Казарма гудела.

Солдаты метались.

На широком мощенном булыжниками дворе со всех сторон стукотня каляных сапог и крики:

- Стройсь!.. Рравняйсь!..

Офицеры подходили к ротам, собираемым фельдфебелями, и не здоровались; со стороны цейхгаузов ярился простуженный бас полковника Черепанова. Каптенармусы и артельщики бежали оттуда по ротам с ящиками патронов.

- Заряжать винтовки?

- Не приказано!.. В подсумок!

- По скольку обойм?..

- По скольку обоймов!.. Тебя спрашивают?.. Что мечешься?

- По три... або по четыре!.. Мабуть, по три!

- Котелки просмотри во второй шеренге!

- Кто с саперными лопатками - шаг вперед!

- Поручик Глазков!.. Есть поручик Глазков?..

- Поручика Глазкова до командира полка-а!

- Зачем поручика Глазкова?

- Не могу знать!

- Где у тебя, черта, второй подсумок?.. Второй подсумок где?

- Да это и пояс не мой... Ребята, у кого мой пояс?

- Шинеля застегай!.. Та-ам, на левом фланге!

- По порядку номеров рассчитайсь!

Зачем-то музыкантская команда, с капельмейстером Буздырхановым из бахчисарайских цыган, тоже строилась рядом с околотком; кто-то, продувая медную трубу, на свету из окна резко блеснувшую, рявкнул совсем некстати, и на кого-то кричал надтреснуто слабогрудый Буздырханов:

- Я тебе двадцать разов говорил, мерзавец ты этакий!..

Со стороны канцелярии донеслась команда казначея Смагина:

- Писаря, равняйсь!

А вблизи какой-то бойкий солдат в строю ахнул:

- Ах, смертушка, - концы света!.. И писарей потревожили!

Большой полковой козел Васька, белый, заанненской породы, очень старый и жирный, обеспокоенный тем, что обозных лошадей вывели с конюшни, недоуменно бегал, поскрипывая, нырял то туда, то сюда между ротами и блеял вопросительно, а солдаты отзывались ему:

- На неприятелев, Вась!

- С четвертой ротой!

- Лезь в восьмую!.. Второй батальон не подгадит!

И даже к Ивану Васильичу метнулся было козел, мекнул жалобно и прыгнул в тень.

Весь огромный двор казарм слоился от красноватых лучей из окон.

Трехэтажные корпуса кругом, каменные, очень прочные, днем светло-зеленые, теперь серые, усиленно жили и стучали всеми своими лестницами. Иван Васильич зашел было в околоток, но там классный фельдшер Грабовский, губернский секретарь по чину, мужчина с роскошными усами и изысканных манер, сказал ему, что младший врач Аверьянов пошел в обоз, что в околотке вообще нечего делать, что тут достаточно дневального, а там лазаретные линейки, санитарные линейки, аптечные двуколки, и надобно проверить.

И когда вышли вдвоем из околотка на двор, очень зычная раздалась около команда подполковника Мышастова:

- Первый батальон, смирна-а-а!.. Господа офицеры!

Это Черепанов подошел от цейхгауза, и видно было его издали, освещенного из окна нижнего этажа: высокий, с черной бородою во всю грудь, с новым, очень белым (полк был третий в дивизии) околышем фуражки, и руки в перчатках.

- А я и не надел перчаток! - вслух вспомнил Иван Васильич. - Совсем даже из ума вон!

- Авось, холодно не будет... Не должно быть холодно, - успокоил Грабовский.

- Вы ничего не слыхали? - спросил Иван Васильич, обходя с ним плотную массу первого батальона с тылу.

- Телеграмма будто бы с какой-то станции.

- Что, неприятель наступает?

- С моря... А в газетах ничего не было, - я читал... И каждый день аккуратно я слежу за газетами. Между прочим, решительно ничего... Может быть, спросите полковника Ельца?.. Вот полковник Елец.

Помощник командира, полковник Елец, на кого-то кричал, кто стоял в тени, не очень громко, но довольно внушительно:

- А я вам говорю: не рассуждать много!.. И делайте, что вам прикажут!

Иван Васильевич едва разглядел оружейного мастера Небылицу, сказавшего "Слушаю!" и нырнувшего в двери мастерской.

- А вы в обоз? - хрипнул Елец Ивану Васильичу, едва тот с ним поровнялся. - Младшего врача надо послать, а то болтается, как цюцик!.. Ни черта не знает!.. Верхом умеете?.. Можете взять лошадь... Вам с обозом за главными силами... а младший врач за авангардом... с первым батальоном. А классного фельдшера - в тыл.

- Что это за неприятель с моря? - успел спросить Иван Васильич; но апоплексический, багроволицый днем, теперь серый, Елец закашлялся, как всегда, оглушительным акцизным кашлем и буркнул:

- Увидим!.. Там увидим, какой!..

И пошел от него, тяжко брякая шпорами.

В обозе за воротами казарм шла своя суматоха.

Тут метался, наводя порядок и подгоняя, командир нестроевой роты капитан Золотуха-первый (был в полку еще Золотуха, его брат, тоже капитан, командир шестнадцатой роты).

Спешно запрягали лошадей в линейки и двуколки, возились с походными кухнями... Здесь же оказался и козел Васька: его гнали, но он был неотбоен.

Стоялые лошади грызлись и визжали... Перед Золотухой таскали фонарь, он то здесь, то там, в обстановке не совсем обычной, зато на вольном воздухе, в густом запахе лошадей и конюхов ругался весьма картинно, удивительно разнообразно и с неизменным подъемом.

Свои санитарные и лазаретные линейки нашел Иван Васильич уже готовыми в поход, а около них, как неприткнутый, стоял младший врач Аверьянов, молодой еще, но чахоточный, длинный и сутулый, очень близорукий человек, при одном взгляде на которого всякому почему-то становилось или досадно, как Ельцу, или немного грустно.

Пустое ночное поле, луна вверху, стучащие под тобою неуклонные крепкие колеса, древний запах лошади впереди, древняя невнятная жуть, оставшаяся в душе от детства, и в то же время твоя полная связанность, подчиненность силе, тебя влекущей, это или навевает сон или огромную отрешенность от своей жизни, похожую на тот же сон.

Ты не спишь, но ты забываешь о себе на время, - ты становишься способен не думать даже, а только представлять, и довольно ярко, разнообразнейшее чужое, как будто сам ты не участник жизни, а только проходишь над нею или безостановочно проезжаешь по ней.

Не лезет в глаза, совсем не отвлекает тебя то, что перед тобою и справа и слева, и вот, далекое оно или недавнее, но непременно не твое личное, а чужое, выдвигает в тебе для просмотра кто-то, ведущий в тебе самом сортировку людей и событий, их кропотливый отбор и их подсчет.

Это состояние странное, определить его трудно, но в нем прежде всего есть какая-то помимовольная прощальная легкость, когда сказаны уж все нужные слова, сделаны скорбные мины, поцеловались, помахали платочком, и вот уж никого не видно, и довольно притворства, и можно свободно вздохнуть.

Иван Васильич больше не спрашивал уже, какой именно неприятель и почему с моря, и некого было спрашивать: он ехал один, а впереди сидел обозный солдат, ему незнакомый, который ничего и знать не мог, - и что осталось дома, то осталось: и Еля, куда-то пропавшая, и Зинаида Ефимовна, ожидающая ее с башмаком, и денщик Фома, и больные в городе (тяжелый случай скарлатины у мальчика восьми лет, задержавший его до полночи), и больные в нижнем этаже дома Вани Сыромолотова.

Теперь он только старший полковой врач; теперь полк кругом, в котором он служит долго, этот полк куда-то идет, как одно большое тело, а куда именно - знает начальство.

Знает или нет, но оно ведет.

Полковник Черепанов едет теперь верхом впереди главных сил - второго и третьего батальонов.

Он теперь для него расплывался в обои его квартиры - синие и серые, в пепельницы на столах его из раковин-перламутренниц, в янтарный мундштук его папиросы... У его старшей дочери сначала малокровие, потом неврастения, потом курсы и неудачный роман, и полковница вполголоса и под секретом говорила ему о какой-то мерзкой акушерке из Новгорода (почему именно из Новгорода, - он забыл), о "почти-почти что заражении крови, едва спасли", и он советовал ей сакские грязи, а сам Черепанов смотрел тогда на него проникновенно и стучал мундштуком о ноготь большого пальца... Младшая же дочь его, Варя, отболевшая уже малокровием и теперь болевшая неврастенией, пока еще только готовилась поступать на курсы, и где-то ждет уж ее своя акушерка.

Он криклив, Черепанов, но размеренно, медленно криклив, - ему некуда торопиться: тот, кого он разносит, должен выслушать все, что он скажет левая рука смирно, правая к козырьку... Трахома - его конек, и новобранцам он торжественно сам задирает веки. Хорош, когда благодарит офицеров за стрельбу ли, за смотр ли. Тогда лицо его с отечными глазами очень становится чопорным, почти ненавидящим, он медленно тянет руку к середине носа и говорит почему-то неизменно так:

- Э-э-нны... э... спасибо за службу!

Потому ли, что все время соприкасается с ним и вот теперь едет с ним рядом, очень высокомерен адъютант, поручик Мирный, - блондин, лицо длинное, усы бреет.

Мундштук для папирос у него тоже янтарный, только янтарь белее, чем у Черепанова.

Очень любит приказы по полку, которые составляет сам, и чуть что:

- В приказе об этом было... Приказы по полку надо читать, а не в небесах парить...

Вид у него всегда занятой и строгий, даже когда он слушает анекдоты. Но у всех кругом, даже у батальонных, он в чести, потому что все знает.

- Как писать в отчете: мотык железных столько-то или мотыг?.. То есть "к" или "г"? - спросил раз Мышастов.

И Мирный в ответ высокомерно, вправляя папиросу в мундштук:

- Конечно, "мотык", от глагола "тыкать" в землю... Отсюда "мо-тыка"...

Мышастов был очень доволен, что трудный вопрос разъяснен.

Он задумчивый, этот Мышастов, ведущий теперь авангард в бой. Он длинный и горбится, носит очки, очень припудрен сединою... Любит бильярд в собрании, но когда по субботам получает от жены записку карандашом на клочке линованной бумажки: "Из бани пришли: приходи обрезать ногти мне и Ляле", - то бросает и бильярд... Он знает, что жена его боится всяких режущих предметов - ножей, ножниц, - дочь тоже, и так уж заведено у них, что после бани он обрезает им ногти сам...

Это - нежно... Это идет к неуютным, длинным дождливым вечерам поздней осени, когда бывает темно, гораздо темнее, чем теперь, ночью, когда дует порывами ветер, скрипит вывеска портного Каплуна, мигает фонарь на углу, лают только собаки, обладающие густыми басами, а звонкоголосые почему-то молчат, точно их и не бывает совсем на свете.

Во втором батальоне - Нуджевский, представленный уже в полковники. Этот сразу прибавился в весе, как только узнал, что представлен... Глаза у него навыкат, нос с гордым горбом, в усах пока еще только золото - серебра нет.

Но он сорвал как-то голос на высокой командной ноте, и у него сухой фарингит, - это его несчастье.

У него прекрасная лошадь из имения жены, а имение недалеко от города, верстах в тридцати... У него покупает полк овес, солому, сено... В последнее время в разговоре он очень стал щурить свои выпуклые глаза (не щурит, только говоря с Черепановым). А с батальонным третьего батальона Кубаревым, который - нарочно ли, нет ли - при нем рассказал ядовитый анекдот о поляках, он совсем перестал говорить.

Но лысый крутощекий Кубарев, у которого белесая бородка, вся в завитках, как у Зевса, он прирожденный краснослов, балагур, на "ты" с любым подпоручиком. Придумать нельзя человека, который менее его был бы способен тянуть подчиненных и принимать службу всерьез.

У него шашка - для салюта, револьвер - для караульной службы и для полной походной амуниции, ордена - для парадной красы.

Он учил солдат стрельбе по мишеням, когда был ротным; он и теперь, когда бывает дежурным по стрельбе, может ругнуть какую-нибудь свою роту: "Тю-ю, двенадцатая, ни к чертовой маме!.. Эть, сволочь какой народ!.. Стрельба, как у беременных баб за ометом!.." И сокращенно расскажет к случаю о беременных бабах...

Но он не верит, чтобы ему или вот этим его солдатам когда-нибудь довелось стрелять в кого-то: на свете и без того очень много смешного!.. Правда, было с кем-то подобное в японскую войну, но это уж исключительно по чьей-то нарочной глупости. Он же в это время в Одессе в запасном батальоне, в казармах Люблинского полка заведовал хозяйством... И какое это было милое, пьяное, сытое, веселое время!.. Он и сейчас вспоминает об Одессе, как о любимой когда-то женщине: "Эх, Одесса. Одесса!.. Красавица-город!"

Служба, конечно, стара, как мир, но фуражки на головах его людей сидят почему-то чрезвычайно залихватски, и бойчее поют песни в его ротах.

Подполковник Нуджевский дожидается нового чина, чтобы выйти в отставку генералом, заняться имением жены, разъезжать по соседям и щеголять красными лампасами и отворотами шинели. Кубареву же хоть бы и век служить батальонным. Ни в какого неприятеля, наступающего с моря, он не верит, конечно, по самому существу своей натуры, и почему-то именно этого плохого службиста приятнее, чем других, хороших, представлять Ивану Васильичу.

Наступает или нет неприятель с моря, но едва ли не в первый раз со времени зачисления в полк, вот только теперь, в обозе, за топающими ногами впереди, среди колес стучащих, ясно стало ему, что ведь это те самые, которые будут, может быть, умирать у него на глазах на перевязочном пункте, с которыми бок о бок при случае придется, может быть, помирать и ему, - граната не разбирает, кто с каким крестом, - рядом с веселым Кубаревым, брюхатым Целованьевым, поручиком Мирным... Не с больными, которых он лечил в городе, а вот с этими, которым болеть неудобно.

Какие разнообразные они все в своей одинаковой форме!

Капитан Диков, например, из шестой роты, который жить не может без лобзика и рамок!..

Сам по себе это забубенная головушка; живи он в тридцатые - сороковые годы прошлого века, сколько бы у него было дуэлей!.. Голова задрана, фуражка на затылке, ястребиное лицо вперед... С таким дерзким сероглазым мужественно-красивым лицом, казалось бы, для какой-то особо занимательной жизни он был рожден, - однако не хватало чего-то в нем, мелочи какой-то, пустяка, - и вот он только капитан в пехотном полку; когда пьян, способен только на ничтожный уличный скандал, когда трезв и сидит дома, старательно выпиливает рамки, и все стены его квартиры в фотографиях однополчан, отнюдь не потому, что так уж они ему милы, а потому только, что нужно же куда-нибудь пристроить рамки.

Жена старше его лет на пять и все болеет; дети, их трое, золотушные...

А откуда у Саши фон Дерфельдена, штабс-капитана, начальника учебной команды, такая страсть к церковному пению?.. Как начальник учебной команды, откуда выходят унтер-офицеры, он должен быть строг, даже свиреп, и Иван Васильич слышал, что он, молодой еще, с приятным лицом, гроза этих будущих взводных и отделенных, что при нем они каменеют и стынут... Так откуда же у него, немца по отцу и матери, любовь ко всяким "Херувимским" Бортнянского и Бахметева, и такая любовь, что ни одной церковной службы он не в состоянии пропустить, и хоры всех городских церквей ему известны, как никому другому? И он не женат еще и одинок, лихой танцор на вечерах в офицерском собрании, и даже сам Иван Васильич зовет его Сашей, потому что никто в полку не зовет его иначе, и как-то странно даже назвать его вдруг по имени-отчеству или даже по чину: капитан Дерфельден!.. Не идет к нему это... Но - Саша!.. - и вот быстро повернулся молодой легкий стан, на приятном лице улыбка, голубые глаза спокойно ждут, что вы скажете... Голос у него - грудной тенор, очень высокий и чистый, и руки теплые и жмут крепко...

Они все игроки и кутилы, как солдаты всех веков и народов, - но сколько разных оттенков в этих кутежах и игре!..

Когда ремизится, например, капитан Чумаков из девятой роты, он неподвижно глядит на того, кто его обремизил, точно перед ним кролик, а он - удав; и только через минуту говорит медленно:

- Так это ты... меня... таким... образом?.. По-го-ди!..

И, обремизивши в свою очередь, довольно хохочет:

- А чтэ-э, бра-ат?.. Пэпэлся, котэрый кусэлся!.. Тэ-э-тэ!..

"Тэ-тэ" вместо "то-то", потому что он пропускает его и через хохот и через выпяченную дразняще нижнюю губу, и второй подбородок его отдувается в это время, как у сделавшего себе запас пищи пеликана. Он играет ради самого процесса игры, всегда по очень маленькой, и, выигравши гривенник, очень бывает доволен.

Любит щеголять в сером плаще, ссылаясь на переменчивость погоды. За это его, бегемотоподобного, зовут Бедуином.

Но и командир восьмой роты, Кухаревич, небольшой, вертлявый, с синими жилками на плешивом лбу, хорош бывает во время игры.

Он горячится, он наскакивает, он частит и сыплет словами, присловьями, прибаутками русскими и польскими, и украинскими... И когда выигрывал, когда брал взятки, никогда не мог усидеть на месте; торжество так торжество: он вскакивал, чтобы быть на голову выше других, и очень как-то звонко бросал на стол свои карты, размахиваясь ими выше головы.

Но если не шла карта, он сжимался, как паучок, глядел подозрительно, становился очень меланхоличен и крутил усы, и прибаутки его были исключительно по-польски и не для дам.

Все пили, но редко у кого это выходило красиво.

Нужен ли для этого особый талант природный, или можно этому научиться, если задаться подобной целью, но только у одного из целого полка это выходило так, что им любовались, - у капитана Баланчавадзе из третьей роты.

Он пил только вино и пил его из дедовского турьего рога, оправленного в серебро с чернью, а в рог этот вмещалось чуть ли не четверть ведра.

Потому ли, что детство его прошло среди телавских виноградников, он знал вино, и вино его знало, и, выпивши целый рог, он делался только неистощимо веселым, и неутомим был в лезгинке!.. Лет тридцати пяти, очень гибкий и ловкий, он носился между столами в собрании, подкрикивая и прищелкивая языком, с тарелкою вместо бубна, а со столов ему тонко подзванивали стаканы, блюдечки, бокалы, бокальчики, стаканчики, рюмки...

И разве не любопытен идущий теперь впереди всего полка начальник команды разведчиков поручик Венцславович?.. Его зовут не иначе как полностью, потому что выходит в рифму: Юрий Львович Венцславович... Франтовато всегда одетый, в золотом пенсне, он лучший стрелок в полку и недурно читает "Энеиду" Котляревского. И даже больше того, - он читает книги, - да, он берет в полковой библиотеке книги и читает их тут же в собрании на глазах у всех, и когда его привычно насмешливо спрашивают:

- Ты-ы что это такое?.. В Академию, что ли, готовишься?

Он отвечает без тени смущения:

- Ну да, - готовлюсь!.. А как же?.. Стал бы я иначе читать?

А Середа-Сорокин, поручик, не так давно переведенный с севера!..

Он длинный, с гусачьей шеей, и с ним неотлучно везде две борзых собаки пегие, длинные и тоже с гусачьими шеями... У этого страсть к охоте, но охотиться здесь на кого-же?.. Лесов поблизости нет, степь вся распахана, даже дрофы - и то далеко от города - попадаются очень редко... но к дрофам без воза соломы и без всяких хитростей степных невозможно подойти на выстрел... Кроме этих борзых, у него есть еще и пара гончаков, но те сидят дома.

На жалованье поручика трудно прокормить столько собак, может быть потому так худ их хозяин... Он молчалив; он изысканно вежлив; но он никогда не откажется, если кто-нибудь в собрании вздумает его угостить. Он даже не враль, как большинство охотников, только вспоминает часто лесистую Костромскую губернию, где он служил:

- Помилуйте - скажите, но ведь там же охо-та!..

Когда выпал тут в ноябре снег, затравил он четырех зайцев в полях, но тем и кончилось его счастье. Снег растаял. В поле одни мерзлые кочки, и он грустит... Теперь шагает он, длинноногий, в первой роте и, как природный охотник, различает в ночи что-нибудь такое, чего не видят другие, и говорит, должно быть, своему ротному, капитану Жудину:

- Посмотрите пристальней влево!.. Там что-то движется... Видите?.. Вон там!..

Ивану Васильичу приятно представлять такого зрячего человека, потому что сам он ничего не видит по сторонам.

Впереди обоза плотная масса двенадцатой роты, но она чуть чернее полей; ее больше слышно, чем видно, однако слышно только, как сплошной гул, как аккомпанемент для колесной арии, кругом добросовестно исполняемой.

Какие основательные, прочные эти обозные колеса, рассчитанные на долгие походы, и как они катятся звонко!.. Кухни же тарахтят совершенно бесстрашно, так же, как могут тарахтеть они и у неприятеля с моря, так же, как тарахтят вообще все кухни на земле, какие бы секретные наступления ни делали люди.

Обернулся с козел солдат; разглядел Иван Васильич, что голова у него пирогом и нос длинный.

- Вашескобродь, дозвольте спросить, - это мы спроти кого же идем?

- Не знаю, - удивился вопросу Иван Васильич.

- Говорили, будто матросня, - понизил голос солдат.

- Кто тебе говорил? - еще больше удивился Иван Васильич.

- Я тоже думаю, - не должно быть... Болтают зря...

Какие-то солдаты, которым надоело трястись на подводах, идут сзади. Но они говорят о том, что знают:

- Корова, например, требушистая, а бы-ык, он, брат, кишков много не имеет, у него, брат, вес большой...

- Или возьми свинью... До чего важка, стерва!.. У ней мяса плотная, страсть!

Но вот кто-то растолкал их сзади.

- А? Кто?.. Кашевары?.. А доктор где едет?

И у повозки крепко сбитый подпоручик Самородов показал свое крупное круглое лицо с усеченным носом.

- Вот где вы?.. Покойной вам ночи!.. К вам можно?.. Ногу натер, понимаете, сапог жмет...

- Вы что, - догоняли, что ли?

- Вона!.. Догонял!.. Я - ваше прикрытие - у меня сзади взвод... А мудрец какой-то сказал: лучше сидеть, чем ходить... Правильно!

И вскочил на ходу.

Где и когда успел выпить Самородов, но чуть только он уселся рядом, сильно запахло спиртным.

Он еще молод, чтобы проявиться как следует, и пока пьет, впивается деловито, обдуманно, точно осенний крепкий огурец, вбирающий соляной раствор, чтобы достоять в бочонке до лета, чтобы хозяйка, вынув его в мае и подавая гостям, могла бы сказать с приятной улыбкой:

- Вы посмотрите только: как свеженький!

И гости чтобы ахнули и похвалили: "Вот это засол так засол!.."

- Что это мы, а?.. Куда именно?.. И зачем? - сразу задал ему все свои вопросы Иван Васильич.

- "Куда"!.. И что это значит "зачем"?.. - усиленно задышал огурец рассолом. - Их ведет, грызя очами... начальство, а они тут в обозе мыслями задаются!

И даже по плечу его легонько похлопал.

- Однако?.. Все-таки? - поежился Иван Васильич, отодвигаясь.

Но огурец зевнул сладко и равнодушно:

- Наше дело детское, - мы обоз!

И так неожидан после этого сладкого зевка был орудийный выстрел спереди, верстах в пяти!.. И еще не успели опомниться и точно установить, что это выстрел из орудия, а не ружейный залп, - новый орудийный раскат.

Самородов сказал:

- Вот так штука! - и спрыгнул на дорогу.

Кашевары почему-то поспешно уселись на свои места.

Спереди длинная команда:

- Стой-й-й!..

И оборвался гул шагов.

И сам затпрукал солдат его повозки, и лошадь стала.

Колесная ария кругом оборвалась раньше чьей-то команды:

- Обоз, сто-о-й-й!

Подошел фельдшер из лазаретной линейки Перепелица, - полковой фельдшер со жгутами на погонах, и сказал почему-то:

- Шпарят!

Голова у него была круглая, лицо тоже, нос маленький, чуть заметный, а шинель сзади стояла птичьим горбом, и Иван Васильич подумал невольно: "Какие меткие бывают фамилии!" - и повторил зачем-то:

- Шпарят?..

И еще пушечный выстрел, а за ним тут же команда спереди:

- ...рота ма-арш!

И солдаты, - теперь их лучше рассмотрел Иван Васильич, последняя двенадцатая рота, - пошли влево по кочковатой земле.

- Роты разводят! - объяснил Перепелица.

- Зачем?

- А как же?.. В колонну снаряд попадает или в развернутый фронт, большая разница!

- Да скажите мне, наконец, что это?.. Откуда снаряды?.. Чьи снаряды?.. - нагнулся к нему с повозки Иван Васильич.

- Кто же их знает!.. Люди боевые патроны получили... по три обоймы...

- Дозоры усилить! - скомандовал влево кто-то верхом, и только по голосу узнал Худолей батальонного Кубарева.

- До-зор-ных! - повернулась в испуге голова пирогом.

- Патронные двуколки вперед! - откуда-то спереди, и потом голос Кубарева:

- Вперед двуколки патронные!.. Жива-а!..

И сразу затарахтели колеса двуколок, устремляясь вперед, в бой, а солдат на козлах протянул горестно:

- Патронные!.. Э-эх!.. - и махнул левой рукой коротко, но совершенно безнадежно.

- Ничего не понимаю!.. А пулеметная команда наша?.. - опять того же Перепелицу спросил Иван Васильич.

- Пошла с первым батальоном...

И вдруг добавил Перепелица:

- Раз неприятель наступает, он по железной дороге должен наступать, а это ему зачем?.. Ему вокзал нужен.

- Может быть, вокзал защищает кавалерия? - догадался Иван Васильич.

- Сколько же той кавалерии!.. Кавалерии - ей бы здесь место, а нас бы туда...

Но тут потянуло скверным запахом сзади, и Перепелица добавил:

- Бочки, должно быть, со свалок едут.

- Вот тебе на!.. А вдруг их остановят?

- Удовольствия мало...

Спереди еще грохнул пушечный выстрел...

Минут через десять, хотя и странно было это слышать, но ясно стало и Ивану Васильичу, один за другим два орудийных выстрела раздались дальше, чем первые; потом двинулись снова вперед солдаты, а обоз стоял еще минут десять, пока не подъехал ординарец и не крикнул передним подводам:

- Командир полка приказал медленно двигаться!

- Как?.. Медленно или немедленно? - не дослышал Иван Васильич.

- Это ведь все равно, - отозвался Перепелица и - шинель все-таки горбом - зашмурыгал к лазаретной линейке.

Опять началась ария звонких колес на шоссе.

- Поэтому, выходит, наши погнали его, вашескородь? - обернулась с козел мудреная голова в фуражке, растянутой спереди назад.

- Столько же я знаю, сколько ты, - кротко ответил Иван Васильич, потому кротко, что с этим новым движением представилась ему вдруг Еля, то милое лицо, какое было за обедом вчера, когда она сказала важно: "Я хлопочу о Коле!.." Почему-то он не спросил ее тогда, у кого она хлопочет, - не успел спросить... Может быть, у губернатора?.. Может быть, она просто пошла к нему на квартиру?.. Добыла какое-нибудь письмо, чтобы войти в губернаторский дом, а там... сказала что-нибудь слишком резкое и арестована за это?.. Конечно, арестована при полиции, только для острастки, и будет выпущена утром... Плохо, конечно, но все-таки лучше, чем то, в чем обвиняет ее мать...

Сначала это кажется нелепым Ивану Васильичу: арестована гимназистка, девочка, его дочь!.. Но он вспоминает губернатора, генерал-майора, лет сорока, с вензелем на погоне, с очень жестким лицом, высокого, коротко стриженного красивого брюнета, голова вполоборота и полуслова вместо слов: "Что?.. Худолей?.. Полковой врач?.. Вы - отец?.. Очень жаль!.. Как же вы могли... допустить?.. Послано министру... Нет, не могу... Ничего не могу..." Кивок, и дальше... Что же он, такой, может сказать ей?.. Может быть, накричал на нее, а она не сдержалась... Приказал задержать до утра при полиции... Придется идти объясняться... А что, если за это уволят из гимназии?.. Куда ее тогда?..

Колеса стучат совершенно безучастно, но сзади подходит Самородов так же, как в первый раз, и уж не спрашивая, можно ли, - лезет на подножку, припрыгивая на одной ноге.

- Лучше сидеть, чем ходить!.. Думал, пустяк, оказалось, трудно идти...

И опять запахло рассолом...

- Что это значит, что мы двинулись? - спросил Иван Васильич.

- Что это значит?.. Это значит, что... "Еще напор, и враг бежит..."

- Трудно понять...

- Ночные бои, доктор... Мы его боимся, он нас боится... Но, конечно, силенки у него жидковаты... Трехдюймовки... две-три...

- А если он вокзал атакует?

- А здесь ложная диверсия?.. За это уж мы-то с вами не отвечаем...

- А почему наших пулеметов не слышно?

- Не видят противника... Зачем же себя обнаруживать?.. Не вошли в столкновение... А в белый свет стрелять не приказано.

И в громыханье колес наклонился со своим рассказом ближе к нему и пониженным голосом:

- Понимаете, какая штука!.. Познакомился на днях в частном доме с одною дамой, не то чтоб с какой-нибудь, а вполне приличной, и вот... благодарю, не ожидал!.. Ходить почти невозможно, - еле терплю... На сапог это я из приличия свалил...

- Ну вот, и пьете еще!.. Зачем же вы пьете?

- Досада, понимаете!.. Никак не думал!.. Молодая дама, приличная... Если уж такой не верить, какой же верить?.. Вы только представьте...

Но не удалось Самородову рассказать о знакомой даме полностью: слева где-то по линии обоза, может быть даже несколько сзади, явно ружейный, безбожно сорванный залп...

- Что такое?.. Обошли?.. - и вскочил подпоручик.

- Может быть, наши?

- А в кого же наши?.. Сзади полковник Елец с четвертым батальоном.

Новый залп, жидкий, но также сорванный.

- Далеко где-то... Может быть, дозоры наши?..

И стал на подножку.

Но те, кто стреляли скверными, жидкими залпами, точно загадали: соскочит ли подпоручик Самородов, если они сделают еще залп?

Сделали еще, и он соскочил и затерялся среди повозок, а спереди опять повернулась странная голова и проговорила скорбно:

- Что же это?.. Неужто милости к своей крови не будет?

И до самого рассвета то медленно двигались, то зачем-то стояли в сонливой неизвестности, пока не перестали уж доноситься орудийные выстрелы спереди и жиденькие залпы слева.

Рассвет этот, которого он так ждал, показался Ивану Васильичу необыкновенным, чудодейственным... Очень отчетлив в нем был момент, когда он увидел, - или угадал скорее, но близко к истине, что затылок его кучера под засаленным околышем не темноволосый, как он думал ночью, а русый; что у лошади, везущей аптечную двуколку рядом, подвязанный белый хвост...

Иван Васильич и не хотел верить в то, что, может быть, действительно приведут или принесут раненых, и боялся, - а вдруг?.. И, наконец, утро, едва наступившее, разъяснило ночную "фантасмагорию", как называл это Целованьев.

Никто ни в обозе, ни в главных силах, ни даже в первом батальоне не видал этого, - это передавал потом Венцславович: когда рассвело так, чтобы хоть что-нибудь видеть впереди, он наткнулся с тремя разведчиками из своей команды на машину "лимузин", стоящую под тополем, а над нею на тополе висел белый платок, знак конца военных действий и возможности мира и покоя, и из автомобиля вышел начальник дивизии генерал-лейтенант Горбацкий, тучный, седобородый старец, доедающий бутерброд с сардинкой и теперь широко открывающий масляный рот, как рыбы в аквариуме, а за ним с серебряным стаканчиком вина, из которого он пил мелкими глотками, и тоже с недоеденным бутербродом в другой руке, вылез начальник штаба дивизии полковник Корн, высокий блондин с красиво подстриженной бородкой; и, протирая на ходу запотевшее пенсне, чтобы разглядеть лучше это видение, замедляя шаг, подошел к машине Юрий Львович, вздернул руку к козырьку и застыл, и за ним застыли разведчики.

- Здравствуйте, э, поручик! - сипло, не спеша, сквозь хвостик сардинки.

- Здравия желаю, ваше превосходительство!

- Вы... это... что такое?.. Цепь?..

- Начальник команды разведчиков, ваше превосходительство.

Генерал дожевал хвостик, сонными глазами, на каждом верхнем веке которых было по бородавке, обвел всего Венцславовича, потянул носом и сказал, морщась, Корну:

- Что это так... завоняло, а?..

- От ног, - пригляделся Корн.

- Ваше превосходительство... попали случайно на свалки, - объяснил Юрий Львович.

- На свал-ки?.. Прочь, прочь!.. Идите!.. Назад!.. - замахал на него генерал толстыми жирными пальцами обеих рук. - И все чтобы назад!.. В казармы!.. Своей местности не знают!.. "На свалки"!.. Пф, пф, на-во-ня-ли как, а?..

И когда пошел назад Венцславович, движением рук и кивками головы осаживая своих разведчиков и наступающие цепи, он заметил косвенным взглядом, как шофер и механик снимали с тополя белый платок...

Горнист первой роты затрубил отбой... Игра кончилась.

А минут через двадцать Иван Васильич видел, как проезжал мимо в город, трубя, чтобы сторонились повозки, лимузин с генералом Горбацким, начальником штаба дивизии и Черепановым.

Когда часам к девяти утра Иван Васильич все в том же обозе и теперь уже впереди третьего батальона подъезжал к воротам казарм, гимназист какой-то высокий и тонкий зачем-то стоял поодаль от часового и глядел на обоз.

От беспокойной этой ночи, полной колесного грохота и темноты, холостых залпов и мозглого холода, Ивану Васильичу нехорошо было: в ушах неразборчиво стучало, глаза устали видеть общесолдатское серое тесто, полная ненужность этой поездки ночной огорчала, почти оскорбляла так, что хоть бы пожаловаться своему кучеру, как жаловался он городовому в два часа ночи.

Но солдат, голова пирогом, теперь ретиво, как ни в чем не бывало, натягивал вожжи, чтобы не напирала слишком на передние повозки его лошадь, почуявшая близкие конюшни и кормушки с сеном из имения Нуджевского.

И когда перед казармой своротил с дороги на свое постоянное место обоз и ступил, наконец, твердо на знакомую, туго убитую солдатскими сапогами землю Иван Васильич, он заметил - идет в его сторону длинный гимназист, идет, и не верится, однако ясно, что это - Володя.

И еще только старался догадаться Иван Васильич, какой сегодня праздник, - почему не в гимназии Володя, - как он подошел бледный, с красными глазами, очень взволнованный и срыву крикнул почему-то визгливо:

- А папа и не знает, что...

- Что такое?.. Володя!.. - испугался Иван Васильич и за локоть его ухватил крепко.

Володя глянул на лошадей, на солдат рядом и докончил тихо, но очень брезгливо:

- Елька дрянь, грязь... метреской стала... полковника Ревашова!..

До того взволнованное, что даже почти плачущее стало его длинное лицо.

- Еля?.. Как?.. Что ты говоришь?..

И пошел вдруг отец торопливо вперед, а сын за ним.

- Елька, да!.. Метреской!..

Еще вдумывался отец в это слово, - что оно значит такое, а сын уже частил и сыпал наболевшими словами.

- Скандал на целый город!.. Девчонка!.. Дрянь!.. Повесилась на шею!.. Старику!.. Продалась!.. Папа!.. Нужно туда ехать сейчас же!.. К нему!.. К Ревашову!..

- Но ведь постой!.. Что ты!.. Откуда?.. Ревашов... он ведь защищал вокзал этой ночью!.. Ты не то!.. Вокзал!.. По тревоге!..

- Где тревога?.. Какая?.. Драгуны на ученье!.. Я там был сейчас!.. Письмо от нее!.. Письмо с денщиком. Дрянь она! Гнусную записку прислала!.. "А про Верцетрикса пусть отвечает Лия Каплан"!.. Вот мерзавка!..

Возмущенные глаза Володи сверкали, мигали, и от этого поморщился болезненно Иван Васильич и простонал почти:

- Ах, ничего я не понимаю!.. Ничего!.. Пойдем отсюда, пойдем!..

Они было двинулись оба стремительно от фыркающих законченно лошадей, от зеленых колес прочнейших, становящихся снова на долгий отдых, но нельзя было уйти далеко: тот, кто потревожил почти две тысячи человек ночью, он был еще здесь, в казарме, - он и явился только затем, чтобы сегодня никто от него не смел уйти.

И едва отошел Иван Васильич шагов на двадцать, взволнованно слушая бессвязную речь Володи о "подлеце Ревашове" и "мерзавке, которую стыдно назвать сестрой", - как сзади бежал уже, звонко, как лошадь, топая, солдат и кричал на бегу:

- Ваше благородия!..

А шагов через пять поправился:

- Ваше сокбродь!

Остановился Иван Васильич, и белесый солдатик, с каплями пота на светло-свекольном носу, доложил, вздевши руку:

- Просют до командира полка вашу честь!

Так и сказал "вашу честь"... Это был солдатик из обоза, конечно, из новобранцев, и не твердо еще знал, как называть полкового врача.

Сказал и задышал облегченно разинутым ртом и голову сбочил, как птица, только что перелетевшая через море.

- Ну что же, Володя... Говорят, вон куда идти надо!.. А ты уж в гимназию пока, голубчик!..

- В гимназию?.. Чтобы меня на смех там подняли?.. Ни за что не пойду в гимназию! - и дернулся Володя всем телом.

- Ну как же быть... Ну, домой пойди... Я сейчас... Ведь и мальчик этот... скарлатина... заехать бы надо, и нельзя... И Еля еще!.. Ах, Еля, Еля!.. Вот не думал!.. Вот не ждал этого! Иди же домой, Володичка, - я сейчас!

И нетвердой походкой пошел к воротам казармы, а белесый солдатик вразвалку, но усердно глядя ему в ноги, чтобы взять шаг, за ним неотступно, точно гнал его.

На двор казармы между тем прошел уже 3-й батальон, и теперь вздвоенными рядами, гудя вливались роты 2-го, и команды звонкие слышались:

- В помещение!.. Ря-яды стройся!.. К но-ге-п!

Иван Васильич долго сквозь рыжее месиво солдат на дворе искал глазами высокого Черепанова, пока не вспомнил, что он не может быть один, что он теперь второе здесь лицо, даже третье, а первые два - генерал Горбацкий и начальник штаба полковник Корн.

И когда подошел, наконец, к дверям околотка, нашел всех троих, и генерал говорил почему-то громко:

- Это не относится, нет!.. Это не относится к его службе!..

И указательным пальцем махал около своего носа.

Внутри же сеней околотка, куда уже настежь была открыта дверь с качающимся блоком, виднелся великолепный, прямо и смирно лежащий светлый ус фельдшера Грабовского.

Когда подошел Иван Васильич и, остановясь зачем-то, совершенно непроизвольно щелкнул каблук о каблук, беря под козырек, Черепанов сказал густо:

- А-а, вот... Старший врач Худолей!

Генерал протянул в сторону Ивана Васильича тот самый указательный палец, поглядел, остро прищурясь, и прогнусавил длинно:

- Мм... та-ак-с!.. Старший врач Худолей... - что уже само по себе ничего хорошего не предвещало.

Потом бородавки на его верхних веках задвигались, и под ними выпуклые черные глаза поглядели очень вопросительно, точно ожидали, что он придумает в оправдание того, что он - старший врач.

Иван Васильич стоял руки по швам, а Горбацкий глядел, пока не вздохнул, наконец, почему-то и не сказал уныло:

- Ну, покажите мне ваш околоток.

Черепанов мигнул ему на дверь, и он понял, сказал: "Слушаю!" - первый вошел мимо Грабовского в свою полковую больничку и тем четырем солдатам, которые находились там и стояли и без того вытянувшись у топчанов, скомандовал, как в таких случаях полагалось:

- Встать!.. Смирно! - и, глаза к двери, взял под козырек.

Больные солдаты, поворотом голов напружинив шеи, глядели в дверь, как дикие кони, выкатив белки.

Генерал поздоровался. Они гаркнули не в лад. Генерал оглядел кругом стены, потолок, где-то в углу заметил паутину и протянул туда перст.

- Это... что, а?.. Должно это быть?.. Нет-с!.. Грязно!.. Да-с!.. Грязно!.. И... и воздух тут...

- Открыть окно! - густо пустил Черепанов.

Фельдшер Грабовский бросился открывать форточку.

- Чем больны? - кивнул на солдат генерал.

- Лихорадка... Прострел... Чирей на ноге... - поочередно показывал на своих больных Иван Васильич, а больные эти впились в генерала глазами диких коней, особенно черный болгарин Апазов, немного даже страшный излишним усердием.

Генерал поглядел на Апазова очень внимательно и спросил вдруг:

- А младший врач где?.. Есть младший врач?

- Еще не вернулся, ваше превосходительство.

- От-ку-да не вернулся? - строго спросил генерал. - В от-пус-ку?

- С первым батальоном пошел, - ответил Иван Васильич.

- Ка-ак с первым?.. Как же вы это... вперли его туда?

- Полковник Елец приказал, ваше превосходительство...

И почувствовал Иван Васильич, что безымянный палец его в руке у козырька слабо вдруг задрожал.

- Ка-ак это полковник Елец? Где полковник Елец?

Все оглянулись на дверь, в которую протискивался откуда-то подошедший Елец. Он был чугунно-багровый, но сказал твердо:

- Такого приказания, ваше превосходительство, я не мог сделать и не делал! Врачи должны были быть при обозе...

- Как же так не делали? - очень изумился Иван Васильич и только что хотел сослаться на Грабовского, как генерал крикнул вдруг:

- Извольте слушать, а не... не... не толочь черта в ступе! Какие приказания вам?.. Сами должны знать без приказаний, где ваши места!.. В авангарде, - там ротные фельдшера и санитары... А вы извольте служить и зна-ать службу, а не так!.. Не посторонние дела, а чтобы служба-с!.. Я знаю!

Лицо у генерала стало очень ненавидящим вдруг и лупоглазым, и мешки под глазами вздулись.

"Донос какой-то нелепый?" - думал Иван Васильич, глядя прямо в эти мешки, и вслед за безымянным пальцем начали дрожать средний и мизинец.

- И волосы не угодно ль либеральные эти... подстричь! - неожиданно закончил генерал и двинулся к выходу, отдуваясь и поправляя орден на шее, который только теперь блеснул из-под серой бороды между красных отворотов шинели.

За деревянной перегородкой, где была аптечка и стояла койка Перепелицы, Иван Васильич устало сел, не на табурет, а на эту самую койку, застланную шерстяным тигровым одеялом, и слушал, глядя в пол, как горячо говорил Грабовский:

- Нет, как вы хотите, а это уж я и не знаю что!.. Ведь при мне же говорил полковник Елец: "Младшего врача - с первым батальоном..." Я даже удивился!..

- Удивились?.. Отчего же мне не сказали?

- Да, знаете, ведь все думаешь: начальство!.. Оно, думаешь, лучше нас знает.

- Я пойду домой, - кротко сказал Иван Васильич и поднялся.

Но Грабовский удивился очень:

- Что вы, - домой! Разве теперь можно?.. Вдруг еще что-нибудь...

- Еще вздумает на меня кричать?.. - и улыбнулся горько Иван Васильич. - Сколько лет служу, - это в первый раз на меня так кричали!.. - Вспомнил про Елю и добавил: - И нужно же, чтобы теперь это, когда... в такой день!..

В это время вошел круглоликий с куриным носиком Перепелица и сказал, усмехаясь:

- В музыкантскую команду пошел, а там как раз к сверхсрочному Пинчуку жена из деревни приехала: зайти зашла, а выйти боится... Под топчаны спрятали!.. Если увидит, - вот будет каша!.. Съест Буздырханова!

И только Грабовский поглядел на него осуждающе и с тоской, Иван же Васильич разминал левой рукою пальцы на своей правой руке и упорно думал при этом: почему они у него так по-мальчишески вздумали вести себя только что при генерале?

Офицерский народ, наполнивший зал собрания после осмотра казарм генералом, был голоден, и к буфету ломились.

Хозяин собрания, поручик Ильин, едва успевал записывать, кто на сколько напил у стойки.

Иван Васильич вошел в собрание вместе со всеми и так же, как все, выпил одну за другой две рюмки, но потом сел не за общий длинный стол, а подальше от генерала, за небольшой в углу, где уж сидело трое: капитан Сутормин из второй роты, капитан Караманов из пятнадцатой и поручик Шорохов.

Неловко, как и всегда бывало с ним в собрании, придвинулся он боком, поклонился очень церемонно и спросил:

- С вами, господа, можно?

И капитан Караманов с сильной проседью в черном ежике волос, очень смуглый и с длинным кривым носом, сказал:

- Говорят наши балаклавские греки: доктору честь и трон! - и тронул рукою стул, взметнув на Ивана Васильича жирным, как маслина, глазом.

А капитан Сутормин, стройный и бравый человек, лет сорока, но со странной наклонностью всех подозревать в плутовстве, подмигнул ему хитро, потер руки и рассыпал добродушный горох:

- Ррракальство, - а?.. Доктор в собррании завтрракать решился!.. И уже... пропустил киндеррбальзаму!

Шорохов же, поручик, поднял на него от стола один (правый) ус, блеклый по цвету, но стоящий лихо под прямым углом, и не то пожаловался, не то похвастал ни с того, ни с сего:

- А мне сегодня в городской караул рундом!

- Ты посмотри-ка там на главной гауптвахте, - говорят, штабс-ротмистр Зеленецкий деньги арестованных пропил, - ей-богу! - ввернул Караманов весело.

А Сутормин опять потер руки, опять подмигнул хитро и горох рассыпал:

- Рракальство!.. Протопи поди, порручик Шоррох, дабы не пропиться тебе!..

- Господа! - обвел всех трех усталыми глазами Иван Васильич. - А как вы думаете, если бы, например... горячего борщу... или супа?

Он совсем не о том хотел сказать: он хотел как-нибудь намеком, обходом каким-нибудь осторожным спросить о своем, - об Еле и о полковнике Ревашове, - как бы кто из них поступил на его месте, но не нашел для этого таких отдаленных слов. Он и этим вопросом своим очень удивил Караманова.

- Бо-орщу!.. - совсем закривил нос Караманов. - В десять часов утра какой это вам борщ?

А бравый Сутормин положил свою руку на его плечо и протянул очень умиленно:

- Давайте, цвибельклопсик закажем, а?.. Идет? - и, не дожидаясь, что он скажет, застучал ножом по тарелке.

В это время шумно было кругом, несмотря на то, что под люстрой, посередине стола пышно сидел начальник дивизии. Со всех сторон стучали ножами по тарелкам, и всюду метались солдаты с подносами, было уж накурено до синего тумана, а из тумана этого выхватывал глаз то крутую лысину, то блеск погона на крутом плече, то крутую щеку, щедро красную от водки и прогулки по ночным полям.

Около генерала розеткой расселось штаб-офицерство полка, и сияющ был лик полковника Корна, так что нет-нет да и взглядывал на него Иван Васильич: приятно было, что он очень спокоен, ко всем кругом благожелателен, молод еще и так на диво выхолен и так вынослив, что совершенно свеж после бессонной ночи.

Он заметил, что и в околотке, когда кричал генерал, то смотрел на него, на своего начальника, несколько удивленно и непонимающе полковник Корн.

А генерал огрузнел, и еще больше, чем в околотке, набрякло у него подглазье: снизу мешки, сверху бородавки, и между ними тускло что-то чернело... Челюсти же работали больше насчет передних зубов, отчего серые усы все целовались с нахлобученным носом, и серая борода вела себя очень беспорядочно.

Громко говорили все кругом, однако яснее и отчетливей все-таки было то, что капитан Сутормин, подмигивая, пытался втолковать Караманову:

- По полевому уставу, брратец ты мой, - да не по старому, какой ты в юнкерском учил, а по новому, от прошлого года, никакого прикрытия к обозу первого разряда не полагается, а Кубарев взял у меня взвод на прикрытие!.. Понял?!

- Разве не полагается? - спрашивал Караманов.

- Ага!.. Я, бррат, знал ведь, что ты не знаешь!

- А на черта мне это знать?.. Обоз полковой, а не ротный...

Поручик отозвался тоже:

- Не полагается днем, - это так, согласен... А ночное движение... в уставе не сказано...

Подскочивший к столику солдат-буфетный помешал Сутормину установить точно насчет ночных движений и прикрытия: нужно было заказать цвибельклопс на четверых, - и поручик добавил, небрежно утюжа усы:

- А у нас в роте чуть солдат не утонул, черт его знает...

- Ну уж, ну, у-то-нул! - скривил нос Караманов.

- Факт!.. В колодезь упал... Дозорный один...

- До-зор-ный!.. И вытащили?..

- Да колодезь был полный, а шейка, понимаешь ли, узенькая... сам вылез... болван, черт его знает!.. Ну уж мокрый шел, как... бредень!..

И очень довольный, что рассказал занятное так складно, поручик Шорохов посмотрел улыбаясь не только на всех за своим столом, но и на генерала под люстрой.

Цвибельклопс был любимое и дежурное блюдо в полку, - его не пришлось ждать долго, и когда он задымился на столе, Иван Васильич пригляделся несмело к остальным троим и сказал очень для всех неожиданно:

- Может быть... водочки возьмем... графинчик?

- Ого, доктор!.. Брраво, эскулап!.. Угощаете? - подхватил Сутормин.

- Я?.. Да... Отчего же...

- В кои-то веки! - повеселел Караманов.

А Сутормин умиленно положил руку на руку Ивана Васильича, рассыпал свое: "Ррракальство!" - и подмигнул левым глазом.

Но тут Шорохов, сидевший лицом ко входной в собрание двери, протянул командно, как на ученье:

- Ка-ва-лерия... с фронта!

И все оглянулись на дверь, куда он смотрел, и, озадаченно открывши рот, полуподнявшись, увидел Иван Васильич вошедшего в зал полковника Ревашова: колыхался в дыму синем, брякая шпорами, и вот подошел прямо к тому месту стола, где сидел генерал.

Совершенно выпрямился было Иван Васильич, но кинул ему насмешливо Караманов:

- А кто вам командовал "встать", доктор?.. Можете не беспокоиться!..

Но, и садясь, следил Иван Васильич, как здоровался с генералом и Корном и Черепановым Ревашов и как раздвинулась розетка около Горбацкого, чтобы усадить гостя.

- Он с рапортом, как начальник гарнизона, или так? - спросил несмело Иван Васильич Караманова.

- Если бы с рапортом, - мы бы для приличия тоже встали, - ответил тот, а Сутормин добавил:

- Он за ним посылал, кажется, - Горбацкий... Он ему по жене покойной какая-то вода на киселе...

- Десятая, - догадался Шорохов.

Из принесенного солдатом графинчика выпил Иван Васильич еще две рюмки, пробормотавши после второй:

- Чувствую как будто озноб маленький... а спирт - он все-таки согревает...

- Браво, эскулапия! - подмигнул Сутормин, и Иван Васильич вспомнил вдруг, что капитан этот тоже имеет дочь-гимназистку, и спросил зачем-то совершенно неожиданно для Сутормина:

- Как ваша девочка?.. Помню ее... видел... славная такая...

- У меня их две... Вы о которой? - удивился вопросу капитан.

- О старшей это я, о старшей, - сконфузился было, но тут же оправился Иван Васильич.

- Старшая - Катя, а младшая - Варя... Что же им?.. Цветут и благоухают... Тянут с папаши соки...

- Старшая?

- Да и младшая тоже не отстает...

- А она в каком же классе... Катя?

- Да ведь в одном, кажется, с вашей... в шестом... Ррракальство, графинчик наш мал и ничтожен!.. Болтается одна рюмка на дне!

- И той нет! - сказал Караманов, налил себе и поспешно выпил.

На одну минуту, видя, что не знает Сутормин и никто за столом о Еле (да и откуда они могли бы узнать?), на одну минуту всего хотелось забыться Ивану Васильичу, и повторил он по-отцовски благодушно, что сказал бравый капитан с подмигом левого глаза:

- Да-а... тянут соки!.. Тянут... Это так!.. - но не выдержал и минуты забытья.

С Колей было не то... Уволен из гимназии за брошюрки, арестован потом - сидит в тюрьме, ждет высылки куда-то, - не хорошо, но не стыдно, как с Елей!.. Не зря зеленое лицо и глаза красные были у Володи. Некогда было и спросить о Зинаиде Ефимовне: прибежал белобрысый солдатик с потным носом и погнал на разнос к генералу, - но ведь у нее такое плохое сердце, и она тоже не спала ночь - стерегла дочку со своим старым башмаком в кармане...

Ревашов пришелся задом к их столику, и Иван Васильич когда бы ни отрывал глаза от своих в его сторону, - все видел безволосый, гладкий, прочный шар его головы, налитую красную шею и толстую спину, плотно обтянутую мундиром.

Со всех сторон говорили громко, гул от голосов стоял в зале, но только туда, под люстру тянулось ухо, только там говорилось что-то для него значительное, важное... и страшное.

Вот захохотал раскатисто Ревашов на какую-то шутку генерала, конечно - кого же еще? Черепанов не мог бы пошутить, - не умел, а Кубареву шутить при генерале было бы неприлично... - как, отвалившись, плотно упер он толстую спину в спинку стула!.. Вот-вот не выдержит, - треснет и расскочится легкий венский стул!..

Иван Васильич раза два провел ладонью по волосам и, когда почувствовал, что сидеть уж больше не может, отставил от себя тарелку с цвибельклопсом и поднялся.

Мимо столиков нетвердой своей вообще, а теперь, после водки, еще более вихляющейся походкой, продвинулся Иван Васильич к большому столу, к люстре, под бородавчатые генеральские глаза и стал перед красной шеей, толстой спиной и гладкой головой, похожей на шар...

Стал на момент, на два, но уж почувствовал огромную неловкость оттого, что стоит здесь неизвестно зачем, и, наклонившись срыву, сзади, к уху Ревашова, - к плоскому яркому уху, волосатому внутри, - сказал шепотом:

- Я... изумлен, полковник!

Он шел сюда не с тем, - он думал, что просто зайдет несколько сбоку между Ревашовым и Ельцом и скажет первому вслух и отчетливо: "Вы мерзавец!..", но сказалось почему-то это вот - "Я изумлен" - на ухо и шепотом.

Однако и этого было достаточно, чтобы ошеломленно обернулась гладкая, как шар, голова и, тужась, толстая спина поднялась над спинкой стула.

- Доктор Худолей?.. Здравствуйте! - вполголоса сказал Ревашов и протянул руку.

Тут было несколько пар глаз около, любопытно на них обоих глядевших, - и бородавчатые в мешках тоже, - вот почему свою узкую руку сунул Иван Васильич навстречу этой заплывшей руке и сказал:

- Нам надобно поговорить с вами...

Хотел сказать твердо "мне", а сказалось "нам"...

- Нам с вами?.. О чем?.. - спросил было Ревашов, но тут же, извинясь перед генералом, и кивнув Черепанову, и быстро оглядев зал, захватил левой рукой локоть правой руки Худолея и пошел со шпорным лязгом к отворенной двери библиотеки. Иван Васильич всячески пытался не отставать, а идти с ним вровень, чтобы не казалось всем кругом, что он его тащит.

В библиотеке было, конечно, пусто: три желтых шкафа с книгами под стеклом, стол с газетами на деревяшках, и ни одного стула: все были взяты в зал.

- Что же это такое? Послушайте! - начал горячо Иван Васильич, когда увидел себя только вдвоем с Ревашовым.

- Что такое?.. Почему вы волнуетесь? - и Ревашов положил руку на его погон.

- Как почему?.. Как?.. Вы мою дочь... девочку еще... Елю... и что вы сделали с нею?.. В метрески к вам?..

Иван Васильич весь дрожал, и никто бы не узнал теперь его глаз, обычно источавших жалость. Теперь они круглились, мигали часто, порозовели, и из христоподобных волос свисли на лоб и трепались две жидкие пряди.

- Позвольте-с, доктор!.. Вы получили ее письмо?.. Она ведь писала вам, что-о...

Руку свою Ревашов снял с его погона и грудь выпятил.

- Письмо?.. Какое?.. Когда?.. Это говорил мне сейчас Володя, мой сын... Я же был вызван по тревоге!

- А-а, да... Не читали?.. Ну вот, приедете домой, прочитаете... И все узнаете... Вот что: поезжайте прямо домой, а я следом за вами!.. Поезжайте сейчас же!..

Это было сказано командным тоном, точно Иван Васильич был офицер его полка. Ревашов и руку положил было опять на то же место его плеча, но Иван Васильич отступил на шаг и сбросил руку.

- Сейчас же скажите! - повысил он голос. - Я сейчас же хочу узнать это! Я - отец!..

Очень щегольской мундир был на этом большом, плотном старом полковнике, - и, может быть, Еля сама помогала ему его застегивать, помогала надевать эту шашку, как помогала иногда ему, - подавала кушак этот...

- Я прекрасно знаю, что вы - отец, но... ведь мы не приватно тут, послушайте, - а на службе!.. Поезжайте домой, говорю я вам!.. И протрезвитесь... Советую!

Совершенно брезгливо даже было сказано это Ревашовым, и Иван Васильич покраснел вдруг.

- Я не пьян, нет!.. Я хочу только узнать от вас, что вы сделали с моей девочкой?.. И как это вышло...

Но тут из залы раздался крепкий начальственный голос генерала:

- Господа штаб-... и обер-офицеры!

И все там задвигали стульями, подымаясь, и Ревашов поспешно повернулся и пошел в зал, а Иван Васильич почувствовал себя очень слабым, оглянулся, куда бы сесть, и сел на подоконник, уперевши ноги о стол с газетами. Голос же Горбацкого и сюда доносился отлично:

- Я знаю, господа, и знаю прекрасно, многие из вас, наверно, думают: "Тревога - тревога!.. А к чему?.. Пройтись по шоссе ночью верст пять, послушать, как из орудий стреляют, сапоги свои в гадость выпачкать... как этот... в очках поручик, начальник команды разведчиков... и только!.." Нет-с, не только-с!.. Экзамен выдержан полком не скажу, чтобы скверно, а так, лишь бы барщину отбыть... Полк выступил поздно!.. Это первое: поздно! А почему?.. Потому, что господа офицеры изволят жить от расположения полка своего как можно дальше... Это уж скверно-с!.. А средств нет ближе жить, или, там, детям ближе чтобы учиться ходить, - телефон заведи!.. Телефон, по-современному, а не чтобы солдат гонять... Пока солдат гоняли во все концы города, - часа два ведь прошло?.. Не меньше?.. То-то и да!.. А город стоит в сорока верстах от границы морской, а на границу десант могут подвезти во всякое время... Прошу на будущее иметь это в виду-с!.. В любой можете вы мо-мент... понадобиться для за-щи-ты... и царю-батюшке и матушке России!.. У нас ведь и дворцы их величеств и их высочеств, великих князей, на границе, на морском берегу... Это я говорю... для иллю-стра-ции, так сказать... Но-о могут потребовать нас с вами и подальше от наших тихих палестин... Балканы... это... очаг!.. Две войны уж там было, только что кончились, а где га-ран-тия, что третьей не будет?.. Такой, что и нас может задеть!.. Во-от!.. Прошу это про себя помнить!.. Лошади у вас в порядке... да... ло-шади... в большом порядке, а люди... могли бы быть и сытей!.. А люди - ночь не поспали как следует и уж ни к черту!.. От солнечного света качаются!.. Командиру довольствующей роты ставлю это на вид!.. Кто довольствует?..

- Я, ваше превосходительство!

И протолкался вперед брюхатый капитан Целованьев.

- Ка-ков!.. - удивился даже как будто генерал. - Небось самого себя он откормил на славу, а вот людей в тело вогнать не умеет!..

Махнул на Целованьева рукой и поднял голос, чтобы закончить:

- Так вот, господа, и еще, может быть, - да не "может быть", а наверное, обеспокою я вас ночью и дам задачу, - на сборы тогда чтоб... не больше сорока минут!.. Как хотите, - хоть на крыльях летите... И местность свою знать, как... свою ладонь!.. И все замечания мои, о которых в приказе по дивизии будет, принять к сведению и руководству... И на тактические задачи налечь!.. Командир полка! (Кивок головы в сторону Черепанова.) Помощник командира! (Другой кивок в сторону Ельца.) Командиры батальонов! (Борода направо, борода налево.) На вашу ответственность!.. Вот-с!.. Больше двусторонних маневров, чем шагистики!.. Стрельба!.. Зимнюю стрельбу сам проверять буду!.. Не на па-ра-ды только людей го-то-вить (палец около носа), а-а-а... (Палец от носа в сторону и немного кверху.) Прошу иметь это обстоятельство всегда в виду!.. Ну, а теперь... Покушали, послушали... и можете быть свободны!.. Еще раз, господа, спасибо за службу! (Борода резко вперед.)

Офицеры кругом грянули: "Рады стараться!", но заметил Иван Васильич, что очень насторожились даже и после этого крика у всех лица.

- Ваше превосходительство, позвольте узнать, - раздался вдруг красивый теноровый голос, - что это была за артиллерия против нас?

- А кто это хочет узнать? - удивленно поднял свои бородавки генерал.

Но тот же бодрый и красивый голос отозвался:

- Начальник учебной команды, штабс-капитан фон Дерфельден!

- Гм... Любопытный какой!.. - крякнул генерал, но добавил добродушнее, чем начал: - Занял по дороге полубатарею... капитан фон Дерфельден!.. А где была ваша команда во время ночного движения?

- При главных силах, ваше превосходительство!

- Неправильно!.. При главных силах!.. Неправильно-с!..

- Другого приказания не получал, ваше превосходительство!

- Неправильно!.. Оплошность командира полка...

Но Иван Васильич не слышал, в чем была тут оплошность Черепанова, он не слушал даже, что говорил генерал: ему это не нужно было. Он увидел круглое лицо подпоручика Самородова, который говорил ему ночью о своей болезни, и подумал вдруг: "А что, если этой же самородовской болезнью болен и Ревашов?" Очень нехорошо стало от этой мысли, но, видя, что продвигаются все вслед за генералом к выходу из собрания, Иван Васильич решительно вмешался в толпу и в толпе этой стал пробираться ближе к Ревашову: ему узнать хотелось, когда именно он думает приехать, во сколько часов, к нему, на улицу Гоголя,

У дверей при выходе опять показалась прямо перед ним в двух не более шагах круглая, голая, лоснящаяся голова полковника Ревашова рядом с похожей, только более узкой кверху головой Ельца, и когда вышел генерал в коридор, ведущий к раздевальной, напирающие сзади толкнули Ивана Васильича так, что, не удержавшись, прямо в спину Ревашова пришелся он плечом.

Быстро повернулась к нему красная шея, давшая наплыв над тугим воротником, и потом серый глаз, круглый и презрительный, жирная губа и сдержанный голос:

- Мне это не нравится, доктор!

- Не нравится?.. А мне?.. Мне?.. - не совладел со своим голосом Иван Васильич, и вышло крикливо и заносчиво.

- Я вам сказал уже... и прошу вас, доктор... - вполголоса, но очень выразительно говорил и строго глядел на него Ревашов, продвигаясь за генералом.

- А я вам говорю... - начал было громко Иван Васильич, но тут Черепанов, о чем-то толковавший генералу, обернулся с кислым лицом:

- Тише там, господа, пожалуйста!.. Ничего неслышно!..

И тут же спереди Елец поднял на Ивана Васильича безволосые брови, а сзади Кубарев два раза стукнул пальцами по его правой лопатке, и он замолчал и осел как-то бессильно, а Ревашов тем временем в два-три шага кривых ног догнал генерала и пошел рядом с ним, и некому уж вблизи было сказать об Еле.

Очень отчетливо в гулком коридоре звякали шпоры штабс-офицеров, плечи теснились, и пахло табаком, спиртом и потом.

Генерал же говорил раскатисто:

- Собрание у вас богатое! А вот в четвертом полку ни-ку-да!.. И казармы там дрянь!.. В чем виноват город, конечно: скупится!..

Не понял Иван Васильич, в чем виноват город, в котором стоит четвертый полк, но уж прошел генерал в раздевальную.

- Что это вы, доктор, говорили Ревашову? - спросил сзади поручик Шорохов.

Оглянулся Иван Васильич, удивился даже:

- А зачем это вам нужно? - и поднял плечи.

В раздевальню набилось густо, и, как всегда бывает, зачем-то все спешили скорее одеться, и руки затурканных солдат, подававших шинели, метались вполне бессистемно.

А когда Иван Васильич вышел, наконец, во двор казарм, где было солнечно, просторно, чуть-чуть морозно и шумно от тысячи солдат за окнами, ясно стало ему, что он вел себя в собрании очень странно, - что здесь полк, смотр начальника дивизии, служба, - мужская служба: если хоть завтра пошлют всех этих людей на смерть, они пойдут и умрут...

Совершенно некому было сказать о своей девочке Еле и незачем говорить.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

ЧИСТИЛИЩЕ

Слишком много времени надо, чтобы себя найти; иным, бедным духом, не хватает для этого целой жизни; зато с какой стремительной быстротой иногда себя теряют!..

Когда частный пристав, широкобородый, весьма представительный шатен, пахнущий шипром, отпустив после допроса Макухина и Наталью Львовну, оставил Алексея Иваныча пока арестованным при части, - это был уже не тот Алексей Иваныч, другой...

Фамилия этого также писалась - Дивеев, и так же, как днем-двумя раньше, значилось в написанной о нем приставом бумажке, что он коллежский асессор и имеет от роду 35 лет, но о том, что узнал о нем и прочно знал пристав, совершенно забыл прежний Алексей Иваныч... Он почему-то стал вдруг просто Дивеев, чего давно уже не было с ним (было до Вали, когда он учился), и со странною ясностью почему-то стало носиться перед ним не то, что было около и сегодня днем, а старое, студенческое, просто дивеевское, задолго до Ильи, задолго до Мити, даже до Вали... Но в то же время, когда его спрашивали, какой системы был его револьвер, он без запинки отвечал:

- Парабеллюм!

Он хорошо помнил частности, мелочи, например: сегодняшнюю волчью шубу Ильи, красные волчьи из-под шерсти шапки глаза Асклепиодота, черновекую армянку с двумя девочками, дьякона, который ел курицу, павлина, который сидел на парапете шоссейной казармы, наконец Наталью Львовну, как ее, обхватив поперек, точно сатир нимфу, уносил на руках Макухин, - но все это мелькало в особицу: появится вдруг, блеснет и исчезнет... То здание, по-своему стройное и имевшее какой-то смысл, которое создал было он себе из этих людей и явлений, вдруг рухнуло в нем куда-то ниже его...

Как паук-крестовик, из тонких, блестящих нитей свил он какую-то хитрую сеть исключительно для того только, чтобы поймать своего врага синего шмеля... Каждый день он все расширял и укреплял сети, каждый день с замиранием сердца ждал... вот он летает около, темный, прочно сработанный, и гудит вызывающе!.. Около!.. Близко... Сейчас, сейчас!.. Вся жизнь свелась только к этому: - Поймать?.. Не ловить?.. Около!.. Близко!.. Сейчас!.. - И, трубя победно, ослепленный солнцем удачи, ворвался шмель в паутину... попался!.. И он добежал до шмеля и прокусил его тело давно готовыми к этому зубами... Но, падая, сдернул шмель на пол всю его сложную сеть и его самого... Вмешались около, думая спасти шмеля, а его выкинули гадливо куда-то вон из жизни...

Только в том странном здании, которое построил для себя Алексей Иваныч, он еще и держался последние месяцы, но рухнуло оно, и как же мог вспомнить он, почему и зачем его строил?.. Еще частному приставу он бормотал что-то полусвязное и отнюдь не с тем жаром, как жандармскому вахмистру на вокзале, но, проведя ночь в кордегардии при части, пустой и холодной, следователю на другой день он уже ничего не мог сказать. Он смотрел на форменную строгую тужурку с золотыми наплечниками, выслушивал строгие, точные по форме вопросы, рассматривал, казалось бы, внимательно, холеные белесые симметрично изогнутые, точно приготовленные для капители мавританской колонны усы его и под ними спереди, вверху три золотых зуба, поднимал свои глаза на высоту его серых холодных и пустых глаз, но тут же опускал, так и не пытаясь даже узнать, каков лоб над этими глазами.

Вопросы свои следователь повторял по два и по три раза, но Алексей Иваныч или только пожимал недоуменно плечами и молчал, или чистосердечно вполне отвечал:

- Не знаю, простите... Не представляю ясно...

И только когда услышал почему-то очень знакомый вопрос:

- А какой системы был ваш револьвер?

С большой готовностью ответил:

- Парабеллюм!

От следователя был он отправлен в тюрьму. Тюрьма тут была недалеко от вокзала, и ее из окон вокзала раньше видел Алексей Иваныч, но теперь, будучи только Дивеевым, он не узнал ее. Высокая стена на улицу, окованные темные ворота, полосатая около них будка и дальше, за всем этим, тяжелый второй этаж и решетки в окнах...

- Это чистилище? - почему-то очень серьезно и вполголоса спросил Алексей Иваныч молодого помощника смотрителя, блондина в пенсне, в барашковой шапочке и черной шинели, вошедшего с надворья следом за ним в приемную.

- Вроде того! - ответил весело помощник, посмотрел бумажку, поданную городовым, и добавил еще веселее: - Ага!.. Дивеев!.. Так это вы самый и есть?.. Та-ак!..

- Вы меня ждали? - удивленно спросил Алексей Иваныч.

- Еще бы нет!.. Мы хронику в газете читаем...

Дивеев этого не понял... Дивеев увидал тут еще одного, старого, с прижатым носом, с седыми усами, как у моржа, и с револьвером на синем шнуре. Старый хрипуче спросил молодого:

- В какую камеру?

Молодой ответил, подумав:

- В третью.

А старый сказал ему, Дивееву:

- Раздевайтесь... Сейчас одежду дам.

- Раздеваться? - переспросил Дивеев.

- Переодеваться, - объяснил молодой и стал что-то вписывать и толстую книгу, сильно нажимая на перо.

Дивеев смотрел на то, как он писал, и думал о нем: "Должно быть, пальцы озябли..." Тут же заметил он, что пол в приемной бетонный, шлифованный, стены побелены недавно, - этим летом... И потом, вспомнив, что нужно (кто-то так сказал) раздеваться, снял свою бурку, подержал в руках, положил на деревянный желтый диван и сел рядом.

- Все снимайте! - вдруг неожиданно строго приказал молодой, держа почему-то в руках его замшевый кошелек.

Дивеев поглядел на него довольно устойчиво с полминуты и медленно начал снимать пиджак.

Точно ртутный шарик термометра выскочил из разбитой стеклянной трубки, разбился на массу мельчайших игривых шариков, и все они запрыгали и забегали по полу перед глазами. Шарик в трубке имел назначение и смысл; эти же маленькие никакого смысла не имели, и чрезвычайно утомительно глазам было следить за ними. Шарик термометра был для Алексея Иваныча Илья, но вот разбилась трубка, забегали кругом маленькие, - утомительно и ненужно... Лучше спать, да... И Дивеев остался в одном нижнем белье и отчетливо думал о деревянном желтом диване: "Жестко..." и, упершись глазами в красные пальцы молодого, почувствовал холод ниже шеи, между лопатками, и поежился.

- Белье тоже долой! - приказал молодой равнодушно. - Принесут казенное...

- Казенное? - повторил Дивеев, не понявши этого слова, но появился перед ним старый, с охапкой в руках, и сказал строго:

- А ну, зкиньте рубаху - споднее!..

И повесил перед ним на спинку стула верблюжьего сукна бушлат с казенным клеймом внутри.

Покорно пожав косым левым плечом, Дивеев скинул рубашку...

Лестница на второй этаж, не шире, чем в два аршина, была тоже из шлифованного бетона, перила простые железные, - это Дивеев четко отметил, когда подымался по ней рядом со старым... Окно перед площадкой лестницы на втором этаже, очень мутное и с решеткой, он тоже заметил, по привычке замечать просветы стен в домах, и потом длинный коридор за высокой, охрой окрашенною двойною дверью, коридор широкий и почему-то слегка синий: так показалось после лестницы.

Дверь в общую камеру отпер не старый, а другой, черный и в черной оспе лицо, и когда протолкнул его в эту камеру старый, увидел Дивеев: многооконное, светлое (окна были на солнце) и несколько пятен в нем светло-рыжих и белых и две пары отчетливых глаз, и от порога, тут же, только войдя, только выставив вперед левую ногу, он приставил быстро к ней правую, каблук к каблуку, и поклонился чинно.

Он не объяснил бы, зачем это сделал и так серьезно и с такой учтивостью, и зачем потом потупил глаза, а не оглядел сразу все и всех бегуче, как это умел еще вчера Алексей Иваныч.

- Вот твое место, - указал старый, - иди-ка сюда вот... А на довольствие завтра зачислят... Денег на руки не получишь, - все одно скрадут...

- У меня были деньги... - вдруг вспомнил Дивеев.

- Это все записано в приемной... Нам известно... В случае нужно будет, мы дадим...

Это очень отчетливо слышал Дивеев; потом он сел на топчан, указанный старым, и не заметил, как он ушел, сидел, согнувшись, и смотрел между кончиками своих туфель, а когда захохотал кто-то около него, поднял глаза так осторожно, точно боялся ими обжечь или столкнуть того, кто хохочет, столкнуть в пропасть.

Необыкновенный ударил в него свет, почти нестерпимый для глаз (никогда в жизни не видел такого Дивеев!) - свет пластами, слоями, и в свете этом, прямо тут же, около, широкоухое, широкощекое, придавленное сверху, многозубое, розовое, безглазое лицо, подпертое снизу желтым воротом бушлата.

Тут только дошло до сознания слово "довольствие", как сказал надзиратель. Слова этого он не понял, - показалось "удовольствие"... И хохот около, как камни сыпались в уши...

- Удовольствие? - бормотал Дивеев в испуге. - Вот это удовольствие?..

Резкий вдруг мальчишеский окрик сзади:

- Много чубурахнул, дядя?..

И другой около голос, как камни в уши:

- Врозволочь пьяный!

И шершавое прошлось, как терка, по его левой щеке, и вылез спереди страшный, немигающий черный выпученный глаз и под ним нос курносый:

- А ну, дыхни!

Дивеев откачнул голову назад, наткнулся на чью-то жесткую руку... Вскочил, и все заходило кругами: ярчайшие полосы света, лица, бушлаты, топчаны... и сверлящая раздалась боль в обоих висках, такая боль, что высоко вздернул он брови и рот открыл широко, как мог, чтобы крикнуть в голос...

Но не крикнул, - так и остался с открытым ртом: вдруг показались страшно почему-то знакомыми маленькие серые глаза в набрякших веках, и он сдавил с усилием челюсти и подался к ним стремительно, бормотнув удивленно:

- Как?.. И вы... вы тоже здесь?..

- А ты ж меня откудова знаешь? - отозвались набрякшие глаза и придвинулись.

- Нет, нет! - откачнулся Дивеев.

Но придвигалось все набрякшее от спанья и безделья толстогубое налитое лицо:

- Стой, черт!.. Это не ты меня засыпал?.. Это с тебя я намедни шубу стащил?.. в Почтовом переулке...

- Волчью шубу?.. - догадался Дивеев.

- Эге, брат!.. А теперь кого-сь сам из шубы вытрусил?.. Сто-ой!..

И кто-то сзади - мальчишески звонко:

- Гладить его!..

И со всех сторон потянулись волосатые крупные руки, очень четкие в ярчайшем свете, с разжатыми пальцами, с грязными ногтями...

- Рас-тер-зают!.. - бормотнул Дивеев... Отбросился назад, наткнулся на стену, ударился об нее головой, крикнул и повалился на пол...

Но тут же на него навалился кто-то удушающей тяжестью и задышал ему в лицо зловонно... А вверху гогот, и навалилось еще тяжелее, и еще... и уже нельзя дышать, нечем. В мозгу Дивеева засветилось одно ясное слово: "Смерть!.." И потом все погасло.

И когда надзиратель - черный и в черной оспе - отпер дверь и вошел, все разбежались. На полу лежал Дивеев щекою в пол, ничком и без чувств. Его подняли, положили на топчан, намочили голову водою. Но он плохо понимал, даже и открывши глаза. Где он, и что с ним, и кто около, этого не мог объяснить ему и черный с синим шнуром на животе. Если он видел, как говорил ему что-то, - шевелились губы, желтели щербатые зубы, упирались в его глаза, - то не слышал; если он слышал (как камни сыпались в уши слова), то не понимал. В лицо черного, очень густо изъеденное оспой, только кое-где пучками воткнулись толстые волосы, и эти волосы больше всего занимали Дивеева. Он даже на локтях поднялся, чтобы рассмотреть их поближе, и вдруг сказал неожиданно твердо:

- Их надо сбрить!

- Че-го? Кого сбрить?

Черный только что грозил кому-то в сторону карцером, и у него было наигранно суровое лицо, когда он обернулся к Дивееву, но тот повторил настойчиво:

- Сбрить, да, сбрить!.. И тогда не будет такой пестроты!

- Я ж тебе говорю: пьян, как зюзя!

Звонкий мальчишеский голос, такой звонкий, что Дивеев страдальчески повел головой, лег и спрятал ее между поднятыми локтями, и все-таки будто полные уши набило камнями... Ноги он тоже поднял в коленях, и колени крупно дрожали. Черный вздумал было взять его за колени обеими руками и прикрикнуть на него:

- Ты-ы... что это, а?

Но колени расскочились и стукнулись.

Он подсунул свое загадочное лицо к самому носу Дивеева и сказал задумчиво:

- Между прочим... винного запаху нет...

А Дивеев на это настойчиво:

- Сбрить, сбрить, сбрить!

И кругом хохотали ошеломляюще, отчего зажал крепко голову в локти Дивеев и не разжимал, сколько ни требовал этого черный...

Потом он отчетливо очень слышал, как щелкнул дверной замок, а спустя немного еще раз щелкнул точно так же.

Потом было не то забытье, не то пробел в сознании, и только от ясно кем-то около сказанного слова "Симулянт!.." опять начал вбирать в себя и вспоминать Дивеев и прежде всего хотел понять, что значило это слово, и казалось, что как будто когда-то знал, но не мог понять. Однако знал почему-то (по знакомому оттенку голоса), что сказал это слово молодой в пенсне, в форменной барашковой шапке. Он стоял около и рядом с ним кто-то еще новый с лысым лбом и красным большим носом.

- Сядьте, Дивеев, - сказал этот новый негромко.

И удивленный Дивеев сел и поглядел на него с любопытством... Оглядел его широкий пиджак, желтую цепочку на жилете, брюки из черного шевиота, даже вычищенный носок левого ботинка.

- Вы чувствуете себя больным? - спросил опять новый.

Очень знакомым показался вопрос, и Дивеев помнил, как на него ответил недавно кому-то, и сказал, дернув головой:

- Я?.. Болен?.. Ничем не болен!.. И никогда не был болен!..

- Положите ногу на ногу... вот так, - показал красноносый, севши с ним рядом.

Потом он погладил и пощупал его колено и вдруг ударил ребром ладони; нога Деева подпрыгнула и соскочила с другой ноги...

Красноносый мигнул хитро молодому и сказал вполголоса:

- Каков рефлекс?!.

И тут же Дивееву:

- А ну-ка разденьтесь...

Из-за него не видно было рук молодого, но Дивееву почему-то захотелось неудержимо теперь их найти глазами и на них посмотреть... И он сильно изогнул голову и поглядел: тонкие пальцы были так же холодно красны.

- Будет холодно, - сказал он вдумчиво.

- Снимите рубашку, вам говорят!

Опять глядя только на приковавшие его пальцы, снял Дивеев рубашку, а лысый около вынул из жилетного кармана зубочистку, написал ею на голой спине его буквы и спросил:

- Какое слово?

Но Дивеева занимали теперь только руки молодого, и он вспомнил, наконец, почему занимали, и сказал ему с большой укоризной:

- Я видел в руках у вас мой кошелек!.. Видел!.. Да, видел!..

На это молодой чмыхнул носом, повел головой, снял пенсне, протер его и сказал:

- Ну что ж, Дмитрий Иваныч... Возьмите его пока в больницу, а там видно будет.

И красноносый спрятал свою зубочистку, сказал Дивееву:

- Оденьтесь! - встал и добавил: - Придется взять... Закатим ему вероналу, посмотрим... Оденьтесь же, вам говорят!..

Дивеев медленно натянул на себя рубашку воротом назад и так сидя смотрел, как они уходили из камеры, - впереди молодой, талия стянута поясом, за ним лысый - без талии.

В тюремной больнице в сумеречный час полагалось быть полнейшему покою, так как старый тюремный фельдшер Дмитрий Иваныч уходил в это время на практику. Но покоя в этот день не было там: Дивеев как раз в этот час начинал приходить к разным тревожным подозрениям и делился ими с длиннобородым лет за пятьдесят больным на соседней койке.

Всех коек было шесть, и только на одной еще лежал кто-то, с головой закутавшись в рыжее одеяло, а бородатый уже успел показать Дивееву язву на ноге, спустив для этого перевязку:

- Видал, какая?.. Почитай что до самой кости!.. Так, братец ты мой, и жгет!.. Та-ак и жгет!..

Может быть, вид этой действительно искусно растравляемой раны подействовал на Дивеева: сумерки, тихо (только кто-то топтался за дверью), густая длинная борода с проседью перед глазами и там, внизу, подо всем этим и под тряпками какими-то рана... От этого начало щемить сердце... То отпускало на время, то опять зажимало в тиски, и Дивеев прикладывал к сердцу руки, обе, сгибался как можно ниже и так сидел... Но, может быть, это действовало на него лекарство, данное фельдшером?.. Дивеев видел эту белую кружку на столе, из которой он пил что-то... Он и тогда очень недоверчиво смотрел на лысого, он подозревал и тогда... Рана бородатого его убедила... Он посмотрел на него вдруг с большой тоскою и спросил шепотом:

- А того... убили?..

И мигнул на закутанного в одеяло.

- Живот!.. Животом мается...

Бородатый начал тереть зачесавшееся переносье, но Дивеев схватил уже нужное ему слово. Он понимающе отозвался:

- В живот!.. И в ногу!.. И в сердце!..

Потом чаще:

- В ногу, в сердце, в живот!..

Потом скороговоркой раза четыре подряд:

- В сердце, в ногу, в живот!.. В ногу, в сердце, в живот!..

И вдруг с большой решимостью в глазах и громко:

- Но я не поддамся, нет!.. Я не поддамся!..

И новая догадка вполголоса:

- А этот, - пальцы красные, в шапочке, - молодой, это - главный грабитель... Мой кошелек у него: я видел!..

Потом громко и даже торжественно:

- Ага!.. Шубы волчьи, а зубы золотые?.. Нет, не поддамся!.. Ха!.. Павлинов везде насажали... На каждой тумбе павлин!.. На каждом окне павлин!.. Но шпионы, шпионы!.. И они говорят!.. И они потом говорят!.. И дьякона с курицей тоже!.. Новая хитрость... И... уничтожают!.. Кто это сказал, что был за границей?.. Не верю!.. Ложь!.. Вздор!.. Но черного, черного этого надо обрить!.. За двугривенный... И напудрить!.. И непременно напудрить!.. На Васильевском, Пятая линия, у мадам Габель столик такой, подзеркальник, и шесть пудрениц рядом... А Элинька напрасно взяла мой рейсфедер: ведь он мне нужен сейчас!..

Тот, под одеялом рыжим, закашлялся глухо, а бородатый собрал морщины на лбу удивленной гармоникой, оглянулся на дверь и перебил Дивеева убежденно:

- Называется это: болезнь!

- Нет, я не болен, нет! - остановил его рукой Дивеев. - Только сердце... они мне пробили... Нет, я отравлен... Это лысый с носом, - это он... Белая чашка!.. Вот она!.. (Тут чашку он бросил на пол.) Очень тянет сердце.

- Куда же все-таки тянет? - спросил бородатый.

- Куда?.. Как куда?.. К спине, разумеется... к позвоночному столбу... К столбу, а там - на цепь!.. На железную цепь... Где это был дом из стекла и железа?.. Недавно... Очень светлый, - необычайно!.. Из стекла и железа... Как в Америке... Это вечно!.. Это почти вечно... А здесь паутина кругом, и никто не снимет... Даже летает перед глазами... Вот!.. Вот она... Вот!..

Он сделал рукой свой привычный хватательный жест и руку, сжатую в кулак, протянул бородатому. Тот встал опасливо и показался похожим на пристава вчерашнего, когда встал, и, только теперь заметив это, Дивеев протянул немного грустно и несколько насмешливо:

- Ах, та-ак!.. Вот это кто?.. Пристав?.. Поздравляю!.. А где же ваш перстень-печатка?.. (Он схватил его за руку.) Нет?.. Сняли?.. Это он!.. Молодой, в шапочке!..

- Ишь, что болезнь делает! (Бородатый вырвал руку.) А почему все-таки начальство к этому без внимания?.. Такой и убить может! Эй!.. И убьет - не дорого возьмет!..

- Может убить? - подхватил Дивеев испуганно. - Неужели?.. Но я не поддамся, нет!..

Но остановился пораженный и безмолвный, когда отворилась дверь и увидал он освещенную косым лучом сзади рукоять револьвера в открытой кобуре, а около нее кого-то... кого-то очень длинного в черном.

Он прошептал ошеломленно:

- Конечно... Они - везде...

И сел бессильно на койку.

А вошедший спросил зловеще:

- Это кто тут сейчас издавал крики?.. А?..

И даже больной животом стянул с головы одеяло и открыл мутное в сумерках безбровое бабье лицо.

- Как можно такого чтобы в больницу?.. - горячо сказал длинному в черном бородатый, как пристав. - Такой и убьет - не дорого возьмет!.. Ходуном ходит!..

- Тты!.. Тты что это? - приблизил к лицу Дивеева сверкнувшие белые руки длинный в черном, и Дивееву стало трудно дышать, и он упал поперек койки.

- Чашку разбил! - протянул бородатый.

- Чашки казенные би-ить!..

И вдруг откуда-то мальчишечье:

- А вы как смеете больного бить?

- Как смеет, да! - бормотнул Дивеев, не подняв головы.

- А ты что за указ такой? - рванулся длинный к парнишке с животом, и так яростно, что Дивеев замер от страха.

Но мальчишеский голос еще выше:

- А такой указ!.. Тюремного врача сюда давай, а не дерись!.. И фельдшер ушел!.. Порядки!..

- А ты для порядка сюда заперт? Ты - начальство?..

Кричали друг на друга еще, - не понял Дивеев, что - как камни в уши... Он все лежал поперек койки, очень неловко, и голова остро болела в висках: просто щелкал там обруч железный за разом раз, за разом раз...

И когда стало тихо наконец, - черный и длинный ушел, - и можно уж было открыть глаза, увидел Дивеев, что лежит он головой на подушке не поперек, а вдоль койки, - светло: горит лампа, - бородатый около сидит согнувшись...

Ясно Дивееву, что это - сапожник Вихорев с 5-й линии. У него на вывеске над сапогом надпись: "Друг студентов"...

- Друг студентов! - внезапно сказал ему Дивеев. - А за подметки полтора рубля!.. И не стыдно?.. Но что же подметки твои перед Кельнским собором... Готика!.. Шедевр!.. Ага!.. И ведь можно совсем без подметок... А если на фронтоне посадить павлинов?.. И райских птиц... из гипса... Но можно ведь и раскрасить!.. Элинька!.. Я тебе говорю!.. Сейчас же принеси мой рейсфедер!..

- Эх!.. - скорбно мотнул головой бородатый. - Чистое горе теперь будет с таким!.. И не уснешь!..

К ночи Дмитрию Иванычу удалось успокоить Дивеева. Но утром припадок буйства был уже сильнее, и в больничную камеру пришли тюремный врач и смотритель.

Дивеев их заметил: вошли двое... Один невысокий, тщедушный, другой важный крупный старик в погонах белых на черной шинели... Дивеев перед этим горячо говорил фельдшеру о павлинах и волчьих шубах и был ошеломлен приходом новых двух, важных... Он замолк и попятился к стенке. В руках у важного в погонах была черная палка с костяным набалдашником, вся сверху донизу в золотых монограммах. Смотритель, из бывших военных, имел уже легкий удар и слегка волочил левую ногу, дослуживал последний год, выслуживал полную пенсию и в помощь ноге носил палку; но Дивеева она приковала, - черная с монограммами, - скользнет бегучим взглядом по двум новым лицам и упрется в палку... Оба новые стояли в фуражках с кокардами, как было недавно у самого Дивеева, но теперь это казалось ему необычайным: фуражки с кокардами!..

Он заметил, что и бородатый стоит навытяжку, и Дмитрий Иваныч сказал было:

- Да... вот явление...

И выжидательно застыл.

А важный старик заговорил очень отчетливо и громко:

- Может быть, вздумает повеситься на простыне или же, скажем, отравиться... пиши тогда бумаги... и неприятность!.. А может быть, и подделка?

- Тем-пе-ра-туры не подделает! - угрожающе подбросил голову другой, тщедушный, с лицом, рассекающим воздух без затруднения, острым, как корабельный нос, и поглядел на него остро: - Этот больной?

А лысый, с носом красным, бормотнул вполголоса:

- Кажется, острое, Александр Филиппыч!

- Острое? - повторил старик и стукнул палкой.

- Острое - тогда капут, - сказал низенький бодро.

- Ка-пу-ут?.. Вот видите как!.. - и старик запустил в рот весь свой седой левый ус и стал его жевать медленно.

- Температура? - спросил лысого низенький.

- Сегодня не мерил... Но, видно, порядочная!..

И заметался лысый, а низенький важно:

- Как же вы так!.. Надо смерить... А ну, сядь-ка, братец!

И перед самым лицом Дивеева разрезал воздух снизу вверх.

Это не понравилось Дивееву... Это заставило его прошептать: "Не поддамся!.." Потом он крикнул надменно:

- Я - "вы"!.. Я - "вы", а не "ты"!..

- Это - чиновник! - улыбнулся лысый и тут же что-то протянул низенькому.

А важный старик промямлил:

- Эге-ге, брат... "вы-ы"!

При этом вытащил левый ус, покрутил его слегка и тут же засунул в рот правый.

Но низенький сказал примирительно:

- "Вы" - так "вы"... Присядьте на койку!

Тогда Дивеев поклонился, точно в гостях, и сел, но металлический футляр термометра, блеснувший в руках низенького, его испугал.

Он крикнул только:

- В сердце! - и вскочил.

Потом он хитро отпрыгнул к самой стене и забормотал:

- Нет! Нет!.. Нет, я не поддамся!

- Явное помрачение сознания, - важно сказал низенький старику с палкой.

А старик с палкой закручивал правый ус, и глаза у него были как две гимназических пуговицы.

Он отозвался:

- Если нужно температуру чтобы, - надо смерить!

- Это - термометр, - сказал низенький (вынул его из футляра и встряхнул). - Видите?.. Присядьте!.. Одна минута, и мы... вас отпустим домой.

- Домой?.. А куда домой?.. Ага?..

И Дивеев вдруг улыбнулся даже тому, что этот низенький не знает, что у него нет дома... Ему показалось, что он очень хитро провел их всех.

- Это не кинжал и не нож, - это градусник! - убеждал его между тем низенький. - Помните, его вам ставили, когда вы были больны?

- Больны?.. Я никогда не был болен!

- Поставьте вы, Дмитрий Иванович, если вы ставили... - передал градусник низенький.

Лысому больше доверял Дивеев: градусник от него допустил, - тем более что старик с палкой в это время начал сосать опять левый ус; это так заняло Дивеева, что и он старательно сделал то же самое со своим правым усом...

И несколько времени все молчали, а когда лысый вынул градусник и сказал: "Тридцать восемь и восемь", - Дивеев повторил это тем же самым его тоном:

- Тридцать восемь и восемь!

И чуть улыбнулся.

- Может быть, и не острое, - горлом выдавил низенький.

- Но все же в больницу его? - забеспокоился старик с палкой, отсосанный ус накручивая на палец.

- Непременно!.. Сейчас же! - ответил низенький.

- В больницу? В настоящую - земскую? - вдруг отчетливо повторил Дивеев чьи-то слышанные слова.

- Ага!.. Это он понимает!.. - подмигнул гимназической пуговицей старик с палкой.

- А сейчас только что та-ко-е плел! - покрутил головой лысый.

И бородатый выступил вдруг на шаг:

- Цельную ночь, ваши благородия, никому спать не давал! - И собрал лоб гармоникой.

Тут же вспомнил Дивеев про другого, с животом, и на него оглянулся. Тот тоже стоял в одном белье около кровати и смотрел исподлобья безбровый, безусый, бледный.

- Тебя не спрашивают! - строго сказал бородатому старик с палкой и кивнул лысому на этого, безбрового:

- Кто?

- Худолей... политический, - тихо почему-то ответил лысый.

- А-а.

Старик покачал головой укоризненно, вздохнул шумно, и потом ушли они с низеньким.

Необычайное ли посещение это подействовало или веронал Дмитрия Иваныча, но Дивеев не только многое понял из того, что говорили в камере, но запомнил и странную фамилию больного животом, два раза потом повторив ее вслух раздельно: "Худо-лей..." А тот, тут же, как ушли смотритель и врач, опять лег на свою койку и укрылся с головой рыжим одеялом.

Смотритель тюрьмы поспешил отделаться от опасного арестанта, от которого ничего хорошего ожидать было нельзя, и не больше как через час Дивеева по тем же самым улицам, как за два дня перед тем Илью, отправили в ту же самую земскую больницу, только в другой ее отдел, - туда, где лечили мозг.

Чтобы Дивееву не вздумалось по дороге бежать от своих конвойных, его отвезли (как и Илью), и на дорогу заботливый Дмитрий Иваныч щедро напоил его вероналом, в силу которого он верил несокрушимо.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ФЕДОР МАКУХИН

Сначала долгими - скупыми расчетами, воздержанием и постом, всякими урезками и кражей у себя самого, постоянной борьбою с самим собой, жестоким кнутом и шпорами в труде накопить тугой кошель, а потом вдруг в день, в два, в неделю спустить все до последней копейки, прокутить, промотать, просорить, раздарить, дать себя даже обокрасть первому встречному, - есть в этом какой-то смысл, не всякому и не сразу ясный...

Когда осенью в Сибири, вернувшись из тайги с золотом, кутит какой-нибудь приисковый старатель, он считает стыдом оставить в дырявом кармане хотя бы крупинку золотого песку про запас.

Если он зашел в магазин суконных товаров и набрал себе там на зимнюю пару, он смотрит на толстую штуку оставшегося сукна, в которой, может быть, аршин пятьдесят, и говорит приказчику:

- А ну-ка, паря, - иди стели мост!.. Не хочу по вашей грязи ходить, новые сапоги пачкать!..

И важно платит за все пятьдесят аршин, и приказчик идет впереди его по топкой улице и расстилает аршин за аршином всю штуку... А старатель плавно ступает по сукну, гатящему грязь, и только командует:

- Травь правей!.. Вон на ту, идол, новую лавку!

Или:

- Забегай левее!.. Жживо!..

Приказчик ладит то правей, то левей, и старатель через широчайшую сибирскую улицу какого-нибудь Енисейска добирается, наконец, до другого берега, до деревянных мостков, и даже не поглядит назад, где приказчик трудолюбиво сматывает снова грязную штуку сукна, чтобы дома вымыть ее, высушить, выгладить и продать на зимние щегольские костюмы другим старателям, а те будут гатить осеннюю грязь улицы полсотней аршин другого сукна...

Здравый смысл не поймет этого, но есть в этом и во всем подобном звонкая земная радость жизни, запой своею собственной силой, ловкостью, удалью и удачей. - Проживем, - наживем!.. Затем и наживали, чтобы вдоволь повеличаться... А весь адский труд в тайге, и риск и угроза каждого дня, и миллиарды гнуса, точившего кровь по капле, - черт с ними!.. Было, - и вот забыто!.. Но как отказать себе в удовольствии пройтись по сукну через улицу, зайти в посудный магазин напротив, свалить там как бы невзначай стоящую посреди хрупкую стопку ваз, тарелок, ламп и сказать горестно:

- Что же я сделал, злодей!.. Ведь я же теперь навеки пропал!..

Потом выслушать сочувственно едкую ругань хозяина, а потом прищуриться высокомерно, растоптать сапогами остальное, что не было разбито в этой стопке, спросить хозяина:

- Это на сколько же я набил?

Отбросить тянущийся к левой скуле толстый кулак, выслушать явно удвоенный счет, выкинуть на прилавок катеринку, прихлопнуть ее ладонью:

- Получай сполна!

И, выходя из посудной на улицу, думать усиленно: а нельзя ли что еще выкинуть почуднее?..

Когда Макухин в квартире полковника Добычина в ответ на вызов Натальи Львовны сказал свое: "Вот!" и стал с нею рядом, он уже почувствовал тот самый подъем мотовства, который был высшею точкою радости жизни для таких, как у него, натур... Маленькое слово это: "Вот!", сказанное тогда, значило чрезвычайно много: "Вот я сам, и все мое тоже - вот! - Берите!"

И автомобиль, на котором они подъехали в тот день к вокзалу, он, конечно, должен был отбить у целой компании грузно думавших над каждым своим рублем людей, - иначе не так весело было бы ехать.

Что именно будет с ним и Натальей Львовной дальше, об этом он меньше всего думал. Точнее: он совсем не думал об этом. "Вот я сам, и все мое тоже - вот! - Берите!" - это было сказано твердо, а как именно она это возьмет, - было уж ее дело: большое облегчение чувствовал Макухин от того, что не надо было думать над этим самому, и большое в нем было любопытство.

Случай на вокзале был точно первой картиной того длинного представления, которое должно было теперь разыграться непременно перед Макухиным, иначе незачем было и говорить так твердо и торжественно: "Вот!"

Как будто непременно так и должно было случиться, чтобы Алексей Иваныч забежал перед ними на этот самый вокзал и кого-то тут ранил, а этот кто-то точно непременно должен был оказаться прежним женихом его теперешней невесты.

То, что он действовал теперь не сам по себе и не для себя, а для Натальи Львовны, делало его очень свободным, освобождало от очень многого, от себя самого (и в этом тоже было исконно деревенское мотовство).

Он только спрашивал у нее, что делать, и ждал приказаний, стараясь понять с полуслова. Так он держал себя на вокзале, в жандармской комнате, так же давал показания и приставу, и почти таким же жестом, когда говорил об Алексее Иваныче, показал на свой крутой лоб, добавив убежденно:

- Считал и считаю человека этого ненормальным.

Когда Алексей Иваныч, ставший просто Дивеевым, ходил из угла в угол по пустой и холодной кордегардии, зловонной и полутемной (чуть горела маленькая чадная лампочка), - Макухин приехал с Натальей Львовной в знакомую ему гостиницу "Бристоль", и тут же согласился с нею, что снять надо не один, а два номера рядом: жених и невеста - не муж и жена, - и ничуть не удивило его, что все время она говорила об Илье: раненый, может быть, уже умер теперь, - и все-таки он - ее бывший жених, такой же, как он теперь, только гораздо более ей знакомый.

Чай пили они в номере Натальи Львовны. Вся полная своей неожиданной встречей с Ильей (и какою встречей!), она имела вид оглушенный... Даже чуть сутуливший ей спину мослачок, который как-то заметил Алексей Иваныч, стал как будто заметнее, вырос за эти часы, - отчего даже и голову подымала она с трудом, и при электричестве сверху, при мягком матовом свете сама точно светилась вся изнутри, и глаза ее казались Макухину иконно-огромными, и бледные щеки фарфорово-неживыми.

Макухин сам налил ей чаю, поставил перед нею сухарницу, но она сидела, охватив колено руками, к столу боком, совершенно о себе забыв... Так много было предположений и вопросов в ней, и все об Илье: куда он мог ехать?.. Откуда?.. Где он жил последнее время?.. Зачем ехал?.. Знал ли Алексей Иваныч, что его встретит?.. Может быть, это даже было условлено... А если условлено, то зачем?.. И правда ли, что Илья был знаком с его женою?.. Не принял ли Алексей Иваныч ее Илью за кого-то другого, - своего?

Макухина удивляла такая масса вопросов: никогда не приходилось слышать ни от кого раньше такого потока, такого водоворота слов и совершенно не о деле (не считал, конечно, этого "делом" Макухин). Очень сложный, кропотливо вышитый женский мир подошел к нему так близко впервые. Раза два он было решился напомнить ей, что чай остынет, но она его не слышала. Потом он вылил ее холодный стакан в умывальник, налил ей горячего чаю и придвинул сухарницу еще ближе к ней, но она не заметила и этого.

Она говорила (в который уже раз!):

- Хорошо, я допускаю, что Алексей Иваныч (у него уж это в манию обратилось!), что он мог узнать об Илье от кого-нибудь... Могли дать ему телеграмму: "Илья выезжает завтра (например) туда-то"... Кто-нибудь у него следил за Ильей... Но почему же вчера он мне не сказал?.. Почему не сказал?.. Мямлил что-то такое и не сказал самого важного!.. И уехал!.. Так неожиданно!.. Ведь только что приехал от Ильи и опять уехал!.. И хоть бы имя мне сказал когда-нибудь, - я бы по одному имени догадалась!..

- Илья - имя простое, - у всякого может быть, - заметил Макухин и добавил спокойно: - Опять чай ваш застынет!..

- Он мне говорил о каком-то месте, - вспомнила Наталья Львовна. Будто искать ездил место себе, а это он его выслеживал, Илью... И так долго помнить: шесть месяцев!.. Бесчеловечно! Конечно, Илья не обращал внимания, я его знаю... Ну, скажите, - разве же он не мог уйти?.. Заметил, что он - здесь же, на том же вокзале, - и уйди!.. Просто, - встань и уйди...

- Там около него старик один хлопотал, - как будто я его где-то раньше видел, - вставил Макухин, выпивая уже четвертый стакан.

- Старик?.. Я не видала... Доктор, должно быть... А может быть, он умирает теперь там в больнице, умирает, а мы здесь сидим!.. Может быть, умирает он!..

Так много тоски было в ее голосе и особенно в огромных неплачущих глазах, что Макухину стало очень неловко, и он застенчиво отставил свой недопитый стакан и сказал угрюмо:

- По телефону справиться можно... Позвонить в больницу, - должны справку дать...

- Можно?.. Разве можно?.. Куда же звонить?.. И дадут справку?.. Кого же вызвать? - очень заволновалась она и вскочила.

Макухин посмотрел на свои золотые часы (серебряные, рабочие, он оставил дома, а сюда взял праздничные, золотые):

- Десять часов уже... Пожалуй что поздно...

- Поздно?.. Как поздно?.. Почему?.. Неужели поздно?.. А вдруг он умрет?..

- Умрет - воля божья... Другое дело, если бы мы помочь могли...

Однако Наталья Львовна уже накинула на шею вязаный белый платок.

- Телефон там внизу... Я видела... Как же я не подумала раньше?.. Ведь видела!.. Я сейчас...

И выбежала быстрее, чем Макухин мог придумать, как отсоветовать это. Он постоял немного около стола, думая, идти ему за нею или не надо; решил, что не идти неловко, можно обидеть этим, и, уходя, запер номер и ключ взял с собою. Но пока он медленно спускался вниз, Наталье Львовне уже ответили из конторы больницы, что там не знают.

- Говорят: "Тут хозяйственная часть"... Говорят: "Повесьте трубку!" пожаловалась ему она.

- А если завтра утром поехать туда? - подумал вслух Макухин.

- Да-да - мы поедем, поедем завтра!.. Утром чтоб непременно поехать туда!.. - приказала она.

И мимо коридорного они подымались по лестнице рядом, и она говорила:

- Разве в больнице только один телефон?.. Это мне какая-то дура на центральной дала не тот номер... Но завтра надо встать раньше, и мы поедем... Он не умер, нет!.. Я бы непременно почувствовала, если бы он умер!..

А у дверей своего номера она сказала Макухину:

- Идите к себе и сейчас же ложитесь спать... А завтра утром, как встанете, - только пораньше! - стучите ко мне... Впрочем, я и сама встану рано... Я, может быть, и не засну совсем... Ну, идите!..

Макухин учтиво поцеловал ее руку и пошел к себе. В его номере было все то же самое, что и в ее, и совершенно так же была расставлена мебель, но это был прежний его холостой, одинокий номер, случайный, временный, а настоящий его, теперешний был там, за стеною, и настоящее его теперешнее дело было ехать завтра в больницу узнавать, жив ли Илья... А так как для этого надо было встать рано (так было приказано только что), то он и заснул спокойно тут же, как лег.

Как и в тюрьме, около ворот больницы стояла будка, но в ней сидел старик не моложе восьмидесяти лет, - в тулупе, в шапке. Можно было не спрашивать его, кто он: на тулупе спереди пришпилена была медная табличка, а на ней выбитые буквы: "сторож". Сидел он забывчиво и сосал трубку. Обратился было к нему Макухин, как здесь найти одного больного, но он только мотнул во двор трубкой:

- Там пытайте...

Извозчик Макухина стал в ряд других извозчиков, а они с Натальей Львовной вошли во двор.

- Никогда здесь не приходилось бывать, однако дело большое! оглянулся кругом Макухин.

Больница была целый городок.

Из подстриженных садиков выступали белые корпуса казенной стройки, здесь, за городом, очень крупные. Дорожки, усыпанные мелкими желтыми морскими ракушками вместо песка; аккуратные палисадники, обнесенные деревянными резными оградами... Но вблизи корпусов этих не цветами пахло, - иодоформом... Этот едкий и застарелый, видимо, запах пропитал тут, казалось, все стены домов, даже таких, на которых чернели надписи: "Контора", "Смотритель", "Старший врач".

День был солнечный, очень яркий (день, даже в камере 3-й ослепивший Дивеева); не верилось в такой день не только Наталье Львовне, - даже Макухину, чтобы мог умереть Илья. И однако, когда вошли они в главный трехэтажный корпус больницы, в полутемный, похожий на туннель коридор нижнего этажа, с асфальтовым гулким полом, и спросили (Наталья Львовна, конечно), где найти доставленного вчера раненого, вихрастый фельдшерский ученик, быстро несший куда-то гирлянду пузырьков с сигнатурками, бросил на ходу:

- Умер.

Наталья Львовна ахнула и покачнулась, Макухин ее поддержал, но не поверил.

- Постойте, - как умер?

- Вчера, в десять вечера...

- Когда звонили по телефону?.. Не может быть!..

- Не мо-жет бы-ыть! - воскликнула и Наталья Львовна.

- Как не может быть, когда я говорю? - даже обиделся ученик. Рабочий с завода - Сидорюк...

И помчался дальше, звонко шагая.

Наталья Львовна отвердела в руках Макухина, ожила, но вся дрожала от испуга. Макухин видел, каким страшным казался ей теперь этот больничный туннель из асфальта, иодоформа и серых стен.

- Не он! Только ляпает зря... Мальчишка!..

Ясно стало, что Илья не может умереть, потому что как же тогда будет Наталья Львовна?

В туннеле больничном непонятно было, что начать и куда идти. Нужно было спросить еще кого-то... И вот - опять тяжелые, но гулкие шаги: с лестницы боковой вошел в коридор большой старик в шапке мохнатой, в шубе.

- Тот самый, - узнал его Макухин. - Вчерашний... На вокзале который...

И Наталья Львовна сразу рванулась из его рук к старику. Старик уходил из коридора наружу, уже визжали блоком двери, они почти бежали, его догоняя, - и, вот опять яркость дня, и хруст и желтизна ракушек под ногами, и пестрят палисадники и стены корпусов, и лохматый старик глядит на них поочередно голубыми, как у селезня, но злыми глазами.

- Мы - к вам... - начал было Макухин, берясь за свою высокую шапку из каракуля.

- А-а... это на вокзале там... Узнал! - раздул ноздри старик, не поднимая руки к лохматой куньей шапке.

- Как его здоровье?.. Ради бога!.. - молила Наталья Львовна; маленькая котиковая шапочка непрочно держалась на правой стороне ее прически, готовая упасть.

- Здоровье?.. Как масло коровье!.. - очень зло поглядел на нее Асклепиодот.

- Вы сейчас от него? Вам что-нибудь сказали?.. Ради бога!..

- Сказали-с... От него, от него-с!.. Но видать его не видал: не допустили... Родного дядю не допустили, - может быть, вас допустят... Вы ему кто приходитесь, Илье?..

Он говорил шумовато, как всегда, и выныривал шеей из воротника шубы после каждой фразы.

- Если вас, дядю, не допустили, то меня, значит, и подавно!.. Значит, он очень плох, Илья!.. Боже мой!

И как-то сами собой покатились по ее щекам частые слезы.

- Сказали: "Особых причин для беспокойства нет"... Так буквально сказали, - смягчился старик, следя за ее слезами, как они катились по щекам и падали. - Буквально именно так: "особых причин"... Неособые, поэтому, остаются... Одну пулю, изволите видеть, нашли на диване, другая в шубе застряла, а третья - собачка - в нем...

- В нем?..

- Но сидит, однако, под кожей: нащупали... Сегодня достанут...

- Ну слава богу!.. - перекрестилась Наталья Львовна.

- Слава богу!.. И я точь-в-точь то же сказал... А вы, стало быть, с моим племянником хорошо знакомы?

- Еще бы!.. Я!..

- У-г-у... Та-ак... Да вы уж и с этим, с Алексеем-то Иванычем проклятым, не знакомы ли?

- И с ним знакома...

- Так вот через кого, стало быть, племянник-то мой... - приготовился сказать что-то ядовитое очень Асклепиодот, но Наталья Львовна перебила его, как будто сожалеющим тоном:

- Не через меня, - нет!.. Не через меня!..

А Макухин в этот самый момент вспомнил наконец, где он видел этого шумоватого старика раньше, и сказал медленно:

- Как будто видал я где-то вашу личность... Кажись, судно одно мы с вами не поделили в Керчи: вы его под хлеб фрахтовали, а я под камень...

- А-а, хлюст козырей!.. - вдруг дружелюбно хлопнул по плечу Макухина старик. - "Николая" у меня перебил, помню!.. Ну, хорошо, что не грек!.. Поэтому я тогда уступил: вижу, - свой!.. А греку ни за что бы не дался... Помню!..

Но вдруг еще что-то, видимо, вспомнил, потому что добавил, спохватясь:

- Надо мне тут в одно место слетать...

И, повернувшись к одному из корпусов, вдруг пошел не прощаясь, даже не кивнув шапкой.

- Когда же... Когда же его можно увидеть? - крикнула вслед ему Наталья Львовна. - Сегодня нельзя?

Старик остановился на полушаге, стал вполоборота и отозвался вполголоса, но едко, метнув в нее селезневый взгляд:

- А вам какая же экстренность сейчас его тревожить?.. Раз "особых причин", сказано, нет, - увидитесь в свое время.

И Наталья Львовна поклонилась ему почтительно, опять сказавши:

- Ну, слава богу, что нет!..

Это потому, что вспомнила она вдруг очень ярко разбитую ее пулей розовую лампадку и кошку с задранным кверху стремительным хвостом.

И Макухину сказала она кротко:

- Ну что же, поедем? - и пошла к воротам, но когда дошла уже, прокричал ей вслед Асклепиодот:

- В хирургическом отделении!.. В этом корпусе - второй этаж!.. А приемный день - четверг!.. В три часа!..

И, обернувшись на его крик, еще два раз подряд поклонилась ему Наталья Львовна почтительно, как девочка, и безмолвно.

- Теперь куда же? В тюрьму?.. Как там Алексей Иваныч бедный... Он, наверное, там уже? - спросила Наталья Львовна Макухина, когда отъехали они от ворот больницы.

Макухин отозвался:

- Подождем денек, - зачем спешить... Алексею Иванычу теперь сидеть долго: успеем.

- Долго?.. Как долго?

- До суда... сколько там, пока следствие... Полгода... может быть, год.

- Си-деть до су-да го-од? - испугалась она и заглянула ему в лицо, не шутит ли.

- Сидят люди!.. Ну, раз, конечно, раненый поправится, суд ему гораздо легче будет.

- Да ведь он и сам болен!

- На суде разберут.

- А теперь?.. Надо поехать к адвокату!.. - вспомнила Наталья Львовна и добавила:

- Как же это: на суде разберут, а до суда целый год сидеть?

- Да ведь раз он на такое дело шел, - должен же он знать и... и думать, что сидеть - не миновать потом!..

- Ничего он этого не знал... и не думал!

Повернул к ней все лицо в пушистых подусниках Макухин и, улыбаясь, но не осуждающе или насмешливо, а как взрослые детям, сказал:

- Значит, выходит, - вам их обоих жалко: Илью, - этого своим порядком, а Алексея Иваныча - своим?

- Что это? - не поняла она.

- А вот дядя его, старик этот, он Алексея Иваныча, похоже, ненавидит, - объяснил Макухин.

- Он ненавидит, а я жалею, - догадалась она. - Да, мне жалко... очень... Я ведь его понимала очень... Когда он мне говорил про свое, я его понимала... Я ведь только не знала, что это - Илья!.. А вам не хочется к адвокату?

- Мне? Макухин улыбнулся длинно, чуть отвернувшись. - Чтобы такого несчастного бросить на произвол, - это, я думаю, даже неловко... я и сам хотел попробовать, - нельзя ли его на поруки взять.

- Хотели?.. Правда?.. - схватила его за руку Наталья Львовна и добавила, глядя ему в глаза: - Илью я люблю, а того, Алексея Иваныча, понимаю...

- При извозчике не надо так! - вдруг около самых губ ее шевельнул своими губами Макухин, но тут же продолжал громко:

- Я думаю так: доедем сначала до гостиницы, спросим, где какой адвокат получше... Город чужой, - кого мы тут знаем?.. Правда?..

А она отозвалась:

- Но беспокойство, значит, очень вредно Илье, - очень вредно... И что это значит: "особых причин для беспокойства"?.. То есть он может не умереть теперь, но через два, через три дня?.. Через неделю?.. Вы знаете, - ведь может быть заражение крови, - и тогда что?

Извозчик (он был парный, как все в этом городе) доехал в это время до городских окраин и спросил, обернув яркое, ражее лицо:

- Куда будем ехать?

Макухин решительно ответил:

- В "Бристоль"... - и добавил хозяйственно, кивая на правую лошадь: Засекает левой ногой.

- Засекает... Что ни делали ему, - засекает, - и на... А так ничего, конь справный...

И головой покрутил извозчик, точно в тысячный раз стараясь проникнуть в тайну движений левой задней ноги своего мерина, но, в тысячный раз убедясь, что не проникнет, задумчиво опоясал его вдоль спины кнутом.

Веселого адвоката указал Макухину швейцар гостиницы "Бристоль" ходатая по делам Петра Семеныча Калмыкова, - и квартира его была в двадцати шагах на другой стороне улицы.

У него в этот день Макухин сидел один (не спавшая ночь Наталья Львовна осталась в номере).

Из заметки в местной газете, лежащей у него на столе, Калмыков знал уже о том деле, по поводу которого несвязано рассказал ему Макухин.

- Вы ему родственник, - Дивееву? - спросил он, страшно растирая уши, точно пришел с мороза: он, видимо, только за час перед этим встал с постели.

- Нисколько! - даже удивился Макухин.

- Компаньон его?.. Вы - кто такой?.. Подрядчик?

- И не компаньон вовсе... какой же компаньон?

- Ну, друг, близкий, как говорится... Приятель?..

- Нет... Знакомый... Просто - знакомый...

- Те-те-те, батенька!.. Знакомый!.. Просто знакомые предпочитают на адвокатов не тратиться... Не так ли? Ясно, как карандаш, что не просто знакомый...

Он был низок и толст, близорук и красен, лысоват спереди и большерук, густо кашлял и пил содовую воду стакан за стаканом (четыре бутылки этой воды стояли у него на столе); глядел на Макухина с прищуром и хитро сквозь стекла золотых очков и все щекотал указательным пальцем левой руки реденькую русую сорокалетнюю бородку. И даже на толстом опухшем лице его губы казались несоразмерно толсты.

Присмотревшись к этим всевысасывающим губам, сказал медленно Макухин:

- Да я особенно тратиться даже и не намерен... Я зашел только справиться, что ему может быть за это...

- Что же ему за это?.. Каторга!.. Ясно, как палка!.. Но кто же вам, батенька, поверит, чтобы вы этого не знали и за тем только пришли?..

И вдруг зевнул очень глубоко, с необыкновенным увлечением и добавил:

- Начал кутить вчера с одним оправданником, и вот до шести утра... Тоже запутанное очень дело было, и состав присяжных аховый попался... но все-таки удалось!

И снял очки и жестоко протер глаза кулаком... Потом налил содовой воды и выпил... Потом вбежала в кабинет маленькая, лет семи, девочка в коротком белом платьице и, остановясь шагах в трех от Калмыкова, сказала нерешительно:

- Папа! - и покосилась на Макухина, пухлая, точь-в-точь так же хитро, как это делал ее отец.

Отец же, обернувшись, вскочил с большой легкостью, подхватил ее на руки, закружился с нею по комнате, вынес ее на руках за дверь, там пошептался с нею, потом притворил дверь, подошел к Макухину вплотную, положил ему руки на плечи и сказал вдохновенно:

- Взяться за это дело могу, конечно, и возьму не больше, чем Прик возьмет, или Варгафтик, или чем Швачка, который ваше дело вел в прошлом году!..

- Какое дело вел?.. - удивился Макухин.

- Ну-ну-ну-ну!.. Будто я не знаю!

И сделал хитрейшее лицо толстогубый, и даже один глаз совсем закрыл за ненадобностью пускать его в работу.

- И дела не было, и Швачки никакого не знавал даже и отроду, ответил Макухин очень спокойно, думая в то же время о Наталье Львовне: "Хорошо, что я один, а не с нею: осерчала бы и ушла, а человек очень подходящий и занятный..."

- Ка-ак так не знавали? - очень изумился Калмыков, и посмотрел на него, сидящего перед ним, поверх очков. - Штука капитана Кука!.. Ведь вы же строили дом Кумурджи, греку?.. Ведь вы же сказали, что Мухин?

- Ма-ку-хин, а не Мухин!

- Ма-ку-хин!.. Гм... Макухин... Так бы и говорили сразу. - И Калмыков налил уже из третьей бутылки (две он выпил) стакан воды. - А я думал: архитектор, подрядчик, - словом, свои ребята, - теплая компания!.. А вы, пожалуй, даже скажете, что никогда и не судились!..

- Не приходилось.

- Гм... значит, вы - будущий мой клиент!.. Люди делятся на три категории: на клиентов настоящих, прошедших и будущих... Вы сегодня в театре будете?

- В театре? - удивился Макухин.

Загрузка...