- И кентаврих тоже, - вставил, улыбнувшись, Ваня.

- А как же иначе? И кентаврих тоже с себя, - ведь это же пока еще только полулюди-полузвери, ведь кентаврих не кормили кентавры, - они должны были сами добывать себе пищу... Разумеется, и кентаврихи имели такие же мускулы, как самый заправский кентавр. Ты, конечно, едешь сейчас к своей Эме, - она - женщина, хотя и циркачка, - женщина, - не кентавриха, нет, - и если ты ее выкинешь когда-нибудь в окно шестого этажа на мостовую, она найдет время, пока долетит до мостовой, и в зеркало поглядеться, и губы себе подкрасить. Кентаврихи же губной помады не имели и в зеркало не гляделись... Так вот, - дай людей и кентавров, - вот твоя тема! Можешь назвать даже так: "Последний бой людей и кентавров", - в этом, дескать, бою истреблены были все кентавры, сколько их еще оставалось, - восторжествовал человек. Представь только, сколько силы (своей силы), ракурсов можешь ты бросить на полотно в пять таких стен длиной! А? Что молчишь? Не нравится тебе такая тема? Тебе бы все "Жердочки", "Фазанники" писать? А? Вот в этом-то и заключается твоя трещина: сила, как у бизона, а картины, как у чахоточного в последней стадии! Так-то!.. Ну, что же ты сидишь, в самовар глядишь? Наливай чай и пей, - не мне же наливать прикажешь!

Однако Ваня не прикоснулся к чайнику, стоявшему на самоваре, и к своему стакану. Он слушал очень внимательно и ждал, что еще скажет отец. И Алексей Фомич, ходивший в это время по столовой из угла в угол, не остановился на том, что сказал. Он только что начинал раскачиваться, и Ваня чувствовал это и, хотя не пил чаю у себя дома, все же отказался:

- Да я уже пил, - мне не хочется... Кентавры и люди? - Хорошая тема, да кто-то уж, кажется, писал на нее...

- Кто именно? - вскинулся отец, остановясь. - Не знаю такого. А хотя бы и писал кто, - что из этого? На все темы писали. А ты напиши так, как будто до тебя только мальчишки без штанов этой темы касались обезьяньими лапками, холст пачкали; сморкались на холст, а не писали, - вот как ты должен это сделать! Тут борьба не на живот, а на смерть, и победил человек, а если бы кентавры победили, то... то на Васильевском острове в Петербурге не было бы Академии художеств, а паслись бы там моржи да дикие гуси. Ты понимаешь ли, что тут ты должен дать последнюю ставку за жизнь разума на планете Земля? Тут должно быть такое солнце, - показал он обеими руками на стену, на которой рисовалась ему картина, - такое солнце, чтобы жгло зрителей, чтобы зрители, как вошли бы в твой манеж (где же еще можно было бы выставить такую картинищу? - Конечно, только в манеже) - как вошли бы, так сейчас же раскрыли бы свои зонтики, а дамы чтобы начали веерами на себя махать, хотя бы стояла в то время петербургская зима и в манеже было бы как на улице (какой же черт в манежах отопление заводит?..) А пейзаж какой ты мог бы дать, а! Земля во всем своем блеске! Ведь не из-за пучка зеленого лука или редиски бьется человечество с кентаврами! Оно бьется из-за обладания такой красавицей, как Земля!.. Если из-за одной прекрасной Елены десять лет бились греки с троянцами, то Земля-то вся в целом, праматерь всех Елен вообще, во сколько миллионов раз должна быть у тебя на картине прекрасней всех прекрасных Елен вообще? Дай же красоту эту, из-за которой люди с недолюдками бьются! Такой пейзаж дай, чтобы даже петербуржцы ахнули и целый бы день от него глаз отвести не могли! Чтобы так с разинутыми ртами и стояли и ни в пивные, ни в рестораны бы не шли!

Ваня улыбнулся и спросил:

- Что же это за пейзаж такой?

- Найди! - крикнул отец. - Земля велика и обильна пейзажами, - выбор несметный, - ищи и найди! В том-то и задача искусства, чтобы искать, а на готовое, на то, что другими найдено, кто же льстится? Только обиженные талантом, но держащие нос по ветру, - дескать, если я напишу не то, чтобы прекрасную Елену, а хотя бы миловидную швейку, у меня какой-нибудь меценатишка картину эту купит для украшения своего вестибюля или уборной, а кто же купит картинищу с черт знает кем, - с кентаврихами, у которых копыта и хвосты трубой, кому это лестно? И сколько дадут мне за этих кентаврих? (Кентавры же, а тем паче люди кому могут быть интересны?..) Подобные сопляки за подобную тему не возьмутся, конечно, а за-ка-за, заказа ты если ждешь, то какой же ты к черту художник? Ты можешь сказать мне: "Теперь двадцатый век. Теперь и "Страшный суд" Микеланджело и "Бой с кентаврами" одинаково никому не нужны, а нужно только то, что узаконено, как последний крик моды..." Хорошо, я допустить готов даже и это... Футбол, например, узаконен? Непременно, притом на большей половине земного шара. Это, дескать, борьба. Тут, дескать, тоже мускулатура и рук, и ног, и даже затылка. А что касается пейзажа, то непременно и пейзаж: в закрытых помещениях заниматься этим спортом неудобно... Ну что ж, - футбол так футбол... Пиши футбол... Пиши, наконец, свою французскую борьбу, как француз Дега писал балерин (хотя сам, впрочем, балериной не был)... Собери на холст побольше атлетов, и чтобы занялись они у тебя каким-нибудь полезным современным делом, - грузили бы, например, на волжской пристани на пароход "Самолет" мешки с мукой или ящики с консервами - по двадцать пудов каждый ящик... Репин писал бурлаков, а ты - грузчиков в какой-нибудь Самаре или в Нижнем... А не хочешь писать наших, - поезжай в Алжир, в Порт-Саид, - пиши чернокожих...

Алексей Фомич замолчал вдруг, раза два прошелся по комнате, потом, остановясь прямо против Вани, сказал:

- Дом запер? А? Тот самый дом, который и отпер-то, то есть купил, зачем собственно? Дескать, у отца - уединенная мастерская, так вот же и у меня тоже! Хоть и на другой улице, но в городе том же!.. Теперь - приходи, кума, приноси ума! А кума-то... надула, черт ее дери! Вильнула хвостом, и мимо! Ну что ж... Погорячился, конечно, по младости лет и ошибся. За это я не виню. Мне даже любопытно это было. "Уединился, - думал я, - и отлично! Значит, цену себе нашел..." А цена-то оказалась грошевая... В себя не поверил, себя не нашел, - зачем же, спрашивается, завел свою мастерскую?

Ване стало неловко наконец: он сидел, - отец то все ходил, а то вот стоит перед ним; он поднялся тоже; он должен был ответить не только отцу, но и себе. И он заговорил:

- Я никогда особенно умен не был, и я, конечно, ошибся, это правильно. Но только в чем именно ошибся? Мастерскую себе завел? - Это не так важно, я думаю. Ошибся я не в этом, а в другом... Мне там, в Европе, не то, чтобы после Мессинского землетрясения, а вообще показалось, что не так что-то прочно все на земном шаре, почему я и начал писать свой "Фазанник" и "Жердочку" и тому подобное. А когда я увидел тебя, то, должен признаться, - был поражен: до такой степени, то есть, в тебе самом все оказалось прочно!.. Ты, конечно, нашел, - это и для слепого ясно, - и в то, что ты нашел, в это самое поверил... Я уж тебе говорил это, скажу еще раз: я изумился. И отлично понимаю я, что эта, как бы сказать... Ну, все равно, - прочность твоя от твоей цельности... Ты - как шар, и без трещин... Ну, а вдруг что-нибудь такое, вроде Мессинского землетрясения, только по воле вот этих самых твоих кентавров? Предположим, что они еще водятся на земле... Как ты тогда, а?

- Это что же такое может быть? - спросил Алексей Фомич с большой серьезностью. - А-а, понимаю! И что я тогда буду делать? - Алексей Фомич прошелся еще раз по комнате и сказал очень твердо: - Я думаю, что во всяком случае останусь самим собой... А так как тебе сегодня, то есть уже скоро (он посмотрел на стенные часы), приходится ехать, то все-таки выпей на дорогу чаю.

Ваня просидел у отца недолго, - еще с полчаса, не больше. За это время он выпил всего только четыре стакана чаю и что-то такое съел, - что именно, не заметил.

Отец не спросил его, куда он едет, а он не счел нужным говорить об этом. Простились они, как это у них было принято, без объятий, даже без рукопожатия; зато долго держал в своей огромной руке Ваня небольшую и не очень мягкую руку Марьи Гавриловны, пожелавшей ему раза три от чистого сердца "счастливой дороги".

Ваня просил ее, хотя бы изредка и мимоходом, наведываться, как исполняет свои обязанности оставленный им дворник его дома, и, в случае чего, черкнуть ему об этом два слова. Но куда именно "черкнуть", не сказал, она же в сумятице чувств забыла спросить об этом.

Алексей Фомич сел пить чай только после ухода сына. Наливала стакан ему, как обычно, Марья Гавриловна, стеснявшаяся садиться за стол при Ване.

Однако за первым же стаканом художник задумался до того, что Марья Гавриловна осторожно взяла этот стакан, и он едва это заметил, - все же заметил.

Он спросил:

- Куда же вы его? Я ведь не пил еще.

- Да он уж застыл совсем, Алексей Фомич! Я вам сейчас горячего налью, - проговорила она, улыбаясь, но он сказал, с виду сердито:

- Я именно и хотел, чтобы он остыл! Прошу поставить его на место.

- Что это вы, Алексей Фомич! - удивилась она. - Никогда ведь вы холодного чаю не любили.

- А вот вы, Марья Гавриловна, никогда газеты мне не догадаетесь купить, - повернул совсем на другое он.

- Газету? Да ведь вы же газет читать не любите, Алексей Фомич, оправдалась она, но он сказал наставительно:

- Газета на газету не приходится... В тридцати подряд, - так бывает, - читать совсем нечего, а в тридцать первой, глядишь, и поместят что-нибудь немаловажное... Вот, например, что такое он мне тут долдонил сейчас, будто в Европе беспокойно? Что-то такое будто бы там собирается, а? Революция, может быть, вроде той, какая у нас в девятьсот пятом была, а я сижу здесь и ничего об этом не знаю... Завтра утром извольте-ка газету какую-нибудь купить, вот что. Прямо, конечно, писать об этом ничего не будут, но могут как-нибудь обиняком, для тех, кто понимать эти обиняки в состоянии... Он мне еще как-то раньше говорил то же самое, только тогда я внимания не обратил...

Повертел в руках остывший стакан и добавил:

- Черт знает что, - терпеть не могу! Вылейте это вон и налейте горячего!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

СВАДЬБА МАКУХИНА

Гремели литавры.

С полным знанием дела какой-то сивоусый старик колотил время от времени бубном о свой кулак.

Страшные звуки издавали две широкогорлых, ярко начищенных медных трубы.

Очень поджарый, коричневый, с тонкими черными висячими усами, похожий на полевого кузнечика, цыган Тахтар Чебинцев пронзительно пиликал на скрипке.

Все это и, кажется, еще что-то, кроме этого, представляло собою оркестр, игравший на свадьбе Федора Макухина.

Отдельно от оркестра выступал гармонист, меланхолического, мечтательного вида, лысый со лба человек, пышно называвший свою двухрядную русскую гармонику итальянским словом "концертино".

Все вообще музыканты были свои местные: они знали гостей Макухина, гости знали их, так как гости эти были только рабочие каменоломни, спасшие его от смерти, рыбаки - Афанасий и Степан Макогон, извозчик Кондрат.

Они принарядились для этого вечера так, как если бы он случился на Рождество, на Пасху, на Троицу. В церкви, во время венчанья, шафером самого Макухина был Рожнов, шафером Натальи Львовны - другой молодой и холостой малый - Аким, один из гребцов баркаса.

Кое с кем из них, - с Афанасием, с Кондратом, с Макогоном, с Севастьяном, с Данилой, - были их жены, разумеется тоже нарядившиеся как только могли.

Извозчики городка думали, что все они будут наняты Макухиным для свадебного "поезда", то есть для катанья по улицам гостей, с песнями, с гармоникой, вообще с большим шумом, и у Макухина действительно появилась было такая мысль, но когда он поделился ею с Натальей Львовной, та пришла в ужас и просила его обойтись без "поезда".

Свадебный пир и без "поезда" вышел достаточно шумным. Вина было выставлено много, - три бочонка (в окрестностях городка делали вина многих сортов в больших винных подвалах, известных на всю Россию); длинный стол был полон всякой всячины, и два повара - один из ресторана "Отрада", другой из гостиницы "Южный берег", - проявляли свое искусство на кухне.

Можно было вполне обойтись и без свадебного генерала, так как отец Натальи Львовны был в своем мундире полковника в отставке и надел ради такого торжества все ордена, какие у него были. Очень представительной показалась всем гостям и слепая жена его, к которой Федор относился с большим почтением, хотя и называл ее "мамашей".

Так как она не выносила махорочного дыма, то махорку курить гостям своим Макухин решительно воспретил, - все получили от него по коробке папирос Феодосийской фабрики Стамболи.

Дня за два до свадьбы Макухин купил Афанасию новый ялик и дал сто рублей; получили от него по сто и гребцы баркаса; а Рожнов - вдвое, так что среди гостей не было недовольных.

Так как Наталье Львовне непременно хотелось видеть у себя на свадьбе Павлика Каплина, то этот гимназист на костыле, заменивший уже другой свой костыль обыкновенной тросточкой из кизила (такие тросточки делали тут очень искусно, и они продавались во всех лавках для курортных), был тоже в числе гостей. Ему непременно хотелось быть шафером невесты, и он уверял, что имеет уж в этом деле большой опыт; однако Макухин предпочел ему своего Акима, чем он счел было себя обиженным, впрочем ненадолго. После того как Федор спасся от смерти, хотя и пролежал пластом неделю, Павлик решил, что он заслужил право быть мужем Натальи Львовны. Он даже сказал ей довольно важно: "Должен признаться вам, что я одобряю ваш выбор", - чем очень ее рассмешил.

Макухину хотелось, чтобы на свадебном пиру его был непременно священник, который его венчал, но тот оказался не совсем здоров, пришлось обойтись без него, как обошлись без "поезда".

В другое время Наталья Львовна при венчанье в полной народа небольшой здешней церкви чувствовала бы себя, как актриса на сцене в роли, к которой хорошо подготовилась, но после того, что пришлось ей пережить на берегу моря, она была почти робкой, как будто стала моложе на десяток лет.

Она вошла в себя только потом, в доме мужа, сделавшемся теперь и ее домом. Гости же ей положительно нравились, и ради них она решила вытерпеть до конца все, даже оркестр.

Ей принадлежала мысль украсить комнату, в которой был пир, - самую большую в доме, в нижнем этаже, - кадками с олеандрами, цветущими душистыми розовыми и белыми цветами, и лимонными деревьями, на которых висели еще зеленые, но уже крупные плоды.

На столе поставлены были тоже цветы в вазонах, но потом их пришлось снять, так как они занимали слишком много места и очень всем мешали.

Для Павлика, который действительно поправился, как об этом и писал своему отцу в Белев, эта свадьба была гораздо больше, чем развлечение в однообразной жизни.

Вся пленившая его, северянина, красота южного русского моря и Крымских гор как-то неразрывно тесно сплелась в его душе с образом тоскующей красивой молодой Натальи Львовны, и вот Наталья Львовна уже стала женой этого плотного, простого на вид малого, с золотистым крутым затылком, почему-то бритого, в хорошем дорогом костюме, а у гостей его головы всажены прямо в середину плеч, так что шеи отсутствуют, спины сутулые, руки корявые, вместо ботинок - сапоги, которые, как видно, усиленно терли щетками, однако не оттерли как следует; кто в пиджаке из нанки, кто в суконном черном бушлате, а кто и в поддевке. А бабы - в платках и полушалках, спущенных с примасленных лоснящихся голов на плечи.

Одна из этих баб, с плоским, будто калмыцким лицом и небольшими, как черные бусы, глазками (это была жена Данилы), удивила его тем, что, припав коротким носом к ветке олеандра, истово восхитилась:

- Ах, пах какой от этих цветов, - ужас!

Все время переводил глаза Павлик с Натальи Львовны на ее гостей и потом снова на нее, стараясь подметить на ее лице недоумение или даже растерянность, но лицо ее было неизменно приветливым, даже как будто лучилось.

Убедясь, что это ему не кажется только, а есть на самом деле, Павлик проникся, наконец, и сам ее внутренней радостью и вот тогда-то сказал ей на ухо, что вполне одобряет ее выбор. Для него самого смысл сказанного им был шире, чем могла понять его Наталья Львовна: не только выбор мужа, но даже и выбор этих гостей.

Ему и в самом деле приятно было наблюдать, как гости деловито щелкали пальцами по бочонкам вина и довольно крякали, убеждаясь, что бочонки полны. Он, потирая руки и весело подмигивая полковнику, приготовлялся наблюдать, как будут опустошать эти три бочонка.

- Вот-то начнется битва русских с кабардинцами! - вполголоса, но очень выразительно сказал он полковнику, кивая сначала на гостей Макухина, потом на эти бочонки.

Лубочная книжонка под таким заглавием попалась ему как-то в детстве и поразила его тем, что в ней не было ни русских, ни кабардинцев, ни битвы, а действие происходило в каком-то баронском замке, совершенно неизвестно, где именно.

Полковник, который после свадьбы Ивана довольно часто встречался с Павликом и привык к нему, отечески ласково похлопал его по спине. Павлик видел, что он, - в мундире и с орденами, - чувствовал себя тут, у зятя, среди поддевок, бушлатов и ситцевых платков, не особенно ловко, и внутренне ликовал, и ему все хотелось подшутить над ним. Однако подшучивать пока не представлялось возможности, тем более что очень тесно к своему мужу держалась слепая, которая, конечно, тоже и в еще большей степени, чем полковник при орденах, должна была хоть сколько-нибудь освоиться с этим новым для нее положением: она ведь только слышала, какими хриплыми голосами говорили гости, как они густо кашляли и как стучали их тяжелые сапоги.

Против своего обыкновения, она не вступала в общий разговор просто потому, что он был ей совсем не интересен. Перед ней поставили пиво, так как этот напиток она предпочитала вину и, в какие бы обстоятельства ни попадала, оставалась верна своим привычкам.

Пока не сели за стол, гости и особенно гостьи, видимо, чувствовали себя довольно стеснительно, но, усевшись, - а рассаживал их сам Макухин, как-то сразу потеряли всю неловкость.

Павлик объяснил это самому себе тем, что за столом им уже было вполне понятно, что надо делать.

Налили кто стаканчики, кто рюмки, - выпили за молодых. Потом стали закусывать чинно, споро, неторопливо, стараясь не очень звякать ножами и вилками о тарелки.

Женщинам, из которых каждая, конечно, считала себя мастерицей по части выпечки пирогов, очень понравился пирог, изделие повара из "Отрады"; мужчинам - заливное из осетрины и майонез, работа повара из гостиницы "Южный берег".

Так как слепая была большой любительницей ветчины, то для нее, а заодно уж, конечно, и для полковника, была добыта во всех отношениях прекрасная ветчина и поставлена перед ней на блюде, красоты которого, к сожалению, ей не дано было оценить.

Когда налито было по второй, Афанасий на весь стол рявкнул: "Горько!" - и все сочли необходимым подхватить это на разные голоса, особенно пронзительные у баб, а музыканты, в это время что-то игравшие, сделали такое фортиссимо, что Наталья Львовна сначала непроизвольно заткнула уши, потом бросила руки на плечи мужа и прильнула губами к его бритым губам.

Это "горько!" однообразно повторялось еще несколько раз, причем теперь уже не Афанасий, а другие старались не упустить момента и покричать.

Потом пили "за мамашу" и "за папашу" молодой, и оба они поднимались при этом и кланялись на обе стороны, как артисты, которых вызывает публика, очарованная их высоким искусством.

Не больше чем через час после начала пира стало уже так бестолково шумно, что Павлику показалось - вот-вот подымется дым коромыслом, как на свадьбе Ивана с дачи Шмидта.

Сидевший рядом с ним полковник заметно для Павлика старался до конца выдержать характер и не прикасаться к спиртному вплотную, а только чокаться с ближайшими соседями и слегка пробовать, что такое ему налили. Однако Павлик, видевший, как он разошелся на свадьбе Ивана, не переставал ожидать, что он разойдется еще и тут, у своего зятя.

Но вот этот зять, которого тоже наблюдал по-молодому зорко Павлик, встал с места с каким-то очень серьезным и даже будто торжественным лицом.

Он провел рукой по верхней губе вправо и влево, явно для Павлика забыв, что сбрил усы, кашлянул в эту руку, поглядел на Рожнова.

Рожнов прикрикнул на сидевшего против него Степана, затянувшего было блаженным голосом: "По морям, морям, морям, нынче здесь, а завтра там", а потом и другие попритихли, когда Павлик закричал на весь стол:

- Тост! Тост! Слушайте тост!

И Федор Макухин действительно начал говорить, к тревоге Натальи Львовны, не уверенной, умеет ли ее муж с должным красноречием произносить тосты:

- Когда мы, братцы, мокрые, хоть нас выжми, под баркасом от ветра прятались, сказал тогда Афанасий, что хочу я обзаведение свое в Куру-Узени продать, а вы тогда в ужас впали, будто на вас прямо лев какой из клетки выскочил, в кусочки вас изорвать должен... Лев не лев, а конечно - какой, между прочим, денег у нас тут нажил... Почему же такое? Умен, что ли, очень? - Нет, только и всего, что от других греков своим ему у нас была, конечно, поддержка... Вот я и подумал тогда, под баркасом: ребята испугались, что другому продам, а он их может, конечно, по шапке, а своих тут насажать, потому что - они каменщики природные... Эх, думаю, сижу, а с чего же я-то сам начинал? Что у меня, наследство, что ли, было получено? Ниче-го, ни копейки, а только доверие ко мне было, как наш хозяин-армянин запутался и от нас сбежал, а нас, рабочих-каменотесов, было у него человек двадцать... Сложились, кто сколько, - на тебе, Федор, заправляй всей нашей артелью!.. Ну, хорошо... Давно дело было, - вот на ноги стал. Так вот, стало быть, сижу под баркасом, думаю: мне выходит линия в другом городе жить, другим делом заниматься, а неужто ж Рожнов, как он все равно тут за старшего, вести это дело каменное тут не может? Деньги на первый обиход у них будут, да вот баркас этот, мой спаситель, им пускай останется, сети у них есть, чтобы рыбу ловить, когда - весной да осенью - ход ее бывает, Афанасия да вот Степана еще могут к себе в компанию взять по рыбальству, разживутся, так и домишки себе могут поставить... А захотят шире еще дело свое повести, охотников войти к ним в компанию всегда найдут. Вот так сижу под баркасом, думаю, а у самого зуб на зуб не попадет никак от холода, и спичек нет, чтобы костер развесть, обсушиться... Так как, Рожнов, может такое дело у тебя выйти или нет?

Пока Федор говорил, что он такое думал, прислонясь к баркасу, его слушали, мало понимая, к чему он клонит, но когда он обратился прямо к Рожнову, то половина хмеля соскочила с многих голов. Павлик же, посмотрев сперва на полковника, потом, из-за его спины, на Наталью Львовну, вдруг яростно изо всех сил захлопал в ладоши.

Известно, что стоит только начать хлопать, а за поддержкой дело не станет, - и вот, все ли поняли Федора наконец, или все еще нет, но хлопать начали все, даже и музыканты и меланхолический гармонист, и литаврист вдруг ударил в свои литавры, а старик подставил свой опытный кулак под бубен, трубачи взялись за трубы, а Тахтар Чебинцев за скрипку... Раздалось нечто вроде туша, до того громогласного, что Рожнову, поднявшемуся, чтобы ответить Федору, пришлось пережидать стоя, когда утихомирится оркестр.

Он стоял, сдвинув свои сросшиеся у переносья брови, и Павлик, с большим любопытством следя за его лицом, стремился угадать, что он скажет. Федор ждал не садясь, и Рожнов начал:

- Федор Петрович, это вы меня испытываете, или как? Потому что, если испытываете, то ведь наобещать двадцать коробов можно, а если, скажем, по-сурьезному...

- По самому сурьезному, - перебил его Федор.

Рожнов оглянулся на своих, точно ожидая поддержки, но был он, хотя и молодой, вполне обстоятельный и ни малейших неясностей не любил, поэтому спросил Макухина:

- Значит, Федор Петрович, там у вас только думка была, а теперь вы же как именно: нас там на своем или чтобы на нашем хозяйстве хотите оставить?

Павлик хотя сам и правильно понял Макухина, но вопрос Рожнова тоже счел правильным: дело это требовало, по его мнению, полной ясности, и ему нравился обстоятельный Рожнов не меньше, чем оказавшийся таким щедрым Макухин.

Федор, пока говорил свою длинную и путаную речь, избегал глядеть на жену, теперь же, когда понадобилось отвечать Рожнову коротко и точно, поглядел и увидел, что Наталья Львовна улыбалась, - значит, не только не была против, но ей как будто нравилось это неожиданное для нее самой решение мужа.

И он сказал Рожнову:

- Если ты в состоянии дело там сам вести, то и начинай с богом, и хозяином там, значит, буду уж тогда не я, а вся ваша артель; а если не в состоянии, то так мне вот тут и скажи, потому что мне тогда придется подумать.

Рожнов, только теперь окончательно поверивший в точный смысл сказанного Макухиным, повернулся к своим и крикнул:

- Что же вы, ребята, сидите, как все равно зюзи какие? Что это вас, что ли, не касается, а только меня одного?

Павлику подумалось тут же, что на его месте и он точно так же бы крикнул. Однако поднялся Данила, человек лет сорока, дюжий, с бурыми густыми усами (подбородок он выбрил в этот день в парикмахерской), протянул к Рожнову руку и сказал:

- Ты-ы не кричи очень! Ты-ы потише!.. Не хуже твово понимаем, что работать мы теперь можем скрозь, - как на сухом берегу, так, значит, и само собой в море - с сетями, с баркасом... Работать вполне можем, а с кого получать за работу? С тебя?

Выставил вперед кудлатую голову, вытаращил красные от водки глаза и ждал ответа.

- Со всей нашей артели, а не с меня! Я только вроде бы опять за старшего назначаюсь, если, конечно, оставите... - объяснил ему Рожнов, но тут же обратился к Макухину: - Так, Федор Петрович, или я не понял?

- Именно так само, а как же еще? - удивился Макухин.

Но тут в помощь Даниле поднялся и Севастьян, пригладил волосы, чтобы не лезли в глаза, и сказал не Рожнову, а прямо Макухину:

- Премного благодарим, Федор Петрович, а только... не выйдет!

- Так, значит, чужому продать? - слегка повысив голос, однако без заметного для Павлика раздражения спросил Макухин, на что Севастьян тут же ответил:

- Мы вами очень довольные, Федор Петрович, и пускай себе, как оно допрежь было, так чтобы и было, в том же порядке.

- Истинно! - подтвердил Данила. - Как сами начнем хозяйствовать, нам лучше не будет, а только хуже!

- Ну, что ты будешь делать с таким народом! - удивился Рожнов и хлопнул себя, насколько позволила скученность за столом, обеими руками по бедрам.

- Ничего, после разберутся, - успокоил его Макухин и кивнул гармонисту: - А ну, дерни что-нибудь повеселее!

Гармонист уперся подбородком в свой инструмент, подумал, перебрал лады и очень решительно заиграл вальс "Дунайские волны".

Танцевать никто из гостей не умел, или пока еще не разошлись настолько, чтобы затанцевать. Даже и не слушали гармониста. Поднялся спор за столом, потому что Афанасий кричал:

- Как это, чтобы они рыбалили? Какие из них к черту рыбаки? Только рыбу от берегов отпугивать!.. Рыбак должен быть специальный, а не такой!

Но из ломщиков камня нашелся один, пожилой уже, чернобородый, - Филат Бегунков, сидевший как раз против Афанасия. Голос у него оказался тоже громкий и с хрипотой. Он был задет Афанасием за живое.

- А я вот и есть рыбак специальный, - с Волги! - отстаивал себя он. Мы с братанами тем же манером воблу ловили и до дела ее, эту рыбу, доводить могли, а также леща тоже!

- То Волга, а то море, - сравнял один такой! - кричал Афанасий.

- В полую воду не шути Волгой, - никакому морю не уступит, - защищал свою реку Филат, - только что вода в ней тогда желтая от глины!

Услышав про глину, Макухин вспомнил вдруг, что ничего не сказал об известковой печи, и опять встал.

- Ведь вот же память отшибло, братцы! Ведь в том же конце, возле Куру-Узени, известку выжигают! Правда, версты две от моря считается, так зато же там пара лошадей на дроги. Тамошних ребят возьмите к себе в артель; каменных домов там себе понаставите - из своего камня, на своей известке, - черепицей покроете, - без страховки тогда проживете... Чтобы земля рядом с татарской деревней такая бы русская, наша загремела, приходи любоваться!

- Покорно благодарим, Федор Петрович! - поднявшись, сказал Рожнов и поклонился, но жена Данилы подняла вдруг голос:

- На что же там дома каменные громоздить, когда там ни картошки посадить негде, ни капуста не родится?

А жена Севастьяна добавила:

- Да и корову там если завесть, - паши для ней нету: только камень везде да держи-дерево промеж! Что там корове взять? Ни на что изведется! Ни молока от нее, ни мяса!

Павлик увидел, что Макухин нахмурился и сел на свое место, как садятся ученики в классе, невпопад ответившие на вопрос учителя. Даже и Рожнов счел нужным найти какой-нибудь выход из неловкости для своего хозяина.

- Это они потому так, Федор Петрович, что мне не верят, - сказал он. - А спросите их, себе-то они верят ли? Ни за что один другому не поверит! А уж бабы наши, - от них только и слышишь: "Вот Дунька не даст мне соврать!.. Вот Машка не даст мне соврать!.." А как Дуньки-Машки случаем около не будет, наврут столько, что и на баркасе не увезешь! Да они и себе-то самим, ну, может, от силы, один раз в год поверят, да и то навряд. Как же они мне вдруг, после вас, Федор Петрович, верить станут? Все им будет думаться, что я не иначе как жульничаю, - в свою пользу норовлю, а не в ихнюю.

- Ну, пускай вместо тебя другого кого выберут, - сказал Макухин, но Рожнов только усмехнулся:

- Другого!.. Я же сказал ведь: и себе-то не верят, а не то что кому другому. Не выйдет это, Федор Петрович!

- А как же артели разные: плотников, штукатуров, - строителей вообще всяких, - по всей России ходят на заработки, и ничего ведь, - у них выходит, - не хотел сдаваться Макухин.

- Артели эти, - когда им по субботам деньги хозяева, где они работают, выдают, - все до одного человека бывают, во все глаза глядят и всеми ушами слушают, - ввязался в разговор Степан Макогон, а Рожнов только добавил:

- А бывает и так, что даже и харчи им хозяйские идут: тогда уж совсем счет простой, сколько кому приходится. Это им на работе скажут. Деньги и бабы на базаре считать умеют, хотя и грамоте не учились.

Макухин покрутил головой и сказал Рожнову:

- В таком случае, как домой к себе приедешь, - там, на месте, виднее будет, - обсудишь со всеми, а после поговорим.

И принялся усердно наливать в рюмки водку своим соседям.

Когда садились за стол, был еще день, притом день солнечный, светлый. Однако досидели до сумерек, а в сумерках и за общим шумом не заметили, как появился у Макухиных еще один гость, совсем не званый, вообще неожиданный, так как его считали хорошо устроенным в другом городе, и о нем вполне извинительно забыли. Этот гость был Алексей Иваныч Дивеев, которому не только посоветовал ехать сюда Ваня Сыромолотов, но еще и купил место в легковой машине, уверенный в том, что в дальнейшем он, авось, не пропадет.

Для очистки совести раза два он все-таки спросил этого весьма рассеянного архитектора, найдет ли он дом, в котором жил, и нужных ему людей, - Наталью Львовну, Макухина, - и Алексей Иваныч убедил его, что непременно найдет, - как же иначе, - что он не совсем же лишился рассудка.

И он действительно не только поднялся с берега на Перевал и пришел прямо на дачу Алимовой, но и узнал там, что в доме Макухина на свадьбе теперь и полковник Добычин, и его слепая жена, и Павлик Каплин.

Где именно дом Макухина, он тоже припомнил и вошел в него бодро, но, войдя, довольно долго стоял в дверях, удивленный и обилием гостей и их видом. Пожалуй, он даже ушел бы, если бы его не заметил сам Макухин и не вытащил на середину своего зала.

- Ну, прямо он мне теперь хуже татарина, этот Алексей Иваныч! - шутил Макухин, подводя нового гостя прямо к Наталье Львовне.

- А-а, Алексей Иваныч! - обрадовалась она и чмокнула его в лысый лоб, когда припал он к ее руке.

Однако и слепая обрадовалась тоже, услышав об его приходе.

- Вот так разодолжи-ил! - протянула она, улыбаясь и повернув в его сторону свое круглое, без морщин лицо, с седыми, редкими уже волосами, свисавшими на плоские уши.

И полковник не то чтобы счел своим долгом изобразить веселость, а по-настоящему, - как это наблюдал Павлик, - сердечно обнял Алексея Иваныча и облобызался с ним троекратно, точно христосуясь.

К удивлению своему, и сам Павлик почувствовал какую-то размягченность чувств при виде того, о ком помнил только последнее, сказанное полковником: "Удрал штуку!.. Стрелял все-таки в своего этого... и убил его... или, может быть, ранил... убил или ранил, а теперь сидит!.."

Он не успел справиться об Алексее Иваныче у Натальи Львовны и оставался при том, что услышал тогда, на свадьбе Ивана, от полковника. И вдруг оказалось, что вот он - Алексей Иваныч, - нигде не сидит, а здесь с ними, как ни в чем не бывало! Имел, правда, растерянный вид, когда чуть ли не тащил его, взяв под руку, Макухин, а теперь глядит по-прежнему и даже пытается улыбнуться.

И Павлик не мог удержаться, чтобы не обнять Алексея Иваныча одною рукой (другой он, встав, опирался на палку).

Сейчас же нашлось для нового гостя место за столом, который перед тем казался непроницаемым: сам Макухин поставил ему стул как раз рядом с Павликом, а другие, влево от него, всего только немного отодвинули свои стулья, и вот перед Алексеем Иванычем оказалась уже тарелка с чем-то отбивным, имевшим для него, проголодавшегося за день, несомненный смысл.

- Постойте-ка, Алексей Иваныч, а как же это вы очутились тут? спросила его Наталья Львовна, приставив для этого ко рту руку, так как не надеялась, что он расслышит ее за общим шумом.

Невольно подражая ей, то есть тоже отгородившись ладонью, Алексей Иваныч сказал коротко и четко:

- Пансион прикрыла полиция.

- Вот как! По-ли-ци-я!

О частностях этого дела она уже не спрашивала: слова "полиция" было для нее довольно. Сама же она, передав Федору насчет закрытия пансиона, добавила:

- Ничего, пусть живет тут. Ему же будет, мне кажется, лучше, а то ведь возле него были совсем чужие люди, - поди-ка привыкай к ним... Я думаю, он нам мешать не будет, а?

Макухин же отозвался на это:

- А если ему работу какую-нибудь дать, то лучше всяких пансионов ему это помочь может.

- Ну, какую же ему работу дать можно! - усомнилась Наталья Львовна, однако Макухина точно осенило:

- Ведь он - архитектор, что ты! Пусть строит!.. Эх, если бы я архитектором был, сколько бы красивых домов я понастроил!

Наталья Львовна приложила руку к его лбу и сказала ему на ухо, но серьезно:

- Ты не пей, Федя, больше, - тебе вредно.

А в это время Павлик чокался с Алексеем Иванычем, налив ему стаканчик портвейна.

Алексей Иваныч боялся, что Павлик начнет его спрашивать о чем-нибудь, что ему самому неприятно уж было вспоминать, но тот ни о чем не спрашивал, только угощал его, точно сам был хозяином в этом доме, и расхваливал то вино, то пирог, то майонез, то отбивные котлеты.

Между делом он сказал ему:

- Надеюсь, вы опять поселитесь на нашей горке, Алексей Иваныч? Это было бы очень хорошо.

- Неужели?.. Что же в этом хорошего? - так же между делом, усердно занятый едой, спросил Алексей Иваныч.

- С вами мне лично всегда было интересно говорить, - признался Павлик, на что отозвался Алексей Иваныч с виду рассеянно:

- Вот как? Интересно? А я этого и предположить не мог.

Полковник сказал ему из-за спины Павлика:

- А шоссе-то ваше, как вы уехали, пришло в упадок: никаких работ там больше не ведут.

- Ах, это на берегу которое? Вот как, - не ведут? - удивился Алексей Иваныч. - Скажите, пожалуйста! А почему же так?

- Не ведут, нет, - я там недавно был и никаких рабочих не видел, подтвердил полковник. - А почему именно, - не имею понятия.

- Да ведь там же этот, как его... староста здешний, - Иван Гаврилыч, - припомнил Алексей Иваныч.

- Никого нет, и никакого старосты я не видел.

- Староста тут, ведь он - жулик, - вступила в разговор слепая.

- Это не наше дело, - попытался отстранить ее полковник, но она обрадовалась случаю поговорить, - ведь долго молчала.

- Как же так не наше? Вполне наше, раз мы тут живем уже столько времени... А что жулик, так что же тут такого? Он на то и староста, чтобы был жулик.

Другие за столом или очень мало обратили внимания на поздно пришедшего гостя, или совсем не заметили его прихода, занятые спорами об артели каменоломщиков, - может она существовать без хозяина или нет.

Музыканты тоже не хотели быть только посторонними зрителями на свадебном пире: они тоже проявляли деятельность, вдруг ударяя во все литавры и бубны, рокоча трубами и взвизгивая скрипкой. А утомясь, они подкреплялись за своим небольшим, стоявшим в стороне столом.

Особенно усердствовал в этом гармонист, который, наконец, потерял весь свой меланхолический облик и глядел мутными набрякшими глазами почти свирепо, точно собираясь с силами начать скандал, а не вальс и не польку.

Почувствовав этот остановившийся на себе свирепый взгляд гармониста, Алексей Иваныч спросил Павлика:

- Это кто же такие гуляют на свадьбе?

- Удивиться вполне можно, - ответил Павлик, - но это все спасатели Макухина.

Конечно, Алексей Иваныч не понял его и переспросил, и Павлику пришлось рассказать вкратце, как мог в море проститься с жизнью Федор Макухин, так же, как простился с жизнью его брат Макар, если бы не выхватили его из моря его же рабочие.

Это изумило Алексея Иваныча.

- Макар?.. Макара я вспоминаю... Макара я помню, как же, - отлично помню... Так он погиб, вы говорите? Вот уж никак нельзя было ожидать!

Он сидел взволнованный. Он даже перестал есть, а только глядел на Макухина, точно стараясь найти на его плотном, бритом теперь лице признаки прирожденной удачи во всех житейских делах.

И вдруг стремительно вскочил он. Хотел было выйти из-за стола, чтобы подойти к Макухину, но стулья стояли плотно, а за его стулом оказался какой-то шкафчик, в свою очередь прислоненный к стене... Нельзя было выйти, и он громко заговорил, обращаясь к Макухину:

- Федор Петрович! Что я тут услышал! Будто ты был на волосок от смерти и тебя спасли вот они! - Он кивнул неопределенно на весь стол. - Ты - счастливый человек, Федор Петрович! От души тебя поздравляю! И Наталью Петровну, Наталью Петровну тоже! Это очень редкостно, чтобы так везло в жизни!.. Я себя лично... я о себе лично два слова, если позволите... Я не то чтобы завидую вам обоим, а только мало что понимаю... Просто, ничего в общем не понимаю, - почему же мне никак и никогда не... как это называется, - забыл... (он пощелкал пальцами) не было удачи, что ли?.. Ведь я - архитектор, - вдруг обратился он ко всему столу, - ведь я вырос на проектах и сметах, на проектах и сметах, - отчего же я ни одного порядочного здания не построил и даже своей личной жизни тоже? Проекты и сметы, ведь это - моя область, а что касается самого себя, ничего спроектировать никогда не мог, ничего вычислить не мог, - почему это? Чего мне недоставало?.. И в результате я вот на чужой свадьбе!.. У меня конец, у вас, - обратился он снова к Макухину и Наталье Львовне, - только начало, и я хотел бы, чтобы ты, Федор Петрович, и вы, Наталья Петровна...

- Львовна! - громко подсказал ему Павлик, а полковник, Лев Анисимович, поглядел на него явно неодобрительно, и это его смутило.

В довершение всего гармонист, все время свирепо на него глядевший, развернул свое "концертино" и перебрал лады, а старик с бубном раза три сряду ударил бубном о свой кулак.

Павлик потянул Алексея Иваныча за рукав книзу, и он сел, умолкнув, и сосредоточенно начал глядеть в свою тарелку. А на узенькое, но все же свободное место между общим столом и столом музыкантов выскочили, перемигнувшись, молодой малый Аким, который держал в церкви венец над Натальей Львовной, и тоже не старая еще жена Севастьяна, - оба раскрасневшиеся от вина, оба с платочками в руках; и музыканты грянули казачка.

Зажгли лампу-молнию, и от этого, после сумерек, очень многим, должно быть, стало казаться, что в свадебном пиру начинается вторая, гораздо более веселая часть.

Есть действительно в искусственном свете, изобретенном человеком, какой-то вызов дневному свету: ведь он во всяком случае для всех очевидная победа над ночной темнотой, действующей весьма угнетающе.

Все воспрянули духом: те, кто способны были пить до полусмерти, нашли, что они еще только начали входить во вкус попойки; те, кто плясали, увидели, что они еще не отбили каблуков; те, кто горланили песни, - что они еще далеко не охрипли, а те, кто умели, щелкая по бочонкам, определять, сколько в них осталось вина, решили, что вина осталось еще гораздо больше, чем было выпито... Даже с музыкантов при ярком свете лампы слетели сонливость и усталость, и у гармониста снова появился меланхолический вид.

А ночь выдалась темная, так что нечего было и думать, чтобы можно было не только дойти к себе Павлику и полковнику с его слепой женой, но даже и довезти их по очень плохой дороге в гору. Их, а также Алексея Иваныча уложили спать в комнатах на верхнем этаже, когда было около одиннадцати часов. Тогда же ушли домой и музыканты.

Ровно до двенадцати досидели молодые, потом тоже ушли наверх, а гости еще сидели, пока хватило керосина в лампе. Они улеглись на полу, где нашли для себя удобнее и куда донесли их ноги.

Каменотесам из Куру-Узени, конечно, некуда было идти; что же касалось рыбаков Афанасия и Степана и извозчика Кондрата с их женами, то хотя они и были здешние, но не могли уж понадеяться на себя, что дошли бы к себе благополучно.

А за окнами хлебосольного макухинского дома, - слышно было даже и пьяным, - ревело море. Начавшийся еще днем прибой разъярился ночью, и огромнейшие волны бешено-упрямо шли в атаку на сонный город.

1923, 1944 гг.

Загрузка...