За дальним концом стола сидели два мужика. Они уже изрядно подпили, и один другому рассказывал про некоего зырянина, который у мощей, лобызаючи их, па­лец откусил и во рту унес. Подобную историю Петр слышал еще в детстве, когда всей семьей ездили на пас­ху в Пыскорский монастырь. Там тоже были мощи. Из- под истлевших пелен выставлялись коричневые сухие ручки с вложенной в них свечой. Ручки были не страш­ные, будто вылепленные из вощеной бумаги, и под их игрушечной плотью проступали расходящиеся веером полоски косточек — тонких, словно куриных. «Приложил­ся и откусил, — возмущалась мать. — Себе исцеление, а

другие как хотят...» — «И проглотил?» — спросил брат Николай. В глазах его стоял ужас. Хотелось представить вкус этого откушенного пальца. Почему-то казалось, что он должен быть сладковато-безвкусным, как мертвая, ороговевшая кожа у ногтей...

Одна и та же бессмысленная история вот уже десять лет кочевала по окрестным деревням и заводам. От этого неожиданного совпадения Петр ощутил вдруг, как нахлынуло 'безразличие к исходу их с Лешкой разгово­ра. То самое безразличие, которого в Лешке испугался.

Он встал:

— Завтра скажешь, что надумал.

— Да я сейчас скажу, — Лешка тоже поднялся.

Петр отрешенно посмотрел на него:

— Ну?

— Общество среди своих людей составить нужно. И потихоньку, друг другу помогаючи, здесь, на заводах, власть забирать. К должностям подыматься. А там вид­но будет. Согласен на такое, пиши манифест и начнем разговоры вести.

— Только я и про вольность напишу, и про рабст­во,— сказал Петр. — Ты не понял, другие поймут. Да и ты после поймешь.

— Пиши, — согласился Лешка. — Без этого тоже нельзя.

На улице он заговорщически коснулся руки Петра:

— Ну что, заберем силушку?

— Заберем, — улыбнулся Петр.

Воображение представило ему огромное летнее солн­це, встающее над крыльцом заводской конторы, откуда они с Лешкой читают вольным жителям Чермоза, оде­тым в чистые рубахи, написанный им манифест.

VIII

В конце мая Федор Абрамыч начал сажать в пали­саднике у госпиталя купленные им в губернии клубни картофеля. Это был первый опыт такого рода на лаза­ревских заводах, и многие, в особенности приверженцы старого закона, его не одобряли. Говорили, что карто­фель суть яблоки антихристовы и кобелиные ядра. Но Федор Абрамыч лишь посмеивался.

В эти дни Петр поговорил про общество с Семеном и Федором Наугольных. Семена долго убеждать не при-

шлось. Он принял мысль Петра с воодушевлением и предложил немедленно приступить к созданию арсенала общества, для чего соглашался пожертвовать 1купленную как-то по случаю старую казачью саблю. Федор же вы­сказал опасения не столько последствий всего предприя­тия, сколько возможности впасть в грех: «Общество-то против начальства направлено. А всякая власть от бога, так заповедано». — «Так то власть, — нашелся Петр.— Власть их, может, и от бога, а сами они грешные люди и власти своей не достойны!» — «А мы достойны?» — усомнился Федор, но обещал подумать.

На другой день он объявил Петру свое решение: об­щество составить можно, однако с той целью, чтобы пос­ле умножения членов совместно просить государя об от­мене крепостного состояния. Затем Федор оказал, что общество не может существовать без особого знака, и предложил отлить медные кольца, по которым члены общества, когда число их впоследствии умножится, смо­гут признавать друг друга. Петр поддержал его: «На кольцах девиз наш напишем». — «Давай так напишем,— обрадовался Федор. — Верен до гроба». Но Петру этот девиз не понравился, и решено было с ним немного по­временить.

На той же неделе Петр склонил в число ревнителей вольности еще двух человек — Мишеньку Ромашова и Степу Десятова, тихого мальчика, известного своим уме­нием собирать часы. Мишеньке, обладавшему лучшим в училище почерком, отдал Петр перебелить написанный уже манифест. Остальные трое учеников горнозаводского класса вступить в общество отказались, хотя и обещали неразглашение тайны.

Лешка, узнав о секретных приглашениях, Степу с Федором похвалил, а о Мишеньке Ромашове заметил:

— Ненадежен, да и бесполезен.

Вечером Петр заглянул к брату. Но Николай разго­вор о тайном обществе оборвал на полуслове, едва ура­зумел, о чем идет речь, и пригрозил пожаловаться отцу.

— Все-то ты по-книжному говоришь, — сказал он. — А в чем она, вольность, состоит, и сам не знаешь!

Этими словами он поселил в душе Петра ужас сомне­ния, заставив его еще с большим нетерпением ждать субботы. В субботу отец уезжал в Полазненский завод к тетке Дарье, и на этот день назначено было первое со­брание общества.

Но в пятницу после обеда Петра вызвал к себе Поз- деев, похвалил план завода, уже отосланный в Петер­бург, а затем велел завтра отправиться с учениками горнозаводского класса на ближнюю вырубку, опробо­вать привезенные из Усолья пилы. В этом году он решил валить лес пилами, как давно уже велось в соседних имениях Всеволожских.

Пришлось перенести собрание на воскресенье.

На вырубку Петр взял лишь тех, кто согласился всту­пить в общество. Лешка тоже пошел. Кое-как свалив две сосны, они побросали в кучу пилы и топоры, легли ря­дом на теплую землю. Уткнув подбородок в сцепленные пальцы, Петр следил за муравьем, упорно ползущим вверх по качающейся травинке. Упорством своим он на­поминал тех парней, что на масленицу лазают за сапо­гами по обмазанному салом шесту. Про общество никто не заговаривал, будто сговорились в молчанку играть. Ровно и не было ничего.

Внезапно Семен вскочил, подобрал свой топор:

— Разомнемся, а?

Через час четыре особым образом подрубленные сосны были вершинами своими навалены на пятую, сто­явшую посередине. Они образовали громадный шатер, внутри которого, как опорный столб, возвышалось не­тронутое дерево. Это была древняя, словно сама тайга, игра. Теперь кому-то предстояло войти в сень этого шат­ра, перерубить опору и успеть выскочить наружу из-под падающих стен. Может быть, когда-то так выбирали вождей. Или зырянский шаман доказывал своим сопле­менникам власть над судьбой. Но сейчас это была игра, ничего больше, хотя и опасная игра.

— Ну, кто? — опросил Семен.

Ему не ответили.

Лешка с самого начала в безрассудной этой забаве не участвовал. У Степы не было топора. Мишенька с по­казной деловитостью перетирал зубами сосновые иголки, высасывая из них горьковатый терпкий сок. Федор, при­слонившись к дереву, смотрел в небо. Рисковать никто не хотел. Петр видел, что шатер соорудили не совсем удачно. Сосны, срубленные Семеном и самим Петром, точно лежали на стволе средней сосны, образуя с землей угол градусов в шестьдесят. Но два других дерева пова­лены были неправильно. Одно привалилось полого и могло упасть почти мгновенно. Другое, срубленное Фе-

дором, висело на ветках центральной сосны и тоже должно было рухнуть при первом ее движении.

— Не стоит, пожалуй, — без особой убежденности в голосе сказал Федор.

Петр вдруг ощутил на себе взгляды друзей. Все они посматривали на него, лишь притворяясь, будто заняты чем-то другим. И он догадался, чего они хотят и ждут.

Как-то так получилось, что все расположились во­круг него — Семен, Лешка, Федор, Степа, Мишенька. Он сам был как эта сосна. Не будет его и ничего не будет, никакого общества.

Петр с силой сжал в руке топорище — кисть побе­лела.

Итак, его хотели подвергнуть испытанию. Пусть не­осознанно, но они хотели проверить его. Проверить не его смелость или волю — в этом, пожалуй, сомневался лишь он сам, но его везение, его удачу. Его судьбу, на­конец, к которой они на полном скаку пристегивали свои судьбы.

Первым его порывом было обидеться. Но уже в сле­дующую минуту он понял, что обижаться не стоит. Во всем этом не было, собственно говоря, ничего плохого. Еще неделю назад все они дружно напали бы уговари­вать его отступиться. Уговаривать вполне искренне, без тайной надежды на то, что самолюбие заставит его по­ступить вопреки их уговорам. Но теперь — нет...

Под сводами полуповаленных деревьев было суме­речно. Душно пахло хвоей. Петр прикинул, в какую сто­рону лучше свалить среднюю сосну, и сделал зарубку. Сосна была довольно тонкой. С каждым ударом крона ее вздрагивала. Щепки, подпрыгивая, летели в траву. Петр поднимал и опускал топор, думая о том, что дол­жен выйти отсюда не просто живым и непокалеченным — в возможность смерти или увечья он всерьез не верил, — но без единой царапины. Без единой ссадины. Без единой даже дырочки на рубахе.

Вверху слепяще вспыхивало солнце — сквозь ветви оно казалось огромным, растекшимся по всему небо­своду.

Потом дерево по-иному начало откликаться на удары. Над головой грозно зашевелились многопудовые грома­ды. Петр приостановился, наметил себе просвет, куда бежать. Страха не было. Было одно лишь веселое не­терпение. Он взмахнул топором и, еще не опустив его,

не ощутив удара, понял, что этот удар будет последним.

Справа, оглашая лес выстрелами ломающихся сучь­ев, поползла вниз едва державшаяся на весу сосна Фе­дора. Переплетение ветвей над головой вдруг распалось, и стало видно небо. Грохота рушащихся стволов Петр не слышал, каIк не слышал и истошного вопля Семена:

— Левей! Петьша, леве-ей!

Сердце гулко толкнулось в грудь. Казалось, волна крови медленно поплыла вверх, неся на гребне малень­кий плотный пузырик. Потом пузырик лопнул и сразу же заложило уши. Приняв влево, Петр рванулся к бли­жайшему от распадающегося шатра дереву, укрылся за ним, вдавил лицо в изъеденную жучками кору. Мимо хлынул на землю поток коричневого и зеленого, коры и хвои, затем наступила тишина. Запахло свежевзрытой землей. Петр оторвался от дерева и, радостно морща нос, вдохнул этот запах. Тонко зазвенел комар. Петр улыбнулся: «Поп поет над мертвым, комар над живым». Он шагнул в сторону и оглядел себя. На нем не было ни царапины, ни ссадины, ни дырочки на рубахе. Его удача была при нем.

IX

Первым на заседание общества явился Мишенька Ромашов. Петру показалось, что держится он как-то странно — молчит, а на вопросы отвечает односложно и почтительно. Уже позднее Петр сообразил, что сам стал для Мишеньки чем-то вроде начальства.

Мишенька вообще простоват был. Зимой, когда пар­ни и девки устраивали скоморошьи похороны, его всегда покойником избирали. Обряжали во все белое, лицо ов­сяной мукой натирали, в рот вставляли зубы из брюквы. Обрядят и начинают скоморошничать, ерничать. Поп яв­ляется в рогожной рясе, в камилавке из соломы, с ка­дилом. А кадило — горшок с углями и мохом. И дьячок идет в женском платье, с опекишей для поминовения. После же для всех веселье, лишь покойнику лежать на лавке. Потому и брали в покойники самых смирных. Петр этой Мишенькиной смиренности всегда сочувство­вал. Жаль его было, что вот он такой и другим быть не может.

— Ты не передумал? — спросил Петр.

— Не, — помотал головой Мишенька. — Я как все.

Вскоре подошли остальные — поодиночке, чтобы ни­кто из соседей не заприметил странного вечернего сбори­ща в доме Поносовых.

Петр занавесил окно, зажег особо припасенные свечи. Все сели за большой стол, крышку которого подпирали запрокинутыми клювами четыре резных деревянных жу­равля. Настроение сразу переменилось. Резко очерчен­ные полосы света и теней пролегли на знакомых лицах, отчего лица эти стали вдруг чужими и непривычно зна­чительными. Петр положил перед собой пять листочков манифеста, скрепленных по краю нитяным швом, но мед­лил начинать чтение. Его никто не торопил.

— Во всех известных странах света, — начал нако­нец он, отрывисто и глухо выговаривая слова, — не вид­но таких законов, чтобы граждане государства даны бы­ли в неотъемлемое владение таковым же, как они, лю­дям. Но у нас в России, напротив, издревле дворянам предоставлено полное право иметь своих крепостных лю­дей с неограниченною на них властию. Эта власть про­стирается иногда не только от самих господ, но и от разных крепостных людей, установленных господами для управления. Обидимые и притеснимые ими беззащитные люди приходят в отчаяние, чрез что беднеют, развраща­ются, а после и совсем погибают. Другие за малые вины наказываются жесточайшим образом, мучатся горною и другими работами, и, наконец, молодые отдаются в ре­круты, а старые ссылаются на поселение.—Петр перевел дыхание. — Господа же, принуждая к непосильным тру­дам своих подданных, расточают приобретенное без ма­лейшего сожаления. Этим они разоряют и себя, и без того уже бедных крепостных людей, не заботясь о том, что последние часто не имеют и куска хлеба для утоле­ния мучащего их голода...

Только сейчас Петр заметил, что Мишенька, перебе­ливая манифест, везде написал слово «господа» с про­писной буквы. Это соответствовало правилам канцеляр­ским, но никак не духу тайного общества.

— Какова же причина такого невольничества? — чи­тал Петр. — Кто дал дворянам право так поступать с подобными себе? Мне скажут: бог. Но бог не хочет, что­бы его унижали твари в лице тварей же, человек в чело­веке. Бог хотел, чтобы между людьми было равенство. Разве на свете сотворено два Адама — Адам-господин и Адам-раб? Нет. Была сотворена Ева, и бог сказал ей:

«Жена, люби мужа своего, как саму себя». Он хотел любви, но не рабства...

Петр почти весь манифест знал наизусть. Но он не говорил, а читал. Написанные чужим нарядным почер­ком, слова эти как бы отдалились и, отдалившись, обре­ли еще одно значение. Они не просто убеждали, не про­сто называли вещи своими, единственно верными име­нами, но связывали всех сидевших сейчас за этим сто­лом узами братства перед лицом общей судьбы.

— ...Слепой случай и нахальство сильных сделали слабых невольниками. Рассуждая таким образом, граж­дане образованных стран света все единодушно восста­ли и сбросили с себя поносное иго невольничества. Меж­ду тем иго рабства в России становится все несноснее, и должно полагать, что на будущее время оно будет еще несноснейшим. Но из опытов видно, что причина величия государства есть свобода граждан. Как может Россия взойти на степень величия, если рабы повелевают в ней рабами же? Поэтому для блага Отечества и потомства ничего больше не остается, как собрать благомыслящих граждан в одно общество, которое бы всячески стара­лось об ускорении вольности...

Петр сделал паузу и, оторвавши взгляд от листа, за­кончил:

— Для сего-то, благородные сограждане, ниспровергнем соединенными силами невольничество, восстано­вим свободу и чрез то заслужим благодарность потом­ства!

Степа Десятое взял жестяные лучи для снимания на­гару, поправил свечи и положил обратно на стол. Они чуть слышно звякнули, и вновь наступила тишина. Все молчали. Петр, признаться, не этого ждал, но и пони­мал: если у кого-то есть возражения, никто их так, сра­зу, высказывать не станет. Выждав немного, он предло­жил обсудить правила, на которых будет покоиться ре­шенный ими заговор.

— Заговор? — опасливо переспросил Федор.

— Разумеется, — ответил Петр, почувствовав, что слово это неприятно поразило не одного Федора.

Правила общества состояли из семи параграфов.

Согласно первому, членом общества мог стать любой ревнитель вольности.

В параграфе втором каждому предлагалось вовле­кать в общество новых членов.

Третий параграф устанавливал, что деятельность об­щества будет протекать в местах многоразличных.

В четвертом всем ревнителям вольности предписыва­лось собирать разные тайны, дабы извлечь из них при случае что-либо для себя полезное. Этот параграф вве­ден был по настоянию Лешки.

Параграфы пятый и шестой касались внутреннего устроения общества. В них говорилось об избрании пред­седателя, префекта, осуществляющего надзор за члена­ми, а также советников и секретаря. Последний должен был составить особый тайный язык, понятный лишь рев­нителям вольности. Кроме того, в обществе предлагалось учредитысвой суд. Эти два параграфа подсказаны были Петру воспоминаниями Федора Абрамыча о близости его в Дерите с одной из лож вольных каменщиков. Име­лись подобные должности и в том тайном обществе, ко­торое основал Куно фон Кинбург.

После недолгих переговоров Петра единодушно избра­ли председателем, Семена префектом, а Лешку Ширка- лина судьей. Мишенька и Степа Десятов утверждены были пока советниками. Федору же Петр предложил стать секретарем с обязанностью немедленно приняться за составление тайного языка.

Затем был оглашен последний, седьмой параграф: «В случае измены какого-либо члена обществу, если оная будет раскрыта, прочие члены должны всячески стараться, отыскавши изменника и разобравши дело, примерно его наказать».

— Согласны, — за всех оказал Семен.

Федор встал, вытянул над столом кулак и внезапно развел пальцы. Шесть медных колец упали на столеш­ницу с глухим неодновременным стуком. Пять остались лежать на месте, а шестое, покачиваясь, покатилось к краю стола. Лешка подставил ладонь, и кольцо бесшум­но сорвалось в нее. Тут же разобрали и остальные. Леш­ка поднес кольцо к свечному пламени и заметил на ободке выдавленные буквы.

— Что это? Вольность, значит?

На кольце выдавлено было «В-ность».

— Вольность и верность, — объяснил Федор.

А Петр добавил:

— Наш девиз...

Вообще-то Федор задумал другой способ вручения колец членам общества. Он хотел, чтобы каждый, про-

изнеся клятву в верности и хранении тайны, достал свое кольцо из чугунка с кипящей водой. При этом, как он полагал, недостаток веры и отваги, а также злые наме­рения будут выданы ожогами на руке. Идея вначале показалась Петру заманчивой, но по зрелом размышле­нии он ее все же отверг — такое испытание было недо­статочно надежным и могло вызвать излишние подозре­ния.

Теперь оставалось произнести клятву.

Петр поднял вверх два пальца, положил левую руку на манифест (мертвая голова вспомнилась) и произнес пересыхающими от напряжения губами:

— Клянусь до гроба быть верным ревнителем воль­ности и соблюсти в тайне все поручения, данные мне обществом, а также само существование оного... Да по­может мне бог!

Все хором повторили за ним слова клятвы. Сбитое дыханием пламя свечей заметалось над столом, тени пробежали по лицам.

Светлая майская ночь уже опустилась на Чермоз. Ни о чем не подозревавшие обитатели лазаревской вотчи­ны— углежоги и доменщики, кузнецы и плотники, литухи, приказчики, повытчики и копиисты — мирно спали в своих домах. Богатырски храпел старший полицейский служитель Василий Лобов. Деловито посапывал управ­ляющий Поздеев, Иван Козьмич. И тонким посвистом оглашал холостяцкую свою квартиру член вотчинного правления Алексей Егорович Клопов.

Петр первым опустил руку. Его примеру последовали советники общества. Потом быстро опустил руку судья. За ним — секретарь. И, обведя всех пристальным взгля­дом, последним положил руку на стол префект тайного общества ревнителей вольности Семен Мичурин.

X

Местом следующей встречи, назначенной через две недели, избрали заливчик на дальней оконечности пруда. Хотя Петр явился туда задолго до срока, Лешка был уже на месте — сидел у бережка, строгая ножичком пру­тик. Рядом развалился его двоюродный брат, художник заводской конторы Матвей Ширкалин. Матвей обучался рисованию в Москве, жил в доме у Ивана Екимовича и в Чермоз отослан был всего три месяца назад, зимой. По

слухам, причиной немилости был особенный интерес, ко­торый выказывала к нему воспитанница жены Ивана Екимовича.

Не вставая, Матвей поднял на Петра сонные голубые глаза, протянул руку:

— Здорово, председатель!

Петр укоризненно глянул на Лешку.

— Пусть послушает, — виновато проговорил тот. — Я уж ему все рассказал...

Второе заседание прошло в спорах горячих и бес­плодных — общество составилось, нужно было решать, что делать дальше. Семен, размахивая принесенной саб­лей, требовал приступить к созданию секретного арсе­нала. Лешка предлагал пока входить в доверие к лицам, имеющим на заводе влияние, чтобы использовать это влияние на службу обществу. Сам он готов был войти в доверие к члену вотчинного правления Клопову.

— Надобно нам за начальством следить, — говорил Лешка. — Списочек завести злоупотреблениям. Вот яко­ря в Орел-городок поставляли четверорогие, а Поздеев в бумаги велел двурогие записать, они подешевле. Под­ковы продаем с заварными шипами, а пишем обыкно­венные. Пораскиньте, куда разница-то идет! После такой списочек можно и владельцам представить. Глядишь, и нас отметят!

Мысли эти Петру были знакомы. Из них вытекало од­но соображение, которое, впрочем, Лешка прямо не вы­сказывал, — что далее обществу распространяться не нужно. А Петр именно распространение общества считал пока главнейшим делом. Он начал спорить с Лешкой, доказывая, что его путь лишь один из многих и никак не может стать единственным.

— И замараться на этом пути недолго.

Семен воткнул саблю в землю, положил подбородок на эфес и всем своим видом выказывал презрение к этому пустому, по его мнению, спору. Лишь в конце заседания он сказал, что неплохо бы Матвею, если тот собирается стать ревнителем вольности, отлить для об­щества чугунную голову Брута или хотя нарисовать портрет великого тираноборца.

На такое предложение Матвей, не сочтя нужным что- либо объяснять, лишь презрительно пожал плечами.

— Да ты знаешь ли, мазилка, кто таков Брут был? — вскочив, Семен рассек саблей воздух.

Мишенька поежился:

— Зачем ты его обижаешь? Знает, поди. В Москве ведь жил, не где-нибудь.

— Властитель и тиран моих плачевных дней, — на­чал вдруг декламировать Семен, — Кто право дал тебе над жизнию моей? Закон? Какой закон? — Он слегка присел, покачиваясь на спружиненных ногах, словно ка­валерист, отвел назад руку с саблей. — Одной рукой природы создан и ты, и я, и всей земли народы! — Сабля вылетела вперед и снизу, наискось, подсекла у самой головки высокий стебель тысячелистника. — Ну, мазилка, знаешь, чьего сочинения стихи?

— Твои, верно? — ответил Матвей.

— Гнедича! — Семен торжествовал. — Называются «Плач перуанца к испанцу».

— Ладно, — закончил Петр. — Будем пока проводить секретные приглашения. Согласно второму параграфу.

— Россияне! — заорал Семен. — Бог и свобода!

Петр повернулся к Матвею:

— Не хочешь ли клятву принести?

— Погожу пока, — равнодушно отозвался тот. — Я еще вашей бумаги не читал, манифеста то бишь...

XI

Наступившее лето разбросало всех в разные сторо­ны. Федор Наугольных уехал в Полазненский завод, где жила его мать. Степу Десятова отозвали в Петербург, в главное правление. Семен командирован был в Кизел. Лешка же, к которому благоволил Клопов, уехал в Пермь. Там он должен был держать экзамен при гим­назии, чтобы на законных основаниях получить звание учителя. Сроки экзамена все время откладывались, и Лешка оставался в Перми вот уже второй месяц. Он прислал Петру письмо, пустое и болтливое, но замечательное тем, что скреплено было черновосковой печатью. При некотором напряжении можно было рассмотреть на ней изображение корабля, плывущего к гористому бере­гу, а над кораблем, по ободку, надпись: «Поспешай». Никакой печатки у Лешки прежде не имелось. Вероят­но, в виду предстоящего повышения в должности он за­казал ее в Перми для пущего самоуважения. Это было неприятно: мог бы и кольцом припечатать!

Правда, Матвей Ширкалин и Мишенька Ромашов обретались в Чермозе. Но Матвей был занят — по зака­зу вотчинного правления рисовал с литографий большие портреты господ владельцев, да и вообще после того заседания никакого интереса к обществу не проявлял. А Мишенька послушно соглашался со всем, что говорил Петр, но сам встреч с ним не искал и даже, вроде, ста­рался их избежать.

В июле Петр пытался провести еще несколько се­кретных приглашений. Причем о намерении восстать не упоминал, а конечной целью выставлял прошение госу­дарю. Однако и эта уловка успеха не принесла. Ответом были недоуменные взгляды, остережения, а то и прямые угрозы доношения по начальству.

В конце июля Петр несколько дней провел у завод­ского колеса — смотрел, насколько можно ставни у пло­тины прикрыть, дабы и расход воды сократить в обме­левшем от жары пруде, и молотовую фабрику не обесси­лить. В это время и подошли к нему двое кричных мастеровых: Пермяков Иван да Ширинкин Иван. По­топтались возле, посетовали, что пруд мелеет — не как в прошлые годы, а затем, робея, попросили составить для них прошение. Петр спросил, о чем прошение.

— О неправде, —сказал Иван Пермяков.

— Что ж за неправда?

— А такая неправда, что денежных плат нам не до­дают!

— Куда ж вы прошение-то послать думаете? В глав­ную контору? Или самому Христофору Екимычу?

Петр вообще ко всяким прошениям с недоверием от­носился. Сколько их писалось на его памяти! И в Пе­тербург, и в Москву, и в губернию, и в горный город Екатеринбург. Отец, тот однажды самому государю на­писал — и все бесполезно...

— А куда присоветуешь, — сказал Иван Ширинкин, кудлатый парень лет двадцати пяти.

— Горному-то исправнику жаловались?

— Что толку... Рука руку моет, и обе хотят белы быти!

Петр задумался. Пожалуй, имело смысл написать прошение губернатору. По заводу упорно ходили слухи, что губернатор имеет к Поздееву какие-то претензии и даже просил Лазаревых о снятии его с должности уп­равляющего.

— Ладно, — согласился Петр. — Говорите ваши не­правды...

В тот же вечер он составил прошение пермскому гражданскому губернатору, действительному статскому советнику Гавриле Корнеевичу Селастеннику.

«Ваше Превосходительство, Милостивый Государь,— писал Петр. — Истомленные чинимыми над нами здеш­ним заводским начальством неправдами, осмеливаемся прибегнуть к Вашему заступничеству в надежде на ми­лосердие, не однажды уже явленное Вашим Превосходи­тельством, о чем многие слухи и достоверные известия имеем. Находясь при кричной фабрике Чермозского, гос­под помещиков Лазаревых, железоделательного заводу, мы, Пермяков Иван да Ширинкин Иван, да Ширинкин Егор и прочие мастеровые люди числом одиннадцать человек, из следующих нам за работу денежных плат прикупаем на свой счет употребляемые для носки угля решетки по 15-ть и 20-ть копеек каждая, а употребляе­мые при той работе железные инструменты, как-то: кле­щи, лопатки и фурмы приказывают нам делать из от­пущенного на крицы чугуна. Буде же из тех криц не выкуется положенное количество железа, то вышепоиме­нованные инструменты и починка их не только не при­числяются к налично выкованному железу, но вычита­ется за те инструменты и починку их из платы, как за угар в чугуне. Здешний заводской исправник Неплодов Константин Сергеевич, будучи известен о таком непо­рядке, не принимает никаких действий в направлении, следующем ему по должности. Посему слезно просим: сжальтесь, Ваше Превосходительство, не оставьте нас Вашим попечением...»

На другой день Петр отдал прошение Ивану Ширин- кину. Спросил:

— Из вас грамоте кто знает?

— Я знаю маленько, — сказал Ширинкин.

— Тогда и это промеж себя заодним прочтите, — Петр протянул ему манифест ревнителей вольности. — Только осторожно читайте, не на людях... Руку-то раз­берешь?

XII

К экзамену Лешка готовился обстоятельно. Но его быстрехонько спросили по священной истории, велели решить задачу, написать рассуждение о сыновней почти­тельности и отпустили с богом, оказав через день зайти за свидетельствам. В пять часов пополудни Лешка, не­сколько ошеломленный легкостью испытания, вышел из гимназии на залитую солнцем Сибирскую улицу. Итак, мечты его начали сбываться. Он, Лешка Ширкалин, внук чумазого углежога и сын последнего конторского копии­ста, поднялся к такой должности, о которой думать не смели его отец и дед. Чрезвычайное это событие следо­вало с кем-то отпраздновать. Но с кем? Знакомец Кло­пова, приказчик лазаревской лавки, у которого Лешка жил все это время, относился к нему без уважения и даже за стол сажал отдельно. Потому домой идти ни­сколь не хотелось. Лешка прошел вверх по Сибирской, постоял на углу Верхотурской и, поколебавшись немно­го, свернул к заведению госпожи Свистоплясовой, где у него имелась знакомая, разбитная чернявая девка лет двадцати трех по имени Марфуша.

Она приглянулась Лешке давно, в первое посещение. Тогда Марфуша посмотрела на его пальцы с несходя­щими сизыми ободьями под ногтями и сказала, что та­кие ободья выдают отменную жизненную способность. «Ты никак цыганка?» — опросил Лешка. «Хоть и не цы­ганка, а с цыганской кровинушкой!» — «Так погадай». Она взяла его ладонь, щекотно провела по ней ноготоч­ком: «Долго жить будешь. Только четырех вещей в жиз­ни опасайся!» — «Каких же?» — спросил Лешка. «Белой книги, черной ковриги, раннего венца и медного коль­ца». При упоминании последней опасности он вздрогнул. Марфуша засмеялась: «Берегись еще любви без памяти и памяти без любви!»

С той поры Лешка часто бывал на Верхотурской улице и вполне освоил тамошние правила обхождения. Купив бутыль цимлянского и кое-(какой снеди, он под­нялся наверх, в Марфушину келью. Марфуша находи­лась в унылом расположении духа. Появлению его нима­ло не обрадовалась, и Лешке тут же расхотелось хва­стать выдержанным экзаменом.

Выпив первую рюмку, Лешка ощутил в душе тоск­ливую пустоту. И, сам толком не понимая, зачем он это делает, начал вдруг врать Марфуше, будто приходится незаконным сыном помещику Бутеро-Родали.

— А колечко что же медное носишь? — лениво спро­сила Марфуша.

— Это особенное колечко, — лихо заливал Лешка. — Мне по нему батюшкины приказчики деньги выдают.

Марфуша оживилась:

— Деньги? Так дай мне сто рублей!

— Со всем бы удовольствием, но никак не могу. Я их все батюшке назад отсылаю. От неведомого буд­то благодетеля.

— Ну и зря, — сказала Марфуша. — Уж и не брал бы тогда.

— Дура ты! — рассердился Лешка, не нашедшись, как объяснить эту несуразность. — Тебе в благородст­ве не понять ничего!

И так стало обидно, такое одиночество взыграло в сердце, что он, не допив вина, положил рядом с бу­тылью рубль и вышел на улицу.

Через два квартала в окнах дворянского собрания горел свет. Нежная музыка лилась из окон. И Лешка опять ощутил убогость собственной жизни, печальную ее неполноту. Отчаянно захотелось и в самом деле стать сыном помещика Бутеро-Родали. Желание это было настолько острым, что рядом с ним померкло воспоминание об успешно выдержанном экзамене. И странная картина возникла в Лешкиной разгорячен­ной цимлянским вином голове. Будто сам помещик Бутеро-Родали ведет его иод руку в дворянское собрание, где за полуприкрытыми дверьми сквозят белые воз­душные платья губернских девиц, а на пути стоят, рас­крыв от удивления рты, и клоповский знакомец, и сам Клопов, и отец с матерью, и Марфуша, и сегодняшние его экзаменаторы.

Лешка мотнул головой, стряхивая наваждение, и двинулся дальше.

Возле здания Казенной палаты навстречу ему по­пался пан Оржеховский, ссыльный поляк, живший в том же квартале, что и Лешка. За примерное поведение пан Оржеховский недавно получил разрешение давать уроки французского языка. Уроки были дешевые, и Лешка с письменного благословения Клопова не пре­минул воспользоваться этим разрешением. Тем более, что Клопов обещал оплатить уроки за счет заводской конторы. Правда, все занятия проходили в присутствии хозяина квартиры, что особо оговаривалось в разреше­нии, и ни о чем, кроме французского, Лешке с Оржеховским поговорить не удалось.

Лешка хотел окликнуть его и, может быть, даже поделиться с ним сегодняшней своей удачей. Надо же было хоть кому-то о ней рассказать! Но в этот момент взгляд его упал на будочника. Тот рассматривал Оржеховского с выражением крайнего неодобрения на ли­це. Приметив это выражение, Лешка остерегся заво­дить беседу, отвернулся и перешел на другую сторону улицы. Оржеховский понимающе поглядел ему вслед, усмехнулся и поворотил за угол, оставив в воздухе лег­кий шелест траурной своей крылатки.

XIII

Иван Ширинкин отыскал Петра дней через десять после того разговора. Сказал, возвращая манифест:

— Дельно написано... Ты писал?

— Я, — рассиялся Петр.

— А атаманом у вас кто?

— Председателем у нас один сенатор в Петербур­ге, — ответил Петр, ощутив слабый укол совести за свое вранье. — Имени его я раскрыть не могу.

— Не Метелкин ли? — спросил Ширинкин. — Ска­зывают, явился уже такой Метелкин. Пугачев, он гос­под попугал только, а Метелкин всех пометет!

— Нет, — сказал Петр. — Не Метелкин.

— Ну а сам-то ты кто будешь?

— Это смотря для кого.

— Не для мамки, конечно! Для тех, кто бумагу твою читает.

— Агент третьей степени по уральским окрестно­стям!

— И чего же ты хочешь от нас за то прошение?

— Да я не за прошение, — смутился Петр. — Я так... Хочу, чтоб вы клятву дали в верности и хранении тай­ны. Если согласны с тем, что написано, и дайте клятву.

— Вот те крест, никому не скажу! — Ширинкин раз­машисто перекрестился. —Какая еще клятва-то надоб­на? По-другому клясться, только бога гневить... Ты вот что, парень, когда нужда в нас будет, скажи. Мы под­собим!

И Петра будто холодной водой окатило: «В чем подсоблять-то?»

В хлопотах по хозяйству и заводских заботах не­заметно пролетел август, а за ним и сентябрь с пре-

стольным праздником рождества богородицы. В этот день, восьмого числа, последний придел церкви был освящен приехавшим из губернии самим преосвящен­ным Аркадием, архиепископом Пермским и Верхотур­ским. По такому случаю всему мужскому населению Чермоза выдано было от господ владельцев по три стакана водки на взрослую душу.

К октябрю все ревнители вольности, кроме Степы Десятова, так и оставленного в Петербурге, съехались обратно. Но летняя разлука заметно охладила их пыл. Даже собрания общества Петр созвать не мог — то один отказывался, то другой занят. Тогда он прибег­нул к крайней мере — чтобы предотвратить возможное распадение общества, предложил всем членам его по­ставить свои подписи под манифестом и правилами.

Отказались подписаться одни братья Ширкалины.

— Это ж манифест, — заявил Лешка, — а не дол­говая расписка. Либо вы мне доверяете, либо нет. А подписываться для меня уничижительно!

XIV

Член вотчинного правления Алексей Егорович Кло­пов в свои тридцать девять лет успел уже изрядно по­лысеть. Правда, он не достиг еще той степени плеши­вости, когда, как говорится, волосинка за волосинкой гоняется с дубинкой, но светлое пятнышко на его те­мени, совсем недавно бывшее не больше пятака, в по­следнее время приобрело размеры доброй оладьи.

Для укрепления он смазывал волосы постным мас­лом.

18 ноября, совершая эту ежеутреннюю процедуру, он взглянул в окно и по заволокшему стекло плотному узору понял, что день обещает быть морозным. Для форсу он продолжал ходить в тонких сапогах и рас­стояние, отделявшее его дом от конторы, намеревался преодолеть как можно скорее. Но уже неподалеку от конторского крыльца его энергическое движение было приостановлено Василием Лобовым.

— Лексей Егорыч! — позвал старший полицейский служитель. — Постой-ка.

Остановившись, Клопов заметил в руке Лобова лист бумаги, по которому тянулись строчки стихотворного столбика.

— Что это? — не без ехидства поинтересовался он. — Сам сочинил?

Всем в Чермозе было известно, что Лобов едва знал грамоте, к перу и бумаге прибегал в редчайших слу­чаях, зато виртуозно писал ногами «мыслете», возвра­щаясь после праздничной гоститьбы.

Оставив без внимания этот выпад, Лобов объяс­нил:

— На ворота мне повесили.

От возбуждения он все время размахивал листом, и Клопов никак не мог сосредоточить взгляд на сти­хах. На глаза ему попались лишь первые две строчки, показавшиеся странно знакомыми.

— Выхожу сейчас со двора, — на ходу повествовал Лобов, — и стою. Налево смотрю, направо. А назад се­бя не смотрю. Чего мне назад себя смотреть?

Он умолк, утомленный обстоятельностью своего рас­сказа. Воспользовавшись паузой, Клопов рывком до­стиг конторского крыльца и взбежал по ступеням. Он уже ступнями ощущал идущий от земли холод.

Дальнейшая их беседа протекала в одном из поме­щений конторы, откуда Лобов выгнал двух копиистов, попутно обвинив их в непочтительности к начальству. Из беседы выяснилось, что в тот самый момент, когда полицейский служитель застыл у ворот, его окликнула жена. Он оборотился и увидел пришпиленный к воро­там лист со стихами. Благодаря этому стихи не по­пали никому на глаза. В такой случайности Лобов усматривал расположение к нему со стороны высших сил. И, по мере того как в нем крепла уверенность в этом, растерянность его сменялась яростью.

В стихах речь шла о самом Лобове, о его невеже­стве и склонности к пьянству. Но главное, из-за чего он метался сейчас по комнате, было не это. Неизвест­ный сочинитель расписывал между прочим одну исто­рию, известную всему Чермозу. Суть ее состояла в том, что Лобов сошелся не так давно с одной солдаткой, соблазнившись прелестями, открывшимися во время штрафования ее вицами за какую-то малую провин­ность.

— Не-ет! — кричал Лобов. — Я это та-ак не остав­лю!

— Ты имеешь какие-то подозрения? — спросил Кло­пов.

Увы, подозрений полицейский служитель никаких не имел.

Он еще несколько времени потоптался у Клопова, а затем отправился жаловаться Поздееву. Копиисты вернулись за свои столы и, выказывая усердие, вкрад­чиво зашуршали бумагами. Потом один из них, постар­ше, слез с лавки и подошел к Клопову:

— Вот, Лексей Егорыч. Соизвольте взглянуть.

И в руке у Клопова оказался лист все с теми же стихами.

— Откуда? — коротко спросил он.

— Утром на столе лежало. Приходим, а оно ле­жит.

— Читали?

— Да разве можно! Мы как увидали, что там про начальство похабно писано, так в сторонку. И ни глаз­ком!

— Ну-ну, — сказал Клопов.

XV

Утром, в морозном тумане, у заводской плотины ударили, как обычно, в било, чтобы народ вставал и шел на работы. Глухо и коротко пролязгал в воздухе мерзлый чугун. Над Чермозом еще не рассвело, и лишь контуры церкви Рождества Богородицы начали тем­неть, обрисовываясь на фоне медленно светлевшего неба.

Насвистывая, Петр шел берегом пруда. У плотины горели костры, дабы намерзающий лед не замедлял неустанного движения водобойных колес. К кострам уже тянулись мастеровые.

Возле училища маячил Семен Мичурин.

— Ну как? — сразу же спросил он.

— Как договорились. Два листа на фабрике оста­вил и один в конторе. А у тебя?

— Прямо на ворота ему пришпилил, — похвалился Семен.

Одеваясь, он, похоже, торопился. Одна пола его сюртука, изогнувшись самым непостижимым образом, торчала из-под шинели наружу, между нижней и сред­ней пуговицами. Глядя на атот нелепо торчащий серый треугольничек, Петр ощутил внезапный прилив нежно­сти к другу. Он снял рукавицу и бережно заправил полу,

будто оплошность эта требовала исключительно внима­тельного к себе отношения.

За ночь крыльцо училища замело снегом. Никто се­годня не ступал на него. Лишь училищный сторож Бар- клаич, прозванный так за давнюю истопницкую службу при штабе Барклая-де-Толли, которой очень гордился, попался им навстречу с охапкой дров.

Петр отомкнул висевший на двери горнозаводского класса замок, пропустил вперед Семена и вошел сам. Затем заложил изнутри дверь на крючок.

Семен прошагал к окну, глянул в него рассеянно и вдруг оборотился:

— Обидно все же, что не пошел с нами никто!

— Как же никто?—удивился Петр. — Один Ми­шенька обещался и не пришел. Лешка не мог, он ночью к занятиям готовился, его проверять будут. А Федор еще два дня назад к матери в Полазну уехал. Хворает она.

— Пусть так... Но Мишеньку-то мы зря возле себя держим.

— Да это он пока такой. Придет срок, все пере­менится.

— Все переменится, —согласился Семен, — а Ми­шенька не переменится.

Петр осторожно извлек из кармана листочки мани­феста. С весны он хранился дома, в чугунной шкатул­ке, но третьего дня на него едва не натолкнулся отец. Теперь решено было спрятать манифест в комнате гор­нозаводского класса.

— И где мы его тут схороним? — усомнился Семен, обводя взглядом стены. v

Петр улыбнулся:

— Есть тут одно место.

XVI

К исходу дня был схвачен на улице и приведен в контору заводской поэт Алексей Третьяков, прославив­шийся еще двенадцать лет назад одой на приезд госу­даря Александра Павловича в пределы Пермской гу­бернии. Он с видимым удовольствием прочел стихи, од­нако авторства своего не признал и был впредь до выяснения отпущен восвояси.

Вечером, оставшись один, Клопов несколько раз по-

вторил вслух запомнившиеся первые строчки. И почув­ствовал, что в них имеется иной, скрытый смысл. Он продекламировал их в полный голос — смысл не обна­ружился. Но Клопов уже испытывал то особое томле­ние, когда кажется, что вот еще одно усилие — и ты поймешь, вспомнишь. Но его-то и нельзя делать. Нуж­но притвориться равнодушным к открытию, на пороге которого стоишь. Поборов нетерпение, Клопов прошел­ся от окна к печи, поворошил бумаги на столе и, нако­нец, как бы мимоходом, повторил первые строчки. И вдруг вместо тех слов, которые он произнес, из глу­бин памяти проступили другие и, точно подогнанные, легли в ритм и интонацию первоначальных. Понимая, что именно эти возникшие теперь слова и есть перво­начальные, Клопов со смешанным чувством удивления и разочарования узнал в первых строчках стихов о Ло­бове переделку известной оды Державина.

Скрытый смысл не обнаружился. Зато вместо этого у него оказалась улика, могущая помочь в отыскании сочинителя.

К вечеру на улице потеплело. Клопов вышел из кон­торы и направился к училищу. Там, в одной из комнат верхнего этажа, размещалась заводская библиотека, бывшая целью его маленького путешествия. Сегодня по составленному им самим расписанию она должна была быть открыта.

Обязанности книжного смотрителя исполнял в ней Лешка Ширкалин. При появлении члена вотчинного правления он проворно встал, и это Клопову понрави­лось.

— Ах! — воскликнул он, потирая якобы озябшие ру­ки.— В зимний холод всякий молод! Не так ли, тезка?

Он прошелся по комнате и заметил, что, наступая на половицу, уходящую под ножки крайнего шкафа с книгами, заставляет тем самым звенеть в нем стекло. Стекло звенело тонко, как сосульки на ветру. Но Кло­пов все равно обратил на это внимание Ширкалина и велел назавтра передвинуть шкаф так, чтобы стекло не звенело.

Затем он спросил книгу «Иван Выжигин» сочине­ния господина Булгарина, которую ему хвалили в кон­торе.

Ширкалин отвечал, что книга эта в настоящее вре­мя занята у Федора Абрамыча Ламони.

— Ламони, говоришь, взял? — переспросил Клопов и продолжал, не дожидаясь ответа: — Вот про него го­ворят, образованный, мол! А ведь это с какого боку глянуть. Немецкий язык знает, не спорю. И лекарское свое дело понимает. А вот на счетах класть не умеет. Не учен, где рубли кладутся, где копейки. Срамота ведь?

Ширкалин молчал.

— А ну, покажи формуляр! — неожиданно приказал Клопов, усаживаясь за стол.

Он сам велел завести формуляр на все имеющиеся в библиотеке книги. И если книгу кто брал, то записы­вать, кто именно. Сделано это было не столько оттого, что книги пропадали, сколько для наблюдения за инте­ресами. Клопов сам время от времени просматривал формуляр и следил за строгостью его заполнения.

Ширкалин проворно положил папку с формуляром на стол и, раскрыв нужную страницу, линеечкой обо­значил то место, где записано было сочинение Булга­рина. Клопов удовлетворенно хмыкнул, перелистнул страницу и с неудовольствием обнаружил, что книгу под названием «История армянского дворянства» ни­кто ни разу не брал читать. Между тем книга эта была издана на средства господ владельцев и описывала, в частности, деяния их предков. Клопов с досадой поду­мал о том, что раньше почему-то он этого не заме­чал.

Нынешний владелец завода, Христофор Екимович, в Чермозе был лишь однажды, почти четверть века назад. Владельца, а тогда еще наследника, встречали колокольным звоном деревянной в те времена церкви, хлебом и солью. Сам Клопов в числе других служи­тельских подростков, чисто одетый, стоял у крыльца правления. Он помнил, как маленький человечек с не­русским худым и черным лицом появился откуда-то и стремительно взлетел по ступеням, топча цветные ков­рики домашней работы.

В Чермозе Христофор Екимович прожил недолго. Говорили, будто тоскует он. Водили к нему старух, и те давали наследнику в молоке соскоб мамонтовой кости, помогающий от бессонницы. Девок, слыхивалось, то­же водили.

С тех пор Клопов владельца своего никогда больше не видел. Но был твердо убежден, что когда-нибудь он

все равно пожалует в Чермоз. И по мере сил готовился к этому дню.

— Приедет вот, — сказал он Ширкалину, не пояс­няя, кто именно приедет, — увидит это... Как мы ему в глаза-то посмотрим?

И, ткнув пальцем в пустую графу напротив зане­сенной в формуляр «Истории армянского дворянства», велел записать книгу на него.

Ширкалин направился к шкафу.

Клопов же быстро отыскал по формуляру сочинения Державина. В библиотеке значилось две его книги, и против каждой из них стояла фамилия Мичурина.

— Это который из Мичуриных Державиным-пиитой увлекается? — как бы невзначай спросил он.

Ширкалин выискал в шкафу злополучную «Ис­торию». Внезапно спина его напряглась, а движения рук стали механически-бессмысленными.

«Знает», — подумал Клопов и еще раз порадовался собственной предусмотрительности. Следствие можно было полагать законченным.

— Не Семен ли Мичурин из горнозаводского класса?

— Я уж и запамятовал, —оборотившись, вымученно улыбнулся Ширкалин. — Виноват... Но, сдается, не тот Мичурин, не Семен.

— Какой же?

— Может, Иван Мичурин с Кизеловского завода. Вы ведь дозволили кизеловским книги давать.

Но Клопов все больше убеждался в правильности своей догадки. Ему припомнились ходившие по конторе толки о стихоплетстве Семена. «Знал и не доложил!» — с грустью подумал он о Ширкалине. Это тем более бы­ло обидно, что Клопов оказывал ему всяческое покро­вительство. Способствовал, главное, получению учи­тельского звания и даже уроки французского оплатил из правленческих денег.

А такое поведение очень похоже было на сообщниче­ство.

— Что ж, — сказал Клопов.— Все может быть!

И размеренной походкой хорошо поработавшего че­ловека, не прощаясь, направился к двери.

Ширкалин догнал его уже на улице. Он протянул найденную наконец книгу и застыл в неловком ожида­нии. Но Клопов, не сказав ни слова, взял книгу и по­шел дальше.

XVII

— ...А после, — сказала Анна, — родился у Евы дру­гой сын, Каин. С двенадцатью змеиными головами ро­дился. И они терзали Еву, когда она кормила...

В печи потрескивали дрова. Лучина горела в свет­це, бросая отсветы на потолок. Петр сидел на лавке возле поставца, слушая одну из тех пустых, но странно тревожащих душу историй, рассказывать которые Ан­на была великой мастерицей.

— Они ее страшно терзали, — повторила она.

Анна до слез сочувствовала героям своих расска­зов. Но при всем том священную историю знала плохо и Понтия Пилата считала, к примеру, кем-то вроде управляющего у египетского фараона. А отношения между ними представляла по образу и подобию тех, какие существовали между Поздеевым и Христофором Екимовичем. Насколько, конечно, она могла судить об этих отношениях.

— И тогда, —неожиданно деловым тоном продол­жила Анна, — Адам дал на себя дьяволу рукописание. То знать, росписку за душу. Ежли дьявол сымет с Каина змиев... А рукописание такое: обмыть руку в кро­ви козлища и возложить на плиту белого камня.

Она замолчала, глянула на Петра — как он воспри­мет сатанинские эти условия. Но на него они большого впечатления не произвели: если грудь жены терзают двенадцать змеиных голов, и не на такое можно со­гласиться. *

Анна вновь склонилась над шитьем:

— Скушно тебе и рассказывать-то!

Когда она так склоняла голову, волосы, выбившие­ся к вечеру из-под гребня, падали ей на лоб. Анна не убирала их, лишь время от времени отдувала назад, смешно выпячивая при этом нижнюю губу.

Петр поднялся, встал лицом в окно.

— Ты так не стой, — предупредила Анна. — До зари в окошко глядеть грешно!

Подобные опасности ее всегда тревожили. Она, к примеру, боялась увидеть солому на перьях курицы — это предвещало покойника в доме. Она верила, будто от удара лучиной начинается чахотка, и твердо знала, что нельзя кошек возить на лошадях — лошади от это­го сохнут. Однажды Петр предложил ей сложить вдвое

свисавшую до пола скатерть. Она с ужасом посмотрела на него и объяснила, что скатерть вдвое стелить нель­зя, иначе может появиться ее, Анны, двойняшка...

В кармане у Петра лежали стихи Семена о Лобо­ве. Он, собственно, затем и пришел сегодня, чтобы по­казать их Анне. Но все не решался, полагая, что ей стыдно будет читать про полазненскую вдовицу, — за лето он потихоньку обучил Анну грамоте, занимаясь с ней в конторе, где она вечерами мыла полы. Но пока­зать очень хотелось. Поколебавшись, он решил сам прочесть стихи вслух, опустив стыдное место.

— Что там у тебя? — спросила Анна, заметив, как он достает из кармана листок бумаги.

— Стихи.

Анна заволновалась:

— Про чувства, да?

В этот момент на дворе хлопнула калитка.

— Папаня пришел, — с сожалением шепнула Ан­на.— Да ты сиди, ничего... Скажу, из конторы при­слали.

Петр встал, приготовившись приветствовать Клю­чарева, но вместо него, весь в снегу, на пороге показал­ся Лешка Ширкалин.

— Вот ты где! — он шагнул к Петру. — А я уж и дома у тебя был. Весь Чермоз обегал... Поговорить надо!

— Иду, — откликнулся Петр, понимая, что внезап­ное Лешкино появление не предвещает ничего хоро­шего.

— А стихи? — напомнила Анна.

— Завтра почитаем. — Петр заметил, что при этих словах Лешка взглянул на Анну с плохо скрытым раз­дражением.

В сенцах, едва удержав дверь от налетевшего вет­ра, она подняла руку, чтобы перекрестить Петра в спи­ну. Но как раз в это мгновение Лешка заслонил его сзади. Лешка был ниже Петра вершка на три, и крест пришелся в аккурат на его затылок.

— Клопов про стихи знает, — сказал Лешка, едва они вышли со двора.

Бегая по Чермозу в поисках Петра, он мысленно успел отшлифовать каждую грань своего рассказа о посещении Клоповым библиотеки. Но вопрос Анны на­сторожил его. Козе понятно, о каких стихах шла речь!

«Боже мой, — подумалось. — Этой чумазой, болтливой девке! Она же всех нас погубит... Нет, слишком они с Мичуриным обнаглели!» Он с самого начала затею со стихами не одобрял и под благовидным предлогом уча­ствовать в ней отказался. Теперь, после разговора с Клоповым, вполне можно было доказать Петру свою правоту. Но он медлил, будто удерживало что-то гото­вые сорваться с языка слова.

Петр между тем к сообщению его отнесся спокойно. Сказал только:

— Тоже, удивил... Или сам Лобов поделился, или донес кто.

— По ниточке и клубок находят, — предупредил Лешка.

Он уже понял, что ничего пока Петру рассказывать не будет. Так все могло еще и обойтись. Но если Семен что-либо предпримет, Клопов сразу догадается, что именно он, Лешка, его предупредил. А это неизбежно натолкнет члена вотчинного правления на мысль о пре­ступном сговоре.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Петр. — Ка­кой клубочек?

— Манифест, — объяснил Лешка. — Бумагу... Ты где ее держишь-то?

— В надежном месте.

— Не доверяешь мне, что ли?

— Ну, в классе, — смутился Петр.

— Слушай, — Лешка ухватил его за руку. — Давай сожжем ее!

— Ты что, очумел? — от удивления Петр даже не сделал попытки отнять руку.

— Сожжем, — шептал Лешка, — и никаких улик. Будто и нет ничего, никакого общества. А? У нас ведь у каждого слова эти на сердце написаны... «Наизусть» по-французски «пар кер» будет. Сердцем, значит. Вот я и говорю: на сердце написаны. «Пар кер», а не про­сто наизусть или на память!

— Нет, — Петр отнял руку. — Нет, Лешка.

Они шли по направлению к церкви. Кружила ме­тель, сливаясь с низким небом, и золоченый крест на куполе не виден был в сплошной белой пелене, лишь угадывался временами. Ранняя была в этом году зима. Они шли, и в сменяющихся порывах ветра снег проле­тал над ними, словно белые ангельские качели.

Странно, но в этом царившем вокруг смятении Леш­ка ощутил, как в нем самом все становится на свои места. Возбуждение, вызванное визитом Клопова, ухо­дило, а вместе с ним уходили страх и растерянность. Ход мыслей стал строгим и безжалостно точным. Он увидел перед собой чистое, как этот ноябрьский снег, поле листа, где должна была красоваться его подпись,— подписи под правилами общества стояли в два столб­ца, и его собственной предназначено было место после росчерка Федора Наугольных. Он мысленно поставил ее там, снова стер и внезапно понял, как важно для не­го ее отсутствие. То, что лишь смутно предчувствова­лось им тогда, когда он отказался подписать бумагу, теперь становилось явью. И ясно стало: уговаривая Петра сжечь манифест, он едва не совершил вторую за сегодняшний день ошибку. На сей раз — непроститель­ную...

XVIII

Всю следующую неделю Лешка прожил словно во сне, с минуты на минуту ожидая вызова в контору. Ни­чего, однако, не происходило. Семен разгуливал по учи­лищу с видом победителя и заговорщически подмигивал при встречах. Лешку он раздражал одним уже своим видом, по которому вполне можно было догадаться о том, кто явился автором поносных стихов о старшем полицейском служителе. Из всего этого Лешка заклю­чил, что Клопов по непонятным соображениям Лобову о своем открытии ничего не доложил. Поразмыслив не­много, он обнаружил и причины этого промедления. Очевидно, Клопов выжидал, желая понаблюдать, как будет вести себя сам Лешка, не остережет ли Семена. И он старательно избегал всяческих с ним разговоров.

Лешке уже давно начало казаться, что кое-кто в Чермозе догадывается о существовании тайного обще­ства. Сегодня он подозревал одного, завтра — другого, ни на ком не останавливаясь окончательно. Всем окру­жающим он против воли приписывал наблюдательность прямо-таки сверхъестественную. И от этого наползало гаденькое чувство вины. Вины перед всеми и во всем. В разговорах он чаще обычного стал, к примеру, упо­треблять уменьшительные. Просил так:

— Подай-ка вон ту книжечку! — И указывал учени-

ку на чудовищный том в деревянных досках тяжелого переплета.

Или свидетельствовал:

— Погодка-то какая отменная!

Уменьшительными обозначениями он как бы под­черкивал незатруднительность своей просьбы, малое значение сказанного и вообще собственной персоны.

Все чаще начал он задумываться над тем, как все узнают про общество. Вернее, он думал так: «Если узна­ют...» Там, где надвигалось это «если», где оно ста­новилось реальностью, лишаясь сослагательного оттен­ка, там привычный мир вокруг начинал терять четкость своих очертаний. Та смутная неуверенность, которая за­ставила его отказаться подписать бумагу, обострялась порой до отчаяния, до мгновенных приступов слабости, когда деревенеют ноги и по спине сеются мерзкие теп­ловатые иголки.

Он пытался откровенно поговорить с братом. Но Матвей с самого начала общество всерьез не принимал и заботы Лешкины отметал, как пустое и поверхност­ное пенное кипение.

Вечером 26 ноября, вернувшись из училища, Лешка первым делом отогрел у печи замерзшие пальцы. По­смотрев на сизые ободья под ногтями, вспомнил про Марфушу и помещика Бутеро-Родали. Но воспомина­ние это было ему неприятно, и он тут же поспешил от­делаться от него.

Скинув шинель, Лешка положил на стол несколько серых листков для черновика и отдельно лист нежной калужской бумаги, тающей на просвет, как чашка ки­тайского фарфора. Сегодня он решился наконец напи­сать письмо Клопову.

Мысль о признании уже возникла в нем раньше. А после опрометчивого разбрасывания стихов о Лобове, после посещения Клопова, после посвящения в тайну Анны Ключаревой и отказа Петра уничтожить мани­фест — все убеждало его в дозволенности и даже не­обходимости этого шага.

Он не только ему мог пойти на пользу.

Осторожно обмакнув перо в чернильницу, Лешка в две строки, как положено, вывел обращение: «Мило­стивый государь Алексей Егорович», после чего взял с места в галоп: «Давно имею я большую надобность до Вас, почтеннейший Алексей Егорович, но все некоторые обстоятельства удерживали меня открыть Вам мои сердечные чувства. Лишь теперь наконец я вынужден к Вам прибегнуть и просить этой помощи, которую Вы мне единственно можете оказать...».

И черт его дернул выгораживать Мичурина! При проницательности Клопова это заведомо было беспо­лезно. Исправить оплошность можно было лишь на том пути, по которому он теперь следовал. С опасным, прав­да, опозданием.

«...Уподобляюсь кораблю, пущенному в море без па­руса,— писал он, — оставленному на произвол бушую­щей стихии. Коню без направляющей длани наездни­ка... Сколько дней, сколько ночей... Не оставлен Ваши­ми милостями... Тернии... Тенета... Пагубы...», — плохо очиненное перо царапало бумагу, брызгало чернилами. Он писал, торопился, не перечитывал написанного.

Письмо вышло обильно насыщенным славянской ри­торикой и длинным, хотя суть его могла уместиться в нескольких фразах. Про общество, однако, ничего опре­деленного сказано не было.

Лешка перечитал письмо, прежде чем перебеливать, и понял, что перебеливать пустое это послание — напрас­ная трата времени. А времени оставалось мало, драго­ценные дни оказались растрачены с преступным легко­мыслием. В любую минуту Мичурин, уличенный Клопо­вым, мог открыть члену вотчинного правления тайну существования общества.

Лешка порвал письмо, оделся и вышел на улицу.

XIX

В это же время Петр провожал Анну из конторы домой. Было морозно. Он снял рукавицу и помял не­меющую мочку уха, потом потер снегом. На безымян­ном пальце его правой руки блеснуло медное кольцо.

— Я давно спросить хотела, — Анна приостанови­лась.— Что за буковки на колечке у тебя?

— Верность значит, — помедлив, ответил Петр.

Она кокетливо заглянула ему в лицо:

— Кому верность? Женщине, может?

— Может, и женщине, — Петр пожал плечами.

— Слушай, — она забежала вперед. — Дай мне его поносить, а? Ну, до рождества хотя бы!

Первым побуждением было отказать. Потом подумалось: «А вдруг с этого и начнется приближение ее к обществу?»

Сказал:

— Хорошо, договорились. Я тебе другое принесу, такое же. Только поменьше.

Дома у него хранилось еще несколько колец, изго­товленных Федором про запас.

XX

Лишь этим вечером, лежа в постели, Клопов решил на сон грядущий ознакомиться с деяниями предков и соплеменников господ владельцев. Но едва он отогнул тугую обложку «Истории армянского дворянства», как в окно тихо постучали.

Было уже часов девять, по чермозским понятиям — глубокая ночь, однако в изголовье его постели горела свеча и потому, видно, догадались, что он не спит. От­бросив одеяло и прихватив шандал со свечой, Клопов в одном белье шагнул к окну. Странно, но ни малей­шей тревоги он не испытал. Скорее напротив, неожидан­ный ночной стук преисполнил его предчувствием чего- то приятного, какого-то нечаянного сюрприза.

Он сделал несколько шагов, и на босых ступнях будто остались холодные полоски от щелей между по­ловицами. Оттуда, несмотря на жарко натопленную печь, тянуло ночной стужей.

Склонившись, Клопов поднес шандал к окну. От быстрого движения пламя свечи сжалось в крохотный комочек, но сразу же вновь разрослось, и навстречу за- оконной темноте вытянулась длинная, золотисто-фиоле­товая луковица. Но в стекле, как в кривом зеркале, Клопов увидел лишь собственное отражение с маленькой головкой и огромным, текущим по стекольным рытви­нам животом.

Он провел шандалом вдоль окна. Теперь голова ста­ла огромной, а живот исчез совсем. Однако за окном ничего разглядеть не удавалось. Там чернели крыши, мерцал снег, и все это расплывалось в мареве свечного пламени на зеленоватом полупрозрачном стекле. От­крыть окно не было возможности, мешали вторые ра­мы, и Клопов начал испытывать некоторое беспокойст­во. Главным образом от того, что стук больше не по­вторялся.

Он спросил:

— Кто тут?

— Я это, — отозвались снизу. — Бога ради, Алексей Егорыч, простите, что в столь поздний час!

И Клопов сразу узнал голос Лешки Ширкалина. Узнал, хотя голос его был приглушен рамами, изменен волнением и ожиданием.

Он догадался наконец отвести руку со свечой назад. Совсем близко, на уровне собственного живота, Клопов разглядел мутно белевшее лицо Ширкалина, прижатое к стеклу. И понял, что именно о Ширкалине подумал он минуту назад, когда услышал стук в окно. Ему дав­но уже время было прийти. Еще день — и было бы поздно.

— Ступай к крыльцу, — сказал Клопов. — Сейчас отопру.

И почувствовал, что внезапное напряжение измени­ло и его голос.

XXI

Утром Клопов, чувствуя себя невыспавшимся и раз­битым, прямиком направился к управляющему. То, что он узнал ночью, было настолько чудовищно и настоль­ко превосходило самые смелые его предположения, что в одиночку нести груз этого знания он не решался.

Лешка, как было условлено, уже поджидал его у конторского крыльца, переминаясь на утреннем мо­розце.

— В коридоре пока обожди,— на ходу бросил Кло­пов.— Покличут тебя!

Прежде всего ему хотелось потолковать с Иваном Козьмичом наедине.

В коридоре было тепло. Лешка присел на стоявшую вдоль стены скамью, но тут же понял, что просто так сидеть, томясь ожиданием, он не сможет. Слишком много пришлось ему пережить за сегодняшнюю ночь, чтобы просто так сидеть и ждать. Он встал, присло­нился к косяку. Потом несколько раз прошелся вдоль скамьи взад и вперед. После опять сел. Еще ночью он надеялся, что никакого разговора с Иваном Козьмичом не будет, и не успел к нему подготовиться. А сейчас подходящие мысли в голову не пришли.

Он решил открыться именно Клопову и еще по одной причине. Известна была фанатическая преданность Клопова дому Лазаревых, и Лешка полагал, что член вотчинного правления постарается замять все дело, не подвергая его нежелательной для владельцев огласке. Теперь, однако, окончательно стало ясно, что прекрас­ное здание этого замысла возведено на песке. С при­влечением к делу управляющего оно грозило принять совсем иной оборот.

В этом отчасти виноват был сам Лешка.

Когда ночью Клопов в накинутом прямо поверх ниж­ней рубахи тулупе слушал его сбивчивые объяснения, Лешке казалось, что он понимает все, видит его, Леш­ку, насквозь. И, стараясь отмести эти мнимые подо­зрения в неоткровенности, Лешка говорил все больше и больше. В результате он рассказал все и обо всех, выговорив даже то, о чем с самого начала решил умол­чать. Он хотел представить общество в невинном све­те, и это ему не удалось.

Наконец, Клопов позвал его в кабинет управляю­щего.

Иван Козьмич сидел в большом кресле рядом со столом. Справа и слева от его коротких мощных бедер струились полоски покрывавшего сиденье желтого бар­хата. При появлении Лешки Иван Козьмич ничего не сказал, и лишь губы его, упрятанные в густой сивой бороде, сложились в неопределенную усмешку.

Войдя в кабинет, Лешка сделал несколько шажков, стараясь не повернуться при этом боком к управляю­щему, и замер у стены, под литографированными пор­третами лазаревских предков. Черноволосые и темно­глазые предки господ владельцев непроницаемо смот­рели в окно поверх Лешкиной головы. Среди них были руководители армянских переселений в Россию, тол­мачи русских посольств, отправлявшихся с берегов Не­вы к гилянам и кизилбашам, и просто удачливые ма­нуфактурщики. Как раз напротив кресла Ивана Козь­мича висел портрет Екима Лазаревича, владельца Фря- новской шелковой мануфактуры и любимца Екатерины Великой. Это он шестьдесят лет назад сначала взял в аренду, а потом приобрел у Всеволожских в вечное пользование Чермозский завод вместе с четырьмя тыся­чами крепостных людей. У Екима Лазаревича был ост­рый голый череп, и остатки волос, торчащие по бокам, казались продолжением ушей...

— Вот он, — сказал Клопов. — Полюбуйтесь! И ведь как жил-то... А туда же, бунтовать!

Иван Козьмич с неудовольствием глянул в сторону Клопова:

— Не того увещеваешь, кого надобно.

— Закоренелых, — бросил в ответ Клопов, — не уве­щевать, а наказывать должно. Французский язык учат, а благодарности своей господам владельцам понимать не могут. Срамота ведь!

— Потому и не могут, — загадочно произнес Иван Козьмич.

В руках он вертел медное колечко с девизом обще­ства, которое Лешка ночью отдал Клопову. И Лешка понял, что напрасно это сделал. Колечко уравнивало его с прочими членами общества, а бумага, где не было его подписи, отделяла от них. Но бумага хранилась у Петра, и не видно было возможности ее заполучить.

Иван Козьмич в упор поглядел на Лешку:

— Вы с соседними заводами сношения имели?

— Не имели, — с готовностью ответил Лешка, от напряжения подавшись даже вперед и чуть не потеряв равновесие.

— Ас Пермью? С поляками ссыльными?

— Нет... Истинный крест, нет!

Отвечая на этот вопрос, Лешка украдкой взглянул на Клопова — не помянет ли тот про пана Оржеховско- го? Но Клопов промолчал. Не хотел, по всей видимо­сти, говорить о том, что сам дал благословение на за­нятия с мятежным паном.

Клопов расхаживал по кабинету, зловеще похрусты­вая сжатыми у фалд сюртука пальцами. Пальцы его легко раскачивались в своих гнездах и хрустели, как деревянные. Возле портрета Екима Лазаревича он обо­ротился к управляющему:

— Не угодно ли знать мое разумение о дальнейших действиях наших?

Такой вопрос Лешку обрадовал. Выходило, будто его призвали сюда для того, чтобы совместно обсудить будущность членов общества.

Но Иван Козьмич движением руки остановил Кло­пова и кивнул Лешке на дверь:

— Выдь пока!

— По моему разумению, — начал Клопов, едва за Лешкой закрылась дверь, — следует немедля устано-

вить наблюдение за главными зачинщиками. Затем от­писать в Петербург и ждать распоряжений от Христо­фора Екимыча...

— Отчего же сразу в Петербург? — удивился Иван Козьмич. — Может, в губернию сначала?

— Вы что, хотите огласки? А вот господа владель­цы, я уверен, огласки не хотят!

— Никто, — назидательно произнес Иван Козьмич, как будто перед ним стоял не второй человек в име­нии, а самоуверенный юнец,— ни в чем уверен быть не может.

Он прекрасно понимал, что скорее всего дело обсто­ит именно так, как сказал Клопов. Но Христофор Еки­мович был далеко и в последнее время Чермозом инте­ресовался мало. Губернатор же, Гаврила Корнеевич Селастенник, был близко и очень даже интересовался нахождением его, Ивана Козьмича Поздеева, на долж­ности управляющего лазаревской вотчиной.

Для этого имелись свои причины, связанные с собы­тиями пятилетней давности. В тридцать первом году, когда из-за холеры повсюду упал спрос на железо, ре­шено было часть чермозских мастеровых посадить на землю крестьянствовать. Однако отвыкшие от кресть­янской работы мастеровые решением этим возмутились. Произошел бунт, во время которого едва не пострадал чиновник Главного правления уральских заводов, наду­мавший увещевать смутьянов. Иван Козьмич не сумел тогда проявить должной твердости и с тех пор считал­ся в губернии человеком ненадежным, мужицким потат­чиком. А прошлогодние волнения в Кунгурском уезде, привлекшие внимание столичных властей, сделали гу­бернатора вдвойне осторожным. Потому за последний год многие управляющие, в чьих владениях имели ме­сто возмущения, были удалены со своих должностей. И Иван Козьмич по различным приметам догадывался, что скоро должен наступить его черед. Слухи о непроч­ности его положения просочились уже в Чермоз, и для Ивана Козьмича не было секретом, что на его место почти единодушно прочили Клопова. Между тем место это помимо власти давало его обладателю и немалые денежные выгоды. Конечно, своевременное раскрытие заговора могло упрочить положение Ивана Козьмича. Но, с другой стороны, сам заговор мог послужить реши­тельным доводом в пользу его смещения.

— Если мы скроем это дело, — колеблясь, прогово­рил он, — нас обвинят в попустительстве и укрыватель­стве.

— Мы и не скроем, —нашелся Клопов. — Мы господ владельцев известим.

Настойчивое стремление Клопова ни о чем не до­кладывать в губернию настораживало Ивана Козьми­ча. Вполне могло случиться и так, что Клопов, расчи­щая себе дорогу к креслу управляющего, сам известит обо всем губернские власти. А тогда судьба Ивана Козьмича будет решена окончательно и беспово­ротно.

— У нас нет явных доказательств, — продолжал на­стаивать член вотчинного правления. — В губернии нам могут не поверить.

— А это? — Иван Козьмич приподнял мизинец с на­детым на него медным колечком.

— Довольно ли этого? Вот если бы бумагу их до­стать, которую Поносов прячет!

Клопов намеревался сегодня же отправить письмо в Петербург и надеялся, что розыски преступного мани­феста затянутся до получения ответа.

Иван Козьмич вновь заколебался. Скоропалительно, без очевидных доказательств раскрытый заговор могли расценить в губернии как комедию, которую разыграл управляющий с целью упрочить свое положение.

— Если мы всех сейчас арестуем, — подливал масла в огонь Клопов, — Поносов может уничтожить бумагу! Или совсем не раскроет, где она...

— Хорошо, — сдался Иван Козьмич. — Зови Ширка- лина.

Лешка вошел, остановился у двери. В затянувшем­ся молчании он так напряженно вглядывался в лицо управляющего, пытаясь угадать на нем свою судьбу, что внезапно кресло Ивана Козьмича начало отодви­гаться куда-то вдаль, и сам грозный владыка Чермоза начал уменьшаться, будто Лешка смотрел на него в подзорную трубу, приставленную к глазу широким кон­цом. И голос Ивана Козьмича, долетевший из этой да­ли, показался Лешке странно громким.

— Ты бумагу-то вашу сможешь добыть? — спросил управляющий.

— Да вы только прикажите! — Лешка бросился к нему и замер на расстоянии полушага от выпирающих

подлокотников. — Да вы прикажите только, господин управляющий!

— Ладно, — обращаясь не к нему, а к Клопову, про­говорил Иван Козьмич. — Повременим пока с арестом.

— А с доношением губернатору? — спросил Клопов.

— Тоже повременим... Но ты и в Петербург не пиши пока ничего!

А Лешка из всего разговора понял одно — ареста не будет.

XXII

К избе Ивана Ширинкина Петр подошел уже в су­мерках. Дернул сыромятный шнур в калитке, поднял засов и ступил за ограду, прислушиваясь, не взлает ли собака. Сразу же, еще до того, как с громким лязгом опустился засов, на крыльце показался сам хозяин, словно все время караулил в сенях. Спросил насторо­женно:

— Кто тут?

Петр отозвался.

— А! — в голосе Ширинкина прозвучало облегче­ние.— Заходи в избу!

В сенях он заложил дверь на крюк и вдобавок за­двинул железным дрыном. Такая предосторожность еще больше утвердила Петра в мысли, что встреча ему предстоит не совсем обычная... Утром, когда он зашел по делу на кричную фабрику, Ширинкии, улучив минут­ку, шепнул ему: «Заглянь ко мне нынче ввечеру, сведу тебя с одним человеком... Избу мою знаешь? К кладби­щу идти, по правой руке от ворот третья. Надымник — петух с хохолком...» Удерживая одной рукой на весу огромные щипцы, он другой легонько сжал Петру пред­плечье, и в пожатье этом угадалось нечто большее, чем было сказано словами, — сообщничество, что ли. Хотя с чего ему было взяться, сообщничеству-то? Не с того ли мимолетного разговору про загадочного Метелкина?

В жарко натопленной избе за столом под божницей сидел бородатый мужик с коротко остриженными чер­но-седыми волосами. Такая же пегая поросль густо по­крывала его грудь, видную под расстегнутой рубахой. Перед ним стоял наполовину опорожненный штоф ви­на и разложены были карты лото. Фишки кучей громоз­дились на краю столешницы.

— Егор вот, — сказал Ширинкин. — Братан мой. Хо­чу вас свесть. Может, договоритесь до чего.

Егор зыркнул на Петра маленькими пронзительны­ми глазами.

— В нумерные зерна играешь? — Глаза у него были вовсе без ресниц, голые, как у птицы.

— Играю.

— По копеечке не много станет?

— Не много, — с достоинством отвечал Петр.

Егор усмехнулся, и Петр со стыдом вдруг понял, че­му тот усмехнулся, — достоинству, с каким сказано бы­ло про копеечку.

Егор ссыпал фишки в холщовый мешочек:

— На трех картах не много будет?

— Не много, — Петр постарался ответить как мож­но проще и не сумел. Опять вышло это с многозначи­тельностью.

Стали играть. Когда уставили половину нумеров, Ширинкин налил всем вина. Выпили. Егор склонился к Петру:

— Вот братан мой сказывает, что ты супротив гос­под идешь, за волюшку. Так ли? — Петр смолчал. — Ну молчи, молчи покуда. Правильно делаешь, что мол­чишь. Откуда тебе знать, кто я таков. Разве что Ваня наболтал!

— Ничего я не говорил, — обиделся Ширинкин.

— И не говори. Что ты в моей жизни понимать мо­жешь, когда мы десять лет не видались. Ты еще матуш­кин недотыка был, едва помнишь, поди, как мне лоб-от забривали! А я с тех пор и под палками бывал, и под пулями султанскими. За Рущук бляху на кивер имею!

— Знаю, — сказал Ширинкин.

— Знают и дьячихи, что кутью варят из гречихи... Ну, давай дальше играть!

В конце концов он выиграл, опередив Петра и хо­зяина нумеров на десять, — то ли везло ему, то ли фиш­ки знал на ощупь. Облапив раскоряченными пальцами бороду, долго разглядывал карты, потом деловито при­греб к себе медяки, выпил, не наливая никому, еще ча­рочку и вдруг запел глухим вздрагивающим голосом:

— Как Паскевич, граф Паскевич, господи-ин, Опивает-объедает наше жалованье,

Боевое, строевое, третье денежное-е».

Пел он, ни на кого не обращая внимания, как если бы один сидел в избе. Вышла из-за перегородки жена Ширинкина, встала у косяка, сложив руки под грудью.

— ...Он на эти-то на деньги, граф, палаты себе склал, Он повыстроил хоромы, бел-хрустальной потоло-ок, И на том ли потолку бежит речкою вода-а, Бежит речкою вода-а, бела-рыба пущена, Бела-рыба пущена, кровать нова взмощена...

Он оборвал песню так же внезапно, как и начал. Провел ладонью по груди под рубахой, сминая жест­кую поросль. Пояснил:

— Душа горит!

И с этим его движением Петр припомнил наконец, где он видал Егора прежде...

Лет десять назад, еще перед турецкой кампанией, ходили они с отцом смотреть, как увозят из Чермоза рекрутов. Рекруты, трое парней, медленно шли по ули­це рядом с подводами. Толпа, истончаясь, тянулась за ними от конторского крыльца. Мужики на ходу подно­сили рекрутам и полицейским служителям вино, пили сами. Бабы, одетые во все белое, голосили, как на по­хоронах, цеплялись за парней. Те отстранялись, бестол­ково шарахаясь из стороны в сторону. Ребятишки виз­жали. Пыль застилала глаза. Первым шел высокий чер­новолосый парень. Одной рукой он обнимал всхлипываю­щую женщину, а другой так же водил под воротом ру­бахи, будто жгло ему за грудиной. Они прошли совсем рядом, и отец сказал: «Не слесарь был, а золото. Аглицкие замки умел работать. Да норовист больно. Вот Иван Козьмич и расстарался, не поглядел на убытки...» — «Допрыгался Егор! — с довольным смешком отозвался стоявший возле приказчик Ромашов. — А ведь вольную хотел получить, в город податься... Вот и получай заме- сто вольной солдатский билет!» Егор первым запрыгнул на подводу, вырвал у возницы вожжи, хлестнул ло­шадь. Крик взлетел над улицей. Бабы, срывая с себя платки, простоволосые, поволочились в пыли за подво­дами, потом отцепились. Петр смотрел, как они встава­ли на ноги, потерянно озираясь, как шли назад, и та­инственная полупонятность всего происходящего напол­няла душу сладким ужасом...

— В отпуску? — спросил Петр.

- Ширинкин усмехнулся:

— Леший ему отпускной билет выправлял!

И Петр понял — беглый.

— Что ты можешь про рабство понимать! — оборо­тился к нему Егор. — Черная зависть в тебе говорит, что с господами вровень встать не можешь. А наш брат для тебя — плюнуть да растереть!

Петру вспомнилось, как Клопов однажды про де­кабрьское возмущение толковал: решили, мол, корнеты с подпоручиками разом тех чинов достигнуть, каких службой и добродетелью всю жизнь достигать надоб­но... И вот теперь ему самому то же говорилось. .

Ширинкин вступился за него:

— Знаешь, Егор, присловье есть: в книгу глядит, а огонь говорит... Об нем и сказано!

Петр начал объяснять про общество — как состави­лось и какую цель имеет. Егор слушал внимательно, кивал: «Дельно... Дельно!» Но, услышав про сенатора в Петербурге, помрачнел:

— Где господа, там и обман. Их козье племя с кон­цом переводить пора!

— Дворяне тоже разные есть, — сказал Петр.

— Разные-то разные, а супротив мужика все за- один... И когда подняться думаете?

— Когда общество умножится.

Егор присвистнул:

— Э, парень, долгонько ждать придется. До мор­ковкина заговенья... А я ждать не могу, схватют. День- два побуду и уйду.

— И куда же?

— Беловодского царства проведывать.

Петр удивился:

— Не знаю я такого царства.

— Есть такое царство, — насупился Егор, — Бело- водское. Все там по божецкому закону живут. Ни по­мещиков, ни других каких господ нет. Да и воровства, обману, грабежу в христьянах нет же. Молются там по старому закону, двоеперстно. Младенцев посолонь кре­стят. А плоды в том царстве всякие родятся: и рожь, и пшеница, и виноград, и сорочинское пшено, рис то есть... Мне про то царство старец один в Чугуеве сказывал. Его после унтер к полковнику отвел. Так он, старец-то, полковника нашего все «братцем» величал. Тот взъярил­ся: «Ты как смеешь мне такое слово говорить?» А ста­рец: «Это по-вашему, кто царь, кто енарал, а по-нашему все братья!» И шапки не сымал, покуда не сбили.

— Где ж оно, это царство? — спросил Петр.

— Далеко... Мне б только до Алтайских гор добрать­ся, а там найдется, кому дорогу указать. От Китайского государства, сказывают, сорок четыре дня пешего пути к беловодской границе... А вот вы, ежли власть возь­мете, как все устроить полагаете?

— Не было бы рабства, а там само все устроится.

— Нет, парень. — Егор встал, тяжело навис над сто­лом.— Для тебя, может, и устроится. А для меня? Для него? — он ткнул пальцем в Ширинкина. — Посолонь младенцев крестят, нет ли—нам все одно. Кто как хошь, так и ходи круг налою. А чтоб власти господской не бы­ло, чтоб мужик всему был голова — вот дело! И солдат­чины не будет. С кем воевать-то?

Петр тоже встал:

— Ну, а не найдешь ты этого царства, тогда что?

Егор неожиданно улыбнулся и ткнул Петра кулаком в плечо:

— Может, и к вам приду, ежли под палками где не кончусь. Примешь в свое общество?

— Приму, — серьезно ответил Петр.

Ширинкин, провожая его, вышел на двор.

— Упреждать тебя не буду, — сказал он на про­щанье.— Не маленькой. Молчи, знай... Глядишь, и до­ждемся весточки из того Беловодья! Жаль, не скоро еще. До весны мы его у сродников схороним...

Ночь была морозная, тихая. Полная синяя луна ви­села над Чермозом. На повороте, где занесло чьи-то са­ни, серебрился под луной снег, гладко срезанный сан­ным полозом.

XXIII

Следующие три дня Петр оставался ночевать в учи­лище. В комнату горнозаводского класса он притащил из дому старое одеяло, подстилал его под себя на сдвинутые столы, а сверху укрывался шинелью. Здесь ни­кто не мешал чертить, читать, думать, просто стоять ве­черами у окна, где звезды виднелись в низком северном небе, тусклые, словно завернутые в промасленную бу­магу.

Потому он не особо обрадовался, когда Мишенька Ромашов попросил дозволить и ему ночевать в училище. Мишенька подошел к Петру после обеда и, робея, ска-

зал, что хочет хоть несколько дней отдохнуть от попре­ков отца. Старший Ромашов выслужился до приказчика из мастеровых. И полагал, что с этой ступеньки сын его должен шагнуть уж никак не ниже члена вотчинного правления. Мишенька, однако, никуда пока шагать не собирался. В прежние годы отец частенько поколачи­вал его за отсутствие честолюбия, но теперь дело обхо­дилось попреками.

— Ладно, — сказал Петр. — Приходи.

Вечером он отдал Мишеньке свое одеяло, а сам ушел в пустую библиотеку, где висел такой же замок, как на двери горнозаводского класса.

Мишенька скатал конец одеяла валиком вместо по­душки, снял валенки и лег, укрывшись шинелью. Кроме него и Петра, в училище никого не осталось. Было тихо. Лишь чуть слышно потрескивали, рассыхаясь возле пе­чей, свежие половицы верхнего этажа. Иногда ветер шлепал по окнам, и тогда от неуловимых ночных сквоз­няков шевелились на стенах листы абрисов.

Однако происхождение всех этих таинственных шу­мов Мишенька понимал не сразу, а лишь по прошествии некоторого времени. И за время, протекшее между тем мгновением, когда он слышал звук, и тем, когда дога­дывался о его происхождении, он всякий раз успевал ис­пугаться. Комната горнозаводского класса, такая при­вычная днем, теперь, в темноте, совершенно перемени­лась. В знакомых предметах проступили иные, неявные очертания. Когда Мишенька поворачивался с боку на бок, то долго потом не мог сообразить, что находится перед его глазами — шкаф, стена или окно.

Потом он задремал.

Проснулся Мишенька от едва слышного звука шагов. Шаги были тихие, осторожные, но он ощутил их так остро, будто кто-то стучал костяшкой пальца по днищу того стола, на котором он лежал. Шаги приблизились. Он услышал, как распахнулась дверь, и ему почудилось да­же, что видна стала все расширяющаяся светлая полоса, хотя никакой полосы увидеть было нельзя, ибо коридор был темнее класса. Мишенька почувствовал слабое дви­жение воздуха над столами и вдруг понял, что это Петр вернулся из библиотеки.

Но спокойнее от этого не стало.

Мишенька притворился спящим, тяжело вздохнул, с натугой вздымая свою тощую грудь, и вновь мерно за-

сопел. Но Петр, вместо того чтобы пройти прямо в угол, где собирался лечь, вдруг направился к Мишеньке. И шаги его стали другими — вкрадчивыми, неоткровен­ными. В ту же минуту ужас, глухой ко всем доводам сла­бо сопротивляющегося рассудка, пронизал маленькое, скрюченное под шинелью тело Мишеньки Ромашова.

«Он уже все знает, — подумал Мишенька. — Все знает про меня, про Лешку. И сейчас он меня убьет... По седь­мому параграфу...».

Лицо Петра склонилось над ним, внезапно проступив из темноты.

Не в силах дольше притворяться, Мишенька хрипло, с криком, втянул в себя воздух, а затем скатился со сто­ла в сторону, противоположную той, где стоял Петр. Он попытался сразу же вскочить на ноги, но упал и ударил­ся спиной о нижний ящик шкафа. Шкаф дрогнул. В нем тихо, по-сусличьи, пискнули стекла.

— Ты чего? — встревоженно спросил Петр. — Чего с тобой?

Мишенька сидел на полу спиной к окну, и лица его Петр разглядеть не мог. Но Мишенька прекрасно видел лицо Петра, чуть синеватое от ложившегося на него за- оконного света. Он смотрел на это лицо, видел, как Петр в недоумении морщит нос, будто собирается чихнуть, и медленно приходил в себя. Заныла ушибленная спина. Ему все яснее становилось, что ничего-то Петр не знает. Что он просто собирался взглянуть, как ему, Мишеньке, спится, и, может быть, даже поправить на нем шинель

Мишеньке стало стыдно. Он оттолкнулся спиной от шкафа, неуверенно встал.

— Что приснилось-то? —полюбопытствовал Петр.

— И вспомнить трудно. — Мишенька снова залез на стол. — А во сне не приведи господи как страшно!

— К утру и вовсе забудешь, — откликнулся Петр.

Он лег, поворочался немного, и вскоре дыхание его стало ровным, едва слышным.

Но Мишеньке не спалось.

Вчера утром, когда Лешка отвел его к Ивану Козь­мичу, Мишенькина жизнь изменилась круто и непопра­вимо. В кабинете управляющего, где находился еще и Клопов, Мишенька после недолгих запирательств все рассказал про общество и про бумагу, которая интересо­вала их больше всего.

Хотя Лешка из кожи лез, чтобы показать, будто он,

Клопов и Иван Козьмич выступают заодно, Мишенька обостренным чутьем попавшего в беду человека быстро уловил, что разница между ним самим и Лешкой не столь уж велика.

Иван Козьмич говорил мало. Клопов же длинно пе­речислял все те блага, которыми по милости господ вла­дельцев Мишенька пользовался в своей жизни. Он упо­мянул о сюртуках, выдаваемых на два года, и о шине­лях, срок носки которых был лишь годом больше. Не за­был и о том, что при командировках сроки эти сокраща­лись— из них вычиталось время, проведенное вне Чер- моза.

Наконец, прервав Клопова, Иван Козьмич сказал, что ждет от Мишеньки некоего скрытного старания, направ­ленного на изобличение нераскаявшихся.

И Мишеньке показалось, что этими словами он про­вел невидимую черту. По одну ее сторону оказались рас­каявшиеся, то есть он сам и Лешка Ширкалин, а по дру­гую нераскаявшиеся, те, кого необходимо изобличить и заставить раскаяться. Это было просто и понятно. Не совсем понятно было одно — что имел в виду управля­ющий, говоря о скрытном старании.

«Я передам все Поносову», — сказал Мишенька. Он хотел добавить, что сделает это скрытно, но поймал вы­разительный взгляд Лешки и тут же осекся. «Болван,— тихо произнес Иван Козьмич. — Он ни о чем знать не должен!»

Потом, в сенцах, когда они остались одни, Лешка схватил Мишеньку за ворот и притянул к себе. «Ублю­док,— зашипел он.— Притворяешься, ублюдок!» Он тя­нул ворот вверх, и крючок на шинели больно врезался Мишеньке в подбородок. Стараясь уйти от этой боли, Мишенька задирал голову все выше, а Лешка принимал это его движение за жест гордости и непослушания. «Если проговоришься, — шептал он, — первый на катор­гу пойдешь! Вперед Поносова!»

Лешка успокоился только на улице. И предложил: «Добудь бумагу, если хочешь отвертеться!» Мишенька удивился: «А что ты сам у него не попросишь?» — «Не даст он мне, — поморщился Лешка. — Я же не подписал ее... Да и сжечь предлагал недавно!» — «Ну, так и мне не даст», — сказал Мишенька.

Кончилось тем, что Лешка отправил его ночевать вместе с Петром, проследить, где тот прячет бумагу.

Всей опасности положения Мишенька до сей поры не сознавал и угрозу Лешки относительно каторги всерьез не принял. С ним, Мишенькой Ромашовым, такого заве­домо не могло случиться. Да и за что? На худой конец ему рисовалось штрафование вицами.

И, прикидывая, кто сколько может получить ударов, он уснул наконец.

...Мишенька ночевал с Петром еще две ночи. Утром 2 декабря, едва Лешка объявился в училище, он отвел его в сторону и сообщил, что, по всей вероятности, Петр хра­нит бумагу в шкафу. На вопрос, почему он так решил, Мишенька объяснил, будто видел, как под утро Петр хотел что-то достать оттуда, но, заметив его пробуж­дение, испугался и сразу закрыл шкаф на ключ.

Лешка быстро прикинул все возможности осмотреть содержимое шкафа. Конечно, с помощью Клопова или Ивана Козьмича можно было просто вынудить Петра от­дать ключ. Но это значило идти на известный риск. Если бумаги в шкафу не окажется, то им ее уже не заполу­чить. Не приходилось рассчитывать и на то, что ему или Мишеньке удастся выманить ключ у Петра.

Матвею же Лешка вообще ничего не говорил.

Но тут он вспомнил, что точно такой же шкаф стоит в кабинете управляющего. К обеду ключ от этого шкафа уже покоился в его кармане. Он был длинный, с причуд­ливой бородкой и массивным кольцом.

Лешка отпустил учеников раньше обычного, полагая, что в конторе сквозь пальцы посмотрят на его должност­ные упущения. Велев Мишеньке никуда не отлучаться из училища, он заперся в библиотеке. Часа в четыре попо­лудни Мишенька, сидевший в чуланчике у Барклаича, услышал сверху призывный свист. Он пулей взлетел по лестнице. Лешка уже снимал замок с двери горнозавод­ского класса.

— А Поносов где? — испуганно прошептал Ми­шенька.

— Ушел куда-то. Я его в окно углядел!

Они заложили изнутри дверь на крючок и двинулись к шкафу. Мишенька рванулся было к нему напрямки, но Лешка остановил его. Описав рукой полукруг, показал, что идти нужно вдоль стен. Так их не будет видно с улицы.

— Заметил, на какой полке он рылся? — спросил Лешка.

— Не-е, — протянул Мишенька.

— Ну, когда ты проснулся, он руки так держал или так? — Лешка поднял полусогнутые руки вверх, а потом опустил их приблизительно на уровень средней полки, пытаясь расшевелить Мишенькину вялую память.

Но Мишенька молчал.

Шкаф, покрытый черным, кое-где потрескавшимся лаком, был выше Лешки вершков на десять. Вверху и у пола его монументальный фасад пересекали пышные ба­рочные карнизы. Над нижним карнизом находились два выдвижных ящика, а еще выше висели стеклянные двер­цы. Стекло в них было мутным, и от этого казалось, что внутренности шкафа залиты водой, в которой сиротливо плавают книги и минералы.

Велев Мишеньке оставаться в углу, Лешка вставил ключ в скважину. Бородка легко вошла в отверстие, но повернуть ее оказалось не так-то просто. Вначале Лешка действовал целенаправленно. Он то вытаскивал ключ почти до половины, пытаясь повернуть его в движении, и медленно нащупывал ту единственную извилину сква­жины, которая позволит это сделать. То вдруг с силой всаживал ключ до отказа, будто хотел застать замок врасплох. Но вскоре, потеряв терпение, Лешка начал просто тупо трясти ключ в скважине, надеясь уже лишь на чудо. Шкаф дрожал, внутри у него что-то гремело и перекатывалось.

Внезапно к этому звуку присоединился другой, похо­жий. Мишенька обернулся и увидел, что дверь класса ходит ходуном. Кто-то яростно дергал ее снаружи, так что крючок, казалось, вот-вот вылетит из петли.

Лешка, ничего не замечая, продолжал терзать шкаф. — Эй! Кто там? Откройте! — крикнули из коридора. Мишенька, замирая, узнал голос Петра.

Лешка тоже прислушался и осторожно вытянул ключ из скважины.

Все последние дни он старательно избегал не только разговоров, но и простых встреч с председателем общест­ва. Казалось, что по лицу, глазам, походке, по первым вырвавшимся словам Петр сразу догадается о случив­шемся. Лешка не попытался даже попросить у него ма­нифест. Самая мысль о разговоре с Петром была для не­го невыносима.

В тот вечер, когда Лешка писал письмо Клопову, ему поверилось, что он делает это в интересах всех членов

общества, не только своих собственных. Но теперь дело приняло такой оборот, что его интересы оказались про­тивоположны интересам Петра. И ничего уже нельзя было поделать. Лешка понимал, конечно, что рано или поздно им придется столкнуться. Однако надеялся, что не ему придется объяснять Петру случившееся, что это сделают за него другие. И даже сам этот момент Лешка невольно отодвигал куда-то в будущее, одновременно близкое и недосягаемое.

Мимоходом глянув на замершего в углу Мишеньку, он прошагал к двери, откинул крючок.

— Вы чего заперлись? — шагнув через порог, Петр окинул класс подозрительным взглядом.

Мишеньке показалось, что на него Петр посмотрел особенно недоверчиво. Но Лешка был уже совершенно спокоен.

— А, Петьша, — он легонько толкнул Петра в грудь. — Вот хорошо, что ты пришел. Мы тут как раз о театре говорили.

— О театре? — лицо Петра выражало недоумение.

— Да, — пробормотал Мишенька. — Конечно...

— А чего здесь, чего не в библиотеке?

— У меня там Клопов сидел, — сказал Лешка.— Ушел недавно... Мы же хотели представить пиеску с ал­легорией. Вот к рождеству бы и представить, я тут при­смотрел одну...

Мишенька не мог не отметить, что сторонний этот разговор Лешка повел чрезвычайно ловко.

— У нас и музыка есть, — тараторил тот. — На скрипке есть умеют. И балалаешники есть... Про воль­ность чего вставим...

Петр молча крутил на пальце ключ, как две капли воды похожий на тот, которым только что орудовал Леш­ка. Ключ крутился все быстрее и наконец стал виден лишь радужный диск вокруг пальца.

В тот же день Иван Козьмич и Клопов были изве­щены о безуспешном исходе предприятия.

Клопов этой отсрочке втайне обрадовался, однако тут же выстудил свои синие глаза и остановил их на Лешкином лице, скользя взглядом по его глазам, но не глядя в них прямо. Он знал, что такой взгляд внушает робость.

Покусывая подушечки пальцев, Лешка попросил не­дели две сроку для успокоения подозрений Поносова.

— Отчего ж ключ не подошел? — спросил Иван Козьмич.

— Что-то он, видно, в замке перестроил, — предпо­ложил Лешка. — Опасается, поди.

— Выходит, там бумага ваша, в шкафу, — сказал Иван Козьмич. — Взломать его и дело с концом!

— А если нет? — спросил Лешка. — Тогда уж не по­лучить ее.

Клопов посмотрел на управляющего — не решит ли тот, встревожившись неудачей, немедля сообщить обо всем в губернию?

Но Иван Козьмич был спокоен. Письмо Клопова в Петербург с жалобой на то, что управляющий не блюдет интересы господ владельцев, было им перехвачено. Те­перь до более определенных времен оно покоилось в ящике того стола, на крышку которого член вотчинного правления опирался своим острым локтем. В случае же недоумений по поводу затянувшейся доставки всегда можно было сослаться на снежные заносы и плохих ло­шадей на тракте.

И Иван Козьмич согласился на отсрочку.

При этом он подумал о том, что решительно противо­положные интересы их троих сходились в одном смыс­ле— всем им выгодно было держать происшедшее в со­вершеннейшей тайне. Ширкалину это было выгодно по вполне понятным причинам, как, впрочем, и Ромашову. Клопов боялся нежелательной для Лазаревых огласки. А сам Иван Козьмич опасался обвинения в укрыватель­стве злодеев. Все это означало, что на предложение Ширкалина можно согласиться со спокойной душой.

— Но смотри! —для порядку пригрозил он Лешке. — Если что случится, с тебя первого шкуру спущу. И в рек­руты сдам. Не погляжу, что учитель...

А о бумаге заговорщиков Иван Козьмич начал уже думать с некоторым почтением, будто она была чем-то вроде ордынского ярлыка или султанского фирмана на сохранение им, купцом третьей гильдии Иваном Козь­мичом Поздеевым», должности управляющего.

XXIV

После случая в горнозаводском классе Лешка ста­рался почаще бывать с Петром накоротке. Чтобы успо­коить подозрения, могущие возникнуть у председателя

общества, он намеренно заводил опасные беседы про де­кабрьский мятеж и стихи Рылеева или пересказывал разговоры, которые будто бы имел в Перми с паном Оржеховским. Лешка боялся, что Петр, заподозрив не­ладное, перепрячет бумагу в другое место.

Петр был с ним спокоен и ровен, но сдержан, однако. А Лешке для успеха нового замысла нужно было его доверие. Все же к середине месяца Петр начал беседо­вать с ним более доверительно. Тогда, пропустив даже для верности двухнедельный срок, Лешка сказал, что согласен поставить свою подпись под манифестом и пра­вилами общества.

План его был прост: договориться о встрече, а затем с помощью начальства перехватить Петра по дороге.

Но Петр на удочку эту не попался и на предложение Лешки отвечал уклончиво.

И Лешка понял, что совершил ошибку. После недав­него совета сжечь манифест такое внезапное желание поставить под ним свою подпись кому угодно покажется подозрительным. Желание это могло лишь усилить по­дозрения Петра, если они уже имелись.

Теперь действовать нужно было безотлагательно.

Чтобы облегчить Лешке исполнение намеченного, Клопов командировал Петра на Екатерининский завод, отстоявший от Чермоза на полторы версты. У Лешки на этот раз была целая связка конторских ключей. Но ни один из них так и не подошел.

Шкаф стоял непоколебимо, как крепость.

Мишенька убеждал Лешку повременить немного, обещая добыть у бабки особую траву именем «бель». Заговоренная, она плыла в реке против течения, а бу­дучи положена в замок, отмыкала его бесшумно и ак­куратно.

Но Лешка, находясь уже в истерическом состоянии, тут же высадил плечом одну створку. Осколки посыпа­лись внутрь шкафа. Его таинственные недра обнажи­лись в тусклом свете декабрьского дня. Лешка зарылся в них по плечи, а Мишенька, напрягшись, следил за стре­мительными движениями его рук.

Второго декабря он Лешке соврал. Никаких подо­зрительных маневров Петра возле шкафа подмечено им не было. Но соврал не просто так, а с определенными це­лями. Мишеньке стыдно было перед Петром. Стыдно не столько за само предательство, сколько за тот нелепейший ночной страх, когда он решил, что Петр собирается его убить. И ложью своей Мишенька, не решаясь ничего рассказать председателю общества, все же хотел помочь ему. Поэтому он и пустил погоню по ложному следу. С другой же стороны, Мишенька надеялся, что если бумага все же найдется — а в классе ее негде было боль­ше прятать кроме как в шкафу, — то это будет постав­лено ему в заслугу.

Но бумага так и не нашлась.

— Сбрехал, поди? —Лешка грозно взглянул на Ми­шеньку.

— Ей-бо, — обиженно сказал тот и перекрестился.— Ей-богу, видел!

Махнув рукой, Лешка оставил его наводить порядок в злополучном шкафу, чтобы казалось, будто стекло высадили случайно, а сам помчался в контору.

— Ну, гляди, — сказал Иван Козьмич. — До рождест­ва тебе последний срок! Старайся... А то плохо ста­раешься!

— До Нового года, — попросил Лешка.

Управляющий не удостоил его ответом.

— До Нового года бумага будет у вас, — сказал Лешка, делая нажим на последнем слове.

Тем самым он намекал, что намерен передать ее не Клопову, а именно самому Ивану Козьмичу.

Тот, однако, сделал вид, что намека Ширкалина не понял.

А Лешка ощутил вдруг, что веселый праздник рож­дества может стать последним днем его прежней жизни. Та неизвестность, которая вынудила его постучать ночью в окно Клопову, вновь надвигалась на него, делаясь все более грозной. Возможность ареста и следствия ясно обозначилась впереди, и стук счетных костяшек в сосед­ней комнате оборотился сухим треском полковых бара­банов.

Но, пожалуй, не меньше рекрутчины и Сибири стра­шила перспектива отстранения от учительской долж­ности, возвращения туда, откуда вышел.

Однако в нем уже прорастало семечко нового замыс­ла. Это семечко обильно питали его новые надежды и тревоги, ночные кошмары, вечерние тихие мечты — вся его жизнь.

— Можно, — выслушав Лешку, сказал Иван Козь­мич.— А насчет шкафа не тревожься, я устрою.

XXV

Когда Петр вернулся с Екатерининского завода, уже стемнело. Завернув домой проведать отца, он дошел до училища и поднялся в горнозаводской класс. Еще не за­жигая огня, понял: что-то произошло. Одна створка шка­фа мутно поблескивала, ловя пламя трубостава вдали, а другая зияла неровным провалом, уходившим, каза­лось, за стены училища, в ночь и темноту.

Он подошел ближе, и под ногой хрустнуло стекло.

Засветив лампу, Петр открыл шкаф, внимательно осмотрел полки. Похоже было, что в шкафу что-то искали, а затем как можно искуснее постарались это скрыть. Хо­тя все вещи лежали на прежних местах, в общем их рас­положении видны были почти неуловимые перемены.

Вновь припомнились странный разговор о театре, не­ловко заведенный Лешкой, растерянная физиономия Ми­шеньки, запертая дверь. Не манифест ли они искали тог­да? Вполне возможно. Значит, и сегодня здесь были они. Стекло явно высадили не случайно.

Нет, он и предположить не мог, что Лешка собира­ется представить манифест начальству. Подобная чудо­вищная мысль ему просто в голову не приходила. Един­ственное, в чем, казалось, можно было заподозрить Леш­ку, так это в стремлении сжечь манифест, уничтожить улики. Подозрение возникло еще тогда, а теперь Петр окончательно в нем утвердился. Вот только разделить его не с кем. Можно было, конечно, рассказать обо всем Семену, но не хотелось давать ему новую пищу для об­личений. Обождать нужно, проверить все. А Семен и так всех не принявших участия в затее со стихами почитал чуть ли не изменниками. Сам же Петр успех этой затеи считал сомнительным, поскольку стихи по заводу рас­пространиться не успели, но в тот же день доставлены были в контору. И вообще, не стоило составлять тайное общество исключительно для сочинения стихов о началь­стве. Но Семен придерживался другого мнения. Два дня назад он прочел Петру эпиграмму:

Как будто за разбой вчерашнего дни,

Фрол, Боярин твой тебя порол,

Но ништо, плут, тебе!

Ведь сек он не без дела:

Ты чашку чаю нес, а муха в чай влетела!

Эпиграмма эта была напечатана в старой книжке журнала, носившего диковинное название «Иртыш, впа-

дающий в Ипокрену», и живо напомнила Петру пиеску о помещике Мудрове и его благонравном садовнике.

«Надо бы эти стихи тоже по заводу распростра­нить,— предложил Семен. — Да и про Поздеева я тут набросал кое-что. Послушаешь?» — «После», — резко от­ветил Петр.

Можно было написать сколь угодно стихов и раскле­ить их на каждом конторском окне — все равно от этого ничего не изменилось бы. Большинство тех служителей, к которым обращался Петр, никак не могли взять в толк, чего же он, собственно говоря, хочет и чем недоволен. Кормушка была довольно полна, а цепь, приковывавшая их к ней, довольно длинна. И посему они предпочитали вовсе ее не замечать. А таким людям, как Иван Ширин- кин, нужно было немедленное какое-то дело — для раз­говоров о вольности они не годились. Правда, в пос­леднее время Петр начал подумывать о вовлечении в об­щество староверов, которых достаточно имелось в ла­заревских владениях. В приверженцах двоеперстного знамения мятежный дух тлел испокон веков, и грешно было бы этим не воспользоваться...

Над столом напротив шкафа висел выполненный на большом листе абрис нарезного станка. Чтобы лист плотно прилегал к стене, нижний срез его оттягивали две деревянные рейки. Вытащив клещами несколько гвоздочков, Петр снял рейки. С изнанки лист абриса был подклеен еще одним, таким же в точности листом. Заведя снизу ножик, Петр расщепил их — склеены они были слабо и лишь по краю. Затем нащупал в образо­вавшейся полости листочки манифеста и извлек их.

Он, в общем-то, не сомневался в том, что манифест цел. Но для верности хотелось все же подержать его в руках. Листы волной перевесились через ладонь. Петр отогнул верхние и взглянул на подписи членов общества.

Его подпись стояла первой.

Она была проста и аккуратна, и буквы к концу ее не уменьшались в размере, шли ровной лентой с самого начала. Это, как он с удовольствием подумал, выдавало спокойствие и твердость характера. Остальные подписи нравились ему меньше. Они были изломанные и ненату­ральные какие-то. А подпись Федора Наугольных даже раздражала своей пышностью. Она разлилась чуть не по всему листу, и под ней, похожие на корни букв, извивались немыслимые росчерки.

В глубине души Петр согласен был с Лешкой. Но расписки членов общества были временной мерой. Он давно про себя решил, что как только общество упро­чится, можно будет отрезать и сжечь эту часть листа.

Однако до того было еще далеко. Пока решимость ревнителей вольности приходилось укреплять всеми сред­ствами, в том числе и страхом разоблачения.

Петр взглянул на слегка покривившийся абрис. Лист, давно потерявший способность скатываться в трубочку, и без реек покорно висел вдоль стены. Тайник был наде­жен и опасений не вызывал. Придерживая листки кон­чиком ножа, Петр засунул их на прежнее место. Хотя снаружи ничего прощупать невозможно было и бумага ни малейшей выпуклостью не выдавала тайника, он пос­тарался уложить листки так, чтобы края их совпадали с проведенными на абрисе прямыми линиями. Затем вновь подклеил листы и поставил на место рейки.

XXVI

На другое утро Петр завернул к Ширкалиным. Не­обходимо было решительно объясниться с Лешкой. Но дверь открыл Матвей.

— Лешка дома? — спросил Петр.

Матвей покачал головой:

— Нету... В Пермь уехал.

— В Пермь?—поразился Петр. — Зачем?

— Козьмич услал. Училища какие-то смотреть, что ли.

Петр поглядел в сонные глаза Матвея и понял, что тот ничего не знает ни о разбитом стекле, ни об учреж­дении в Чермозе театра с аллегорией, ни о внезапной дружбе брата с Мишенькой Ромашовым. Выпуклые гла­за Матвея были спокойны. Клубы пара бились у него под ногами, вырываясь на улицу из теплой избы, и ка­залось, будто он, как небожитель, парит в облаке над грешной землей.

— Ты Лешку не трожь, — сказал Матвей. — Не за­тягивай в ватагу-то свою. У него теперь другой интерес...

Но Петр, досадливо махнув рукой, направился уже со двора.

Днем, в училище, он попробовал припереть к стенке Мишеньку. Но безрезультатно. Мишенька клялся и бо­жился, что про разбитое стекло ничего не знает, а в клас-

се они с Лешкой заперлись тогда, спасаясь от отца Ге­оргия. Тот будто искал Лешку по всему училищу, дабы дать таску за неверно истолкованный евангельский стих. А на вопрос Петра, почему они сразу обо всем не ска­зали, Мишенька отвечал, что Лешке неловко было про это дело говорить.

— А ты что же сам не сказал? — спросил Петр.

— Да он и меня упросил не рассказывать, — пови­нился Мишенька.

. Это похоже было на правду. В последнее время даже в беседах с друзьями Лешка слишком уж всерьез за­ботился о соблюдении наставнического достоинства. Пос­ле экзамена в Перми он гордился своим учительским званием так, ровно звание это пожаловали ему за вы­дающиеся какие заслуги или подвиги.

Петр немного успокоился. Высадить стекло могли и случайно. Вполне возможно, что в шкафу никто не рыл­ся и подозрение не обострило, а, напротив, помутило его взгляд, заставив увидеть то, чего на самом деле не было.

Выйдя из училища, он нос к носу столкнулся с Кло­повым. Тот с неудовольствием поглядел на видневшийся из-под щегольски распахнутой шинели Петра белый во­ротник рубахи.

— Где слуги в шелках, там баре в долгах! — много­значительно, словно только что придумал это, прогово­рил Клопов.

Петр усмехнулся:

— Какой там шелк! Лен это.

— Все одно... Вот шинельку-то распахнул, а шапки не сымешь. Или застудиться боишься? Срамота ведь!

Петр давно уже подметил, что у каждого маломаль­ского приказчика были такие вот любимые словечки п присказки. Это Семен точно сказал. Будто ими лишь хотели они выделиться среди прочих, и ничем иным. Каждый столбил свою. Писарь, под чьим началом Петр в отрочестве сидел у бумаг, в таком случае говорил: «Всякая паскуда будет знать простуду, так много че­сти!» И Клопов уже не мог позволить себе употребить эту присказку, хотя, как показалось Петру, она прямо- таки вертелась у него на языке.

Петр промолчал, но шапки не снял.

Обычно Клопов бился до последнего и, если угово­ры не помогали, сам сшибал шапку с головы наглеца. Он требовал почтения не к себе, а ко всему лазаревско-

му и вообще российскому начальству в собственном ли­це. Но сегодня он был на редкость снисходителен.

— Я перед тобой повиниться хочу, — сказал Кло­пов. — Шкаф у вас в классе вчера разбил.

— Вы? — уставился на него Петр.

— Я, — подтвердил Клопов и испугался, как бы уп­равляющий не перепутал чего, велев сказать это Петру и даже разыграть накануне целый спектакль. — Я вчера в училище имущество по описям проверял. Ну и заце­пил невзначай локотком. Двадцать лет за столом сижу, локотки-то чугунные... Казнить будешь али миловать?

— За шкаф с вас штоф, — натужно пошутил Петр.

Он тут же вернулся в училище, нашел Барклаича и спросил, не был ли вчера здесь Клопов.

— Были, — сказал Барклаич.

— А зачем приходил?

— Описи, что ль, проверял. Я не видел. Ключи дал и пустил. Идите, говорю, ваше благородие...

— Какое он тебе благородие! — возмутился Петр.— Ты не гляди, что он нос дерет. Думаешь, первый среди рабов господину равен? Да он больше всех раб и есть!

— Оно конечно, — равнодушно согласился Барклаич.

А Петр прислонился к косяку, чувствуя, как блажен­но отлегает у него от сердца.

XXVII

Секретарь тайного общества Федор Наугольных вот уже второй месяц жил в Полазне при больной матери. 21 декабря он выехал по служебной надобности в Хох­ловский завод. А под вечер следующего дня нарочный привез ему туда письмо, скрепленное черновосковой пе­чатью с кораблем и надписью «Поспешай»:

«Любезный брат, друг и все тут!

Вот я и в Полазне, да не где-нибудь, а в твоем доме. Слушай, пишу — черк, черк, да и только! Пишу же по­тому, что сверх ожиданий милого моего Ф. дома не за­стал. Думаю, хочешь знать причину моего приезда. Из­воль. Козьмичу вздумалось послать меня в Пермь, смот­реть тамошнюю ланкастерскую школу. В бытность свою в Перми он наведался туда и нашел, как говорит, много хорошего, чего бы и нам перенять не грех. А я и рад! Знаешь, поди, что давно хотелось мне повидаться с перм-

сними друзьями и девицами тож. Но, ах, ужасно, и паки реку — ужасно, что нет тебя здесь. Слушай, приезжай, пожалуйста! Я слышал, что ты выехал, только сегодня. Так очень сможешь обмануть того, кто спросит о твоем возвращении, сказав, будто забыл что-нибудь. Приезжай уж! Я же с риском опоздать буду ожидать тебя под гостеприимным кровом матушки твоей.

Алексей Ширкалин, Полазна, твой дом,

9-ть и три четверти часа пополудни

21-го декабря 1836-го».

XXVIII

Утром, направляясь в училище, где они с Черновым должны были составить опись коллекции минералов и штуфов для отсылки в Петербург, Петр еще издали при­метил двигавшуюся к конторе странную процессию. Впе­реди при полном параде вышагивал Лобов, раскачивая в такт шагам прижатую к плечу обнаженную саблю. Лезвие ее так ерзало по сукну мундира, что, казалось, вот-вот прорежет его насквозь. Следом двое младших полицейских служителей вели мужика в не по росту кургузом овчинном полушубке. Лица его Петр не. раз­глядел, а когда разглядел, почувствовал, как мертвенно захолонуло сердце.

— Да ведь Егор Якинцев никак! — ахнули стоявшие у конторы копиисты.

— Как он тут взялся?

— Слыхивалось, в Малороссии служит...

— Куда ведете его, ребята?

— В чулане запрем пока, — важно разъяснял Ло­бов. — Красного петуха хотел Ивану Козьмичу подпу­стить. В конюшню залез ночью, да кучера его скрутили... В бегах, вишь! Не хотит царю и отечеству послужить, падла!

Егор вскинул голову, увидел Петра и вдруг, кривля­ясь, пропел тонко и дурашливо:

Нынче, братцы, остается

Нам зеленый сад пройтить,

Батальон стоит в порядке, Барабанщики по концам...

И-их!

После Петр даже припомнить не мог, как оказался у

Ключаревых, что говорил, выпрашивая у Анны ключ от конторы. День выпал из памяти, растворился в ожида­нии. Лишь разговор с Иваном Ширинкиным ясно запом­нился. Уговорились, что тот за два штофа вина сторгует у сторожа его лисий малахай — слаб был конторский цербер на выпивку. Малахай этот уже лоснился от вет­хости, и Ширинкину ни на что бы не сгодился. На сторожа в случае такой сделки можно было не опа­саться.

К конторе Петр пришел один, ночью. На ощупь, кус­ком загнутой проволоки отогнул висевший на двери чу­лана простой амбарный замок. Когда дверь открылась* Егор уже стоял на пороге, громко дышал. Он протянул вперед, в темноту, растопыренные пальцы, ухватил Пет­ра за шинель и притянул к себе:

— Кто?

— Тихо, — сказал Петр. — Я это... Не признаешь?

— Признал... Молоток есть? Давай сюда, я сам...

Петр протянул обернутый тряпицей молоток. Но да­же с тряпицей удары прозвучали в пустом здании гулка и страшно. Цепь, приклепанная одним концом к вбитому в бревно кольцу, брякнула об пол.

Через несколько кварталов Петр проговорил, зады­хаясь:

Загрузка...