаться к высшей: «Were dat over also, dat eme dar nев vul recht gheschen mochte, so scolde he dat bringen an den landesheren dar erne dat unrecht inne geschen is, de seal emu vulles rechtes helpen».

Статьи о судебных правах находятся в полном соответствии с отраженными в договоре развитой частной собственностью и социальным неравенством, и эти статьи примечательны для нас тем, что Литва выступает как страна, имеющая определенное судопроизводство, находящееся под властью «господ земли».

Договор дает представление и об одном из элементов синтеза литовских и русских общественных отношений: литовское правительство, используя налаженные русско-немецкие торговые связи, распространяет их на земли коренной Литвы. Это особенно ясно видно из торгового договора 1338 г.

Договор 1338 г. был предметом изучения в работах И. Тихомирова, Л. К. Гётца, Г. Шрёдера, И. Ремейки и других, посвященных истории русской, немецкой и литовской торговли. Но это изучение никак нельзя считать законченным. Для нас договор важен тем, что он конкретно характеризует торговую политику литовского правительства и показывает одну из форм синтеза литовской и русской экономики, он восходит к прежним русско-немецким договорам, лишь модифицируя их применительно к условиям Литовского великого княжества. В сочетании с другими источниками он позволяет судить о характере и размерах литовской торговли (см. часть III, раздел первый, § 1).

Договор заключен от имени литовского короля Гедимина, его сыновей и бояр («vulbort des konighes van Leltowen, unde siner kindere unde alie siner boyarlen»), имеются в виду вероятно литовские бояре. Значение русского элемента подчеркнуто в следующей фразе, где упомянуты епископ полоцкий, князья полоцкий и витебский и сами эти города («unde mil vulbort des biscopes van Ploscowe, des konighes unde des stad es van Ploscowe unde des konighes van Vylebeke unde des stades van Vitebeke»). Договор заключен с представителями Ордена и Риги сроком на десять лет. В нем есть ссылка an den olden vrede (ст. 2).

Смысл договора в обеспечении нормальной торговли между сторонами. С этой целью договором предусмотрены прежде всего меры к безопасному использованию Двины в качестве торгового пути. Было решено создать мирную зону (vredelant) на Двине у устья реки Эвясты, в районе Ницевре (Nycevre), Успальде (hofstede… Uspalde) и деревни Стрипаине (dorpe dat het Stripayne); выделялась особо мирная зона в литовской земле, в районе Бальнике (Balnike), Кедрайхе (Kedrayche). Неменсиане (Nemensyane) (см. ст. 1, ср. там же, ст. 2). Двина, вверх и вниз по течению, должна быть свободна для купцов и христиан, и язычников (ст. 3); объявлена свобода торговли по Двине и ее притокам вверх от р. Эвясты, а вниз от устья Эвясты купцы получали свободный путь по берегам реки на дальность полета стрелы (согласно ст. 5: «Vort scal over van beyden syden der Dune benedder dcr Ewesle nedderwart veligh wesen eneme jewelikem kopmanne also verne, alse he mjh ener keygen werpen magh»).

Специальная забота о безопасном передвижении купцов по Двине, где издавна происходили грабительские стычки рыцарей с горожанами и литовцами, сочетается со свободой торговли в пределах договаривающихся сторон, для тех, кто благополучно минует с товаром эту мирную зону и достигнет Полоцка, Вильно, Риги и других центров. Им по ст. 7 дан vrighe (loyse) wegh («чистый путь»): «svan de Dusche kopman kumt int lant lho Lottowen ofte to Ruslande, so magh he varen in dat lant, wor dat he will; desghelik de Ryscesche efte de Letlowesche copman, svan he kumt to Ryghe, so magh he varen, wor he wil, int lant lho Liflande also verne, alse de mester ret» (ср. ст. 4, где подчеркнута гарантия безопасности жизни и имущества — lyves unde ghudes).

Любопытны оговорки, касающиеся «мирной земли» в районе Двины: нарушитель мира в этой земле — подлежал смерти, но житель «мирной земли», погибший за ее пределами, не обеспечен защитой договора (ст. 6); равно же не обеспечен защитой и купец, если он погиб в соседней договаривающейся стране во время похода на нее войск его государства (ст. 8).

Договор закрывает возможность использования мирной земли (dor de vredelant) в качестве пути беглыми людьми обеих сторон, вывозящими украденное имущество: по требованию имущество подлежит возврату, хотя об ответственности вора в договоре речи нет; похищенное имущество, которое вывезено беглецом dor de unbevrede lant, возврату не подлежит (см. ст. 10, часть вторая[774]). Можно заключить, что путь по Двине находился все же под должным контролем.

Определен и порядок судебного разбирательства конфликтов в среде купечества. Тяжбы купцов обеих сторон друг с другом, включая и обвинение в краже, подлежат разбору на месте происшествия («dar dat schut») (ст. 9, часть первая и ст. 10, часть первая). В случае возбуждения иска по стародавним делам (umme olde sake) следует (согласно ст. 11) обращаться к суду по месту жительства обвиняемого, не прибегая к самоуправству (ne ne pandinge don)[775]. При возникновении спора в среде немецких купцов, находящихся в Литве или на Руси, его решение откладывается до их возвращения в Ригу; разбор спора, возникшего при аналогичных условиях среди литовских или русских купцов, подлежал рассмотрению их старейшины («dat scholen se thogeren wente vor eren oversten» — ст. 9, часть вторая).

На договоре лежит печать острейших литовско-немецких и русско-немецких противоречий. Показательно и то, что представителям Литвы удалось добиться установления некоторых гарантий безопасности торгового пути по Двине. Этим договором литовское правительство, используя большую заинтересованность Ордена в поддержании торговли с русскими и литовскими землями великого княжества, добилось значительного успеха — официального признания своего права на торговлю в Восточной Прибалтике. Нет нужды пояснять, что, согласно и формуляру, и содержанию договора, Литва предстает перед нами не как военно-грабительская держава какого-либо князя, а как страна, имеющая устойчивое государственное устройство и правительство, последовательно проводящее определенную политику[776].

В актовом материале более позднего времени наше внимание особенно привлекает один источник — жалоба жемайтов на Орден от 1416 г. Она была отправлена в одном варианте папской курии, а в другом — светским и церковным князьям в самый разгар борьбы Польши с Орденом на соборе в Констанце. Сохранился и ответ Ордена на эту жалобу. Указанные документы на латинском языке частично опубликованы А. Прохаской[777] и на старонемецком — полностью А. Доубеком[778].

В этих документах нас интересует один вопрос: как сами жемайтские нобили-бояре, лишь недавно с помощью Литвы вышедшие из-под ига Ордена (1409 г.), трактовали вопрос о своем экономическом и общественном положении. Хотя жалоба составлена в начале XV в., но, как видим, в ней рассматривается история давности, по крайней мере, трех поколений. Своим содержанием она, несомненно, перекликается с Христбургским договором.

В жалобе (как и в Христбургском договоре) не сказано, что ее составляли нобили, но легко заметить, что именно они говорят от имени жемайтов. Прежде всего они утверждают, что от начала своего существования были знатными и свободными и владели полученным от отцов имуществом на наследственном праве при той или иной свободе распоряжения им: «das wir von anb eginste vnsers orsprunges woren vnd syn edele vnd recht fry, vnd vnser veterliche guiere, von anfallunge mit erbrechie, vnd mit czemlicher vnd mit ganczer fryheit besessen han fredlich vnd gernet, vnd woren keynem vorbunden czu dynste»[779].

Немецкий Орден интересовали не души жемайтов, а их имущество: «sy haben nicht gesucht vnser selen dem woren goto czu wynnen, sunder vnsere erbe vnd gutere, vnd lande, haben gesuch czu nemen vnd czu bekummern»[780]. Описывая далее насильственные действия Ордена, составители жалобы предстают перед нами как землевладельцы-феодалы, ставшие таковыми еще в пору отсутствия в Шемайтии государственной великокняжеской власти.

Во-первых, рыцари пытались отнять их наследственные владения, полученные от отцов, дедов и прадедов: «vnsere crbliche besiczungen, welсhe wir von vnser velern, elder nuetern vnd grosuetern gehat haben czu iren notczen nomen, vnd mynerten vnsere frunchte alle vnser benslocke, vnd andere noczlichkeit vnsers lebens, von vns nomen weder got vnd gerechtikeit»[781].

Во-вторых, их самих принуждали к рабскому труду, чуждому их природе, и, кроме того, отнимали у них зависимых людей: «vnd dornoch czu knechtlichen werken (ad opera servilia — это выражение очень напоминает жалобу пруссов, отраженную в Христбургском договоре) vnsere helfe, dy fon gabe der naturen frye woren czufugeten, vnd also mit mancherleie vntreglichen burden vns beswerten, vnsere knechte, eygenen, gebuyern vnd czynslute (servis, proprietariis, rusticis et tributariis nostris) ane ale gerechtikeit vns berobeten».

Далее, Орден чинил препятствия торговле и вообще связям жемайтов с соседями: «vnd och vorboten vns czuczyen in dy nesten lande czu ubende koffenschaf, vnd durch andere vnser gemeynen notdorften, vnd glich vnsere nocwere dy vns suchen wolden mit koffenschaft vnd mit andern liblichen notdorften, nicht wolden czu lossen».

Наконец, Орден забирал у них детей в заложники, грабил и убивал знатных бояр и их семьи. Приводимые в жалобе факты перекликаются с теми, что известны нам о нобилях XIII–XIV вв. Например, frewelich berobet был некто Киркутис, один из mechtigen bayoren; другого — grosen edlen baiоren Виссигине захватили с семьей и убили; у namhaftigen edln man Свалкена «сожгли его дом, с его деревнями и с жителями этих деревень»[782].

Очень важно, что жемайтские нобили ссылаются в этом документе на исторический пример своих прусских собратьев, оставшихся под властью Ордена и низведенных на несвободное положение: «Wir vorstehen wol vnd syns gewar geworden, wy dy selben brudere dy prussen, welche sylange haben vndergedrucket czu irem dynste, nicht wol in dem globen gelart baben, wen dosyire gutere vnd land (terris bonis et hereditatibus ipsorum) bekummert haben, do haben sy sye gebrocht in dorftlich dinst (ipsos in servitutem miserabilem redigerunt eosque cum liberis ipsorum ad servilia opera quotquot excogitari poterint et labores continuos posuerunt)»[783].

Насколько литовское правительство посчиталось с нуждами жемайтских нобилей, можно в известной мере судить из жалованной грамоты Жомайтии (1492 г.), древнейшая часть которой восходит ко времени Витовта[784]. Приведенный текст жалобы, как и другие рассмотренные нами источники, подтверждает сходство общественных отношений пруссов и жемайтов.

Итак, жемайтские землевладельцы, располагающие наследственными владениями, домами, деревнями и разного рода зависимыми людьми, это — явление, восходящее, как свидетельствует источник, к далекой старине.

Актовый и дипломатический материал при его комплексном сравнительно-историческом рассмотрении приобретает первостепенное значение для изучения истории имущественного, социального неравенства и формирования классов в Литве (жалованные грамоты литовского и орденского правительств литовским нобилям, документы спора литовского правительства с Орденом по крестьянскому вопросу, жалоба жемайтов).

Жалованные грамоты белорусским и жемайтским землям раскрывают характер объединительной политики литовского правительства, структуру общественного и государственного строя Литовского великого княжества. Договоры с Русью, Орденом и Польшей, а также документы переписки с папской курией, городами и духовенством позволяют судить о функциях Литовского государства XIII–XIV вв. и особенно об его внешнеполитической деятельности.


Загрузка...