— Увидят нас вместе... Дальше не пойду!
Егор положил руку ему на плечо у самой шеи, надавил мягко:
— Ну спасибо, парень. Не ждал...
Вдали, за последними избами, улица переходила в дорогу. Она тянулась на юг, к Перми. А из Перми шли уже две дороги. Одна вела на запад, к Москве и Петербургу, другая — в Сибирь, к Алтайским горам и еще дальше, к несуществующему Беловодскому царству, стране мужицкой вечной надежды, земле обетованной.
XXIX
23 декабря Алексей Егорыч Клопов допоздна засиделся в конторе, проверяя счета. Впрочем, с тех пор, как Анна Ключарева стала мыть вечерами полы в конторе, он часто засиживался там допоздна. Ему нравилось смотреть, как, изгибаясь в стане, несет она тяжелое ведро. Нравилось слышать в коридоре ее шаги, скрип две-
рей, отворяемых ее руками, и деревянный скрежет двигаемых лавок. Нравилось находиться с нею рядом и нет- нет да подумать о том, как просто мог бы он ее осчастливить, введя хозяйкой в свой дом.
Нет, он отнюдь не собирался вступать с нею в брак. Он мог сделать блестящую по чермозским понятиям партию. Но сама возможность этого приятно щекотала воображение. И иногда в вечерней тишине вставала перед ним картина: ее потупленный взор, рдеющие ланиты и пальчики, перебирающие платок на груди. Чаще всего виделись ему эти пальчики. Иногда они перебирали кисти платка или связку ключей. Иногда считали простыни. А иногда втирали постное масло в слабеющие корни его волос, отчего сладко кружило голову.
При его положении все это было недопустимо. Но картина вставала, делаясь уже настолько привычной, что ее можно было окаймить рамой и повесить рядом с литографиями лазаревских предков.
В чертоге его души, конечно.
Порой, если поблизости никого не было, Клопов вел с Анной беседы и загадывал загадки. А когда она мыла пол в его комнате, старался не наследить и даже помогал передвигать лавку. Все эти знаки внимания Анну не то чтобы пугали, но как-то настораживали. Если Клопов был в конторе, она старалась его комнату мыть последней, надеясь уже не застать его там.
В этот вечер она поступила точно так же. Анна прибирала кабинет управляющего, когда четкий, с оттяжкой, счетный стук, доносившийся из комнаты Клопова, внезапно оборвался.
— Аннушка! — он появился на пороге. — Или ты забыла меня? Нет и нет.
Анна неприветливо молчала.
— Хоть бы отдохнула, — предложил Клопов.
— Целый день отдыхала, — сказала Анна, досадуя и не решаясь наклониться под его томно сощуренным оком.
— Ну уж! Ну уж! — воскликнул Клопов, давая понять, что ни в грош не ставит это заверение, сделанное из одной девичьей скромности. — А я тут тебе загадочку припас. Ну-ка!
Анна насупилась.
— Ну-ка, — повторил Клопов, даже мысли не допуская, что беседы эти могут докучать Анне. — Вот она,
загадочна. Замок водян, ключ деревян, заяц убеже, а пловец потопе... Нуте-ка!
— Это божественное что-нибудь, — угрюмо проговорила Анна, по опыту зная, какого рода загадки любит Клопов.
Он полагал, что такими загадками воспитывается в молодых умах изящество и благочестивость мысли.
— И верно, — обрадовался Клопов. — Моисей ударил жезлом, и море расступилось. А фараон потонул. Вот и выходит — ключ деревян.- Жезл-то из дерева!
— А Моисей, что ли, заяц? — не без ехидства спросила Анна.
— Ой, — улыбаясь, погрозил ей пальцем Клопов. — Ой, головка! Я лишь звуками обозначаю: заяц. А аллегория — спасающийся бегством. Аллегорию понимать надо! — И начал объяснять Анне, что такое аллегория.
Беседы эти наводили на Анну неизбывную тоску. Она воинственно приподняла тряпку, намереваясь погрузить ее в воду, и сделала шаг по направлению к ведру. Ведро находилось около двери, как раз там, где остановился Клопов. Взгляд его брезгливо коснулся этой тряпки, за- тем*поднялся к руке Анны и вдруг замер, будто ему открылось нечто в высшей степени необыкновенное. И действительно, Клопов увидел такое, что мгновенно забыл и про Моисея, и про аллегорию, и про изящество мысли.
На правой руке Анны он увидел знакомое медное колечко.
Между тем колечко вместе с пальцем, рукой Анны и тряпкой вновь погрузилось в воду. А когда оно, тонко посверкивая, вынырнуло на свет божий, страшная мысль пришла Клопову. Он подумал, что Лешка многое утаил от него — по незнанию или по злому умыслу, — и преступное общество имеет в своем составе несравненно более членов, чем это было доложено. Его невидимые сети протянулись так далеко, что даже под крышей конторы, сердца Чермоза, плетутся злокозненные тенета... Ведь кто-то же помог бежать Егору Якинцеву!
Он посмотрел на Анну. И странно, отсверк колечка будто в ином свете обрисовал ее лицо и фигуру. Клопов увидел то, чего раньше не замечал. Увидел чересчур широкие крылья ее носа, покрасневшую кожу на кистях, угадывающиеся под складками подола слишком, пожалуй, толстые ноги. И картина, висевшая в чертоге его
души, не потускнела даже, а вдруг сорвалась и с грохотом исчезла в темных глубинах памяти. И он будто очнулся от этого грохота.
— А ну, что это у тебя такое, милочка? — скрипучим от волнения голосом спросил Клопов.
Он шагнул к Анне и резко ухватил ее за запястье.
Но Анна по-своему истолковала этот порыв. Она увидела вспыхнувшие глаза Клопова, его растопыренные пальцы, жадно потянувшиеся к ее руке, и ей показалось, что он сейчас набросится на нее, повалит на лавку. И ни одна живая душа не придет ей на помощь. Она выдернула руку, отскочила в угол. Рука была мокрая, скользкая, и Клопов не сумел ее удержать.
— Помогите! — крикнула она.
Эхо прокатилось по коридору, замерло перед входной дверью. Контора была пуста.
— Иди сюда! — приказал Клопов.
И, не надеясь, что приказание его будет исполнено, сам двинулся к замершей в углу Анне.
Она угрожающе приподняла тряпку. Но приподняла чуть-чуть, так что другой конец волочился по полу.
— Да как смеешь! — прорычал Клопов и, выбросив вперед ногу, придавил сапогом этот волочившийся по полу конец. Тряпка, вырвавшись из руки Анны, бесшумно осела на носок его сапога.
Анна почувствовала себя обезоруженной.
Путь к двери был уже отрезан. Тогда она стремглав проскочила мимо Клопова и укрылась за огромным столом Ивана Козьмича.
Стол управляющего стоял так, что оба его конца не касались стен. Но с одной стороны проход оставался широкий, в полкабинета, а с другой — в несколько вершков. Однако Анна могла протиснуться здесь и успеть добежать до двери, если бы Клопов вздумал атаковать ее со стороны широкого прохода.
Тогда он вдруг навалился на стол и нечеловеческим усилием, от которого свело мышцы на шее, вплотную придвинул его к стене. Теперь Анна оказалась в ловушке.
Клопов, всегда осторожный, как старый хорь, забыл обо всем. Он и думать не думал, что его опрометчивый поступок может навлечь заговорщиков на вполне обоснованные подозрения. Он рвался к колечку, к тонкой полоске, обтекавшей палец Анны, горя нетерпением уви-
деть на нем знакомые буквы и окончательно убедиться в верности своих предположений.
Он чувствовал себя обманутым в лучших чувствах. Хотя мысль о браке лишь слегка тревожила его воображение, ни на минуту не угрожая стать реальностью, ему казалось теперь, что он жил этой мыслью.
В последнем порыве он рванулся к Анне, но, споткнувшись о тряпку, все еще оплетавшую его сапог, заскользил по мокрому полу, потерял равновесие. Чтобы не упасть, он пробалансировал в воздухе руками наподобие татарской плясуньи и, не найдя ничего лучшего, ухватился за массивную, в форме бычьей головы, ручку выдвижного ящика стола. Сегодня Иван Козьмич забыл, по всей видимости, его запереть. Ящик легко выкатился почти до половины. Однако Клопов все же устоял на ногах. Понимая, что Анне от него уже не уйти, он хотел было спокойно задвинуть ящик обратно. Но в эту минуту второй раз за сегодняшний вечер взор его остекленел и остановился.
Воспользовавшись его растерянностью, Анна метнулась мимо. Через мгновение в конце коридора хлопнула дверь. А Клопов так и остался стоять в прежней позе перед открытым ящиком.
В ящике поверх других бумаг покоилось его же письмо, отправленное с лишним три недели назад в Петербург, Христофору Екимовичу Лазареву.
XXX
Крытый возок с колеблющейся на ветру полостью петлял между сугробов над занесенной снегом Камой, приближаясь к Полазне. Федор был спокоен. Он успел закончить все дела, и для возвращения ему не пришлось прибегнуть к хитроумному совету Лешки. Покачиваясь в возке, Федор лениво размышлял о том, что же все-таки заставило Лешку на целых два дня задержаться с поездкой в Пермь. Неужели простое желание с ним повидаться?
Лешка выскочил на двор в одной рубахе, обнял и расцеловал Федора. И Федор, ощутив где-то между ухом и углом рта теплые губы друга, подумал, что ничего странного в письме Лешки вовсе нет. В конце концов, они не видались больше месяца. Подумаешь, задержится на двое суток!
В избе было тепло, пахло травами, которыми отпаивали мать полазненские старухи. Сама мать в пестрой паневе хлопотала у печи — сегодня ей было лучше, что- то булькало в чугунках, и кошка уютно потягивалась у порога.
— Славно иноцем во пустынех! — провозгласил Лешка.
Федор сбросил тулуп, поцеловал мать в щеку.
— Ты бы ему, Лексей, невесту какую подыскал,— мать повернулась к Лешке. — А то он у меня девок боится. Не в отца пошел.
— Какие здесь невесты, — сказал Лешка. — Вы бы его в Чермоз пускали. Вот там невесты! И огурцы солить учены, и «Сизого голубочка» петь...
— Пущу, пущу. Мне получше стает... На рождество и пущу.
На столе дымилась в деревянных чашках похлебка из осердья. Горой громоздился тонкими ломтями нарезанный хлеб. А на вершине этой горы, как облачко, висел белый платочек. И три стаканчика зеленого стекла теснились возле графина со стрельчатой пробкой, налитого, будто лунным светом, белосмородиновой крепкой наливкой.
Через час Федор, сытый и разнеженный, сидел на лежанке. Рядом с обычной своей непринужденностью развалился Лешка.
— Отшельничаешь ты здесь, брат Федор, — говорил он. — Мечтаешь, верно. О чем же ты мечтаешь, позволь спросить? О любви чермозских красавиц? Или, может, о будущей прекрасной жизни? Завидую я, право слово, твоему уединению!
— Живу, — пожал плечами Федор. — Дел в заводе много... А что это за ланкастерская такая школа?
Лешка коротко объяснил ему модную ланкастерскую методу. Суть ее заключалась в том, что сильнейшие ученики под руководством учителя обучают слабейших. Метода эта применялась в училищах для бедных, где мало было учителей и обучали отроков разного возраста.
— Господам на учителей тратиться неохота, — заключил Лешка. — Вот и вся метода. Да и где их добыть, учителей-то? Если меня, к примеру, брать...
— Слушай, — перебил его Федор. — Помнишь, Поносов мне тайный язык для общества поручил составить?
— Помню, — насторожился Лешка.
— В Чермозе мне все недосуг было. А тут я подумал — чего нам мудрить? Возьмем литорею сложную, и дело с концом. Если с умом писать, так и ее не разберет никто.
— Что за литорея?
— Ну вместо букв цифры. Понимаешь? Вот берем имя мое — Федор. И вместо букв ставим числа славянские, которые этими буквами обозначаются. Выходит так: девять, пять, четыре, семьдесят, сто.
— Просто очень, — усомнился Лешка.
— Да ты погоди. Это я тебе простую литорею сказал. А мы сложную возьмем. Гляди-ка! — Федор подошел к столу, пером написал на листе бумаги свое имя и приписал над каждой буквой обозначаемое ею по-славянски число. — А теперь мы к тем числам, что меньше десятка, прибавим, положим, по три единицы. К тем, что больше десятка, и к десятку — по два десятка. От сотни же — по сотне прибавим. Смотри теперь, — он провел узкие, словно летящие цифры. — Теперь мы как имя мое напишем? Девять и три — двенадцать. Пять и три — восемь... И так дальше! Понял? А которых букв в славянской цифири нет, для них особые обозначения ввести можно.
Лешка молчал, ошеломленный привалившим вдруг счастьем. Козыри сами шли в руки, и теперь нужно было не зевать. Ланкастерская школа была придумана для отвода глаз. Единственная цель поездки заключалась в намерении раскрыть Федору положение дел и привлечь его к розыскам манифеста. Лешка приготовил уже самые мрачные краски, чтобы расписать Федору его будущность в случае отказа.
Но теперь все можно было устроить проще и надежнее.
— Это .ж чудесно, Феденька! — сказал Лешка. — И царь Соломон не разберет. Куда там Лобову!
— Нет, ты сам попробуй, — горячился Федор, и от волнения заметнее делалась басурманская желтизна его щек.— Вот слово «рука», положим.
— Рука? — переспросил Лешка, выстраивая в памяти полузабытый ряд славянских цифр. — Рука, говоришь. Первая буква «рцы», значит. Или сотня... Так, прибавим сотню...
— Двести, пятьсот, сорок, четыре, — докончил Федор, довольно засмеялся и бросил перо.
— Хорошо, — вновь усаживаясь на лежанку, спросил Лешка, — а что мы литореей этой писать будем?
— Как 4jo? — растерялся Федор. — Все. Все, что хочешь.
— Ну, а в первую голову?
— Не знаю, пожалуй. У Петра спросим.
— А я знаю, — сказал Лешка. — Бумагу надо твоей литореей переписать. Не дай бог, попадет она кому в руки!
— Точно, — обрадовался Федор. — И кольца я новые отолью. Литореей на них весь девиз написать можно будет.
— Конечно, — одобрил Лешка.
— Послушай, — резко, всем телом повернулся к нему Федор. — Скажи по правде, неужто ты из-за того лишь двое суток здесь просидел, чтобы милого своего Ф. видеть?
Не отвечая, Лешка подошел к столу и налил белосмородиновую в два стаканчика зеленого стекла. Лунный свет позеленел в них, будто облачко набежало.
— Выпьем, — он протянул стаканчик Федору.
Тот взял его и сразу поднял вверх:
— Вольность и верность!
Внезапно Лешка опустил руку со стаканчиком:
— Ты мне обещайся сначала, что я тебя попрошу!
— А что? — спросил Федор, у самых губ уже ощущая горячее золото наливки.
— Нет, ты обещайся. Ты теперь виноват, раз в дружбе моей усомнился. Вот и обещайся!
— Обещаюсь, — Федор и в самом деле почувствовал себя виноватым.
— Ты когда в Чермоз на рождество приедешь, возьми у Петра бумагу и перепиши литореей. А старую мы сожжем. Вместе!
Лешка уже решил, что до праздника он побудет у знакомого уставщика на Екатерининском заводе.
— И только-то? — удивился Федор. — Ну и затейник ты!
Он толчком выбросил вперед и вверх руку со стаканчиком. Над листом, исписанным цифрами литореи, его стаканчик встретился со стаканчиком Лешки. Оба они крепко сжимали их в пальцах, и звон от удара получился глухой, будто шпаги столкнулись в воздухе у самых рукоятей.
XXXI
Ночью Клопов спал плохо, часто вставал и подходил к окну. Под окном чудились ему осторожные шаги и скрипение снега. От этого вспоминались разошедшиеся по заводу толки о ссыльных поляках. Они, будто, взбунтовались в Сибири и, совокупившись с инородцами, несметною силой идут теперь на Урал, дабы с корнем истребить православную веру.
Толки были пустые, но и они могли побудить заговорщиков к непредвиденным действиям. После того как он увидел знак общества на пальце конторской поломойки, ему уже все казалось возможным. Число заговорщиков могло быть сколь угодно велико и явно не ограничивалось указанными Лешкой лицами.
Да и Егор Якинцев тоже где-то неподалеку скрывался.
О многом Клопов размышлял в эту ночь, стоя у окна или ворочаясь в сбитых простынях. Чермоз, лазаревский вертоград и цветник рифейский, оборачивался ныне погибельным сосудом, мерзости запустением. Чтобы не думать об этом, он звал к себе сон. Но сна не было, а приходил страх. Все были против него. Единственная же опора его и упование, господа владельцы, были далеко и ничего не знали. Прежнее свое письмо Клопов так и оставил в столе у управляющего — пусть думает, что удалась пакостная его затея. А сам тут же, не сходя с места, написал новое и отправил до Перми с верным приказчиком. В новом письме он упомянул о задержании прежнего. В конце концов затея управляющего могла обернуться к его же, Клопова, пользе. Через какое-то время Христофор Екимович получит первое письмо и убедится в ненадежности нынешнего своего управляющего.
Клопова тревожило другое. Он вспоминал сегодняшний случай в конторе, терзаясь мыслью о том, что, может быть, в эту минуту уже собрались где-то заговорщики и держат великий совет. Они вполне могли решить избавиться от него, не ведая всей правды и лишь в нем полагая корень зла. Клопов понимал теперь, что, ринувшись преследовать Анну Ключареву, он поступил опрометчиво. Петр был неглуп и должен был сопоставить сегодняшнее происшествие с разбитым стеклом шкафа. И черт его дернул разыгрывать этот спектакль! Рассказать Ивану Козьмичу о своем промахе Клопов не мог. Лешки в Чермозе не было. Он был один, и была ночь и скрипение снега, будто крались уже к его воротам невидимые соглядатаи.
Он вышел на двор, проверил засовы и вдруг понял, как ему следует поступать.
Утром, едва рассвело, Клопов отправился домой к старшему полицейскому служителю. Жена Лобова провела его в горницу. Там, на железной кровати, в куче дорогого тряпья алела ксандрейковая рубаха и торчали снятые до половины сапоги, издевательски удлиняя короткие ноги Василия Лобова.
Клопов присел к столу и стал ждать. Будить Лобова он остерегался. По опыту знал, что разговаривать с ним после этого не будет никакой возможности. Нужно было ждать, пока Морфей сам выпустит полицейского служи* теля из железных своих объятий.
Наконец Лобов медленно сел на кровати. Он возвышался над грудой платков и бабьих телогреев в красной своей ксандрейке, как перемазанный кровью зырянский идол. Вчера, видно, был он сильно пьян, и жене не удалось его раздеть. Лобов свирепо пропахал пальцами борозду в слипшихся ресницах и повелительно простер руку в сторону божницы.
На этот жест уже спешила к нему жена с ковшиком рассола.
Лобов выпил рассол, поскрежетывая зубами о край ковша, и затем лишь обратил внимание на члена вотчинного правления.
— А! — просипел он. — Лексей Егорыч! Выпить хочешь?
Клопов покачал головой:
— По делу я. По важному делу!
— Ну? — недовольно спросил Лобов.
Он, как видно, не совсем понимал, какие еще могут быть дела за день до рождества, когда младенец Иисус в чреве матушки своей уже сложил наизготовку ладоши над головой, как складывают их ныряющие в воду пловцы.
Почему-то рождение человеческое полицейский служитель представлял себе именно так. Возможно, причиной тому были слова о море житейском.
— Ты сочинителя-то не отыскал тогда? — спросил Клопов, зная, что автор стихов остался неизвестен.
— Ну! — уже с другой интонацией произнес Лобов, и в его мутных глазах мелькнул огонек интереса.
— Так я могу назвать. Мичурин это!
— Из горнозаводского класса? — Лобов разом подтянулся и глазами стал нашаривать свой мундир.
Клопов кивнул.
Расчет его был прост, но коварством своим мог сделать честь самому Игнацию Лойоле, небезызвестному основателю ордена сердца Иисусова. В случае, когда бы заговорщики начали подозревать о своем разоблачении, этот шаг Клопова неминуемо должен был сбить их с толку и успокоить.
По его мнению, они стали бы рассуждать таким образом.
Если начальству известно о существовании общества, а члены его остаются на свободе, то, значит, принимаются меры к их изобличению. Если таковые меры принимаются, то происходить это должно в глубокой тайне. Если же внезапно префект общества схвачен и безо всякого дознания попросту высечен за сочиненные им стихи, не выдает ли это, что ничего начальству про общество не известно?
Лобов, конечно, никакого дознания устраивать не станет, а Мичурин всю вину возьмет на себя.
Полагаясь на свое знание натуры человеческой, Клопов считал, что наказание Мичурина не только не встревожит, но и успокоит заговорщиков. Если же Поносов успел уже сопоставить разбитое стекло шкафа со вчерашним происшествием, наказание Мичурина убедит его в безосновательности такого сопоставления.
— Ты не говори только никому, что от меня все узнал, — на прощание предупредил полицейского служителя Клопов. — Скажи, что почерка сличал. Ну?
— Ну, — буркнул Лобов, спешно облачаясь в мундир.
Ход следствия явно его не волновал. Клопову же важно было сохранить в тайне свою роль разоблачителя. Поносов в случае чего вполне мог размотать нить его рассуждений.
Было продумано все.
Все было логично и точно, и каждая мелочь принята была в расчет.
Но замысел Клопова разил пустоту, встречая на пути лишь призраки его собственных подозрений.
XXXII
В это время Петр быстро шел по улице, направляясь к дому Клопова.
Вначале он едва не бежал, но по мере приближения к цели все замедлял и замедлял шаги, пытаясь продумать предстоящий разговор. Нужные слова не приходили. Он не мог придумать даже начальной фразы. И, когда оставалось пройти всего квартал, Петр решил бросить бесплодное это занятие в надежде, что верные слова явятся сами собой, едва придет нужда.
Накануне он сперва просто не поверил Анне. Так не вязалось рассказанное ею со всем обликом члена вотчинного правления. Вот будь на его месте, скажем, Лобов, рассказ Анны не вызвал бы у Петра никаких сомнений. Правда, она и раньше упоминала о разговорах, которые заводил с ней Клопов. Но Петр не придавал этому значения. Он хорошо знал любезный сердцу Клопова дух общения с чермозской молодежью, кумиром которой тот себя мнил.
Но как только глаза Анны округлились и налились слезами, он сразу понял нешуточность всего дела.
Прислонившись к воротам, Анна вытирала веки кистями платка, и выражение обиды на ее лице постепенно сменялось выражением любопытства. Ей было страшно, но и до ужаса любопытно, что теперь станет делать Петр, что предпримет...
А он молчал, растерявшись.
Потом у него мелькнула мысль про общество, про- четвертый параграф его правил, где говорилось о собирании всевозможных тайн. Клопов, несомненно, хотел бы скрыть порочащее его происшествие, и обладание этой тайной могло пригодиться ревнителям вольности. Петр подумал об этом как-то отстраненно, словно речь шла не об Анне, а о чужой для него женщине. И тут же такое накатило бешенство, что Анна испуганно коснулась ладонью его щеки: «Петенька, ну не надо... Он же не догнал меня!»
Несмотря на ранний час, Клопова дома не было. Об этом Петру сообщила встреченная им в воротах клопов- ская кухарка. Она вытолкала его обратно на улицу своей богатырской грудью и двинулась в сторону церкви, где на площади уже гремели над лавками поднимаемые ставни.
Петр хотел было направиться в контору, как вдруг заметил в конце квартала знакомую сухопарую фигуру.
Он быстро укрылся за вереей соседних ворот и подождал, пока рядом хлопнет калитка. Затем выждал еще с минуту перед оградой Клопова и, осторожно повернув кольцо на калитке, шагнул во двор. Пройдя по нерасчищенному снегу, поднялся на крыльцо, потянул на себя дверь и очутился в темных, пахнущих соленьями сенцах. Дверь в комнаты была полуоткрыта. Он заглянул туда и никого не увидел — в комнатах было пусто. В глаза ему бросилась смятая постель и лежавшая на стуле книга под названием «История армянского дворянства».
Тогда Петр потянул другую дверь — низкую, обитую изнутри рогожей, концы которой вылезали за порог. Из- за двери потянуло густым запахом съестного, и он догадался, что это кухня. Там, согнувшись у поставца, заставленного мутовками, толчеями и кринками, спиной к нему стоял Клопов. В одной руке член вотчинного правления сжимал краюху, а в другой — добрый кус окорока. Петр умышленно громко хлопнул дверью. Клопов оборотился, и лицо его побелело.
— Ты что! — выкрикнул он, и белые брызги из его рта полетели на черные бревенчатые стены. — Ты как здесь! Как смел без спросу! Вон! Вон отсюда!
Но Петр по срывающемуся голосу Клопова понял, что тот испуган неожиданным его появлением.
Действительно, член вотчинного правления никак не ожидал столь быстрой развязки. Он застыл на месте, с ужасом готовясь услышать в сенцах голоса поносовских сообщников. Но там было тихо. Тогда он обвел взглядом кухню в поисках чего-либо пригодного для защиты. Одно мгновение взгляд его задержался на скалке, а затем остановился на массивной сечке, висевшей около двери.
— Полагаю, вы не забыли вчерашнее досадное происшествие с Анной Ключаревой? — сдержанно спросил Петр.
Не отвечая, Клопов незаметно передвинулся поближе к сечке. Но Петр тоже заприметил это далекое кухонное подобие бердыша, ледяной блеск его округлого лезвия. Он скользнул вдоль стены, предупреждая движение своего собеседника, и встал так, что сечка оказалась висящей как раз над его плечом. Тут же явилась странная мысль: Петр подумал, что так вот висел обнажен-
ный меч над плечом эллинского оратора Демосфена, отучая его от дурной привычки поднимать во время произнесения речи правое плечо.
Эта чудаческая мысль сразу ослабила владевшее им напряжение.
— Вы негодяй! — спокойно сказал он Клопову, снимая со стены и подбрасывая на ладони сечку. — Лишь бесправное положение мое мешает мне вызвать вас на дуэль. Впрочем, что я говорю! Ведь и вы не граф. И даже не купец третьей гильдии, как уважаемый Иван Козьмич. И вам, несмотря на все чванство ваше, никогда не держивать в руках пистолета... Сечка, вот оружие, достойное, пожалуй, ваших рук! Дуэль на сечках, ей-богу, забавно! А? Ведь вы забавник, Алексей Егорыч?
Клопов молчал, чувствуя, как дрожат и подгибаются у него колени. Он с пронзительным сожалением вспоминал месячной давности разговор в кабинете управляющего, когда сам же настаивал на том, чтобы не подвергать преступников немедленному аресту. Теперь он пожинал плоды своей доброты! Клопов не сомневался уже, что Поносов заподозрил его в раскрытии тайны общества, и с замиранием сердца ждал окончания этого беспорядочного монолога.
Петр стоял, широко расставив ноги. Сечка по-прежнему крутилась в воздухе и, холодно поблескивая узорчатым лезвием, перелетала из одной руки Петра в другую.
Клопов, завороженный этим блеском, уже не слушал Петра. Втянув голову в плечи, он ждал лишь минуты, когда тот выскажет наконец со всей определенностью свои условия. Но Петр говорил и говорил. Он словно мстил за испуганное лицо Анны с красными пятнами на щеках, за бессилие своей юности, за бездействие и распадение общества, за всю ту нескончаемую несправедливость, апостолом которой был этот привалившийся к поставцу худой лысеющий человек.
И Клопов не выдержал.
— В рекруты пойдешь! — выкрикнул он, бросаясь на Петра. —Все там будете! Все!
Извернувшись, Клопов миновал описываемый сечкой зигзаг и ухватил Петра за горло.
Петр ощутил на шее его холодные пальцы, почувствовал, как впились в кожу кончики ногтей, и опешил на мгновение. Но тут же вновь накатило вчерашнее бешенство. Он уставил рукоять сечки в грудь Клопову и с силой отбросил его от себя. Затем удержал на лету за отвороты шинели и влепил тяжелую пощечину.
Клопов отлетел обратно к поставцу. А Петр заметил, что на левой его щеке начинает проступать красное пятно.
Вспомнилась рассказанная некогда Анной история про Адама, про его рукописание. Теперь он сам если и не душой своей, то все же очень многим пожертвовал для нее. Это его рука, хотя и не омытая в крови козлища, как на плите белого камня, оставила краснеющий след на бледной щеке Алексея Егоровича Клопова.
Он повернулся и вышел. Прошелестев хвостиками рогожи, хлопнула дверь. И сразу же вслед за этим Клопов услышал донесшийся из комнаты тяжкий удар.
Он выбежал в сенцы. Дверь, ведущая в комнаты, была распахнута настежь. Там, рядом со стулом, на котором лежала «История армянского дворянства», почти вертикально торчала сечка, с размаху всаженная в половицу. Она еще дрожала, издавая еле слышный цедящийся звон.
Этот звон и зловещий трепет лезвия Клопов воспринял, как грозное предупреждение.
XXXIII
Поднявшись в пустой горнозаводской класс, Петр бесцельно покружил по комнате и присел к окну. За окном густо валил снег. Двое подвыпивших мастеровых брели по улице, поминутно проваливаясь в сугробы. В одном из них Петр узнал Ивана Ширинкина. Его после побега Егора Якинцева сутки продержали в том же чулане и, не добившись ничего, выпустили. Гуляет теперь — рождество! Чем мог Петр привлечь его в общество? Что мог предложить ему? Избить Лобова? Пустить красного петуха? Или просто ждать, пока общество распространится? Но если человек годы будет жить в ожидании, то услышит ли он в нужную минуту зов трубы? И если услышит, то встанет ли на этот зов?
Получался круг, из которого нет выхода. Чтобы распространить общество, нужно дать его членам какое-то дело. Чтобы действовать, нужно вначале распространить общество. Нити заговора рвались, не успев оплести и самый Чермоз. А грозный Метелкин — где он?
Дух рабства был вездесущ и безразличен пока даже к свету просвещения. Ведь Клопов, Чернов, тот же Лешка, к примеру, почитали собственное рабское состояние пустой условностью, которой они с высот своего положения и просвещенности могут попросту не замечать. Заметить ее — значит встать вровень с прочими крепостными душами. А чего стоит просвещенность, если она не сердце возвышает, но лишь отделяет человека от ему подобных! Дух рабства был вездесущ, подобен туману. Он расступался перед ударами шпаги, но затем смыкался вновь, делаясь еще гуще. И сама шпага покрывалась капельками этого тумана, ржавела, прирастала к ножнам.
У церкви Рождества Богородицы ударил колокол. Звали к обедне. От густого звона чуть слышно звякнули стекла. Быстрее полетел за окнами снег, будто подстегнутый ударами колокола. Петр посмотрел на абрис нарезного станка, под которым покоились листки манифеста, провел по бумаге ладонью. Это движение неожиданно успокоило.
Весной, когда он говорил Лешке о восстании, перспектива эта казалась столь далекой, что о ней и думать всерьез пока не стоило. Так, разве, иметь в виду. Но с неуспехом секретных приглашений он все больше стал уходить в мечтания. Там, в розовых облаках, гремели его пушки, скакали верховые с приказами, солнце вставало под полями сражений, и ревнители вольности всходили на амвоны божьих храмов, дабы во всеуслышание объявить написанный им манифест.
Но сейчас Петр впервые подумал об этом трезво и просто.
Одна свеча зажгла тыщу свеч. Десяток верных людей, и власть в Чермозе перейдет в руки общества. А когда не втайне, не в темном углу, а с конторского крыльца, с церковного амвона услышат люди слова о вольности, не пойдет ли все по-другому?
Но тут же явилось и сомнение. А как поступят Ключарев, брат Николай и сотни им подобных? Для них привычка к послушанию необходима, как воздух. Пойдут ли за ним? А Мишенька Ромашов? Ведь стал же для него на какое-то время председатель тайного общества чем-то вроде начальства. Может быть, то же произойдет и с другими? Он, Петр Поносов, помощник учителя при горнозаводском классе, станет, пусть ненадол-
го, высшей чермозской властью. И тогда тяга к повиновению, о которой он сейчас подумать не мог без тоски сослужит ему последнюю службу. Дух рабства восстанет против самого себя и навек будет уничтожен.
Припомнилась сегодняшняя угроза Клопова. Впрочем ее не стоило принимать чересчур всерьез — по распоряжению господ владельцев лиц служительского сословия в солдаты не отдавали. Но член вотчинного правления обладал достаточной властью, чтобы и без того сделать жизнь Петра непереносимой.
Тем более нужно было торопиться.
Когда через полчаса в горнозаводской класс явился Семен Мичурин, он застал Петра за работой. Председатель общества сидел у стола, склонившись над листом бумаги. А с листа щерила аккуратное дуло небольшая пушчонка на разлапом, бесколесном лафете.
— Что ж лафет-то без колес? — полюбопытствовал Семен, извлекая из-под шинели бутыль наливки и кусок рыбного пирога.
Мать Семена, памятуя о сиротстве Петра, не упускала случая послать ему к празднику гостинец.
— Да это малая пушчонка, — объяснил Петр. — Ее на телегу поставим в случае нужды. А большие пушки на колесных лафетах поделаем!
— Ты никак подняться решил? — Семен медленно» опустился на лавку.
— Решил, — спокойно ответил Петр.
— И когда же?
— Вскоре, думаю.
— Да кто же пойдет-то с нами? — Семен поставил наконец на стол бутыль, положил рядом пирог. — Один Федор разве. Лешка и тот не пойдет. А о Мишеньке что и говорить!
— Есть у меня на фабриках верные люди... Ты про» Метелкина слыхал когда?
— Нет, — удивился Семен. — Не слыхал.
— Ну так скоро услышишь!
В эту минуту скрипнули ступени лестницы, и в комнату горнозаводского класса ворвалась Анна, вся красная, запыхавшаяся, в сбитом на затылок платке. Петр* испугался, подумав, что Клопов мог выместить на ней всю злобу за утренний их разговор. Но Анна, лишь глазами улыбнувшись ему, поворотилась к Семену:
— Ты здесь? Прятаться тебе надо!
— Чего кричишь? — меланхолически спросил Семен.— Не глухие. Зачем прятаться?
— Лобов тебя ищет, вот что!
— Лобов? — Семен машинально отломил кусок пирога, положил его в рот и начал жевать.
— Я с утра в конторе прибиралась, — успокаиваясь,, заговорила Анна, — перед праздником. Так он туда прибежал в полном параде. Кричит, будто сочинителя сыскал... Стихи ты, что ли, какие-то про него писал.
— Как сыскал-то? — спросил Петр.
— Почерка вроде сличал, — объяснила Анна. — Он: сейчас Козьмича уламывает, чтоб дозволил ему на рождество штрафование вицами произвести.
— А Козьмич что?
— Уговаривает праздника не омрачать. Но не уговорит, пожалуй. По всему видать.
Семен сидел бледный, и движения его челюстей стали такими медленными, будто он жевал не пирог, а кусок смолы, с натугой вытаскивая из него увязающие зубы. И Петру стало стыдно за то облегчение, которое он все же испытал, когда узнал, что тревога Анны вызвана иными, нежели вчера, причинами.
— Ламони, — тихо произнес он, словно прислушиваясь к звучанию этого странного для чермозских лесов, имени.
— Что Ламони? — встрепенулся Семен.
В том, как произнес Петр фамилию заводского медика, он уловил нечто обнадеживающее.
— Он тебя укроет покуда...
Федор Абрамыч внимательно выслушал Петра и потребовал показать стихи. Стихи были прочитаны им с одобрительными полусмешками-полупопыхиваниями трубочки, на конце которой по-прежнему лежала гологрудая сирена.
Через четверть часа на глазах у изумленный прохожих Петр приволок в госпиталь бессильно обвисшего на его руках Семена. А еще через четверть часа мать Семена была извещена о том, что сын ее, упав с лестницы, сломал себе ногу и находится в госпитале. Когда она примчалась туда, Семен в одной рубахе лежал уже на койке с забранной в лубки ногой, и бирка в изголовье извещала о дате помещения его на это место.
Лобов и двое младших полицейских служителей, сопровождавших его в этой экспедиции, были застигнуты
молвой о несчастном случае на пути к дому Мичуриных. Они не замедлили явиться к Федору Абрамычу. Но тот встретил их таким ледяным молчанием и такими густыми клубами табачного дыма, что служители порядка вскоре вынуждены были ретироваться. Ламони не дозволил им даже пройти к койке больного. Уходя, Лобов нарочито прогремел ножнами по всем косякам, изрыгая громкие проклятья по адресу самого Ламони и лекарской науки, им представляемой...
Вечером, сидя на койке Семена, Петр развернул перед ним на одеяле сложенный вчетверо лист бумаги. Бумага была грубая, и крестовина сгиба, раздваиваясь кое-где, неровно обтекала отдельные зерна. Вдоль вертикальной линии сгиба шла другая, еще более неровная. Она была прорисована жирно и оплетала первую, как вьюн оплетает столп кладбищенского креста.
Жирная линия изображала Каму.
(Петр осторожно провел по ней пальцем снизу вверх, от Чермоза к Волге. На сделанном по старинке чертеже север был положен внизу, а юг — у верхнего обреза.
— Уходить тебе надо, —сказал Петр. — Тут одними вицами дело не обойдется. Покалечит он тебя...
Семен приподнялся на локте и взглянул на листок.
Вдоль Камы надписаны были названия городов и сел. Возле некоторых лежали черные крестики, обозначающие воинские команды. Много лет уходили по таким чертежам в бега заводские крепостные люди. Уходили от Строгановых, от Всеволожских. Уходили и от Лазаревых.
Справа написано было, как ехать.
До Перми предписывалось нигде не останавливаться, плыть бережно, а под Петропавловским собором, у Нижнего рынка, пристать и прикупить запасов, какие потребны. Далее следовало держаться левого берега — в тридцати верстах ниже перевозчики и караул у Казенного тракта на правом берегу стоят. Осу надо было миновать посередине реки. Там на одном берегу воинская команда, а на другом — село большое. От Осы до Сарапула, говорилось, плыть с осторожностью, припасов по деревням не покупать и держать в лодке маленький якорек либо камень. От Сарапула же только ночью и можно было двигаться. Ну, а на Волге уже на любую расшиву свободно подняться. На Волге купцам всякие люди
нужны, в особенности грамотные и знающие счет. На Волге воля.
— Может, — предположил Семен, — слово «вольготный» от Волги произошло?
— Может, — согласился Петр, думая о том, что этот давно сберегаемый им чертеж мало чем мог сейчас помочь Семену.
Только и есть на Руси одна дорога не государева, божья — водная дорога. Не перенять ее, не унять никому, не затворить.
Он медленно вел палец по чертежу с севера на юг, к тому месту, где бурая камская вода мешалась со свинцовой волжской. Влажный ветер шевелил его волосы, и остров с обгорелыми развалинами замка атамана Нормацкого уходил, качаясь, назад, сливался с зеленым берегом.
И когда он совсем исчез за излучиной, Семен, откинувшись на подушки, сказал:
— Зима... Куда побежишь!
XXXIV
Едва Иван Козьмич Поздеев пробудился утром 25 декабря, как вместе с приятной мыслью о наступившем празднике явились неприятные — о Егоре Якинцеве и Лешке Ширкалине. Егор исчез бесследно, а Лешке пора уже было вернуться. Срок, назначенный для отыскания бумаги, истек, и тянуть дело долее представлялось Ивану Козьмичу небезопасным. Он еще накануне собирался дать распоряжение об аресте заговорщиков. Помешал неожиданный визит Клопова. Тот так рьяно настаивал на аресте Поносова, так легко признавал прежние свои ошибки, что это показалось Ивану Козьмичу подозрительным. И он решил повременить с арестом еще пару дней, сказав Клопову, что в губернии им не простят, если бумага окажется уничтоженной, а преступники — неизобличенными.
Иван Козьмич долго улещивал Лобова отложить на послепраздпичное время наказание Мичурина. В страхе перед экзекуцией тот мог открыть полицейскому служителю тайну существования общества, что очень было бы некстати. В конце концов Иван Козьмич велел доставить Мичурина к себе в кабинет, не отказывая окончательно жаждущему возмездия Лобову. Тут, правда, крайне удачно вышел этот несчастный случай. Но само увечье Мичурина выглядело столь же подозрительно, как и внезапная перемена в настроении Клопова. Подозрительно, впрочем, было и сличение почерков малограмотным Лобовым. А бегство Егора Якинцева не просто вызывало подозрения, оно внушало тревогу. Во всем этом виделась какая-то тайна...
И, вставая уже, Иван Козьмич подумал, что если к вечеру Ширкалин не объявится, то он все же последует совету Клопова. Иначе, в особенности когда бы заговорщики начали о чем-то догадываться, все это могло дурно для него обернуться.
XXXV
Наступило наконец рождество, и густой запах зреющих пирогов раскатился по чермозским улицам, вытесняя на несколько дней запах заводского дыма. И еще один запах вместе с клубами пара вырывался почти из каждой жарко натопленной избы. Тошнотворный запах квашеного сига.
Совсем недавно пришел с Печоры санный караван с этим лакомством. Как раз подгадал к самому рождеству!
Всем хорош сиг, но запах от него идет тяжелый, трупный. Только на кухне предлагают гостям это блюдо. Покидают гости праздничный стол, идут на кухню и там в торжественном молчании ворочают куски сигового пирога.
И не дай бог, кто заговорит в это время! Сразу будто мертвечиной пахнёт в уютной кухоньке.
Но зато как вкусна эта рыба! Как томно тают во рту нежные ее волокна, словно блаженным теплым сиянием одеваются десны, небо и язык.
Народился младенец Иисус.
Веселится весь православный мир. Льется наливка и булькает в баклагах, кувшинах, тонкогорлых графинах, в чарах из чаги и в серебряных рюмках. Радужным звоном заливаются колокола. От владельцев завода всем мастеровым и служителям пожаловано по стакану водки, а женам и детям их — по прянику.
Веселится Чермоз.
Но запах тления, запах квашеного печорского сига царит под его крышами. Будто виден уже конец пути, и
кресты поднимаются на Голгофе, и в далекой северной столице, над невскими водами крепость Петра и Павла медленно распахивает свои ворота.
XXXVI
26 декабря Петр, стоя у окна горнозаводского класса, смотрел, как Федор Наугольных проворно спустился по ступеням крыльца на пустынную улицу. Левая рука его энергически раскачивалась в такт шагам, а правую он плотно прижимал к туловищу, боясь, видимо, измять лежавший в кармане манифест.
Петр сразу одобрил предложение Федора переписать манифест придуманной им литореей. Это было разумно. Однако о намерении подняться ничего ему говорить не стал. Таких людей, как Федор, нужно ставить перед решением, продуманным во всех подробностях.
Петр легко усвоил тайный язык. Но, понимая, что секретарь общества сделает все быстрее и надежнее, решился доверить ему манифест на один день.
Лист абриса нарезного станка со снятыми нижними рейками висел на стене. Петр похлопывал себя по ладони одной из этих реек. Он видел, как Федор начал пересекать улицу, направляясь к своей тетке, у которой квартировал в Чермозе. В черной своей шинели, с неловко поднятым правым плечом он похож был на вороненка с перебитым крылом. На середине улицы Федор обернулся и помахал Петру рукой. В ответ Петр, как шпагой, отсалютовал ему рейкой абриса. Он еще не успел опустить рейку, как из-за угла вывернула запряженная вороной лошадью кошева. В ней сидели двое. Впереди сжимал вожжи какой-то мужик, а сзади в засыпанном соломой и снегом тулупе развалился его седок. Федор быстро перебежал улицу перед лошадью. И не сразу потом замедлил шаги, будто бы он не лошади испугался, а просто так, сам решил размяться.
Петр улыбнулся.
Он хотел было уже отойти от окна, как вдруг заметил, что кошева остановилась. Человек, сидевший сзади, спрыгнул на землю, подхватив длинные полы тулупа, и Петр узнал в нем Лешку Ширкалина.
Федор тоже узнал его, остановился, улыбаясь. Лешка подбежал к нему. Они расцеловались. Потом Лешка что- то быстро заговорил, а Федор, по-прежнему улыбаясь,
похлопал себя по правому карману. Лешка протянул руку. Федор покачал головой. Лешка требовательно, как нищий в праздник, встряхнул протянутой рукой. Встряхнул так резко, что с нее слетела рукавица. Федор наклонился, чтобы подобрать ее. В этот момент Лешка внезапно прижал правой рукой его голову, не давая Федору распрямиться, а левой выхватил у него из кармана затрепетавшие на ветру листки манифеста.
Все это произошло так стремительно, что прежде чем Петр успел осмыслить происходящее, жалобно трепещущие листки исчезли под тулупом Лешки. А уже в следующую секунду он бросился в сани, выхватил у недоумевающего мужика вожжи и хлестнул лошадь.
Она слегка взбрыкнула задними ногами, обдав снегом замершего Федора, и рванулась вперед. Взмыла и улеглась за полозьями короткая поземка.
Схватив шинель, Петр метнулся к двери. В несколько прыжков скатился по лестнице. Шинель он забросил за спину, на бегу стараясь попасть в рукава, и она летела за ним и над ним, развевалась, как плащ на скачущем всаднике.
Теперь все становилось на своц места. В эти короткие мгновения, когда дрожали и перекатывались под ногами ступени, Петр как бы вновь увидел и вновь пережил все тревожившие его события последних недель. Но теперь их хаос, их вселявший надежду беспорядок исчез, и с безжалостной леденящей точностью он увидел в них порядок, логику, единый замысел. И удивился: «Как можно было не заметить этого раньше?» И разговор о театре с аллегорией, и разбитое стекло шкафа, и Мишенькино испуганное лицо той ночью, и недавний ужас Клопова, и давняя ненужная командировка на Екатерининский завод, и внезапное желание Лешки поставить под манифестом свою подпись — все вндвь прошло перед ним, когда он увидел, как кошева взметнула снежное облако в конце квартала, у дома Ивана Козьмича.
Федор, еще ничего не понимая, сжимал рукавицу Лешки, и губы его обиженно кривились.
— Что это с ним? — спросил он набежавшего Петра. — Мы же не так договаривались!
— А как? — выкрикнул Петр. — Как вы договаривались?
— Что я перепишу сначала литореей. А потом старую бумагу сожжем. Для безопасности.
Рукавица нелепо торчала у него из кулака. Федор сжимал ее словно букетик. В бешенстве Петр наотмашь хлестнул по ней ребром ладони. Рукавица упала в снег, пялясь темным зевом с меховой опушкой.
— Вот оно что!!—Петр приблизил побелевшие губы к самому лицу Федора. — Да ты погляди, куда он ее жечь повез!
Федор повернул голову и лишь сейчас заметил черный, отчетливо видный на снегу лошадиный круп у ворот управляющего.
— Господи! — прошептал он.
Его плечо по-прежнему было приподнято, а правая рука прижата к пустому уже карману. Теперь он еще более сделался похож на увечного вороненка.
— Это все! — закричал Петр, и в памяти всплыла давняя Федорова училищная кличка. — Мулла чертов! Ты хоть понимаешь, что теперь уже все! Совсем все!
Федор потрясенно молчал.
— Уходить надо, — уже спокойнее сказал Петр, попадая наконец в рукава шинели. — Сегодня же. До Перми, а там на Волгу подадимся. Лошадей возьмем... Пойдешь со мной?
— Страшно, — признался Федор. — Сам, поди, понимаешь!
И Петр понял его. Не то страшно, что поймают. Страшнее другое — уходить и знать, что не только дома своего родного не увидишь уже, но и пепелища его. Не только матери никогда не обнимешь больше, но и могилки материнской.
И вспомнилась Анна. Имя ее качнулось в нем, протяжное, как колокольный звон.
— Может, вицами обойдется? — предположил Федор, заглядывая в глаза Петру с тайной надеждой увидеть в них будущее.
И Петр, принимая на себя ответственность за это будущее, если не свое, то хотя бы Федора, сказал:
— Говори, будто взял у меня манифест, чтобы начальству предъявить. А Ширкалин лишь упредил тебя. Если не удастся уйти, я тебя выгорожу!
— Да? — виновато спросил Федор.
— Да.
И желтое лицо секретаря тайного общества, навлекшее на него басурманскую кличку, рывком отодвинулось назад, в прошлое.
«...Сон мне снился нехорош, нехороший, Будто конь меня разнес — чистой
вороной...» «Знать-то, знать-то —
Во солдатах тебе быть, во солдатах...»
Петр бежал по улице, и слова этой песни, которую они пели когда-то вдвоем с матерью, толчками поднимались в нем.
У ворот Ивана Козьмича мужик грел озябшую руку о пышущую паром лошадиную морду.
— Ширкалин там? — на бегу Петр запрокинул голову к деревянному фронтону поздеевского дома.
Лешка, Лешка! Ведь столько прожито было в невидимой этой темнице, чьи стены прочнее каменных. Столько говорено об этих стенах. Ведь были же сказаны между ними слова, что вяжут человека к человеку прочнее каторжной парной колодки. И если те слова, что были между ними, не такие слова, то какие же они бывают тогда, эти слова?
— Тама, — сказал мужик.
И Петр проскочил мимо. Резко поворотил на углу, поскользнулся на колодезной наледи, раскорякой вылетел в незатоптанный снег, едва не сшибив бабу с коромыслом.
«...Мамонька, будто конь меня разнес, Добрый конь, чистой-чистой вороной!» «Дитятко, во солдатах тебе быть, Царю белому служить...»
...Лешка, Лешка!
XXXVII
В долгих коридорах госпиталя было пусто, и в палатах было пусто. Почти всех больных Федор Абрамыч распустил по домам на праздники. Говорить можно было в полный голос. И это очень вышло кстати, поскольку шепотом Петр говорить все равно бы не смог. Он понимал, что времени осталось в обрез, что в любую минуту могут затрещать на лестнице лобовские сапоги. Но он понимал и то, что с такой тяжестью нельзя уходить. Он просто не вынесет ее, эту тяжесть.
За окном, продуваемый декабрьским ветром, лежал Чермоз. Снежные полотнища развевались на трубах, на резных охлупнях его изб и на колокольне церкви Рождества Богородицы.
Много было в этом году снега, на две зимы хватит.
— Нет, — Семен внезапно прервал Петра. — Раньше надо было уходить. А теперь не могу. Сам понимать должен.
— Почему? — вскинулся Петр. — Ты ответь, почему? Что раныне-то?
— А Федор Абрамыч? Если все вскрылось, кто ж поверит, что он не знал ничего! Козьмич на него давно зуб точит.
— Тогда и я останусь, — Петр устало опустился на койку. — Это ж я все затеял.
— Нет, ты уходи.
— Не веришь мне? Да я на себя все возьму. Все, понимаешь?
— Так и выйдет, если уйдешь. Ушел, значит, более всех виновен.
— А ты как же?
— Авось не тронут пока, — Семен похлопал себя по ноге. — А там придумаю что-нибудь. Да и ты не забудешь, поди, пришлешь весточку!
Он откинул голову к железным прутьям койки, улыбнулся. За последние два дня лицо его осунулось, и в улыбке стали заметны пролегшие под глазами тени, будто одеяло в самом деле скрывало покалеченную ногу. Петр представил Семена с его казачьей саблей в руке, как он стоит у стены, уставив в окно краешек глаза. А к белым стенам госпиталя придвигаются, меж тем, возы с пылающей соломой, и Клопов стоит поодаль, сжимая сечку, словно маршальский жезл.
— Ладно,—Петр поднялся. — Валите все на меня, аки на покойника.
Слова вышли чужие, деревянные, и славянская частица «аки» одна только и завязла в ушах от всей сказанной фразы.
— -Ну, прощай, — сказал Семен.
— Да свидимся еще!
— Ты только не думай, что я жалею о чем-то. Ни о чем я не жалею.
О Лешке Семен так и не помянул ни разу, словно вовсе его не существовало.
— А потом не пожалеешь? — спросил Петр, понимая, что не нужно об этом спрашивать.
— Потом не знаю, — Семен чуть задержался с ответом. — Иди!
Огорож на конюшне был мертвецки пьян, и увести лошадь оказалось делом нехитрым. Петр выбрал гнедую кобылу Немку, знакомую по прежним недальним поездкам, прихватил висевшую тут же сбрую и, проехав берегом пруда, вскоре был дома. Отец, брат Николай и братнина жена Настасья сидели в горнице за останками праздничной ествы.
— Еду я, батя, — сказал Петр, кладя отцу руку на плечо.
— Куда это? — удивился тот.
— Козьмич в Полазну отправляет!
И сердце сжалось от щемящего чувства непоправимости всего происходящего сегодня. Это было почти как смерть, когда знаешь, что и после тебя все будет как было, но не верится все же уголком сознания, что все это будет без тебя... Зачем?
— Ишь, — с гордостью отметил отец, — и на праздник, выходит, надобность в тебе имеется!
— Наш, как же, — пьяно согласился Николай. — Поносов!
Петр быстро переоделся, сменив шинель тулупом, а сапоги — валенками. Украдкой достал припрятанные еще с весны шесть рублей. Два рубля положил в карман, а остальные сунул на дно котомки. Сверху уместил хлеб, сало, кусок пирога и бутыль водки, которую Николай проводил тоскливым взглядом.
Петр пожал брату руку и вышел за ворота. Отец вышел вместе с ним. Пока Петр седлал Немку и приторачивал котомку к седлу, он стоял чуть поодаль — маленький, сухонький. И Петру вспомнилось вдруг, как весной они с братом водили отца в лес. Отцу сказали, что от грыжи можно излечиться, если кто-то пронесет его сквозь расщепленную молодую березу. Петр раздвоил топором ствол тоненькой березки, и они с Николаем несколько раз пронесли отца через расщеп. Отец лежал на их руках и смотрел в небо. Он ждал, что незримые токи стремящихся друг к другу березовых половинок растопят болезнь, напитают новой силой его сохнущее тело...
Петр вскочил в седло, подобрал поводья и ударил Немку каблуком в бок. Но ей, видимо, каким-то образом передалась нерешительность всадника. Она слабо дернулась, прошла несколько шагов и встала. Из ворот вышел Николай, гоня перед собой запах квашеного сидра. Петр взглянул в его лицо с начавшей уже тяжелеть нижней частью и понял вдруг, что брат появился очень стати. Еще успеется вкусить горечь воспоминаний, а пока родные щербатые ворота пусть уходят в прошлое вместе с этим нелюбимым лицом! Так легче.
И он пустил Немку рысью.
Анна поднялась с лавки, как только Петр взошел на порог. Котенок, пригревшийся у ее ног, заметался на полу под подолом, как язычок колокола, и, вырвавшись наконец, сиганул к печи.
— Ухожу я, — замирая на пороге, сказал Петр.
— Командируют опять? — не поняла Анна. — Куда?
В голосе ее Петр уловил тот же оттенок гордости го незаменимостью, что и у отца. Оттенок этот был ему сейчас неприятен, и он пожалел, что не открылся ей раньше. А теперь уже невозможно было все объяснить.
— В Хохловский завод, — сказал он.
— Надолго?
Петр, не отвечая, смотрел на Анну. И она впервые мутилась его взгляда, даже вздрогнула. Желая показать, что это она от холода вздрогнула, Айна набросила на плечи ветхую материну шубенку, зябко повела плечами.
— Батюшки! Забыла вовсе! — порывшись в туеске из окончины, она протянула Петру сложенную лодочкой ладошку.
На дне ее, возле бортика, образованного выпрямленным большим пальцем, лежало медное колечко.
И Петр вспомнил, как месяц назад они шли вдвоем о пустынной улице. Он будто вновь увидел эту улицу, знакомую, но странно измененную их присутствием. Увидел ту ночь и небо той ночи.
Ничего еще не было, но не будет уже ничего.
— Возьми, — сказала Анна. — Ты мне его до рождества давал. Помнишь?
Кольцо в маленькой ее ладошке казалось диковино большим. Оставлять его у Анны было небезопасно, Петр, поколебавшись, взял кольцо. Теперь их у него было четыре — вместе с его собственным и двумя сделанными про запас, но так и не пригодившимися. Все ни лежали на дне котомки. Три тонких кружочка с выдавленным по ободку девизом общества. Три изогнутые полоски металла, теперь — четыре, призванные обозначать родную душу в мире зла.
Где они, эти души? В каких печалях ломают неопо5 санные свои пальцы?
Что ж, обручение с вольностью состоялось... Но один бог знает, сколько еще придется ждать до свадьбы!
Петр молча смотрел на Анну. И то, как он смотре на нее, напомнило ей взгляд Клопова тогда, в конторе. Никогда раньше Петр так не смотрел на нее. Волосы его, мокрые от пота и спутанные, выбились на лоб из под треуха. И Анна, сама не понимая, зачем она это делает, почему ей захотелось сделать именно это, выхватила из прически гнутый роговой гребень, протянул Петру.
— Зачем? — удивился тот.
Анна улыбнулась:
— Бросишь за собою, лес вырастет!
Она опять не смогла бы объяснить, почему сказал это. Но заметила, как дернулись у Петра губы, и по думала: «Что-то не так...».
А он уже поворачивался, чтобы идти. Поворачивало медленно и неуклюже как-то. Поворачивался телом, голова оставалась в прежнем положении. И глаза смотрели на нее —не в глаза, не в лицо даже, а будто растекались взглядом по всему ее телу — от растрепавшихся без гребня волос до внезапно озябших ног И смешно тянулась из воротника тулупа тонкая мальчишеская шея.
Тогда она бросилась к нему, выпрастывая из-под шубенки руки, понимая и не понимая, веря и не веря, но больше все-таки не веря. А он уже метнулся в сенцы, толкнул дверь, выскочил на улицу. Там Немка, привязанная к воротному столбу, кобенисто била копытом снег. Он успел опередить Анну на десяток шагов и уже вскочил в седло, когда она выбежала за ворота.
— Стой! — закричала она и пошла прямо на Петра клонясь вперед, растопырив вытянутые ладони.
Шубенка медленно сползла по ее спине, упала в снег. Рукава разлетелись в разные стороны. И на мгновение Петру почудилось, что это сама Анна, бездыханная, лежит на снегу, разбросав руки.
— Прощай! — криком выдохнул Петр и ударил Нем ку так, что она отпрыгнула боком, захрипела и, чуть присев, легко понесла его вперед.
Снежные бурунчики расцвели под копытами.
— Проща-ай!..
XXXVIII
Когда Клопов узнал о побеге Поносова, он испытал и с чем не сравнимое чувство облегчения. Будто страшная пружина, сводившая в единый, плотный ком его внутренности, вдруг ослабла, и сердце, легкие, желудок — все возвратилось на свои законные места. Теперь безопасности его ничто не угрожало. Кроме того, вся вина за побег главного преступника ложилась на Ивана Козьмича, не внявшего предупреждениям. Правда, у обстоятельства этого не было свидетелей. Но здесь представлялось возможным прибегнуть к показаниям Лобова. Полицейский служитель мог подтвердить, что Клопов, не согласный с решением управляющего, заблаговременно начал заботиться о поодиночном аресте главнейших членов общества.
Обо всем этом Клопов успел подумать в то время, как Лобов докладывал косноязычной своей скороговоркой о похищении Немки и побеге.
Затем полицейский служитель сообщил, что сторож на конюшне взят под присмотр, как возможный соучастии всего дела.
Лешка, который только что с видом победителя расхаживал вдоль окон, сразу съежился и отошел в сторонy. Клопов с удовлетворением отметил эту перемену в его настроении. В конце концов, бумагу Лешка отдал все-таки управляющему, и член вотчинного правления воспринял это, как предательство.
Лешка, стараясь не смотреть на медленно багровеющее лицо Ивана Козьмича, стоял у окна и с мнимой сосредоточенностью перетирал между пальцами китайковую занавеску. Перетирал придирчиво, будто примеривался шить из нее сорочку. С одной стороны, побег Петра был даже выгоден ему. Председатель общества мог намерено потопить его на дознании. С другой же стороны, Леша сам только что поведал Ивану Козьмичу про обстоятельства, при которых завладел желанным документом. И вина за неосторожность этого шага целиком ложилась на него. Просто не думалось почему-то, что Петр отважится на побег.
А он отважился.
Что ж, теперь Лешка мог лишь пожелать ему удачи, как тогда, в майском лесу. Больше нечего было делать.
В конце концов, каждый сам должен выбираться из того круга, который они очертили вокруг себя... Колдовской круг или горнее обчертение?
Как бы то ни было, он, Лешка, вывел из этого круг Мишеньку Ромашова. Выведет Матвея. Это тем боле легко было сделать, что подпись брата под манифестом не значилась. Лешка, размягченный успехом, собирался даже заявить на дознании, будто Федор взял у Петра бумагу, дабы по собственному желанию, внушенном разговором, передать ее в руки начальства... Да что говорить! Самому Петру не предлагал ли он выход, уговаривая сжечь бумагу? Теперь Лешке казалось уже, что совет этот до предела был чистосердечен. Однако Петр сам нашел выход. Только выход ли это? Просто бы один круг, а теперь много. У каждого свой.
И еще мысль промелькнула: «Не лучше ли было всем оставаться в одном?»
— Нынче же! — дико закричал вдруг Иван Козьмич припадая грудью к столу и скрежеща пуговицами о дерево. — Нынче же, душу вашу вон!
И все сразу поняли, что нынче же должно быть исполнено. Лобова словно ветром вымело за порог. Только ножны стукнули о дверь.
— И ты! — поворотился управляющий к Лешке. — Ах ты, волчонок!
Лешка бросился вслед за Лобовым.
— Лучших лошадей берите! — гремел вдогонку Иван Козьмич. — Сварога берите! Мурата!
Клопов усмехнулся, Жеребца звали Мюратом, и назван он так был за свой неукротимый нрав, сходный с нравом грозного галльского маршала. В сложившихся обстоятельствах член вотчинного правления мог позволить себе эту усмешку.
Через четверть часа косо отнесло в сторону белую пыль. По-сорочьи застрекотали о бревенчатые стены снежные брызги. Лобов, Ширкалин и двое младших по лицейских служителей верхами прошли под окнами Ивана Козьмича, выворачивая на полазненскую дорогу.
XXXIX
Днем 31 декабря Иван Козьмич лично сдал на губернскую почту следующее письмо:
«Baшe Превосходительство.
Милостивый государь Христофор Екимович!
Препровождая при сем копию с гнусной бумаги, составленной чермозской горной школы учениками, спешу сообщить Вам, что все сии участвователи почти одинаких лет, и хотя в вольнодумство вовлеклись молодостью и сумасбродством, но предположения их весьма злонамеренны. Посему я счел необходимым взять их под строжайший присмотр, а сам сего же дня поеду объясниться сем обстоятельстве с г-ном губернатором и попросить го совета, как он поступить с безумцами присоветует, назад тому с восемь лет подобное же дело было в заводах г. Яковлева, и участвовавшие в том деле два человека вытребованы были по именному повелению для личных объяснений в Петербурге. Следственно, и наш казус едва ли не примет такого же действия. Между тем, абы Десятов открытие сего обстоятельства не разведал на что-либо еще худшее не пустился, не благоугодно и будет приказать понаблюсти за ним, чтобы он здешних писем ни от кого получить не мог.
О невозможности же преждевременно проникнуть сего пагубного оных преступных людей предприятия, правление будет иметь честь повергнуть на благорассмотрение Вашего Превосходительства свое объяснение.
В прочем, во всяких Ваших горных заводах, соляных промыслах и вотчинах, благодаренье богу, по отпуске сего обстоит благополучно.
Милостивый государь!
Вашего Превосходительства всенижайший слуга Иван Поздеев».
10 декабря 1836 г. Полазненский завод.
XL
Около шести часов вечера пермский гражданский губернатор Гаврила Корнеевич Селастенник неожиданно получил срочный рапорт от управляющего уральской вотчиной Лазаревых, купца третьей гильдии Поздеева. В рапорте говорилось, что управляющий передает его превосходительству на рассмотрение бумагу в оригинале, составленную господ Лазаревых дворовым человеком Петром Поносовым и подписанную еще тремя человеками их крепостных людей. Далее сообщалось, что ввиду явно противозаконного характера сего документа все подписавшие его лица взяты под присмотр в ожидании дальнейших распоряжений.
Документ приложен был к рапорту.
С легким недоумением Гаврила Корнеевич развернул сложенные пополам листки тонкой бумаги. Но после первой же прочитанной фразы недоумение исчезло. Не отрываясь, прочел он документ, написанный почерком столь нарядным, что ему могла позавидовать и губернская канцелярия.
Он понимал толк в вольнодумстве. А это было вольнодумство самых высоких градусов. Впрочем, он всегда считал, что молодые заводские служители несвободного состояния — самая гангренозная часть населения губернии.
Гаврила Корнеевич тотчас вызвал к себе Лазаревенского управляющего и имел с ним двухчасовую беседу. К десяти часам был спешно вытребован из дому чиновник по особым поручениям. Представ перед Гаврилой Корнеевичем, он получил распоряжение немедленно отправиться Чермоз для ближайшего ознакомления с делом и проведения обысков на квартирах заговорщиков.
Он отправился вместе с Поздеевым.
Едва они выехали на Соликамский тракт, как часы Ивана Козьмича, сделанные ему Степой Десятовым, показали ровно полночь. И звезды нового, 1837 года засияли над их головами, над оснеженными гривами коне над пустынным трактом и синеющим полем, над дал ним лесом, будто бы вставшим из брошенного гребня над всем православным миром, дремлющим в снежной перине.
XLI
13 января, отправив донесение в Петербург, в III отделение собственной его величества канцелярии — графу Бенкендорфу, губернатор прибыл в Чермоз, coпpовождаемый несколькими чиновниками, жандармским ротмистром и десятком верховых жандармов. Важность личного присутствия на месте злоумышления была этому времени осознана Гаврилой Корнеевичем.
Обыски были уже проведены, но никаких решительных улик не дали. Лишь у Поносова обнаружили книжку стихов Рылеева, а у Мичурина — старую казачью саблю.
Мишенька Ромашов, Федор и Матвей Ширкалин содержались раздельно, в трех комнатах конторского помещения. Хотя Матвей бумагу не подписывал и имел обществу касательство самое незначительное, его все равно арестовали по настоянию прибывшего с Иваном Козьмичом губернского чиновника. Один Лешка поручительством управляющего оставлен был пока на свободе.
Отдельно, в конторском чулане, сидел Семен Мичурин. К бревну его не приковали, но для устрашения Лобов привесил-таки к цепи колодку.
Вначале возле койки Семена в госпитале поставлены были для сбереженья двое сменявших друг друга полицейских служителей. Но вскоре Лобов решил проверить, точно ли у него нога сломана. Улучив время, когда Федора Абрамыча не было в госпитале, он принес Семену два костыля и велел с их помощью немедленно отправляться в контору. Семен, навалившись на костыли, заковылял к лестнице. У верхней ступеньки Лобов выбил у него из рук костыли и легонько толкнул низ. Семей запрыгал по ступеням и, прежде чем догадался упасть, несколько раз перенес всю тяжесть тела а забинтованную ногу, с которой незадолго перед тем просил Федора Абрамыча снять лубки.
После этого он и водворен был в чулан, оставив в снегу между госпиталем и конторой два зуба, выбитых кулаком старшего полицейского служителя.
Теперь Федору Абрамычу, заподозрившему уже за своим подопечным вины более существенные, чем сочинение поносных стихов, не избежать было неприятностей.
3 января Семен сидел в чулане и слышал, как громко заскрипел снег под полозьями губернаторской тройки. На мгновение ему почудилось, что это не снег скрипит, а идет по дрожащим сходням на берег атаман Нормацкий. Не тот, что изъяснялся в его поэме громоздкими одами, а настоящий, живой, с серьгой в ухе. Вот он идет по этим сходням, и они прогибаются, чмокают воду, продавливают сквозь щели тонкие фонтанчики. Золотом отливает на атамане кафтан, сабля бьет по ногам, ветер треплет белое перо на шапке... Эх!
Петра ввиду предстоящего прибытия губернатора перевели в этот день из дальней конторской каморки кабинет управляющего. Иван Козьмич полагал, что здесь Гавриле Корнеевичу всего спокойнее будет беседовать с главным заговорщиком. В то время как губернаторский поезд двигался по улицам Чермоза, Петр спал, вытянувшись на лавке. Ему снилось лето, и закат солнца, и розовая пена облаков, летящая в лицо, — теплая и чуть горьковатая на вкус, как свежее рябиновое варенье.
Разбудил его колокольчик губернаторской тройки.
И в томительный, зябкий миг пробуждения Петр вновь увидел перед собой уходящую вдаль пустынную ленту Камы, каменную ротонду Петропавловского собора в Перми и толпу на Нижнем рынке, где он пытался продать Немку. Вновь увидел мелькнувшее в этой толпе лицо Лешки, его узнающий взгляд и то движение которым Лешка, давая Петру возможность уйти, заслонил его от желто-зеленых, кошачьих глаз Лобова, — только поздно заслонил...
Петр поднялся с лавки и подошел к окну. Под окном топтался на морозе один из младших полицейских служителей, приставленный сторожить, чтобы Петр, высадив рамы, не выпрыгнул из окна. В сам кабинет никого не велено было допускать во избежание толков.
Первым делом Гаврила Корнеевич выразил желание повидать Петра Поносова. Хотя он прибыл в Чермоз прежде всего с той целью, чтобы в рапорте можно было доложить о личном участии в пресечении заговора, ему все же хотелось взглянуть на вождя заговорщиков. Однако, будучи проведен в кабинет управляющего и поглядев на светловолосого паренька в разодранном пол мышкой сюртуке, Гаврила Корнеевич проговорил лишь:
— Так-с...
И пошел вон, с удивлением размышляя о том, что ничто не выдает в этом мальчике опасного преступника.
Затем управляющий почтительно доложил Гавриле Корнеевичу события последних суток. Присутствовавший при разговоре Клопов сказал, что господа владельцы во всем полагаются на мудрость его превосходительства. Но Гаврила Корнеевич не обратил на его слова никакого внимания. Зато, узнав, что Ширкалин остается пока на свободе, он тут же распорядился подвергнуть аресту и его. Готовые последовать возражения Ивана Козьмича он отмел выразительным движением затянутой в перчатку руки. Впрочем, Гаврила Корнеевич тут же уточнил свое распоряжение, объявив, что
запирать Ширкалина в конторе не следует, поскольку сегодня же все составители общества будут вывезены в Пермь.
Через час три простые кошевы стояли возле конторского крыльца в вежливом удалении от губернаторского возка. Возбужденные чермозцы, усердно разгоняемые жандармами, расходились, но вскоре вновь кучками собирались поодаль. Губернатор для чермозских обывателей был властью столь недостижимо высокой, что почти уже и не страшной. Так для простого солдата ротный командир — начальство несравненно более грозное, нежели командующий армией.
Слухи облетели весь завод, и ввиду такого события никто не желал оставаться дома. Тем более, что день был воскресный.
В стороне расположился со своим обклеенным цветной бумагой ящиком бродячий раешник, ярославский мужичок лет сорока с редкой бороденкой. Он вчера еще забрел в Чермоз, следуя из Соликамска в Пермь. И сегодня Клопов дозволил ему выставить для обозрения свой раек. Тем самым он думал отвлечь народ от вредного зрелища увозимых преступников. С этой целью мужичку велено было стоять у лавок возле церкви. Но он, следуя за скоплением возможных зрителей, постепенно перекочевал поближе к зданию конторы.
Раек его представлял собой деревянный ящик и назывался так потому, что желающие могли увидеть в нем «рай да муку по копейке за штуку». В ящике проделаны были отверстия вершка полтора диаметром, куда вставлялись увеличительные стеклышки. Внутри помещался валик. На него наматывались склеенные в ленту картинки с Бовой-королевичем, погребающими кота мышами и крестной мукой спасителя. Зрители припадали глазами к отверстиям, а мужичок проворачивал валик с помощью приделанной к ящику ручки. Одновременно он нажимал на педаль, отчего кукла-рыцарь на крышке райка начинала хлопать в бубны. Для не избалованных зрелищем чермозских обывателей нехитрое это изобретение было в диковинку, и Клопов сильно надеялся на его отвлекающее воздействие.
Пока губернатор обедал, преступникам дозволено было попрощаться с родными. К Петру пришел отец. Он тихо плакал, привалившись к стене, и бормотал одно:
— Счастлива мать, что не дожила... Счастлива мать...
Брат же Николай прийти остерегся.
Потом членов общества начали выводить из конторы и попарно рассаживать в сани. Семена усадили рядом с Федором. Мишеньке выпало сесть с Лешкой, а Петру— с Матвеем Ширкалиным. Матвей держался гордо и отчужденно. В санях он разместился как можно дальше от своего соседа, стараясь даже ненароком не задеть его локтем.
И Петр, заметив это, с внезапно прорвавшейся злостью проговорил громко:
— Да ты не бойся замараться-то... Слезьми обмоешься!
В этот момент мужичок у райка нажал на педаль, и деревянный рыцарь звонко ударил в бубны. Рыцарь был носатый и напомнил Петру почему-то Куно фон Кинбурга.
А мужичок закричал пронзительным раешным голосом:
— Ведомость из ада! Прошу, ведомость из ада... Подходи, не давись, по порядку разберись! С баб пятак, девки — за так!
Возле райка завертелась стайка мальчишек, кое-кто из взрослых начал подходить, и Клопов с довольной улыбкой наблюдал успех своей затеи.
— Милостивые государи, — кричал мужичок, — я велю греть чай не в самоваре! Разогрею вам олово за- место пуншу, вот ужо потешу вашу душу!
Странно звучали эти обещания, и неизвестно кому были они предназначены.
— Кто его допустил? — Гаврила Корнеевич в упор глянул на Ивана Козьмича.
А мужичок все пуще заливался:
— Это питье станет вам в охотку! Ужо пошире растворяйте глотку...
— По моему предположению... — встрял было Клопов.
Но Гаврила Корнеевич оборвал его:
— Убрать немедля. Чтоб духу не было!
Случившийся поблизости Лобов бросился к мужичку. На бегу он поддал для страху сапогом снежный ком и угодил прямо в лицо стоявшему рядом с райком Ключареву.
— Опять ты здесь! — просипел Лобов.
Петр заметил, что Ключарев, счищая с бороды налипший снег, бочком начал пробираться поближе к дому.
Петр поискал глазами Анну, ожидая увидеть ее где- то рядом. Но увидел совсем в стороне. Анна одиноко стояла поодаль, закусив плотно сжатыми губами кисть цветастого платка, покрывавшего ей голову и плечи. Петра поразило, как разом стала она походить лицом на покойную мать. И печальное это сходство тоской полоснуло по сердцу. Что-то станется с ней?
Между тем кучка мастеровых тесно сгрудилась вокруг мужичка с райком, заслонив его от Лобова. В этой кучке Петр приметил Ивана Ширинкина и других парней с кричной фабрики. Клопов тоже отметил заминку, вышедшую с исполнением приказа Гаврилы Корнеевича. Мастеровые угрожающе надвигались на старшего полицейского служителя, и Клопов подумал, что не одно лишь стремление насладиться зрелищем «адской муки» побудило их к этому. Он вспомнил побег Егора Якинцева, колечко на пальце у Анны Ключаревой и рассудил, что заговорщики, несмотря на принятые меры, могли еще оставаться в Чермозе. Причем в числе огромном, не известном до конца ни ему, ни Ивану Козьмичу, ни даже Лешке Ширкалину. Относительно того колечка у Клопова никаких доказательств не было, поскольку он так и не сумел разглядеть его вблизи. Но тем не менее Клопов, не задумываясь особо, мог хоть сейчас назвать с десяток лиц, за которыми следовало учредить строжайший надзор.
На помощь Лобову побежали жандармы, и сам полицейский служитель, воодушевившись, вывернул из ножен мутно блеснувшую саблю.
Мастеровые расступились. Кто-то побежал, кто-то отошел с достоинством. Лобов ухватил мужичка за плечо и повел в здание конторы. Улица быстро начала пустеть. Лишь ребятишки, не обращая ни на кого внимания, облепили брошенный раек.
Забираясь в возок, Гаврила Корнеевич бросил Ивану Козьмичу:
— Перепишите зачинщиков!
Помолчал и добавил:
— А неспокойно у вас в имении, милостивый государь! И куда только господа владельцы смотрят!
Иван Козьмич, не отвечая, сдернул шапку.
— Ну-ну, — многозначительно произнес Гаврила Корнеевич.
Возок тронулся. Обдав управляющего снежной пылью, проехали чиновничьи кибитки и кошевы со злоумышленниками. Замыкая кавалькаду, проскакали верховые.
Возле здания училища Петр оборотился. Анну уже не видать было, и лишь деревянный рыцарь на крышке райка, похожий на благородного барона Куно фон Кин- бурга, смотрел ему вслед своими ярко раскрашенными выпуклыми глазами.
XLII
Анна в это время медленно брела домой.
Она думала о том, что сегодня же постелит на столе скатерть, сложенную вдвое. А когда появится ее двойняшка, ей смело можно будет отправляться за Петром на юг, по санному следу. На юг, или на север, или на запад— на- край света и еще дальше.
XLIII
Двадцать первого января 1837 года министр внутренних дел, статс-секретарь Дмитрий Николаевич Блудов писал пермскому губернатору:
«По доношению Вашего Превосходительства от 7-го сего января об открытом на заводе гг. Лазаревых тайном обществе, имевшем целью ниспровержение помещичьей власти, я входил в совещание с шефом жандармов, Г. генералом-адъютантом графом Бенкендорфом, и по Высочайшему Соизволению, последовавшему на общее наше о сем представление, поспешаю сообщить Вам, что, хотя предположения составителей общества есть, вероятно, лишь плод безрассудной мечтательности молодых людей, увлеченных чтением вредных книг и превратным понятием о своем состоянии, но тем не менее должно обратить на себя бдительное внимание Начальства...
Когда с совершенною достоверностию можно будет заключить, что все прикосновенные к делу лица известны и спрошены, тогда как следственное дело, так и виновных в составлении общества, а также знавших цель учреждения оного, но не донесших об этом Начальству,
доставить сюда, в С.-Петербург, в III Отделение Собственной Его Величества Канцелярии, под строгим караулом, отправив их в разное время и по два, не более человека в одной повозке. Чиновников или жандармов, с коими они будут отправлены, стараться избрать, если можно, таких, кои бы не знали существа их преступления...
Полагаю, что все будет исполнено Вами нелицеприятно и без всякой, по крайней мере излишней, огласки, учредив в том месте впредь до усмотрения ближайший секретный надзор вообще за образом мыслей всех принадлежащих заводам Лазаревых и другим соседним помещикам...»
Вместе с посланием министра внутренних дел в Пермь прибыл жандармский подполковник Певцов.
Подполковнику на месте поручено было выяснить те подробности дела, в отношении которых Бенкендорф не полагался на вялого и непредприимчивого пермского губернатора. Сам государь удостоил вниманием дело о заговоре на уральских заводах. И теперь необходимо было со всем тщанием установить, сколь далеко простерлись нити этого заговора, не имелись ли у чермозских участников его сообщники на других заводах, не ссыльные ли польские мятежники, наконец, вдохновляли это предприятие.
XLIV
Из Перми заговорщиков решено было отправить ночью, чтобы не привлекать ничьего внимания.
Петр знал, что его повезут в столицу, но понятия не имел, последуют ли за ним прочие члены общества или нет. Впрочем, он не оставлял надежды перекинуться парой слов с Семеном и Федором. Однако, когда его вывели на двор и усадили в кибитку, безосновательность этой надежды стала очевидна.
Два жандарма сели справа и слева от него. Низко надвинутые башлыки придавали значительность их усатым физиономиям. Кучер подвязал колокольчик, дабы не смущать мирный сон губернских обывателей, и сани тронулись.
Через два часа утомительной безмолвной скачки по мерному покачиванию левого башлыка Петр догадался, что один из его хранителей задремал. Второй громко
возился, устраиваясь поудобнее, кашлял и ругался. Других кибиток не видно и не слышно было.
Полная синяя луна висела над трактом. Чуть подтаявший за день снег на обочинах казался черным. На поворотах плотная стена леса, изламываясь, готова была обрушиться на кибитку. Кони шли ровно, но спать не хотелось. Петр смотрел на лес, на открывавшиеся иногда поля, косо бегущие к туманному горизонту, и в памяти с ночной фантастической отчетливостью всплывали события последних двух месяцев.
...Допросы производились почти ежедневно. Особенно изматывающими стали они после прибытия из Петербурга жандармского подполковника Певцова. Одни и те же вопросы он задавал по-разному, повторял их через некоторое время, делая вид, что забыл ответы, и Петр, возвращаясь после допроса в свою келью губернского острога, чувствовал себя обессиленным и разбитым, как после долгой дороги. В дни, когда допросов не было, ему приносили бумагу — писать собственноручные показания. Давали читать написанное другими членами общества.
Почему-то вспомнилась латинская буква «зет», которой перечеркивалось пустое пространство листа выше его подписи. И Петр с удовлетворением подумал, что на листах с его показаниями этот зигзаг был несравненно крупнее, чем на листах показаний прочих ревнителей вольности. Вот только показаний Семена ему никогда не приносили, из чего можно было заключить, что тот старается говорить как можно меньше.
На очную ставку с Лешкой Ширкалиным Петра отвели в начале февраля. Он знал, что без нее не обойтись, и готовился к ней, думал, какие из своих показаний можно оборотить против Лешки. Предательство не должно было остаться без последствий, и Петра смущало лишь то обстоятельство, что возмездие осуществлено будет не руками членов общества, а руками их врагов.
Но выбирать, увы, не приходилось.
Вначале все на этой очной ставке шло так, как и предполагал Петр. Лешка с торопливой готовностью отвечал на вопросы Певцова и даже старался своими ответами предупредить будущие его вопросы. Отвечая, он смотрел только на Певцова, хотя тот и велел обращаться с речами к одному лишь Петру. «Ты забудь, — говорил Певцов, — что я здесь. Смотри на сообщника своего и ему говори. Представь, что и нет меня с вами!» Но Лешке, как, впрочем, и Петру, трудно было это представить.
Внезапно Певцов спросил о том, намеревался ли: секретарь общества Федор Наугольных, получив от Петра бумагу, передать ее начальству. И тут Лешка сделал то, чего Петр никак от него не ожидал. «Да, — сказал он. — Мы с ним об этом в Полазне условились».
Петр понимал, что со стороны Клопова и Ивана Козьмича можно было не опасаться противных показаний. В их же интересах представить дело так, будто почти все члены общества раскаялись в своих намерениях и способствовали пресечению заговора. Да и сам Петр выполнил данное Федору обещание, ни словом не обмолвившись о происшествии под училищными окнами. Но для него непонятно было все же, почему это Лешка так стремится выгородить Федора.
«А правда ли, — обратился Певцов к Петру, — что он, — кивок в сторону Лешки,—советовал тебе уничтожить бумагу вашу, дабы обезопасить общество от разоблачения?»
Петр намеренно упомянул об этом случае в своих показаниях. Лешка же, конечно, должен был все отрицать. На мгновение взгляды их встретились, и Петр заметил, что Лешка одними губами, беззвучно и почти незаметно, обозначил имя секретаря общества.
Певцов в это время смотрел на Петра и ничего не увидел.
Теперь все стало ясно. Выгораживая Федора, Лешка требовал платы за это. И Петр, поколебавшись секунду, решил уплатить. «Это я из мстительности наговорил», — сказал он. «А показания твои о том, что бумагу вашу ты вместе с Ширкалиным составлял, — спросил Певцов,— тоже из мстительности дадены?» — «Да не составлял я ничего!—скорбно воскликнул Лешка. — Мы с братом и прочитали-то ее после всех!» И Петр, понимая, что расчет еще не окончен, проговорил тихо: «Тоже из мстительности». При этом он подумал про Семена, который наверняка не одобрил бы такой мягкости. Но что делать? Может статься, именно этой мягкостью и спасется Федор?
Лист показаний очной ставки был разделен надвое. Лешка поставил свою подпись первым, в низу левого
столбца. И Петр со странным удовлетворением отметил, что Лешка подписался «дворовым человеком гг. Лазаревых». Сам Петр всегда подписывался только «служителем»...
Левый жандарм проснулся наконец и недоуменным, но деланно-сосредоточенным взглядом окидывал своих соседей в кибитке, лошадей, лес, луну, облака. И Петр испытал вдруг какое-то невыразимое чувство облегчения, будто исчезла тяжесть, сжимавшая душу в течение этих шестидесяти дней. Все было кончено, и никакого значения не имело то, что случится с ним впереди. Был только свист полозьев, ночь, хряск лошадиных копыт и стремительно летящие на луну косматые облака, на которые подозрительно посматривал из-под башлыка левый жандарм.
В конце концов, Петр мог быть спокоен. Совесть его была чиста. Он все принял на себя, постаравшись, насколько возможно, обелить Семена и Федора. Он не позволил следствию протянуть ниточку ни к Анне, ни к Федору Абрамычу, ни к парням с кричной фабрики, ни к Николаю Чернову, привезшему из Петербурга стихи Рылеева. Господин подполковник интересуется тем, откуда явилась мысль о составлении тайного общества? Ну что же, если господину подполковнику непонятно, что источник этой мысли в самом устроении российской жизни, можно назвать другой источник. Пожалуйста, вот он — книжица о Куно фон Кинбурге! Увы, благородного барона нельзя взять под стражу и посадить в губернский острог.
Петр поднял голову — луна катилась за облаками, будто пушечное ядро, ворвавшееся в клубы порохового дыма.
Да, он многое сделал не так, как нужно было. Во многом ошибался. Многого не успел. И пушчонка на бесколесном лафете так и осталась щерить дуло с бумажного листа. Но совесть его была чиста — перед собой, перед ревнителями вольности, перед чермозскими мастеровыми, перед всей Россией, наконец, которая темным грозным простором окружала лесную дорогу и ничего не знала о светловолосом мальчике с нежной ямкой на упрямом подбородке.
А мальчик этот летел сквозь ночь в мерно колыхавшейся кибитке, и синий лунный свет лежал на его лице.
XLV
В то время, как кибитки со злоумышленниками приближались к Петербургу, в Чермоз явилось наконец долгожданное послание от Христофора Екимовича, показывающее, что господин владелец обо всем уже извещен.
В послании уведомлялось о лишении купца третьей гильдии Ивана Козьмича Поздеева должности управляющего и назначении на эту должность члена вотчинного правления Алексея Егоровича Клопова.
Кроме того, оно содержало следующие распоряжения:
учредить строгий надзор за родственниками арестованных и всей вообще чермозской молодежью;
библиотеку закрыть;
лекаря Ламони от должности отстранить;
молодых людей, внушающих подозрения образом мыслей, сдать в солдаты;
всех учеников старше тринадцати лет, находившихся под влиянием заговорщиков, из училища отчислить;
обучение в училище сократить до трех лет;
приставить к ученикам особого смотрителя с жалованьем не менее пятисот рублей в год.
Еще к посланию приложено было прошение кричных мастеровых Ивана Ширинкина с товарищи, полученное Христофором Екимовичем из канцелярии пермского гражданского губернатора.
Относительно прошения новому управляющему предписывалось разобраться и донести, а самих жалобщиков примерно наказать независимо от результатов расследования.
Клопов, узнав о своем назначении, не мог удержаться от коварно мелькнувшей мыслишки, что заговор очень даже вышел кстати. Но, в конце концов, он ни в чем не был виновен. Напротив, до последнего исполнил свой долг перед господами владельцами, подвергшись при этом смертельной опасности. И это давало ему все основания спокойно воссесть в обтянутое желтым бархатом управительское кресло, под портретами лазаревских предков.
А портреты господ владельцев, рисованные Матвеем Ширкалиным, Клопов велел повесить в училище.
XLVI
День 18 марта в Петербурге выдался холодный. В выстывшей за ночь канцелярии Петропавловской крепости писаря держали перья негнущимися пальцами. Мерзли сторожа и арестанты. В эркерах караульных будок и на кронверке часовые с трудом удерживали тяжелые ружья в коченеющих руках. Лишь ангел на шпиле собора, обвеваемый ледяным невским ветром, крепко сжимал свою трубу, поднимая ее к низкому белесому небу.
Утром, читая записку графа Бенкендорфа с результатами следствия по делу о пермских заговорщиках, государь император Николай Павлович опер локоть а стол, но не расслабил напряженной кисти, отвесно воздев к потолку безупречно очиненное перо.
О заговоре на уральских заводах еще в январе поступило совместное представление шефа жандармов и министра внутренних дел. И заговор этот открывал глаза на многое, прежде всего на непозволительно широкое обучение наукам лиц крепостного состояния. Ныне по особому указанию государя создан был комитет для упорядочения этого вопроса. Лиц несвободного состояния предполагалось допускать в высшие и средние учебные заведения лишь после того, как они по воле своих помещиков получат увольнение от сего состояния. Обучение же в начальных училищах предлагалось проводить в пределах, для крепостных позволяемых.
Все это были меры, необходимые и давно назревшие.
Само же следствие, длившееся с лишним два месяца, можно было, слава богу, считать законченным. Крепостные вольнодумцы, не успевшие, к счастью, стать мятежниками, сидели в Петропавловской крепости, за стенами казематов Никольской куртины. Оставалось росчерком пера обозначить дальнейшую их судьбу в; этом мире.
Император обмакнул перо в простую медную чернильницу и решительно черкнул по листу наискось несколько строк. Подписался и аккуратно присыпал написанное песком. По утрам он любил работать без секретаря, находя удовольствие во всех этих нехитрых процедурах.
Затем император стряхнул песок и отложил записку Бенкендорфа в сторону.
Через ее ровные строчки и сбоку, на пустом поле, тянулась резолюция: «Виновнейших в Финляндию, в тамошние батальоны, менее виновных — на Кавказ, солдатами же».
XLVII
Серые облака лежат на чухонских скалах, белые — на вершинах Кавказа.
Ать, два... Ать, два.
Христофор Екимович Лазарев, прохаживаясь по кабинету, диктовал письмо министру внутренних дел Блудову:
— ...В прошлом, тысяча восемьсот тридцать седьмом году с пермских, моих и брата моего, заводов по воле правительства взяты семь человек дворовых людей за составление противозаконной бумаги насчет крепостного состояния. Они отвезены в Санкт-Петербург и оттуда поступили в военную службу. Ныне пермский гражданский губернатор вошел с представлением к господину министру от тридцать первого числа минувшего декабря о взыскании с меня и брата моего двух тысяч восьмисот десяти рублей и двадцати восьми копеек, употребленных на прогоны и продовольствие означенных арестантов...
Секретарь усердно скрипел пером, и от скрипа этого еще более усиливалось раздражение, испытываемое Христофором Екимовичем.
— Таковое взыскание, — продолжал он, — было бы несправедливо и несообразно с пятьсот семьдесят шестой статьею девятого тома Свода Законов. Тем более, во-первых, что вместо того, дабы подвергнуть сих людей следствию и суду на месте без всяких издержек, от воли правительства зависело перевезти их за две тысячи с лишним верст, и, следственно, происшедшие для сего расходы должны падать на счет казны. Во- вторых, я и брат мой лишились семи человек, которые находятся теперь в военной службе, не получив за них рекрутских квитанций. И потому покорнейше прошу Ваше Высокопревосходительство благоволить учинить со стороны Вашей распоряжение о справедливом нас удовлетворении. С совершенным высокопочитанием и преданностью имею быть...
Христофор Екимович взял у секретаря перо и подписался. В его руке перо почему-то не скрипело.
По поводу прошения помещиков Лазаревых министр внутренних дел входил в совещание с шефом жандармов, и в результате этого совещания решено было означенные деньги в сумме 2810 рублей и 28 копеек взыскать с бывшего управляющего лазаревской вотчиной в Пермской губернии, купца третьей гильдии Поз- деева.
Рекрутские квитанции, однако, выданы не были, согласно высочайше утвержденному мнению Государственного Совета о том, что поступающие в военную службу преступники из крепостных людей владельцам их за рекрут не засчитываются.
ЭПИЛОГ
Тринадцатого марта 1861 года высочайший «Манифест о вольности» был оглашен всенародно с амвона чермозской церкви Рождества Богородицы вместе с «Дополнительными правилами о крестьянах и работниках, отбывающих работы при пермских частных горных заводах и соляных промыслах».
Подписанный государем еще 19 февраля, манифест был доставлен в Пермь лишь 11 марта. Напрасно несколько суток доверенные чиновники дни и ночи просиживали возле электрикомагнетического телеграфного аппарата. В Петербурге, по всей видимости, телеграфу не доверяли. Флигель-адъютанты и свитские генералы развозили манифест по губерниям.
В Пермь его доставил князь Багратион.
А уже через день о нем узнали в Чермозе.
Проживавший в Чермозе отставной поручик Алексей Ширкалин еще до обеда успел по этому случаю распить бутыль мятной водки со своим соседом, служителем вотчинного правления. В разговоре, состоявшемся между соседями, Ширкалин неоднократно подчеркивал, что его лично царский манифест не касается, поскольку он, как имеющий офицерский чин, к крепостному сословию не принадлежит. Но выражал при этом готовность радоваться вместе с уважаемым соседом, который, несмотря на свой сюртук и жену, знающую взаимное обхождение, до сего дня оставался у помещиков Лазаревых дворовым человеком.
Сосед между тем не очень-то радовался и даже высказывал кое-какие печальные предположения отно-
сительно своей и семейства своего дальнейшей судьбы.
Это сердило поручика.
— Холуй ты, — говорил он соседу. — Вся порода твоя холуйская!
Жена соседа пыталась перевести разговор на другую тему.
— Нет, Алексей Терентьич, только по правде, — наклонялась она к поручику, — вы Шамиля видали?
— Как вас, сударыня, — отвечал Ширкалин. — Истинный крест!
Его рука пьяно чертила в воздухе расползающийся крест.
Вернувшись домой, Ширкалин долго спал и проспал весь шум и все торжества. Все это к нему, как заслужившему офицерский чин, отношения не имело. Лишь к вечеру он сунул припрятанную от жены другую бутыль мятной водки под старую бурку, приводившую в восхищение чермозских мальчишек, и вышел на улицу.
Прихрамывая, двинулся к заводской плотине.
Раненая нога не то чтобы болела или ныла, а будто мерзла в бедре. В том месте, где двадцать лет назад в сражении под Гимрами ему разворотила кость чеченская пуля. Он часто рассказывал об этом и всегда с удовольствием повторял про чеченскую пулю. Лишь недавно, после Севастопольской обороны, он стал говорить про английскую пулю. Пуля и в самом деле была английской, как сказал извлекавший ее полковой лекарь. Шир- калин еще тогда, в палатке лазарета, подумал о том, как долго шли они по свету друг навстречу другу — он и эта пуля. Он вырос на диких склонах Рифейских гор, а оттуда, через Петербург, был отправлен на еще более дикие склоны Кавказа. Пулю же отлили где-нибудь в Ноттингаме или Манчестере, на корабле доставили в Турцию, а оттуда, кочермой или фелукой, к Шамилю. И под Гимрами она встретила рядового Алексея Ширкалина.
Теперь поручик Ширкалин вернулся туда, откуда начал свой путь.
А пуля вот не вернулась.
На улице было шумно и много пьяных. Его несколько раз окликали, но он не отвечал. Один раз схватили сзади за известную всему заводу бурку:
— Глотни, 1 поручик! Никак воля вышла... Гуля-а-ем!
Он даже не смотрел, кто зовет его. Те, кого он хотел бы
сегодня видеть, не могли его позвать. Их не было в Чермозе. В походе генерала фон Клюгенау сорвался в ущелье брат Матвей. Погиб Мишенька Ромашов. Умер от лихорадки Степа Десятов. В дальних гарнизонах запропал Федор Наугольных, дослужившийся вроде до офицерского чина. А о тех, кого из Петропавловской крепости отправили не на Кавказ, а в финляндские арестантские роты, о них Ширкалин и вовсе ничего не знал. Не знал даже, живы они или нет их уже на этой земле.
И никто в Чермозе двадцать пять лет ничего о них не слышал.
Неподалеку от плотины, обшитый недавно свежим тесом, стоял дом, где двадцать пять лет назад жил с отцом Петр Поносов. Вскоре после ареста сына старик умер, и дом достался старшему брату Петра, Николаю.
Нащупав под буркой бутыль, Ширкалин вошел во двор и поднялся на крыльцо. Дверь была заперта. Он постучал — твердо, но не кулаком, а костяшками паль- цев.« За дверью завозились, и мужской голос спросил:
— Кто?
— Открой, Никола, — сказал Ширкалин. — Алексей это!
— Какой Алексей?
— Ширкалин Алексей... Поручик.
— Чего надо-то? — спросили за дверью.
— Выпить сегодня надо, — объяснил Ширкалин.— За Петра надо выпить. Слышь? Сегодня его праздник!
За дверью стало тихо.
— Да ты не бойся, Никола, — уже громче повторил Ширкалин. — Теперь смело можно за него выпить. Хоть на улице, перед конторой!
— Давай отсюда! — сказали за дверью.
Ширкалин обиделся, но смолчал. Он понимал осторожность старшего Поносова. Тоже, поди, хлебнул горя за брата своего. Сколько лет под надзором был.
— Ты не бойся, Никола, — Ширкалин постарался придать убедительность своему голосу. — Если я говорю можно, значит, можно...
За дверью послышались удаляющиеся шаги.
Тогда Ширкалин с силой ударил кулаком в свежие доски:
— Открывай, шкура, боевому офицеру! Ты думаешь, я в Оханске служил, коз гонял, капусту караулил? Да
я же за тебя, за всех пострадал! За Россию! И брат твой тоже... А ты за брата своего выпить боишься. У, шкура!
Обессилев, он ухватился за столб крыльца и присел на ступеньку. Вынул бутыль, глотнул несколько раз. Потом бросил ее в снег, за поленницу.
Вся зима была холодная, малоснежная. А 13 марта повалил вдруг густой снег. Снежинки были крупные, но непрочные какие-то, весенние. Едва Ширкалин повернулся спиной к дому, как они мгновенно облепили лицо, тая на лбу и на щеках.
Из Сибири, от дряхлых частоколов русских крепостиц, от вечного частокола тайги весь день шли к Каме тучи. Собирались над заводом. Густели. И только к вечеру повалил из них снег. Вначале каждая снежинка, подгоняемая ветром, долго летела над землей и, уже коснувшись ее, скользила по улицам, по ледяной корке пруда. Но потом ветер стих, и снежные хлопья стали падать совсем отвесно.
И казалось в наступившей вдруг тишине, что это не снег идет, а сам Чермоз медленно поднимается вверх, восходит в стылое мартовское небо. Так мучительно ощутимо было это чувство полета, почти физического раскачивания в прерывистых снежных струях, что Шир- калин, пошатнувшись, крепче ухватился за столб крыльца.
Столб был тонкий, как канат над гондолой воздушного шара.
Отставной поручик Алексей Ширкалин летел навстречу своей юности и плакал.