Марксистско-ленинская историческая наука датирует 1861 годом начало капиталистической общественно-экономической формации в России. «В России в 1861 году… произошел переворот, последствием которого была смена одной формы общества другой – замена крепостничества капитализмом», – говорил В.И. Ленин в своей известной лекции «О государстве»[1]. Этот исторический перелом явился итогом длительного процесса разложения феодально-крепостнической системы и роста буржуазных отношений, а также неустанной борьбы закрепощенных крестьянских масс против помещиков. Разложение феодально-крепостнических порядков сделалось особенно явным к 50-м годам XIX в. Кризис крепостничества был до крайности обострен Крымской войной 1853 – 1856 гг., показавшей гнилость и бессилие крепостной России.
Понятно оживление русской общественной жизни в годы падения крепостного права. Это была пора небывалого обострения классовых противоречий, большого подъема крестьянского движения, серьезных колебаний правящих и общественных верхов, оформления важнейших общественно-политических направлений. Именно к этому периоду относится переход в развитии русского освободительного движения от первого, дворянского этапа ко второму, разночинскому.
Усиление кризиса крепостничества, обострение страданий и бедствий трудящихся масс, углубление и расширение классовой борьбы крестьян против помещиков, смятение в верхах, распространение революционно-демократических настроений и взглядов среди передовой интеллигенции и развертывание ею, как выразительницей интересов и чаяний угнетенного крестьянства, активной политической борьбы на рубеже 50-х и 60-х годов привели к революционной ситуации.
Основоположники научного социализма, Маркс и Энгельс, с глубоким вниманием следили за ходом событий в России. Оценивая движение крестьян и положение в среде господствующего дворянства, Маркс в 1859 г. указывал, что в России «движение идет быстрее вперед, чем во всей остальной Европе». Русское крестьянское движение тех лет Маркс характеризовал как одно из самых великих событий в мире[2].
Впоследствии В.И. Ленин неоднократно обращался к анализу и оценке общественных явлений интересующего нас исторического периода. Именно Ленину принадлежит характеристика положения в России в пору падения крепостного права как «революционной ситуации».
Еще в 1901 г. в работе «Гонители земства и Аннибалы либерализма» В.И. Ленин писал: «Оживление демократического движения в Европе, польское брожение, недовольство в Финляндии, требование политических реформ всей печатью и всем дворянством, распространение по всей России „Колокола“, могучая проповедь Чернышевского, умевшего и подцензурными статьями воспитывать настоящих революционеров, появление прокламаций, возбуждение крестьян, которых „очень часто“ приходилось с помощью военной силы и с пролитием крови заставлять принять „Положение“, обдирающее их, как липку, коллективные отказы дворян – мировых посредников применять такое „Положение“, студенческие беспорядки – при таких условиях самый осторожный и трезвый политик должен был бы признать революционный взрыв вполне возможным и крестьянское восстание – опасностью весьма серьезной»[3].
В приведенном ленинском перечне политических явлений и событий конца 50-х и начала 60-х годов имеются налицо существенные черты такой исторической обстановки, какую В.И. Ленин определял как «революционное положение», «революционную ситуацию». Признаками такой ситуации Ленин считал «обостренный гнет», обострение «выше обычного» нужды и бедствий угнетенных классов, значительное повышение активности масс, низов, не желающих больше жить по-старому, а также кризис верхов, неспособных больше «хозяйничать и управлять как прежде»[4].
Как известно, В.И. Ленин подчеркивал, что ни угнетение низов, ни кризис верхов не могут еще сами по себе вызвать революцию (превратить революционное положение в революцию), если нет в стране революционного класса, способного претворить «пассивное состояние гнета в активное состояние возмущения и восстания», способного «на революционные массовые действия, достаточно сильные, чтобы сломить (или надломить) старое правительство…»[5]. Последнего условия в России 50 – 60-х годов не было, вследствие чего революционная ситуация не привела к революции, к свержению царской власти, к уничтожению помещичьего землевладения.
Начало демократического подъема в России, связанного с переходом от феодальной к капиталистической формации, обозначилось еще в середине 50-х годов. На последние годы этого десятилетия и первые годы следующего приходится высшее напряжение общественной борьбы, собственно революционная ситуация. При этом момент объявления так называемой крестьянской реформы (весна 1861 г.) явился гранью, за которой наступили кульминационные месяцы революционной ситуации. В общественном движении в это время появились новые черты, оно поднялось на более высокую ступень. Это позволяет говорить о новом этапе в движении 50 – 60-х годов и делает целесообразным разделение исторического обзора движения этого периода на два очерка, границей между которыми является начало 1861 г.
Задолго до падения крепостного права Россия силой экономического развития стала втягиваться на путь капитализма. Капиталистические отношения в течение многих десятилетий развивались в недрах старого, феодально-крепостнического строя. Рост элементов капиталистического уклада, постепенное развитие буржуазных отношений неуклонно подтачивали основы крепостнической системы.
На основе усиливавшегося отделения промышленности от земледелия, все яснее обозначавшейся экономической дифференциации районов и роста городского населения, доля которого в общей массе жителей страны увеличилась между 1812 и 1851 гг. с 4,4 до 7,8%, – происходило весьма заметное расширение внутреннего рынка. Развитие внутренней торговли к 50-м годам ярко иллюстрируется известными цифрами оборота крупнейших ярмарок, таких, как Нижегородская (около 50 млн. руб. ежегодно), Ирбитская (до 25 – 30 млн. руб.) и др. При несомненно преобладающей роли внутренней торговли[6] немалое значение приобретала и торговля внешняя, размеры которой с начала XIX в. до кануна крестьянской реформы возросли примерно в 3,5 раза.
Особо важную роль в развитии товарно-денежных отношений играл рост внутренней и внешней торговли хлебом. Как хлебный экспорт, так и в еще большей степени внутренняя торговля хлебом оказывали очень существенное воздействие на разложение натурального хозяйства. Основным поставщиком хлеба на внутренний и внешний рынки являлись помещичьи хозяйства. «Производство хлеба помещиками на продажу, – писал В.И. Ленин, – особенно развившееся в последнее время существования крепостного права, было уже предвестником распадения старого режима»[7].
Неизбежным следствием роста производства хлеба в помещичьих хозяйствах были усиление эксплуатации крестьянского труда, прогрессирующая экспроприация крестьянских земель. По вычислениям В.И. Семевского, в великороссийских имениях, состоявших на барщине, во второй половине XVIII в. в пользовании крестьян находилось от половины до трех четвертей всей пахотной земли, в первой четверти XIX в. размеры помещичьей и крестьянской запашки были одинаковы, а перед крестьянской реформой в некоторых черноземных губерниях Великороссии в пользовании крестьян оставалось лишь немного более трети всей удобной земли[8].
Обезземеливая в большей или меньшей степени своих крестьян, сокращая и ухудшая крестьянские наделы[9], помещики систематически увеличивали число барщинных дней и принимали одновременно меры к наивозможной интенсификации барщинного труда.
Многие помещики черноземных губерний Великороссии, Украины и Белоруссии доводили число барщинных дней до четырех-пяти в неделю, а подчас принуждали крепостных отдавать все время работе на барском поле, выдавая им взамен скудный паек на пропитание. Группа крепостного населения, известная под названием месячников, представляла собой своего рода крепостное батрачество. Ю. Самарин сообщает о месячниках в своей записке по крестьянскому вопросу середины 50-х годов: «Не имея ни собственных изб, ни земли, ни хозяйства, они получают от своего помещика помещение, обычно – в нарочно выстроенных флигелях или казармах, по нескольку семейств в одной избе, получают определенное продовольствие, одежду и за то круглый год работают на него (помещика. – Ш.Л.) целою семьею». Состояние месячников, по признанию того же Самарина, представляло собой «крайний предел развития крепостного права, сливающийся с рабством»[10].
При отсутствии определенных цифровых данных о степени распространенности месячничества некоторое представление об этом дают сведения, касающиеся увеличения количества дворовых в предреформенный период, поскольку часть месячников при переписях (ревизиях) записывалась помещиками в качестве дворовых[11].
Только за время с 1851 (девятая ревизия) по 1858/59 г. (десятая ревизия) общее число дворовых мужского пола по 45 губерниям Европейской России выросло на 204.308. Особенно велик был рост по губерниям Полтавской (с 12,7 тыс. до 40,7 тыс.), Харьковской (с 13,8 тыс. до 44,2 тыс.), Екатеринославской (с 7,7 тыс. до 28,4 тыс.), Черниговской (с 6,1 тыс. до 25,6 тыс.), Херсонской (с 7,2 тыс. до 31 тыс.). Из великорусских черноземных губерний особенно большой рост дворовых мужского пола наблюдался в Курской и Воронежской губерниях (с 43 тыс. до 67,1 тыс. и с 20,6 тыс. до 32,7 тыс.)[12].
Источники того времени говорят о самом широком применении труда дворовых на сельскохозяйственных работах. В отзывах представителей губернских комитетов на первоначальные заключения редакционных комиссий о дворовых людях встречаются указания на то, что комиссиями упущены из виду дворовые пахари, число которых в хлебородных местностях «довольно значительно». «Они занимаются у помещиков пахотою и другими земледельческими работами… Между ними и крестьянами-месячниками нет никакой существенной разницы»[13]. Представители помещиков Екатеринославской губернии свидетельствовали перед редакционными комиссиями, что в этой губернии «дворовыми так называемыми плугатырями» поднимается по крайней мере половина общего количества засеваемой земли (примерно 600 тыс. десятин), что число «плугатырей» из дворовых в губернии никак не меньше 4 тыс. душ и что пастухи на две трети в Екатеринославской губернии состоят из дворовых[14].
Рост товарного производства хлеба в помещичьих имениях вызывал не только расширение барской запашки и увеличение работ на барском поле, но и возрастание крайне обременительной для крестьян подводной повинности – по доставке господского хлеба на рынок. Стремясь продать хлеб по возможно более дорогой цене, помещики не считались с расстоянием и нередко посылали крестьянские подводы за 200 – 300 и даже более верст[15].
Период разложения и кризиса крепостнической системы ознаменован наряду с усилением угнетения барщинного крестьянства резким повышением повинностей крестьян оброчных. Уже к 20-м годам XIX в. оброки были значительно выше, чем во второй половине XVIII в. Но к предреформенному времени оброки и по сравнению с 20-ми годами выросли, по расчетам Семевского, не менее чем в полтора раза, достигая в среднем по великороссийским губерниям[16] 19 с лишком руб. серебром. Во множестве случаев оброки были и гораздо значительнее. Об этом свидетельствует даже такой умеренный деятель, как А.И. Кошелев. «Оброки, – сообщал он в 50-е годы, – по большей части дошли до размеров едва вероятных, теперь годовой оброк в 25 или 30 руб. сереб. считается умеренным; а в некоторых имениях он доходит до 40 и даже до 50 руб. сер.» Тот же автор подчеркивает факт, подтверждаемый и многими другими источниками, что оброчная повинность соразмерялась не столько с количеством и качеством крестьянского надела, сколько с личными добавками (заработками, промыслами) крестьян, а также «с нуждами и требованиями расточительных и корыстолюбивых помещиков»[17].
Разложение крепостного строя принесло наряду с барщинной и чистооброчной системами широкое распространение системы смешанных повинностей, при которой оброчные крестьяне несли дополнительно барщину, а барщинные крестьяне дополнительно облагались оброком, часто весьма высоким. Вычисления И.И. Игнатович показывают, что в 23 великороссийских губерниях смешанную повинность отбывало более одной шестой крепостных крестьян[18]. Введение смешанных повинностей ставило крестьян в особенно тяжелые условия.
В итоге происходивших в хозяйственной жизни деревни перемен положение крестьян становилось все более трудным. Крестьянство в главной своей массе нищало, разорялось, чего не могли не замечать отдельные представители помещичьих кругов, страшившиеся взрыва народного негодования. Кошелев за несколько лет до крестьянской реформы писал, что положение помещичьих крестьян сделалось «до того тяжелым», что «запас крестьянского терпения едва ли не на исходе»[19]. Кавелин (либеральный помещик, публицист и профессор) в записке 1855 г. должен был признать: «В материальном отношении состояние крепостных весьма значительно ухудшилось против прежнего: их повинности, оброки и другие обязанности к владельцам в последние 10, 20 лет удвоились и утроились»[20].
Захватывая крестьянские земли, всемерно усиливая эксплуатацию как барщинных, так и оброчных крестьян, вводя особенно тягостную для крепостных смешанную повинность, словом, доводя крестьян до нищеты и разорения, помещики невольно в конечном счете подрывали основы и своего, помещичьего хозяйства.
Усиливающееся сверх всякой меры давление помещика на крестьянина влекло за собой деградацию не только крестьянского, но и помещичьего хозяйства.
Симптомом упадка помещичьих хозяйств была громадная задолженность дворянских имений. В канун реформы на них лежал полумиллиардный долг. Процент заложенных помещиками в кредитных учреждениях крепостных душ достигал 65; по отдельным губерниям считалось заложенных душ более четырех пятых общего количества крепостных крестьян[21].
В процессе разложения крепостного хозяйства при разорении массы крестьян небольшая часть их выбивалась наверх. Расслоение крестьян началось задолго до реформы. Верхушка крестьянства богатела на торговле и промыслах. Крестьяне-предприниматели играли крупную роль в развитии русской промышленности.
Капиталистическая мануфактура, выраставшая в значительной степени из крестьянской промышленности, очень заметно развивалась в первой половине XIX в. Еще в условиях существования феодально-крепостнической системы начинает осуществляться и переход от мануфактуры к фабрике. Промышленный переворот в России начался примерно в 30-х годах XIX в. и затянулся, впрочем, на полвека, до 80-х годов[22].
Число мануфактур и фабрик и количество занятых на них рабочих за предреформенные десятилетия значительно возросли. По приблизительным подсчетам историка Злотникова, в 1825 – 1828 гг. насчитывалось 1800 мануфактур и фабрик (вместе с горными заводами), а во второй половине 50-х годов – около 2818[23]. Тот же исследователь дает следующую приблизительную картину роста числа рабочих в русской промышленности: 1804 г. – 224,8 тыс.; 1825 г. – 340,5 тыс; 1860 г. – 859,9 тыс. Из них вольнонаемных было: в 1804 г. – 61,6 тыс., или 27,5%, в 1825 г. – 114,5 тыс., или 33%, в 1860 г. – 528,6 тыс., или 61,4%[24].
В первой половине XIX в. все более падает основанная на принудительном труде крепостная мануфактура, вытесняемая купеческой и крестьянской мануфактурой и фабрикой.
Рост числа промышленных предприятий, значительное увеличение числа рабочих (особенно вольнонаемных), упадок крепостной мануфактуры, начало промышленного переворота – все это было важным показателем разложения крепостнической системы, развития капиталистического уклада. Но возможности промышленного прогресса были сильно стеснены сохранявшимися в стране крепостническими отношениями (узость внутреннего рынка сбыта, недостаточность резервов рабочей силы для промышленности и т.д.) «…Крепостное состояние мешало развитию промышленности», – писал в 60-х годах Н.П. Огарев[25], указывая на это, как на одну из причин отмены крепостного права.
Крепостничество испытывало кризис и в своей главной экономической цитадели – в сельском хозяйстве, и в промышленности. Развившиеся производительные силы вступили в противоречие с господствующими производственными отношениями. С каждым десятилетием это противоречие все более углублялось. Кризис принял очень острую форму в связи с неудачной для царизма Крымской войной, наглядно обнаружившей социально-экономическую отсталость России.
В период Крымской войны положение масс стало еще более тяжелым и невыносимым. Незадолго до окончания войны, в самом начале 1856 г., шеф жандармов граф Орлов с тревогой докладывал новому царю, Александру II, что война «чрезвычайно тягостна для России: рекрутские наборы, ополчение, остановившаяся торговля умножают нужды и бедность». Поэтому он высказывал мнение, что если бы правительство достигло мира на приемлемых условиях, то это «было бы общею радостью в империи»[26]. Впоследствии III отделение отмечало, что война 1853 – 1856 гг. «оставила тяжелые следы на населении», что «общая нужда возрастала»[27].
Бедственное положение масс сказывалось наиболее сильно в южных районах, которые находились всего ближе к театру военных действий. В Таврической губернии с 1853 по 1855 г. число трудоспособных крестьян уменьшилось почти на 40 тыс.; в трех уездах вовсе не было произведено посевов; четыре пятых скота пало от чрезвычайной дороговизны кормов, от усиленных перевозок военных грузов по плохим дорогам и т.д. В Херсонской губернии эпидемические болезни и тяжелая подводная повинность вызвали уменьшение рабочих рук. Постоянные перевозки для нужд армии сильно отражались на крестьянском хозяйстве и в Екатеринославской губернии. В Бессарабии крестьяне несли тяжелые повинности по устройству укреплений, сооружению дамб при переправах, заготовлению леса[28].
Исполнение государственных повинностей, вызванных войной, не освобождало крестьян от обычных повинностей в пользу помещика. Отработав несколько недель в одном из укреплений, крестьянин по возвращении домой посылался помещиком на его, помещичью, работу. «…Казенное дело кладет на наши дни!» – с возмущением отзывались крестьяне о помещиках[29].
Обостренную нужду и лишения испытывали, однако, крестьяне не только прифронтовых губерний. Из Гродненской губернии сообщали министру внутренних дел, что ряд неурожаев, холера, затем усиленные рекрутские наборы вызвали недостаток в работниках, причем особенно трудно было «положение работников с упряжью, вследствие неоднократного падежа скота». Из Черниговской губернии жаловались на большое число жертв от холеры и на то, что четыре рекрутских набора и государственное ополчение поглотили по 61 человеку (и именно наиболее годных работников) с каждой тысячи крестьян, чем ослаблена была рабочая сила сельских обществ. Вятский губернатор, отмечая, что губерния отдала в армию более 35 тыс. человек, указывал, что часть крестьянских семей лишилась самых работоспособных своих членов, оставшись «при пожилых и подростках»[30]. Аналогичные сведения поступали и из других районов, рисуя общую картину дальнейшего обеднения и разорения деревни.
Ополченцы, переброшенные из Центральной России на южные окраины, понимали, что их семьи обречены на голод. Наблюдавший в Бессарабии ополченцев И. Аксаков сообщал: «Ратник, которого я брал с собою в дорогу, едучи в Кишинев, мужик лет 50-ти, рассказывал мне со слезами на глазах, что у него семь человек детей, один другого меньше, что жена его умерла месяца два тому назад.., что дети его ходят по миру». Это был не исключительный, а типичный пример. Резюмируя свои впечатления от общения с ополченцами, Аксаков невольно признавал: «Если вообразить себя на их месте, на последней ступени общества, под давлением тяжести всех сословий, одного над другим, под игом всего общественного устройства… так, кажется, повесился бы или спился бы»[31].
Надо также учесть, что годы войны ознаменовались сильным неурожаем, сопровождавшимся резким вздорожанием цен на предметы первой необходимости (неурожай охватил северо-западные, южные и часть центральных губерний). В отчете за 1855 г. министр внутренних дел отмечал рост цен на хлеб во многих местностях (Украина, Белоруссия и т.д.) в 2, 3 и 4 раза[32].
Нельзя думать, что нищали только помещичьи крестьяне. Положение государственных крестьян по сравнению с положением помещичьих было, правда, лучше, но и оно было весьма тяжелым и притом обнаруживало тенденцию к дальнейшему ухудшению[33]. По мере разложения феодально-крепостнической системы усиливался земельный голод в государственной деревне, росли феодальные повинности. Если помещичья деревня стонала под гнетом крепостника, то казенная неимоверно страдала от насилия и произвола поставленных над нею государством многочисленных властей и управителей. Одной из причин прогрессирующего малоземелья государственных крестьян было наступление помещиков на казенную деревню, систематические безнаказанные захваты земель государственных крестьян последними. Казенная деревня тяжко страдала от частых неурожаев и эпидемий, будучи бессильной эффективно бороться с последствиями стихийных бедствий.
О тяжести условий, в каких жила казенная деревня, не могли даже умолчать представители государственной власти. В журналах Комитета 6 декабря 1826 г., а именно в журналах заседаний 16 и 19 декабря 1828 г., отмечался резкий недостаток в земле у казенных крестьян во многих губерниях. «Сие стеснение между казенными крестьянами, – указывалось в журнале, – в некоторых губерниях почти уже дошло до высочайшей степени». Многие «бросают свои скудные и потому бесполезные участки, идут к соседственным, иногда и к отдаленным помещикам просить себе самой тягостной работы»[34].
Большой материал по вопросу о возрастающих бедствиях государственных крестьян был собран во время ревизии государственных имуществ, организованной в 1836 – 1840 гг. в четырех губерниях под руководством П.Д. Киселева. В качестве примера можно привести отзыв ревизоров, обследовавших Черниговскую губернию. «Положение казенных крестьян уездов Городницкого, Новозыбковского, Суражского и Мглинского крайне бедное, – писали ревизоры. – Причины сего положения приписать должно несоразмерно малому количеству земли по числу душ, земли большей части бесплодной и неблагодарной почвы, недостатку промыслов и значительной уплате государственных податей, сравнительно с владеемой ими землей»[35].
Реформа государственной деревни (конец 30-х годов и 40-е годы) не устранила земельной нужды государственных крестьян; она не только не избавила их от гнета казенно-крепостнического управления, но во многом сделала ненавистную чиновничью опеку еще более чувствительной.
Крымская война больно ударила не только по помещичьим, но и по государственным крестьянам. В специальном докладе царю от 2 апреля 1856 г. министр государственных имуществ Киселев указывал, что события войны «увеличили тягость поселян: 1) чрезвычайными наборами, простиравшимися, вместе с поставкою людей в ополчение, до 65 человек с 1000 душ, и 2) блокадою портов, прекратившею движение внутренней промышленности». Киселев особо отмечал ухудшение экономического положения государственных крестьян «от беспрерывных чрезвычайных неурожаев, прекращения промыслов и от обременения перевозками воинских тяжестей»[36] в таких губерниях, как Воронежская, Курская, Харьковская, Полтавская, Херсонская, Екатеринославская, Таврическая, и в Бессарабской области.
Послевоенный период принес государственным крестьянам дополнительные тяготы. При министре государственных имуществ М.Н. Муравьеве в 1859 г. были утверждены для 14 губерний новые размеры оброчной подати с государственных крестьян, повысившие ее по разным губерниям от 6 до 80%[37].
Говоря о бедственном положении трудящихся масс, нельзя забывать и о довольно значительной армии рабочих горной и обрабатывающей промышленности.
Несмотря на рост вольнонаемного труда, около двух пятых всех занятых в промышленности людей ко времени крестьянской реформы еще приходилось на закрепощенных рабочих. Одна часть их была прикреплена к казенным предприятиям, другая – к частновладельческим (вотчинным и посессионным мануфактурам).
Фабричная барщина издавна рассматривалась крестьянами как тяжелейшая форма барщинного труда. Еще декабрист Н. Тургенев отмечал, что об устройстве в какой-либо деревне промышленного предприятия крестьяне говорили с таким ужасом, как если бы там появилась чума. Характеризуя положение закрепощенных рабочих, А. Заблоцкий-Десятовский писал: «Доход мастерового на лучших заводах уступит доходу посредственного помещичьего крестьянина… Вся выручка мастерового расходуется на удовлетворение нужнейших и самых грубых потребностей…» Автор указывал на неограниченный произвол владельцев при установлении платы и на «утонченный способ грабежа рабочих», понуждаемых покупать продовольствие в лавочках, устроенных при предприятиях[38].
Большой фактический материал государственных архивов, характеризующий положение рабочих в последние десятилетия перед падением крепостного права и частично опубликованный в сборнике под редакцией А.М. Панкратовой о рабочих волнениях 1800 – 1860 гг.[39], свидетельствует о неимоверных бедствиях, испытываемых крепостными и вольнонаемными рабочими, о чудовищных насилиях и издевательствах над ними со стороны владельцев и их агентов. Данные о вопиющей эксплуатации рабочих были столь бесспорны и убедительны, что по временам даже отдельных представителей царской администрации вынуждали к откровенным признаниям на этот счет. Оренбургский губернатор писал в 1859 г. по поводу волнений приписных крестьян Шильвинского завода купца Подъячева: «…Крестьяне, начиная с мальчиков восьми-девятилетнего возраста, работают в рудниках постоянно, бывая в домах своих в течение целого года не более трех раз… Помещение для крестьян в рудниках устроено в тесных и душных землянках… Питаясь лишь хлебом и водою, не получая ни приварка, ни мяса для поддержания сил, истощаемых столь трудною работою, как в рудниках, и согреваясь в зимнее время похищенными в чужих дачах дровами, крестьяне, имеющие и весьма плохую собственную одежду, с первого взгляда на их слабый и изнуренный вид дают уже полное понятие как о том тяжелом труде, который составляет единственное их в течение всей жизни занятие, так и о скудости средств в их домашней жизни, что само по себе составляет уже не малое лишение, убивает совершенно и силы и дух человека»[40].
Для 30 – 50-х годов XIX в. характерно, в частности, значительное ухудшение положения рабочих на посессионных мануфактурах, которые в связи с разложением крепостнической системы и ростом капиталистических отношений переживали упадок, неизбежно отражавшийся и на условиях труда[41].
В тогдашней литературе встречались указания на более благоприятные для рабочих условия в казенных заведениях по сравнению с частными. Чиновник горного департамента Н. Чупин писал в 1861 г. на страницах «Горного журнала», что «в последнее тридцатилетие… рабочие частных горных заводов неоднократно требовали назначения им тех же заработных плат и тех же уроков, как и на казенных заводах»[42]. О более высокой плате и лучшей обеспеченности провиантом на казенных предприятиях описываемого времени говорит и Р. Попов, автор исследования «Горнозаводский Урал», опубликованного в начале 70-х годов в «Отечественных записках»[43]. Хотя в этих утверждениях и имеется доля истины, но известно, что и на казенных заводах не раз имели место волнения из-за крайне низкой заработной платы или нехватки продовольствия. Кроме того, на казенных заводах нередко существовал еще более зверский внутренний режим, еще большее угнетение личности рабочего, чем на частных. «Физические и нравственные истязания», которым подвергалось горнозаводское население как на казенных, так и на частных заводах, «в случае их описания могли бы представить картины, поистине ужасающие», с полным основанием заявлял автор упомянутого труда «Горнозаводский Урал», признававший горнозаводское население «самым несчастнейшим среди остальной массы закрепощенного народа»[44].
Царизм приступил к отмене крепостного права, опасаясь, как бы крестьяне не начали сами освобождать себя снизу и не опрокинули бы при этом вместе с крепостным правом все здание самодержавия.
Страх перед революцией разделяли с царизмом как крепостнические, так и либеральные круги помещичье-дворянского общества. Наоборот, последовательно демократические элементы видели в революции средство вывести Россию на путь истинного прогресса. Надо сказать, что и опасения правящих и либерально-оппозиционных кругов, и надежды демократов и революционеров имели под собой почву: массы крестьянства стали все более открыто выступать против крепостного права.
Историк и публицист правительственного лагеря М.П. Погодин в одном из своих «Политических писем» в период Крымской войны писал: «Мирабо для нас не страшен, но для нас страшен Емелька Пугачев. Ледрю Роллен со всеми коммунистами не найдут у нас себе приверженцев, а перед Никитой Пустосвятом разинет рот любая деревня. На сторону к Маццини не перешатнется никто, а Стенька Разин – лишь кликни клич! Вот где кроется наша революция, вот откуда грозят нам опасности… Да и теперь не убивают ли ежегодно до тридцати помещиков – искупительные жертвы за право тиранства остальных? Ведь это все местные революции, которым недостает только связи, чтоб получить значение особого рода!»[45]
Пример, приведенный Погодиным касается лишь одной из форм крестьянской борьбы. Недовольство и протест крестьян выражались в побегах, поджогах, жалобах, исках о воле, наконец, в массовых волнениях и неповиновениях. Волнения представляли собой наиболее высокую, особенно опасную в глазах правительства и господствующего сословия форму крестьянского движения. Рост числа крестьянских волнений на протяжении первой половины XIX в. являлся одним из серьезнейших показателей разложения и кризиса феодально-крепостнической системы.
Данные о количестве крестьянских волнений, которыми располагает историческая наука, заведомо неполны. Но и сохранившиеся сведения позволяют судить о нарастании волны крестьянского протеста. Согласно статистическим материалам, разработанным И.И. Игнатович, динамика крестьянских волнений представляется в следующем виде: за 1801 – 1810 гг. учтено 83 волнения, с 1811 по 1820 г. – 124, с 1821 по 1830 г. – 156, с 1831 по 1840 г. – 143, с 1841 по 1850 г. – 351, с 1851 до начала 1861 г. – 591 волнение[46].
Последние десятилетия перед реформой ознаменованы, таким образом, резким возрастанием числа крестьянских волнений.
В годы Крымской войны в развитии крестьянского движения наступила новая полоса. Война требовала все новых и новых пополнений армии. От рекрутских наборов правительство перешло к созыву ополчений. Указы и манифесты, возвещавшие об этом, взывали к чувству преданности «царю и отечеству». Крестьянство по-своему истолковывало эти воззвания; многие крестьяне рассматривали вступление в ополчения как прямой путь к освобождению от крепостной неволи. На этой почве возникали крупные движения, которые красноречиво свидетельствовали о подлинных настроениях и стремлениях крестьянской массы, говорили о том, что при первом удобном случае крестьяне могут перейти к восстаниям, чтобы добиться освобождения.
В апреле 1854 г. был издан указ о наборе охотников в морское ополчение. Набор распространялся на Петербургскую, Олонецкую, Тверскую и Новгородскую губернии и имел целью сформирование гребной флотилии для усиления обороны Балтийского побережья. К набору допускались и помещичьи крестьяне, однако непременно с согласия владельцев. Среди крестьян различных районов страны широко распространились слухи, что можно поступать в морское ополчение без разрешения помещиков, что зачисление в ополчение повлечет за собой для самих ополченцев и их семей освобождение от крепостного состояния, что в дальнейшем они будут навсегда свободны от рекрутчины и казенных повинностей. По данным III отделения, «превратные слухи» первоначально распространились в Тамбовской губернии[47]. Постепенно волнение охватило 10 губерний (Тамбовскую, Рязанскую, Пензенскую, Воронежскую, Тверскую, Новгородскую, Владимирскую, Нижегородскую и др.). Сотни крестьян снимались с мест, толпами спешили в уездные и губернские города, в обе столицы, Москву и Петербург, и настаивали на записи в ополчение. В одной только Москве было задержано около 1500 крестьян Тамбовской, Рязанской, Нижегородской, Владимирской губерний. Их под конвоем, в кандалах, в ряде случаев с обритыми головами, возвращали в самовольно оставленные ими имения. Движение, вызванное апрельским указом, длилось несколько месяцев. Несмотря на репрессии и насильственное возвращение под помещичью власть, крестьяне в ряде местностей продолжали уходить, вооружаясь рогатинами, кольями, ножами и т.д. Во многих местах дело доходило до открытых столкновений. Усилиями полиции, отрядов солдат и казачьих частей движение было подавлено[48].
Заслуживает внимания тот факт, что в движение, развернувшееся весной и летом 1854 г., в связи с призывом в морское ополчение, были, в одном по крайней мере случае, вовлечены и подневольные заводские рабочие – значительное число мастеровых Кирицкого посессионного чугуноплавильного завода в Спасском уезде Рязанской губернии[49].
Еще более серьезными и массовыми были волнения, последовавшие за изданием царских манифестов: от 14 декабря 1854 г., в котором Николай I призывал всех «россиян» встать с «железом в руках, с крестом в сердце» перед врагами, и от 29 января 1855 г., где, обращаясь «ко всем сословиям государства», он уже объявлял о созыве всеобщего государственного ополчения[50].
Объявление о призыве в государственное ополчение всколыхнуло широкие массы крестьян, резко усилило их стремления к свободе. Через пять лет автор известного письма за подписью «Русский человек», опубликованного в «Колоколе», писал: «Иногда случалось, что крепостные охотно шли в ополчение, но только потому, что они надеялись за это получить свободу»[51]. В свою очередь Герцен отмечал: «Неудачи (военные. – Ш.Л.) вызвали в народе мысль, какой у него не было в 1812 г.: поднимаясь массами на защиту страны, он думал о возможности добиться уничтожения крепостного права. В Малороссии дело дошло даже до восстания крестьян, подавленного вооруженной силой того самого правительства, на защиту которого поднимались крестьяне»[52]. На Украине, в Киевской губернии, движение 1855 г. проявилось с особенной силой.
Воспоминания о вольности казачества и острая ненависть к влиятельным в крае польским панам внесли своеобразные черты в киевское движение. Среди крестьян широко распространился слух о существовании указа («выводного листа»), скрываемого помещиками и священниками, согласно которому все крестьяне призываются в казаки, с полным освобождением от господских работ. С личным освобождением крестьяне связывали требования о передаче им земель. Например, в одном из селений Сквирского уезда крестьяне требовали от доставленных ими священников: «…Посоветуйтесь между собою и решайтесь – написать нас всех вольными казаками, дать нам присяги, что мы уже не панские.., что поля и луга – наши и все, что есть у панов – наше ж. Оно и есть так, ибо мы и наши предки за все это уже отработали»[53].
Отказываясь повиноваться помещикам, крестьяне игнорировали существующую администрацию и явочным порядком вводили самоуправление. По сообщениям очевидцев, крестьяне отвергали «авторитет полицейских властей», заявляя: «Мы теперь вас слушать не будем»[54]. Как свидетельствует С. Громека, у всех на устах было выражение: «Громада – великий человек»[55]. Тот же Громека готов был определять крестьянские громады как «временное правительство»[56].
Оценивая киевские события 1855 г., В. Шульгин, хорошо осведомленный на месте об обстоятельствах дела, утверждал: «…Скоро обнаружилось, что царская служба была у крестьян только средством освободиться от вечной крепости у помещиков», движение было вызвано «неумиравшею в народе памятью о козачине, угнетениями со стороны помещиков и страстным желанием освобождения…»[57]
Волнения в Киевской губернии продолжались с марта по май 1855 г. Ими было охвачено девять из двенадцати уездов этой губернии, причем наиболее сильное движение было в Таращанском, Васильковском, Сквирском, Каневском и Черкасском уездах[58]. Правительство направило на подавление этого движения значительные воинские силы, которые в ряде мест натолкнулись на упорное сопротивление крестьян. Официальная версия указывала цифры жертв среди крестьян: 36 убитых, 57 раненых; современники находили эти данные преуменьшенными. Киевские волнения и, в частности, активное сопротивление крестьян выдвинули ряд крестьянских вожаков, часть которых была убита в столкновениях с войсками (Иван и Николай Бернадские, Яков Ромаковский и др.)[59].
Известны попытки вмешательства представителей интеллигенции в киевские волнения. Лучше всего в источниках освещена попытка агитации среди крестьян, предпринятая бывшим студентом Московского, затем Киевского университетов Иосифом-Антоном Розенталем в селе Волнянка Таращанского уезда[60]. Розенталь призывал крестьян к активной борьбе не только против господ, но и против царя. Однако его аргументация имела принципиальные ошибки. Так, читавшуюся им рукописную прокламацию он выдавал за обращение французского императора и английской королевы, да и вообще пытался ориентировать крестьян на ожидание помощи от воевавших с Россией держав. После ареста он не проявил должной стойкости. Тем не менее в ближайшие после киевских событий месяцы имя Розенталя было популярно среди демократической молодежи, не знавшей подробностей его дела. Этим объясняются некоторые особенности известного стихотворения молодого Добролюбова (тогда еще студента Главного педагогического института в Петербурге), озаглавленного «К Розенталю», помещенного в октябре 1855 г. в рукописном студенческом революционном листке «Слухи».
Стихи Добролюбова представляют собой драгоценное для историка выражение тех настроений, какие киевские события вызвали у революционной молодежи. Горячо приветствуя стремление разбудить народ, Добролюбов писал, обращаясь к герою своего стихотворения:
Пусть гибнешь ты для страждущего света
И гибнешь, замысла святого не свершив,
Но верь – речам твоим не сгибнуть без ответа,
Вся Русь откликнется на звучный твой призыв.
Бронею истины, щитом любви одета,
Мечом свободы руку ополчив,
Она пойдет на внутренних врагов
И отомстит им горько за рабов!..[61]
Волнения, связанные с призывом в государственное ополчение, охватили в 1855 г. и некоторые великорусские губернии. Здесь крестьяне отказывались повиноваться помещикам и вотчинным властям, большими группами покидали имения и, являясь в уездные и губернские города (иногда крестьяне уходили и в Петербург), требовали записи в ополчение. Подобно тому как это было в 1854 г., они рассчитывали вступлением в ополчение купить освобождение.
В пределах Великороссии наиболее острую форму волнения приобрели в Воронежской губернии, особенно среди украинской части крестьянского населения. Движение в Воронежской губернии началось в мае 1855 г. под непосредственным влиянием известий о событиях на Украине и продолжалось до начала августа. Одним из центров движения была слобода Масловка Бобровского уезда. Масловские крестьяне объявили, что «в помещичьем владении оставаться они не хотят, господских приказаний исполнять не будут, а желают все поступить на военную службу»[62]. При усмирении солдатами волнений в Масловке толпа крестьян оказала сопротивление, намереваясь освободить «зачинщиков» движения; при этом столкновении некоторые крестьяне были тяжело ранены. Собранные из соседних деревень в качестве понятых государственные крестьяне не оказали солдатам, как подчеркивалось в отчете III отделения за 1855 г., «никакого содействия»[63].
Подобные выступления произошли также в Симбирской, Саратовской, Пермской и Нижегородской губерниях.
Движение 1855 г. было подавлено отрядами войск и полиции, которые не останавливались перед применением оружия против крестьян. Александр II в связи с волнениями в центральных губерниях предложил объявить населению, что те из помещичьих крестьян, которые самовольно отлучатся из своих селений для изъявления желания поступить в военную службу, «будут преданы военному суду и получат наказание по всем строгостям законов»[64].
В самой тесной связи с политической обстановкой, созданной Крымской войной, находилось массовое движение среди крестьян – преимущественно южных украинских губерний, – развернувшееся летом 1856 г., по окончании войны (первые признаки этого движения относятся еще к концу апреля 1856 г.). Мы имеем в виду самовольный уход десятков тысяч крепостных крестьян в Крым (частью и в Бессарабию). Поводом к уходу служили слухи о том, что в Крыму крестьяне обретут свободу, получат землю и даже то или иное материальное пособие. Причиной же, побудившей крестьян сниматься с насиженных мест и со всем скарбом двигаться на юг, к Перекопу, преодолевая при этом множество препятствий, чинимых помещиками и властями, были невыносимый гнет крепостничества и стремление во что бы то ни стало избавиться от него. При последующем расследовании крестьяне объясняли, что к бегству их вынудили нищета, невозможность прокормиться, неимоверное обременение обязательными работами на помещиков. Крайняя бедность, полуразрушенные избы, ветхая одежда, отсутствие какого-либо имущества, кроме «самой незначительной домашней рухляди», – так характеризовали состояние крестьян некоторые из следователей[65].
Главными очагами движения 1856 г. явились Екатеринославская и Херсонская губернии; в той или иной мере движение захватило также Полтавскую, Черниговскую, Харьковскую, Курскую, Орловскую губернии. Херсонский уездный предводитель дворянства Вертильяк сообщал, что «беглецы из помещичьих крестьян встречаемы были им при разъездах на протяжении более 150 верст и на пространстве этом вся дорога и все поля, сколько можно было окинуть глазом, ими были усеяны». Вертильяк утверждал, что сам он «примерно до 20.000 душ убедил возвратиться на места своего жительства»[66]. Конечно, дело отнюдь не ограничилось одними «убеждениями» начальства. Для борьбы с движением были мобилизованы значительные силы. Согласно донесению екатеринославского губернатора от июня 1856 г., только в подведомственной ему губернии на усмирение волнений тогда были направлены два батальона и две роты одной из запасных дивизий, одна рота внутреннего гарнизонного батальона, два уланских эскадрона; кроме того, был использован проходивший драгунский полк[67]. Известно немало случаев упорного и смелого сопротивления стремившихся достигнуть Крыма крестьян полиции и войскам, прилагавшим все усилия к тому, чтобы преградить им путь и возвратить их на место жительства. Многократно войска стреляли при этом в народ. В основном движение было подавлено примерно в середине июля 1856 г.[68] Но отзвуки его не прекращались и на протяжении следующих месяцев.
Запоздалым отголоском Крымской войны и ее следствием можно считать крупное выступление крестьянства одного из основных районов Грузии – Мингрелии, происшедшее в первой половине 1857 г. Подвергаясь и до войны нещадной крепостнической эксплуатации, мингрельские крестьяне в результате военных событий, во время которых сама Мингрелия стала театром военных действий и была разорена, попали в еще худшее положение, так как помещики путем резкого усиления угнетения крепостных стремились поправить свои дела. Волнения начались в январе 1857 г. в одном округе (Джаварском) и к маю охватили всю Мингрелию. Крестьяне добивались полного уничтожения помещичьего господства, освобождения от всех видов барщины, наделения землей, упразднения княжеского и дворянского сословий, ограничения торговых барышей. Кутаисский военный губернатор находил, что восстание «давно зачато и долго зрело»[69]. Движение в Мингрелии было подавлено местными феодалами при активной поддержке русских властей.
Крестьянские волнения в годы Крымской войны и непосредственно после ее окончания произвели огромное впечатление на правящие круги и дворянско-помещичий класс.
Характеризуя движение народных масс в Киевской губернии и центральных районах страны, Кавелин еще в 1855 г. писал: «Все это может убедить даже самых близоруких и ослепленных, что народ сильно тяготится крепостною зависимостью, и при неблагоприятных обстоятельствах из этого раздражения может вспыхнуть и разгореться пожар, которого последствия трудно предвидеть»[70].
Почти немедленно после подписания Парижского мира Александр II произнес свою знаменитую речь к московским дворянским представителям насчет предпочтительности освобождения крестьян «свыше, нежели снизу», причем он указал на существующее «чувство враждебное между крестьянами и их помещиками» и вытекающие отсюда случаи «неповиновения к помещикам»[71].
Тревога царя и правительства могла затем под воздействием широкого движения 1856 г. лишь усилиться. Секретный циркуляр министра внутренних дел от 26 июля 1856 г. предписывал принятие срочных мер по поводу слухов о воле, «дабы избежать последствий, подобных тем, какие происходили недавно в Новороссийском крае, где открылись весьма значительные побеги крестьян в Крым»[72]. Мысль о проведении той или иной реформы существующих отношений с целью предупреждения всеобщего восстания крестьянства уже не покидала Александра II.
Как известно, в конце 1857 г. правительство окончательно решилось приступить к отмене крепостного права сверху. Это нашло выражение в рескриптах от ноября и декабря 1857 г. на имя Назимова (виленского, ковенского и гродненского генерал-губернатора) и Игнатьева (петербургского генерал-губернатора).
Не выдерживает критики некогда распространенная в либерально-буржуазной историографии версия, будто весть о подготовляемой реформе внесла полное успокоение в массы крестьянства[73].
Лучше всех осведомленное III отделение в уже упоминавшемся позднейшем обзоре своей деятельности отмечало: «С одной стороны, ожидание освобождения, часто нетерпеливое, с другой – стеснительные меры некоторых помещиков для заблаговременного обезземеления крепостных – все это вызывало нередкие волнения в среде помещичьих крестьян, не с прежним терпением сносивших свое крепостное положение. Число случаев неповиновения крестьян и беспорядков между ними постоянно возрастало»[74].
В первый после появления рескриптов год (1858), по данным отчета III отделения, волнения были зарегистрированы в 86 имениях[75]. Отчет министра внутренних дел показывал за тот же год значительно более высокую цифру – 170 случаев неповиновения крестьян своим помещикам (эта цифра более чем в четыре раза превышала число неповиновений, учтенных министерством в 1857 г.)[76]. Расхождение между данными отчетов двух родственных ведомств могло зависеть от того, что министерство внутренних дел тогда принимало в расчет и сравнительно более мелкие волнения[77].
За 1859 г. III отделение учло случаи неповиновения крестьян в 90 имениях[78]. Отчет министра внутренних дел определял «общее число беспорядков в помещичьих имениях» за 1859 г. в 78. Отмечая уменьшение числа волнений, министр внутренних дел, однако, подчеркивал, что «формы, в которых в 1859 году проявлялись беспорядки, к сожалению, были несравненно резче и прискорбнее»[79].
Для 1860 г. III отделение в своем отчете показывало уже 108 случаев неповиновения крестьян[80].
К характеристике развития крестьянского движения III отделение приводило также цифры роста числа обнаруженных «подстрекателей»; их было в 1858 г. – 22, в 1859 г. – 36, в 1860 г. – 55. Наряду с этим отмечался рост числа расправ крестьян над помещиками и их управителями: в 1858 г. – 14 убийств и столько же безуспешных покушений, в 1859 г. – 13 убийств и 16 покушений, в 1860 г. – 21 убийство и 33 покушения[81].
Приведенные статистические сведения дают некоторое представление об остроте, какой достигла в годы подготовки реформы классовая борьба в крепостной деревне. Не только там, где происходили открытые волнения, но и в других поместьях положение было напряженным; кажущееся в них внешнее «спокойствие» не обманывало внимательных наблюдателей. А.В. Головнин, тогда личный секретарь великого князя Константина Романова, писал после объезда в 1860 г. ряда местностей России: «Помещики исполнены тревожного боязливого ожидания неизвестного будущего, крестьяне с возрастающим нетерпением ожидают вольности и составляют себе разные несбыточные мечты. Взаимное недоброжелательство обоих сословий усиливается, и нынешнее спокойствие есть только наружное и крайне ненадежное… Необходимо торопиться освобождением крестьян, ибо нынешнее слишком натянутое положение их не может долго продолжаться…»[82]
«Несбыточные мечты крестьян» – это их, крестьянские, представления о том, какой должна быть воля.
Крестьянство не мыслило себе освобождения без земли. Еще осенью 1856 г. Лев Толстой, потерпевший неудачу в своих личных проектах перестройки отношений с крепостными, писал: «Не удалось, главное, от убеждения, откровенно распространенного в народе, что в коронацию, а теперь к новому году – будет свобода всем с землею и со всей землею… Народ везде решил, что освобождение будет со всей землею»[83]. Министр государственных имуществ М.Н. Муравьев в 1857 г. в записке, представленной секретному комитету по крестьянскому делу, на основании сведений, собранных в некоторых губерниях средней полосы России, указывал, что «крестьяне почти повсеместно не желают свободы без отдачи им всей земли, которую они считают своей принадлежностью»[84]. Когда уже было объявлено о приступе к подготовке отмены крепостного права, стали открываться губернские комитеты и т.д., один из предводителей дворянства Нижегородской губернии сообщал губернатору, что крестьяне очень мало верят «действительному положению» вопроса и некоторые из них твердо убеждены, что скоро последует распоряжение, по которому «вся господская земля перейдет к крестьянам, и они будут освобождены от всякого влияния на них помещиков»[85]. Крестьяне ожидали как минимума закрепления за ними тех участков, которыми они уже пользовались. В одной из записок, присланных председателю редакционных комиссий Ростовцеву, подчеркивалось «глубокое и ничем не отразимое убеждение всех крестьян в своих правах на некоторую часть земли тех дач, на которых они живут». «Уничтожение этих прав крестьян на землю, – предупреждал автор, – будет в глазах их похищением со стороны помещиков…»[86]
Крестьяне считали необходимым полное прекращение всяких повинностей (работ и платежей) в пользу помещиков. Среди крестьянства было распространено мнение, что помещики «должны будут выехать из имений в города», т.е. навсегда покинуть свои имения[87]. Существовало предположение, что царь посадит всех помещиков на жалованье или на «месячину»[88].
Крестьяне стремились самостоятельно управлять своими делами, без давления и вмешательства со стороны помещиков. В приговоре, составленном крестьянами одного из имений Нижегородского уезда в 1860 г., содержалось решение: «сговориться в одно и строго приказать другим» не повиноваться помещику, «никому ничего барского не делать», «избрать себе старшину, и барина не слушаться, а повиноваться своему старшине»[89].
В разных местах среди крестьян бродили слухи, что воля (в понимаемом народом смысле) уже утверждена царем, но скрывается пока чиновниками в интересах помещиков[90]. Эти слухи широко распространялись и среди крепостных рабочих. В 1858 г. в связи с волнениями на железоделательных заводах князей Голицыных в Пермской губернии управляющий имением Голицыных сообщал: «Все эти беспорядки и вообще неповиновение крестьян происходит, как известно, вследствие разнесшегося между ними слуха, что они уже свободны, что на счет этого давно уже получен высочайший указ, но он скрывается из угождения владельцам, и потому крестьяне не считают себя обязанными выполнять заводские работы»[91].
Обострение борьбы в деревне очень часто являлось следствием открыто грабительских действий помещиков, всевозможных их ухищрений, направленных на то, чтобы заранее обезземелить крестьян либо перевести их на худшие земли. Граф Кочубей пытался присвоить тысячи десятин земли, купленной крестьянами задолго до реформы. Другой видный магнат, Шереметев, вымогал у своих крестьян, приписанных в одном месте, а живших издавна в другом, громадные суммы, угрожая переселением их по месту приписки. Князь Львов в Тульской губернии, княгиня Кропоткина в Рязанской, помещик Полтев в Калужской, помещик Задаево-Кошанский во Владимирской, как и многие другие, вызвали выступления крестьян предписаниями о переселении их на неудобные земли[92]. Крестьян переводили в дворовые, коим надела не полагалось, спешно отпускали против их желания на «свободу» без земли, сдавали в счет будущих наборов в рекруты и вообще старались разными способами обойти, обмануть, разорить[93].
Представления, связываемые крестьянами с ожидаемой «волей», находились в коренном противоречии со стремлениями, со всей политикой помещиков и с тем, что в угоду помещикам готовилось преподнести крестьянам правительство. Именно из этого столкновения непримиримых интересов и взглядов вырастали многие конфликты между крестьянами и помещиками, которых неизменно поддерживали правительственные власти, сплошь и рядом даже вооруженной силой.
Крестьяне местами отказывались от господских работ или добивались их уменьшения. При переходе имений к новым владельцам они часто не хотели им повиноваться и настаивали на немедленном освобождении[94]. Крестьяне активно противились в ряде случаев продаже господского леса, считая, что он должен скоро перейти в их собственность. В 1858 г. в Васильевском уезде Нижегородской губернии при продаже помещиком Тимофеевым 30 десятин леса крестьяне угрожали покупателям выжечь их деревни в случае реализации сделки, «потому что они скоро будут вольными, и весь лес достанется им»[95].
Власти принимали самые свирепые меры подавления крестьянского недовольства и протеста. «Полиция ревностнее, чем когда-либо, служит помещичьей власти», – справедливо отмечали современники[96]. Крестьян приводили к покорности вооруженной силой, зверскими истязаниями, массовыми арестами, преданием суду и ссылкой так называемых зачинщиков. Заслуживает внимания упорство, с которым крестьяне неоднократно защищали от властей этих «зачинщиков», т.е. лучших, наиболее стойких и преданных общим интересам людей из своей среды.
В своей борьбе против крестьянского движения власти неоднократно сталкивались с проявлением солидарности государственных и помещичьих крестьян. Государственные крестьяне одного из селений Петровского уезда пытались «внушить соседним с ними помещичьим крестьянам, что так как они скоро будут свободными, то могут освободить себя от излишнего повиновения своим помещикам и не платить оброка»[97]. Вызываемые в качестве понятых для помощи в усмирении волновавшихся помещичьих крестьян государственные крестьяне иногда не только не оказывали властям содействия в этом, но прямо высказывали сочувствие помещичьим крестьянам и не допускали наказания их. На подобные «буйственные поступки» государственных крестьян во время одного из волнений в Тамбовской губернии жаловалось, например, III отделение в своем отчете 1859 г.[98]
В крестьянских выступлениях подчас заметную роль играли отпускные солдаты, которые, как люди бывалые, во время выступлений становились во главе своих односельчан. В деревню, несомненно, уже проникали влияния, шедшие со стороны городской разночинной среды. «…Учителя (ученый люд) и приказные (чиновнический класс) с жаром защищают эмансипацию», – жаловался один нижегородский помещик. «Сей достопочтеннейшей публике, – писал он, – охотно верят мелочные лавочники, цирюльники, мастеровые, дворовые люди, собираясь на чайные и пуншевые беседы в трактирах и белых харчевнях, рассуждая там о благе нашей матушки России. Их подслушивают извозчики, городские и загородные ямщики, ездящие по большим дорогам, и сеют эти плевелы всюду»[99]. Через крепостных, живших при господах в губернских центрах, крестьяне так или иначе вступали в соприкосновение с городскими демократическими элементами, со «знающими» людьми. «…Народ теперь уж больно чуток стал: за десять верст ухом слышит!» – в этих словах одного наблюдательного крестьянина хорошо выразилось то напряженное состояние, в котором находились массы[100].
Волнения, происходившие в каком-либо поместье, привлекали живой интерес окрестного населения. Во время неповиновения крестьян в имении помещицы Беккер, в Павлоградском уезде Екатеринославской губернии, 20 тыс. окрестных жителей «поддерживали дух непокорности в означенном имении и нетерпеливо ожидали развязки происшествия»[101].
Выдающееся место в истории крестьянского движения последних предреформенных лет занимает так называемое трезвенное движение, порожденное непосредственно «дикими отношениями откупа к народу», по меткой оценке Н.А. Добролюбова[102].
Откупная система торговли вином, как известно, играла большую роль во всей финансовой системе крепостнического правительства. После Крымской войны, к концу 50-х годов, ее значение еще больше возросло, – когда на каждые 100 руб. обыкновенных государственных доходов приходилось 38 руб. «питейных сборов»[103].
Злоупотребления откупщиков достигли неслыханных размеров. Даже известный крепостник Муравьев писал, что правительством народ отдан на произвол откупщиков под тем предлогом, что «без этого грабежа казна не получит обещаемого дохода». Он вынужден был признать систему откупов «гнусной разбойнической системой»[104].
Резкое и совершенно произвольное увеличение цен на вино, крайнее ухудшение его качества в условиях общего роста дороговизны вызывали острое недовольство в народе, приведшее к массовому движению за трезвость, а в ряде губерний и к разгрому питейных заведений.
«Трезвенное движение» получило свое распространение первоначально в Ковенской губернии (в сентябре 1858 г.), откуда перешло в Виленскую и Гродненскую. Крестьяне и мещане этих губерний выносили решения об отказе от употребления вина, составляли общества трезвости, устанавливая наказание (штрафы) для нарушителей решений. В движение были вовлечены значительные массы. Добролюбов определял минимальное число его участников в трех западных губерниях в 500 тыс. человек[105].
В начале 1859 г. «трезвенное движение» стало широко распространяться и в центральных, великорусских, губерниях (отдельные попытки в этом направлении были предприняты в Саратовской губернии еще раньше, примерно в одно время с началом движения в Ковенской губернии). В отчете министра внутренних дел за 1859 г. говорилось: «Первый пример подан в помещичьих и казенных селениях Саратовской губернии, и почти одновременно с ним подобное же явление повторилось в Тульской, за которой последовали губернии: Калужская, Костромская, Могилевская, Пензенская, Рязанская и Смоленская»[106].
Движение охватило также различные местности Владимирской, Московской, Орловской, Калужской, Самарской, Казанской, Нижегородской, Костромской, Ярославской, Тверской, Курской, Воронежской, Харьковской и других губерний.
Дело не ограничилось одним бойкотом. С мая 1859 г. движение перешло в фазу нападений на питейные заведения, разгрома их. В этой форме оно раньше всего проявилось в Пензенской губернии[107]. За Пензенской губернией последовали Тамбовская, Саратовская, Самарская, Симбирская, Оренбургская, Воронежская, Московская и др. Всего в 12 губерниях было разгромлено 220 питейных заведений[108].
Правительство еще на первом этапе «трезвенного движения» было им очень обеспокоено и принимало меры к его ликвидации. В дальнейшем оно перешло к применению военной силы и с помощью воинских частей окончательно подавило волнения. Тысячи крестьян были арестованы. В феврале 1860 г. жандармский штаб-офицер доносил из Пензы шефу жандармов, что там «тюремный замок набит, в полном смысле этого слова, государственными крестьянами…»[109] Многие крестьяне были преданы военному суду, еще большее число было подвергнуто телесному наказанию[110].
Несмотря на успокоительные заверения, что волнения, имея источником злоупотребления откупщиков, «не могут быть отнесены к разряду возмущений или неповиновений правительству» (в этом смысле высказывались, например, усмиритель беспорядков в Пензенской губернии генерал-адъютант Яфимович и ревизовавший туже губернию сенатор Сафонов)[111], правящие круги были сильно встревожены размахом движения, совернгенно неожиданного для них, как признавалось в отчете III отделения за 1859 г.[112] Беспокойство усугублялось сознанием, что события развертываются в обстановке «общего брожения умов», при «тревожности мнений в народе»[113].
В кругах русской революционной демократии движение 1858 – 1859 гг. привлекло большое внимание. «Современник» откликался на него не раз. Когда движение еще ограничивалось западными районами, Н.Г. Чернышевский посвятил ему очень сочувственную статью под заглавием «Вредная добродетель». «Неужели надобно доказывать, – писал он о „ковенских мужиках“, – что этим геройским решением, до которого мог довести их только слишком тяжелый опыт, они приносят пользу государству и честь русской нации перед Европой?»[114] Осенью 1859 г. в «Современнике» была опубликована статья Н.А. Добролюбова «О распространении трезвости в России» (ее первоначальное заглавие, «Народное дело», не было пропущено цензурой), содержавшая не только тщательно подобранную сводку всех печатных материалов о движении, но и их глубокий анализ и далеко идущие выводы из знаменательных событий. Добролюбов увидел в этих событиях яркое подтверждение веры передовых людей в народ, в его революционные возможности[115].
К событиям, связанным с «трезвенным движением», неоднократно возвращался «Колокол», материалы о нем давались и в выходившем приложении к «Колоколу» «Под суд!». Герцен разоблачал «службу правительства кабакам», он указывал, что «от безденежья правительства кабак поднялся в ранг церкви и дворца, что оскорбление кабака становится оскорблением величества». «Колокол» с возмущением писал о действиях усмирителей крестьянского движения[116].
В конечном итоге нельзя не признать, что «трезвенное движение», несмотря на непосредственные частные причины возникновения и более или менее легальные вначале формы проявления, объективно приобрело значение и смысл крупного антифеодального выступления, возможность продолжения и распространения которого возбуждала серьезную тревогу в правящих кругах, приложивших все усилия для его подавления.
В середине 1858 г. бурные крестьянские волнения произошли в Эстонии (Эстляндская губерния). Волнения эти возникли в начале мая в Северо-Восточной Эстонии, в окрестностях Вайвара, и на протяжении трех месяцев распространились на несколько уездов. Причиной волнений было введение в действие нового «Положения о крестьянах Эстляндской губернии», утвержденного в 1856 г. и пересмотренного отчасти в начале 1858 г. Крестьяне выступали в первую очередь против дополнительной барщины. Самым важным эпизодом эстонских волнений было выступление в имении Махтра, известное в истории эстонского народа под названием «войны в Махтра». В связи с отказом крестьян поместья Махтра от выполнения дополнительной барщины для усмирения их прибыла воинская команда. 2 июня 1858 г. в Махтра собралась толпа, насчитывавшая до 1500 человек (крестьяне местные, а также восьми соседних имений)[117]. Произошло столкновение между солдатами и крестьянами, вооруженными кольями и охотничьими ружьями. Погибло девять крестьян, многие крестьяне были ранены. В свою очередь, толпа убила командира воинской команды, ранила штаб-офицера и 13 солдат. Отряд был вынужден отступить, поместье было крестьянами сожжено. Прибывшими более крупными силами (свыше 500 солдат) выступление в Махтра было подавлено. Военный суд, состоявшийся над крестьянами в октябре – ноябре 1858 г., приговорил их к тяжелому телесному наказанию (до 1000 палочных ударов); несколько десятков человек были присуждены к каторжным работам, ссылке на поселение, тюремному заключению[118].
Сильное негодование среди местного населения и передовых общественных кругов России вызвала дикая расправа властей над большой группой крестьян имения Ания барона Унгерн-Штернберга, расположенного в нескольких десятках верст от Ревеля. В июле 1858 г. крестьяне, явившиеся в Ревель для принесения жалобы на незаконные действия владельца, были подвергнуты исключительно зверскому истязанию на базарной площади. Событие это послужило предметом острой разоблачительной корреспонденции в «Колоколе»[119].
Волнения 1858 г. в Эстонии, охватившие около 30 имений, оказали влияние не только на правительственную политику в прибалтийских губерниях[120], но и на ход подготовки крестьянской реформы в России: они подорвали позиции сторонников «освобождения» крестьян по так называемому остзейскому способу[121].
В официальные статистические сведения о крестьянском движении, приводившиеся выше, включались обычно и волнения, происходившие среди рабочего населения крепостной эпохи.
Согласно данным[122], не отличающимся пока сколько-нибудь исчерпывающей полнотой, за первую четверть XIX в. известно несколько более сотни различного рода конфликтов и волнений на промышленных предприятиях, за вторую четверть столетия – около 90. Не менее 45 конфликтов и волнений произошло на протяжении 50-х годов. При этом на первую половину десятилетия приходится примерно четверть волнений, на вторую половину – около трех четвертей. Число волнений заметно увеличивается к последнему трехлетию перед реформой: более половины волнений, имевших место в 50-х годах, относится именно к 1858 – 1860 гг. Около двух третей общего числа рабочих волнений 1858 – 1860 гг. падает на разные категории рабочих горнометаллургического производства (почти исключительно – в пределах Пермской и Оренбургской губерний), около одной шестой – на строителей железнодорожных путей (известные волнения на постройках Московско-Нижегородской и Волго-Донской железных дорог в 1859 – 1860 гг. и др.)[123]. В двух случаях происходили волнения на текстильных фабриках. Единичные случаи волнений отмечены среди рабочих других производств.
Волнения рабочих (в основном – закрепленных за владельцами предприятий, в некоторых случаях – законтрактованных государственных и помещичьих крестьян) возникали из-за неимоверно тяжелых условий труда и быта, голода, эпидемий, всевозможных притеснений, жестокостей и издевательств со стороны заводского начальства. Не меньше чем в 25% всех учтенных случаев волнения вспыхивали в связи с требованием повышения нищенской заработной платы и протестом против совершенно невыполнимых норм выработки (урочных положений). В ряде случаев поводом к волнениям являлись слухи об объявленном или предстоящем в самом ближайшем времени освобождении.
Формы волнений были разнообразны: отказ от работ, подача коллективных жалоб, массовые побеги и пр. Рабочие проявляли подчас большое упорство в отстаивании своих требований, активно вступались за своих вожаков («зачинщиков»). Представители государственной власти всемерно поддерживали предпринимателей и подрядчиков, избегая, как правило, принятия мер против их даже вполне явных и бесспорных беззаконий и злоупотреблений. Недаром главный начальник уральских горных заводов Ф. Фелькнер в 1859 г. в своей переписке с министром финансов подчеркивал, что «ко всяким принудительным против заводовладельцев мерам» позволительно прибегать лишь «с крайнею осмотрительностью и осторожностью»[124]. Зато власти нисколько не стеснялись в применении диких репрессий против выведенных из терпения рабочих. В 1858 г., во время волнений на Авгорском чугуноплавильном заводе в Пензенской губернии, произошло столкновение между рабочими (крестьянами приписной к этому заводу деревни Русская Маскина) и явившейся для подавления воинской командой, вовремя которого несколько солдат получили «легкие ушибы». Приговор военного суда гласил: двух бывших ратников ополчения и других восьмерых крестьян прогнать сквозь строй через 100 человек 9 раз и потом сослать на каторжные работы в рудниках на 20 лет. Отставного унтер-офицера, участника ряда войн, шестидесятитрехлетнего Архипа Леонтьева, признанного одним из «подстрекателей», присудили к лишению ордена, медалей и других знаков отличия и к каторге на 20 лет (ввиду полной неспособности к работе в рудниках ему заменили в дальнейшем каторгу ссылкой на поселение)[125]. Самой варварской расправе были подвергнуты рабочие, обманом и насилием завербованные на стройку Волго-Донской железной дороги и решившие уйти с работ из-за невыносимых условий. При преследовании одной партии ушедших рабочих дело дошло до расстрела беглецов.
Рабочие, участники волнений дореформенного периода, в частности волнений 50-х годов, в большой своей массе были очень близки к крестьянам и связаны в той или иной мере с сельским хозяйством. Иногда это были по существу крестьяне-отходники, к тому же в значительной своей части непосредственно понуждаемые к отходу властями и помещиками. В формах борьбы рабочих, а порой и в некоторых их требованиях было много общего с чисто крестьянским движением. Но уже пробивались и некоторые новые черты, позволяющие видеть в волнениях описываемого периода зародыши, зачатки будущего, пореформенного рабочего движения.
Правительство вынуждено было считаться с волнениями на промышленных предприятиях и на транспорте, усугублявшими для него трудности, создаваемые все растущей волной неповиновений и бунтов в помещичьих имениях. Волнения рабочих вливались в общий поток антикрепостнической борьбы, обостряя политический кризис.
Приведенные факты достаточно наглядно свидетельствуют о том, что в предреформенные годы народная масса была охвачена сильным и широким брожением, которое многократно находило себе открытое выражение в разного рода протестах и волнениях.
Народные волнения в канун реформы – важнейший признак той революционной ситуации, которая характерна для России конца 50-х и начала 60-х годов.
Крестьянское движение, развернувшееся уже в годы Крымской войны, заставило самодержавие приступить к подготовке отмены крепостного права. Но волнения в народе не прекратились с началом работ над реформой – напротив, напряжение в деревне возрастало, число волнений увеличивалось. В крестьянских волнениях, в слухах, и толках, распространявшихся в народе, отражались надежды и требования масс, их мечты о земле, о подлинной независимости от помещиков. Правительство и сами помещики не могли игнорировать происходящего в низах и ясно выражаемого этими низами отказа жить по-старому. Не могло быть речи об отказе от реформы – наоборот, в верхах по мере развития народного движения крепло убеждение в необходимости ускорения дела.
При всем том крестьянское движение в эти годы не приняло такого характера и таких размеров, чтобы вырвать само дело освобождения из рук царской бюрократии и помещичьего класса и разрешить его по-революционному, в соответствии с интересами и чаяниями народа. Как указывает В.И. Ленин, «…века рабства настолько забили и притупили крестьянские массы, что они были неспособны во время реформы ни на что, кроме раздробленных, единичных восстаний, скорее даже „бунтов“, не освещенных никаким политическим сознанием…»[126]
Обстановка, сложившаяся в России накануне отмены крепостного права, характеризовалась не только обострением недовольства и усилением борьбы народных масс, но и кризисом верхов, которые уже не в состоянии были господствовать, опираясь на старые методы и формы.
Кризис верхов назревал на протяжении длительного времени, по мере углублявшегося разложения крепостнической системы. Крымская война сделала этот кризис явным и открытым.
Режим крайней реакции, утвердившийся в царствование Николая I, встречал критическое отношение в известной части господствующего класса. Но и среди недовольных лишь очень немногие отдавали себе отчет в том, насколько серьезно подтачивалась изжившим себя крепостническим порядком внешняя мощь государства. Крымская война разрушила все иллюзии относительно военно-дипломатического всемогущества царско-крепостнической монархии. В этой войне, по словам Энгельса, «царизм потерпел жалкое крушение» и скомпрометировал …самого себя – перед Россией. «Наступило небывалое отрезвление»[127]. Критики николаевской системы из складывавшегося либерального лагеря подняли голову и стали усиленно пропагандировать свои взгляды, пользуясь для этого рукописной публицистической литературой (часть ее в дальнейшем была опубликована за границей в герценовских «Голосах из России»), потом и легальными журналами, в первую очередь, основанным в Москве в 1856 г. либеральным журналом «Русский вестник»[128]. Но в роли критиков обанкротившейся системы выступают теперь и люди, известные до этого времени в качестве ее идейных оруженосцев. Примером могут служить нашумевшие «Политические письма» М.П. Погодина, написанные в годы Крымской войны и получившие большое распространение в рукописных копиях[129].
Погодин указывал на опасные последствия отсталости России. «Нельзя, – писал он, – жить в Европе и не участвовать в общем ее движении, не следить за ее изобретениями и открытиями». Он сетовал на отставание в области техники, развития путей сообщения, вооружений и указывал на низкий уровень грамотности населения. В немного завуалированной форме Погодин осуждал мероприятия николаевского режима, направленные на сокращение числа студентов, и доказывал «необходимость в тысячах людей образованных на местах». Погодин подхватил лозунг гласности, получивший тогда необычайную популярность в широкой публике, и попробовал внушить правительству, что без гласности «всякая ложь, неправда, обман получают право гражданства в государстве». Свои «обличения» Погодин решился обобщить в довольно смелых для него выражениях: «Ум притуплен, воля ослабела, дух упал, невежество распространилось, подлость взяла везде верх, слово закоснело, мысль остановилась, люди обмелели, страсти самые низкие выступили наружу, и жалкая посредственность, пошлость, бездарность взяла в свои руки по всем ведомствам бразды управления. Священный союз между царем и народом потрясен!»[130] В последних словах нашел отражение источник погодинского пыла и усердия: Погодина страшила перспектива полного разоблачения царизма в глазах народа, он был глубоко озабочен изысканием средств для спасения и упрочения самодержавной монархии.
Связь внешних неудач с крепостным строем, с отсталостью страны не могла укрыться и от некоторых представителей правительственных кругов, все более убеждавшихся, что при сохранении в полной целостности существующей социально-политической системы правительство рискует потерять великодержавное положение России, столкнется с опасностью могучего народного движения, которое может смести и помещиков и царизм. «…Высшие представители власти пришли в какое-то оцепенение», свидетельствует в своих воспоминаниях об этом времени видный сановник князь Оболенский[131].
Несмотря на это, при Николае I шансы на немедленное изменение правительственного курса казались ничтожными. Неожиданная смерть Николая в феврале 1855 г. была воспринята различными слоями дворянского общества, как начало перемен. «Великие перемены ожидают Россию»[132] – эти слова записал в своем дневнике 1 марта 1855 г. Лев Толстой. Та же мысль бесконечно повторялась среди разных групп дворянства и дворянской интеллигенции. М.А. Бакунин позднее отмечал: «Никто никогда не забудет трепета, пробежавшего по всей империи при смерти императора Николая… Чиновничество оплакивало крушение своего владычества, остальное же население содрогнулось от радостных надежд»[133].
Слишком хорошо известно, что «радостных надежд» Александр II не оправдал. Да это и понятно: сами эти надежды представляли собой наивную монархическую иллюзию, порожденную слабостью политического развития надеявшихся, в частности их неумением распознать кровную связь царизма с интересами крепостников-помещиков. Поучительно напомнить мнение, высказанное через несколько дней после смерти Николая I девятнадцатилетним Добролюбовым: «Русские надеялись на его сына, но эта надежда очень шаткая. Трудно сыну отрешиться от прежних отеческих правил… И что за страшная, непостижимая связь, что за отношение между народом и царем!!. Должен быть царь… А зачем?!. Да хоть бы царь-то хороший! А то и не избранный, и не русский, и не отличный ничем, а так, какой попался!!. Странно, как столько времени люди не могут подняться из грязи предрассудков»[134].
При всем том царизм, бесспорно, не мог уже уклониться от осуществления некоторых перемен. Начав с кое-каких частных послаблений, имевших целью смягчить возбужденное состояние широких общественных кругов (ослабление цензурного гнета, отмена ограничений, установленных после 1848 г. по отношению к университетам, облегчение сношений с Западом, частичная амнистия по политическим делам – декабристов и петрашевцев), Александр II вынужден был поставить в порядок дня и более существенные реформы, прежде всего реформу крестьянскую.
Условия и обстоятельства, вызвавшие постановку вопроса об отмене крепостного права, достаточно разъяснены в исторической литературе; об этом говорилось и в первых параграфах настоящей главы. Подчеркнем здесь еще раз роль крестьянских настроений и волнений (в особенности крестьянского движения в годы Крымской войны) как фактора, непосредственно и с особой силой толкавшего царя и его ближайших сподвижников в указанном направлении.
Но было бы ошибочным думать, что весь господствующий помещичий класс уже проникся стремлением к переменам или что характер и объем этих перемен всем представлялись в одинаковом свете. Дворянство отнюдь не было вполне едино. К. Маркс, внимательно следивший за ходом крестьянской реформы, писал, что сторонники реформы среди дворянства составляют меньшинство, не единодушное по важнейшим вопросам[135]. Различны были интересы разных слоев дворянства, например помещиков черноземных губерний, крайне дороживших землей, и помещиков нечерноземных, промысловых губерний, больше всего ценивших не землю, а закрепощенные крестьянские души. В соответствии с этим и взгляды на вопросы, связанные с крестьянской реформой, были неодинаковы. «Насчет большинства нашего общества, – писал в начале 1859 г. Чичерин Кавелину, – вы будете согласны: оно состоит из помещиков-консерваторов и чиновников-взяточников»[136]. Большинству обычно противополагалось так называемое образованное меньшинство привилегированного общества, т.е. в первую голову либеральные элементы того же дворянства. Позиция упоминаемых Чичериным помещиков-консерваторов, как и всех близких им по духу элементов вне чисто помещичьей среды, в конечном счете сводилась либо к сохранению в неприкосновенности крепостнического режима, либо к тому, чтобы неизбежные перемены затронули его в самой минимальной степени.
Либералами в собственном смысле слова являлись либералы-западники, возглавляемые такими деятелями, как ученые и публицисты Кавелин[137] и Чичерин, как Тургенев и близкие к нему литераторы Анненков, Боткин и др., как редактор нового журнала «Русский вестник» Катков (на первом этапе деятельности), как А.М. Унковский, популярный помещик Тверской губернии, местный предводитель дворянства, и т.д.
Некоторыми либеральными чертами была отмечена позиция видных представителей славянофильства, именно тогда переживавшего свой относительно наиболее либеральный период[138]. Братья Аксаковы (Константин и Иван), Самарин, Хомяков, Кошелев в канун крестьянской реформы пытались соединить реакционные теоретические основы своего мировоззрения с такими отдельными либеральными политическими лозунгами, как «простор» общественной самодеятельности, свобода общественного мнения и пр. Немало сходного в то время было и в разных вариантах проектов отмены крепостного права, выдвигавшихся либеральными и славянофильскими лидерами. Следует при этом иметь в виду, что влияние даже самых левых славянофилов в обществе было, несомненно, ниже, нежели собственно либерального (западнического) течения[139].
Объективный смысл либеральных стремлений и планов заключался в создании некоторых предпосылок для буржуазной перестройки России, для осторожного перевода ее социально-политических отношений на капиталистические рельсы под эгидой «смягченного» самодержавия.
По своему основному характеру либерализм, начавший вполне отчетливо оформляться в России именно в период падения крепостного права, объективно являлся буржуазным идейно-общественным направлением, хотя сторонники его в то время еще рекрутировались преимущественно из среды поместного дворянства и привилегированной дворянской интеллигенции. Характеризуя впоследствии «буржуазный либерально-монархический центр», В.И. Ленин отмечал тот бесспорный факт, что этот центр явственно наметился уже в эпоху падения крепостного права[140]. Либералы, писал В.И. Ленин, «были и остаются идеологами буржуазии, которая не может мириться с крепостничеством, но которая боится революции, боится движения масс, способного свергнуть монархию и уничтожить власть помещиков»[141].
Сама по себе торгово-промышленная среда в описываемое время была еще весьма косной, отсталой и находилась в крайней зависимости от власти, от правительственной экономической (в частности, таможенной) политики. Говоря словами В.И. Ленина, до 1905 г., в течение более чем сорока лет, дворянство либеральничало, между тем как всероссийское купечество казалось «более довольным, менее оппозиционным»[142]. Купечество сочувствовало упразднению крепостного права, в большей или меньшей степени сознавая тормозящую роль последнего в хозяйственном развитии страны и ожидая от ликвидации крепостничества прямого для себя выигрыша. Это нашло выражение, например, в выступлениях крупного предпринимателя, откупщика, близкого к Погодину и славянофилам, В.А. Кокорева[143], вокруг которого группировались некоторые элементы московского купечества[144]. Но никакой самостоятельной ноты в разработку крестьянского вопроса непосредственные представители купечества не внесли, воздействия на его рассмотрение и разрешение они не оказали. С политической стороны речи и статьи того же Кокорева носили сугубо верноподданнический характер, со всяческими призывами к «смиренномудрию и терпению»[145].
Возвратимся, однако, к платформе западнического либерализма в годы, предшествовавшие отмене крепостного права.
Конкретные задачи либерализма следующим образом были сформулированы в совместном обращении Кавелина и Чичерина к Герцену, написанном в конце Крымской войны: «Мы думаем об том, как бы освободить крестьян без потрясения всего общественного организма, мы мечтаем о введении свободы совести в государстве, об отменении или по крайней мере об ослаблении цензуры»[146]. В программной статье «Современные задачи русской жизни», написанной Чичериным в 1855 г., к пожеланиям свободы совести и свободы общественного мнения и печати были добавлены публичность правительственных действий и гласность судопроизводства[147]. Видное место в либеральных пожеланиях занимал пункт о местном самоуправлении. Либералы хлопотали об улучшении административного аппарата, об обеспечении условий для беспрепятственного накопления, о «полной свободе» промышленности и торговли[148].
Либералами старательно обходился вопрос об изменении коренных основ государственного строя. «О перемене образа правления никто в это время не думал», – писал в своих воспоминаниях Чичерин, имея в виду либеральное общественное мнение. О такой перемене оно мечтало лишь как об «отдаленной цели», о которой следует пока «умалчивать»[149]. В большом программном документе, выработкой которого к концу 1855 г. был занят Кавелин, шла речь о «совершенной необходимости сохранить неограниченную власть государя»[150]. Таким образом, авторитетные представители русского либерализма на данном этапе либерального движения отказывались или не решались выставить лозунги конституционализма. Нечего и говорить о славянофилах, которые всегда решительно высказывались и боролись против конституционных стремлений[151].
Либеральные критики существующих порядков чаще всего разменивались на мелочи, выступая, как правило, против частных злоупотреблений и избегая затрагивать коренные причины отрицательных явлений. Обсуждая в письме к Герцену (1857 г.) задачи заграничного органа печати, Кавелин убеждал его сосредоточить главное внимание на частных вопросах, потому что, утверждал он, точка зрения «образованной публики» (т.е. массы либеральных читателей) состоит в ядовитой критике деталей, а не принципов[152].
Характерными чертами либерального лагеря были страх перед движением народа, враждебность к революционным методам, стремление достигнуть своих целей в союзе и сотрудничестве с правительством. При разъединении с существующей властью либералы считали общество бессильным и беспомощным, ибо, по их мнению, «только через правительство у нас можно действовать и достигнуть каких-нибудь результатов»[153]. В письме к Герцену Кавелин и Чичерин решительно открещивались от тайных обществ, от «революционных и разрушительных планов», даже от оппозиций. Обращаясь к «молодому поколению», либералы предостерегали его от «опрометчивости, несбыточных желаний и целей» и старались внушить ему, что «у нас всякое начинание истекает сверху» и что-де «попытки снизу к насильственному изменению существующего» способны принести один лишь вред[154]. Противопоставление действия сверху и снизу делалось, таким образом, либералами еще до известного выступления на ту же тему Александра II перед московским дворянством, причем либералы, как и Александр II, решительно отстаивали действия исключительно сверху.
Настойчивость, с которой либералы доказывали необходимость скорейших уступок в крестьянском вопросе, была связана прежде всего с их убеждением, что только отмена крепостного права в самом близком будущем может предотвратить революционный путь развития, для них неприемлемый, и обеспечить возможность мирного и постепенного прогресса.
«В моих глазах, – писал Кавелин по поводу планов разрешения проблемы о крепостном праве, – решить умно и основательно и честно… этот вопрос значит спасти нас от бессмысленной резни и на пятьсот лет дать России внутренний мир и возможность правильного, спокойного преуспеяния, без скачков и прыжков»[155].
К этому надо добавить, что деловые планы либералов в крестьянском вопросе, особенно животрепещущем вопросе тогдашней русской действительности, были проникнуты стремлением оградить помещичьи интересы. Тот же Кавелин, автор одного из самых известных либеральных проектов крестьянской реформы, гордился тем, что его записка по крестьянскому вопросу пришлась по душе «самым заскорузлым и деревянным» помещикам[156].
Позже, в 1859 г., когда созданные правительством редакционные комиссии по крестьянскому делу определили нормы наделения крестьян землей более высокие, а размеры повинностей за нее меньшие, чем проектировалось губернскими дворянскими комитетами, это вызвало протест не только со стороны реакционного дворянского большинства, но и либерального меньшинства. В адресе пяти «левых» депутатов от губернских комитетов (Шретер, Хрущов, Унковский и др.) царю наряду с требованиями о либеральном преобразовании существующего порядка администрации и суда и с имевшей прогрессивное значение критикой обязательных отношений между «освобождаемыми» крестьянами и помещиками содержалось утверждение, будто «увеличением надела крестьян землею и крайним понижением повинностей в большей части губерний помещики будут разорены»[157]. Между тем хорошо известно, что сами редакционные комиссии принимали очень близко к сердцу интересы помещиков, что руководящие деятели комиссий «Милютин и Соловьев сами отстаивали привилегии крепостников и необычайно тяжелый „выкуп“ за эти привилегии»[158].
Глубоко был прав В.И. Ленин, говоря, что «либералы хотели „освободить“ Россию „сверху“, не разрушая ни монархии царя, ни землевладения и власти помещиков, побуждая их только к „уступкам“ духу времени»[159]. Цитируя оценку либералов 60-х годов Чернышевским, который называл их (в «Прологе») «болтунами, хвастунами и дурачьем», Ленин пояснял, что Чернышевский «ясно видел их боязнь перед революцией, их бесхарактерность и холопство перед власть имущими»[160].
Несмотря на всю ограниченность и куцость либеральной платформы, полное ее осуществление вызывало сопротивление как у более или менее непримиримых крепостников, так и у правительства, которое согласно было лишь с некоторыми из либеральных предложений, а другие решительно отвергало. Так, правительство не хотело наделения сколько-нибудь широкими полномочиями органов местного самоуправления, оно не допускало и подобия свободы общественного мнения и печати и вообще стремилось провести реформы, ставшие неизбежными и неотвратимыми, в таком виде, чтобы не потерпело ущерба бюрократическое всевластие.
С другой стороны, правительство, считаясь с общеклассовыми интересами дворянства и заботясь об устойчивости дворянского государства, не могло принять всех требований крепостников, тем более ультракрепостников, мечтавших по существу об отказе вообще от всякой реформы. На этой почве возникала возможность столкновений правительства с этой частью дворянства. Раздражение воинствующих крепостников принимало форму своеобразной политической фронды. Апеллируя к Александру II против «красных бюрократов» типа Милютина, добиваясь разгона редакционных комиссий и передачи всего дела непосредственно в руки реакционнейших представителей дворянства, они не прочь были попугать царя призраком олигархической конституции. Камергер Михаил Безобразов доказывал в своей нашумевшей записке на имя царя (1859 г.), что самодержавие не есть «право делать все и как вздумается», что оно не должно считать себя безграничным и что собрание выборных «есть природный элемент самодержавия»[161]. Александру II не очень трудно было обезвредить этот, по выражению И. Аксакова, «либерализм озлобившихся помещиков»[162]. Резко отвергнув все подобные политические домогательства, правительство вместе с тем самым внимательным образом отнеслось к экономическим претензиям крепостников.
Годы непосредственной подготовки отмены крепостного права ознаменовались, таким образом, спорами и конфликтами в самом господствующем лагере, причем расстановка сил могла казаться запутанной и сложной. Споры велись и внутри дворянства, и в среде правительства. Но в этих спорах не было слышно голоса подлинных защитников крестьянских интересов. Характерные для значительной части дореволюционной исторической науки стремления свести смысл общественной борьбы в России перед реформой к борьбе «либералов» против «крепостников» будто бы во имя интересов народа были разоблачены в марксистской литературе и с особенной силой и глубиной в трудах В.И. Ленина. Ленин по этому поводу писал: «Пресловутая борьба крепостников и либералов, столь раздутая и разукрашенная нашими либеральными и либерально-народническими историками, была борьбой внутри господствующих классов, большей частью внутри помещиков, борьбой исключительно из-за меры и формы уступок. Либералы так же, как и крепостники, стояли на почве признания собственности и власти помещиков, осуждая с негодованием всякие революционные мысли об уничтожении этой собственности, о полном свержении этой власти»[163].
В жизни страны, ее народных низов со времени Крымской войны наметились крупные сдвиги. Массы крестьянства жаждали решительных перемен, полного освобождения от крепостного гнета и бесправия, они стремились получить землю. Представительство интересов и стремлений крестьянства приняли на себя поднимающиеся новые демократические элементы общественности – передовые круги разночинной интеллигенции. Видную роль в борьбе за народное дело сыграли в то же время такие замечательные представители дворян-революционеров, как А.И. Герцен и Н.П. Огарев, деятельность которых уже непосредственно смыкается с революционной борьбой нового поколения.
Герцен вступил в новую полосу русской общественной борьбы, начавшуюся с 50-х годов, зрелым деятелем, уже имевшим крупнейшие революционные, литературные и научные заслуги.
Теоретическое и политическое мировоззрение Герцена в ряде существенных черт сложилось на протяжении 30-х – 40-х годов. Герцен был выдающимся философом-материалистом. Еще в 40-х годах XIX в. он встал в уровень с величайшими мыслителями своего времени, он, по выражению В.И. Ленина, «вплотную подошел к диалектическому материализму и остановился перед – историческим материализмом»[164].
Наряду с Белинским Герцен внес огромный вклад в формирование демократических взглядов передовых элементов русского общества второй четверти XIX в. Герцен был непосредственным свидетелем и участником революции 1848 г. в Западной Европе (он уехал из России в 1847 г.). Он был тогда «демократом, революционером, социалистом»[165], хотя социализм его представлял разновидность утопического, мелкобуржуазного социализма.
С поражением революции 1848 г. связана известная ломка в воззрениях Герцена, тот его духовный кризис, который Ленин оценивал как крах «буржуазных иллюзий в социализме», как порождение и отражение той «всемирноисторической эпохи, когда революционность буржуазной демократии уже умирала (в Европе), а революционность социалистического пролетариата еще не созрела»[166].
Этот кризис послужил толчком к выработке Герценом его утопического учения «русского социализма», основанного на вере в социалистическую природу или по крайней мере в социалистические потенции общинного землевладения и «мирского» управления русских крестьян, на убеждении в том, что в быте русского народа, русского села заключено «больше условий к экономическому перевороту»[167], чем в жизни западных народов. Объективно герценовское учение, закладывавшее существенные основы идеологического фундамента народничества, являлось своеобразным выражением демократических чаяний и стремлений крестьянской массы, ее ненависти к помещикам и помещичьему землевладению, ее борьбы за землю и волю.
Поглощенный интересами русского освободительного движения, беспредельно преданный родине и народу, Герцен после революционных событий 1848 – 1849 гг. решился остаться за рубежом, чтобы там служить России, бороться за дело русских трудящихся масс. С полным правом Герцен мог сказать впоследствии: «Точка, оставшаяся господствующей осью, около которой прошла наша жизнь от отрочества до седых волос, это – наше отношение к русской земле, к русскому народу, вера в него, любовь к нему… Любовь деятельная, стремящаяся во что бы то ни стало облегчить труд его развития, участвовать в его судьбах и ставить целью своей жизни его благосостояние»[168].
Одна из ближайших практических задач, которые непосредственно ставил перед собой Герцен, заключалась в организации свободного русского книгопечатания. Уже в 1853 г. Герцену удалось основать в Лондоне первую «Вольную русскую типографию» и положить начало свободной русской печати, в чем В.И. Ленин видел его великую заслугу.
Правда, на первых порах деятельность Герцена получила в России слабый отклик. «…Начала наши были томны и бедны. Три года мы печатали, не только не продав ни одного экземпляра, но не имея возможности почти ни одного экземпляра послать в Россию»[169]. Даже близким людям бесцензурная речь казалась неосторожностью, чуть не доносом, писал Герцен об этом времени, которое он называл временем «слабых, бесплодных усилий и безучастия со стороны России». Но все это радикально переменилось, когда после крымских поражений и смерти Николая оживилась общественная жизнь в России. Новая политическая обстановка в огромной степени подняла значение начатой Герценом издательской деятельности и придала ей широкий размах.
При первых же дошедших до него симптомах обострения крестьянского движения и начинавшегося общественного подъема Герцен решил приступить к изданию периодического сборника «Полярная звезда». Название, как и силуэты казненных декабристов на обложке, напоминали о предшественниках по революционной борьбе, в частности об известном альманахе, некогда выпускавшемся Рылеевым и Бестужевым. Герцен сознательно стремился «показать непрерывность предания, преемственность труда, внутреннюю связь и кровное родство»[170]. Таким образом, «Полярная звезда», как подчеркивает Ленин, «подняла традицию декабристов»[171]. Летом 1855 г. вышла первая книжка «Полярной звезды», в 1856 г. – вторая. Издание продолжалось до 1862 г.[172]
В середине 1856 г. Герцен начал издавать «Голоса из России», помещая в них присылаемые с родины материалы, не находившие себе места по цензурным условиям в русской легальной печати; а с 1 июля 1857 г. стал выходить в качестве «прибавочных листов» к «Полярной звезде» знаменитый журнал «Колокол». «…События в России несутся быстро, – мотивировал Герцен необходимость нового органа, – их надобно ловить на лету, обсуживать тотчас»[173].
В течение десяти лет было выпущено 245 номеров самого «Колокола» и много приложений к нему (специальный журнал для обличений – «Под суд»; орган, рассчитанный в первую очередь на старообрядцев, – «Общее вече», и т.д.). До 1865 г. «Колокол» выходил в Лондоне, затем, до 1867 г., в Женеве. После прекращения в 1867 г. выхода «Колокола» на русском языке его издание некоторое время продолжалось на французском. Всю работу по подготовке к изданию «Колокола» разделял с Герценом его ближайший друг, революционный поэт и публицист Н.П. Огарев, переехавший в 1856 г. из России в Англию. Герцен приписывает Огареву самую инициативу издания «Колокола»[174].
Первенец нелегальной русской печати, «Колокол» имел в первый период своего существования такой успех, какого после него не знало ни одно из нелегальных изданий XIX в., а в легальной печати с ним в этом отношении мог бы поспорить только «Современник» Чернышевского и Некрасова. В.И. Ленин высоко оценивал деятельность Герцена по изданию «Колокола». По словам Ленина, «Колокол» «встал горой за освобождение крестьян. Рабье молчание было нарушено»[175].
Герцен сам рассказывает в «Былом и думах»: «„Колокол“ в России был принят ответом на потребность органа, неискаженного цензурой. Горячо приветствовало нас молодое поколение… Но и не одно молодое поколение поддержало нас… „Колокол“ – власть, говорил мне в Лондоне, horrible dictu, Катков и прибавил, что он у Ростовцова лежит на столе для справок по крестьянскому вопросу… И прежде него повторяли то же и Т., и А., и С., и К. (Тургенев, Аксаков или Анненков, Самарин, Кавелин. – Ш.Л.), генералы из либералов, либералы из статских советников, придворные дамы с жаждой прогресса и флигель-адъютанты с литературой…»[176].
Герцен, подчеркивающий в этом отрывке успех «Колокола» не только среди демократической, радикальной молодежи, но и во многих умеренных кругах, не преувеличивает. Даже Чичерин подтверждает в своих воспоминаниях: «Его „Колокол“ имел тогда громадное значение… Его жадно читали в Петербурге и в Москве. Каждый тайно привозимый из-за границы нумер ожидался с нетерпением и передавался из рук в руки. Здесь в первый раз обличалась царствующая у нас неправда, выводились на свет козни и личные виды сановников, ничтожество напыщенной аристократии, невероятные дела, совершающиеся под покровом тьмы…»[177]
Искандер (псевдоним Герцена) «теперь властитель наших дум, предмет разговоров, – записывала Е.А. Штакеншнейдер в первые же месяцы существования „Колокола“. – …„Колокол“ прячут, но читают все… Корреспонденции получает Герцен отовсюду, из всех министерств и, говорят, даже из дворцов. Его боятся и им восхищаются»[178].
Либеральное общество, пришедшее в движение под влиянием военных поражений, напуганное ростом крестьянских волнений и убежденное в неизбежности больших или меньших уступок, проявляло в первые годы издания «Колокола» повышенный интерес к его обличениям. К тому же ближайшие лозунги и положительные требования, выдвинутые Герценом и Огаревым на первых порах, были сформулированы сравнительно умеренно и в этом отношении до времени не могли отталкивать лучшие (относительно) элементы привилегированной общественной среды, хотя сами либералы в своей пропаганде и тем более в своей практической политике всегда беззастенчиво укорачивали, кастрировали даже умеренную программу «Колокола» тех лет.
Создавая «Полярную звезду», потом «Колокол», Герцен предложил такую программу минимальных требований, которая, с его точки зрения, способна была объединить самые широкие и разнообразные общественные круги. Отвечая на упреки и справа и слева, с которыми ему пришлось столкнуться довольно скоро, Герцен в конце 1858 г. писал: «Мы не вели, а шли вместе; мы не учили, а служили отголоском дум и мыслей, умалчиваемых дома»[179]. Несколькими годами позже Герцен в следующих словах объяснял свою линию: «Первое условие успеха практической пропаганды – быть по плечу своему хору, всегда шагом вперед и никогда двумя. Мы должны хору уяснить его собственные стремления, его смутные мысли, ставить силлогизмы его посылкам…»[180] Обобщая, как ему, несомненно, казалось, наиболее бесспорные и общие стремления «хора», массы читателей, Герцен настаивал на немедленном удовлетворении следующих требований: освобождение крестьян с землей, ими обрабатываемой; уничтожение цензуры, гласность; уничтожение тайного следствия и суда при закрытых дверях; уничтожение телесных наказаний[181].
В центре программы стояло освобождение крестьян с землей. «Я считаю крестьянский вопрос несравненно важнейшим всех русских вопросов вместе», – писал Герцен во второй половине 50-х годов[182].
Герцен и Огарев были самыми непримиримыми врагами освобождения крестьян без земли. «Колокол», хотя и не требовал (в предреформенные годы) передачи крестьянам всей земли, решительно настаивал на закреплении за ними полностью той части ее, которая находилась фактически в их пользовании при крепостном праве. Еще до вступления на престол Александра II Герцен говорил об этом: «Мужик хочет себе лишь мирскую землю, лишь ту, которую он оросил потом лица своего, которую приобрел святым правом работы; больше он не требует»[183]. Этот взгляд защищался затем в течение нескольких лет в «Полярной звезде» и «Колоколе»[184]. «Колокол» не требовал совершенно безвозмездного отчуждения указанной части земли у помещиков, он мирился с выкупом за нее, разумеется, – с выкупом самым умеренным (не «насильным», а «посильным», как заявлял Огарев)[185]. На страницах «Колокола» Огарев выступил со своим проектом выкупа. В связи со сделанными ему возражениями Огарев в новой статье указывал, что нельзя не сочувствовать идее безвозмездного наделения крестьян, но он считал этот принцип при существующем положении практически неосуществимым, так как большинство помещиков даже и на выкуп едва согласится, на безвозмездное же наделение землею «согласятся разве несколько отдельных личностей»[186].
Позднее, в 1862 г., примерно через год после объявления реформы 19 февраля, «Колокол» провозгласил более широкую и последовательную аграрную программу, предусматривавшую полное уничтожение частной земельной собственности и предоставление всей земли в пользование крестьян[187].
Герцен неоднократно подчеркивал умеренный характер ближайших, минимальных требований, выдвинутых при основании «Колокола». «…Наш motto, смиренный, скромный, ограниченный, никогда не переходил границ», – писал он в 1858 г.[188] Но он согласен был для начала ограничиться этим уже потому, что признавал при наличии общинного землевладения освобождение крестьян с землей громадной важности историческим переворотом, открывающим свободный путь для дальнейшего движения к социализму. «Да, это очень немного, – говорил Герцен, – но в том-то и состоит наша юность, наша сила, что нам так мало надобно для того, чтобы бодро и быстро ринуться вперед»[189]. Россия и в самом деле двинулась бы гораздо быстрее вперед в случае более благоприятного для народа разрешения крестьянского вопроса, но не по социалистическому, а по капиталистическому пути. «Герцен, – пишет Ленин, – видел „социализм“ в освобождении крестьян с землей, в общинном землевладении и в крестьянской идее „права на землю“»[190].
В этом учении Герцена, указывает Ленин, не было как и во всем русском народничестве, ни грана социализма. «Чем больше земли получили бы крестьяне в 1861-ом году и чем дешевле бы они ее получили, тем сильнее была бы подорвана власть крепостников помещиков, тем быстрее, свободнее и шире шло бы развитие капитализма в России»[191]. Герцен не сознавал этого, он находился во власти своей веры в могучую творческую, освободительную роль крестьянской общины и уже в этой вере находил тогда достаточное оправдание для временного отказа от так называемых мечтаний, т.е. от более решительных и далеко идущих требований. Либеральные круги общества, ничуть не разделяя социалистических убеждений Герцена, приветствовали проявляемое им в формулировке ближайших требований самоограничение.
В период основания «Колокола» Герцен и Огарев, обманываясь относительно подлинных целей и намерений правительства Александра II, допускали возможность мирного разрешения стоявших перед Россией коренных внутренних проблем.
Герцен после смерти Николая I возлагал надежды на нового царя, рассчитывая, что в обстановке, созданной Крымской войной, под напором общественного мнения Александр II не сможет следовать политике своего отца и должен будет пойти по пути удовлетворения самых назревших общественных потребностей. Герцен требовал от Александра II осуществления той программы реформ (освобождение крестьян с землей, введение гласности и пр.), о которой выше говорилось.
Несмотря на разочарования, принесенные первыми же годами нового царствования, Герцен тогда не отказывался от надежд на Александра II и противопоставлял царя дворянской верхушке, его окружавшей. Герцен одно время задавался несбыточной целью: оторвать Александра II от аристократических и крепостнических верхов дворянства. Он теоретически допускал, что царская власть может существовать и действовать независимо от них и против них, он призывал царя опереться на народ и на «всех мыслящих и образованных людей в России»[192].
Своеобразным дополнением к статьям Герцена, в которых он давал в те годы выражение своим надеждам на верховную власть, может служить неизданная тогда статья Огарева, озаглавленная: «Что бы сделал Петр Великий?» Автор изображал Петра как «царя-революционера» и мечтал о новом Петре, который быстро должен был бы осуществить, в сложившихся в 50-х годах условиях, программу преобразований. Свои пожелания автор подытоживал в следующих словах: «В наше время Петр Великий с неутомимой деятельностью и гениальной быстротою – уничтожил бы крепостное право, преобразовал бы чиновничество (т.е. административную и судебную власть. – Ш.Л.) и возвысил бы значение науки. Тогда бы Россия отдохнула и ожила бы к новой, великой умственной и промышленной деятельности, а правительство блистательно стало бы в уровень с современной задачей русского развития»[193].
Надежды и иллюзии Герцена и Огарева были проявлением либеральных колебаний и тенденций, происхождение и характер которых объяснены в гениальной ленинской работе «Памяти Герцена». В.И. Ленин связывал отступления Герцена от демократизма к либерализму, апелляцию Герцена к верхам с его принадлежностью к «помещичьей, барской среде» (другими словами – с его ограниченностью, как представителя дворянского поколения революционеров), с тем обстоятельством, что он, покинув Россию в 1847 г., еще не видел в ней революционного народа и «не мог верить в него». Глубокий смысл имеет вывод Ленина о том, что «при всех колебаниях Герцена между демократизмом и либерализмом, демократ все же брал в нем верх»[194].
Некоторые иллюзии поддерживались в Герцене влиянием старого утопического социализма. Герцен с исключительной силой запечатлел драматические страницы истории революции 1848 г. («Письма из Франции и Италии», «С того берега»), он увидел и понял многое, что оказалось недоступным пониманию большинства представителей европейского буржуазного и мелкобуржуазного социализма. Но все же и он не сумел тогда сделать из опыта 1848 г. правильных и последовательных выводов об исторической роли пролетариата.
Уже критически относясь к ряду традиционных положений утопического социализма, став во многом выше старых утопистов, Герцен все-таки еще придавал значение воззваниям к «разуму» имущих классов, причем совершенно освободиться от этой иллюзии он не был в состоянии до конца жизни.
В статье «Революция в России» (1857 г.) и в других Герцен определенно высказывался за предпочтительность пути «мирного человеческого развития». Правда, поражение революции 1848 г., кровавые июньские события в Париже настроили Герцена до чрезвычайности скептически в вопросе о возможности мирного разрешения общественных противоречий в Западной Европе. Но с тем большим упорством он цеплялся за свою мечту о мирном, безболезненном решении вопросов русской общественной жизни[195].
Еще одно свойство утопического социализма облегчило Герцену тактику апелляции к императорской власти в России: непонимание (лично у Герцена, собственно, недостаточное понимание) неразрывной связи между политическими формами и общественно-экономическими отношениями, с чем у Герцена соединялась по временам теоретическая недооценка вопроса о форме государственного строя. Ему случалось о себе говорить: «Нам дела нет до форм правления: мы все их видели на деле и видели, что все они никуда не годятся, если они реакционны, и все хороши, если они современны и прогрессивны»[196]. Конечно, подобные суждения свидетельствовали о теоретической непоследовательности Герцена, великого деятеля русского освободительного движения, который реально являлся на протяжении десятилетий одним из серьезнейших врагов именно существовавшей в тогдашней России формы правления – царского самодержавия.
Каковы бы ни были противоречия и колебания Герцена, они никак не должны и не могут заслонить громадного положительного вклада мыслителя-революционера в развитие русского общества, его коренного, принципиального, классового отличия от либералов даже самых левых оттенков. Герцен, один из крупнейших представителей русского революционного демократизма, был пламенным защитником народных, крестьянских интересов, в то время как либералы представляли только левое крыло защитников дворянско-помещичьих интересов, готовое откупиться от угрозы крестьянского восстания ценою больших уступок, нежели те, на которые были согласны реакционеры-крепостники. Программа и тактика либералов были рассчитаны на сделку, на компромисс с царизмом за счет народа. Герцен же боролся за «победу народа над царизмом»[197], хотя допускал возможность мирной, бескровной победы.
В уже упоминавшейся статье «Революция в России» Герцен, говоря о желательности мирного пути развития, одновременно подчеркивал, что предпочитает «самое бурное и необузданное развитие застою николаевского status quo»[198]. Через год в статье о русских делах, напечатанной в органе итальянского революционера Маццини, Герцен писал: «Куда мы идем? Вероятнее всего – по пути к страшной жакерии, к массовому восстанию крестьянства. Мы очень далеки от того, чтобы желать этого, и мы громко заявляем об этом. Но, с другой стороны, гораздо хуже, чем жакерия и рабство, то ужасное состояние неуверенности, в котором находится страна»[199].
Если либералы были за освобождение крестьян только и непременно сверху, то Герцен отвечал им: «Будет ли это освобождение „сверху или снизу“, – мы будем за него! Освободят ли крестьянские комитеты, составленные из заклятых врагов освобождения[200], – мы благословим их искренно и от души. Освободят ли крестьяне себя от комитетов, во-первых, а потом от всех избирателей (имеется в виду поместное дворянство. – Ш.Л.) в комитеты, – мы первые поздравим их братски и также от души»[201].
В ходе подготовки крестьянской реформы «Колокол» систематически подвергал острой критике те основы реформы, которые проектировались в правительственных и помещичьих кругах. «Колокол» обличал планы освобождения без земли или с нищенскими наделами, выступая за сохранение крестьянами полного надела; он боролся за максимальное уменьшение выкупа, за идею немедленного и обязательного выкупа без каких-либо переходных состояний, за освобождение крестьян от всякой опеки и власти помещиков и чиновников. Важное принципиальное значение имело отстаиваемое «Колоколом» требование о предоставлении крестьянским общинам формального права возражения против решений составленных из дворян и чиновников комитетов по крестьянскому делу, о создании третейских судов («для окончательных разбирательств после утверждения акта освобождения»), выбранных «поровну с обеих сторон»[202], и т.д. На случай, если бы народ, увидя, что его «надувают освобождением», поднялся стихийно на борьбу, Герцен и Огарев заранее определяли свое место – на стороне восставшего народа. На этот случай они считали необходимым вести дело так, чтобы армия не выступила против народа, а поддержала его. «…Если, – писал Герцен в 1859 г., – мы будем обращаться теперь к солдатам… мы скажем им о том, чтоб они подумали о смертном грехе усмирять крестьян; о том, что солдат, который штыком или пулей убьет крестьянина, – отцеубийца… и что если он подумает, то увидит, что без его слепого повиновения крепостное состояние рухнет, увлекая с собой все, препятствующее освобождению»[203].
Герцен одобрительно отзывался о расправе крестьян над помещиками, когда крестьяне с оружием в руках вступались за честь свою и своих ближних.
В разгар либеральных славословий по адресу Александра II Герцен подчеркивал двойственность и нерешительность правительства, клеймил каждый попятный шаг, разоблачал реакционные мероприятия, протестовал против «жалкой системы мелких частичных улучшений», не затрагивающих «существа дела»[204]. Уже в начале 1857 г. Герцен писал одному из московских общественных деятелей либерального направления, Н.М. Щепкину (сыну великого русского актера): «Я… не могу быть подкуплен слабенькими поползновениями к добру Ал[ександра] II …Нам нужны операции, горькие лекарства; не отдадимте нашего негодования, наших стремлений, выстраданных под лапой (Николая. – Ш.Л.), за барскую ласку»[205]. Ценным дополнением к этому документу является написанное вслед за ним письмо Герцена к Тургеневу. Имея в виду, очевидно, того же Н.М. Щепкина, Герцен писал: «Получил на днях опять письмо от русского; что делать, – тают перед Александром Николаевичем… Это – гибельное направление, против него я стану всеми мерами действовать»[206]. В 1858 г. Герцен сравнивал Александра II с теми средневековыми паломниками, которые «ходили в Иерусалим два шага вперед да один назад; это, – замечал Герцен, – лучшая метода, чтобы никуда не дойти»[207]. Репрессии, распространение политического шпионажа побудили тогда же Герцена дать острую и резкую оценку положения: «Это – то же николаевское время, но разварное, с патокой»[208].
Издатели «Колокола» заняли безупречно демократическую позицию в национальном, и прежде всего в наиболее актуальном для России того времени польском вопросе. За весь период существования «Колокола», как и до его основания, Герцен убежденно и настойчиво отстаивал «неотъемлемое право» Польши на независимое государственное существование[209]. При этом он прямо отмежевывался от либеральных высказываний о польском вопросе, решительно противопоставляя им свою демократическую позицию[210].
Надо также отметить – к чести издателей «Колокола», – что они предоставляли его страницы для выступлений таких представителей революционно-демократического лагеря, которые занимали более твердые и последовательные позиции, были свободны (или почти свободны) от тех колебаний, которые были свойственны редакции «Колокола». Несколько таких выступлений состоялось, в частности, в течение 1858 г. Критики «Колокола» слева неизменно подчеркивали свое братство с ним, свою высокую в целом оценку его пропаганды. Это не мешало им указывать на слабые стороны позиции «Колокола», протестовать против любых тенденций к «облагораживанию» мотивов действий Александра II и его правительства, раскрывать тесную связь интересов царизма и помещиков[211], недооцениваемую редакторами «Колокола». В пространном письме, опубликованном в «Колоколе» от 4 октября 1858 г., содержался уже открытый призыв к общему крестьянскому восстанию: «На себя только надейтесь, на крепость рук своих: заострите топоры, да за дело – отменяйте крепостное право, по словам царя снизу!»[212]
Именно отмеченная сейчас статья («Письмо к редактору») послужила поводом для известного нападения на Герцена и его «Колокол», предпринятого видным представителем либерального лагеря 50-х годов Б.Н. Чичериным. В письме, напечатанном в самом же «Колоколе», Чичерин обвинял Герцена в якобы излишней страстности, нетерпении и неумении выжидать, в поддержке революционных стремлений. Чичерин призывал общество к «умеренности, осторожности», к поддержке правительства и заранее оправдывал террор власти в случае расширения движения в России в духе, желаемом «Колоколом»: «И точно, если больной, вместо того, чтобы спокойно и терпеливо выносить лечение, предается бешеным порывам, растравляет себе раны и хватается за нож, чтобы отрезать страдающий член, с ним нечего больше делать, как связать его по рукам и по ногам»[213].
Комментируя это свое выступление, Чичерин писал Кавелину (в конце ноября 1858 г.): «Либерализм, который при всей своей независимости не смотрит враждебно на правительство, который не довольствуется отрицанием, а хочет основать твердую политическую систему, – это особенная партия, которая должна со временем образоваться. Но наступило ли время поднять ее знамя? Или мы должны молча работать, накоплять сведения, приготовляться, чтобы в удобную минуту выступить во всеоружии? Я стою за последнее, мне кажется, что время еще не созрело, но думаю, что и теперь уже можно при случае дать почувствовать, на какой почве мы стоим. Для этого я и написал письмо»[214].
Чичерин утверждал тут же, что его письмо к Герцену встретило одобрение «некоторых людей вполне либеральных». Впрочем, Кавелин и ряд других видных либералов (Анненков, Тургенев, Скребицкий и т.д.) тогда отказались от солидарности с Чичериным и сообщили об этом Герцену. В своем ответе Чичерину Кавелин объяснял, что из-за шаткости правительственной политики в крестьянском деле («дело освобождения крестьян… стало быстро двигаться назад») «вопрос о реформе и революции висит на волоске». Возлагая надежды исключительно на реформу, безоговорочно отвергая путь революции, Кавелин признавал шаг Чичерина ложным и вредным[215]. Однако сколь ненадежной была «защита» «Колокола» частью либералов, очень переоценивших либеральные колебания Герцена, видно уже из того, что, например, либерал Бабст, присоединившийся к критике Кавелиным Чичерина, всего через несколько месяцев стал, по характеристике Герцена, «наповал» ругать «Колокол»[216]. Позднее и сам Кавелин «совсем пошел, – по меткому определению Герцена, – в Чичерины»[217].
В конце 50-х годов надежды, возлагавшиеся Герценом на Александра II, все заметнее тускнели и выветривались. Вместе с тем все более выпрямлялась политическая линия «Колокола» и увеличивалась пропасть, отделявшая Герцена от лагеря либерализма.
Следует иметь в виду, что при всей умеренности ближайших практических лозунгов раннего «Колокола» и «Полярной звезды» Герцен с самого начала мечтал о замене существовавшего в России «порядка дел» «свободными и народными учреждениями». Об этом он не раз говорил еще в 1855 – 1858 гг.[218] Апеллируя к верхам, Герцен по существу требовал от них самоотречения. «Надобно, – писал он в конце 1857 г. – отказаться от своевластия власти, от казарменного деспотизма, от глухонемого канцелярского управления, не дичиться человеческой речи, ознакомиться с современной мыслью…»[219] В одном из позднейших документов автобиографического характера Герцен справедливо отмечал, что программа «Колокола» «с каждым шагом» расширялась[220].
Это относится и к непосредственно политическим требованиям и стремлениям. Мы приводили заявление Герцена, свидетельствующее как будто о безразличии к государственным формам (и заявление, далеко не единственное у него в таком роде). Но вот уже весной 1860 г. в ответ на предположение эмигранта князя Петра Долгорукова, что издатели «Колокола» не согласятся с его (Долгорукова) конституционными планами, Герцен твердо заявлял: «Мы думаем, напротив, что есть обстоятельства, при которых нельзя избегнуть этих переходных форм, они столько же необходимы беснующемуся самодержавию, сколько камзол – беснующемуся вообще». «Разумеется, что в таком положении (в какое страна поставлена политикой власти. – Ш.Л.) всякого рода перила, плотины… со стороны общества против Зимнего дворца очень хороши»[221].
В середине 1860 г. («Колокол», 1 августа 1860 г.) Огарев сформулировал программу требований, более широкую и полную по сравнению с программой 1857 г. В статье («Письма к соотечественнику») требовалось: освободить крестьян с землею немедленно; освободить Россию от казенной администрации, от казенного управительства, дать развитие выборному началу и сельскому и городскому самоуправлению; дать гласность суду, освободить народный обычный суд от казенного формализма; позволить мнению устно и печатно высказываться искренне (т.е. вполне свободно); дозволить отдельным местностям соединяться в области, как они сочтут для себя более естественным и выгодным, предоставить областям право на свое выборное областное управление и областные выборные суды; освободить Польшу и протянуть ей руку на союз свободный, а не насильственный, и т.д.[222] При дальнейшем уточнении и более подробном развитии этой программы Огарев в статье «На новый год»[223], опубликованной в «Колоколе» 1 января 1861 г., добавлял такие пункты, как учреждение областных законодательных дум, учреждение государственной союзной думы (Россия должна была стать союзом вольных областей). «Правительство, – гласил один из пунктов огаревской (фактически герценовско-огаревской) программы, – не может привести в исполнение ни одного закона, не утвержденного государственной союзной думой, и ни в коем случае не нарушает областных прав и законодательств»[224].
На протяжении 1860 г. (с весны этого года) Герцен и Огарев неоднократно писали о бесплодности надежд на правительство[225]. «Убедимтесь, что от правительства ждать нечего»[226], – заявил Герцен в апреле 1860 г. (во «Введении» к сборнику своих статей за последнее пятилетие). В цитированной статье Огарева «На новый год» говорилось: «От правительства ждать нечего, станемте на свои ноги… Общество вынуждено составлять свои центры действия и упорству династического страха противупоставлять мощь общественного развития. Образуются ли эти центры понемногу и тихо или быстро и явно – это зависит от силы обстоятельств, от силы людей, от силы их сближения и согласия. Как бы они ни образовывались, но они, по необходимости, должны образоваться: иначе нельзя итти вперед, а остановиться невозможно»[227].
В статье прямо ставился вопрос об организации общественных сил, противопоставляющих себя правительству. Рукописные материалы, сохранившиеся от Огарева[228], свидетельствуют о том, что имелась в виду организация не только открытых, но и нелегальных, тайных обществ (или тайного общества). Вопрос о тайном обществе разрабатывался Огаревым давно: первая известная нам его записка о тайном обществе относится, видимо, к 1857 г.[229] Но с прояснением внутреннего положения в России и изменением политических и тактических планов Герцена и Огарева задачи, возлагаемые на будущее общество, также изменялись – приобретали более боевой политический характер.
Интересна записка Огарева, относящаяся к 1859 или 1860 г. В ней проектировалось общество тайное, хотя и широко использующее все открытые, легальные возможности для борьбы за «социальный мир» на началах общинного землевладения и самоуправления. Существующее правительство характеризовалось как «центрально-военно-бюрократическое». Ему противопоставлялся идеал свободной конфедерации девяти областных союзов при выборной форме власти. В методах деятельности общества Огарев, однако, не выходил за рамки влияния этого общества на общественное мнение путем устной и литературной пропаганды и т.п.[230]
В канун объявления крестьянской реформы «Колокол» предсказывал мнимый, канцелярский характер предстоящего освобождения, предсказывал, что свобода окажется поддельной. Естественно было ожидать и взрыва крестьянского недовольства. В статье «На новый год» Огарев призывал «умножать число образованных офицеров, чтобы войско не было употреблено против крестьян» и чтобы «не мешать Польше освободиться»[231].
С 1861 г., в связи с обнародованием крестьянской реформы, с огромным ростом крестьянского движения и общим резким обострением социально-политической борьбы в стране, тон выступлений «Колокола» стал еще более решительным и твердым. Полный разрыв «Колокола» со всем либеральным лагерем в целом сделался теперь неизбежным (он совершился в период 1862 – 1863 гг.).
Как указывал В.И. Ленин, «Колоколом» был поставлен вопрос о различии интересов либеральной буржуазии и революционного крестьянства в русской буржуазной революции, иначе говоря – о либеральной и демократической тенденциях в этой революции[232]. «Не вина Герцена, а беда его, – писал В.И. Ленин, – что он не мог видеть революционного народа в самой России в 40-х годах. Когда он увидел его в 60-х – он безбоязненно встал на сторону революционной демократии против либерализма. Он боролся за победу народа над царизмом, а не за сделку либеральной буржуазии с помещичьим царем. Он поднял знамя революции»[233].
Это, конечно, не означает, что всякие колебания навсегда исчезли из «Колокола», но они стали встречаться в нем реже, и революционно-демократический характер издания в общем сделался гораздо более выдержанным и последовательным. В особенно резком и боевом духе велся «Колокол» в ближайшие после реформы годы, в пору наиболее широкого распространения крестьянских волнений, деятельности «Земли и воли», во время восстания в Польше.
Революционно-патриотическое значение деятельности А.И. Герцена в период издания «Колокола», притом с самого начала этого издания, огромно и незабываемо, несмотря на все его слабые стороны и серьезные ошибки. Движимый глубокой любовью к родине и народу, Герцен в содружестве с Огаревым создал в эмиграции трибуну для обличения царившего в России строя угнетения и произвола, для защиты интересов народных масс. «Колокол» и другие издания Герцена поднимали общественное самосознание, пробуждали и укрепляли общественную инициативу, политическую самодеятельность передового общества. «Колокол» содействовал сплочению, собиранию прогрессивных демократических сил в России.
Характеризуя развитие русского революционного движения, В.И. Ленин указывал, что «как декабристы разбудили Герцена, так Герцен и его „Колокол“ помогли пробуждению разночинцев». Ленин ставил «Колокол» во главе той общедемократической бесцензурной печати, которая была в России «предшественницей рабочей (пролетарски-демократической или социал-демократической) печати»[234]. Распространение по всей России «Колокола» Ленин считал одним из существенных характерных моментов той напряженной, чреватой угрозой революционного взрыва и крестьянского восстания исторической обстановки, которая сложилась в России в период падения крепостного права[235].
Деятельность Герцена и Огарева, агитация основанного ими «Колокола» составляют яркую страницу в истории общественного движения периода падения крепостного права. Они были выдающимися представителями поколения дворянских революционеров. И все же дворянский этап в революционном движении в это время уже отошел в прошлое, сменившись новым, разночинским этапом. Сами Герцен и Огарев были живой связью между обоими этапами, их деятельность в известной мере знаменовала переход от одного этапа к другому.
Кадры разночинной интеллигенции вербовались не из привилегированной дворянской среды, а из других слоев общества[236]: духовенства, мещанства, низшего чиновничества, купечества, разорявшегося мелкого дворянства, крестьянства. Рост капиталистических элементов в хозяйстве, разложение крепостничества и постепенное развитие буржуазных отношений; изменение – уже в период самих реформ – отдельных частей государственного и местного управления, повышение уровня образования и культуры – все это вело к расширению спроса на интеллигентные силы и увеличению кадров последних, к существенным переменам в общественном значении разносословной интеллигенции.
Признаки перемены в удельном весе дворянской и разночинной интеллигенции в общественной жизни появились еще в 40-х годах. Тогда широко развернулась деятельность В.Г. Белинского, на которого В.И. Ленин указывает как на предшественника «полного вытеснения дворян разночинцами в нашем освободительном движении»[237]. В конце 40-х годов влияние поднимающегося разночинства известным образом сказывается на жизни кружков петрашевцев.
«Среда, затертая между народом и аристократией», – так в 1864 г. Герцен определял разночинство, указывая, что она, эта среда, после «слишком рано» явившегося Ломоносова, отдаленного ее предшественника, около века «билась, вырабатывалась в черном теле». Она, по словам Герцена, «становится во весь рост только в Белинском и идет на наше русское крещенье землею, на каторгу в лице петрашевцев, Михайлова, Обручева, Мартьянова и пр. Ее расстреливают в Модлине и разбрасывают по России в лице бедных студентов, ее, наконец, эту новую Россию Россия подлая показывала народу, выставляя Чернышевского на позор»[238]. Уточняя и конкретизируя свою характеристику, Герцен писал тут же: «Среда пестрая, хаотическая, среда брожения и личного вырабатывания, среда алчущая и неудовлетворенная, она состоит из всего на свете – из разночинцев[239] и поповских детей, из дворян-пролетариев, из приходских и сельских священников, из кадет, студентов, учителей, художников; в нее рвутся пехотные офицеры и иной кантонист, писаря, молодые купцы, приказчики… в ней образцы и осколки всего плавающего в России над народным раствором. Вступая при новом брожении в иные химические соединения, они всплывают из народа и распускаются в нем»[240]. В глазах Герцена разночинцы составляли «новый кряж людей, восставший внизу и вводивший исподволь свои новые элементы в умственную жизнь России»[241].
Как видим, Герцен здесь объединяет данные общественной истории и 40-х и 60-х годов. Но вполне ясно, что между этими периодами имеется весьма существенная разница: в 40-х годах только предчувствовалось и намечалось то, что затем резко и отчетливо определилось к 60-м.
В конце 50-х и начале 60-х годов разночинцы представляют уже целый общественный слой; они властно врываются в общественную жизнь, поставляя главный контингент деятелей и борцов в революционном движении, и выдвигают своих представителей на роль вдохновителей и вождей демократического движения.
Разночинец, называющий себя новым человеком, отнюдь не стыдится своего плебейского происхождения. Он презирает барскую непривычку и неприспособленность к труду и борьбе. Разночинцы большей частью выросли в нужде и с огромными усилиями, преодолевая многие препятствия, пробивали себе дорогу в жизнь, к образованию. Они ближе, чем дворянские революционеры, стояли к народу, лучше понимали его настроение и знали его потребности. Передовые разночинцы считали себя защитниками интересов крестьянства, хотели быть и были на деле выразителями его чаяний.
Общественные и политические вопросы занимали центральное место в их интересах и оценках; они не оставляли и той области, которая была излюбленной сферой занятий поколения дворянской интеллигенции 40-годов, – эстетики и философии, – но старались свести и эти вопросы с неба на землю, поставить целиком и философию с эстетикой на службу народу.
Данные о социальном происхождении участников революционного движения 50 – 80-х годов показывают, что доля дворян среди них колеблется всего от четверти до одной пятой всех участников, во всяком случае, не поднимается выше трети, причем едва ли не большинство этих дворян принадлежит к мелкому дворянству. Так, на 1600 примерно лиц, зарегистрированных в списке деятелей революционного движения второй половины 50-х и 60-х годов, лишь около одной пятой составляли, по нашим подсчетам, лица дворянского сословия[242]. За период с 1873 по 1877 г. (период «хождения в народ» народнической революционной интеллигенции) из 1054 человек, признанных правительством участниками пропаганды, было потомственных и личных дворян 279, или 26%[243]. Для периода 1884 – 1890 гг., по статистическим сведениям, приводимым В.И. Лениным в статье «Роль сословий и классов в освободительном движении», группа дворян среди участников движения составляла 30,6%[244]. Несмотря на колебания, связанные отчасти с несовершенством и случайностями самой статистики, общий смысл явления ясен: преобладающая роль и руководство в движении начиная с 50-х годов решительно переходит к разночинцам[245].
Надо также учесть, что грань между революционерами-разночинцами и дворянами, участвующими в революционном движении, с 50 – 60-х годов в значительной мере стирается. Многие дворянские выходцы (из мелко- и среднедворянского круга) сливаются с разночинцами в самой жизни, в практической трудовой деятельности в связи с переходом к интеллигентным профессиям. Вместе с тем наблюдается идейное подчинение наиболее передовой части молодой дворянской интеллигенции руководству вождей разночинной демократии. Можно назвать ряд имен левых представителей дворянской молодежи, настолько тесно объединившихся с разночинно-демократической средой, что их принято прямо причислять к деятелям последней. Таковы, например, основатели первой «Земли и воли» (60-х годов) братья Николай и Александр Серно-Соловьевичи и А.А. Слепцов или руководитель московского революционного кружка начала 60-х годов П.Г. Заичневский.
Характерно, что видные представители старшего, дворянского поколения русских революционеров в большей или меньшей степени уже в 60-х годах понимали характер и значение происходившего в общественной жизни поворота. Об этом свидетельствуют приведенные высказывания Герцена. Аналогичные признания можно встретить у Огарева, причем, как и Герцен, Огарев отмечает ту или иную форму и степень связи разночинства с народной массой. Весной 1863 г. Н.П. Огарев в «Колоколе» говорил о возникновении и росте «другой молодежи», которой «нечего отрекаться от дворянства и помещичества», – это «образованная молодежь разночинцев». «Из духоты семинарий, – писал Огарев, – из-под гнета духовных академий, из бездомного чиновничества, из удрученного мещанства – она вырвалась к жизни и взяла инициативу в литературе». Огарев, обобщая уже возникавшие в жизни факты, указывал, что разночинная молодежь «примыкает к крестьянству, идет в народ»[246].
Следует отметить и суждения М. Бакунина, еще в 1860 г. выражавшего большие надежды на «среднее сословие, образующееся постоянно из отпускных людей, приказчиков, мещан, поповских детей». В этом слое он находил «русскую удалую предприимчивость», на него он рассчитывал в деле спасения России, как и на пока «спящую силу» самого народа[247].
Недовольство разночинной интеллигенции, бесспорно, было органически связано с ростом брожения в народных крестьянских массах, являлось отражением крестьянского недовольства и возмущения. Разоблачая «энциклопедию либерального ренегатства», сборник «Вехи», В.И. Ленин, как известно, вскрывает и ренегатский смысл либеральных попыток истолковать революционные выступления представителей русской демократии, начиная с Белинского, как выражение одного «интеллигентского настроения», якобы не связанного с интересами широких масс населения. «…Может быть, по мнению наших умных и образованных авторов, настроение Белинского в письме к Гоголю не зависело от настроения крепостных крестьян? История нашей публицистики не зависела от возмущения народных масс остатками крепостнического гнета?»[248], – писал по этому поводу Ленин. Понятно, что, по мысли Ленина, отрицание этой зависимости грубо противоречило историческим фактам.
Та же связь с возмущением народных масс, та же зависимость от народных настроений недовольства и протеста в полной мере характерны для рекрутируемой из передовых разночинцев революционной демократии 50 – 60-х годов, вождей которой – Чернышевского и Добролюбова – Ленин называл «мужицкими» демократами.
В.И. Ленин, опираясь на глубокое изучение русского революционного движения, дал вполне научную, теоретически выдержанную и цельную его периодизацию. Появление разночинца как «главного массового деятеля» освободительного движения Ленин с полным основанием принимает критерием для выделения и обозначения нового периода – второго по счету – в русском революционном движении.
В статье «Памяти Герцена» В.И. Ленин указывал на «три поколения, три класса», действовавших в русском революционном движении.
«Сначала – дворяне и помещики, декабристы и Герцен… Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию.
Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями „Народной воли“. Шире стал круг борцов, ближе их связь с народом. „Молодые штурманы будущей бури“ – звал их Герцен. Но это не была еще сама буря.
Буря, это – движение самих масс. Пролетариат, единственный до конца революционный класс, поднялся во главе их…»[249]
Ту же, обоснованную им схему развития революционного движения Ленин дает в работе «Из прошлого рабочей печати в России», где им снова устанавливаются три главных этапа освободительного движения в России: дворянский (примерно с 1825 по 1861 г.), разночинский, или буржуазно-демократический (приблизительно с 1861 по 1895 г.), и пролетарский (с 1895 г.)[250].
Именно разночинцы дали в начале нового периода великих писателей-просветителей, вождей революционно-демократического движения, могучее влияние которых на революционную среду продолжалось в течение десятилетий, – разночинцы дали русской революции Чернышевского и Добролюбова. Разночинцы главным образом составляли и аудиторию, к которой Чернышевский и Добролюбов непосредственно обращались, в которой они больше всего встречали сознательное сочувствие и поддержку. Среди разночинцев же, по существу, находились лучшие, наиболее стойкие и преданные друзья Герцена и Огарева (даже когда они видели и подвергали критике слабые стороны последних). Сами Герцен и Огарев, утрачивая веру в дворянский культурный круг, также все более явно апеллировали к разночинцу. В статье, отмечавшей седьмую годовщину «Колокола» (1864 г.), Герцен, дав характеристику разночинской среды, заявлял: «Для этой новой среды хотим мы писать и прибавить наше слово дальних странников к тому, чему их учит Чернышевский… Середь ужасов, нас окружающих, середь боли и унижений нам хочется еще и еще раз повторить им, что мы с ними…»[251]
В практической революционной борьбе против самодержавно-крепостнического режима, постепенно развертывавшейся в период подготовки и проведения крестьянской реформы, участие разночинно-демократической молодежи заметно с первых шагов и со временем усиливается и расширяется.
Уже в студенческом движении второй половины 50-х годов в Москве, Петербурге, Харькове, Киеве, Казани выдвигаются разночинцы. Волнения возникали по частным поводам, и требования, формулировавшиеся в их ходе, имели ограниченный, академический характер или касались освобождения репрессированных товарищей. Тем не менее и эти ранние волнения имели несомненное политическое значение, объективно являлись борьбой против существующего строя; они революционизировали лучшую часть студенческой молодежи. Естественным и неизбежным явилось деятельное участие в волнениях представителей формировавшихся в то время революционных кружков.
В студенческих «беспорядках» 1857 и 1858 гг. в Харькове принимали активное участие члены студенческой революционной группы, существовавшей в этом городе с 1856 г. (группа Я. Бекмана, М. Муравского, П. Ефименко, П. Завадского и др.). Эта группа, мечтавшая о «всеобщем перевороте» и вначале признававшая быстро и легко осуществимым «всеобщее восстание», вскоре решила ближайшим образом сосредоточить свои усилия на пропаганде в обществе прогрессивных идей и распространении нелегальной литературы, в первую очередь герценовских изданий[252]. В 1859 – 1860 гг. значительная часть бывших членов харьковского кружка продолжала общественную деятельность в Киеве (они должны были перейти из Харьковского в Киевский университет), не теряя связи с Харьковом, налаживая сношения и с другими университетскими центрами[253]. В первые месяцы 1860 г. среди участников общественной и революционной работы в Харькове и Киеве были произведены аресты, ряд студентов-демократов подвергся высылке в отдаленные губернии; наиболее стойкие из кружковцев не прекратили и после этого антиправительственной деятельности[254]. Харьковская революционная студенческая группа 50-х годов имела смешанный дворянско-разночинский состав, причем самая действенная и радикальная часть ее членов вышла преимущественно из среды мелкопоместного, обедневшего дворянства[255].
Вполне разночинской по составу была другая из известных демократических групп того времени – так называемый кружок «вертепников», организованный студентами Московского университета Рыбниковым[256], Свириденко, Козловым[257] и др. В отличие от харьковского кружка, в котором преобладали чисто политические интересы, «вертепники» (их называли еще Рыбниковским кружком или клубом) проявляли особый интерес к вопросам философии и утопического социализма, к выработке общего мировоззрения. Известно, что собрания кружка постоянно посещались лидером славянофилов Хомяковым, который пытался склонить группу молодых разночинцев на свою сторону, но явно не имел в этом никакого успеха: юноши-студенты, по отзыву Козлова, оставались его «горячими и непримиримыми» противниками[258]. Собрания рыбниковского клуба служили центром притяжения для значительного круга студентов, уносивших оттуда убеждение в том, что они стоят «в рядах передовой русской молодежи, готовой израсходовать беззаветным образом свои молодые силы на пользу родины»[259].
Добролюбовский студенческий кружок середины 50-х годов в Петербургском главном педагогическом институте также имел разночинский характер. О той среде, из которой вышли его участники, один из них (Б. Сциборский) писал Чернышевскому после смерти Добролюбова: «Судьба с детства обрекла нас на тяжелый подвиг жизни… Мы должны сами путем тяжелых лишений и испытаний, путем постоянной борьбы с препятствиями прежде всего завоевать себе право на труд, получивши образование. А чего стоило образование при наших условиях, – это может понять только тот, кто прошел этот путь без всяких посторонних поддержек, не имея ничего ни дарового, ни наследственного, кроме рук и головы на плечах»[260].
Разночинский демократический кружок петербургских студентов-педагогов был занят политическим самообразованием, материал для которого в значительной мере почерпался из нелегальной революционной литературы. Кружок сам издавал студенческий рукописный листок «Слухи» ярко революционного содержания; он воспитывал демократическое юношество на опыте борьбы и протестов против угнетавшей студенческую массу администрации. Тот же Сциборский писал «…Вопросы о судьбе нашей родины поглощали все наши мысли и чувства… Мы верили, что наше вступление на поприще общественной деятельности ознаменуется переворотом, который поведет все общество по пути разумному»[261]. Это признание перекликается со словами самого Добролюбова, записавшего в своем дневнике в декабре 1855 г.: «Мы затрагиваем великие вопросы, и наша родная Русь более всего занимает нас своим великим будущим, для которого хотим мы трудиться неутомимо, бескорыстно и горячо…»[262]
Приведенные данные являются типичными для того движения, которым были охвачены в 50-х годах и в столицах, и во многих провинциальных центрах[263] широкие круги разночинной демократической молодежи, резко порвавшей со старыми традициями крепостнической эпохи, готовившей себя для будущей беспощадной борьбы, уже переходившей сплошь и рядом от самообразования и нравственной работы над собой к пропаганде, изданию и распространению революционной литературы, к организации первых открытых студенческих протестов и т.д.
Разночинцы стали все больше заполнять тогда и ряды деятелей русской литературы, теснейшим образом связанной с освободительной борьбой. Шелгунов несколько позже писал: «Наши литературные деятели – чистые голыши, литературные рабочие, образованные пролетарии. Пора, когда русской литературой занимались аристократы и богачи, прошла. Умственный труд стал теперь куском насущного хлеба, куском иногда очень маленьким и очень черствым»[264].
В разночинской среде легче и быстрее происходил процесс изживания легалистских и монархических иллюзий, здесь восприимчивость к идеологии последовательного демократизма была наиболее высокой в этот период. Среда передовых разночинцев рано отвернулась от либеральных теорий «умеренного прогресса» и призывов идти «об руку с правительством», многие ее представители находили уже, что ждать от правительства чего-нибудь «было бы не только безумием, но даже преступлением»[265].
На разночинском этапе революционного движения шире стал самый круг борцов и «ближе их связь с народом». Ориентация на народ, признание его решающей исторической роли представляет существенную, определяющую черту воззрений Чернышевского и Добролюбова. Этому они учили также своих учеников и последователей, которые проникались тем же отношением к народной массе, стремились в своей борьбе опереться на народ. Голос разночинцев – революционных демократов ясно звучит в известной статье «Ответ Великоруссу», напечатанной в 1861 г. в «Колоколе»: «Наша опора – …несчетные массы…»[266]
Огромную роль в демократическом движении 50-х – 60-х годов сыграл Н.Г. Чернышевский, один из величайших русских мыслителей, выдающийся представитель революционной России. Перед демократией стоял в то время вопрос, как добиться такого решения крестьянской проблемы и всех других социально-политических задач, которое обеспечило бы в наибольшей мере права и интересы трудящихся масс, создало бы материальные и политические условия для развития творческих сил народа. В самой тесной связи с этим стоял и другой вопрос – о полном и решительном разгроме духовных устоев старого порядка, о формировании новой идеологии, морали, о радикальном обновлении быта прогрессивных общественных слоев. Жизнь предъявила к вождям движения исключительно большие требования в области мировоззрения и теории. На плечи Чернышевского легла громадная работа в этой сфере; необычайно сильный и глубокий ум, поразительная разносторонность теоретических интересов и знаний дали ему возможность справиться с этой работой. Разумеется, объективные условия окружающей действительности ставили Чернышевского в известные рамки, за которые он при всей своей гениальности не мог выйти. В отсталой России, только еще выходившей на дорогу широкого капиталистического развития, он не мог подняться до тех вершин теоретической мысли, какие были достигнуты Марксом и Энгельсом.
Но именно Чернышевский ближе других утопических социалистов подошел к научному социализму, основоположниками которого были Маркс и Энгельс.
Николай Гаврилович Чернышевский был выходцем из среды духовенства. Он родился в семье саратовского священника 12 июля 1828 г. Первоначальную подготовку Чернышевский получил дома, самостоятельные занятия продолжал и в годы обучения в саратовской духовной семинарии (1842 – 1846 гг.)[267]. В 1846 г. Чернышевский поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета, который окончил в 1850 г. После окончания университета Чернышевский жил в Саратове, состоя учителем словесности в гимназии, а с весны 1853 г. снова поселился в Петербурге, где вскоре стал сотрудничать в журналах: сначала в «Отечественных записках», затем в «Современнике». К началу своей литературной деятельности Чернышевский был уже человеком с прочно сложившимися взглядами.
Чернышевский явился наследником лучших традиций, накопленных примерно за столетие (от Ломоносова и Радищева) русской передовой мыслью и культурой. Он был прямым и ближайшим продолжателем великих борцов за освобождение – Белинского и Герцена.
Чернышевского породила русская жизнь, русская передовая общественность, борьба русской народной массы за свою свободу. С ранних лет внимательно и вдумчиво присматривался он к окружающей действительности, стараясь разобраться в ее противоречиях. В набросках автобиографии, написанных в 60-х годах, Чернышевский, указывая на то, что у него есть своя теория, которая основана на личном знакомстве «с обыденною жизнью массы», устанавливал, что значительная доля этого знакомства приобретена им еще в детстве. Уже в детские и юношеские годы копилось в нем чувство вражды и ненависти к крепостническому строю, к «хаосу» и «дикой бессмыслице»[268] жизни эксплуататорского общества, а с другой стороны, уважение и любовь к простым трудящимся людям, сознание величия народной массы, вера в ее силу и историческое призвание.
Рано стал созревать патриотизм Чернышевского. Высоким патриотическим чувством было продиктовано известное письмо молодого Чернышевского к А.Н. Пыпину (от августа 1846 г.), в котором он писал: «Пусть и Россия внесет то, что должна внести в жизнь духовную мира, как внесла и вносит в жизнь политическую, выступит мощно, самобытно и спасительно для человечества и на другом великом поприще жизни – науке… И да совершится чрез нас хоть частию это великое событие!»[269]
В студенческие годы Чернышевский сошелся с тем кругом русской прогрессивной интеллигенции, который выделил из себя петрашевцев[270]. Он сблизился с петрашевцем А.В. Ханыковым, с которым уже в декабре 1848 г. много говорил «о возможности и близости у нас революции»[271].
В начале 50-х годов, продолжая присматриваться к народной жизни и взвешивая перспективы ее дальнейшего хода, Чернышевский предсказывал, что «у нас будет скоро бунт» и что сам он будет «непременно участвовать в нем», причем его не испугают «ни грязь, ни пьяные мужики с дубьем, ни резня»[272]. Как преподаватель Саратовской гимназии Чернышевский в те же годы заботился уже о революционном воспитании той молодежи, с которой ему приходилось иметь дело.
Таким образом, революционное мировоззрение Чернышевского развивалось и крепло на почве изучения действительности, процессов, происходивших в народной крестьянской среде, на почве роста ее недовольства и протеста.
События революции 1848 г. усилили интерес Чернышевского к социально-политическим вопросам и способствовали усвоению им мысли о революционном пути их разрешения. «С самого февраля 1848 года (т.е. сначала революции 1848 г. во Франции. – Ш.Л.)… все более и более вовлекаюсь в политику», – сообщал Чернышевский в письме к М.И. Михайлову в 1850 г.[273] Это сообщение находит бесчисленные подтверждения в дневнике Чернышевского за те годы.
Революция 1848 г. вызывала еще более обостренное внимание к вопросам общественно-политической жизни России. Чувство неудовлетворенности существующими условиями, поддерживаемое примером борьбы на Западе, росло быстро и неуклонно.
Выше была отмечена тесная преемственная связь Чернышевского с Белинским и Герценом. Влияние Белинского на все поколение разночинцев-демократов 50 – 60-х годов достаточно известно. Это признавали даже противники. Так, И. Аксаков в частных письмах из провинции осенью 1856 г. подчеркивал, что имя Белинского известно каждому сколько-нибудь мыслящему юноше, что нет ни одного учителя гимназии в губернских городах, который бы не знал наизусть письма Белинского к Гоголю[274].
Добролюбов, один из руководителей литературно-общественного течения, являвшегося продолжением и развитием взглядов и деятельности Белинского, указывал, что «во всех концах России есть люди, исполненные энтузиазма к этому гениальному человеку»[275]. Чернышевский отмечал, что Белинским воспитано целое поколение, что «тысячи людей сделались людьми благодаря ему»[276]. Он взял на себя задачу пропаганды и истолкования наследия и заветов Белинского, посвятив этому большую часть своих «Очерков гоголевского периода русской литературы».
Плеханов справедливо указывал, что «изо всех своих литературных предшественников Чернышевский с наибольшим уважением относился к В.Г. Белинскому и его кружку»[277].
Чернышевский явился продолжателем дела не только Белинского, но и Герцена[278]. К 1850 г. относится отзыв Чернышевского о Герцене: «…я его так уважаю, как не уважаю никого из русских…»[279] В «Очерках гоголевского периода» Чернышевский сумел, обходя цензурные препятствия, рассказать о Герцене 40-х годов (без прямого упоминания запретного имени издателя «Полярной звезды»). В рецензии «Стихотворения Н. Огарева», опубликованной в 1856 г., Чернышевский воздавал должное Герцену и Огареву, как предшественникам революционеров его поколения. Он писал: «…Те, которые действительно готовы, знают, что если они могут теперь сделать шаг вперед, то благодаря тому только, что дорога проложена и очищена для них борьбою их предшественников…»[280] Чернышевский относил Герцена к числу своих и своего поколения учителей[281].
Влияние Белинского и Герцена на Чернышевского захватывает область самых коренных вопросов мировоззрения.
Известно, какое важное значение для выработки цельного и последовательного, основанного на данных передовой науки миросозерцания придавал Чернышевский философии, и именно материалистической философии. Чернышевский был замечательным философом-материалистом. Он продолжил и углубил ту творческую философскую работу, которой непосредственно до него были заняты Герцен и Белинский.
В западноевропейском умственном развитии первой половины XIX в. крупную и во многом положительную роль, как известно, сыграла философия Гегеля. Из самой школы Гегеля на Западе вышел критик гегелевского идеализма – выдающийся материалист Фейербах, влияние которого (как и влияние Гегеля) испытали Маркс и Энгельс в период формирования своего мировоззрения. Фейербах оказал плодотворное воздействие и на развитие общественно-философской мысли в России. В 40-х годах Белинский и Герцен, обязанные своим философским ростом также и Фейербаху, со своей стороны самостоятельно подвергли материалистической критике идеалистическую систему Гегеля. Критикуя Гегеля, они сумели оценить рациональное зерно его философии – диалектику. Чернышевский всей предыдущей работой Герцена и Белинского был подготовлен к критическому восприятию философии Гегеля. В «Очерках гоголевского периода» он высоко оценил эту деятельность своих предшественников[282]. Вместе с тем и Чернышевский превосходно сознавал значение диалектики; он, как диалектик, сделал новый шаг вперед в сравнении со своими предшественниками.
В своем отношении к философии Гегеля Чернышевский с самого начала выступал не как кабинетный теоретик, но как мыслитель, выражающий интересы масс, как демократ и революционер. Для Чернышевского философия и наука никогда не были чем-то отдельным, отрешенным от жизни и происходящей в ней борьбы. Защищая положение о партийности философии, Чернышевский и для Гегеля устанавливал связь с известными социально-политическими интересами и мнениями. Чернышевский еще в дневнике 1849 г. определял Гегеля как раба «настоящего устройства общества»[283]. В «Очерках гоголевского периода» он указывал, что у Гегеля принципы «чрезвычайно мощны и широки, выводы – узки и ничтожны»[284]. Безоговорочно отвергая идеализм Гегеля и критикуя его общественные взгляды, Чернышевский придавал огромное значение гегелевскому диалектическому методу, который он стремился освободить от идеалистических оков. Материализм и диалектику Чернышевский сознательно ставил на службу делу широкого и всестороннего общественного прогресса, борьбе за революционное преобразование жизни.
Теснейшая связь философии с жизнью, сознательное стремление сделать распространение материалистической философии одним из важных орудий в борьбе демократического лагеря составляют одну из основных особенностей деятельности Чернышевского. Философия Чернышевского не была «созерцательной», в чем Маркс упрекал материализм Фейербаха, относя последнего к философам, которые «лишь различным образом объясняли мир», в то время как «дело заключается в том, чтобы изменить его»[285]. Вся общественно-политическая и теоретическая деятельность Чернышевского была направлена на то, чтобы коренным образом перестроить общественную жизнь и изменить мир.
Естественно, что выступления Чернышевского по вопросам философии (или смежным с философскими) всегда приобретали значение не только научно-литературных, но и общественных событий.
Так было уже с его знаменитой диссертацией «Эстетические отношения искусства к действительности» (1855 г.) – гениальным, сохранившим доныне свою ценность, обоснованием принципов революционно-демократической эстетики. Чернышевский смело и убедительно опровергал господствовавшие понятия идеалистической и метафизической эстетики и восстанавливал права действительности и ее интересов в искусстве и литературе. Утверждая положение «прекрасное есть жизнь», Чернышевский ставил перед искусством задачи воспроизведения действительности, ее объяснения и оценки («приговора» над нею). Диссертация Чернышевского, этот своеобразный манифест вступавшей на арену политической жизни общественной группы – разночинно-демократической интеллигенции, сыграла важную роль в развитии передовой общественной мысли и культуры, в борьбе за реалистическое народное искусство и литературу.
Современник и сподвижник Чернышевского Шелгунов, присутствовавший на его университетском диспуте, писал: «Умственное направление шестидесятых годов… в первый раз в своем зачаточном виде было провозглашено в 1855 г. на публичном диспуте (Чернышевского. – Ш.Л.) в Петербургском университете»[286]. Вокруг диссертации Чернышевского тотчас завязалась острая идейная борьба, в которой за спорами (конечно, имевшими важное культурное значение) об особенностях искусства и о его отношении к жизни не трудно было разглядеть и все более определявшиеся общественно-политические интересы и стремления различных классов.
Еще более острую борьбу вызвала философская работа Чернышевского – «Антропологический принцип в философии», – появившаяся в 1860 г. Враги Чернышевского и его группы, как откровенно реакционные, так и либеральные, уловили органическую связь философской проповеди Чернышевского с революционно-демократическими устремлениями передовой разночинной интеллигенции и приняли «Антропологический принцип» в штыки. Напротив, для демократических элементов, для передовых представителей русской науки как этот, так и другие философские труды Чернышевского имели основополагающее значение, они воспитывали враждебное отношение ко всяким видам и формам идеализма, к религии и мистике, пропагандируя научные материалистические воззрения на жизнь, природу, человека. До конца своих дней Чернышевский, как подчеркивал В.И. Ленин, оставался на уровне «цельного философского материализма» и отбрасывал «жалкий вздор неокантианцев, позитивистов, махистов и прочих путаников»[287].
Воинствующий материалист в общих вопросах философии и в теории познания, Чернышевский не мог сколько-нибудь последовательно перенести материалистическую систему взглядов на изучение и освещение вопросов исторического развития общества.
У Чернышевского встречаются бесспорно гениальные проблески исторического материализма. При рассмотрении исторических событий и анализе современных событий Чернышевский часто с большим умением вскрывал механику классовых отношений, классовой борьбы. Он подчеркивал ведущее значение народных масс в историческом процессе, он считал, что «совершение великих мировых событий не зависит от личной воли», и высказывал положение о непреложности законов исторического развития. Чернышевский связывал идеологические явления с определенными социально-экономическими интересами, он подчас удачно устанавливал зависимость юридических институтов от экономической эволюции общества. Им высказано в печати и общее положение о том, что «материальные условия быта» играют едва ли не первую роль в жизни, составляя «коренную причину почти всех явлений и в других, высших сферах жизни…»[288]
Но Чернышевский еще оперирует в социологических построениях понятием человека вообще, аппелирует к понятию «человеческой природы», готов видеть в «умственном развитии», в степени совершенства и распространенности знаний важнейший источник исторического движения, «коренную сторону» или «основную силу» прогресса[289]. Социологические воззрения Чернышевского не отличаются такими единством и цельностью, какие характеризуют его общефилософские взгляды: Чернышевский остановился перед историческим материализмом, хотя и продвинулся далеко вперед по направлению к нему.
Чернышевский рано проникся социалистическими убеждениями. Уже в сентябре 1848 г. он записывал в дневнике свои мысли о недостаточности одних политических изменений, подчеркивая, что нужно «избавить низший класс от его рабства не перед законом, а перед необходимостью вещей… Не в том дело, будет царь или нет, будет конституция или нет, а в общественных отношениях, в том, чтобы один класс не сосал кровь другого»[290]. Тогда же он писал: «Мне кажется, что я стал по убеждениям в конечной цели человечества решительно партизаном социалистов и коммунистов и крайних республиканцев…»[291]
Все более утверждаясь в своей приверженности к социализму, Чернышевский пронес ее через всю жизнь и вполне заслужил те оценки, которые даются ему В.И. Лениным: «Великий русский социалист», «один из первых социалистов в России» и т.д.[292]
Однако Чернышевский еще не в состоянии был вполне понять содержание законов развития человеческой истории (хотя он был совершенно убежден в существовании таких законов и по-своему старался их раскрыть); он не мог поэтому в должной степени связать с этими законами свои социалистические убеждения. Чернышевский, указывал В.И. Ленин, не видел и не мог в 60-х годах XIX в. видеть, что «только развитие капитализма и пролетариата способно создать материальные условия и общественную силу для осуществления социализма»[293]. Чернышевский целиком признавал положительное, прогрессивное значение крупного производства. Но он не отдавал себе в полной мере отчета в исторической неизбежности и закономерности самого возникновения капитализма и в объективном прогрессивном значении проделываемой капитализмом исторической работы. Он не понимал еще достаточно четко особой исторической миссии пролетариата, который не вполне выделялся им в качестве самостоятельной и руководящей общественной силы, отдельного класса из всей массы трудящихся, «простолюдинов».
Чернышевский оставался еще утопическим социалистом. Но, подобно тому как философия Чернышевского представляла собой шаг вперед по сравнению с другими, предшествующими формами домарксова материализма, так утопический социализм Чернышевского знаменовал собой важный шаг вперед по сравнению со старым утопическим социализмом – Сен-Симона, Фурье, Оуэна.
Чернышевский сознавал великое значение исторического творчества народных масс и вне их самого активного участия в борьбе не мыслил возможности успеха дела социализма. На «возбуждение энтузиазма» в массах к общественным движениям он смотрел как на обязательное условие победы этих движений. Свою статью «Процесс Менильмонтанского семейства», выяснявшую его отношение к одной из главных ветвей западного утопизма, к сен-симонизму, Чернышевский заканчивает следующими многозначительными словами: «Когда станет рассудительно заботиться о своем благосостоянии тот класс, с которым хотели играть кукольную комедию сенсимонисты, тогда, вероятно, будет лучше ему жить на свете, чем теперь»[294]. В.И. Ленин, делая пометки на книге Плеханова о Чернышевском, с особенным вниманием отнесся к этому месту статьи Чернышевского, выражавшему заветную мысль последнего – о необходимости самой трудящейся массе взяться за дело своего освобождения[295].
Наряду с этим – и это поднимает Чернышевского над большинством систем традиционного утопического социализма – он отчетливо сознавал роль скачков и насильственных переворотов в ходе человеческой истории, в освободительном движении народов.
Еще в дневнике Чернышевского за 1850 г. находим следующее поучительное с этой точки зрения место: «Вот мой образ мыслей о России: неодолимое ожидание близкой революции и жажда ее… Человек, не ослепленный идеализациею, умеющий судить о будущем по прошлому и благословляющий известные эпохи прошедшего, несмотря на все зло, какое сначала принесли они, не может устрашиться этого; он знает, что иного и нельзя ожидать от людей, что мирное, тихое развитие невозможно. Пусть будут со мною конвульсии, – я знаю, что без конвульсий нет никогда ни одного шага вперед в истории»[296]. Такие же мысли мы постоянно встречаем в печатных работах Чернышевского и позже. Так, в статье 1859 г., направленной против Чичерина, Чернышевский писал, что до сих пор история не представляла ни одного примера, когда успех получался бы без борьбы. Чичерин «хочет, чтобы развитие совершалось бесстрастным образом, по рецепту спокойствия и всесторонности. К сожалению, этого никогда не бывало»[297]. В том же году в одном из политических обозрений Чернышевский поместил свое известное рассуждение о роли революции в развитии общества. «Прогресс совершается чрезвычайно медленно, – писал он, – …но все-таки девять десятых частей того, в чем состоит прогресс, совершается во время кратких периодов усиленной работы. История движется медленно, но все-таки почти все свое движение производит скачок за скачком, будто молоденький воробушек, еще не оперившийся для полета, еще не получивший крепости в ногах, так что после каждого скачка падает, бедняжка, и долго копошится, чтобы снова стать на ноги и снова прыгнуть, – чтобы опять-таки упасть». Чернышевский выражал уверенность, что «птичка», растущая и крепнущая, «со временем будет прыгать прекрасно, скачок быстро за скачком, без всякой заметной остановки между ними», а там дальше «и вовсе оперится и будет легко и плавно летать с веселою песнею»[298]. Чернышевский имел в виду будущую окончательную победу революции, которая откроет человечеству безграничные возможности ничем не стесняемого прогресса. Чернышевский давал читателю понять, что важные исторические сдвиги связаны с острыми потрясениями, с гражданской войной. В одном из своих политических обозрений 1862 г. Чернышевский доказывал, что «как между различными государствами спор, если имеет достаточную важность, всегда приходит к военным угрозам, точно так и во внутренних делах государства, если дело немаловажно». И, подобно тому как в международных отношениях от военных угроз, если только «спорящие государства не так неравносильны, чтобы слабейшее из них не могло надеяться отразить нападение», дело доходит до открытой войны, – войною же разрешаются серьезные конфликты внутригосударственного характера[299].
Таким образом, Чернышевский ясно понимал великую роль революций, оценивая их как исторически реальный и неизбежный путь к удовлетворению назревающих в обществе новых важных потребностей. Исходя из этих позиций, постоянно убеждаясь в их правильности на опыте общественных отношений и конфликтов современной ему России, он сумел по-революционному поставить задачи ее демократического лагеря.
С революционных же позиций Чернышевский подходил к оценке положения в западных странах. Чернышевскому чужда была идеализация европейских или американских буржуазных порядков, и он едко высмеивал тех, кто ожидал на Западе найти рай земной.
Выше отмечалось, что Чернышевский с ранних лет ненавидел социальное неравенство и угнетение трудящихся эксплуататорскими классами. Выступая в своей ученой и литературной деятельности не только как философ и историк, но и как блестящий экономист, Чернышевский в своих исследованиях и критических статьях обличал как феодально-крепостнический, так и капиталистический строй (работа «Капитал и труд», знаменитые примечания и дополнения к переводу политической экономии Милля и т.д.). В.И. Ленин отмечал как одну из важных заслуг Чернышевского глубокую (несмотря на его утопический социализм) критику им капитализма. Маркс, признававший Чернышевского оригинальнейшим из современных экономистов Европы, придавал большое значение разоблачению Чернышевским полной несостоятельности буржуазной политической экономии[300].
Показывая, что народные массы при господстве капитализма погрязают в нищете и невежестве, Чернышевский срывал покровы с буржуазной демократии. Он обличал очень узкое и чисто формальное, по его словам, понятие о свободе, присущее буржуазному либерализму. «…Юридическое разрешение, – писал Чернышевский в одной из замечательных исторических статей, „Борьба партий во Франции при Людовике XVIII и Карле X“, – для человека имеет цену только тогда, когда у человека есть материальные средства пользоваться этим разрешением»[301]. Вопреки утверждениям ряда дореволюционных историков и публицистов, Чернышевский понимал и значение политических свобод, и насущную необходимость борьбы за завоевание этих свобод. Но вместе с тем ему была ясна ограниченность буржуазной «свободы», свободы для сильного и богатого.
Право, понимаемое в абстрактном смысле, в буржуазном смысле, Чернышевский называл «призраком, способным только держать народ в мучении вечно обманываемой надежды»[302]. Чернышевский указывал, что не только в «самодержавных государствах», но даже в Англии и США правительства могут независимо от желания и участия народа издавать законы и распоряжения[303]. Он писал о пропасти, отделяющей весьма часто «мнение нации и решение парламента»[304], и т.д. Чернышевский с величайшим сочувствием относился ко всякому революционному движению, где бы оно ни возникало. Он призывал к борьбе за подлинную демократию, мечтал об общественном и государственном устройстве, основанном на политической власти, материальном благосостоянии и высоком культурном уровне трудящихся масс.
В учении Чернышевского, в его оценке перспектив социального развития России значительное место отводилось сельской общине. Чернышевский видел, что в России развиваются новые формы хозяйства, что «Россия, доселе мало участвовавшая в экономическом движении, быстро вовлекается в него»[305], что происходящее и намечающееся в дальнейшем в еще более широких размерах увеличение капиталов, промышленной и торговой деятельности «есть уже необыкновенно важный переворот в быте»[306]. «Волею или неволею мы должны будем в материальном быте жить, как живут другие цивилизованные народы»[307], – писал Чернышевский. Он нисколько не печалился по этому поводу, понимая положительное значение крупного производства и технического прогресса.
Но вместе с тем Чернышевский выступал убежденным сторонником общинного землевладения. Каковы бы ни были предстоящие перемены в экономическом быте России, «да не дерзнем мы, – писал Чернышевский, – коснуться священного, спасительного обычая, оставленного нам нашею прошедшею жизнью, бедность которой с избытком искупается одним этим драгоценным наследием, – да не дерзнем мы посягнуть на общинное пользование землями…»[308]
Чернышевский высказывался за сохранение общины по двум причинам. Во-первых, община в его глазах являлась средством против пролетаризации крестьянства, способом предупредить превращение самостоятельных хозяев в «бобылей». Во-вторых, он видел в общине такой общественный институт, который способен в будущем облегчить России переход к социалистическому хозяйству. «Чернышевский, – указывает В.И. Ленин, – был социалистом-утопистом, который мечтал о переходе к социализму через старую, полуфеодальную, крестьянскую общину…»[309] Чернышевский понимал, что роль общины пока сводится к общему владению землей, между тем как обработка земли и пользование ее продуктами носят частный характер. Но он считал, что общинные навыки избавят русское крестьянство от тех препятствий, которые на Западе, по его мнению, ставятся переходу к товарищескому пользованию и производству «безграничным расширением юридических прав отдельной личности»[310]. Чернышевскому пришлось выдержать не одну литературную схватку с либерально-буржуазными противниками общины. Его аргументация в этих спорах правильна и убедительна в той мере, в какой защита общины сливается у него вообще с защитой принципов общественной собственности и общественного хозяйства, их преимуществ по сравнению с буржуазными экономическими принципами. Но Чернышевский не мог доказать, что реально существующая, отсталая, полуфеодальная крестьянская поземельная община заключает в себе необходимые условия для развития в направлении к социализму или даже только способна предотвратить разорение и обнищание крестьян. Этих данных у общины не было. Как показала вскоре жизнь, община не могла «предохранить» Россию от капитализма, наоборот, она сама часто являлась удобным прикрытием хищничества и грабительства кулацкой верхушки деревни.
Пропаганда Чернышевского, направленная на защиту роли общины в деле перехода России к социализму, наряду с пропагандой Герцена оказала сильное влияние на позднейших деятелей народнического движения. Однако надо подчеркнуть, что Чернышевскому чужды были романтически-мессианистские мотивы и что он решительно протестовал против привнесения их в обсуждение вопроса об общине. Он рассматривал общину как «общую человеческую принадлежность известного периода в жизни каждого народа». Чернышевский хотя и видел в общинном землевладении «спасительный» обычай, но все же писал: «Сохранением этого остатка первобытной древности гордиться нам… нечего, как вообще никому не следует гордиться какою бы то ни было стариною, потому что сохранение старины свидетельствует только о медленности и вялости исторического развития»[311]. Через несколько лет, в статье 1861 г. «О причинах падения Рима», полемически заостренной против некоторых герценовских взглядов, Чернышевский писал: «Мы далеко не восхищаемся нынешним состоянием Западной Европы; но все-таки полагаем, что нечем ей позаимствоваться от нас. Если сохранился у нас от патриархальных (диких) времен один принцип, несколько соответствующий одному из условий быта, к которому стремятся передовые народы, то ведь Западная Европа идет к осуществлению этого принципа совершенно независимо от нас»[312].
Благодетельная роль общины, с точки зрения Чернышевского, стояла в прямой зависимости от условий уничтожения крепостного права. Видя в общине средство, облегчающее возможность удержаться во владении землей самому труженику, земледельцу, Чернышевский, естественно, должен был поставить прежде всего вопрос, получат ли вообще эту землю крестьяне и на каких условиях они ее получат. «Кто, кроме глупца, может хлопотать о сохранении собственности в известных руках, не удостоверившись прежде, что собственность достанется в эти руки и достанется на выгодных условиях?» – писал он в конце 1858 г. в статье «Критика философских предубеждений против общинного владения»[313].
Демократический лагерь русской общественности, выступая в момент окончания Крымской войны на борьбу с царским самодержавием и крепостничеством, нашел в лице Чернышевского превосходно подготовленного, всесторонне вооруженного, неутомимого и самоотверженного вождя, который умел наносить врагу тяжелые удары, умел сплачивать вокруг своего идейного знамени все передовые, способные к борьбе общественные элементы. Трибуной, откуда с середины 50-х годов раздавалась на всю Россию могучая проповедь Чернышевского, являлся журнал «Современник». В дальнейшем Чернышевский обратился и к нелегальным методам борьбы.
В истории русской литературы и революционного движения в России «Современнику» принадлежит исключительная роль. Основанный еще в 1836 г. при участии Пушкина, «Современник» пережил несколько периодов. История нового «Современника» была связана с переходом его в конце 1846 г. в руки Н.А. Некрасова и И.И. Панаева, когда центральной фигурой журнала стал В.Г. Белинский. После смерти Белинского (1848 г.), в обстановке цензурного террора последних лет николаевского царствования, «Современник» хотя и оставался лучшим из тогдашних журналов, однако немало потерял в яркости и определенности своего содержания и направления. В то время в нем в большой мере задавали тон представители либерально-дворянской литературы. Политическое оживление среди различных слоев общества, вызванное Крымской войной, скоро отразилось и на «Современнике». Некрасов еще в конце 1853 г. привлек для постоянной работы в «Современнике» Чернышевского.
Великий поэт русского народа Некрасов, вдохновлявший своими стихами поколения революционных борцов, имеет неоценимые заслуги и в деле развития демократической журналистики. История лучших русских журналов – «Современника» за 1847 – 1866 гг. и «Отечественных записок» с конца 60-х годов – неразрывно связана с его именем. Испытав на себе огромное влияние Белинского, который помог ему оформиться как поэту революционной демократии, Некрасов еще тверже и прочнее утвердился на этом пути под влиянием Чернышевского и Добролюбова. Прекрасное общественное и литературное чутье Некрасова позволило ему с самого же начала распознать, какие могучие и блестящие силы вступают в лице Чернышевского и Добролюбова в русскую литературу. Отношения самого глубокого взаимопонимания установились с середины 50-х годов у Некрасова сначала с Чернышевским, а затем и с Добролюбовым. Отношение Чернышевского к Некрасову нашло выражение в привете, который он через Пыпина послал поэту незадолго до его кончины.
«Если, – писал Чернышевский из Сибири (1877 г.), – когда ты получишь мое письмо, Некрасов еще будет продолжать дышать, скажи ему, что я горячо любил его как человека, что я благодарю его за его доброе расположение ко мне, что я целую его, что я убежден: его слава будет бессмертна, что вечна любовь России к нему, гениальнейшему и благороднейшему из всех русских поэтов»[314].
Трудно было положение Некрасова в первые годы сотрудничества с Чернышевским. В либерально-дворянский круг работников «Современника» в лице Чернышевского вошел самый яркий представитель разночинно-демократического поколения. Уже диссертация Чернышевского вызвала в среде либералов негодование.
Весной 1856 г. была предпринята попытка побудить Некрасова заменить Чернышевского, руководившего в это время критическим отделом «Современника», критиком враждебного направления Аполлоном Григорьевым. Писатель и критик Дружинин в октябре 1856 г. писал Тургеневу по поводу соглашения, которое перед этим было заключено несколькими крупнейшими писателями – Л. Толстым, Тургеневым, Островским, Григоровичем с «Современником» об исключительном их сотрудничестве в этом журнале: «Неужели вы довольны Чернышевским и видите в нем критика, и не обоняете запаха отжившей мертвечины в его рапсодиях, неловких и в цензурном отношении? С будущего года ответственность за это безобразие падет на вас, и станут говорить, что Тургенев и Толстой, наиболее поэтические из наших писателей, и поэт Некрасов терпят в своем журнале отрицание поэзии»[315]. Литературно-эстетические проблемы, как видим, занимали еще большое место в идейных спорах, но под ними скрывались и более серьезные, общественные противоречия между демократами и либералами, что не замедлило обнаружиться в ближайшие же годы.
Правда, лично Тургенев в тот момент, к которому относится цитируемое письмо Дружинина, переживал стадию примиренчества в отношении Чернышевского; в своем ответе Дружинину он доказывал, что Чернышевский хоть будто бы и «плохо понимает поэзию» (на самом деле Чернышевский был глубоким и тонким критиком, придававшим литературе, поэзии в частности, огромное общественное и художественное значение), но зато «понимает – как это выразить? – потребности действительной современной жизни»[316]. К тому времени разрыв окончательно еще не оформился; колебались в своем отношении к Чернышевскому и П. Анненков, и В. Боткин, и др. Но по мере обострения внутренних противоречий в стране, размежевание демократического и либерального лагерей становилось более четким и резким; оно-то и привело к окончательному разрыву, который в литературно-журнальной сфере выразился отколом от «Современника» бывших его либеральных сотрудников и друзей. Заслуга Некрасова заключается в том, что он не отрекся от Чернышевского в этой борьбе и, несмотря на давние отношения, связывавшие его с либерально-дворянскими писателями, не колеблясь, остался с Чернышевским и Добролюбовым. Некрасов предоставил им «Современник», эту незаменимую в тех условиях боевую трибуну, определив тем самым свое отношение к вождям революционной демократии. Окончательное самоопределение «Современника» не ослабило симпатий к нему среди наиболее передовых кругов интеллигенции, но, напротив, упрочило их. Престиж «Современника» в конце 50-х и начале 60-х годов (до ареста Чернышевского) стоял так высоко, что равного ему, как замечает в своих воспоминаниях Михайловский, «дотоле не было во всей истории русской журналистики»[317].
В центре споров и борьбы в конце 50-х годов стоял вопрос о крестьянской реформе, которому уделял большое внимание и Чернышевский. Дыхание предреформенной классовой борьбы ясно чувствуется и в тех его работах, которые посвящены были иным вопросам, например, текущим международным отношениям или истории Запада. В 1857 г. Чернышевский передал литературно-критический отдел «Современника» привлеченному им в журнал молодому Добролюбову; в этом отделе пульс современной общественно-политической борьбы бился столь же сильно, как в публицистических и других статьях «Современника», который весь был проникнут одной идеей, одним пафосом борьбы за интересы угнетенного крестьянства. Чернышевский вполне сознательно считал себя выразителем интересов крестьянской массы в литературно-общественной борьбе, происходившей вокруг подготовки реформы. Как известно, все дело этой подготовки было сосредоточено в руках чиновников и помещиков, крестьянство же было от него совершенно отстранено; Чернышевский взял на себя миссию говорить от имени бесправного и безгласного крестьянства. В статье «Материалы для решения крестьянского вопроса» (1859 г.), отмечая «приглашение помещиков к участию в ведении вопроса», Чернышевский отстаивал необходимость «выслушать и мнения поселян». Чернышевский хотел в статьях, которые начал печатать, «обозначить, какое решение вопроса могло бы, хотя до некоторой степени, соответствовать идеям, с незапамятных времен существующим в поселянах»[318].
В действительности обозначением такого решения вопроса, которое соответствовало бы интересам крестьян, Чернышевский занимался уже и в предшествующих статьях, посвященных крестьянской проблеме. Он начал свои выступления в этом направлении еще до появления царских рескриптов по крестьянскому делу. Тогда еще нельзя было в подцензурной печати писать прямо об освобождении крестьян. Но Чернышевский воспользовался для постановки этих вопросов полемикой по поводу общины. В июне 1857 г. он писал сотруднику «Современника» А.С. Зеленому: «Прямо говорить нельзя, будем говорить как бы о посторонних предметах, лишь бы связанных с идеею о преобразовании сельских отношений». В том же письме он высказывал свою заветную мысль: «Но скажите, неужели невозможно сохранить принцип: „Каждый земледелец должен быть землевладельцем, а не батраком, должен сам на себя, а не на арендатора или помещика работать?“ …Освобождение будет, когда, я не знаю, но будет; мне хотелось бы, чтобы [оно] не влекло за собою превращение большинства крестьян в безземельных бобылей!»[319].
Средством разрешения этой задачи Чернышевский считал упрочение общины с обязательным закреплением за крестьянством достаточного количества земли, притом на подходящих условиях. Чернышевский являлся сторонником передачи крестьянам без выкупа всей земли: и той, которая находилась в крестьянском пользовании, и господской. Эту программу крестьянского освобождения он впоследствии выразил устами одного из персонажей романа «Пролог»: «Вся земля мужицкая, выкупу никакого! – Убирайся, помещики, пока живы!»[320]. В том же романе Чернышевский передает размышления Волгина (т.е. самого автора) по этому вопросу: помещики «не имеют права ни на грош вознаграждения; а имеют ли право хоть на один вершок земли в русской стране, это должно быть решено волею народа»[321].
Товарищ Чернышевского по каторге С.Г. Стахевич сообщал со слов Чернышевского, что тот смолоду держался мнения: «Вся земля должна быть крестьянская и никаких разговоров о выкупах и т.п.»[322], но только «соотношение общественных сил» не позволило ему открыто выступить в печати в период подготовки реформы с этой программой. Чернышевский в период реформы не имел возможности противопоставить на страницах «Современника» грабительским планам помещиков открыто и полностью указанную выше программу; ему приходилось говорить о закреплении за крестьянами в первую очередь той земли и тех угодий, которыми они пользовались до реформы.
В статье «Материалы для решения крестьянского вопроса» Чернышевский настаивал, что крестьянин непременно должен получить всю землю, «которой он теперь владеет, – ту самую землю, в том самом объеме, те самые участки», без каких-либо «обрезываний и переносов»[323]. В отношении тех поместий, где существующий надел «служил причиной справедливых жалоб по своей недостаточности»[324], Чернышевский и в своих легальных выступлениях требовал увеличения наделов. Он решительно отвергал сохранение обязательного труда в качестве «принудительного способа уплаты выкупа»[325]. Притом Чернышевский подчеркивал, что он не видит юридических оснований для вознаграждения помещиков[326].
В неопубликованных замечаниях на рукопись П.В. Долгорукова «Проект выкупа помещичьих крестьян», Чернышевский писал: «Крайняя уступка, на которую можно согласиться, – это сохранение настоящего надела с прибавкою необходимой части леса и других угодий…» Указывая на полную неприемлемость обрезанных наделов примерно в полторы десятины на душу, Чернышевский заявлял: «Нет, лучше уже вовсе не давать ничего, ни земли полевой, ни усадеб, нежели давать землю в таком урезанном, ни на что не годном количестве. Тогда, по крайней мере, он (крестьянин. – Ш.Л.) хотя будет прямо знать, какая судьба ему готовится»[327]. Следовательно, Чернышевский еще в конце 1858 г. (к этому времени относится цитируемое заявление) высказывал ту самую мысль, которая позднее нашла выражение в «Прологе» в известных словах Волгина: «Если сказать правду, лучше пусть будут освобождены без земли»[328]. В «Прологе» этот вывод был связан с вопросом о выкупе, а не о размерах надела, но существо от этого не меняется. Чернышевский готов был предпочесть такое решение потому, что надеялся в этом случае на ускорение революции. «Тогда немедленно произошла бы катастрофа», – говорил Чернышевский на каторге, судя по воспоминаниям П.Ф. Николаева[329].
Приведенные отрывки характеризуют отношение Чернышевского к крестьянской реформе, как оно высказывалось им приблизительно со второй половины 1858 г. Этому предшествовал небольшой промежуток времени, в течение которого пропаганда Чернышевского по вопросам, связанным с отменой крепостного права, характеризуется несколько иной формой.
Мы имеем в виду ближайшие месяцы после рескриптов от ноября и декабря 1857 г., свидетельствовавших о том, что царизм окончательно вынужден практически приступить к реформе. Герцен ответил на рескрипты статьей «Через три года», которая начиналась и оканчивалась обращением к Александру II: «Ты победил, Галилеянин!» Одновременно с этим выступлением Герцена появилась статья Чернышевского (в февральской книге «Современника» за 1858 г.) «О новых условиях сельского быта», в которой содержалось одобрение самого приступа к отмене крепостного права.
Но уже в те месяцы Чернышевский намеками показывал, что Александр II отдает дело реформы в руки людей, решительно враждебных крестьянству.
В бумагах Чернышевского сохранилась его записка от апреля 1858 г., предназначавшаяся, видимо, для великого князя Константина Романова, принимавшего близкое участие в подготовке реформы. Чернышевский, хотя и в «учтивой» форме, предсказывал революцию, поскольку реформа обманет ожидания народа: царь «не может желать смут в государстве, а освобождение помещичьих крестьян без земли непременно породило бы сильные смуты, потому что русский крестьянин по своим убеждениям не может ни понять, ни принять освобождения без земли, и… если б крестьяне увидели себя освобожденными без земли, они приписали (бы) такое бедствие злоумышлению помещиков… и поголовно восстали бы…»[330].
То же, по существу, было высказано тогда Чернышевским и в статье «Русский человек на rendez-vous». Как видно из этой статьи, а также из переписки Чернышевского с родными, и в эти месяцы он не возлагал надежд на добрую волю помещиков: «Против желания нашего ослабевает в нас с каждым днем надежда на проницательность и энергию людей, которых мы упрашиваем понять важность настоящих обстоятельств и действовать сообразно здравому смыслу…»[331]
Статью свою Чернышевский заключал выразительно звучавшей в той обстановке цитатой из евангелия: «Старайся примириться с своим противником, пока не дошли вы с ним до суда, а иначе отдаст тебя противник судье, а судья отдаст тебя исполнителю приговоров, и будешь ты ввергнут в темницу и не выйдешь из нее, пока не расплатишься за все до последней мелочи»[332].
Таков был язык Чернышевского в период увлечения даже некоторых прогрессивных кругов начатой реформой. Важно подчеркнуть, что Чернышевский раньше всех стал открыто и резко выступать против всяких иллюзий относительно проводимой царем крестьянской реформы.
С исключительной смелостью освещена эта тема Чернышевским в упомянутой статье «Критика философских предубеждений против общинного владения». Мысль о крестьянской революции как единственном способе решить вопрос о крепостном праве действительно в соответствии с народными нуждами и чаяниями определяет направление деятельности Чернышевского.
В.И. Ленин в работе «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?» писал: «Чернышевский понимал, что русское крепостническо-бюрократическое государство не в силах освободить крестьян, т.е. ниспровергнуть крепостников, что оно только и в состоянии произвести „мерзость“, жалкий компромисс интересов либералов (выкуп – та же покупка) и помещиков, компромисс, надувающий крестьян призраком обеспечения и свободы, а на деле разоряющий их и выдающий головой помещикам. И он протестовал, проклинал реформу, желая ей неуспеха, желая, чтобы правительство запуталось в своей эквилибристике между либералами и помещиками и получился крах, который бы вывел Россию на дорогу открытой борьбы классов»[333].
Позже, в статье «„Крестьянская реформа“ и пролетарски-крестьянская революция», возвращаясь к оценке роли Чернышевского в эпоху реформы, Ленин указывал, что он был «революционным демократом, он умел влиять на все политические события его эпохи в революционном духе, проводя – через препоны и рогатки цензуры – идею крестьянской революции, идею борьбы масс за свержение всех старых властей. „Крестьянскую реформу“ 61-го года, которую либералы сначала подкрашивали, а потом даже прославляли, он назвал мерзостью, ибо он ясно видел ее крепостнический характер…»[334]
Убеждение Чернышевского в невозможности приемлемого решения сверху крестьянского дела сначала не остановило обсуждения в его журнале практических вопросов, связанных с реформой. Использованная нами статья его – «Материалы для решения крестьянского вопроса» – написана в конце 1859 г. Продолжая обосновывать в печати свои проекты разрешения крестьянского вопроса, он преследовал агитационные цели – распространение правильного взгляда на нужды крестьянства среди широких кругов интеллигенции и привлечение их на сторону народа и народных требований в назревающей открытой революционной борьбе.
Наступил, впрочем, и такой момент, когда Чернышевский счел необходимым прекратить выступления свои и своего журнала по поводу подготовляемой реформы. С начала 1860 г. «Современник» демонстративно перестал писать о крестьянской реформе. Такой своеобразный бойкот представлялся одним из способов разоблачения либеральных иллюзий на счет реформы, все еще имевших немалое распространение.
Чернышевский относился враждебно и пренебрежительно к либерализму. Как в своих иностранных обозрениях, косвенно относившихся и к русским делам, так и в статьях, прямо посвященных вопросам русской жизни, он отводил большое место борьбе с либерализмом, на которую смотрел как на подготовку победы революционных взглядов в наиболее передовой части интеллигенции.
Чернышевский обличал либералов за помещичье своекорыстие. Он презирал и осмеивал либералов за крохоборство, за нерешительность, за то, что они ограничивались одними разговорами, пасуя при первой необходимости обратиться от прекраснодушных фраз к какому-либо серьезному делу. Его возмущало, что либералы направляют все внимание общества на подготовляемую правительством куцую и обманную крестьянскую реформу и на исправление отдельных неполадок в существующем государственном механизме, не затрагивающее главных основ существующего политического строя. «Н.Г. Чернышевский, – писал В.И. Ленин, – именно потому и высмеивал беспощадно „передовые слои русского общества“, что они не понимали необходимости формальных требований правительству и безучастно смотрели на гибель революционеров из их среды под ударами самодержавного правительства»[335].
Чернышевский еще в своих первых легальных выступлениях по крестьянскому вопросу указывал на такие условия для обеспечения «успехов сельского хозяйства», как «водворение законности, справедливости и правосудия, водворение хорошей администрации, предоставление каждому простора для законной деятельности…»[336]
В статье «Суеверие и правила логики», написанной в конце 1859 г., Чернышевский уже гораздо яснее попытался сказать читателям о связи крепостничества и самодержавия, о губительном влиянии последнего на уровень благосостояния и культуры народных масс. Цензура оставила только жалкие клочья от этих высказываний Чернышевского, которые, однако, могут быть восстановлены по сохранившемуся полному тексту статьи. Самодержавие фигурировало в ней под прозрачными псевдонимами «азиатства» и «самодурства»: «Азиатством, – говорил Чернышевский, – называется такой порядок дел, при котором не существует никакой законности, не существует неприкосновенности никаких прав, при котором не ограждены от произвола ни личность, ни труд, ни собственность. В азиатских государствах закон совершенно бессилен. Опираться на него значит подвергать себя погибели. Там господствует исключительно насилие»[337]. Чернышевский давал понять читателю, что таковы именно условия жизни русского народа при самодержавии, и разъяснял, что при сохранении основ существующего строя частичные улучшения в управлении, предлагаемые либералами, не дадут серьезного эффекта. Он намекал на то, что желаемая им самим реформа управления «предполагает уничтожение отношений слишком сильных, не поддающихся реформам, а исчезающих только вследствие важных исторических событий, выходящих из обыкновенного порядка, которым производятся реформы»[338]. Другими словами, реформам Чернышевский противопоставлял революцию. В романе «Пролог», излагая и расшифровывая свои взгляды в канун крестьянской реформы, Чернышевский подчеркивал особенное значение в жизни народа «общего характера национального устройства». «Все вздор перед общим характером национального устройства», – говорил он устами Волгина[339], резко порицая либеральное общество за то, что оно именно этот центральный вопрос игнорировало.
Так, последовательная система революционно-демократических взглядов, непреклонная борьба за интересы народных масс, за разгром крепостничества и самодержавия неизбежно столкнули Чернышевского не только с царским правительством и крепостнической партией дворянства, но и с либерализмом, готовым на сделку с царем и крепостниками. «Либералы 1860-х годов и Чернышевский, – писал Ленин в 1911 г., – суть представители двух исторических тенденций, двух исторических сил, которые с тех пор и вплоть до нашего времени определяют исход борьбы за новую Россию»[340].
Путь Чернышевского был путем революционной крестьянской демократии, противоположным и враждебным либеральному пути. Это подчеркнуто Лениным и в его критике исследования Плеханова о Чернышевском. Плеханов, указывает Ленин, «из-за теоретического различия идеалистического и материалистического взгляда на историю… просмотрел практически-политическое и классовое различие либерала и демократа»[341].
Великий ученый-революционер, философ-материалист, непримиримый борец против крепостничества и царской монархии, глубокий критик капитализма (хотя еще и не с позиций научного социализма), сторонник и пропагандист массовых революционных действий, обличитель либерального предательства, пламенный патриот, Чернышевский стоял в переломный период истории России во главе тогдашнего революционного лагеря, идейно вдохновлял его, руководил им. «…Были, – пишет Ленин, – и тогда уже в России революционеры, стоявшие на стороне крестьянства и понимавшие всю узость, все убожество пресловутой „крестьянской реформы“, весь ее крепостнический характер. Во главе этих, крайне немногочисленных тогда, революционеров стоял Н.Г. Чернышевский»[342].
Эти революционеры, по словам Ленина, «потерпели, невидимому, полное поражение. На деле именно они были великими деятелями той эпохи, и, чем дальше мы отходим от нее, тем яснее нам их величие, тем очевиднее мизерность, убожество тогдашних либеральных реформистов»[343].
С именем Н.Г. Чернышевского неразрывно связано имя Н.А. Добролюбова. Они идейно возглавляли революционно-демократический лагерь России на рубеже 50-х и 60-х годов.
Николай Александрович Добролюбов родился 24 января 1836 г. в Нижнем Новгороде, в семье священника. После обучения в духовном училище и семинарии он поступил в 1853 г. на историко-филологический факультет Главного педагогического института в Петербурге. В годы студенчества окончательно сформировалось мировоззрение Добролюбова как воинствующего материалиста и атеиста, как непримиримого революционера и демократа с очень яркими социалистическими стремлениями. Уже в 1855 г. в выпускавшейся им рукописной студенческой газете «Слухи» Добролюбов высказал убеждение, что «нужно сломать все гнилое здание нынешней администрации», а для этого надо действовать на «низший класс народа», «раскрывать ему глаза на настоящее положение дел», возбуждать его спящие силы, внушать ему понятия о достоинстве человека, об «истинном добре и зле»[344]. В 1856 г. состоялось знакомство Добролюбова с Чернышевским и началось его сотрудничество в «Современнике», а со следующего года он стал принимать уже постоянное участие в журнале, возглавив критический отдел.
В духовном развитии Добролюбова большую роль сыграли произведения Белинского и Герцена, а также работы видных представителей передовой западноевропейской мысли, в частности Фейербаха. Особенно велика роль Чернышевского, как учителя и друга Добролюбова. В одном из своих писем в августе 1856 г. сам Добролюбов писал о значении для него Чернышевского: с Чернышевским «толкуем не только о литературе, но и о философии, и я вспоминаю при этом, как Станкевич и Герцен учили Белинского, Белинский – Некрасова, Грановский – Забелина и т.п.»[345] Вместе с Чернышевским, непосредственно вслед за Белинским и Герценом, Добролюбов явился одним из самых выдающихся представителей русской материалистической философии. Философское творчество Добролюбова неотделимо от его борьбы за освобождение трудящихся масс от социального и политического гнета, неотделимо от всей системы его революционно-демократических взглядов. Важные элементы диалектики, которыми были проникнуты воззрения Добролюбова, укрепляли боевой, наступательный дух его философской пропаганды. Добролюбову принадлежат гигантские заслуги в деле идейно-теоретического просвещения прогрессивных слоев русского общества, в борьбе против идеализма, религии, мистики, в разгроме духовных устоев старого, крепостническо-монархического строя.
Общеизвестно значение Добролюбова в истории русской литературы как одного из главных обоснователей демократической и материалистической эстетики, поборника идейного служения искусства народу, как проникновеннейшего критика. Добролюбов вписал одну из самых славных страниц в богатую историю русской демократической публицистики. Страстным политическим публицистом-бойцом он оставался во всех своих статьях, обзорах, рецензиях, каких бы тем они непосредственно ни касались.
Добролюбову недолго пришлось поработать на пользу русской культуры и русской революции. 17 ноября 1861 г., через четыре года после окончания Главного педагогического института и начала широкой литературно-публицистической деятельности, Добролюбов умер от чахотки. В некрологе на смерть Добролюбова Чернышевский писал: «Ему было только 25 лет. Но уже 4 года он стоял во главе русской литературы, – нет, не только русской литературы, – во главе всего развития русской мысли… Невознаградима его потеря для народа, любовью к которому горел и так рано сгорел он»[346].
Круг проблем, охватываемых публицистикой Добролюбова, чрезвычайно обширен. В поле зрения писателя находились многие существенные вопросы социального развития человечества. Но прежде всего, разумеется, его публицистика имела в виду задачи борьбы за всестороннее раскрепощение родной страны. В неимоверно трудных цензурных условиях Добролюбову удавалось с огромной силой обличать режим угнетения и произвола, господствовавший в России. В его лице «темное царство» самодержавия и крепостничества встретило непримиримого и опасного врага. Все это царство он имел в виду, когда писал в 1859 г.: «Это мир затаенной, тихо вздыхающей скорби, мир тупой, ноющей боли, мир тюремного, гробового безмолвия… Нет ни света, ни тепла, ни простора; гнилью и сыростью веет темная и тесная тюрьма»[347]. Главной жертвой произвола и насилия, царивших в этой тюрьме, было трудящееся крестьянство, защите интересов которого и была посвящена в первую очередь деятельность Добролюбова. Несмотря на забитость и политическую несознательность народной массы, Добролюбов глубоко верил в ее неизбежное пробуждение, в ее потенциальные революционные возможности. Недаром он в начале 1860 г. заявлял в столь часто цитируемом исторической литературой письме к сотруднику «Современника» С.Т. Славутинскому: «Мы знаем (и Вы тоже), что современная путаница не может быть разрешена иначе, как самобытным воздействием народной жизни»[348]. «Самобытным воздействием» Добролюбов считал именно революционное вмешательство народа в ход событий.
Запись в дневнике, сделанная Добролюбовым в июне 1859 г. под впечатлением известия о выступлении Герцена против него и всей группы «Современника», показывает, что он вполне определенно и сознательно рассматривал свою литературную работу как подготовку умов к революции. «Однако, – писал Добролюбов, – хороши наши передовые люди! Успели уж пришибить в себе чутье, которым прежде чуяли призыв к революции, где бы он ни слышался и в каких бы формах ни являлся»[349].
Добролюбов был замечательным представителем и одним из идейных руководителей разночинно-демократического поколения, всеми своими помыслами и стремлениями кровно связанного с угнетенной крестьянской массой, отражавшего интересы и чаяния многомиллионного крестьянства. От имени молодой революционной демократии он выступал не только против царского самодержавия, но и против либералов, обличая их неспособность к серьезному общественному делу и крайний оппортунизм. «Мы говорили и говорим, не обращая внимания на старые авторитеты, – писал Добролюбов, – потому единственно, что считаем свои мнения отголоском того живого слова, которое ясно и твердо произносится молодою жизнью нашего общества. Может быть, мы ошибаемся, считая себя способными к правильному истолкованию живых, свежих стремлений русской жизни; время решит это. Но во всяком случае – мы не ошибемся, ежели скажем, что стремления молодых и живых людей русского общества гораздо выше того, чем обольщалась в последнее время наша литература»[350]. Либеральные «обольщения», иллюзии, находившие себе яркое выражение в части современной Добролюбову литературы, служили постоянной мишенью для его нападок и критики. Либеральная литература пыталась доказать, что производимые или подготовляемые правительством изменения в существующем порядке вещей означают прогресс и способны вывести Россию на «светлую дорогу». Правда, она много внимания уделяла и так называемому обличению, но брала под обстрел преимущественно частные недостатки, боясь прикоснуться к основному злу русской жизни – самодержавному режиму, господству помещиков. Иронически определяя эту литературу как «сатирико-полицейскую и поздравительно-экономическую»[351], Добролюбов писал: «…Обличения наши постоянно отличались необыкновенной отрывочностью. Нигде не указана была тесная и неразрывная связь, существующая между различными инстанциями, нигде не проведены были последовательно и до конца взаимные отношения разных чинов»[352]. Либералы, по словам Добролюбова, не хотели видеть круговой поруки во всем, что делается перед их глазами, воображая, что всякое замеченное ими зло «есть не более, как злоупотребление прекрасного установления, возможное лишь как редкое исключение»[353]. Поэтому они ограничивались «мизерными частностями», не думая об общем – об искоренении того основного зла, тех «врагов внутренних»[354], существование которых и вызывало все бесчисленные частные злоупотребления. Добролюбов подчеркивал, что демократия не отказывается «вести серьезную речь» и о тех отдельных улучшениях, которыми исключительно заняты либеральные умы, как адвокатура, гласность и т.п., но для нее это всего лишь средства к достижению других, высших целей[355].
Вскрывая трусость и непоследовательность либералов, Добролюбов писал: «…Они боятся или не умеют доходить до корня и, задумывая, напр., карать зло, только и бросаются на какое-нибудь мелкое проявление его и утомляются страшно, прежде чем успевают даже подумать об его источнике. Не хочется им поднять руки на то дерево, на котором и они сами выросли; вот они и стараются уверить себя и других, что вся гниль его только снаружи, что только счистить ее стоит, и все будет благополучно»[356].
Борьбу с растлевающим влиянием либерализма Добролюбов, как и Чернышевский, считал своей насущной задачей. В уже цитированном письме к Славутинскому после указания на необходимость самостоятельного воздействия народной жизни на ход дел Добролюбов продолжал: «Чтобы возбудить это воздействие хоть в той части общества, какая доступна нашему влиянию, мы должны действовать не усыпляющим, а совсем противным образом… Надо вызывать читателей на внимание к тому, что их окружает, надо колоть глаза всякими мерзостями, преследовать, мучить, не давать отдыху, – до того, чтобы противно стало читателю все это богатство грязи, чтобы он, задетый наконец за живое, вскочил с азартом и вымолвил: „Да что же, дескать, это наконец за каторга! Лучше уж пропадай моя душонка, а жить в этом омуте не хочу больше“»[357]. Этой необходимостью Добролюбов объяснял весь тон и своей критики, и политических статей «Современника», и сатирического листка «Свисток», выходившего при «Современнике» под его руководством.
Резко критикуя либеральных маниловых, людей фразы, а не дела, сторонников компромисса с монархией и крепостничеством, Добролюбов выдвигал свой идеал положительного героя – героя, не знающего разлада между словом и делом, верного идее борьбы за счастье народа, готового «или доставить торжество этой идее, или умереть»[358]. Все лучшее, все свежее в русском обществе, говорил Добролюбов, нетерпеливо и страстно ждет появления таких героев, борцов, революционеров – русских Инсаровых, задача которых будет гораздо труднее задачи, стоявшей перед болгарским революционером Инсаровым, выведенным в тургеневском романе «Накануне», но которые сумеют все же с нею справиться, сумеют одолеть внутренних врагов русского народа. «И не долго нам ждать его (русского Инсарова. – Ш.Л.), – писал Добролюбов, – за это ручается то лихорадочное мучительное нетерпение, с которым мы ожидаем его появления в жизни. Он необходим для нас, без него вся наша жизнь идет как-то не в зачет, и каждый день ничего не значит сам по себе, а служит только кануном другого дня. Придет же он, наконец, этот день! И, во всяком случае, канун недалек от следующего за ним дня: всего-то какая-нибудь ночь разделяет их!..»[359]
Статья Добролюбова «Когда же придет настоящий день?», посвященная роману Тургенева «Накануне», наряду с его статьей «Луч света в темном царстве» (1860 г.), по компетентному свидетельству В.И. Засулич, имела наибольшее влияние на читателей из молодежи, и не только добролюбовского, но и следующих поколений, в особенности семидесятников. В статье памяти Добролюбова, опубликованной в 1901 г. в ленинской «Искре», Засулич назвала статью «Когда же придет настоящий день?» революционным завещанием Добролюбова «подрастающей молодежи образованных классов», написанным «с не допускающей сомнений ясностью»[360].
Придавая исключительно большое значение формированию отважных революционных деятелей среди передовой интеллигентской молодежи, Добролюбов не отгораживал будущих Инсаровых от народа, он не думал подвигами одиночек-революционеров подменять самодеятельность народа. Добролюбов звал демократическую молодежь к единению и сближению с народом, спорил с пессимистами, видевшими в тяжелом материальном положении и безграмотности народа непреодолимое препятствие к пробуждению его от апатии, к проявлению в нем солидарности и решительности в действиях. «Нет такой вещи, – писал Добролюбов, – которую бы можно было гнуть и тянуть бесконечно: дойдя до известного предела, она непременно изломится или оборвется. Так точно нет на свете человека и нет общества, которого нельзя было бы вывести из терпения. Вечной апатии нельзя предположить в существе живущем: за летаргиею должна следовать или смерть или пробуждение к деятельной жизни»[361]. Добролюбов выражал уверенность в том, что для русского народа наступит момент такого пробуждения. Отсутствие образования в массах, по его мнению, не могло поколебать этого заключения. «Не одно скромное учение, под руководством опытных наставников, – говорил он, – не одна литература… ведет народ к нравственному развитию и к самостоятельным улучшениям материального быта. Есть другой путь – путь жизненных фактов, никогда не пропадающих бесследно, но всегда влекущих событие за событием, неизбежно, неотразимо»[362].
В одном из проявлений народного недовольства, именно в «трезвенном» движении, развернувшемся в 1859 г. во многих местностях России, Добролюбов видел подтверждение своей веры в революционные возможности русского народа. Он воспользовался этим фактом, чтобы противопоставить народ либеральному обществу. «…B народе, в коренном народе, – говорил он, – нет и тени того, что преобладает в нашем цивилизованном обществе. В народной массе нашей есть дельность, серьезность, есть способность к жертвам… Народные массы не умеют красно говорить; оттого они и не умеют и не любят останавливаться на слове и услаждаться его звуком, исчезающим в пространстве. Слово их никогда не праздно; оно говорится ими, как призыв к делу, как условие предстоящей деятельности». Отметив, что сотни тысяч людей в пять-шесть месяцев без предварительных воззваний в разных концах России отказались от водки, Добролюбов писал: «Эти же сотни тысяч откажутся от мяса, от пирога, от теплого угла, от единственного армячишка, от последнего гроша, если того потребует доброе дело, сознание в необходимости которого созревает[363] в их душах»[364]. В этом Добролюбов видел величие народной массы, недоступное привилегированному обществу, все претензии которого на нововведения и реформы представлялись ему жалкими, мизерными, почти непристойными «в сравнении с тем, что совершает сам народ и что можно назвать действительно народным делом»[365].
Добролюбов был врагом не только крепостнического гнета, но и капиталистической эксплуатации. Признавая безусловное превосходство общественно-политического устройства западных стран по сравнению с современной ему самодержавно-крепостнической Россией, признавая, что «нам еще нужно пройти большое пространство, чтобы стать на то место, на котором стоит теперь европейская жизнь»[366], Добролюбов тем не менее был далек от какой-либо идеализации буржуазных порядков. Он указывал, что «рабочий народ» в тех или иных странах Запада находится под двойным гнетом: остатков старого феодализма и «мещанского сословия» (т.е. буржуазии), «захватившего в свои руки всю промышленную область»[367]. Отмечая тенденцию к сближению между «просвещенным капиталом» и представителями прежних господствующих социальных сил против общего их врага – трудящихся, пролетариев, Добролюбов ясно видел зреющий в массах протест, обострение противоречий в буржуазном обществе. «И теперь, – писал он, – в рабочих накипает новое неудовольствие, глухо готовится новая борьба». При этом, указывал Добролюбов, «пролетарий понимает свое положение гораздо лучше, нежели многие прекраснодушные ученые, надеющиеся на великодушие старших братьев в отношении к меньшим»[368].
Неверие в благие намерения правящих классов и ориентация на народные массы, на их самостоятельное историческое действие, на массовые революционные движения были характерны для всего мировоззрения Добролюбова.
В.И. Ленин, многократно возвращавшийся в своих трудах к противопоставлению демократов и либералов в истории русского общества, всегда подчеркивал, что «либерал боится движения масс, тормозит его и сознательно защищает известные, притом главнейшие, учреждения средневековья ради того, чтобы иметь опору против массы…»[369] В противоположность либералу «демократ, – говорил В.И. Ленин, – верит в массу, в действие масс, в законность настроений, в целесообразность методов борьбы массы». Он стремится «развязаться со всем средневековьем», он «отстаивает уничтожение всех средневековых привилегий без всякого исключения». «Демократ, – указывал Ленин, – представляет массу населения»[370].
Добролюбов и являлся одним из величайших деятелей русской демократии, представлявшей «массу населения» – крестьянскую массу, верившей в массу, готовой всеми силами помогать ее борьбе против всего средневековья, всех средневековых привилегий, т.е. против самодержавия и крепостничества, против помещиков и помещичьего землевладения. Вот почему Ленин с глубоким негодованием писал о ликвидаторских литераторах «с их новым „пересмотром“ идей Добролюбова задом наперед, от демократизма к либерализму…»[371]
«…Писатель, страстно ненавидевший произвол и страстно ждавший народного восстания против „внутренних турок“ – против самодержавного правительства», – так характеризовал Добролюбова В.И. Ленин и отмечал, что Добролюбов дорог «всей образованной и мыслящей России»[372].
Добролюбова и Чернышевского очень высоко ценили основоположники научного коммунизма Маркс и Энгельс. Хорошо известна характеристика Марксом Чернышевского (в послесловии ко второму изданию «Капитала») как великого русского ученого и критика. Маркс же писал, что ставит Добролюбова как писателя наравне с Лессингом и Дидро[373]. Энгельс назвал Чернышевского и Добролюбова двумя «социалистическими Лессингами»[374], подчеркивая этим соединение в их лице замечательных просветителей и социалистов.
Для России эпохи падения крепостного права, России, переходившей от крепостничества к капитализму, возможны были два пути. Ленин в свое время условно определял их как «прусский» и «американский» пути развития капитализма. Первый был связан с максимальным сохранением «помещичьих хозяйств, помещичьих доходов, помещичьих (кабальных) приемов эксплуатации». Второй путь обеспечил бы «в наибольших, возможных вообще при данном уровне культуры, размерах благосостояние крестьянства, уничтожение помещичьих латифундий, уничтожение всех крепостнических и кабальных приемов эксплуатации, расширение свободного крестьянского землевладения»[375]. Первый путь был путем сделки буржуазных, либеральных элементов страны с крепостническими, путем соглашения с царской монархией, подавления крестьянской революции, сохранения политической власти в руках помещичьего класса. Второй путь был путем открытой борьбы против царизма, свержения царизма, революционной ликвидации крепостничества и установления демократических порядков в стране. Чернышевский и Добролюбов были борцами за этот второй путь общественного развития в России, между тем как либералы отстаивали первый из указанных путей. Понятно, что либералы тогда проявляли к деятельности группы Чернышевского и Добролюбова не меньшую враждебность, чем Чернышевский и Добролюбов к либералам. Даже лучшим из либералов, таким, как Тургенев, положительно претил, как указывает В.И. Ленин, «мужицкий демократизм Добролюбова и Чернышевского»[376]. «…Кто пожелает вспомнить давнюю историю русского либерализма, тот уже в отношении либерала Кавелина к демократу Чернышевскому увидит точнейший прообраз отношения кадетской партии либеральных буржуа к русскому демократическому движению масс», – писал В.И. Ленин в другом месте[377].
Смело проводимая Чернышевским и Добролюбовым линия «разоблачений измен либерализма» одно время смущала даже Герцена. Проявлением непонимания важности и необходимости этой линии, особенно в тех формах и с той непреклонной решительностью и последовательностью, с какими она проводилась руководителями «Современника», явились две известные статьи Герцена в «Колоколе»: «Very dangerous!!!» («Весьма опасно!», 1859 г.) и «Лишние люди и желчевики» (1860)[378]. Герцен защищал от нападок Чернышевского и в особенности Добролюбова так называемых лишних людей – тип, столь характерный для части дворянской интеллигенции николаевской эпохи, – и обрушивался на выступления «Современника» против робкой и куцой «обличительной» литературы. При этом Герцен высказал (в первой статье) сомнение относительно мотивов, которыми руководствовались в своих нападках на дворянскую интеллигенцию и либеральную литературу Чернышевский и Добролюбов. Это было тяжелой ошибкой «Колокола».
Надо заметить, что в выступлениях Добролюбова вовсе не было огульного охаивания всего предшествующего поколения. Наоборот Добролюбов отмечал исключительно положительную роль и выдающиеся общественные заслуги таких деятелей эпохи 40-х годов, как Герцен и Огарев. Имея в виду именно Герцена и Огарева, Добролюбов писал: «Эти люди почерпнули жизненный опыт в своей непрерывной борьбе и умели его переработать силою своей мысли; поэтому они всегда стояли в уровень с событиями, и как только явилась им опять возможность действовать, они радушно и вполне сознательно подали руку молодому поколению. Они доселе сохранили свежесть и молодость сил, доселе остались людьми будущего, и даже гораздо больше, нежели многие из действительно молодых людей нашего времени»[379].
Резкость немногих открытых полемических выступлений Герцена против группы «Современника», как и отдельные острые замечания Чернышевского о тех или иных сторонах тогдашних взглядов Герцена, не могут и не должны вводить нас в заблуждение. Несмотря на существование серьезных разногласий между Герценом, с одной стороны, и Чернышевским с Добролюбовым – с другой, Герцен находился с ними по одну сторону баррикады в борьбе общественных сил и объективно был их союзником, хотя и уступавшим им в последовательности и твердости политической линии[380].
Представители революционно-демократического лагеря в России имели достаточно оснований считать знаменитого эмигранта «своим». Об отклонениях Герцена сожалели, как о заблуждениях единомышленника. Отсюда – стремления повлиять на Герцена, побудить его выправить свою тактическую линию. Это составило одну из целей[381] «Письма из провинции» за подписью «Русский человек», напечатанного в «Колоколе» 1 марта 1860 г. Автором письма, несомненно, являлся человек, по общему складу своих взглядов на современное положение России принадлежавший к сторонникам Чернышевского и Добролюбова[382].
Он решительно критиковал позицию либералов, указывая, что «крестьяне и либералы идут в разные стороны», высказывал предположение, что пробуждение народа, может быть, «недалеко» и что либеральное поколение, «не сумевши пристать к народному движению», погибнет с «Собакевичами и Ноздревыми», т.е. с крепостниками[383]. Он сожалел о «другого сорта» людях, которые «желают действительно народу добра», но, тоже «увлеченные в общий водоворот умеренности – ждут всего от правительства и дождутся, когда их Александр засадит в крепость» или «народ подведет под один уровень с своими притеснителями». Герцена автор упрекал в том, что тот вместо борьбы с иллюзиями сам в «Колоколе» поддерживает их. «…Не обманывайтесь, – писал он, – надеждами и не вводите в заблуждение других, не отнимайте энергии, когда она многим пригодилась бы». Положение России он признавал ужасным и невыносимым, находя, что «ничто, кроме топора», т.е. крестьянской революции, «не поможет». Поэтому он предлагал Герцену переменить тон: «Пусть ваш „Колокол“ благовестит не к молебну, а звонит набат! К топору зовите Русь»[384]. Характерен ответ Герцена. Хотя и не принимая предложений автора «Письма из провинции», он отвечал ему: «Мы расходимся с вами не в идее, а в средствах; не в началах, а в образе действования. Вы представляете одно из крайних выражений нашего направления; ваша односторонность понятна нам, она близка нашему сердцу»[385].
«Письмо из провинции» интересно страстным убеждением автора в беспочвенности и вредности надежд на добрые намерения царя и правительства, анализом непримиримых противоречий, разделяющих народ и либералов, верой в революционные возможности масс и спасительность революционного выхода из кризиса, сознанием великой важности переживаемого момента и ответственности, лежащей на той части общества, которая хочет служить народу. Во всех этих отношениях «Письмо» было не случайным фактом, а объективным свидетельством крепнущей в среде передовой интеллигенции решимости к упорной революционной борьбе с враждебным народу строем, а также отражением растущего нетерпения и возбуждения, охвативших народные массы к концу 50-х годов.
Письмо «Русского человека» хорошо отражает некоторые стороны состояния России накануне реформы 1861 г. В нем нельзя не почувствовать дыхания революционной ситуации, переживаемой Россией в конце 50-х и начале 60-х годов. Автор сам высказывал, как мы уже отмечали, предположение о близости революции, близости настоящего революционного пробуждения России. «Может быть, это пробуждение недалеко», – писал он; – «царские шпицрутены, щедро раздаваемые верноподданным за разбитие царских кабаков (имеется в виду крестьянское движение 1859 г. против откупов. – Ш.Л.) …разбудят Россию скорее, чем шепот нашей литературы о народных бедствиях»[386].
Один из видных деятелей революционного движения 60-х годов, Александр Серно-Соловьевич, в своей брошюре «Наши домашние дела» позднее писал, что «после Крымской кампании, в минуту еще небывалую для России,.. проснувшееся общество могло усиленным напором сорвать императорскую корону и дать возможность новому порядку вытеснить старый»[387].
«Напор» в конце концов не оказался достаточно сильным ни со стороны народной массы и выражавшего ее интересы, но практически, организационно слишком еще от нее оторванного слоя революционной разночинной интеллигенции, ни, тем более, со стороны оппозиционной части привилегированного общества, которая из страха перед революцией не хотела достаточно крепко «напирать», предпочитая соглашение с «короной» на приемлемых для этих кругов условиях.
Но, как бы то ни было, страна в канун реформы находилась в сложном и напряженном положении.
А. Головнин в своих «Заметках о поездке по некоторым губерниям в 1860 году» недаром убеждал правительство «торопиться освобождением крестьян». Он предсказывал, что «случаи беспорядков будут повторяться чаше и чаще», доколе будет продолжаться крепостное состояние.
К тому же времени примерно относятся наблюдения Бисмарка, бывшего тогда прусским посланником при царском дворе в Петербурге. Он рисует картину беспокойства и тревоги в правящей среде. «Люди высокопоставленные, по должности и рождению, говорят мне о революциях, как о вещах, конечно, вполне возможных», – доносил Бисмарк своему министру иностранных дел в ноябре 1860 г. «Император подавлен серьезностью положения внутри страны», – сообщал он в январе 1861 г., отмечая между прочим, что гвардейские офицеры в присутствии посторонних обсуждают вопрос, «стрелять ли им или не стрелять в народ»[388].
Настроения офицерства не случайно привлекли внимание наблюдательного дипломата. Революционное возбуждение передовых кругов общества передавалось лучшим представителям военной среды, где со времени крымского поражения было немало недовольных существующим режимом. «В числе офицеров есть благороднейшая, прекраснейшая молодежь, на которую мы смотрим как на одну из самых лучших надежд», – писал «Колокол» летом 1860 г.[389] Среди передовых офицеров Петербурга был высок авторитет как Герцена, так Чернышевского и Добролюбова. Последние двое имели значительные связи в офицерской среде, чему отчасти способствовало временное (в течение 1858 г.) пребывание Чернышевского на посту редактора только что основанного «Военного сборника»[390]. Чернышевский впоследствии, уже после возвращения из Сибири, редактируя для печати собранные им материалы о жизни Добролюбова, отмечал близкую дружбу Добролюбова во второй половине 50-х годов с замечательнейшими людьми из военных кружков: одного «из лучших офицеров (слушателей) Военной Академии», другого «из лучших профессоров ее»[391]. Отношения самого Чернышевского с передовыми военными были не менее близкими и тесными[392].
В условиях назревания революционной ситуации расширение и упрочение связей средь студенчества, офицерства, литераторов, лучшей части учительства и т.д. приобретали все большее значение.
Движение широких слоев молодой демократической интеллигенции сделало к концу 50-х годов крупные успехи в Петербурге, Москве и ряде провинциальных городов. Подъем общественного чувства, стремление к сближению с народом нашли в это время своебразное проявление в борьбе за воскресные школы, в организации и работе которых нередко принимали самое близкое участие (иногда брали на себя и первый почин) представители революционно-демократических кругов, причем в ряде случаев удалось использовать воскресные школы для попыток прямой революционной пропаганды. Одно из выражений общественно-политическая активность демократической молодежи нашла в развитии нелегальной издательской деятельности в пределах самой России (работа московского кружка Аргиропуло и Заичневского по литографированию и распространению революционной литературы в 1859 – 1861 гг., появление в конце 1860 г. в Москве первой в России подпольной типографии и т.д.).
Лучшие представители демократического лагеря, группировавшиеся вокруг Чернышевского и Добролюбова, готовились к переходу на путь активных революционных действий: они стремились значительно расширить пропаганду и организационно сплотить демократические силы.
«…Честные люди очень дороги, особенно теперь, когда представляется возможность делать что-нибудь полезное, а не сидеть сложа руки», – писал Добролюбов одному из своих товарищей в мае 1859 г.[393] В другом письме Добролюбов указывал, что есть в жизни интересы, «которые могут и должны зажечь все наше существо и своим огнем осветить и согреть наше темное и холодное житьишко». Далее он пояснял, что эти интересы заключаются в общественной деятельности, достойной развитого и честного человека, – деятельности, которой еще не было, но которую должно во что бы то ни стало создать[394]. Совершенно бесспорно, что он имел в виду налаживание революционной деятельности, почва для которой ему представлялась теперь гораздо более подготовленной. Правда, велики были и трудности, стоявшие на пути, намеченном Добролюбовым; осенью 1859 г. сам Добролюбов писал, что цель, которую он «предположил себе», требует еще больших усилий: «Нужно много еще учиться и смотреть на людей, чтобы хоть самому-то сделаться способным к ее достижению, не говоря уж о других»[395].
Обострение внутреннего положения России по мере приближения к развязке крепостного дела, рост возбуждения в народе, усиление недовольства в разнообразных общественных кругах не могли не вселять уверенность, что препятствия, стоящие на пути к созданию широкой революционной деятельности, можно и должно преодолеть. Тесный кружок единомышленников, во главе которого находился Н.Г. Чернышевский и который в большей своей части состоял из близких сотрудников «Современника», в предвидении решительного подъема народного движения после объявления «крестьянской» реформы, стремился к активному вмешательству в назревающие события. О том, какие практические формы приняла революционная деятельность Чернышевского и его ближайших сподвижников в момент наивысшего напряжения в стране, вызванного введением в действие реформы, будет речь в следующей главе.