— Увидят нас вместе... Дальше не пойду!

Егор положил руку ему на плечо у самой шеи, нада­вил мягко:

— Ну спасибо, парень. Не ждал...

Вдали, за последними избами, улица переходила в дорогу. Она тянулась на юг, к Перми. А из Перми шли уже две дороги. Одна вела на запад, к Москве и Петер­бургу, другая — в Сибирь, к Алтайским горам и еще дальше, к несуществующему Беловодскому царству, стране мужицкой вечной надежды, земле обетованной.

XXIX

23 декабря Алексей Егорыч Клопов допоздна заси­делся в конторе, проверяя счета. Впрочем, с тех пор, как Анна Ключарева стала мыть вечерами полы в конторе, он часто засиживался там допоздна. Ему нравилось смотреть, как, изгибаясь в стане, несет она тяжелое вед­ро. Нравилось слышать в коридоре ее шаги, скрип две-

рей, отворяемых ее руками, и деревянный скрежет дви­гаемых лавок. Нравилось находиться с нею рядом и нет- нет да подумать о том, как просто мог бы он ее осчаст­ливить, введя хозяйкой в свой дом.

Нет, он отнюдь не собирался вступать с нею в брак. Он мог сделать блестящую по чермозским понятиям партию. Но сама возможность этого приятно щекотала воображение. И иногда в вечерней тишине вставала пе­ред ним картина: ее потупленный взор, рдеющие лани­ты и пальчики, перебирающие платок на груди. Чаще всего виделись ему эти пальчики. Иногда они перебира­ли кисти платка или связку ключей. Иногда считали простыни. А иногда втирали постное масло в слабеющие корни его волос, отчего сладко кружило голову.

При его положении все это было недопустимо. Но картина вставала, делаясь уже настолько привычной, что ее можно было окаймить рамой и повесить рядом с лито­графиями лазаревских предков.

В чертоге его души, конечно.

Порой, если поблизости никого не было, Клопов вел с Анной беседы и загадывал загадки. А когда она мыла пол в его комнате, старался не наследить и даже помо­гал передвигать лавку. Все эти знаки внимания Анну не то чтобы пугали, но как-то настораживали. Если Клопов был в конторе, она старалась его комнату мыть послед­ней, надеясь уже не застать его там.

В этот вечер она поступила точно так же. Анна при­бирала кабинет управляющего, когда четкий, с оттяж­кой, счетный стук, доносившийся из комнаты Клопова, внезапно оборвался.

— Аннушка! — он появился на пороге. — Или ты за­была меня? Нет и нет.

Анна неприветливо молчала.

— Хоть бы отдохнула, — предложил Клопов.

— Целый день отдыхала, — сказала Анна, досадуя и не решаясь наклониться под его томно сощуренным оком.

— Ну уж! Ну уж! — воскликнул Клопов, давая по­нять, что ни в грош не ставит это заверение, сделанное из одной девичьей скромности. — А я тут тебе загадоч­ку припас. Ну-ка!

Анна насупилась.

— Ну-ка, — повторил Клопов, даже мысли не допус­кая, что беседы эти могут докучать Анне. — Вот она,

загадочна. Замок водян, ключ деревян, заяц убеже, а пловец потопе... Нуте-ка!

— Это божественное что-нибудь, — угрюмо прогово­рила Анна, по опыту зная, какого рода загадки любит Клопов.

Он полагал, что такими загадками воспитывается в молодых умах изящество и благочестивость мысли.

— И верно, — обрадовался Клопов. — Моисей уда­рил жезлом, и море расступилось. А фараон потонул. Вот и выходит — ключ деревян.- Жезл-то из дерева!

— А Моисей, что ли, заяц? — не без ехидства спроси­ла Анна.

— Ой, — улыбаясь, погрозил ей пальцем Клопов. — Ой, головка! Я лишь звуками обозначаю: заяц. А алле­гория — спасающийся бегством. Аллегорию понимать на­до! — И начал объяснять Анне, что такое аллегория.

Беседы эти наводили на Анну неизбывную тоску. Она воинственно приподняла тряпку, намереваясь погрузить ее в воду, и сделала шаг по направлению к ведру. Ведро находилось около двери, как раз там, где остановился Клопов. Взгляд его брезгливо коснулся этой тряпки, за- тем*поднялся к руке Анны и вдруг замер, будто ему открылось нечто в высшей степени необыкновенное. И действительно, Клопов увидел такое, что мгновенно забыл и про Моисея, и про аллегорию, и про изящество мысли.

На правой руке Анны он увидел знакомое медное ко­лечко.

Между тем колечко вместе с пальцем, рукой Анны и тряпкой вновь погрузилось в воду. А когда оно, тонко посверкивая, вынырнуло на свет божий, страшная мысль пришла Клопову. Он подумал, что Лешка многое утаил от него — по незнанию или по злому умыслу, — и пре­ступное общество имеет в своем составе несравненно бо­лее членов, чем это было доложено. Его невидимые сети протянулись так далеко, что даже под крышей конторы, сердца Чермоза, плетутся злокозненные тенета... Ведь кто-то же помог бежать Егору Якинцеву!

Он посмотрел на Анну. И странно, отсверк колечка будто в ином свете обрисовал ее лицо и фигуру. Клопов увидел то, чего раньше не замечал. Увидел чересчур широкие крылья ее носа, покрасневшую кожу на кистях, угадывающиеся под складками подола слишком, пожа­луй, толстые ноги. И картина, висевшая в чертоге его

души, не потускнела даже, а вдруг сорвалась и с грохо­том исчезла в темных глубинах памяти. И он будто очнулся от этого грохота.

— А ну, что это у тебя такое, милочка? — скрипучим от волнения голосом спросил Клопов.

Он шагнул к Анне и резко ухватил ее за запястье.

Но Анна по-своему истолковала этот порыв. Она уви­дела вспыхнувшие глаза Клопова, его растопыренные пальцы, жадно потянувшиеся к ее руке, и ей показа­лось, что он сейчас набросится на нее, повалит на лавку. И ни одна живая душа не придет ей на помощь. Она выдернула руку, отскочила в угол. Рука была мокрая, скользкая, и Клопов не сумел ее удержать.

— Помогите! — крикнула она.

Эхо прокатилось по коридору, замерло перед входной дверью. Контора была пуста.

— Иди сюда! — приказал Клопов.

И, не надеясь, что приказание его будет исполнено, сам двинулся к замершей в углу Анне.

Она угрожающе приподняла тряпку. Но приподняла чуть-чуть, так что другой конец волочился по полу.

— Да как смеешь! — прорычал Клопов и, выбросив вперед ногу, придавил сапогом этот волочившийся по по­лу конец. Тряпка, вырвавшись из руки Анны, бесшумно осела на носок его сапога.

Анна почувствовала себя обезоруженной.

Путь к двери был уже отрезан. Тогда она стремглав проскочила мимо Клопова и укрылась за огромным сто­лом Ивана Козьмича.

Стол управляющего стоял так, что оба его конца не касались стен. Но с одной стороны проход оставался широкий, в полкабинета, а с другой — в несколько верш­ков. Однако Анна могла протиснуться здесь и успеть до­бежать до двери, если бы Клопов вздумал атаковать ее со стороны широкого прохода.

Тогда он вдруг навалился на стол и нечеловеческим усилием, от которого свело мышцы на шее, вплотную придвинул его к стене. Теперь Анна оказалась в ло­вушке.

Клопов, всегда осторожный, как старый хорь, забыл обо всем. Он и думать не думал, что его опрометчивый поступок может навлечь заговорщиков на вполне обос­нованные подозрения. Он рвался к колечку, к тонкой по­лоске, обтекавшей палец Анны, горя нетерпением уви-

деть на нем знакомые буквы и окончательно убедиться в верности своих предположений.

Он чувствовал себя обманутым в лучших чувствах. Хотя мысль о браке лишь слегка тревожила его вообра­жение, ни на минуту не угрожая стать реальностью, ему казалось теперь, что он жил этой мыслью.

В последнем порыве он рванулся к Анне, но, спо­ткнувшись о тряпку, все еще оплетавшую его сапог, за­скользил по мокрому полу, потерял равновесие. Чтобы не упасть, он пробалансировал в воздухе руками наподо­бие татарской плясуньи и, не найдя ничего лучшего, ухватился за массивную, в форме бычьей головы, ручку выдвижного ящика стола. Сегодня Иван Козьмич забыл, по всей видимости, его запереть. Ящик легко выкатился почти до половины. Однако Клопов все же устоял на но­гах. Понимая, что Анне от него уже не уйти, он хотел было спокойно задвинуть ящик обратно. Но в эту минуту второй раз за сегодняшний вечер взор его остекленел и остановился.

Воспользовавшись его растерянностью, Анна метну­лась мимо. Через мгновение в конце коридора хлопнула дверь. А Клопов так и остался стоять в прежней позе перед открытым ящиком.

В ящике поверх других бумаг покоилось его же пись­мо, отправленное с лишним три недели назад в Петер­бург, Христофору Екимовичу Лазареву.

XXX

Крытый возок с колеблющейся на ветру полостью петлял между сугробов над занесенной снегом Камой, приближаясь к Полазне. Федор был спокоен. Он успел закончить все дела, и для возвращения ему не пришлось прибегнуть к хитроумному совету Лешки. Покачиваясь в возке, Федор лениво размышлял о том, что же все-таки заставило Лешку на целых два дня задержаться с по­ездкой в Пермь. Неужели простое желание с ним пови­даться?

Лешка выскочил на двор в одной рубахе, обнял и расцеловал Федора. И Федор, ощутив где-то между ухом и углом рта теплые губы друга, подумал, что ничего странного в письме Лешки вовсе нет. В конце концов, они не видались больше месяца. Подумаешь, задержится на двое суток!

В избе было тепло, пахло травами, которыми отпаи­вали мать полазненские старухи. Сама мать в пестрой паневе хлопотала у печи — сегодня ей было лучше, что- то булькало в чугунках, и кошка уютно потягивалась у порога.

— Славно иноцем во пустынех! — провозгласил Лешка.

Федор сбросил тулуп, поцеловал мать в щеку.

— Ты бы ему, Лексей, невесту какую подыскал,— мать повернулась к Лешке. — А то он у меня девок бо­ится. Не в отца пошел.

— Какие здесь невесты, — сказал Лешка. — Вы бы его в Чермоз пускали. Вот там невесты! И огурцы со­лить учены, и «Сизого голубочка» петь...

— Пущу, пущу. Мне получше стает... На рождество и пущу.

На столе дымилась в деревянных чашках похлебка из осердья. Горой громоздился тонкими ломтями наре­занный хлеб. А на вершине этой горы, как облачко, висел белый платочек. И три стаканчика зеленого стекла тес­нились возле графина со стрельчатой пробкой, налитого, будто лунным светом, белосмородиновой крепкой налив­кой.

Через час Федор, сытый и разнеженный, сидел на ле­жанке. Рядом с обычной своей непринужденностью развалился Лешка.

— Отшельничаешь ты здесь, брат Федор, — говорил он. — Мечтаешь, верно. О чем же ты мечтаешь, позволь спросить? О любви чермозских красавиц? Или, может, о будущей прекрасной жизни? Завидую я, право слово, твоему уединению!

— Живу, — пожал плечами Федор. — Дел в заводе много... А что это за ланкастерская такая школа?

Лешка коротко объяснил ему модную ланкастерскую методу. Суть ее заключалась в том, что сильнейшие уче­ники под руководством учителя обучают слабейших. Ме­тода эта применялась в училищах для бедных, где мало было учителей и обучали отроков разного возраста.

— Господам на учителей тратиться неохота, — за­ключил Лешка. — Вот и вся метода. Да и где их добыть, учителей-то? Если меня, к примеру, брать...

— Слушай, — перебил его Федор. — Помнишь, Поно­сов мне тайный язык для общества поручил составить?

— Помню, — насторожился Лешка.

— В Чермозе мне все недосуг было. А тут я поду­мал — чего нам мудрить? Возьмем литорею сложную, и дело с концом. Если с умом писать, так и ее не разберет никто.

— Что за литорея?

— Ну вместо букв цифры. Понимаешь? Вот берем имя мое — Федор. И вместо букв ставим числа славян­ские, которые этими буквами обозначаются. Выходит так: девять, пять, четыре, семьдесят, сто.

— Просто очень, — усомнился Лешка.

— Да ты погоди. Это я тебе простую литорею сказал. А мы сложную возьмем. Гляди-ка! — Федор подошел к столу, пером написал на листе бумаги свое имя и при­писал над каждой буквой обозначаемое ею по-славянски число. — А теперь мы к тем числам, что меньше десятка, прибавим, положим, по три единицы. К тем, что больше десятка, и к десятку — по два десятка. От сотни же — по сотне прибавим. Смотри теперь, — он провел узкие, словно летящие цифры. — Теперь мы как имя мое на­пишем? Девять и три — двенадцать. Пять и три — во­семь... И так дальше! Понял? А которых букв в славян­ской цифири нет, для них особые обозначения ввести можно.

Лешка молчал, ошеломленный привалившим вдруг счастьем. Козыри сами шли в руки, и теперь нужно бы­ло не зевать. Ланкастерская школа была придумана для отвода глаз. Единственная цель поездки заключалась в намерении раскрыть Федору положение дел и привлечь его к розыскам манифеста. Лешка приготовил уже са­мые мрачные краски, чтобы расписать Федору его бу­дущность в случае отказа.

Но теперь все можно было устроить проще и надеж­нее.

— Это .ж чудесно, Феденька! — сказал Лешка. — И царь Соломон не разберет. Куда там Лобову!

— Нет, ты сам попробуй, — горячился Федор, и от волнения заметнее делалась басурманская желтизна его щек.— Вот слово «рука», положим.

— Рука? — переспросил Лешка, выстраивая в па­мяти полузабытый ряд славянских цифр. — Рука, гово­ришь. Первая буква «рцы», значит. Или сотня... Так, прибавим сотню...

— Двести, пятьсот, сорок, четыре, — докончил Федор, довольно засмеялся и бросил перо.

— Хорошо, — вновь усаживаясь на лежанку, спросил Лешка, — а что мы литореей этой писать будем?

— Как 4jo? — растерялся Федор. — Все. Все, что хо­чешь.

— Ну, а в первую голову?

— Не знаю, пожалуй. У Петра спросим.

— А я знаю, — сказал Лешка. — Бумагу надо твоей литореей переписать. Не дай бог, попадет она кому в руки!

— Точно, — обрадовался Федор. — И кольца я новые отолью. Литореей на них весь девиз написать можно будет.

— Конечно, — одобрил Лешка.

— Послушай, — резко, всем телом повернулся к не­му Федор. — Скажи по правде, неужто ты из-за того лишь двое суток здесь просидел, чтобы милого своего Ф. видеть?

Не отвечая, Лешка подошел к столу и налил бело­смородиновую в два стаканчика зеленого стекла. Лун­ный свет позеленел в них, будто облачко набежало.

— Выпьем, — он протянул стаканчик Федору.

Тот взял его и сразу поднял вверх:

— Вольность и верность!

Внезапно Лешка опустил руку со стаканчиком:

— Ты мне обещайся сначала, что я тебя попрошу!

— А что? — спросил Федор, у самых губ уже ощу­щая горячее золото наливки.

— Нет, ты обещайся. Ты теперь виноват, раз в друж­бе моей усомнился. Вот и обещайся!

— Обещаюсь, — Федор и в самом деле почувствовал себя виноватым.

— Ты когда в Чермоз на рождество приедешь, возь­ми у Петра бумагу и перепиши литореей. А старую мы сожжем. Вместе!

Лешка уже решил, что до праздника он побудет у знакомого уставщика на Екатерининском заводе.

— И только-то? — удивился Федор. — Ну и затейник ты!

Он толчком выбросил вперед и вверх руку со стакан­чиком. Над листом, исписанным цифрами литореи, его стаканчик встретился со стаканчиком Лешки. Оба они крепко сжимали их в пальцах, и звон от удара полу­чился глухой, будто шпаги столкнулись в воздухе у са­мых рукоятей.

XXXI

Ночью Клопов спал плохо, часто вставал и подходил к окну. Под окном чудились ему осторожные шаги и скрипение снега. От этого вспоминались разошедшиеся по заводу толки о ссыльных поляках. Они, будто, взбун­товались в Сибири и, совокупившись с инородцами, не­сметною силой идут теперь на Урал, дабы с корнем истребить православную веру.

Толки были пустые, но и они могли побудить заго­ворщиков к непредвиденным действиям. После того как он увидел знак общества на пальце конторской поломой­ки, ему уже все казалось возможным. Число заговорщи­ков могло быть сколь угодно велико и явно не ограничи­валось указанными Лешкой лицами.

Да и Егор Якинцев тоже где-то неподалеку скры­вался.

О многом Клопов размышлял в эту ночь, стоя у ок­на или ворочаясь в сбитых простынях. Чермоз, лазарев­ский вертоград и цветник рифейский, оборачивался ныне погибельным сосудом, мерзости запустением. Чтобы не думать об этом, он звал к себе сон. Но сна не было, а приходил страх. Все были против него. Единственная же опора его и упование, господа владельцы, были далеко и ничего не знали. Прежнее свое письмо Клопов так и оставил в столе у управляющего — пусть думает, что удалась пакостная его затея. А сам тут же, не сходя с места, написал новое и отправил до Перми с верным приказчиком. В новом письме он упомянул о задержа­нии прежнего. В конце концов затея управляющего мог­ла обернуться к его же, Клопова, пользе. Через какое-то время Христофор Екимович получит первое письмо и убедится в ненадежности нынешнего своего управляю­щего.

Клопова тревожило другое. Он вспоминал сегодняш­ний случай в конторе, терзаясь мыслью о том, что, мо­жет быть, в эту минуту уже собрались где-то заговор­щики и держат великий совет. Они вполне могли решить избавиться от него, не ведая всей правды и лишь в нем полагая корень зла. Клопов понимал теперь, что, ринув­шись преследовать Анну Ключареву, он поступил опро­метчиво. Петр был неглуп и должен был сопоставить сегодняшнее происшествие с разбитым стеклом шкафа. И черт его дернул разыгрывать этот спектакль! Рассказать Ивану Козьмичу о своем промахе Клопов не мог. Лешки в Чермозе не было. Он был один, и была ночь и скрипение снега, будто крались уже к его воротам не­видимые соглядатаи.

Он вышел на двор, проверил засовы и вдруг понял, как ему следует поступать.

Утром, едва рассвело, Клопов отправился домой к старшему полицейскому служителю. Жена Лобова про­вела его в горницу. Там, на железной кровати, в куче дорогого тряпья алела ксандрейковая рубаха и торчали снятые до половины сапоги, издевательски удлиняя ко­роткие ноги Василия Лобова.

Клопов присел к столу и стал ждать. Будить Лобова он остерегался. По опыту знал, что разговаривать с ним после этого не будет никакой возможности. Нужно было ждать, пока Морфей сам выпустит полицейского служи* теля из железных своих объятий.

Наконец Лобов медленно сел на кровати. Он возвы­шался над грудой платков и бабьих телогреев в красной своей ксандрейке, как перемазанный кровью зырянский идол. Вчера, видно, был он сильно пьян, и жене не уда­лось его раздеть. Лобов свирепо пропахал пальцами бо­розду в слипшихся ресницах и повелительно простер ру­ку в сторону божницы.

На этот жест уже спешила к нему жена с ковшиком рассола.

Лобов выпил рассол, поскрежетывая зубами о край ковша, и затем лишь обратил внимание на члена вот­чинного правления.

— А! — просипел он. — Лексей Егорыч! Выпить хо­чешь?

Клопов покачал головой:

— По делу я. По важному делу!

— Ну? — недовольно спросил Лобов.

Он, как видно, не совсем понимал, какие еще могут быть дела за день до рождества, когда младенец Иисус в чреве матушки своей уже сложил наизготовку ладоши над головой, как складывают их ныряющие в воду пловцы.

Почему-то рождение человеческое полицейский слу­житель представлял себе именно так. Возможно, причи­ной тому были слова о море житейском.

— Ты сочинителя-то не отыскал тогда? — спросил Клопов, зная, что автор стихов остался неизвестен.

— Ну! — уже с другой интонацией произнес Лобов, и в его мутных глазах мелькнул огонек интереса.

— Так я могу назвать. Мичурин это!

— Из горнозаводского класса? — Лобов разом под­тянулся и глазами стал нашаривать свой мундир.

Клопов кивнул.

Расчет его был прост, но коварством своим мог сде­лать честь самому Игнацию Лойоле, небезызвестному основателю ордена сердца Иисусова. В случае, когда бы заговорщики начали подозревать о своем разоблачении, этот шаг Клопова неминуемо должен был сбить их с толку и успокоить.

По его мнению, они стали бы рассуждать таким об­разом.

Если начальству известно о существовании обще­ства, а члены его остаются на свободе, то, значит, при­нимаются меры к их изобличению. Если таковые меры принимаются, то происходить это должно в глубокой тайне. Если же внезапно префект общества схвачен и безо всякого дознания попросту высечен за сочиненные им стихи, не выдает ли это, что ничего начальству про общество не известно?

Лобов, конечно, никакого дознания устраивать не станет, а Мичурин всю вину возьмет на себя.

Полагаясь на свое знание натуры человеческой, Кло­пов считал, что наказание Мичурина не только не встре­вожит, но и успокоит заговорщиков. Если же Поносов успел уже сопоставить разбитое стекло шкафа со вче­рашним происшествием, наказание Мичурина убедит его в безосновательности такого сопоставления.

— Ты не говори только никому, что от меня все уз­нал, — на прощание предупредил полицейского служите­ля Клопов. — Скажи, что почерка сличал. Ну?

— Ну, — буркнул Лобов, спешно облачаясь в мун­дир.

Ход следствия явно его не волновал. Клопову же важно было сохранить в тайне свою роль разоблачителя. Поносов в случае чего вполне мог размотать нить его рассуждений.

Было продумано все.

Все было логично и точно, и каждая мелочь принята была в расчет.

Но замысел Клопова разил пустоту, встречая на пути лишь призраки его собственных подозрений.

XXXII

В это время Петр быстро шел по улице, направляясь к дому Клопова.

Вначале он едва не бежал, но по мере приближения к цели все замедлял и замедлял шаги, пытаясь проду­мать предстоящий разговор. Нужные слова не приходи­ли. Он не мог придумать даже начальной фразы. И, ко­гда оставалось пройти всего квартал, Петр решил бро­сить бесплодное это занятие в надежде, что верные слова явятся сами собой, едва придет нужда.

Накануне он сперва просто не поверил Анне. Так не вязалось рассказанное ею со всем обликом члена вот­чинного правления. Вот будь на его месте, скажем, Ло­бов, рассказ Анны не вызвал бы у Петра никаких сомне­ний. Правда, она и раньше упоминала о разговорах, которые заводил с ней Клопов. Но Петр не придавал этому значения. Он хорошо знал любезный сердцу Кло­пова дух общения с чермозской молодежью, кумиром которой тот себя мнил.

Но как только глаза Анны округлились и налились слезами, он сразу понял нешуточность всего дела.

Прислонившись к воротам, Анна вытирала веки ки­стями платка, и выражение обиды на ее лице постепенно сменялось выражением любопытства. Ей было страшно, но и до ужаса любопытно, что теперь станет делать Петр, что предпримет...

А он молчал, растерявшись.

Потом у него мелькнула мысль про общество, про- четвертый параграф его правил, где говорилось о соби­рании всевозможных тайн. Клопов, несомненно, хотел бы скрыть порочащее его происшествие, и обладание этой тайной могло пригодиться ревнителям вольности. Петр подумал об этом как-то отстраненно, словно речь шла не об Анне, а о чужой для него женщине. И тут же такое накатило бешенство, что Анна испуганно кос­нулась ладонью его щеки: «Петенька, ну не надо... Он же не догнал меня!»

Несмотря на ранний час, Клопова дома не было. Об этом Петру сообщила встреченная им в воротах клопов- ская кухарка. Она вытолкала его обратно на улицу сво­ей богатырской грудью и двинулась в сторону церкви, где на площади уже гремели над лавками поднимаемые ставни.

Петр хотел было направиться в контору, как вдруг заметил в конце квартала знакомую сухопарую фигуру.

Он быстро укрылся за вереей соседних ворот и подо­ждал, пока рядом хлопнет калитка. Затем выждал еще с минуту перед оградой Клопова и, осторожно повернув кольцо на калитке, шагнул во двор. Пройдя по нерас­чищенному снегу, поднялся на крыльцо, потянул на се­бя дверь и очутился в темных, пахнущих соленьями сен­цах. Дверь в комнаты была полуоткрыта. Он заглянул туда и никого не увидел — в комнатах было пусто. В глаза ему бросилась смятая постель и лежавшая на стуле книга под названием «История армянского дво­рянства».

Тогда Петр потянул другую дверь — низкую, обитую изнутри рогожей, концы которой вылезали за порог. Из- за двери потянуло густым запахом съестного, и он дога­дался, что это кухня. Там, согнувшись у поставца, за­ставленного мутовками, толчеями и кринками, спиной к нему стоял Клопов. В одной руке член вотчинного прав­ления сжимал краюху, а в другой — добрый кус окорока. Петр умышленно громко хлопнул дверью. Клопов оборо­тился, и лицо его побелело.

— Ты что! — выкрикнул он, и белые брызги из его рта полетели на черные бревенчатые стены. — Ты как здесь! Как смел без спросу! Вон! Вон отсюда!

Но Петр по срывающемуся голосу Клопова понял, что тот испуган неожиданным его появлением.

Действительно, член вотчинного правления никак не ожидал столь быстрой развязки. Он застыл на месте, с ужасом готовясь услышать в сенцах голоса поносовских сообщников. Но там было тихо. Тогда он обвел взглядом кухню в поисках чего-либо пригодного для защиты. Од­но мгновение взгляд его задержался на скалке, а затем остановился на массивной сечке, висевшей около двери.

— Полагаю, вы не забыли вчерашнее досадное про­исшествие с Анной Ключаревой? — сдержанно спросил Петр.

Не отвечая, Клопов незаметно передвинулся поближе к сечке. Но Петр тоже заприметил это далекое кухон­ное подобие бердыша, ледяной блеск его округлого лез­вия. Он скользнул вдоль стены, предупреждая движение своего собеседника, и встал так, что сечка оказалась висящей как раз над его плечом. Тут же явилась стран­ная мысль: Петр подумал, что так вот висел обнажен-

ный меч над плечом эллинского оратора Демосфена, отучая его от дурной привычки поднимать во время про­изнесения речи правое плечо.

Эта чудаческая мысль сразу ослабила владевшее им напряжение.

— Вы негодяй! — спокойно сказал он Клопову, сни­мая со стены и подбрасывая на ладони сечку. — Лишь бесправное положение мое мешает мне вызвать вас на дуэль. Впрочем, что я говорю! Ведь и вы не граф. И да­же не купец третьей гильдии, как уважаемый Иван Козь­мич. И вам, несмотря на все чванство ваше, никогда не держивать в руках пистолета... Сечка, вот оружие, до­стойное, пожалуй, ваших рук! Дуэль на сечках, ей-богу, забавно! А? Ведь вы забавник, Алексей Егорыч?

Клопов молчал, чувствуя, как дрожат и подгибаются у него колени. Он с пронзительным сожалением вспоми­нал месячной давности разговор в кабинете управляю­щего, когда сам же настаивал на том, чтобы не подвер­гать преступников немедленному аресту. Теперь он по­жинал плоды своей доброты! Клопов не сомневался уже, что Поносов заподозрил его в раскрытии тайны общест­ва, и с замиранием сердца ждал окончания этого беспо­рядочного монолога.

Петр стоял, широко расставив ноги. Сечка по-преж­нему крутилась в воздухе и, холодно поблескивая узор­чатым лезвием, перелетала из одной руки Петра в дру­гую.

Клопов, завороженный этим блеском, уже не слушал Петра. Втянув голову в плечи, он ждал лишь минуты, когда тот выскажет наконец со всей определенностью свои условия. Но Петр говорил и говорил. Он словно мстил за испуганное лицо Анны с красными пятнами на щеках, за бессилие своей юности, за бездействие и рас­падение общества, за всю ту нескончаемую несправедли­вость, апостолом которой был этот привалившийся к по­ставцу худой лысеющий человек.

И Клопов не выдержал.

— В рекруты пойдешь! — выкрикнул он, бросаясь на Петра. —Все там будете! Все!

Извернувшись, Клопов миновал описываемый сечкой зигзаг и ухватил Петра за горло.

Петр ощутил на шее его холодные пальцы, почувст­вовал, как впились в кожу кончики ногтей, и опешил на мгновение. Но тут же вновь накатило вчерашнее бешенство. Он уставил рукоять сечки в грудь Клопову и с силой отбросил его от себя. Затем удержал на лету за отвороты шинели и влепил тяжелую пощечину.

Клопов отлетел обратно к поставцу. А Петр заме­тил, что на левой его щеке начинает проступать красное пятно.

Вспомнилась рассказанная некогда Анной история про Адама, про его рукописание. Теперь он сам если и не душой своей, то все же очень многим пожертвовал для нее. Это его рука, хотя и не омытая в крови козли­ща, как на плите белого камня, оставила краснеющий след на бледной щеке Алексея Егоровича Клопова.

Он повернулся и вышел. Прошелестев хвостиками рогожи, хлопнула дверь. И сразу же вслед за этим Кло­пов услышал донесшийся из комнаты тяжкий удар.

Он выбежал в сенцы. Дверь, ведущая в комнаты, бы­ла распахнута настежь. Там, рядом со стулом, на кото­ром лежала «История армянского дворянства», почти вертикально торчала сечка, с размаху всаженная в по­ловицу. Она еще дрожала, издавая еле слышный цедя­щийся звон.

Этот звон и зловещий трепет лезвия Клопов воспри­нял, как грозное предупреждение.

XXXIII

Поднявшись в пустой горнозаводской класс, Петр бесцельно покружил по комнате и присел к окну. За ок­ном густо валил снег. Двое подвыпивших мастеровых брели по улице, поминутно проваливаясь в сугробы. В од­ном из них Петр узнал Ивана Ширинкина. Его после побега Егора Якинцева сутки продержали в том же чулане и, не добившись ничего, выпустили. Гуляет те­перь — рождество! Чем мог Петр привлечь его в обще­ство? Что мог предложить ему? Избить Лобова? Пустить красного петуха? Или просто ждать, пока общество рас­пространится? Но если человек годы будет жить в ожи­дании, то услышит ли он в нужную минуту зов трубы? И если услышит, то встанет ли на этот зов?

Получался круг, из которого нет выхода. Чтобы рас­пространить общество, нужно дать его членам какое-то дело. Чтобы действовать, нужно вначале распространить общество. Нити заговора рвались, не успев оплести и са­мый Чермоз. А грозный Метелкин — где он?

Дух рабства был вездесущ и безразличен пока даже к свету просвещения. Ведь Клопов, Чернов, тот же Леш­ка, к примеру, почитали собственное рабское состояние пустой условностью, которой они с высот своего поло­жения и просвещенности могут попросту не замечать. Заметить ее — значит встать вровень с прочими крепост­ными душами. А чего стоит просвещенность, если она не сердце возвышает, но лишь отделяет человека от ему подобных! Дух рабства был вездесущ, подобен туману. Он расступался перед ударами шпаги, но затем смыкал­ся вновь, делаясь еще гуще. И сама шпага покрывалась капельками этого тумана, ржавела, прирастала к нож­нам.

У церкви Рождества Богородицы ударил колокол. Звали к обедне. От густого звона чуть слышно звякнули стекла. Быстрее полетел за окнами снег, будто подстег­нутый ударами колокола. Петр посмотрел на абрис на­резного станка, под которым покоились листки манифе­ста, провел по бумаге ладонью. Это движение неожидан­но успокоило.

Весной, когда он говорил Лешке о восстании, пер­спектива эта казалась столь далекой, что о ней и думать всерьез пока не стоило. Так, разве, иметь в виду. Но с неуспехом секретных приглашений он все больше стал уходить в мечтания. Там, в розовых облаках, гремели его пушки, скакали верховые с приказами, солнце вста­вало под полями сражений, и ревнители вольности всхо­дили на амвоны божьих храмов, дабы во всеуслышание объявить написанный им манифест.

Но сейчас Петр впервые подумал об этом трезво и просто.

Одна свеча зажгла тыщу свеч. Десяток верных лю­дей, и власть в Чермозе перейдет в руки общества. А когда не втайне, не в темном углу, а с конторского крыльца, с церковного амвона услышат люди слова о вольности, не пойдет ли все по-другому?

Но тут же явилось и сомнение. А как поступят Клю­чарев, брат Николай и сотни им подобных? Для них привычка к послушанию необходима, как воздух. Пой­дут ли за ним? А Мишенька Ромашов? Ведь стал же для него на какое-то время председатель тайного обще­ства чем-то вроде начальства. Может быть, то же прои­зойдет и с другими? Он, Петр Поносов, помощник учи­теля при горнозаводском классе, станет, пусть ненадол-

го, высшей чермозской властью. И тогда тяга к повино­вению, о которой он сейчас подумать не мог без тоски сослужит ему последнюю службу. Дух рабства восста­нет против самого себя и навек будет уничтожен.

Припомнилась сегодняшняя угроза Клопова. Впрочем ее не стоило принимать чересчур всерьез — по распоря­жению господ владельцев лиц служительского сословия в солдаты не отдавали. Но член вотчинного правления обладал достаточной властью, чтобы и без того сделать жизнь Петра непереносимой.

Тем более нужно было торопиться.

Когда через полчаса в горнозаводской класс явился Семен Мичурин, он застал Петра за работой. Председа­тель общества сидел у стола, склонившись над листом бумаги. А с листа щерила аккуратное дуло небольшая пушчонка на разлапом, бесколесном лафете.

— Что ж лафет-то без колес? — полюбопытствовал Семен, извлекая из-под шинели бутыль наливки и кусок рыбного пирога.

Мать Семена, памятуя о сиротстве Петра, не упуска­ла случая послать ему к празднику гостинец.

— Да это малая пушчонка, — объяснил Петр. — Ее на телегу поставим в случае нужды. А большие пушки на колесных лафетах поделаем!

— Ты никак подняться решил? — Семен медленно» опустился на лавку.

— Решил, — спокойно ответил Петр.

— И когда же?

— Вскоре, думаю.

— Да кто же пойдет-то с нами? — Семен поставил наконец на стол бутыль, положил рядом пирог. — Один Федор разве. Лешка и тот не пойдет. А о Мишеньке что и говорить!

— Есть у меня на фабриках верные люди... Ты про» Метелкина слыхал когда?

— Нет, — удивился Семен. — Не слыхал.

— Ну так скоро услышишь!

В эту минуту скрипнули ступени лестницы, и в ком­нату горнозаводского класса ворвалась Анна, вся крас­ная, запыхавшаяся, в сбитом на затылок платке. Петр* испугался, подумав, что Клопов мог выместить на ней всю злобу за утренний их разговор. Но Анна, лишь глазами улыбнувшись ему, поворотилась к Семену:

— Ты здесь? Прятаться тебе надо!

— Чего кричишь? — меланхолически спросил Се­мен.— Не глухие. Зачем прятаться?

— Лобов тебя ищет, вот что!

— Лобов? — Семен машинально отломил кусок пи­рога, положил его в рот и начал жевать.

— Я с утра в конторе прибиралась, — успокаиваясь,, заговорила Анна, — перед праздником. Так он туда при­бежал в полном параде. Кричит, будто сочинителя сы­скал... Стихи ты, что ли, какие-то про него писал.

— Как сыскал-то? — спросил Петр.

— Почерка вроде сличал, — объяснила Анна. — Он: сейчас Козьмича уламывает, чтоб дозволил ему на рож­дество штрафование вицами произвести.

— А Козьмич что?

— Уговаривает праздника не омрачать. Но не угово­рит, пожалуй. По всему видать.

Семен сидел бледный, и движения его челюстей ста­ли такими медленными, будто он жевал не пирог, а ку­сок смолы, с натугой вытаскивая из него увязающие зубы. И Петру стало стыдно за то облегчение, которое он все же испытал, когда узнал, что тревога Анны вы­звана иными, нежели вчера, причинами.

— Ламони, — тихо произнес он, словно прислушива­ясь к звучанию этого странного для чермозских лесов, имени.

— Что Ламони? — встрепенулся Семен.

В том, как произнес Петр фамилию заводского ме­дика, он уловил нечто обнадеживающее.

— Он тебя укроет покуда...

Федор Абрамыч внимательно выслушал Петра и по­требовал показать стихи. Стихи были прочитаны им с одобрительными полусмешками-полупопыхиваниями тру­бочки, на конце которой по-прежнему лежала гологрудая сирена.

Через четверть часа на глазах у изумленный прохо­жих Петр приволок в госпиталь бессильно обвисшего на его руках Семена. А еще через четверть часа мать Семена была извещена о том, что сын ее, упав с лест­ницы, сломал себе ногу и находится в госпитале. Когда она примчалась туда, Семен в одной рубахе лежал уже на койке с забранной в лубки ногой, и бирка в изго­ловье извещала о дате помещения его на это место.

Лобов и двое младших полицейских служителей, со­провождавших его в этой экспедиции, были застигнуты

молвой о несчастном случае на пути к дому Мичуриных. Они не замедлили явиться к Федору Абрамычу. Но тот встретил их таким ледяным молчанием и такими густы­ми клубами табачного дыма, что служители порядка вскоре вынуждены были ретироваться. Ламони не до­зволил им даже пройти к койке больного. Уходя, Лобов нарочито прогремел ножнами по всем косякам, изрыгая громкие проклятья по адресу самого Ламони и лекар­ской науки, им представляемой...

Вечером, сидя на койке Семена, Петр развернул пе­ред ним на одеяле сложенный вчетверо лист бумаги. Бумага была грубая, и крестовина сгиба, раздваиваясь кое-где, неровно обтекала отдельные зерна. Вдоль вер­тикальной линии сгиба шла другая, еще более неровная. Она была прорисована жирно и оплетала первую, как вьюн оплетает столп кладбищенского креста.

Жирная линия изображала Каму.

(Петр осторожно провел по ней пальцем снизу вверх, от Чермоза к Волге. На сделанном по старинке черте­же север был положен внизу, а юг — у верхнего об­реза.

— Уходить тебе надо, —сказал Петр. — Тут одними вицами дело не обойдется. Покалечит он тебя...

Семен приподнялся на локте и взглянул на листок.

Вдоль Камы надписаны были названия городов и сел. Возле некоторых лежали черные крестики, обозна­чающие воинские команды. Много лет уходили по таким чертежам в бега заводские крепостные люди. Уходили от Строгановых, от Всеволожских. Уходили и от Лаза­ревых.

Справа написано было, как ехать.

До Перми предписывалось нигде не останавливаться, плыть бережно, а под Петропавловским собором, у Ниж­него рынка, пристать и прикупить запасов, какие по­требны. Далее следовало держаться левого берега — в тридцати верстах ниже перевозчики и караул у Казен­ного тракта на правом берегу стоят. Осу надо было ми­новать посередине реки. Там на одном берегу воинская команда, а на другом — село большое. От Осы до Сара­пула, говорилось, плыть с осторожностью, припасов по деревням не покупать и держать в лодке маленький яко­рек либо камень. От Сарапула же только ночью и мож­но было двигаться. Ну, а на Волге уже на любую рас­шиву свободно подняться. На Волге купцам всякие люди

нужны, в особенности грамотные и знающие счет. На Волге воля.

— Может, — предположил Семен, — слово «вольгот­ный» от Волги произошло?

— Может, — согласился Петр, думая о том, что этот давно сберегаемый им чертеж мало чем мог сейчас по­мочь Семену.

Только и есть на Руси одна дорога не государева, божья — водная дорога. Не перенять ее, не унять нико­му, не затворить.

Он медленно вел палец по чертежу с севера на юг, к тому месту, где бурая камская вода мешалась со свин­цовой волжской. Влажный ветер шевелил его волосы, и остров с обгорелыми развалинами замка атамана Нормацкого уходил, качаясь, назад, сливался с зеленым берегом.

И когда он совсем исчез за излучиной, Семен, отки­нувшись на подушки, сказал:

— Зима... Куда побежишь!

XXXIV

Едва Иван Козьмич Поздеев пробудился утром 25 де­кабря, как вместе с приятной мыслью о наступившем празднике явились неприятные — о Егоре Якинцеве и Лешке Ширкалине. Егор исчез бесследно, а Лешке пора уже было вернуться. Срок, назначенный для отыскания бумаги, истек, и тянуть дело долее представлялось Ива­ну Козьмичу небезопасным. Он еще накануне собирался дать распоряжение об аресте заговорщиков. Помешал неожиданный визит Клопова. Тот так рьяно настаивал на аресте Поносова, так легко признавал прежние свои ошибки, что это показалось Ивану Козьмичу подозри­тельным. И он решил повременить с арестом еще пару дней, сказав Клопову, что в губернии им не простят, если бумага окажется уничтоженной, а преступники — неизо­бличенными.

Иван Козьмич долго улещивал Лобова отложить на послепраздпичное время наказание Мичурина. В страхе перед экзекуцией тот мог открыть полицейскому служи­телю тайну существования общества, что очень было бы некстати. В конце концов Иван Козьмич велел доставить Мичурина к себе в кабинет, не отказывая окончательно жаждущему возмездия Лобову. Тут, правда, крайне удачно вышел этот несчастный случай. Но само увечье Мичурина выглядело столь же подозрительно, как и вне­запная перемена в настроении Клопова. Подозрительно, впрочем, было и сличение почерков малограмотным Ло­бовым. А бегство Егора Якинцева не просто вызывало подозрения, оно внушало тревогу. Во всем этом виделась какая-то тайна...

И, вставая уже, Иван Козьмич подумал, что если к вечеру Ширкалин не объявится, то он все же последует совету Клопова. Иначе, в особенности когда бы заговор­щики начали о чем-то догадываться, все это могло дурно для него обернуться.

XXXV

Наступило наконец рождество, и густой запах зрею­щих пирогов раскатился по чермозским улицам, вытес­няя на несколько дней запах заводского дыма. И еще один запах вместе с клубами пара вырывался почти из каждой жарко натопленной избы. Тошнотворный запах квашеного сига.

Совсем недавно пришел с Печоры санный караван с этим лакомством. Как раз подгадал к самому рожде­ству!

Всем хорош сиг, но запах от него идет тяжелый, труп­ный. Только на кухне предлагают гостям это блюдо. По­кидают гости праздничный стол, идут на кухню и там в торжественном молчании ворочают куски сигового пи­рога.

И не дай бог, кто заговорит в это время! Сразу будто мертвечиной пахнёт в уютной кухоньке.

Но зато как вкусна эта рыба! Как томно тают во рту нежные ее волокна, словно блаженным теплым сиянием одеваются десны, небо и язык.

Народился младенец Иисус.

Веселится весь православный мир. Льется наливка и булькает в баклагах, кувшинах, тонкогорлых графинах, в чарах из чаги и в серебряных рюмках. Радужным зво­ном заливаются колокола. От владельцев завода всем мастеровым и служителям пожаловано по стакану вод­ки, а женам и детям их — по прянику.

Веселится Чермоз.

Но запах тления, запах квашеного печорского сига царит под его крышами. Будто виден уже конец пути, и

кресты поднимаются на Голгофе, и в далекой северной столице, над невскими водами крепость Петра и Павла медленно распахивает свои ворота.

XXXVI

26 декабря Петр, стоя у окна горнозаводского клас­са, смотрел, как Федор Наугольных проворно спустился по ступеням крыльца на пустынную улицу. Левая рука его энергически раскачивалась в такт шагам, а правую он плотно прижимал к туловищу, боясь, видимо, измять лежавший в кармане манифест.

Петр сразу одобрил предложение Федора переписать манифест придуманной им литореей. Это было разумно. Однако о намерении подняться ничего ему говорить не стал. Таких людей, как Федор, нужно ставить перед ре­шением, продуманным во всех подробностях.

Петр легко усвоил тайный язык. Но, понимая, что секретарь общества сделает все быстрее и надежнее, ре­шился доверить ему манифест на один день.

Лист абриса нарезного станка со снятыми нижними рейками висел на стене. Петр похлопывал себя по ладо­ни одной из этих реек. Он видел, как Федор начал пере­секать улицу, направляясь к своей тетке, у которой квар­тировал в Чермозе. В черной своей шинели, с неловко поднятым правым плечом он похож был на вороненка с перебитым крылом. На середине улицы Федор обернулся и помахал Петру рукой. В ответ Петр, как шпагой, от­салютовал ему рейкой абриса. Он еще не успел опустить рейку, как из-за угла вывернула запряженная вороной лошадью кошева. В ней сидели двое. Впереди сжимал вожжи какой-то мужик, а сзади в засыпанном соломой и снегом тулупе развалился его седок. Федор быстро пе­ребежал улицу перед лошадью. И не сразу потом замед­лил шаги, будто бы он не лошади испугался, а просто так, сам решил размяться.

Петр улыбнулся.

Он хотел было уже отойти от окна, как вдруг заме­тил, что кошева остановилась. Человек, сидевший сзади, спрыгнул на землю, подхватив длинные полы тулупа, и Петр узнал в нем Лешку Ширкалина.

Федор тоже узнал его, остановился, улыбаясь. Лешка подбежал к нему. Они расцеловались. Потом Лешка что- то быстро заговорил, а Федор, по-прежнему улыбаясь,

похлопал себя по правому карману. Лешка протянул ру­ку. Федор покачал головой. Лешка требовательно, как нищий в праздник, встряхнул протянутой рукой. Встрях­нул так резко, что с нее слетела рукавица. Федор накло­нился, чтобы подобрать ее. В этот момент Лешка вне­запно прижал правой рукой его голову, не давая Федору распрямиться, а левой выхватил у него из кармана за­трепетавшие на ветру листки манифеста.

Все это произошло так стремительно, что прежде чем Петр успел осмыслить происходящее, жалобно трепещу­щие листки исчезли под тулупом Лешки. А уже в сле­дующую секунду он бросился в сани, выхватил у недо­умевающего мужика вожжи и хлестнул лошадь.

Она слегка взбрыкнула задними ногами, обдав сне­гом замершего Федора, и рванулась вперед. Взмыла и улеглась за полозьями короткая поземка.

Схватив шинель, Петр метнулся к двери. В несколько прыжков скатился по лестнице. Шинель он забросил за спину, на бегу стараясь попасть в рукава, и она летела за ним и над ним, развевалась, как плащ на скачущем всаднике.

Теперь все становилось на своц места. В эти короткие мгновения, когда дрожали и перекатывались под ногами ступени, Петр как бы вновь увидел и вновь пережил все тревожившие его события последних недель. Но теперь их хаос, их вселявший надежду беспорядок исчез, и с безжалостной леденящей точностью он увидел в них по­рядок, логику, единый замысел. И удивился: «Как мож­но было не заметить этого раньше?» И разговор о театре с аллегорией, и разбитое стекло шкафа, и Мишенькино испуганное лицо той ночью, и недавний ужас Клопова, и давняя ненужная командировка на Екатерининский завод, и внезапное желание Лешки поставить под мани­фестом свою подпись — все вндвь прошло перед ним, ко­гда он увидел, как кошева взметнула снежное облако в конце квартала, у дома Ивана Козьмича.

Федор, еще ничего не понимая, сжимал рукавицу Лешки, и губы его обиженно кривились.

— Что это с ним? — спросил он набежавшего Пет­ра. — Мы же не так договаривались!

— А как? — выкрикнул Петр. — Как вы договари­вались?

— Что я перепишу сначала литореей. А потом старую бумагу сожжем. Для безопасности.

Рукавица нелепо торчала у него из кулака. Федор сжимал ее словно букетик. В бешенстве Петр наотмашь хлестнул по ней ребром ладони. Рукавица упала в снег, пялясь темным зевом с меховой опушкой.

— Вот оно что!!—Петр приблизил побелевшие губы к самому лицу Федора. — Да ты погляди, куда он ее жечь повез!

Федор повернул голову и лишь сейчас заметил чер­ный, отчетливо видный на снегу лошадиный круп у ворот управляющего.

— Господи! — прошептал он.

Его плечо по-прежнему было приподнято, а правая рука прижата к пустому уже карману. Теперь он еще более сделался похож на увечного вороненка.

— Это все! — закричал Петр, и в памяти всплыла давняя Федорова училищная кличка. — Мулла чертов! Ты хоть понимаешь, что теперь уже все! Совсем все!

Федор потрясенно молчал.

— Уходить надо, — уже спокойнее сказал Петр, по­падая наконец в рукава шинели. — Сегодня же. До Пер­ми, а там на Волгу подадимся. Лошадей возьмем... Пой­дешь со мной?

— Страшно, — признался Федор. — Сам, поди, пони­маешь!

И Петр понял его. Не то страшно, что поймают. Страшнее другое — уходить и знать, что не только дома своего родного не увидишь уже, но и пепелища его. Не только матери никогда не обнимешь больше, но и мо­гилки материнской.

И вспомнилась Анна. Имя ее качнулось в нем, про­тяжное, как колокольный звон.

— Может, вицами обойдется? — предположил Федор, заглядывая в глаза Петру с тайной надеждой увидеть в них будущее.

И Петр, принимая на себя ответственность за это бу­дущее, если не свое, то хотя бы Федора, сказал:

— Говори, будто взял у меня манифест, чтобы на­чальству предъявить. А Ширкалин лишь упредил тебя. Если не удастся уйти, я тебя выгорожу!

— Да? — виновато спросил Федор.

— Да.

И желтое лицо секретаря тайного общества, навлек­шее на него басурманскую кличку, рывком отодвинулось назад, в прошлое.

«...Сон мне снился нехорош, нехороший, Будто конь меня разнес — чистой

вороной...» «Знать-то, знать-то —

Во солдатах тебе быть, во солдатах...»

Петр бежал по улице, и слова этой песни, которую они пели когда-то вдвоем с матерью, толчками поднима­лись в нем.

У ворот Ивана Козьмича мужик грел озябшую руку о пышущую паром лошадиную морду.

— Ширкалин там? — на бегу Петр запрокинул голо­ву к деревянному фронтону поздеевского дома.

Лешка, Лешка! Ведь столько прожито было в невиди­мой этой темнице, чьи стены прочнее каменных. Столько говорено об этих стенах. Ведь были же сказаны между ними слова, что вяжут человека к человеку прочнее ка­торжной парной колодки. И если те слова, что были между ними, не такие слова, то какие же они бывают тогда, эти слова?

— Тама, — сказал мужик.

И Петр проскочил мимо. Резко поворотил на углу, поскользнулся на колодезной наледи, раскорякой выле­тел в незатоптанный снег, едва не сшибив бабу с коро­мыслом.

«...Мамонька, будто конь меня разнес, Добрый конь, чистой-чистой вороной!» «Дитятко, во солдатах тебе быть, Царю белому служить...»

...Лешка, Лешка!

XXXVII

В долгих коридорах госпиталя было пусто, и в пала­тах было пусто. Почти всех больных Федор Абрамыч распустил по домам на праздники. Говорить можно было в полный голос. И это очень вышло кстати, поскольку шепотом Петр говорить все равно бы не смог. Он пони­мал, что времени осталось в обрез, что в любую минуту могут затрещать на лестнице лобовские сапоги. Но он понимал и то, что с такой тяжестью нельзя уходить. Он просто не вынесет ее, эту тяжесть.

За окном, продуваемый декабрьским ветром, лежал Чермоз. Снежные полотнища развевались на трубах, на резных охлупнях его изб и на колокольне церкви Рожде­ства Богородицы.

Много было в этом году снега, на две зимы хватит.

— Нет, — Семен внезапно прервал Петра. — Раньше надо было уходить. А теперь не могу. Сам понимать дол­жен.

— Почему? — вскинулся Петр. — Ты ответь, почему? Что раныне-то?

— А Федор Абрамыч? Если все вскрылось, кто ж по­верит, что он не знал ничего! Козьмич на него давно зуб точит.

— Тогда и я останусь, — Петр устало опустился на койку. — Это ж я все затеял.

— Нет, ты уходи.

— Не веришь мне? Да я на себя все возьму. Все, понимаешь?

— Так и выйдет, если уйдешь. Ушел, значит, более всех виновен.

— А ты как же?

— Авось не тронут пока, — Семен похлопал себя по ноге. — А там придумаю что-нибудь. Да и ты не забу­дешь, поди, пришлешь весточку!

Он откинул голову к железным прутьям койки, улыб­нулся. За последние два дня лицо его осунулось, и в улыбке стали заметны пролегшие под глазами тени, буд­то одеяло в самом деле скрывало покалеченную ногу. Петр представил Семена с его казачьей саблей в руке, как он стоит у стены, уставив в окно краешек глаза. А к белым стенам госпиталя придвигаются, меж тем, во­зы с пылающей соломой, и Клопов стоит поодаль, сжи­мая сечку, словно маршальский жезл.

— Ладно,—Петр поднялся. — Валите все на меня, аки на покойника.

Слова вышли чужие, деревянные, и славянская ча­стица «аки» одна только и завязла в ушах от всей ска­занной фразы.

— -Ну, прощай, — сказал Семен.

— Да свидимся еще!

— Ты только не думай, что я жалею о чем-то. Ни о чем я не жалею.

О Лешке Семен так и не помянул ни разу, словно вовсе его не существовало.

— А потом не пожалеешь? — спросил Петр, понимая, что не нужно об этом спрашивать.

— Потом не знаю, — Семен чуть задержался с отве­том. — Иди!

Огорож на конюшне был мертвецки пьян, и увести лошадь оказалось делом нехитрым. Петр выбрал гнедую кобылу Немку, знакомую по прежним недальним поезд­кам, прихватил висевшую тут же сбрую и, проехав бере­гом пруда, вскоре был дома. Отец, брат Николай и брат­нина жена Настасья сидели в горнице за останками праздничной ествы.

— Еду я, батя, — сказал Петр, кладя отцу руку на плечо.

— Куда это? — удивился тот.

— Козьмич в Полазну отправляет!

И сердце сжалось от щемящего чувства непоправимо­сти всего происходящего сегодня. Это было почти как смерть, когда знаешь, что и после тебя все будет как было, но не верится все же уголком сознания, что все это будет без тебя... Зачем?

— Ишь, — с гордостью отметил отец, — и на празд­ник, выходит, надобность в тебе имеется!

— Наш, как же, — пьяно согласился Николай. — По­носов!

Петр быстро переоделся, сменив шинель тулупом, а сапоги — валенками. Украдкой достал припрятанные еще с весны шесть рублей. Два рубля положил в карман, а остальные сунул на дно котомки. Сверху уместил хлеб, сало, кусок пирога и бутыль водки, которую Николай проводил тоскливым взглядом.

Петр пожал брату руку и вышел за ворота. Отец вышел вместе с ним. Пока Петр седлал Немку и при­торачивал котомку к седлу, он стоял чуть поодаль — маленький, сухонький. И Петру вспомнилось вдруг, как весной они с братом водили отца в лес. Отцу сказали, что от грыжи можно излечиться, если кто-то пронесет его сквозь расщепленную молодую березу. Петр раз­двоил топором ствол тоненькой березки, и они с Ни­колаем несколько раз пронесли отца через расщеп. Отец лежал на их руках и смотрел в небо. Он ждал, что незримые токи стремящихся друг к другу березовых половинок растопят болезнь, напитают новой силой его сохнущее тело...

Петр вскочил в седло, подобрал поводья и ударил Немку каблуком в бок. Но ей, видимо, каким-то обра­зом передалась нерешительность всадника. Она слабо дернулась, прошла несколько шагов и встала. Из ворот вышел Николай, гоня перед собой запах квашеного сидра. Петр взглянул в его лицо с начавшей уже тяжелеть нижней частью и понял вдруг, что брат появился очень стати. Еще успеется вкусить горечь воспоминаний, а пока родные щербатые ворота пусть уходят в прошлое вместе с этим нелюбимым лицом! Так легче.

И он пустил Немку рысью.

Анна поднялась с лавки, как только Петр взошел на порог. Котенок, пригревшийся у ее ног, заметался на полу под подолом, как язычок колокола, и, вырвавшись наконец, сиганул к печи.

— Ухожу я, — замирая на пороге, сказал Петр.

— Командируют опять? — не поняла Анна. — Куда?

В голосе ее Петр уловил тот же оттенок гордости го незаменимостью, что и у отца. Оттенок этот был ему сейчас неприятен, и он пожалел, что не открылся ей раньше. А теперь уже невозможно было все объяснить.

— В Хохловский завод, — сказал он.

— Надолго?

Петр, не отвечая, смотрел на Анну. И она впервые мутилась его взгляда, даже вздрогнула. Желая показать, что это она от холода вздрогнула, Айна набросила на плечи ветхую материну шубенку, зябко повела плечами.

— Батюшки! Забыла вовсе! — порывшись в туеске из окончины, она протянула Петру сложенную лодочкой ладошку.

На дне ее, возле бортика, образованного выпрямленным большим пальцем, лежало медное колечко.

И Петр вспомнил, как месяц назад они шли вдвоем о пустынной улице. Он будто вновь увидел эту улицу, знакомую, но странно измененную их присутствием. Увидел ту ночь и небо той ночи.

Ничего еще не было, но не будет уже ничего.

— Возьми, — сказала Анна. — Ты мне его до рождества давал. Помнишь?

Кольцо в маленькой ее ладошке казалось диковино большим. Оставлять его у Анны было небезопасно, Петр, поколебавшись, взял кольцо. Теперь их у него было четыре — вместе с его собственным и двумя сделанными про запас, но так и не пригодившимися. Все ни лежали на дне котомки. Три тонких кружочка с выдавленным по ободку девизом общества. Три изогнутые полоски металла, теперь — четыре, призванные обозначать родную душу в мире зла.

Где они, эти души? В каких печалях ломают неопо5 санные свои пальцы?

Что ж, обручение с вольностью состоялось... Но один бог знает, сколько еще придется ждать до свадьбы!

Петр молча смотрел на Анну. И то, как он смотре на нее, напомнило ей взгляд Клопова тогда, в конторе. Никогда раньше Петр так не смотрел на нее. Волосы его, мокрые от пота и спутанные, выбились на лоб из под треуха. И Анна, сама не понимая, зачем она это делает, почему ей захотелось сделать именно это, выхватила из прически гнутый роговой гребень, протянул Петру.

— Зачем? — удивился тот.

Анна улыбнулась:

— Бросишь за собою, лес вырастет!

Она опять не смогла бы объяснить, почему сказал это. Но заметила, как дернулись у Петра губы, и по думала: «Что-то не так...».

А он уже поворачивался, чтобы идти. Поворачивало медленно и неуклюже как-то. Поворачивался телом, голова оставалась в прежнем положении. И глаза смотрели на нее —не в глаза, не в лицо даже, а будто растекались взглядом по всему ее телу — от растрепавшихся без гребня волос до внезапно озябших ног И смешно тянулась из воротника тулупа тонкая мальчишеская шея.

Тогда она бросилась к нему, выпрастывая из-под шубенки руки, понимая и не понимая, веря и не веря, но больше все-таки не веря. А он уже метнулся в сенцы, толкнул дверь, выскочил на улицу. Там Немка, привязанная к воротному столбу, кобенисто била копытом снег. Он успел опередить Анну на десяток шагов и уже вскочил в седло, когда она выбежала за ворота.

— Стой! — закричала она и пошла прямо на Петра клонясь вперед, растопырив вытянутые ладони.

Шубенка медленно сползла по ее спине, упала в снег. Рукава разлетелись в разные стороны. И на мгновение Петру почудилось, что это сама Анна, бездыханная, лежит на снегу, разбросав руки.

— Прощай! — криком выдохнул Петр и ударил Нем ку так, что она отпрыгнула боком, захрипела и, чуть присев, легко понесла его вперед.

Снежные бурунчики расцвели под копытами.

— Проща-ай!..

XXXVIII

Когда Клопов узнал о побеге Поносова, он испытал и с чем не сравнимое чувство облегчения. Будто страшная пружина, сводившая в единый, плотный ком его внутренности, вдруг ослабла, и сердце, легкие, желудок — все возвратилось на свои законные места. Теперь безопасности его ничто не угрожало. Кроме того, вся ви­на за побег главного преступника ложилась на Ивана Козьмича, не внявшего предупреждениям. Правда, у обстоятельства этого не было свидетелей. Но здесь представлялось возможным прибегнуть к показаниям Лобова. Полицейский служитель мог подтвердить, что Клопов, не согласный с решением управляющего, заблаговременно начал заботиться о поодиночном аресте главнейших членов общества.

Обо всем этом Клопов успел подумать в то время, как Лобов докладывал косноязычной своей скороговоркой о похищении Немки и побеге.

Затем полицейский служитель сообщил, что сторож на конюшне взят под присмотр, как возможный соучаст­ии всего дела.

Лешка, который только что с видом победителя расхаживал вдоль окон, сразу съежился и отошел в сторонy. Клопов с удовлетворением отметил эту перемену в его настроении. В конце концов, бумагу Лешка отдал все-таки управляющему, и член вотчинного правления воспринял это, как предательство.

Лешка, стараясь не смотреть на медленно багровею­щее лицо Ивана Козьмича, стоял у окна и с мнимой сосредоточенностью перетирал между пальцами китайковую занавеску. Перетирал придирчиво, будто примеривался шить из нее сорочку. С одной стороны, побег Петра был даже выгоден ему. Председатель общества мог намерено потопить его на дознании. С другой же стороны, Леш­а сам только что поведал Ивану Козьмичу про обстоятельства, при которых завладел желанным документом. И вина за неосторожность этого шага целиком ложилась на него. Просто не думалось почему-то, что Петр отважится на побег.

А он отважился.

Что ж, теперь Лешка мог лишь пожелать ему удачи, как тогда, в майском лесу. Больше нечего было делать.

В конце концов, каждый сам должен выбираться из того круга, который они очертили вокруг себя... Колдовской круг или горнее обчертение?

Как бы то ни было, он, Лешка, вывел из этого круг Мишеньку Ромашова. Выведет Матвея. Это тем боле легко было сделать, что подпись брата под манифестом не значилась. Лешка, размягченный успехом, собирался даже заявить на дознании, будто Федор взял у Петра бумагу, дабы по собственному желанию, внушенном разговором, передать ее в руки начальства... Да что говорить! Самому Петру не предлагал ли он выход, уговаривая сжечь бумагу? Теперь Лешке казалось уже, что совет этот до предела был чистосердечен. Однако Петр сам нашел выход. Только выход ли это? Просто бы один круг, а теперь много. У каждого свой.

И еще мысль промелькнула: «Не лучше ли было всем оставаться в одном?»

— Нынче же! — дико закричал вдруг Иван Козьмич припадая грудью к столу и скрежеща пуговицами о дерево. — Нынче же, душу вашу вон!

И все сразу поняли, что нынче же должно быть исполнено. Лобова словно ветром вымело за порог. Только ножны стукнули о дверь.

— И ты! — поворотился управляющий к Лешке. — Ах ты, волчонок!

Лешка бросился вслед за Лобовым.

— Лучших лошадей берите! — гремел вдогонку Иван Козьмич. — Сварога берите! Мурата!

Клопов усмехнулся, Жеребца звали Мюратом, и назван он так был за свой неукротимый нрав, сходный с нравом грозного галльского маршала. В сложившихся обстоятельствах член вотчинного правления мог позволить себе эту усмешку.

Через четверть часа косо отнесло в сторону белую пыль. По-сорочьи застрекотали о бревенчатые стены снежные брызги. Лобов, Ширкалин и двое младших по лицейских служителей верхами прошли под окнами Ивана Козьмича, выворачивая на полазненскую дорогу.

XXXIX

Днем 31 декабря Иван Козьмич лично сдал на губернскую почту следующее письмо:

«Baшe Превосходительство.


Милостивый государь Христофор Екимович!

Препровождая при сем копию с гнусной бумаги, составленной чермозской горной школы учениками, спешу сообщить Вам, что все сии участвователи почти одинаких лет, и хотя в вольнодумство вовлеклись молодостью и сумасбродством, но предположения их весьма злонамеренны. Посему я счел необходимым взять их под стро­жайший присмотр, а сам сего же дня поеду объясниться сем обстоятельстве с г-ном губернатором и попросить го совета, как он поступить с безумцами присоветует, назад тому с восемь лет подобное же дело было в заводах г. Яковлева, и участвовавшие в том деле два человека вытребованы были по именному повелению для личных объяснений в Петербурге. Следственно, и наш казус едва ли не примет такого же действия. Между тем, абы Десятов открытие сего обстоятельства не разведал на что-либо еще худшее не пустился, не благоугодно и будет приказать понаблюсти за ним, чтобы он здешних писем ни от кого получить не мог.

О невозможности же преждевременно проникнуть сего пагубного оных преступных людей предприятия, правление будет иметь честь повергнуть на благорассмотрение Вашего Превосходительства свое объяснение.

В прочем, во всяких Ваших горных заводах, соляных промыслах и вотчинах, благодаренье богу, по отпуске сего обстоит благополучно.

Милостивый государь!

Вашего Превосходительства всенижайший слуга Иван Поздеев».

10 декабря 1836 г. Полазненский завод.

XL

Около шести часов вечера пермский гражданский губернатор Гаврила Корнеевич Селастенник неожиданно получил срочный рапорт от управляющего уральской вотчиной Лазаревых, купца третьей гильдии Поздеева. В рапорте говорилось, что управляющий передает его превосходительству на рассмотрение бумагу в оригинале, составленную господ Лазаревых дворовым человеком Петром Поносовым и подписанную еще тремя человеками их крепостных людей. Далее сообщалось, что ввиду явно противозаконного характера сего документа все подписавшие его лица взяты под присмотр в ожидании дальнейших распоряжений.

Документ приложен был к рапорту.

С легким недоумением Гаврила Корнеевич развернул сложенные пополам листки тонкой бумаги. Но после первой же прочитанной фразы недоумение исчезло. Не отрываясь, прочел он документ, написанный почерком столь нарядным, что ему могла позавидовать и губернская канцелярия.

Он понимал толк в вольнодумстве. А это было вольнодумство самых высоких градусов. Впрочем, он всегда считал, что молодые заводские служители несвободного состояния — самая гангренозная часть населения губернии.

Гаврила Корнеевич тотчас вызвал к себе Лазаревенского управляющего и имел с ним двухчасовую беседу. К десяти часам был спешно вытребован из дому чиновник по особым поручениям. Представ перед Гаврилой Корнеевичем, он получил распоряжение немедленно отправиться Чермоз для ближайшего ознакомления с делом и проведения обысков на квартирах заговорщиков.

Он отправился вместе с Поздеевым.

Едва они выехали на Соликамский тракт, как часы Ивана Козьмича, сделанные ему Степой Десятовым, показали ровно полночь. И звезды нового, 1837 года засияли над их головами, над оснеженными гривами коне над пустынным трактом и синеющим полем, над дал ним лесом, будто бы вставшим из брошенного гребня над всем православным миром, дремлющим в снежной перине.

XLI

13 января, отправив донесение в Петербург, в III отделение собственной его величества канцелярии — графу Бенкендорфу, губернатор прибыл в Чермоз, coпpовождаемый несколькими чиновниками, жандармским ротмистром и десятком верховых жандармов. Важность личного присутствия на месте злоумышления была этому времени осознана Гаврилой Корнеевичем.

Обыски были уже проведены, но никаких решительных улик не дали. Лишь у Поносова обнаружили книжку стихов Рылеева, а у Мичурина — старую казачью саблю.

Мишенька Ромашов, Федор и Матвей Ширкалин содержались раздельно, в трех комнатах конторского помещения. Хотя Матвей бумагу не подписывал и имел обществу касательство самое незначительное, его все равно арестовали по настоянию прибывшего с Иваном Козьмичом губернского чиновника. Один Лешка поручительством управляющего оставлен был пока на свободе.

Отдельно, в конторском чулане, сидел Семен Мичурин. К бревну его не приковали, но для устрашения Лобов привесил-таки к цепи колодку.

Вначале возле койки Семена в госпитале поставлены были для сбереженья двое сменявших друг друга полицейских служителей. Но вскоре Лобов решил проверить, точно ли у него нога сломана. Улучив время, когда Федора Абрамыча не было в госпитале, он принес Семену два костыля и велел с их помощью немедленно отправляться в контору. Семен, навалившись на костыли, заковылял к лестнице. У верхней ступеньки Лобов выбил у него из рук костыли и легонько толкнул низ. Семей запрыгал по ступеням и, прежде чем догадался упасть, несколько раз перенес всю тяжесть тела а забинтованную ногу, с которой незадолго перед тем просил Федора Абрамыча снять лубки.

После этого он и водворен был в чулан, оставив в снегу между госпиталем и конторой два зуба, выбитых кулаком старшего полицейского служителя.

Теперь Федору Абрамычу, заподозрившему уже за своим подопечным вины более существенные, чем сочинение поносных стихов, не избежать было неприятностей.

3 января Семен сидел в чулане и слышал, как громко заскрипел снег под полозьями губернаторской тройки. На мгновение ему почудилось, что это не снег скрипит, а идет по дрожащим сходням на берег атаман Нормацкий. Не тот, что изъяснялся в его поэме громоздкими одами, а настоящий, живой, с серьгой в ухе. Вот он идет по этим сходням, и они прогибаются, чмокают воду, продавливают сквозь щели тонкие фонтанчики. Золотом отливает на атамане кафтан, сабля бьет по но­гам, ветер треплет белое перо на шапке... Эх!

Петра ввиду предстоящего прибытия губернатора перевели в этот день из дальней конторской каморки кабинет управляющего. Иван Козьмич полагал, что здесь Гавриле Корнеевичу всего спокойнее будет беседовать с главным заговорщиком. В то время как губернаторский поезд двигался по улицам Чермоза, Петр спал, вытянувшись на лавке. Ему снилось лето, и закат солнца, и розовая пена облаков, летящая в лицо, — теплая и чуть горьковатая на вкус, как свежее рябиновое варенье.

Разбудил его колокольчик губернаторской тройки.

И в томительный, зябкий миг пробуждения Петр вновь увидел перед собой уходящую вдаль пустынную ленту Камы, каменную ротонду Петропавловского собора в Перми и толпу на Нижнем рынке, где он пытался продать Немку. Вновь увидел мелькнувшее в этой толпе лицо Лешки, его узнающий взгляд и то движение которым Лешка, давая Петру возможность уйти, заслонил его от желто-зеленых, кошачьих глаз Лобова, — только поздно заслонил...

Петр поднялся с лавки и подошел к окну. Под окном топтался на морозе один из младших полицейских служителей, приставленный сторожить, чтобы Петр, высадив рамы, не выпрыгнул из окна. В сам кабинет никого не велено было допускать во избежание толков.

Первым делом Гаврила Корнеевич выразил желание повидать Петра Поносова. Хотя он прибыл в Чермоз прежде всего с той целью, чтобы в рапорте можно было доложить о личном участии в пресечении заговора, ему все же хотелось взглянуть на вождя заговорщиков. Однако, будучи проведен в кабинет управляющего и по­глядев на светловолосого паренька в разодранном пол мышкой сюртуке, Гаврила Корнеевич проговорил лишь:

— Так-с...

И пошел вон, с удивлением размышляя о том, что ничто не выдает в этом мальчике опасного преступника.

Затем управляющий почтительно доложил Гавриле Корнеевичу события последних суток. Присутствовав­ший при разговоре Клопов сказал, что господа владель­цы во всем полагаются на мудрость его превосходительства. Но Гаврила Корнеевич не обратил на его слова никакого внимания. Зато, узнав, что Ширкалин остается пока на свободе, он тут же распорядился подверг­нуть аресту и его. Готовые последовать возражения Ивана Козьмича он отмел выразительным движением затянутой в перчатку руки. Впрочем, Гаврила Корнее­вич тут же уточнил свое распоряжение, объявив, что

запирать Ширкалина в конторе не следует, поскольку сегодня же все составители общества будут вывезены в Пермь.

Через час три простые кошевы стояли возле контор­ского крыльца в вежливом удалении от губернаторско­го возка. Возбужденные чермозцы, усердно разгоняе­мые жандармами, расходились, но вскоре вновь куч­ками собирались поодаль. Губернатор для чермозских обывателей был властью столь недостижимо высокой, что почти уже и не страшной. Так для простого солдата ротный командир — начальство несравненно более гроз­ное, нежели командующий армией.

Слухи облетели весь завод, и ввиду такого события никто не желал оставаться дома. Тем более, что день был воскресный.

В стороне расположился со своим обклеенным цвет­ной бумагой ящиком бродячий раешник, ярославский мужичок лет сорока с редкой бороденкой. Он вчера еще забрел в Чермоз, следуя из Соликамска в Пермь. И се­годня Клопов дозволил ему выставить для обозрения свой раек. Тем самым он думал отвлечь народ от вред­ного зрелища увозимых преступников. С этой целью мужичку велено было стоять у лавок возле церкви. Но он, следуя за скоплением возможных зрителей, посте­пенно перекочевал поближе к зданию конторы.

Раек его представлял собой деревянный ящик и на­зывался так потому, что желающие могли увидеть в нем «рай да муку по копейке за штуку». В ящике продела­ны были отверстия вершка полтора диаметром, куда вставлялись увеличительные стеклышки. Внутри поме­щался валик. На него наматывались склеенные в ленту картинки с Бовой-королевичем, погребающими кота мы­шами и крестной мукой спасителя. Зрители припадали глазами к отверстиям, а мужичок проворачивал валик с помощью приделанной к ящику ручки. Одновременно он нажимал на педаль, отчего кукла-рыцарь на крыш­ке райка начинала хлопать в бубны. Для не избалован­ных зрелищем чермозских обывателей нехитрое это изо­бретение было в диковинку, и Клопов сильно надеялся на его отвлекающее воздействие.

Пока губернатор обедал, преступникам дозволено было попрощаться с родными. К Петру пришел отец. Он тихо плакал, привалившись к стене, и бормотал одно:

— Счастлива мать, что не дожила... Счастлива мать...

Брат же Николай прийти остерегся.

Потом членов общества начали выводить из конторы и попарно рассаживать в сани. Семена усадили рядом с Федором. Мишеньке выпало сесть с Лешкой, а Пет­ру— с Матвеем Ширкалиным. Матвей держался гордо и отчужденно. В санях он разместился как можно даль­ше от своего соседа, стараясь даже ненароком не за­деть его локтем.

И Петр, заметив это, с внезапно прорвавшейся зло­стью проговорил громко:

— Да ты не бойся замараться-то... Слезьми обмо­ешься!

В этот момент мужичок у райка нажал на педаль, и деревянный рыцарь звонко ударил в бубны. Рыцарь был носатый и напомнил Петру почему-то Куно фон Кинбурга.

А мужичок закричал пронзительным раешным го­лосом:

— Ведомость из ада! Прошу, ведомость из ада... Подходи, не давись, по порядку разберись! С баб пя­так, девки — за так!

Возле райка завертелась стайка мальчишек, кое-кто из взрослых начал подходить, и Клопов с довольной улыбкой наблюдал успех своей затеи.

— Милостивые государи, — кричал мужичок, — я ве­лю греть чай не в самоваре! Разогрею вам олово за- место пуншу, вот ужо потешу вашу душу!

Странно звучали эти обещания, и неизвестно кому были они предназначены.

— Кто его допустил? — Гаврила Корнеевич в упор глянул на Ивана Козьмича.

А мужичок все пуще заливался:

— Это питье станет вам в охотку! Ужо пошире рас­творяйте глотку...

— По моему предположению... — встрял было Кло­пов.

Но Гаврила Корнеевич оборвал его:

— Убрать немедля. Чтоб духу не было!

Случившийся поблизости Лобов бросился к мужич­ку. На бегу он поддал для страху сапогом снежный ком и угодил прямо в лицо стоявшему рядом с райком Клю­чареву.

— Опять ты здесь! — просипел Лобов.

Петр заметил, что Ключарев, счищая с бороды на­липший снег, бочком начал пробираться поближе к дому.

Петр поискал глазами Анну, ожидая увидеть ее где- то рядом. Но увидел совсем в стороне. Анна одиноко стояла поодаль, закусив плотно сжатыми губами кисть цветастого платка, покрывавшего ей голову и плечи. Петра поразило, как разом стала она походить лицом на покойную мать. И печальное это сходство тоской по­лоснуло по сердцу. Что-то станется с ней?

Между тем кучка мастеровых тесно сгрудилась во­круг мужичка с райком, заслонив его от Лобова. В этой кучке Петр приметил Ивана Ширинкина и других пар­ней с кричной фабрики. Клопов тоже отметил заминку, вышедшую с исполнением приказа Гаврилы Корнееви­ча. Мастеровые угрожающе надвигались на старшего полицейского служителя, и Клопов подумал, что не од­но лишь стремление насладиться зрелищем «адской му­ки» побудило их к этому. Он вспомнил побег Егора Якинцева, колечко на пальце у Анны Ключаревой и рассудил, что заговорщики, несмотря на принятые меры, могли еще оставаться в Чермозе. Причем в числе огром­ном, не известном до конца ни ему, ни Ивану Козьмичу, ни даже Лешке Ширкалину. Относительно того колечка у Клопова никаких доказательств не было, поскольку он так и не сумел разглядеть его вблизи. Но тем не ме­нее Клопов, не задумываясь особо, мог хоть сейчас на­звать с десяток лиц, за которыми следовало учредить строжайший надзор.

На помощь Лобову побежали жандармы, и сам по­лицейский служитель, воодушевившись, вывернул из но­жен мутно блеснувшую саблю.

Мастеровые расступились. Кто-то побежал, кто-то отошел с достоинством. Лобов ухватил мужичка за пле­чо и повел в здание конторы. Улица быстро начала пу­стеть. Лишь ребятишки, не обращая ни на кого внима­ния, облепили брошенный раек.

Забираясь в возок, Гаврила Корнеевич бросил Ива­ну Козьмичу:

— Перепишите зачинщиков!

Помолчал и добавил:

— А неспокойно у вас в имении, милостивый госу­дарь! И куда только господа владельцы смотрят!

Иван Козьмич, не отвечая, сдернул шапку.

— Ну-ну, — многозначительно произнес Гаврила Корнеевич.

Возок тронулся. Обдав управляющего снежной пылью, проехали чиновничьи кибитки и кошевы со зло­умышленниками. Замыкая кавалькаду, проскакали вер­ховые.

Возле здания училища Петр оборотился. Анну уже не видать было, и лишь деревянный рыцарь на крышке райка, похожий на благородного барона Куно фон Кин- бурга, смотрел ему вслед своими ярко раскрашенными выпуклыми глазами.

XLII

Анна в это время медленно брела домой.

Она думала о том, что сегодня же постелит на сто­ле скатерть, сложенную вдвое. А когда появится ее двой­няшка, ей смело можно будет отправляться за Петром на юг, по санному следу. На юг, или на север, или на за­пад— на- край света и еще дальше.

XLIII

Двадцать первого января 1837 года министр внут­ренних дел, статс-секретарь Дмитрий Николаевич Блу­дов писал пермскому губернатору:

«По доношению Вашего Превосходительства от 7-го сего января об открытом на заводе гг. Лазаревых тайном обществе, имевшем целью ниспровержение помещичьей власти, я входил в совещание с шефом жандармов, Г. ге­нералом-адъютантом графом Бенкендорфом, и по Высо­чайшему Соизволению, последовавшему на общее наше о сем представление, поспешаю сообщить Вам, что, хо­тя предположения составителей общества есть, вероят­но, лишь плод безрассудной мечтательности молодых людей, увлеченных чтением вредных книг и превратным понятием о своем состоянии, но тем не менее должно обратить на себя бдительное внимание Начальства...

Когда с совершенною достоверностию можно будет заключить, что все прикосновенные к делу лица извест­ны и спрошены, тогда как следственное дело, так и ви­новных в составлении общества, а также знавших цель учреждения оного, но не донесших об этом Начальству,

доставить сюда, в С.-Петербург, в III Отделение Соб­ственной Его Величества Канцелярии, под строгим ка­раулом, отправив их в разное время и по два, не более человека в одной повозке. Чиновников или жандармов, с коими они будут отправлены, стараться избрать, если можно, таких, кои бы не знали существа их преступле­ния...

Полагаю, что все будет исполнено Вами нелицепри­ятно и без всякой, по крайней мере излишней, огласки, учредив в том месте впредь до усмотрения ближайший секретный надзор вообще за образом мыслей всех при­надлежащих заводам Лазаревых и другим соседним по­мещикам...»

Вместе с посланием министра внутренних дел в Пермь прибыл жандармский подполковник Певцов.

Подполковнику на месте поручено было выяснить те подробности дела, в отношении которых Бенкендорф не полагался на вялого и непредприимчивого пермско­го губернатора. Сам государь удостоил вниманием дело о заговоре на уральских заводах. И теперь необходимо было со всем тщанием установить, сколь далеко про­стерлись нити этого заговора, не имелись ли у чермозских участников его сообщники на других заводах, не ссыльные ли польские мятежники, наконец, вдохновля­ли это предприятие.

XLIV

Из Перми заговорщиков решено было отправить ночью, чтобы не привлекать ничьего внимания.

Петр знал, что его повезут в столицу, но понятия не имел, последуют ли за ним прочие члены общества или нет. Впрочем, он не оставлял надежды перекинуться па­рой слов с Семеном и Федором. Однако, когда его вывели на двор и усадили в кибитку, безоснователь­ность этой надежды стала очевидна.

Два жандарма сели справа и слева от него. Низко надвинутые башлыки придавали значительность их уса­тым физиономиям. Кучер подвязал колокольчик, дабы не смущать мирный сон губернских обывателей, и сани тронулись.

Через два часа утомительной безмолвной скачки по мерному покачиванию левого башлыка Петр догадался, что один из его хранителей задремал. Второй громко

возился, устраиваясь поудобнее, кашлял и ругался. Дру­гих кибиток не видно и не слышно было.

Полная синяя луна висела над трактом. Чуть под­таявший за день снег на обочинах казался черным. На поворотах плотная стена леса, изламываясь, готова бы­ла обрушиться на кибитку. Кони шли ровно, но спать не хотелось. Петр смотрел на лес, на открывавшиеся иногда поля, косо бегущие к туманному горизонту, и в памяти с ночной фантастической отчетливостью всплы­вали события последних двух месяцев.

...Допросы производились почти ежедневно. Особенно изматывающими стали они после прибытия из Петер­бурга жандармского подполковника Певцова. Одни и те же вопросы он задавал по-разному, повторял их че­рез некоторое время, делая вид, что забыл ответы, и Петр, возвращаясь после допроса в свою келью губерн­ского острога, чувствовал себя обессиленным и разби­тым, как после долгой дороги. В дни, когда допросов не было, ему приносили бумагу — писать собственноруч­ные показания. Давали читать написанное другими чле­нами общества.

Почему-то вспомнилась латинская буква «зет», ко­торой перечеркивалось пустое пространство листа выше его подписи. И Петр с удовлетворением подумал, что на листах с его показаниями этот зигзаг был несравнен­но крупнее, чем на листах показаний прочих ревнителей вольности. Вот только показаний Семена ему никогда не приносили, из чего можно было заключить, что тот старается говорить как можно меньше.

На очную ставку с Лешкой Ширкалиным Петра от­вели в начале февраля. Он знал, что без нее не обой­тись, и готовился к ней, думал, какие из своих пока­заний можно оборотить против Лешки. Предательство не должно было остаться без последствий, и Петра смущало лишь то обстоятельство, что возмездие осу­ществлено будет не руками членов общества, а руками их врагов.

Но выбирать, увы, не приходилось.

Вначале все на этой очной ставке шло так, как и предполагал Петр. Лешка с торопливой готовностью от­вечал на вопросы Певцова и даже старался своими от­ветами предупредить будущие его вопросы. Отвечая, он смотрел только на Певцова, хотя тот и велел обращать­ся с речами к одному лишь Петру. «Ты забудь, — говорил Певцов, — что я здесь. Смотри на сообщника свое­го и ему говори. Представь, что и нет меня с вами!» Но Лешке, как, впрочем, и Петру, трудно было это пред­ставить.

Внезапно Певцов спросил о том, намеревался ли: секретарь общества Федор Наугольных, получив от Пет­ра бумагу, передать ее начальству. И тут Лешка сде­лал то, чего Петр никак от него не ожидал. «Да, — ска­зал он. — Мы с ним об этом в Полазне условились».

Петр понимал, что со стороны Клопова и Ивана Козьмича можно было не опасаться противных показа­ний. В их же интересах представить дело так, будто почти все члены общества раскаялись в своих намере­ниях и способствовали пресечению заговора. Да и сам Петр выполнил данное Федору обещание, ни словом не обмолвившись о происшествии под училищными ок­нами. Но для него непонятно было все же, почему это Лешка так стремится выгородить Федора.

«А правда ли, — обратился Певцов к Петру, — что он, — кивок в сторону Лешки,—советовал тебе уничто­жить бумагу вашу, дабы обезопасить общество от разо­блачения?»

Петр намеренно упомянул об этом случае в своих показаниях. Лешка же, конечно, должен был все отри­цать. На мгновение взгляды их встретились, и Петр за­метил, что Лешка одними губами, беззвучно и почти незаметно, обозначил имя секретаря общества.

Певцов в это время смотрел на Петра и ничего не увидел.

Теперь все стало ясно. Выгораживая Федора, Лешка требовал платы за это. И Петр, поколебавшись секунду, решил уплатить. «Это я из мстительности наговорил», — сказал он. «А показания твои о том, что бумагу вашу ты вместе с Ширкалиным составлял, — спросил Пев­цов,— тоже из мстительности дадены?» — «Да не со­ставлял я ничего!—скорбно воскликнул Лешка. — Мы с братом и прочитали-то ее после всех!» И Петр, пони­мая, что расчет еще не окончен, проговорил тихо: «Тоже из мстительности». При этом он подумал про Семена, который наверняка не одобрил бы такой мягкости. Но что делать? Может статься, именно этой мягкостью и спасется Федор?

Лист показаний очной ставки был разделен надвое. Лешка поставил свою подпись первым, в низу левого

столбца. И Петр со странным удовлетворением отметил, что Лешка подписался «дворовым человеком гг. Лаза­ревых». Сам Петр всегда подписывался только «служи­телем»...

Левый жандарм проснулся наконец и недоуменным, но деланно-сосредоточенным взглядом окидывал своих соседей в кибитке, лошадей, лес, луну, облака. И Петр испытал вдруг какое-то невыразимое чувство облегче­ния, будто исчезла тяжесть, сжимавшая душу в течение этих шестидесяти дней. Все было кончено, и никакого значения не имело то, что случится с ним впереди. Был только свист полозьев, ночь, хряск лошадиных копыт и стремительно летящие на луну косматые облака, на ко­торые подозрительно посматривал из-под башлыка ле­вый жандарм.

В конце концов, Петр мог быть спокоен. Совесть его была чиста. Он все принял на себя, постаравшись, на­сколько возможно, обелить Семена и Федора. Он не по­зволил следствию протянуть ниточку ни к Анне, ни к Федору Абрамычу, ни к парням с кричной фабрики, ни к Николаю Чернову, привезшему из Петербурга сти­хи Рылеева. Господин подполковник интересуется тем, откуда явилась мысль о составлении тайного общества? Ну что же, если господину подполковнику непонятно, что источник этой мысли в самом устроении российской жизни, можно назвать другой источник. Пожалуйста, вот он — книжица о Куно фон Кинбурге! Увы, благород­ного барона нельзя взять под стражу и посадить в гу­бернский острог.

Петр поднял голову — луна катилась за облаками, будто пушечное ядро, ворвавшееся в клубы порохового дыма.

Да, он многое сделал не так, как нужно было. Во многом ошибался. Многого не успел. И пушчонка на бесколесном лафете так и осталась щерить дуло с бу­мажного листа. Но совесть его была чиста — перед со­бой, перед ревнителями вольности, перед чермозскими мастеровыми, перед всей Россией, наконец, которая темным грозным простором окружала лесную дорогу и ничего не знала о светловолосом мальчике с нежной ямкой на упрямом подбородке.

А мальчик этот летел сквозь ночь в мерно колыхав­шейся кибитке, и синий лунный свет лежал на его лице.

XLV

В то время, как кибитки со злоумышленниками при­ближались к Петербургу, в Чермоз явилось наконец долгожданное послание от Христофора Екимовича, по­казывающее, что господин владелец обо всем уже изве­щен.

В послании уведомлялось о лишении купца третьей гильдии Ивана Козьмича Поздеева должности управ­ляющего и назначении на эту должность члена вотчин­ного правления Алексея Егоровича Клопова.

Кроме того, оно содержало следующие распоряже­ния:

учредить строгий надзор за родственниками аресто­ванных и всей вообще чермозской молодежью;

библиотеку закрыть;

лекаря Ламони от должности отстранить;

молодых людей, внушающих подозрения образом мыслей, сдать в солдаты;

всех учеников старше тринадцати лет, находив­шихся под влиянием заговорщиков, из училища отчис­лить;

обучение в училище сократить до трех лет;

приставить к ученикам особого смотрителя с жало­ваньем не менее пятисот рублей в год.

Еще к посланию приложено было прошение кричных мастеровых Ивана Ширинкина с товарищи, полученное Христофором Екимовичем из канцелярии пермского гражданского губернатора.

Относительно прошения новому управляющему предписывалось разобраться и донести, а самих жалоб­щиков примерно наказать независимо от результатов расследования.

Клопов, узнав о своем назначении, не мог удержать­ся от коварно мелькнувшей мыслишки, что заговор очень даже вышел кстати. Но, в конце концов, он ни в чем не был виновен. Напротив, до последнего исполнил свой долг перед господами владельцами, подвергшись при этом смертельной опасности. И это давало ему все ос­нования спокойно воссесть в обтянутое желтым барха­том управительское кресло, под портретами лазарев­ских предков.

А портреты господ владельцев, рисованные Матвеем Ширкалиным, Клопов велел повесить в училище.

XLVI

День 18 марта в Петербурге выдался холодный. В выстывшей за ночь канцелярии Петропавловской кре­пости писаря держали перья негнущимися пальцами. Мерзли сторожа и арестанты. В эркерах караульных будок и на кронверке часовые с трудом удерживали тяжелые ружья в коченеющих руках. Лишь ангел на шпиле собора, обвеваемый ледяным невским ветром, крепко сжимал свою трубу, поднимая ее к низкому бе­лесому небу.

Утром, читая записку графа Бенкендорфа с резуль­татами следствия по делу о пермских заговорщиках, государь император Николай Павлович опер локоть а стол, но не расслабил напряженной кисти, отвесно воз­дев к потолку безупречно очиненное перо.

О заговоре на уральских заводах еще в январе по­ступило совместное представление шефа жандармов и министра внутренних дел. И заговор этот открывал гла­за на многое, прежде всего на непозволительно широкое обучение наукам лиц крепостного состояния. Ныне по особому указанию государя создан был комитет для упо­рядочения этого вопроса. Лиц несвободного состояния предполагалось допускать в высшие и средние учебные заведения лишь после того, как они по воле своих по­мещиков получат увольнение от сего состояния. Обуче­ние же в начальных училищах предлагалось проводить в пределах, для крепостных позволяемых.

Все это были меры, необходимые и давно назревшие.

Само же следствие, длившееся с лишним два месяца, можно было, слава богу, считать законченным. Кре­постные вольнодумцы, не успевшие, к счастью, стать мятежниками, сидели в Петропавловской крепости, за стенами казематов Никольской куртины. Оставалось росчерком пера обозначить дальнейшую их судьбу в; этом мире.

Император обмакнул перо в простую медную чер­нильницу и решительно черкнул по листу наискось не­сколько строк. Подписался и аккуратно присыпал на­писанное песком. По утрам он любил работать без се­кретаря, находя удовольствие во всех этих нехитрых процедурах.

Затем император стряхнул песок и отложил запис­ку Бенкендорфа в сторону.

Через ее ровные строчки и сбоку, на пустом поле, тянулась резолюция: «Виновнейших в Финляндию, в та­мошние батальоны, менее виновных — на Кавказ, сол­датами же».

XLVII

Серые облака лежат на чухонских скалах, белые — на вершинах Кавказа.

Ать, два... Ать, два.

Христофор Екимович Лазарев, прохаживаясь по ка­бинету, диктовал письмо министру внутренних дел Блу­дову:

— ...В прошлом, тысяча восемьсот тридцать седьмом году с пермских, моих и брата моего, заводов по воле правительства взяты семь человек дворовых людей за составление противозаконной бумаги насчет крепостно­го состояния. Они отвезены в Санкт-Петербург и оттуда поступили в военную службу. Ныне пермский граждан­ский губернатор вошел с представлением к господину министру от тридцать первого числа минувшего декабря о взыскании с меня и брата моего двух тысяч восьмисот десяти рублей и двадцати восьми копеек, употреблен­ных на прогоны и продовольствие означенных арестан­тов...

Секретарь усердно скрипел пером, и от скрипа этого еще более усиливалось раздражение, испытываемое Христофором Екимовичем.

— Таковое взыскание, — продолжал он, — было бы несправедливо и несообразно с пятьсот семьдесят ше­стой статьею девятого тома Свода Законов. Тем более, во-первых, что вместо того, дабы подвергнуть сих лю­дей следствию и суду на месте без всяких издержек, от воли правительства зависело перевезти их за две ты­сячи с лишним верст, и, следственно, происшедшие для сего расходы должны падать на счет казны. Во- вторых, я и брат мой лишились семи человек, которые находятся теперь в военной службе, не получив за них рекрутских квитанций. И потому покорнейше прошу Ва­ше Высокопревосходительство благоволить учинить со стороны Вашей распоряжение о справедливом нас удов­летворении. С совершенным высокопочитанием и пре­данностью имею быть...

Христофор Екимович взял у секретаря перо и под­писался. В его руке перо почему-то не скрипело.

По поводу прошения помещиков Лазаревых министр внутренних дел входил в совещание с шефом жандар­мов, и в результате этого совещания решено было оз­наченные деньги в сумме 2810 рублей и 28 копеек взы­скать с бывшего управляющего лазаревской вотчиной в Пермской губернии, купца третьей гильдии Поз- деева.

Рекрутские квитанции, однако, выданы не были, со­гласно высочайше утвержденному мнению Государст­венного Совета о том, что поступающие в военную служ­бу преступники из крепостных людей владельцам их за рекрут не засчитываются.

ЭПИЛОГ

Тринадцатого марта 1861 года высочайший «Мани­фест о вольности» был оглашен всенародно с амвона чермозской церкви Рождества Богородицы вместе с «Дополнительными правилами о крестьянах и работни­ках, отбывающих работы при пермских частных горных заводах и соляных промыслах».

Подписанный государем еще 19 февраля, манифест был доставлен в Пермь лишь 11 марта. Напрасно не­сколько суток доверенные чиновники дни и ночи проси­живали возле электрикомагнетического телеграфного ап­парата. В Петербурге, по всей видимости, телеграфу не доверяли. Флигель-адъютанты и свитские генералы раз­возили манифест по губерниям.

В Пермь его доставил князь Багратион.

А уже через день о нем узнали в Чермозе.

Проживавший в Чермозе отставной поручик Алексей Ширкалин еще до обеда успел по этому случаю распить бутыль мятной водки со своим соседом, служителем вот­чинного правления. В разговоре, состоявшемся между соседями, Ширкалин неоднократно подчеркивал, что его лично царский манифест не касается, поскольку он, как имеющий офицерский чин, к крепостному сословию не принадлежит. Но выражал при этом готовность ра­доваться вместе с уважаемым соседом, который, не­смотря на свой сюртук и жену, знающую взаимное об­хождение, до сего дня оставался у помещиков Лазаре­вых дворовым человеком.

Сосед между тем не очень-то радовался и даже высказывал кое-какие печальные предположения отно-

сительно своей и семейства своего дальнейшей судьбы.

Это сердило поручика.

— Холуй ты, — говорил он соседу. — Вся порода твоя холуйская!

Жена соседа пыталась перевести разговор на дру­гую тему.

— Нет, Алексей Терентьич, только по правде, — на­клонялась она к поручику, — вы Шамиля видали?

— Как вас, сударыня, — отвечал Ширкалин. — Ис­тинный крест!

Его рука пьяно чертила в воздухе расползающийся крест.

Вернувшись домой, Ширкалин долго спал и проспал весь шум и все торжества. Все это к нему, как заслу­жившему офицерский чин, отношения не имело. Лишь к вечеру он сунул припрятанную от жены другую бу­тыль мятной водки под старую бурку, приводившую в восхищение чермозских мальчишек, и вышел на улицу.

Прихрамывая, двинулся к заводской плотине.

Раненая нога не то чтобы болела или ныла, а будто мерзла в бедре. В том месте, где двадцать лет назад в сражении под Гимрами ему разворотила кость чеченская пуля. Он часто рассказывал об этом и всегда с удоволь­ствием повторял про чеченскую пулю. Лишь недавно, после Севастопольской обороны, он стал говорить про английскую пулю. Пуля и в самом деле была англий­ской, как сказал извлекавший ее полковой лекарь. Шир- калин еще тогда, в палатке лазарета, подумал о том, как долго шли они по свету друг навстречу другу — он и эта пуля. Он вырос на диких склонах Рифейских гор, а оттуда, через Петербург, был отправлен на еще бо­лее дикие склоны Кавказа. Пулю же отлили где-ни­будь в Ноттингаме или Манчестере, на корабле доста­вили в Турцию, а оттуда, кочермой или фелукой, к Ша­милю. И под Гимрами она встретила рядового Алексея Ширкалина.

Теперь поручик Ширкалин вернулся туда, откуда на­чал свой путь.

А пуля вот не вернулась.

На улице было шумно и много пьяных. Его несколь­ко раз окликали, но он не отвечал. Один раз схватили сзади за известную всему заводу бурку:

— Глотни, 1 поручик! Никак воля вышла... Гуля-а-ем!

Он даже не смотрел, кто зовет его. Те, кого он хотел бы

сегодня видеть, не могли его позвать. Их не было в Чермозе. В походе генерала фон Клюгенау сорвался в ущелье брат Матвей. Погиб Мишенька Ромашов. Умер от лихорадки Степа Десятов. В дальних гарнизонах за­пропал Федор Наугольных, дослужившийся вроде до офицерского чина. А о тех, кого из Петропавловской крепости отправили не на Кавказ, а в финляндские аре­стантские роты, о них Ширкалин и вовсе ничего не знал. Не знал даже, живы они или нет их уже на этой земле.

И никто в Чермозе двадцать пять лет ничего о них не слышал.

Неподалеку от плотины, обшитый недавно свежим тесом, стоял дом, где двадцать пять лет назад жил с отцом Петр Поносов. Вскоре после ареста сына старик умер, и дом достался старшему брату Петра, Николаю.

Нащупав под буркой бутыль, Ширкалин вошел во двор и поднялся на крыльцо. Дверь была заперта. Он постучал — твердо, но не кулаком, а костяшками паль- цев.« За дверью завозились, и мужской голос спросил:

— Кто?

— Открой, Никола, — сказал Ширкалин. — Алексей это!

— Какой Алексей?

— Ширкалин Алексей... Поручик.

— Чего надо-то? — спросили за дверью.

— Выпить сегодня надо, — объяснил Ширкалин.— За Петра надо выпить. Слышь? Сегодня его праздник!

За дверью стало тихо.

— Да ты не бойся, Никола, — уже громче повторил Ширкалин. — Теперь смело можно за него выпить. Хоть на улице, перед конторой!

— Давай отсюда! — сказали за дверью.

Ширкалин обиделся, но смолчал. Он понимал осто­рожность старшего Поносова. Тоже, поди, хлебнул го­ря за брата своего. Сколько лет под надзором был.

— Ты не бойся, Никола, — Ширкалин постарался придать убедительность своему голосу. — Если я говорю можно, значит, можно...

За дверью послышались удаляющиеся шаги.

Тогда Ширкалин с силой ударил кулаком в свежие доски:

— Открывай, шкура, боевому офицеру! Ты думаешь, я в Оханске служил, коз гонял, капусту караулил? Да

я же за тебя, за всех пострадал! За Россию! И брат твой тоже... А ты за брата своего выпить боишься. У, шкура!

Обессилев, он ухватился за столб крыльца и присел на ступеньку. Вынул бутыль, глотнул несколько раз. Потом бросил ее в снег, за поленницу.

Вся зима была холодная, малоснежная. А 13 марта повалил вдруг густой снег. Снежинки были крупные, но непрочные какие-то, весенние. Едва Ширкалин повер­нулся спиной к дому, как они мгновенно облепили ли­цо, тая на лбу и на щеках.

Из Сибири, от дряхлых частоколов русских крепостиц, от вечного частокола тайги весь день шли к Каме тучи. Собирались над заводом. Густели. И только к вечеру повалил из них снег. Вначале каждая снежинка, подгоняемая ветром, долго летела над землей и, уже коснувшись ее, скользила по улицам, по ледяной корке пруда. Но потом ветер стих, и снежные хлопья стали падать совсем отвесно.

И казалось в наступившей вдруг тишине, что это не снег идет, а сам Чермоз медленно поднимается вверх, восходит в стылое мартовское небо. Так мучительно ощутимо было это чувство полета, почти физического раскачивания в прерывистых снежных струях, что Шир- калин, пошатнувшись, крепче ухватился за столб крыльца.

Столб был тонкий, как канат над гондолой воздуш­ного шара.

Отставной поручик Алексей Ширкалин летел на­встречу своей юности и плакал.

Загрузка...