Школьные годы

Первый класс

Первое сентября 1926 года. Мне восемь лет, и я первый день в школе. Очень волнуюсь, но рядом со мной все мои подружки из детского сада. В руках у меня какая-то сумка с книжками и тетрадями, но я, конечно, мечтаю о ранце за плечами, как у Милы. Наш садик связан дружескими отношениями с этой, как мы слышали, замечательной школой.

Школа находится в Николо-Воробьинском переулке рядом с церковью, по пути к нашему детскому саду. Мы стоим в школьном дворе. День теплый, радостный. Дмитрий Иванович Петров, завуч, приветствует нас — первоклассников. Он говорит, что наступил новый, замечательный этап нашей жизни, что мы теперь будем учиться всему на свете: как устроены Земля, звездное небо, цветы, звери и человек. Затем мы собираемся в пары и идем в класс с нашей учительницей Варварой Александровной. У нее миловидное русское лицо и пучок русых волос. Грамоте, литературе и начальным знаниям об окружающем мире учиться было не трудно, но арифметика мне не нравилась. Я соображала плохо, когда дело касалось цифр, хотя любила рисовать и вырезать геометрические фигуры.

Так как я хорошо читала, знала много стихотворений наизусть, мне не очень интересно было на уроках. Я все время тянула руку, чтобы отвечать, но спрашивали меня редко. Так что в первом классе было мне скучновато. Я, непоседа, пыталась болтать с Милой, но она, девочка дисциплинированная, мне не отвечала. Я, очевидно, мешала на уроках, и Варвара Александровна ставила мне не «отлично», а «хорошо», чтобы я не зазнавалась.

Даже мы, первоклассники, знали, что школа наша особая. Интересно было все. В школе серьезно занимались и столь же активно играли пьесы, пели в хоре. Был симфонический оркестр. На инструментах играли школьники и преподаватели. Устраивались выставки художественных работ учеников. Все это возглавлял Дмитрий Иванович. Он был педологом. Как я стала понимать много позже, смысл учебы и воспитания он и учителя видели в том, чтобы развивать индивидуальные способности ребенка, а не подгонять его под стандарт общих для всех требований. Для того чтобы выявить способности каждого ученика, они устраивали весьма изобретательные тесты. В результате тестов появлялись какие-то рекомендации в отношении дальнейшего направления развития ученика. Принципы эти кажутся мне разумными. Однако на практике я была очень огорчена и обижена, когда в результате тестов мне рекомендовали ручной труд. А я-то мнила себя «интеллектуалкой»!

Самое главное — в школе собрался коллектив учителей, которые посвятили детям жизнь. Мы почувствовали сразу дух добра, свободы, инициативы и деятельности. В школе работали столярная, переплетная и швейная мастерские.

Появился и радиокружок, где способные к технике ребята сами собирали детекторный приемник. В ящичке монтировали проволочные катушки, сопротивления, а снаружи в маленьком углублении лежал кристалл. Если в него потыкать проволочкой, соединенной с приемником, звучала музыка или голос: «Говорит Москва». В мастерских чинили стулья, мастерили декорации, шили костюмы к спектаклям. Все оборудование было старым или самодельным, добывали его у шефов, помогали и родители.



Школьный театр

Всей театральной жизнью школы, бурной и разнообразной, руководил Сергей Владимирович Серпинский. Он был учителем физики и постоянно добывал электрические и оптические приборы для будущего кабинета в новом здании, которое долго ремонтировали. Но основной страстью Сергея Владимировича был наш театр.

Зал в полуподвале школы забивался ребятами, учителями и родителями. Духота, теснота, возбуждение. На сцене сбоку — инструментальный квартет. Играют не взрослые, а дети! Ставят «Мещанина во дворянстве».

Занавес открывается. На сцену выбегают четверо ребят, одетых в черное. Они ставят на сцене кресло, стол, диван и ширму. Как я поняла позднее, постановка была в духе сугубой театральности, в стиле Вахтангова и Мейерхольда. Только костюмы соответствовали эпохе. На мужчинах короткие штаны с лентами под коленями, банты на туфлях, украшенные золотой каймой кафтаны с широкими рукавами, а у женщин декольте, бижутерия и широкие юбки. С самого начала было смешно и занятно. Когда же пошли сцены с учителями и Журден узнал, что, оказывается, он говорит прозой, а затем зазвучали диалоги с другими учителями-профанами, зал рыдал от смеха. Еще помню, как забавна была сцена посвящения Журдена в мамамуши: неожиданно артисты обменивались репликами, относящимися к событиям школьной жизни. Это было особенно занятно. Артистами были старшие школьники. Нам их игра казалась бесподобной.

После уроков в нашей школе проходили клубные дни. Ребята занимались в разных кружках, а для нас, младших, кто-нибудь из учителей читал вслух интересные книги. Особенно мне понравилась «Старшины Вильбайской школы» — про жизнь, дружбу и приключения английских школьников.

Очень нравились мне и перипетии превращений героев книги «Принц и нищий». Еще поражали диапозитивы. Их показывали через так называемый волшебный фонарь. Это был большой проектор, где яркий свет возникал от вольтовой дуги — двух сближенных раскаленных током углей. В то время кино и радио только начинались, а телевидения не существовало, поэтому изображения разных далеких стран, путешествий, экзотических и доисторических животных или иллюстрации исторических событий были нам очень интересны.



Колония

Уже в первом классе мы узнали, что у нашей школы есть «колония», где летом живут, а старшие школьники еще и работают. Позднее нам рассказали, что колония возникла из группы ребят-беспризорников (или просто голодающих после разрухи ребят), которым Дмитрий Иванович и другие учителя решили помочь. Колония располагалась в Очакове, в ряду пустующих дач. Теперь это городской район, застроенный высокими домами, а тогда это было пригородное дачное место.

И вот наступило лето, и мы едем в колонию. Это были три довольно большие дачи, отделенные друг от друга рядами саженых еловых перелесков. Дома располагались на расстоянии около полукилометра друг от друга. Был еще небольшой прудик. Теперь я понимаю эклектичность архитектуры нашей дачи. Это был псевдорусский стиль со множеством резьбы, наличников, но одновременно дача хотела казаться западной, поэтому украсилась узкими высокими окнами. В нижнем этаже находились две большие спальни, выходящие в игровую комнату, где мы играли, читали, занимались. Еще в одной небольшой комнатке жила воспитательница. Игровая комната сообщалась с большой открытой террасой. Там были толстые, витые резные столбы, верх украшала кружевная резьба. Второй этаж состоял из одной или двух маленьких комнаток с двумя балкончиками. Со стороны было видно, что второй этаж резко сужается, переходя в башенку. Еще выше крутая лесенка вела к совсем маленькой площадке, напоминавшей церковный барабан, с окнами во все стороны. Над этим фонарем торчал высокий шпиль с булавой. По-видимому, этот шпиль дал название нашей даче — Шпиц. Итак, Шпиц был средневековым замком и русским теремом одновременно. Мы любили, гордились, восхищались нашим Шпицем. Многообразие псевдорусских барочных украшений и даже готического стиля давало большой простор воображению.

Такого же вида, но попроще и поменьше, была средняя дача — Среда. В ней жили ребята постарше. Она выглядела попроще: мало резьбы, колонн, небольшая терраса.

Самой главной была белая дача «Беда» — оштукатуренный двухэтажный дом. С нашей точки зрения, совсем некрасивый. Там жили старшие школьники, учителя и Дмитрий Иванович с женой и двумя детьми. Мы мало там бывали, но однажды я увидела около «Беды» большого мальчика, вернее юношу, верхом. От пота блестит его загорелый торс, он как бы слился с лошадью. Скача мимо сарая, он, красуясь, кричит что-то стоящей в дверях девушке. Эта картинка — девчоночья мечта о грядущей любви.

Около «Беды» немудреные хозяйственные постройки, огороды, на которых работали все колонисты. Обед на всех тоже готовился в «Беде», нам его привозили на телеге, в больших кастрюлях, накрытых одеялами. Было в колонии строгое правило: привезенные родителями сладости отдавались воспитательнице и после обеда делились на всех. Иногда это была одна конфетка, другой раз два монпасье (малюсенькие леденцы) и одно печенье, но мы знали твердо, что, кроме всунутого в рот любящей мамой лакомства, остальное идет в общий котел. Благодаря этому правилу сладкого понемногу у нас было каждый день.

Мне очень нравилось жить в колонии. Я постоянно находилась в радостном настроении. Мы много играли — в лапту, в казаки-разбойники, в прятки и в мяч, а также в какие-то развивающие игры с разгадыванием слов, в буриме и другие. Особенно мы любили шарады, которые иногда превращались в маленькие спектакли. Нам читали и рассказывали сказки, легенды и истории. Мы рисовали, вырезали, лепили. Занимались и физическими упражнениями — бегом, прыжками, эстафетами. Рядом был лесок, куда вроде бы нам не разрешалось ходить одним, но мы иногда убегали. В жару мы плескались в пруду. Главное — я в колонии была счастлива. Это ощущение не оставляло меня с утра до вечера. Куда-то исчезли все мои комплексы, во многих отношениях я оказалась не только равной, но и из лучших. В физических упражнениях, пении и танцах. Так, я, знавшая много стихов и сказок наизусть, охотно их исполняла.

Здесь, в колонии, мы были все более или менее одинаково одеты — в трусики и рубашечки. Очень были популярны так называемые шаровары — короткие пышные трусы, внешне похожие на широкую короткую юбочку. Тогда еще только появились майки и футболки из трикотажа, и эти майки, особенно полосатые, были невероятно желанны. Платья носили из ситца или байки.

Однако один эпизод выпал из общего счастливого ощущения. Приближался мой день рождения — 22 июля. Это я знала точно. За пару дней до него приехала мама. День был будничный. Мама пришла к Варваре Александровне и попросила отпустить меня, сославшись на свой единственный выходной. Мама приехала не одна, а со своим другом Ромео (я о нем уже писала). Он ждал нас неподалеку в лесочке, но его, по-видимому, видели. Я заметила поджатые губы нашей учительницы.

В то время мама уже не работала на фабрике — ее «выдвинули» на курсы «Нарпита», и она работала в буфете военной артиллерийской академии «Выстрел». Жить нашей семье стало легче. Однако нравы тех времен характеризует мое воспоминание о том, что когда я приходила к маме на работу и она кормила меня, то всегда клала деньги за еду в кассу. Мама была и снабженцем, и продавцом, и посудомойкой, и кассиром.

Но вернусь к приезду мамы в колонию. Когда мы подошли к лесочку, я увидела расстеленную Ромео газету, а на ней всякие вкусные вещи: колбаса, какая-то рыбка, мягкая хала и конфеты. И бутылка вина, и лимонад (я его обожала). Я быстро проглотила бутерброды, конфеты, запила лимонадом. И тогда мама вынула подарок — синюю книжку Корнея Чуковского «Телефон», тетрадь для рисования и цветные карандаши. Книжку я здесь же прочла и перечла, она мне очень понравилась, смешное я очень любила. И рисунки — сам Чуковский и как он из болота тащит бегемота. Мне и во сне не могло присниться, что через десятилетия я познакомлюсь с самим Корнеем Ивановичем! «Телефон» стал первой моей собственной книжкой. И первой в нашем доме! Я сходу запомнила стихи и повторяла их вслух маме и дяде Ромео. Мама явно мною гордилась. Но вскоре я заскучала и захотела вернуться к ребятам. Мама не держала меня, дала пакет с конфетами и печеньем для ребят, и я весело убежала. На следующий день я спросила Варвару Александровну, нельзя ли мне пригласить на мой день рождения нескольких моих друзей. Она разрешила. Все ребята ушли гулять, кроме моих двух подружек и Сережи, в которого я была влюблена. Мы устроились на террасе за маленьким столиком, украшенным мною цветами и вырезанными из бумаги салфетками. Однако гости, охотно съев угощение и выслушав мою декламацию «Телефона», разбежались. Я, вероятно, ждала триумфа или каких-нибудь теплых слов и была разочарована. Произошло то, что психологи называют рассогласованием между ожидаемым и осуществленным.



Робин Гуд

И вдруг разносится весть — мы, самые младшие, будем ставить спектакль «Робин Гуд». И режиссером будет сам Сергей Владимирович. Мы, трепеща и замирая, слушали, как С. В. читал нам пьесу. Это была инсценировка для детей. Я перечла ее позднее, она оказалась вполне хорошей. А ведь известно, как меняются впечатление и оценка самых любимых книг, когда мы их перечитываем через много лет. «Играть будем здесь, — сказал С. В., указывая на наш Шпиц. — Это будет замок шерифа Ноттингемского. Наш лесок — Шервудский лес». Начинается действие на полянке. Вбегает внучка свинопаса и сообщает деду-пастуху, что видела Робин Гуда с соратниками и их схватку с рыцарем, приехавшим из Лондона. Робин Гуд победил рыцаря и в знак примирения меняется с ним одеждой. Рыцаря вскоре ловят слуги шерифа и, сочтя его за Робин Гуда, заключают в темницу замка. Он сопротивляется, говорит, что он рыцарь, но ему затыкают рот. В это время Робин Гуд в обличье рыцаря появляется в замке шерифа. На балкончике — Сесиль, дочь шерифа. Они влюбляются друг в друга, и Робин Гуд дарит ей талисман.

Теперь я должна рассказать, что Робин Гуда играл Сережа, моя первая любовь. Был он круглоголов, коротко острижен, ясноглаз, очень живой, задорный, с большим куражом. Все он делал легко, не задумываясь, и все у него получалось. Кларинду, старшую надменную дочь шерифа, играла Ася, а младшую, Сесиль, непокорную бунтарку, миловидная, черноглазая и смуглая Мира. Маленький Джон, друг и соратник Робин Гуда, в этой инсценировке был мальчиком (в легенде эта насмешливая кличка относилась к большому и толстому обжоре и пьянчуге). Я мечтала о роли Маленького Джона. Она, мне казалась, создана для меня, а я для нее. Я была маленькая, щуплая, ловкая. Кроме того, мечтала быть рядом с Сережей. Я умирала от волнения и ожидания и была ужасно расстроена, когда роль Джона дали другому, а мне — эпизодическую роль внучки свинопаса. Началась репетиция. Выбегая на полянку и сделав по дороге кульбит, я закричала: «Робин Гуд идет!» Моя раскованность понравилась С. В., и он дал мне роль Маленького Джона! «Сережа, ты помоги Флоре сделать лук, и кто-нибудь дайте ей титаны. А ты пришей к ним заплаты». Репетиция прошла удачно, текст любимого героя я знала. И вот, счастливая, отправляюсь с Сережей за луком. Сережа сломал ветку, дал ее мне, а сам продолжал искать еще. Я стала сдирать тонкую кору. «Вот дура. Лук теперь высохнет, перестанет гнуться и сломается». Я удручена и обескуражена. Наконец он находит подходящую ветку, сгибает ее, связав концы бечевкой, и лук готов!

Потом он заостряет стрелы из веток и учит меня стрелять. Из висячего карманчика для платка я сооружаю колчан для стрел. Это что-то! Волнение и вдохновение сопровождали репетиции, а затем и сам спектакль. Место действия менялось, и зрители должны были двигаться в антрактах от одного места к другому. Сперва лесок, затем балкон и, наконец, сам замок — наша терраса. Колонны террасы украшены гирляндами из золотой бумаги. В день спектакля приехали родители, учителя, пришли старшие колонисты — публики много. Волнение неслыханное. На мне рубаха без рукавов, подпоясанная ремешком, под ней широкие рукава другой рубахи. Дочери шерифа в очень красивых платьях в стиле той эпохи — мы их шили под руководством взрослых. Из бумаги мы складывали «елизаветинские» воротники — это было очень красиво, похоже на парадные старинные портреты.

Мне помнится, что я немного завидовала Сесиль — она была очень хороша! Над губой у нее красовалась пикантная родинка, и костюм ей очень шел. А главное, они с Сережей играли любовную сцену! Зато у меня была самая интересная роль с остроумными репликами, вроде «Робин Гуд стреляет ночью лучше, чем днем. Днем ему деревья мешают, а ночью деревьев не видно».

Когда Робин Гуд под видом рыцаря появляется в замке, шериф с гордостью сообщает, что Робин Гуд уже пойман. Из темницы приводят бедного рыцаря. Он мычит (во рту у него кляп) и его отправляют обратно. Вдруг появляется еще один рыцарь, посланный разгневанным королем. Шериф, осознав происшедшее, в отчаянии: пленный рыцарь будет жаловаться королю. Крик: «Робин Гуд идет на замок!» Маленький Джон тайно вручает Сесиль сверток. Сесиль разворачивает полученный сверток, разворачивает свой — там две половинки стрелы! «Так это был Робин Гуд!»

В спектакле все действующие лица ясны и определенны, как в комедии масок. Робин Гуд отважен и добр, шериф глуп и жаден, Кларинда напыщенна и пуста, Сесиль смела, отважна, рыцарь труслив. Действие развивается стремительно. Добро побеждает зло, любовь торжествует. Спектакль окончен. Аплодисменты, счастье успеха. Мы окружены публикой. Похвалы, восторги. После этого за мной надолго закрепилась роль озорного, смелого, острого мальчугана. И зимой в какой-то пьесе на тему о бедном мальчике, участнике революции в Китае, мальчика играю я. Но ожидаемого успеха нет. И пьеса плохая, и С. В. уже не с нами! Я продолжаю ходить в брюках, до тех пор, пока одна старшая девочка не произнесла: «Ты что воображаешь? Мальчиком все равно не будешь, и девочкой хорошей тоже». Не знаю почему, но на следующий день я надела юбку. Это теперь совершенно все равно, в брюках или юбке ходит девочка.



Полеты во сне и наяву

Ого-го, ого-го,

Я взлетела высоко.

Надо мной летают птицы,

Так прекрасно мне летится!

Мне всегда нравилось лазать через заборы, на деревья тоже. Влезать на нашу любимую рябину. Прыгать через лужи, съезжать с высоких горок. Но все же я не была храброй. Очень высоко я на деревья не забиралась — боялась. Помню, как в колонии недалеко от нас росли кедры, их, конечно, как и елки, посадили. На кедре росли шишки. Нам разрешили забраться на этот высокий ветвистый кедр и сорвать каждому по шишке. На самый верх, естественно, забрался Сережа, за ним кто-то еще. Я была только третьей. Сережа сорвал пять шишек, и их распределили по величине, в зависимости от высоты, на которую мы поднялись. Мне было стыдно за трусость, но я понимала, что это справедливо.

Однажды мы, несколько ребят, убежали из колонии без спроса. Зашли за первый лесок, затем за второй. Было чуть страшно, но как-то возбуждающе, таинственно. Вел нас, сами понимаете, Сережа. А за ним — хоть на край света. Где-то там, вдалеке, появилась заброшенная дача. За развалившимся забором — округлая полянка, а на ней «гигантские шаги». Это столб с вращающейся наверху железной пластиной. К ней прикреплены толстые веревки с петлями внизу. Мы садимся в петли и, держась за веревки, разбегаемся. Мы делаем несколько больших шагов по земле, а потом отрываемся и летим в воздух. Восторг от полета неописуем. Почему-то никакого страха, только немыслимое желание, чтобы этот полет никогда не кончался.

Я очень часто и долго летала во сне. Почти до старости лет. Летая, я была абсолютно счастлива, даже проснувшись, ощущала чувство блаженства. Мои полеты были абсолютно естественным бескрылым парением — над домом, облаками, над нашей комнатой, физкультурным залом (я очень любила занятия физкультурой), над нашим двором, над бульварами, церковью, Чистыми прудами, над лесами, полями, холмами, оврагами. Никогда не было страшно, я просто летала, созерцая мир внизу, и была счастлива. Иногда во сне я думала: ведь это так просто — летать. Просто оттолкнуться от пола и взлететь плавно и спокойно. Иногда я где-то приостанавливалась в воздухе, не опускаясь, но чаще парила и парила в какой-то сладостно-спокойной уверенности в естественности состояния полета.

И вот — «гигантские шаги». И это острое, острее, чем во сне, ощущение полета. Счастье. Восторг. Счастье, которое и теперь вспоминаю как одно из самых острых чувственных наслаждений. Мы летали и летали. Реальная жизнь как бы остановилась. Мы парили и летали в счастье. Нас могут хватиться, нас могут искать, нам всем попадет. Но оторваться от сладостного этого полета было невозможно. Мы не могли перестать разбегаться, и парить в воздухе, и опять разбегаться.

Возвращения я не помню. И почему-то это не повторилось. Возможно, нас наказали. Может быть, мы не могли больше удирать или это случилось в конце лета. Не знаю. Помню, через какое-то время я попала на другие «гигантские шаги», но было это не так и не то. Вероятно, соединились в том полете счастье того лета, игры и влюбленности…



Второй класс. Евгения Андреевна

Передо мной лежит фотография — наш второй класс. В середине наша учительница Евгения Андреевна. Это немолодая полноватая дама. Она учила детей еще при царе. У нее волнистые с проседью волосы, собранные в высокий пучок. В классе у нее всегда тишина и порядок: каким-то образом она могла заставить работать всех. Строгая и требовательная, особенно в отношении русской устной и письменной речи, она читала нам стихи, которых я не знала. Мне кажется, что кроме Пушкина и Лермонтова она читала нам Некрасова, Фета, Тютчева, Блока и, мне помнится, Бальмонта.

Она пристально следила за нашей речью, учила рассказывать простым, но ясным и по возможности нестандартным языком. И ценила хорошее, четкое выражение мысли. Очень часто, прочтя фразу, она спрашивала: «А как еще это можно рассказать или описать?» Мы искали другие слова, выражения. Иногда она подсказывала нам: «А может, так сказать лучше?» И в самом деле — вдруг пейзаж или событие представали ярко и выпукло. Она поощряла наше домашнее чтение. Спрашивала: «А что ты сейчас читаешь?» И прочесть советовала какую-нибудь книжку. Я помню, что мы читали рассказы детей яснополянской школы.

Как-то Е. А. попросила нас написать рассказ из своей жизни. Я написала о поездке в Царицыно, в гости к нашей молочнице. Е. А. прочла мой рассказ вслух, и ребята задавали мне вопросы.

Я очень гордилась своей славой и, отвечая, была многословна, употребляла выспренные выражения и восклицания. Е. А. остановила меня, и я сразу почувствовала, что она мною недовольна. Урок кончился. Я приуныла, мне хотелось, чтобы мой триумф длился, но тщеславия Е. А. не одобряла.

Е. А. рассказывала нам и об окружающем мире — о природе, о животных. Она повела нас в зоопарк, и многие из нас впервые увидели слона, тигров, крокодила. Она показывала нам картинки о природе, о жизни в других странах. Помню Африку и Южную Америку. Особенно впечатляли диапозитивы, их нам показывали внизу в зале.

Е. А. учила нас и в третьем классе. Весь год был посвящен Москве — ее истории, географии. Читали произведения и стихи, посвященные Москве. Иногда Е. А. водила нас по улицам Москвы и рассказывала о зданиях, людях и событиях, связанных с этими местами. Очень хорошо помню памятник Минину и Пожарскому. Он стоял тогда в центре Красной площади, на другом месте.

Интересен был Китай-город. Там стояли очень странные дома, с наружными лестницами. В этих домах и дворах шла какая-то бурная уличная жизнь, похожая на спектакль в декорациях. Позже там построили безликую гостиницу «Россия». А надо было бы оставить это место городским музеем, как в других европейских городах — в Праге, Варшаве. У Ильинских Ворот было множество букинистов с лотками старых книг. Количество их завораживало и соблазняло, тем более что многие книги были очень дешевы. Я даже купила там «Приключения барона Мюнхаузена», и его фантастическое вранье меня завораживало. Книжка была довольно потрепанная, но рисунки с половиной лошади, из которой текла вода, с оленем с вишневым деревцем на голове вызывали у нас неудержимый хохот.

Помню рассказ Е. А. о начале Москвы, об Иване Калите, Смутном времени, Лжедмитрии. Кажется, она читала нам отрывки из пушкинского «Бориса Годунова». Помню ее рассказ о дворцах, соборах и башнях Кремля. Но в сам Кремль уже не пускали. Я думаю, что к моей бессознательной любви к Москве прибавилось от этих прогулок и чтение чего-то более основательного.

Одно из сильных впечатлений этого периода — ледоход на Москве-реке. В то время еще не было гранитных набережных, и от несущихся со скрежетом, встающих дыбом льдин нас отделяла невысокая железная ограда. Был год, когда ледоход совпал с наводнением. Ничто не могло удержать нас, мы убегали из школы и вместе с бурными ручьями, плещущими вдоль Яузского бульвара, сбегали к самому интересному месту, там, где Яуза впадала в Моск-ву-реку. Вода заливала Котельническую набережную. Мы в веселом безумстве убегали от наступающих волн, промочив насквозь ботинки и чулки. Леня, самый отчаянный и озорной мальчик, бросил на льдину любимый красносиний мячик, и он плыл на ней, пока льдина, столкнувшись с другой, не разбилась, и мячик исчез… Стихия ледохода и наводнения запечатлелась, наказания не помню…

Вспомнился и анекдот из школьной жизни того времени. В нашем классе учился способный мальчик Лева Ш. Он написал в сочинении, что Москва стоит на семи московских холмах. Рядом с ним сидела большая, туповатая второгодница Маня. Она списала у Левы: «Москва стоит на семи магелланских холмах». Е. А. прочла это вслух. Мы издевались над Маней долго. Достаточно было произнести слово «магелланские», как раздавался хохот. Может быть, на этот раз Е. А. была не права, огласив этот опус, но она не допускала нечестности.



Скарлатина

Однажды, возвращаясь из школы, я ощутила непривычную слабость. Болело горло, стало невмоготу душно. Пришла с работы мама. Испугалась. Температура у меня при обычной простуде не поднималась, а так не хотелось идти в школу, особенно если не были выучены уроки, а мечталось поваляться в кровати, почитать. Но на этот раз был жар, и мне было очень плохо. Я металась в постели, все тело горело. Мама ужасно волновалась, вызвала срочно врача. Когда пришел врач, было уже темно, горел свет, который меня раздражал. Врач увидел сыпь на всем теле, определил скарлатину и сразу вызвал «скорую». Тогда она называлась «карета скорой помощи». Но название уже не соответствовало действительности — это был автомобиль. Позднее я изобразила прошедшее в стихах.

Что за оказия, такое безобразие —

Районный врач пришел,

Он меня всю раздел,

Всюду сыпь разглядел.

Смотрит горло. Болит?

Голова вся горит.

«Тебе в больнице место,

Не здесь тебе лежать».

«Скорая помощь» приехала к нам:

В скарлатинное отделение, пожалуйста, вам.

Девятый корпус наполнен ребятами,

Но не весело было мне там.

Когда меня везли в больницу, мне стало совсем худо. Хотя рядом в машине сидела мама, было очень страшно. Я ощущала мамино волнение. Особенно, когда меня одну повезли куда-то на каталке. Был поздний вечер или ночь. Меня положили в палату, там кто-то плакал. Мне стало еще страшней, я тоже заплакала. Толстая добрая нянечка успокаивала меня: «Спи, спи, завтра легче будет. Вот сыпь уйдет, начнешь выздоравливать».

И действительно, на следующее утро стало легче. Я увидела еще одиннадцать кроватей с девочками, тоже больными скарлатиной. Я быстро познакомилась с соседками. Нянечки были очень добрые, кормили тех, кто сам с этим не справлялся.



Позор

Эта история, может быть, одна из самых трагических во всей моей детской жизни. Мама приносила мне в больницу апельсины. Сперва я не могла их есть — болело горло. Апельсины скапливались на тумбочке. Но настал день, когда я почувствовала подъем, веселье, — жизнь прекрасна! Я не только съела все свои апельсины, но с аппетитом поглощала скудную больничную пищу. Я начала выходить в коридор, что не разрешалось. Энергия выздоровления бушевала во мне, я напевала, пританцовывала, веселила ребят. Я пользовалась популярностью, так как рассказывала сказки, читала стихи. Но — апельсинов больше не было. У мамы не было денег на такое роскошество. А на соседних тумбочках у вновь появившихся девочек лежали апельсины. И меня они безумно соблазняли. Я стала каждый вечер таскать по апельсину. Выбирала, где их несколько, брала один и съедала со шкуркой. Я выздоравливала, но возникло осложнение — воспалились околоушные и шейные железы. Стало хуже. Я ходила с обмотанной шеей и головой. В это время я научилась довольно ловко бинтовать других детей и сматывать бинты. Я помогала нянечкам и гордилась этим.

Однако в один злосчастный вечер, когда до выписки осталось всего два дня, я, как обычно, когда все заснули, направилась к тумбочке напротив, чтобы стащить апельсин. И тут внезапно та самая нянечка, которая в первый день утешала меня, зажгла свет и обнаружила меня на месте преступления. Она больно схватила меня за руку и потащила с криком в коридор. Сбежались все дежурившие в отделении. «Вот она, воровка, таскает апельсины у других детей. Ты их жрешь, а родители на нас валят, что мы детей их обворовываем». Меня предали остракизму.

Последние два дня в больнице были для меня ужасны. Врачи, сестры, нянечки, все знали, что я воровка. Никто со мной не разговаривал, когда я выписывалась. Никто меня не проводил, не попрощался. По-видимому, нянечки подозревали меня в краже и следили за мной. Одна из них сказала: «А мы думали, что ты хорошая девочка».

Память об этом позоре долго была самым тяжелым воспоминанием в жизни. Мне кажется, что впервые о своем позоре я рассказала терпимой к смертным грехам, моей свекрови Айви Вальтеровне. Она отнеслась к этому легко. Когда я думаю теперь о моих больничных приключениях, мне не было по правде стыдно, я понимаю, что тяжел был именно позор разоблачения. Если бы меня не поймали, мне кажется, я совсем не переживала бы свой поступок. Главное было не попасться! Моральных терзаний совести я не помню. В школе, однако, ничего о моем воровстве не знали и встретили очень тепло.

Я была счастлива вернуться домой и в школу к подругам. Ребята нашего класса подарили мне две книги: «Республика ШКИД» Пантелеева и Белых и «Звери дедушки Дурова». Это были хорошие книги в переплетах, я их читала и перечитывала. Они положили начало моей библиотеке, в которой до тех пор были сказки братьев Гримм, стянутые у кого-то, «Снежная королева», которую я обожала, и «Телефон» Чуковского.



Воровство

Я должна продолжить тему воровства. Я была склонна к воровству. Я не таскала дома, так как денег у мамы было в обрез и она знала о каждой копейке, но в доме у Масленниковых было иначе. Вечерами там собирались играть в карты, а мы с Милой шарили по карманам пальто. На вешалке в коридоре набирали довольно много мелочи. На эти деньги мы покупали конфеты, всякие канцелярские мелочи и маленьких голышей в ванночке — нам они очень нравились. Но где было этих голышей прятать? Однажды мы спрятали их под темной лестницей в полуподвале, но сын дворника Ахмет нашел голышей и отдал сестрам. Спорить мы не могли, они это понимали. В другой раз мама нашла голыша под моим матрацем. Я быстро соврала, что мне его подарила Мила, но мама, заподозрив неладное, пошла к Милиной маме. Мила созналась, что инициатором была она (в данном случае так и было), но взрослые, да и моя мама, как всегда, приписали все моему дурному влиянию.



Лето в Крылатском

После второго класса я ужасно огорчилась, узнав, что не поеду в колонию. Мама сняла комнату с террасой в Крылатском. Неподалеку, во дворце, на берегу Москвы-реки помещалась теперь артиллерийская школа «Выстрел». Там готовили старший комсостав. Мама была чем-то вроде завхоза в этой школе.

В этот период у мамы появился друг Данила Максимович, очень симпатичный молчаливый человек с бородой. Тогда бороды были редкостью. Он был инженером — строителем и хорошо зарабатывал. У нас в комнате появились тюлевые занавески и покрывала на кроватях. А теперь мама могла еще и «снять дачу». Хозяева ютились в пристройке. У них была корова, однако хозяин уже работал в Москве, куда ездил на поезде.

Во дворце была хорошая библиотека, сохранившаяся от старых владельцев, к тому же ее постоянно пополняла замечательная библиотекарша. Тогда на книги выделялись средства, и немалые, библиотеки получали в коллекторе экземпляры выходящих книг. Но больше всего я помню старые дореволюционные издания.

В то лето мне исполнилось десять лет. Я ходила во дворец по высокому берегу Москвы и набирала книги. Библиотекарша, конечно, поощряла мою страсть к чтению. В то лето меня очень привлекала драматургия. Я прочла всего Мольера, даже его слабые вещи. Это были тоненькие непрочные книжки в желтых бумажных обложках, в каждой книжке одна пьеса. Прочла все пьесы Островского. Прочла «Коварство и любовь» Шиллера, пьесы Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского» и «Смерть Тарелкина».

Под большим впечатлением я была от «Театра Клары Газуль». Очень нравились сказки Гоцци «Король-Олень» и «Ворон». Читала и Гольдони. Понравилась «Собака на сене».

Еще в это лето я научилась плавать. Сначала я купалась и, перебирая руками по дну, болтала ногами, но в какой-то момент оторвала от дна руки и поплыла. Я бросилась к маме — она сидела на берегу. Но она не поверила, потому что я часто врала. Однако я проплывала все большие расстояния и убедила ее в своей победе.

Я собирала что-то вроде гербария — засушивала цветы, потом приклеивала их на бумагу и писала какие-нибудь стихи. Иногда свои, а иногда чужие. Такие листы я дарила подругам на дни рождения. К этому лету, пребывая в созерцательном и углубленном в себя состоянии, я сочинила стихи, явно под влиянием «Балаганчика» Блока. Там было несколько героев — мальчики и девочки под дождем. Большая капля. Дети размышляют о том, что бы они сделали, войдя в каплю. Мальчик говорит о том, что он стал бы рыцарем и героем, защищал обиженных. Маленький мальчик: «Если бы в каплю вошел я, никогда бы не стал умываться. Никогда бы не чистил зубы, а прыгал бы в облаках». Маленькая девочка: «А я бы гуляла в высокой траве, где кузнечики больше коров. Я их видела во сне, когда училась летать». Большая девочка: «Какие глупости говорят малыши. Если бы в каплю вошла я, никогда я бы не стала смеяться и жила бы странной жизнью, и никто бы не знал, где я». Дождик прошел, капельки высохли. Впрочем, иногда мне кажется, что я где-то прочитала об этом в стихах, и они мне так понравились, что я выдала сюжет за свой, а потом сама поверила. Уж слишком мастерски и слишком отличается это от других моих опусов.

К моему дню рождения мама сшила мне прелестное платьице. Я крутилась и танцевала, пела и читала стихи моим гостям и взрослым. Ребят мама угощала за маленьким столиком в палисаднике. Взрослые, во главе с Данилой Максимовичем, сидели за столом на террасе и были очень веселы.

Мама подарила мне говорящую куклу с очаровательным фарфоровым личиком. Когда ее переворачивали со спинки на живот, она говорила что-то вроде «мама». Но, честно говоря, я не очень любила кукол. Разве что маленьких голышей и пупсиков, которых можно было купать, пеленать и баюкать. Да и мама предпочитала держать эту куклу завернутой в шкафу. Кукла жила долго. У нее вылезли волосы, истаскалось роскошное платье, но личико с открывающимися глазами (с ресницами) осталось прелестным. Пропала она, кажется, только во время войны.

Уезжая с дачи и сдавая книги, я узнала от библиотекарши, что я ее самый лучший читатель: за лето я прочла больше сотни книг.

И все же, несмотря на радости деревенской жизни, я мечтала о колонии в будущем году и, конечно, об участии в спектаклях. Я умоляла маму поехать в конце лета в Очаково на новый спектакль, но этого не получилось. Я не могла предугадать, что «рай» нашей школьной и очаковской жизни был потерян навсегда: система воспитания и обучения в нашей школе подверглась травле. Мы мало что понимали, но учителя и родители читали и обсуждали разгромные газетные статьи. Все закончилось увольнением или уходом Дмитрия Ивановича Петрова и учителей.

И все лучшее кончилось. И печаль от этой потери жива до сих пор.



Ася X. и ее семья

Асю я помню еще с детского сада. Это была миловидная, умненькая, активная и дисциплинированная девочка из хорошей семьи. Ее постоянно выбирали старостой и председателем совета отряда. Жили они в небольшом домике, бывшем помещении для слуг при особняке на Земляном Валу.

Это был старинный дворянский особняк, в котором находился туберкулезный центр «Высокие горы». Отец Аси, известный профессор, специалист по туберкулезу, был врачом Горького и поэтому время от времени выезжал к нему в Сорренто, откуда привозил Асе красивые вещи. Был он членом партии. Мать Аси, Елена Петровна, не работала, но состояла в родительском комитете школы, ездила с нами на экскурсии, водила в театры и музеи. Она в свое время окончила гимназию, много читала и была образованной и хорошо воспитанной женщиной. Мы с Асей были в хороших отношениях, но дружбой это не назовешь. Я немного ей завидовала, а она не понимала и осуждала мои выходки, вранье и неровность поведения. Я была то дружелюбной и оживленной, то неожиданно холодной и неприязненной, но бывать в их доме очень любила. Опять же — много книг, пианино и атмосфера интеллигентной семьи.

У Аси был старший брат Борис. У него в этой тесной, но по тем временам вполне хорошей квартире была маленькая комнатка. Вроде кельи с кушеткой, столом и книжными полками. Он любил Маяковского, Асеева, у него были футуристические «ЛЕФ» и «Новый ЛЕФ». Короче, он гипнотизировал меня своим существованием. Увлечение девичьим и не пахло (он был толстоват и некрасив), но привлекательность и таинственность взрослого литератора влекла меня постоянно в их дом.

В разговорах он относился ко мне с интересом, но я была для него ребенком, и дальше наши отношения не развивались. Однако книги Борис мне давал.

Вспомнила мое первое посещение их дома. Был Асин день рождения, и я впервые тогда попробовала черную икру. Она произвела на меня неслыханное впечатление: я намазывала и намазывала бутерброды. А были еще и вкусные пироги. Короче, дома у меня начались боли в животе. Мама думала, что я отравилась, но я просто объелась, как чеховский дьячок.

В школе Ася была активисткой и хорошо училась. Так все и продолжалось до десятого класса, когда ее отца арестовали. Только после реабилитации выяснилось, что его расстреляли. До этого ему пришлось признаться в шпионаже в пользу Италии и других государств. Я к моменту ареста Асиного отца уже не училась в школе, но, встретив Асю, была потрясена. Она плакала. Ее заставляли отказаться от отца, признать, что он враг народа, а она не могла. На бюро комсомола одна новая комсомолка, незаметная до недавнего времени, а сейчас хорошо одетая наша соученица, обличала Асю. Еще при мне, когда эту девочку принимали в комсомол, она сказала, гордо подняв голову, что отец ее работает в НКВД. Так сменялись герои. Все-таки Ася попала в медицинский институт и стала хорошим врачом, тоже туберкулезником, участвовала в войне, вышла замуж за уже немолодого врача, работала с ним на Сахалине.

Судьба Бориса сложилась трагичнее. Поначалу он стал известным критиком и публицистом, печатался под псевдонимом, но, когда в 1948–1949 годах началась травля космополитов, с расковычиванием псевдонимов, он был отовсюду изгнан. Однако участь отца его миновала. После смерти Сталина он пытался вернуться к журналистике, но так как его основной темой было отражение в театре жизни Ленина и Сталина, то дела его стали совсем плохи.



Вранье

Вранье было основной причиной, по которой не складывались мои отношения с подругами или с их родителями. И так в среде благополучных девочек из интеллигентных семей наша семья не внушала доверия, но хуже всего было мое вранье. Врала я чудовищно, но, как я теперь понимаю, в большой степени компенсационно. Один раз в младших классах я пришла в школу и спонтанно, чтобы привлечь внимание, удивить, сообщила, что ко мне приехал дядя. Он матрос. Приплыл из дальних стран. Все помалкивали, тогда я с каким-то непонятным упорством продолжила: «Он привез мне в подарок обезьянку». Ребята смеялись, прекрасно понимая, что я вру, и решили после уроков пойти ее посмотреть. Я повела их к себе. На что я надеялась? Придя ко мне, все начали издеваться и дразнить меня врушей, но я продолжала упорствовать и утверждала, что дядя с обезьянкой ушел и скоро вернется.

Другой случай произошел уже в шестом классе. У меня был небольшой голосок, хорошая музыкальная память, и я любила петь. Вера Андреевна, продолжавшая учить нас музыке в школе, предложила мне выучить и спеть на уроках песни Шуберта. Это были «Баркарола», «Мельник», «Шарманщик» и «Ворон». Я пела с упоением. Моему самолюбию льстило, что исполняла я эти песни не только в нашем классе, но и в других. Но этого было мало: попела — и интерес ко мне закончился. Тогда я объявила, что познакомилась с известной в то время певицей, солисткой Большого театра, и она, прослушав меня, предложила учиться у нее пению. Мне не верили, но я продолжала утверждать, что хожу к ней на уроки. Тогда они предложили спеть что-нибудь из того, что я учу. Я запела арию Татьяны, которую знала плохо. Девочки фыркнули и ушли, недослушав.

Случалось также не только фантастическое, но и прагматичное вранье маме, чтобы избежать неприятных объяснений в данный момент.



В четвертом классе

В четвертом классе нашей учительницей стала Елизавета Михайловна, маленькая живая женщина с темными глазами и растрепанными короткими пружинками волос. Поведением она резко отличалась от степенной и строгой Евгении Андреевны. Я уже ее немного знала, так как ходила на клубные вечера, где она читала вслух интересные книги.

Мы долго не догадывались, что Леля С., один из самых способных мальчиков нашего класса, ее сын. Вела она уроки живо, учиться было вполне интересно.

Однако на уроках математики у меня не все ладилось, трудно было с дробями. То ли я пропустила, то ли проболела тему «приведение к общему знаменателю», но она никак мне не давалась. Мне кажется, что я не смогла этого понять до самого конца учебного года. Мне поставили «удовлетворительно» (это теперешняя тройка) с условием, что летом я буду заниматься. Впервые мне стала не нравиться школа, и я охотно прогуливала, когда удавалось. Но я очень любила наши клубные дни. В эти дни мы могли приходить в школу и заниматься чем хотим — рисовали, лепили, делали какие-то поделки. Но самым моим любимым было, конечно, слушать чтение вслух.



Конец эпохи

Школа наша была маленькая. Предстоял переезд в большое четырехэтажное здание, стоящее на берегу Яузы, почти у впадения ее в Москву-реку. Мы ходили смотреть новую школу, учителя охотно показывали нам будущие кабинеты химии, физики, биологии.

Однако переезд в новую школу совпал с разгромом педологии, объявленной партийными идеологами буржуазной лженаукой. В нашей школе все началось с увольнения директора Дмитрия Ивановича Петрова, а затем школу покинули или были выдворены и другие учителя. Все они придерживались взглядов, развиваемых Выготским, Блонским и другими светилами педологии. Однако никакие попытки ее защиты не проходили. Шел тридцатый год, и террор был не внове для людей, даже самых лояльных к советской власти.

Придя осенью в школу, мы нашли ее опустевшей. Ни спектаклей Серпинского, ни клубных дней, ни творческой атмосферы, царившей раньше в нашей школе, — ничего не было. Исчезли из школы Сергей Владимирович, Николай Борисович. Очень хорошо помню, что вместо истории, изучение которой должно было начаться в пятом классе, появилось обществоведение. Нам дали тоненький учебник, где не было людей, личностей, царей, полководцев, а действовали массы. Классовая борьба, сменяющие друг друга общественно-экономические формации объясняли все исторические события. Все усугублялось тем, что учебник был написан канцелярским языком, и так же сухо, бесцветно, почти слово в слово повторял его нам наш новый историк Владимир Викторович Виноградов (В в кубе). Носил он что-то вроде френча, был худ, аскетичен, скучен и никогда не улыбался. Что-то припоминаю про восстание лионских ткачей, чартистское движение, что-то про французскую революцию, но совсем без истории.

Физику стала преподавать бесцветная шкрабиха (производное от ШКольный РАБотник). Так и не поняв, зачем нужно переводить вычисления из одной системы мер в другую, я бросила попытку понять что-либо в физике.

По счастью, у нас был хороший математик, и я ожила после дробей на легкой алгебре. Была, кажется, и неплохая химичка, и делать опыты было интересно, однако, когда дело доходило до трудностей, я их избегала.

Единственной, оставшейся из прекрасного прошлого, была Вера Андреевна, учительница музыки. Ее кабинет помещался под лестницей, в полуподвале. Там стояло старое пианино. Вера Андреевна старалась, насколько ей удавалось, учить нас петь и слушать музыку. Однако в те времена царил РАПП, и нам приходилось петь современные, «пролетарские» песни. До сих пор помню «Гремит, ломая скалы, ударный труд, Прорвался песней алой ударный труд. Буржуй стоит за рубежом, Грозит нам новым грабежом, Но уголь наш и сталь его зальют рекой, Зальют расплавленной рекой. Бей с плеча, Бей с плеча, Даешь программу Ильича. Даешь! Даешь! Даешь!» Но Вера Андреевна старалась привить нам вкус к хорошей музыке. В основном мы пели русские народные песни, романсы, арии и хоры из опер. Был и кружок пения — мы пели многоголосные хоры. А главное, она учила нас слушать музыку, объясняла форму музыкальных произведений. Когда мы были в шестом классе, она сыграла нам клавир Пятой симфонии Бетховена и показала темы — главную и побочную, объяснила, как они развиваются. Потом она купила нам билеты на эту симфонию в консерваторию. На галерку билеты стоили 20 копеек. Мы отправились в Большой зал консерватории. На стенах портреты композиторов, на сцене оркестр, невиданный нами прежде, и музыка, отчасти знакомая. Все вместе произвело громадное впечатление. С того времени я стала ходить на концерты в консерваторию, что определило и мою личную судьбу.

По приглашению Веры Андреевны мы один раз были у них дома. Где мог работать после разгрома Дмитрий Иванович, не знаю, но выглядел он похудевшим и постаревшим. Он старался с нами шутить и расспрашивал про школьную жизнь, которую мы описывали весьма саркастически. Мне все казалось, что партия и советская власть должны разобраться в несправедливости. Но вскоре мы узнали, что Дмитрий Иванович умер.

Следует отметить, что время попыток реставрации дореволюционной гимназии еще не наступило. Наше поколение пережило еще несколько новаций, включая «Даль-тон-план», так называемый бригадный метод. Последний нам нравился — задания сдавали единой бригадой.

Но что бы там ни происходило, мы по традиции ставили в школе спектакли. В какой-то пьесе из школьной жизни я играла мальчика — нарушителя дисциплины. Он, конечно, был наказан и исправился. Пьеса, кажется, называлась «Бузонада». Ребята радовались проделкам героя, и я наслаждалась успехом.



Великий Устюг

Пришло время вернуться к рассказу о папе. Итак, таинственный папа, однажды осыпавший меня в детстве подарками, теперь живет где-то на севере России. Я помнила его в ореоле снежной пыли конных саночек и хрустального блеска золотых канделябров. Со временем наша переписка перестала быть тайной. Закончилось это тем, что папа предложил мне приехать к нему летом. Все вокруг — мама, Зина, тетя Эся, подруги, соседи — волновались о моем будущем путешествии. Наступило лето. Куплен билет, послана телеграмма папе. Он должен встретить меня в Котласе. Мама сложила в какой-то разбитый чемоданчик пару новых платьиц и белье. В вагоне она поручила меня соседям, и я отправилась в первое самостоятельное путешествие.

В Котласе меня встретила, к моему разочарованию, папина новая жена Вера Ивановна. Она была вполне миловидной и скромной женщиной. Не слишком обрадованная ролью мачехи, она достойно исполняла долг. Мы сели на пароход и поплыли. Это первое путешествие по громадной реке произвело на меня неизгладимое впечатление. Тихо плывем под стук колес парохода. По берегам в блеклом свете белой ночи тайга. Я стояла на палубе, хотя глаза слипались. Таинственный свет неба и воды. Солнце еле успело спрятаться, и в багровом сиянии вновь вернулось. Я была в странном состоянии сочетания восторга и тревоги. Но встречи с папой не помню.

Мне в то лето было хорошо и интересно. Предприятие, на котором работал папа, находилось в бывшем монастыре, высоко на горе, над Северной Двиной. В стенах монастыря были большие дворы, располагались разные здания. В том числе и небольшой деревянный домик, в котором жил папа.

Около домика был небольшой огородик и цветник. Папа всегда любил что-нибудь выращивать. Было немного овощей — морковка, репа, петрушка, укроп, но большую часть занимали цветы. Папа, как и я, любил яркие простые цветы. Помню ноготки, настурции, бархотки, анютины глазки (особенно нравилась мне фиолетовая грядка), астры. В доме у Веры Ивановны было уютно, чисто и тепло. С восхищением я взирала на занавески из сурового полотна с ромашками из белой тесьмы. Это было очень красиво и оригинально. Многое она привезла из Англии, где работала машинисткой вместе с папой. Уют и несуетли-вость быта в доме мне нравились. Но вместе с тем я и завидовала.

Вера Ивановна относилась ко мне лояльно, но любви ко мне не испытывала. Я, естественно, ершилась. Тем не менее она дала мне свой велосипед, и я после пары уроков с папой научилась на нем держаться. Я приволокла откуда-то ящик и, отталкиваясь от него, стала ездить. Это было большой радостью, хотя мне одной разрешали кататься только в пределах монастыря. Бывали воскресенья, когда мы отправлялись на велосипедную прогулку с папой. Тогда мы колесили по красивому старому городу и выезжали в окрестную тайгу.

Большое впечатление на меня произвела поездка в повозке в село Красавино. Папа ехал туда как коммунист, чтобы разъяснить статью Сталина «Головокружение от успехов». Раскулачивание и насильственная коллективизация вызывали на фоне страха иногда подспудное, а в некоторых случаях и явное недовольство и волнения крестьян. Сталин сделал финт. В докладе на пленуме ЦК он разъяснил, что ретивые партийцы на местах загоняли в колхозы насильно, а на самом деле крестьянин должен вступать туда добровольно. Это было иезуитским ходом, но некоторые крестьяне поверили, вышли из колхоза, однако потом их задавили налогами, да и остались они без скота, так что пришлось возвращаться в колхоз или уезжать в города и на стройки. Всего этого я, конечно, тогда не понимала.

Я радовалась дороге, величию тайги, быстрому бегу нашей лошадки. Красавино оправдывало свое название. Нас поместили в большом пустом доме, вероятно, раскулаченного крестьянина. Папа пошел на собрание, и мы с В. И. тоже пошли. Папа явно волновался, видимо, хотел, но и боялся верить в искренность и действенность партийных и правительственных директив. В конце доклада он сказал: «Вы должны знать, что в колхозы вступать не обязательно». Раздались робкие хлопки. И тут поднялся большой могучий сибиряк, председатель колхоза, и произнес: «Вот здесь товарищ из Москвы объяснял, что в колхозы вступать не обязательно. — Он повысил голос. — Не обязательно, но же-ла-тель-но». Последнее слово он выговорил, стуча громадным кулаком по столу при каждом слоге. Я не понимала драматизма событий, но видела угрюмость папы. Переночевав, мы отправились домой. Всю дорогу обратно папа молчал.

Еще из воспоминаний этого путешествия. На меня производили большое впечатление окающий говор жителей, незнакомые интонации и незнакомые слова вроде «баской» — красивый, хороший. Я записывала слова и выражения в тетрадку.

Попыталась я нарисовать вид с Двины на наш монастырь. Его изображения, очень красивые, были на продававшихся на рынке серебряных браслетах. Мне очень хотелось иметь такой, но попросить я не смела, да и вряд ли В. И. купила бы.

Прекрасно было купаться в Двине. В воду ныряли с плота, от этого захватывало дух, меня предупреждали, что под плот может затянуть. Купаться с папой было весело. Я висела на нем, хохотала, плавала, ныряла. Папа тоже нырял и наслаждался отдыхом и веселым купанием со мной. В. И. не купалась, а сидела, нахохлившись, на берегу. Накупавшись, я подбежала к ней. Зубы у меня клацали, я дрожала. Она, помогая мне вытереться, обернула меня полотенцем, сняла трусики, в которых я купалась. «Знаешь, Флора, ты уже большая девочка. Смотри, у тебя уже появилась грудь, а ты купаешься без купальника и пристаешь к взрослым». Я была ошарашена и смущена. Так называемую грудь я еще не успела заметить. Это были малюсенькие твердые пуговки. Отношения наши с В. И. стали еще более прохладными. Настало время собираться в Москву. Сломанный чемоданчик В. И. выбросила. Он и правда не годился для пути обратно. В. И. купила мне лубяной сундучок, который мне очень нравился и долго служил мне верой и правдой.



Папа в Москве

Через год папа переехал в Москву. Они жили в доме Внешторга, в одной комнате. Вторую комнату в квартире занимала семья немецкого инженера. Отношения не складывались. Немец был, по-видимому, антисемит и, вероятно, нацист. Папа, знавший немецкий, говорил, что по ночам немец слушает «их» радио. Вскоре соседи вернулись в Германию.

В Москве и я, и Зина стали встречаться с папой регулярно. Папа интересовался моим чтением, покупал мне книги, слушал мои стихи и пьесу. Папа был добрым, но легкомысленным человеком, он плохо понимал реальность, когда не только с продуктами, но и с одеждой и обувью стало очень трудно. Все продавалось по карточкам и ордерам. Правда, существовали всякие распределители, где можно было купить так называемые промтовары. Всем этим, естественно, занималась Вера Ивановна. Моя мама, зная папин характер, часто хитрила, чтобы принудить папу купить нам нужные вещи. Помню, как один раз, отправляя меня к папе в гости, мама заставила меня надеть рваные сандалии, в то время как у меня были туфли, в которых я ходила. Я чувствовала себя неловко. А мама в сердцах бросила: «Пусть папа тебе новые купит». И действительно, папа, увидав, во что я обута, повел меня в распределитель (он находился в Доме на набережной) и купил мне красивые сандалии и платье. Я все эти хитрости понимала, и были они мне не по нутру. Не говоря о кислой реакции Веры Ивановны.

Нас с Зиной очень огорчило, когда папа в приливе щедрости подарил приехавшему старому другу патефон с пластинками. В то время о патефоне можно было только мечтать, и человек с патефоном был желанным в любой компании. Именно тогда появились и советские пластинки Утесова, записи других популярных мелодий и песен. Под них танцевали на вечеринках.

Теперь я должна рассказать о том, что папа любил меня целовать и хотел, чтобы и я его целовала. Однако все эти целования никогда не происходили при В. И. Вообще я стала замечать, что их семейные отношения охладились, и она часто уезжала к сестре. Иногда я оставалась у них ночевать. Один раз осталась, когда В. И. не было дома. Папа в пижаме сел на диванчик, где я спала. Я была в рубашечке. Он ее с меня снял и начал целовать. Целовал и маленькие грудки, и тело, но не касался нижней половины. Я была ужасно смущена, пыталась уклоняться, но он мне говорил: «Ну что ты боишься папы!» Он перенес меня на свою постель, но я заплакала от страха, волнения и смущения, и он отнес меня обратно. Этот эпизод меня очень смутил. Я никому не могла рассказать о нем, но чувствовала, что это нехорошо, и стала избегать поездок к папе. Возможно, и он почувствовал опасность и рискованность своего поступка. В это время я уже ходила в театральную студию Дома пионеров к Серпинскому, начиналась любовь с Яшей, и мои отношения с папой стали менее нужными и доверительными.

Надо сказать, что поначалу папа к нам не заходил, затаил старую обиду на то, что мама добивалась алиментов через суд, но как-то раз зашел за Зиной перед театром и с того времени появлялся у нас. Позднее он, поехав на юг отдыхать, взял с собой не только Зину, но и маму. Но это было уже в последние годы его жизни. В 1936 году он тяжело заболел. В течение двух лет его переводили из больницы в больницу. Он страдал от страшных болей. Оказалась, что в спинном мозгу была опухоль. Тогда их еще не оперировали, и летом 1937 года отец умер.



Пятый класс. Татьяна Григорьевна

В пятом классе казалось, что кончилось все хорошее, — ушли любимые учителя, прекратились клубные дни, театр. В школе поселились серость и скука.

Единственное, что произошло хорошего в пятом классе, — к нам пришла Татьяна Григорьевна, новая учительница русского и литературы. И она стала нашим классным руководителем. Это была красивая молодая девушка, только что окончившая филологический факультет. Светлые пышные волосы, красивые серые глаза делали ее привлекательной, но что-то в ее облике и поведении предсказывало судьбу старой девы. Мы были первыми ее учениками и всю свою долгую жизнь она любила наш класс, дружила с нами, а после окончания школы собирала нас у себя в свой день рождения.

Я очень хорошо помню ее первый урок литературы. Она прочла нам из «Сорокоуста» Есенина о жеребенке, который пытается перегнать поезд:

А за ним

По большой траве,

Как на празднике отчаянных гонок,

Тонкие ноги закидывая к голове,

Скачет красногривый жеребенок…

Милый, милый, смешной дуралей,

Ну куда он, куда он гонится?

Неужель он не знает, что живых коней

Победила стальная конница?

Неужель он не знает, что в полях бессиянных

Той поры не вернет его бег,

Когда пару красивых степных россиянок

Отдавал за коня печенег?

Есенина я не знала, и Татьяна Григорьевна рассказала нам все, что было нужно, — Есенин был певцом уходящей деревни и прочее. Но красота этих стихов запечатлелась и запомнилась навсегда. Кто-то мне дал Есенина, и «Анна Снегина» и его любовная лирика стали на время моими любимыми стихами. Я воображала себя той самой простой прекрасной девушкой, о которой мечтал Есенин. Хотя должна сказать, что меня очень смущали его стихи о пьянстве, хулиганстве и дебоширстве. Пьяных и неуправляемых я боялась сызмальства. Татьяна Григорьевна и далее старалась среди стихов Демьяна Бедного, Жарова и других советских поэтов читать нам и настоящую поэзию. От нее я впервые услышала стихи Блока. Конечно, она хотела привить нам любовь к классике.

У Милы дома не было Толстого и Тургенева. Мне кажется, может, я и ошибаюсь, что «Детство», «Отрочество» и «Юность» были у нас в программе. На меня эта трилогия произвела большое впечатление. Очень многие переживания Николеньки, при всем различии наших характеров и положения, я ощущала как свои. Вся история именин, где Николенька, зарвавшись и завравшись, действует по принципу «семь бед — один ответ», была психологически мне абсолютно близка. Так же, как и его метания в отрочестве. Потом я прочла «Войну и мир». С философией было трудно разобраться, тем более насчет Бога, масонов. Конечно, основной интерес вызывали дети Ростовых — Наташа, Николай, судьба Пьера, Болконских. Но в те времена я, читая книгу, не пропускала страниц, и что-то оставалось и о Каратаеве, и о смерти, и о чувствах Болконского на поле боя в Аустерлице, и о гибели Пети, совсем еще мальчика, и роды, и смерть маленькой княгини, и, конечно, смерть князя Андрея. Очень разочаровала меня метаморфоза, произошедшая в Наташе. Как из этой одухотворенной девочки развилась такая самка?

Надо сказать, что Татьяне Григорьевне я как личность, вероятно, не нравилась. Мой протест, мое отстаивание чего-то, мой начинавшийся роман с Яшей, моя ершистость, невоспитанность, все мое поведение были ей чужды. Однако она была ко мне справедлива, ценила мою любовь к поэзии и нередко читала вслух мои сочинения.

Следует отметить, что Т. Г. была немного ханжой, а может быть, просто стеснительной. Думаю, что ее стародевичество не было случайным. В шестом классе мы проходили «Горе от ума». Я знала эту комедию наизусть. Когда Т. Г. читала нам эту пьесу вслух, разъясняя по ходу историю и быт тех времен, то пропустила реплику Чацкого. В ответ на молчалинское «мы покровительство находим, где не метим» Чацкий говорит: «Я езжу к женщинам, но только не за этим». Надо сказать, что если бы она не пропустила эту фразу, мы бы на нее не обратили внимания. Мало ли зачем можно ездить к женщинам! Может, пообщаться. Но, когда она пропустила, я, конечно, сразу поняла, зачем он ездит к женщинам, и немедленно поделилась с подружками.

К этому времени я стала довольно нагло экспериментировать. Когда мы дошли по программе до романа Чернышевского «Что делать?», не знаю почему, но мне он активно не понравился. Вплоть до того, что я его не прочла. Не прочла, но сочинение написала, используя какие-то литературоведческие брошюры или даже рассказы самой Т. Г. И цитаты привела. И «отлично» получила. И поняла, что если хочешь, то можно легко халтурить. Хотела так же поступить и с Обломовым, но роман меня увлек, и я прочла его с удовольствием.



Самоощущение

Пожалуй, здесь самое время сказать о моем самоощущении. Все детство и отрочество я постоянно чувствовала себя несправедливо недооцененной. Я ощущала себя умной, способной, с нераскрытыми дарованиями в самых разных областях. Я была сообразительна, обладала хорошей памятью, особенно на стихи, писала стихи и пьесы, была гибкой, ловкой, хорошо танцевала, пела и обладала актерскими способностями. Более того, понимая, что я не красавица, тем не менее, глядя в зеркало, находила, что в моей внешности есть что-то особенное, лица необщее выражение, а это важнее красоты, и посему я бы не поменялась внешностью ни с кем. Однако все мои замечательные качества не были достойно оценены. Не знаю почему, но мною очень долго владела идея, что эта несправедливость будет исправлена, когда я вырасту. Это очень странно, я достаточно видела и осознавала несправедливости взрослых, я читала много книг, но почему-то думала: вырасту, и все будет иначе. Короче, что будет «высший суд».

Странным образом с ощущением счастья на меня находили приступы грусти, задумчивости. Даже подавленности. Я не помню мыслей о смерти, мне казалось, что я бессмертна, то есть я просто не представляла мир без себя, и себя без мира, но беспокоила бесконечность. Ну, если ее представить в виде длинного, бесконечного коридора… Но ведь он где-то кончится. И после этого тупика что-то должно же продолжаться? И что это такое бесконечная вселенная? Еще созвездия как-то принимались, движение светил было закономерным, но Млечный путь меня уже беспокоил. Бесконечность, безмерность вселенной лишала радости и уюта в столь любимом мною мире природы, солнца, леса. Я вглядывалась в полотно зеркала, и там плыли облака. Куда? Иногда я так пристально вглядывалась в даль Зазеркалья, что мне становилось не по себе, и я в смятении и непонятном страхе бросала это занятие.

Еще странности моей психической жизни проявлялись в сумерки. Какое-то таинственное, пугающее и угрожающее пространство грезилось за серыми осенними сумерками. Может быть, это состояние было продолжением моих более ранних детских страхов? Если я была одна, то сразу зажигала свет, и наваждение проходило. Но если я была с Милой и Илюшей или с кем-нибудь из них, когда мы читали вместе стихи, вдруг возникало какое-то особое состояние окружающей среды, чувство какой-то особой, не телесной близости, какой-то слитности наших неясных образов — пугающее и влекущее.

Хотя мы не прикасались друг к другу, казалось, соединены именно размытостью контуров каждого. Это ощущение слиянности в нереальности меня очень волновало, беспокоило необъяснимостью именно потому, что вообще-то я была девочкой, живущей в реальном мире, вне религии, вне мистики. (Пожалуй, единственным прикосновением к мистике была «Синяя птица» Метерлинка в Художественном театре.) И вот однажды у Николая Борисовича Гофмана я нашла стихи Иннокентия Анненского и прочла:

Не мерещится ль вам иногда,

Когда сумерки ходят по дому,

Тут же возле иная среда,

Где живем мы совсем по-другому?

С тенью тень там так мягко слилась,

Там бывает такая минута,

Что лучами незримыми глаз

Мы уходим друг в друга как будто.

Эти стихи соответствуют значительной части моих ощущений, его пугающую часть я описать не умею.



1929–1930-е годы

В конце двадцатых годов стало худо с едой, появились очереди, карточки, и хотя настоящего голода в нашей семье не было, но скудость ощущалась. По-прежнему я могла читать, съедая хлеб со слипшимися конфетами-подушечками, но у меня начался фурункулез — все туловище было в гнойниках. Только вскрывался один, появлялся другой. Мама чем-то мазала их, бинтовала и поила меня пивными дрожжами, но я их ненавидела. Возникала ужасная боль, когда снимали бинты. Я плакала, была раздражена. Наконец мама повела меня к «частному» врачу — хирургу. Он прописал какой-то состав с йодом и велел прижигать им, как только появляется фурункул, а не при его расцвете. Эта тактика, а может быть, и весна привели постепенно к уменьшению, а затем и исчезновению фурункулов. Хотя шрамы от них сохранялись у меня очень долго.

Я помню невероятное чувство благодарности и восхищения этим врачом. Помню и мысль — хорошо быть врачом и помогать страдающим людям. Однако долго эти настроения не длились — я не любила больных, я любила здоровых, веселых, а без этого врачом быть нельзя.

В этот же период болезни произошло следующее. Один раз, открыв на звонок дверь, я увидела на темной лестнице женщину, плотно обвязанную большим серым платком. Рядом стояли двое детей. Она слабым голосом попросила что-нибудь поесть. Я бросилась в комнату, схватила весь хлеб, подушечки, какую-то крупу в мешочке и отдала ей. Она сказала, что она с Украины, что у них голод, все умирают, а ей каким-то образом удалось добраться до Москвы, и она может кормить детей только на милостыню. Они ушли, а я, оставшись, была очень удручена. Вечером рассказала все маме и стала ее расспрашивать. Я знала, что Украина богатая страна, почему же там голод. Мама не ругала меня, но напомнила, что и у нас еды мало.

Надо сказать, мама умела приспосабливаться к трудностям жизни. В Москве в то время жила американская семья Мандели. В семье было два сына-подростка. Мама знала их мать Белу еще в Америке. Та с трудом привыкала к жизни в СССР. Мама стала помогать ей по хозяйству — с покупками и готовкой. Сам Мандель работал по договору инженером, и они покупали продукты в открывшемся тогда «Торгсине», за валюту. Благодаря этому и нам кое-что перепадало. С мальчиками я дружила, и бывать в теплом и сытном доме мне очень нравилось. Однако какое-то ощущение, что мы приживалы, было. Мальчики хотели вступить в пионеры, а потом и в комсомол, и Бела очень беспокоилась, что они, увлеченные советской пропагандой, захотят остаться в СССР. Возвращаясь в Штаты, Мандели оставили нам кое-что из мебели и посуды, но жить становилось все трудней. По приезде Бела рассказала нашим родным в Америке об истинном положении, и мамины сестры стали понемногу присылать деньги, так что мы смогли кое-что покупать в «Торгсине». К Новому году мама купила мне голубую шерстяную кофточку, которая много лет была моей нарядной одеждой.



Пионерская жизнь

Пионерами мы стали, кажется, еще в третьем классе. Мы заучили «Торжественное обещание»: «Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…». Принимали нас в районном Доме пионеров, нам надели галстуки и нацепили значки. Мы исполнили пионерский гимн: «Взвейтесь кострами, синие ночи, Мы пионеры, дети рабочих. Прочь испытания прошлых годов, Клич пионеров — всегда будь готов!». Потом были какие-то собрания отряда и звеньев, проходили какие-то мероприятия — собирали металлолом, макулатуру. Помню скуку на собраниях. Скуку эту прервал Всесоюзный слет пионеров.

Не помню, как я туда попала. Было это на стадионе «Динамо». Стадион забит пионерами. Белые рубашки, красные галстуки. Чувство торжественности и праздника. Кто-то говорит с трибуны. Играет духовой оркестр. Песни. Волнующее известие — приедет главный пионер Германии. Чем он знаменит, не помню, но его приезд овеян героизмом. Звали его Гарри. Он выступает, и все встают, кричат «ура». Вдруг объявляют, что на съезд приехал Маяковский. Он стоит на трибуне и даже издалека кажется большим. Он читает «Левый марш», и мы все подхватываем: «Кто там шагает правой, Левой, левой, левой!». Чувство подъема и солидарности.



Спорт

Бег. Гимнастика. Все это у меня хорошо получалось, и я часто оказывалась победительницей в соревнованиях. Любила и баскетбол. Тогда еще рост в этой игре не был решающим, а мяч я закидывала в корзину метко. Все мы в то время чего-то достигали. Сдавали на значок ГТО — «Готов к труду и обороне», первой и второй степени. Надо было пробежать, проплыть, перепрыгнуть и попасть в цель. Все это нравилось.

Одну ужасную обиду помню по сию пору. Я была неизменным победителем в беге на средние дистанции — 500 и 800 метров. На районных соревнованиях я быстрее всех пробежала в забеге на 500 метров, но оказалось, что был фальш-старт. Решили повторить забег. Но на втором забеге я была слишком перевозбуждена и проиграла. Заветный приз вручили на пьедестале почета другой девочке. От обиды и несправедливости я ревела.

Еще мы ходили в тир стрелять. Стреляла я неплохо, и нас с Милой выделили на районные соревнования сдавать нормы на «Ворошиловского стрелка». Мы ходили на тренировки. Кого-то я даже инструктировала. Стреляли лежа. Мой подопечный ткнул дулом мелкокалиберной винтовки в землю, и я решила дуло почистить. Неожиданно мальчишка нажал на курок и прострелил мне палец. Это было ЧП, но наши инструкторы решили дело замять. Так и остался у меня на всю жизнь искореженный ноготь на большом пальце.

Не знаю, к какому роду занятий относилась так называемая «Синяя блуза». Несколько мальчиков и девочек, держась друг за друга в ряд, совершали немудреные полуспортивные упражнения, сопровождаемые декламацией злободневных стихов. Помню какие-то дурацкие строчки: «Мы синеблузники, мы профсоюзники, Куем мы счастия ключи…» — и что-то еще вроде «И все должны мы, Неудержимо Идти в последний смертный бой». Мы, держа друг друга за локти, двигали ими, подобно шатунам паровозных колес. Кажется, в эти выступления входил и любимый в то время танец «Яблочко», но может быть, я путаю и «Яблочко», танец моряков, входил в программу наших вечеров отдельно. Иногда эти выступления заканчивались так называемыми пирамидами, в которых мы, вставая на плечи друг другу, составляли на счет «три» какую-то фигуру.

Еще одним увлечением, уже в пятом-шестом классах, был парашют — не настоящий, а прыжки с вышки на парашюте в Парке культуры и отдыха. Прыжок требовал некоторой отваги, немногие из моих подружек решались. Земля была хорошо видна, и прыгать предстояло в бездну. Мне эти ощущения страха и отваги в полете очень нравились, но искать путь в настоящий спорт я не стала. У меня никогда не хватало упорства тренироваться, разучивать упражнение. Что получалось, то и хорошо. Обычно вначале я вызывала у тренеров надежды, но, натолкнувшись на трудности, отступала — мешала инерция. Так я помечтала и о полетах в учебной авиации. В те времена расцветал «Осоавиахим», я даже сунулась туда, но, не найдя нужного человека, отступила. Так было и с плаванием. Я неплохо плавала брассом, но не научилась плавать кролем. Прыгала неплохо с вышки в бассейне, но не продвинулась и в этом. Надо, конечно, сказать, что в те времена никто не искал талантов в спорте: нас приводили в бассейн, и мы там бултыхались, а обучения правильной технике не было.



В Ясной Поляне

После пятого класса мы поехали в пионерлагерь в Ясную Поляну. То, что мы ехали на родину Толстого, нас волновало. Я представляла себе имение Толстого по описанию дома старого Болконского в «Войне и мире». Ехали мы на поезде довольно долго, от станции шли пешком. Разместили нас в двухэтажной школе, выстроенной на месте яснополянской школы, в которой учил еще сам Толстой. Конечно, нас повели в Дом-музей Толстого. Оказалось, что те самые ворота, которые были описаны в романе, все еще существуют. Странное было ощущение сочетания литературы и жизни.

Шел 1931 год. Дом Толстого, по-видимому, давно не ремонтировали, и он сохранялся трудами немногих служащих музея. Однако после революции прошло не так много времени, жив был еще последний кучер Толстых и кто-то из прислуги. Они работали в музее. Тогда там не было толп экскурсантов, и все выглядело довольно патриархально. Кто-то из сотрудников музея провел нас по дому, интересно рассказал о жизни в этом доме. Поразил кабинет, довольно маленький и темный, в котором Толстой работал. Тут же лежали инструменты и колодка для тачания сапог. В сарае висела коса Толстого. Поразили нас черновики Толстого, его гигантский труд, а также труд его дочерей и жены, переписывавших все его рукописи по нескольку раз. Все это будило воображение. Я опять перечла трилогию о детстве, отрочестве и юности.

Помню встречу с одной старой женщиной, которая жила в деревне. Она училась у Толстого в школе и вполне заученно рассказывала о жизни в школе, об отношении Толстого с крестьянами. О Софье Андреевне отозвалась недоброжелательно: «Он хотел землю раздать крестьянам, а она не соглашалась». Какая-то фальшь чувствовалась в ее рассказах. Возможно, она чего-то опасалась. В деревне шла другая жизнь, разворачивалась коллективизация.

Мы часто гуляли в окрестностях усадьбы и в саду. Помню, что воровали там незрелые еще, но очень вкусные яблоки. Хотя очень боялись: говорили, что сторож стреляет солью.

Незадолго до отъезда я решила еще раз пойти в дом Толстого одна. Никого в вестибюле не оказалось, и я свободно прошла на второй этаж. Зашла в гостиную и остановилась: что-то было незнакомое в расположении мебели. Почему-то стояла ширма. И вдруг за ширмой я услышала шорох и покашливание. Шелестела газета. Я замерла в испуге. Из-за ширмы вышел старый человек с толстовской бородой, одетый, как и он, в белую холстяную рубаху. Он был похож на Толстого, но не совсем. Он ласково спросил меня, зачем я пришла. Я сказала, что мы уезжаем и хотелось еще раз посмотреть музей. Это оказался сын Льва Николаевича, Сергей Львович. Он приехал на некоторое время и вполне патриархально жил в отцовском доме. Сергей Львович поговорил со мной и показал какую-то свою книжку, кажется, сказки. Встреча эта меня поразила — я воочию увидела сына Толстого! Оказывается, вся эта совершенно иная жизнь была не так давно!

Еще одно воспоминание ярко светит мне и по сию пору. Мы уезжаем, идем на станцию, и я оглядываюсь. На повороте дороги стоит одинокая береза. Мы идем дальше, а я все вглядываюсь в нее, желая запомнить, и кажется, будто дерево это что-то говорит мне. И вроде бы я смогу что-то понять, если еще взгляну, но мы идем дальше, дорога поворачивает, и дерево исчезает. Эту березу и еще, может быть, несколько других деревьев я запомнила навсегда.



Наташа Ш.

Еще помню яснополянским летом возникла дружба с Наташей Ш. Эта девочка, самая умная в нашем классе, тоже была страстной читательницей. Я любила ходить к ней. Помню, как в их по тем временам большой квартире сидит она на полу, а на незастеленной кровати — книга. Бабушка негодует. А Наташа продолжает читать.

Жили они во дворе туберкулезного диспансера, которым заведовал Наташин отец. Парк санатория спускался к Яузскому бульвару. Туда ходить не разрешали, там лежали больные с открытой легочной формой туберкулеза. Но мы, конечно, ходили. Там даже росли ландыши! В Ясной Поляне мы подружились с Наташей на почве книг — мы говорили и говорили о прочитанном, и настороженность моя таяла.

Вообще я постоянно чувствовала, что меня не принимают в некий круг избранных девочек, и от этого становилась все ершистее, всячески показывала, что не очень-то в их дружбе нуждаюсь. На самом деле я очень хотела дружить с Наташей. Ее мама ко мне относилась неплохо, не обращая внимания на неблагожелательное мнение обо мне других мам.

Однажды, когда мы встретились совсем взрослыми, Наташа спросила: «А почему ты не хотела дружить со мной? Мне с тобой было так интересно». Ах, как жаль, что дружба эта не состоялась!



Мила Б. и погружение в стихи

В ранние годы близкой моей подругой была Мила М. О ней и ее семье я писала раньше. Без лишних сантиментов Милина мама помогала мне во всем, а главное, была основным поставщиком книг. Однако во второй ступени школы наша дружба с Милой как-то незаметно ослабела. Она любила только детские книги и была равнодушна к поэзии, а я все больше тянулась к интересным, начитанным девочкам.

В шестом классе я сблизилась с Милой Б. Она была черноглазой, смуглой, несколько сутуловатой, плотной и не любила спорт. Но зато она страстно любила книги, стихи и театр. Мы садились с ней на заднюю парту и принимались шелестеть страницами сборников стихов. Пришло время Маяковского. Мы были им потрясены. Я знала наизусть и «Облако в штанах», и «Флейту-позвоночник», и другие его ранние произведения. Его бунт как-то соответствовал возникшему к этому времени в моей душе протесту. Маяковский привел к Хлебникову. Где-то мы достали серые томики с его автографом на обложке и пытались вникнуть в эту поэтическую заумь. Ну конечно, такие стихи, как «О, засмейтесь, смехачи», и некоторые другие мы тоже знали наизусть. К седьмому классу дошли и до Пастернака. Разгадывать его сложные стихи было захватывающе интересно. Его поэзия живет со мной до сих пор.

В те времена не попались нам ни Мандельштам, ни Цветаева, хотя я прочитала стихотворение Цветаевой «Попытка ревности» и была потрясена ее страстностью. Помню, я держала в руках сборник Мандельштама «Камень», но тогда мы не поняли его стихов. Вообще и проза и стихи — все было в большой мере случайно. Даже в библиотеке я не искала что-либо целенаправленно, а поддавалась воле случая.

Что я ценила в Миле и даже немного переняла — это ее умение работать и учиться. Так было и в театральной студии: она не обладала ни особыми актерскими способностями, ни яркой внешностью, но постоянно трудилась, репетировала и добивалась успеха, особенно в характерных ролях. Мила очень любила театр, и мы много посмотрели с ней спектаклей в разных театрах.

И еще одно воспоминание относится к Миле. В младших классах она очень любила рассказывать страшные истории про вурдалаков, утопленников и прочую нечисть. Я уже писала, что я в детстве была обуяна страхами, боялась оставаться одна, не могла заснуть по ночам. Когда мы подружились с Милой, я призналась ей в моих страхах и просила не рассказывать в лагере, куда мы собирались, страшные сказки и истории.

Накануне отъезда в лагерь Мила пришла ко мне переночевать, чтобы завтра вместе ехать в лагерь. Мама положила нас в одну постель. Неожиданно Мила стала меня страстно целовать, обнимать, ласкать. Почему-то эти страстные ласки меня смущали и тревожили. Я не помню никакого возбуждения, думаю, потому, что все чувственное у меня было связано с мужским полом, но какое-то смущение я помню очень четко. В Миле ощущалась чувственность, вероятно, ее ласки тоже были проявлением ее скорее всего неосознанного влечения. Я замечала ее страстные взгляды. Ее любовь ко мне сопровождалась ужасной ревностью. Помню, что смущали меня и усики над ее губой.

И все-таки хочу еще раз подчеркнуть, что Мила хорошо училась, была трудолюбива и аккуратна, и ее влияние на меня было благотворным — я стала иногда учить уроки, а моя любовь к природе вылилась в большой интерес к биологии.



Случай на Земляном Валу

В течение долгого времени эта уличная сцена, так меня потрясшая в отроческие годы, держалась в моей памяти, в моем сердце. Но только сейчас, когда я стала писать, я вспоминаю это событие без потрясения, хотя по-прежнему помню его во всех подробностях.

После развала нашей школы мы искали место, где бы могли заниматься театром. И вот узнали о существовании драмкружка где-то на Таганке и отправились с Милой туда. Там нам не понравилось: читали вслух какую-то занудную пьесу про пионеров, а мы привыкли к зажигательной импровизации, этюдам, веселью репетиции. Чтение затянулось. Мы побаивались района Таганки, с детства мы знали, что там Таганская тюрьма, из которой могут сбежать преступники.

Мы торопились домой, в невеселом настроении, когда перед нами появилась молодая женщина, тянущая за руку маленькую девочку. И вдруг она возбужденно вскрикивает: «Вот он!» А навстречу идет мужчина под руку с женщиной. Мы видим, как он остановился в растерянности, сбросил руку спутницы, а потом как-то нелепо всплеснул руками и замер. Женщина с ребенком бегом приблизилась к нему и с размаху ударила по лицу. «Подлец!» И плачет навзрыд. Мужчина растерянно лепечет: «Ну, что ты. Ну, не надо». Спутница исчезает. Собираются люди. Конечно, нам понятна ситуация, но видеть этот взрыв ярости женщины, страх и растерянность мужчины, это общее несчастье — для нас с Милой потрясение. И хотя мы переживали обе, мне кажется, что потрясение до глубины души, которое испытала я, было вызвано ситуацией в нашей семье. Мама никогда не говорила о причине развода с папой.

К этому периоду относится моя находка в старых вещах писем, написанных по правилам орфографии. Это были письма о глубокой любовной драме, о попытке самоубийства. Я, конечно, опасалась, что мама застанет меня за чтением этих писем, но никаких идей о непозволительности чтения чужих писем у меня не возникало. Я думала, что это ее давние письма, и собиралась перечесть их позже, разобраться. Однако, когда я решилась приступить к этому занятию, их не оказалось. Оба эти впечатления, по-видимому, как-то связаны между собой. И потому так глубоко запечатлелись. Я думаю, что мамина несчастливая семейная жизнь отразилась на ее отношении ко мне: она постоянно страшилась, что я пойду по так называемой худой дороге, опасалась моей дружбы с мальчиками.



Любовь к биологии

Я всегда любила растения, цветы, деревья, при любой возможности стремилась в лес, в поле. Любила я и животных, но у нас никогда не было ни собаки, ни кошки. Однако книги о животных и их судьбах меня очень трогали. Это были Сетон-Томпсон, с детских лет трогали до слез «Каштанка» и «Белый пудель». Но одной из самых любимых моих книг была «Песнь о Гайавате». Эту книгу подарил папа. Меня глубоко волновала и притягивала жизнь индейцев в природе. Я и до сих пор помню многие строки этой замечательной книги. Мне очень нравились рисунки оружия, предметов обихода в этой книге. Конечно, тогда я не интересовалась тем, что перевел ее Бунин. Не знаю, куда она делась…

Наша учительница биологии была неплохой, но, кажется, замученной семьей и бедностью. А вот если мы сами проявляли интерес, она его поддерживала. Что-то пытались мы с ней сажать в небольшом школьном дворе, но без успеха. Помню, что меня заинтересовала генетика. Показались замечательными законы Менделя. Мы посадили горох с двумя разными признаками и собирались проверить, как эти признаки будут наследоваться. Но тут наступили каникулы, и все завяло, а моего интереса к генетике было явно маловато. Однако мое решение стать биологом бесспорно было вызвано книгой Поля де Крюи «Охотники за микробами». Я не перечитывала ее, когда выросла, но в то время она стала моей постоянной спутницей. Никаких сомнений — я тоже стану как Пастер, Кох, Мечников, я тоже стану микробиологом и буду бороться с опасными болезнями, если потребуется, буду ставить опыты на себе. Вторая его книга (названия не помню) была менее увлекательной, но поддержала мою романтическую мечту. Я поступлю на биофак МГУ! Я стала регулярно читать прекрасный журнал «Природа» и научно-популярные книги по биологии. Читала и самого Дарвина — что-то об эволюции и о его путешествии на «Бигле». Читала «Жизнь растений» К.А. Тимирязева и «Этюды оптимизма» И.И. Мечникова. И все-таки стихи и литература меня влекли больше. Однако я почему-то ясно понимала, что это не мое призвание. Я писала стихи, но я слишком любила Пушкина, Маяковского, Пастернака, чтобы не понимать, что для поэзии нужен талант.



Театральная студия.
Сергей Владимирович Серпинский

Однажды, учась в шестом классе, мы узнали, что Сергей Владимирович Серпинский организовал театральную студию при Доме пионеров. После разгрома нашей школы мы находились в культурном вакууме. Конечно, Татьяна Григорьевна просвещала нас в области литературы, но в тот год она уехала работать в Монголию, оставив нас в полной пустоте. Поэтому несколько ребят из школы, зараженных желанием играть, пошли в Дом пионеров.

Занятия в студии полностью меня захватили. Мы не только разыгрывали этюды на заданную тему или придумывали их сами, но и ставили сцены из Мольера, кажется, сцены с врачами из «Мнимого больного». Под влиянием конструктивистских идей Мейерхольда Сергей Владимирович заказал фанерные кубы разной величины, которые изображали все необходимые в спектакле декорации. Мы поставили пьесу, посвященную Парижской коммуне. Она родилась из наших этюдов, постепенно выросших в целый спектакль. Конечно, интрига развивалась в духе тех времен. Там были и Гаврош, и Козетта (влияние Гюго), была храбрая девушка-коммунарка Марион и ее возлюбленный солдат (ее героизм и его предательство). Марион играла Рая, очень красивая девочка. Я была счастлива ролью Гавроша. Никаких серьезных девичьих примет у меня не обнаруживалось, и я с восторгом вернулась к роли задорного героического мальчика. Баррикады были из кубов. И комната в мансарде. Были и французские песенки — бержереты. По ходу спектакля я исполняла их за сценой. «Зачем к колодцу ты ходила, скажи Марион, и с кем-то долго говорила». Эта песенка и являлась ключевой в предательстве. Спектакль был романтичен и революционен, мы играли его много раз с большим успехом. Я была счастлива.

А затем С. В. задумал нечто грандиозное. Поставить «Евгения Онегина» как живой теневой театр. Тени (артисты) двигались, отраженные на большом экране, стоявшем перед сценой. Яркий свет освещал действующих лиц сзади. На экране мы играли сцены — живые картинки, как бы иллюстрируя читаемые на просцениуме строфы из «Евгения Онегина». Это было очень выразительно. Тени двигались вдоль сцены, увеличивались, уменьшались, расплывались в зависимости от положения по отношению к источнику света. Кружились в танцах. Картинки эти напоминали черно-белые силуэты иллюстрации Н.В. Кузьмина.

Особенно выразителен был Онегин — красивый стройный мальчик, с которым я очень любила танцевать. Уж очень хорошо он смотрелся в коляске, запряженной лошадью. Весь реквизит мы вырезали из картона. Удались сцены бала, дуэли, в саду Лариных. Помню, что в картинах, относящихся к юности Онегина, я изображала Истомину!

Надо сказать, что Сергей Владимирович выбрал для спектакля не самые известные отрывки. Начало — детство и юность Евгения. Потом описание его характера и времяпрепровождение дворянской молодежи в Петербурге. Деревня — дом Лариных, сатирические описания деревенской жизни, портретов соседей. Однако сцена дуэли была особенно выразительной в теневом виде. Надо сказать, что на роли Онегина и Ленского были очень удачно подобраны мальчики, в теневом варианте отчетливо высвечивались детали их костюмов. Онегин «вырастал» и убивал уменьшавшегося Ленского. Это подчеркивало безнравственность Онегина.

Особенно большую роль играла музыка в нашей постановке «Евгения Онегина». Здесь надо сказать о сестре Сергея Владимировича Наталье Владимировне Бонди. Она была пианисткой и вместе с С. В. подбирала музыку к нашим спектаклям. Внешне они с С. В. были похожи. В заключительном этапе работы над спектаклем принял участие муж Н. В., пушкинист Сергей Михайлович Бонди. О нем я еще напишу. Наш теневой «Евгений Онегин» мы играли несколько раз.

Однако жизнь моя в студии складывалась не очень удачно, что и привело к уходу из нее. Вначале и я, и С. В., памятуя о моих детских театральных успехах, были уверены, что я и дальше буду играть талантливо, но после некоторого успеха Гавроша нам обоим стало ясно: детская непосредственность ушла. Я превратилась в напряженного подростка, мучимого ужасной смесью самомнения и самоуничижения. Я была закомплексованная, некрасивая, но с грузом бывшей славы. Иногда в этюдах прежняя непосредственность проглядывала, но чаще речь моя звучала натужно, неестественно. Да и картавость мешала мне публично читать стихи. Короче, через какое-то время я осознала, что мне в студии ничего не светит. Смириться с этим было нелегко. К тому же я не могла не видеть одаренности некоторых других ребят. Помню жгучую зависть и ревность к успеху двух по-разному способных девочек. Одна, Рая, живая, кокетливая, прекрасно двигалась и танцевала, хорошо читала онегинские строфы. Другая, Тамара, была хороша истинно русской красотой и обладала глубоким голосом, удивительно естественно вела себя на сцене. Я признавала их одаренность и завидовала. В самый последний год моего пребывания в студии к нам пришел очень одаренный мальчик, ставший впоследствии известным артистом. Его талант был столь очевиден, что мое решение уйти из студии стало окончательным.

Был у меня короткий период участия в школе танца Алексеевой. Из многих пришедших на конкурс приняли только меня. Я была гибка и пластична. Однажды я даже участвовала в выступлении в Колонном зале Дома союзов. Однако обучение танцевальным па, ежедневный труд у балетного станка мне не нравились. Так что и оттуда я тоже сбежала. Бродить по Москве, болтать с Милой и Илюшей, читать стихи, моя первая любовь — вот что меня увлекало.



Сергей Михайлович Бонди

Сергей Михайлович, как я уже писала, появился в студии, когда мы ставили «Евгения Онегина». В тот период Пушкин был «наше все»: мы непрерывно читали его стихи, много говорили о нем и о его друзьях-поэтах — о Баратынском, Дельвиге, Рылееве, Вяземском, Кюхельбекере. Витала тема декабристов. Часто во время репетиций или после С. М. и С. В. беседовали с нами: читали стихи, рассказывали о событиях из жизни Пушкина и его современников. Конечно, декабристы были герои, а царь — подлец. Идея «декабристы, не будите Герцена» показалась бы нам тогда кощунственной. Что поражало в С. М. — ощущение его сопричастности к той эпохе.

Среди прочитанного мною в студийные времена были Белинский, Добролюбов, прочла я тогда и Писарева. Его едкая ирония ниспровергателя заразила меня. Однако что-то мешало принять его точку зрения полностью. И однажды я решилась позвонить С. М. по телефону, спросить, чем же Онегин выше презираемого им общества. Мягкий голос С. М.: «Я думаю, что, несмотря на многие отрицательные его черты, он все-таки выше. Вспомните его ум, образованность, скуку от пустого света. И как он уезжал, чтобы не общаться с соседями. И книги, которые он читал. И еще — он оценил Татьяну и рассказал ей о себе искренне и жестко. И, может быть, главное — „Ярем он барщины старинной Оброком легким заменил; И раб судьбу благословил. Зато в углу своем надулся, Увидев в этом страшный вред, Его расчетливый сосед, Предвидев в этом много бед“». Я возражала: «А дуэль? Убийство друга?» — «Да, здесь он оказался „мячиком предрассуждений“, а „не мужем с сердцем и умом“. Но надо, Флора, понимать то время. Тогда кодекс чести, в который входила дуэль, был главным у дворянина. Сам Пушкин в молодые годы много раз стрелялся на дуэли. И часто по ничтожному поводу». И вдруг он предложил: «А не хочешь ли послушать лекцию? Я как раз об этом читаю студентам». Я пошла и сразу «прикипела». Ходила несколько раз, когда могла. Даже подумала: «Вот счастливые эти студенты — учиться им так интересно».

Сумею ли передать, чем меня одарили на всю жизнь С.В. Серпинский и С.М. Бонди? О С. М. хочу написать еще. И до него я читала и любила Пушкина, но не задумывалась, как из романтического поэта, ученика Байрона, вырос он. Конечно, и «Кавказский пленник», и «Анджело», и, особенно, «Цыгане» пленяли своим романтизмом, страстной любовью к свободе. Все эти разочарованные, иногда мрачные герои пугали, но и пленяли. Но как же «Свободы сеятель пустынный» с его «паситесь, мирные народы», которым нужны «ярмо с гремушками да бич»? Как было понять пережитый поэтом кризис, совпавший, а может быть, ускоренный ссылкой в Кишинев и Одессу? А позже из-за его непокорства, дерзостных эпиграмм, дуэлей и отчаянного поведения все кончилось ссылкой в Михайловское.

А там еще хуже — почти смертельная ссора с отцом, подозрения, что отец тайно надзирает за ним. Наконец, одиночество, с одной только Ариной Родионовной. Дошло до попыток самоубийства. Но спас его Гений стихотворства. В этом одиночестве связь с друзьями поддерживалась только перепиской. Существенным оказалось общение с крестьянами, погружение в их жизнь, народные обряды, песни, сказки. Что-то новое зрело в поэте, и родилась «Деревня», а главное — продолжение «Евгения Онегина», «Борис Годунов», «Капитанская дочка». Все эти мысли возникли под влиянием С. М.

Дело шло к пушкинскому юбилею. Столетие со дня гибели. Год, вероятно, был 1935 или 1936-й. Власти решили сделать Пушкина «своим». Литературоведами и пушкинистами было подготовлено юбилейное издание сочинений Пушкина. С. М. часто работал с рукописями поэта. Не знаю почему, но архив Пушкина (или часть его) хранился в тогдашнем Музее Горького на улице Воровского. И вот один раз С. М. взял меня туда с собой. Мы поднялись по громадной лестнице, С. М. получил у хранителя рукопись и открыл ее осторожными пальцами. Это был отрывок из «Цыган».

Все в музее вызывало трепет — рукописи, книги, анфилада комнат. Я, воспитанная в коммуналке, не могла представить, как такой громадный дом занимала только одна семья, я и сказала С. М., что не знала бы, как там жить. «Да что ты, Флора, прекрасно ты смогла бы. Ты так красиво двигаешься по этим залам». Я смутилась, но была польщена. И вдруг, увидев себя в громадном зеркале, подняла голову, взяла в руку подол платьица и сделала глубокий реверанс. Как нас учили в студии. И что-то незримое, безмолвное возникло между нами. Наступило лето, жена С. М. куда-то уехала, и я все чаще проводила время с ним. Мы ходили и в музеи, и в театры.

Несколько раз С. М. приглашал меня в ресторан Дома литераторов. Однажды мы обедали там вместе с приехавшим из Ленинграда пушкинистом Цезарем Вольпе. Я чувствовала себя на седьмом небе с двумя такими умными людьми. Помню, что была в розовой кофточке, которая мне очень шла, и в неизменных белых резиновых туфельках, тогда единственной обуви. Впрочем, не помню, чтобы меня мой туалет смущал. Я даже как-то участвовала в разговоре, благо беседа шла о стихах. А стихи я знала наизусть. Мне казалось, что и С. М. было приятно представить меня. Вечером С. М. провожал меня домой по Бульварному кольцу. Настал день отъезда С. М. в отпуск, и я пошла его провожать на вокзал. По дороге он рассказывал о встречах с Блоком! Мы стояли у вагона, поезд тронулся, и С. М. вскочил на подножку. Мне было ужасно грустно, я ощутила пустоту.

Через несколько дней от него пришло письмо. Оно начиналось с прерванной фразы о Блоке. И подумать только, в какой-то момент своей жизни я решила, что все прошлое надо отринуть, письма хранить ни к чему, и уничтожила все письма С. М. и других дорогих мне людей довоенных и военных лет.

…Я продолжала бывать у Бонди. У них всегда было интересно. Часто мы встречались и в консерватории. А один раз я попала к ним, когда в гостях были Цявловские. Это был незабываемый вечер. Цявловский сначала рассказал что-то о встрече с А.Н.Толстым. Он удачно имитировал барские интонации и особенности речи Толстого. Байка была о том, как зажаривали на вертеле теленка, начиненного поросенком, индейкой и оливками. Так вот — самый смак состоял в оливке, впитавшей в себя соки всех сортов мяса. Мы сидели за маленьким столиком на крохотной тахте. Это было небольшое разгороженное помещение, где жили С. М. с Наташей и С. В. с женой. «Напряженка» в жилищном вопросе ощущалась, но в те времена в Москве так жили чуть ли не все.

Жена Цявловского, работавшая в то время с рисунками Пушкина, показала нам несколько отпечатанных на фотобумаге страниц ее будущей книги. И тут возник спор о датах рисунков и самих лицах, изображенных на рисунках. Это было очень оживленное обсуждение. Цявловский досконально, день за днем и час за часом, знал, где бывал Пушкин, кого он встречал, с кем говорил. Помню и удививший меня отзыв о Каролине Собаньской. Я знала, что она адресат пушкинских стихов «Что в имени тебе моем» и еще нескольких столь же прекрасных. И вдруг Цявловский отозвался о ней не только как о весьма легкомысленной женщине, бывшей содержанке, но и как об авантюристке и, возможно, секретном агенте Бенкендорфа. Это меня потрясло. Я уходила с чувством причастности к высшим сферам. И стала думать, не посвятить ли себя литературе. Однако понимание, что литературу можно любить и не будучи литератором, и мысль о неспособности к такого рода скрупулезным занятиям охладили эти намерения. Кроме того, меня не оставляло желание заниматься биологией.

Очень хорошо помню, как в здании Исторического музея готовили выставку к столетию со дня гибели Пушкина. Я там была вместе с С. М. Вешали портреты современников в тяжелых рамах. Все было полно благоговения. Присутствовала я и на открытии выставки. Было душно и скучно. Выступил кто-то из современных идеологов, кажется Благой. Как далеко это от пушкинских стихов!

Влияние С. М. распространилось и на мое отношение к изобразительному искусству. С С. М. я впервые посетила бывший Щукинский музей. Лестница с картиной Матисса «Танец», импрессионисты — все произвело на меня большое впечатление, ведь раньше я ничего подобного не видела и почитала реализм передвижников и Репина единственным направлением в изобразительном искусстве. Однажды С. М. сказал: «Импрессионисты — вот на чем я остановился в своем восприятии живописи. Дальнейшее — футуризм, абстракционизм, супрематизм — я уже не могу воспринимать». Надолго импрессионизм и для меня стал самым любимым течением. Пока я не прониклась ранним Пикассо, Шагалом, Гончаровой. Но это случилось позже.

Подлинно новаторским был фильм С. М. «Рукописи Пушкина». Он первый понял возможности кино в чтении черновиков, процесса сотворения стиха. И вот начальная строка «Медного всадника» — «На берегу пустынных волн…». Какие-то слова или строки зачеркивались, появлялись другие, что-то восстанавливалось, вновь зачеркивалось, переписывалось, дописывалось. Короче, зритель (читатель) мог следить за последовательностью творческой мысли Пушкина. И раньше пушкинисты исследовали процесс написания стихов — в этом и состояла их работа, но в движении киноленты тайна творчества становилась доступной каждому. Это была новаторская работа, сделанная еще до войны. Много позже этот фильм, несколько украшенный видами Ленинграда, был реставрирован. Я его видела после войны, он по-прежнему был замечательным.



События и настроения

Подростковое настроение переменчиво. В основном я была обычной, не задумывавшейся ни о чем серьезном девочкой. С детства воспитанная в идеях социализма, коммунизма (как цели) и атеизма, я считала, что настоящий коммунист, беззаветно преданный этим идеалам, и есть герой нашего времени. И я хотела быть такой. Как и все вокруг, я переживала происходящее в стране, но коллективизация, индустриализация впрямую меня не волновали. Даже трудности этих периодов не были для меня критическими: и при карточной системе мы не голодали, а просто хуже питались. Меня это как-то мало трогало — хлеб, сахар, какие-то жиры и крупы были у нас всегда. За всем этим нужно было стоять в очередях, но я вместе со всеми считала эти трудности временными, неизбежными в стране, строящей свою индустрию в капиталистическом, враждебном окружении. Было необходимо выполнить пятилетку в четыре года, догнать и перегнать Америку. В двадцатые годы эти мечты сопровождались идеями перманентной мировой революции, но когда революции в Германии и Венгрии не состоялись, Сталин объявил, что социализм может быть построен в одной стране, и эта страна — СССР. Конечно, и я, как другие ребята, гордилась, что именно нам привелось жить в первой стране, строящей государство социальной справедливости, где каждый будет работать на общество по способностям, а получать по потребностям.

Все крупные события в государстве мы переживали со всем обществом. Помню челюскинскую эпопею, когда ледокол был затерт во льдах и члены экспедиции и пассажиры высадились на льдину. Романтическая, героическая фигура Отто Юльевича Шмидта, и спасающих их летчиков, и спасение всех! Приезд их в Москву был подлинным триумфом. Строительство ДнепроГЭС, Магнитки, другие великие стройки также вызывали энтузиазм. Гражданская война в Испании, героические репортажи о ней Михаила Кольцова и кадры кинохроники Романа Кармена — все обсуждалось в школе и дома и находило горячий отклик. Все мы были антифашистами. Ежедневно следили за перипетиями процесса над Георгием Димитровым, когда болгарских коммунистов обвиняли в поджоге Рейхстага. Его сокрушительные, как нам казалось, ответы в суде и заключительная речь, разоблачающая провокацию, занимали все наше время. Так как Гитлер еще не был у власти, дело кончилось высылкой Димитрова в СССР.

Все эти события вызывали желание подвига, однако ни в какие военизированные кружки я так и не пошла. Весь мой энтузиазм сопровождался чувством протеста неизвестно чему. Может быть, чему-то навязываемому извне. Наверное, внутреннее сопротивление возникало и из жизни, и из литературы. К этому периоду начались вокруг аресты. Была арестована не только наша соседка, о которой я ничего толком не знала, но и муж нашей родственницы, активный коммунист. Она осталась с маленьким сыном, но вскоре забрали и ее. Был арестован муж маминой подруги, польский коммунист. Не могу сказать, что я очень переживала эти аресты, но, вероятно, мамины приглушенные разговоры с Зиной и тетей, их общую тревогу я ощущала. К этому времени относится и попавшая ко мне книжка «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка. В ней описывалось, как некий герой Гражданской войны был умерщвлен во время операции, и сделано было это по приказу Кремля. Откуда-то я знала, что речь идет о Фрунзе.

А в школе, скучной и формальной, мне не нравилось.



В Оптиной пустыни

Это был последний мой пионерлагерь. Приехали мы в монастырь Оптина пустынь. Монастырь давно закрыли, монахи изгнаны и сосланы, хотя какие-то фигуры в темных длинных одеяниях я помню. Столовая была устроена в главном храме, поражавшем своей мощью. Там сохранились росписи на стенах и, сверху, громадная фигура Бога Саваофа, распростершего руки. Мы после долгой дороги устали и проголодались, пришли в столовую, а еды нет. Начали стучать ложками о миски, подняли бузу. Нам дали хлеб и чай, но обеда не было.

Меня, за мои литературные подвиги, выбрали редактором стенгазеты. Я спешно стала сочинять. Кто-то умевший рисовать изобразил Бога в карикатурной форме и внизу нас, голодных. А я скомпилировала какие-то строчки. Начиналось так: «Мы голодны, мы есть хотим, мы скоро кухню разгромим», а заканчивалось с помощью Маяковского: «А бог потирает ладони ручек И думает: вот насолил». Было еще что-то сатирическое. В общем, получилось удачно, совсем необычная стенгазета. Мы ее повесили. Ребята читали, смеялись, собралась небольшая толпа. К газете подошел наш пионервожатый. Это был рабочий парень, партийный, уже подкованный политически. Он прочел, побагровел и сорвал газету со стены. «Как вы смели повесить эту антисоветчину?!» Я была возмущена такой реакцией (ведь это критика, к которой призывают большевики) и отказалась быть редактором. Меня и не уговаривали. Ребята меня не поддержали, так как этой истории был придан политический оттенок.

Еще из этого лета я помню, что мы ходили на прополку колхозных огородов. Это было интересно, хотя и трудновато. Дело в том, что мы соревновались с другими отрядами на количество и качество прополки. Мы вставали очень рано и в тишине уходили в поле. Меня увлекало чувство общности в труде, радовали победы. Все же в то лето мы чувствовали не то чтобы голод, но нехватку и скудость пищи. Лагерь был далеко от Москвы, так что родители ничего не привозили. Но, пожалуй, я только сейчас это вспомнила — о еде мы как-то мало думали.

История со стенгазетой отозвалась в седьмом классе. Почти все ребята вступали в комсомол, подала заявление и я. В те времена вступление не только в пионеры, но и в комсомол шло практически автоматом. Однако, когда вызвали на бюро меня, наш пионервожатый, тот же парень с завода (они были шефами школы), выступил с заявлением, что я политически незрелая и с приемом меня в комсомол надо повременить. Все бюро его поддержало. Я была оскорблена, страшно обижена предательством товарищей. Антагонизм между мною и классом усилился, но со второго захода меня приняли. Однако фактически больше я в комсомольской жизни не участвовала: к этому времени меня начали терзать всяческие сомнения.



Первый роман

Героем моего первого романа был Яша. Круглоголовый, светлоглазый, высокий мальчик, ходивший в гимнастерке старшего брата и увлекавшийся военным делом и спортом. Он был умным мальчиком, хорошо учился, и то, что он обратил на меня внимание, мне льстило, так как он нравился многим нашим девочкам. До него я много каталась на коньках, а он — на лыжах. Однажды мы с классом поехали в Сокольники, там была лыжная база, где можно было взять лыжи и пьексы напрокат. Пьексы — это мягкие ботинки. Мы оборачивали ноги газетой, а у лыж были ремешки, в которые засовывали пьексы. Мне кататься на лыжах понравилось. Мы мчались по просекам Сокольников, и Яша все время был поблизости. Катались долго. Уже на закате Яша сказал: «А я в тебя вмазался» — тогда так называли влюбленность. Я была на седьмом небе.

В другой раз мы возвращались домой из школы втроем, с Милой. На Воронцовом поле мы с Милой перешли на нашу сторону, а Яша настойчиво позвал меня вернуться. Я и хотела, и боялась объяснения. Он повторил свое признание и потребовал, чтобы и я ему ответила. Я не решалась, убежала и уже с другой стороны улицы крикнула: «Я тоже!» На следующий день Яша, неплохо рисовавший, подарил мне рисунок рыцаря, в полном облачении и со щитом, на котором было написано: «Навсегда». Я в ответ свела с какой-то книги Жанну д'Арк. Шла весна, встречи наши и прогулки участились, и один раз на Земляном Валу Яша обнял меня и поцеловал. Я как-то в тревоге и страхе влюбленности отстранила губы, и получилось, что он поцеловал меня в щеку. Но счастье этого первого поцелуя было столь велико, что деревья и звезды крутились над моей головой в полусознании немыслимости происшедшего с нами. Я и сейчас помню это ощущение как одно из самых потрясающих в жизни. В нем слились счастье взаимной любви, острое чувственное переживание и радость единения с окружающим миром. Поцелуи на улице продолжались, становились все более страстными, но ниже шеи не спускались. Однако однажды Татьяна Григорьевна решила поговорить со мной о засосах на шее. Я была страшно смущена, но упорно отрицала, что это следы от поцелуев. С поцелуями, ссорами, примирениями, недоразумениями длился этот роман довольно долго, пока у нас в классе не появилась новая очень красивая девочка Нина. У нее были громадные серые глаза с пушистыми ресницами и точеная фигура. Мальчики нашего класса повально влюбились в нее. И Яша тоже. Нина не отличала кого-либо из своих поклонников, мне кажется, что ей была приятна сама победа. Я, конечно, была огорчена, но одновременно не оставляло ощущение, что «что-то кончилось» и я свободна. Однако через некоторое время наша любовь победила, и мы опять были счастливы вместе. Позже роман наш пережил трагическую фазу. В нашем классе учился большой, нелепый, с какими-то заскоками мальчик Сеня. Его тетя работала билетером в театре и иногда давала ему контрамарки. Однажды он пригласил меня на спектакль «Горе от ума». Отказаться я была не в силах. Я сказала об этом Яше, и это его взбесило. Но в театр я пошла, и мы с Яшей надолго поссорились. В это время Татьяна Григорьевна ставила с нами пьесу «Бедность не порок». Я играла главную роль. Мне думается, играла плохо: роль бедной покорной девушки вовсе мне не подходила. Однако у меня было длинное платье, и роль я знала наизусть.

Забыла упомянуть, что в одной квартире с Яшей жила наша одноклассница Ляля. Я не вполне бескорыстно стала с ней дружить. Она была хорошая, но малоинтересная мне девочка, однако возможность приходить к ней, по соседству с моим героем, значила очень много. Яшино жилище хранило черты старого быта — прекрасная мебель, картины. На пианино и полочках стояли уменьшенные копии скульптур, «Поцелуй» Родена. Висела репродукция «Города мертвых» Мурильо и что-то еще, вероятно, времен женитьбы Яшиных родителей. До сих пор не забывается жуткое смущение, отчаянье, когда я однажды зашла за Яшей, чтобы позвать его погулять, а у них были гости. Я стояла в передней, и Яшина мама, совсем меня не любившая, пригласила зайти в комнату. Я вхожу, и раздается страшный хохот гостей. Конечно, им показалась комичной моя щуплая, одетая во что-то несуразное фигура, да и вообще у взрослых пара влюбленных подростков вызывала только смех.

Однако вернусь к дню нашего спектакля. После первого действия Ляля, прибежав за сцену, в ужасе сообщила, что Яша собирается избить Сеню. Я в своем длинном платье мчусь на темную лестницу второго этажа. Из темноты выскакивает Яша в трусах и боксерских перчатках. Я бросаюсь к нему, прошу не устраивать драку, но он меня отталкивает и бранит. Он демонстративно рвет подаренную мною Жанну д'Арк, кричит, что я предательница, если защищаю этого психа Сеню. Раздается звонок ко второму действию, нужно бежать на сцену. Я ищу Лялю, чтобы она предупредила Сеню о грозящей опасности. Но драка происходит. Не в школе, а потом, на улице, на берегу Яузы. В результате попадает (и довольно здорово) Яше. Разражается скандал, Яшина мать негодует. И в самом худшем виде предстаю я, как причина драки и безнравственная интриганка. Меня вызывают к директору, вызывают и маму. Мама в отчаянии и готова вместе с учителями и другими родителями признать меня исчадием ада. Дальнейшего я не помню. Наверное, память не случайно вытеснила это воспоминание.

Сеня ушел в другую школу, и через какое-то время произошло примирение с Яшей. Пережив такую драму, мы оба вновь счастливы. Мы много гуляем. Позвать Яшу к себе невозможно, так что роман у нас чисто «уличный». Прогулки длятся до все более позднего часа. Один раз (мне, наверное, уже четырнадцать-пятнадцать лет), когда я возвращаюсь, мама в отчаянии кидает в меня табуретку. Я в ответ говорю какие-то страшные слова, что она меня ненавидит, не любит. «Да ты проститутка!» — кричит в отчаянии мама. Чувство ярости, ненависти, несправедливости, и я решаю убежать из дома. Куда? Ночь была довольно теплая, и я шаталась по бульвару, а потом прикорнула на скамейке. Утром пошла в школу. После школы мама позвонила Миле и, узнав, что я жива, успокоилась, а я, пошатавшись где-то, пришла домой. Худой мир был восстановлен. Однако стена непонимания росла. Мама мое «свободное поведение» не могла объяснить ничем, кроме как моей испорченностью, хотя у нас с Яшей дальше поцелуев не шло. По-видимому, мы были еще очень юны и инстинктивно боялись переступить черту. Немалую роль играл и общий пуританский настрой общества.

Уже в девятом классе Яша мне сказал, что он влюблен в девочку, которая жила около Библиотеки Ленина. Мы по-дружески пошли туда познакомиться. Девочка оказалась умной, красивой и обаятельной. Рядом был ее друг Миша. Мне было шестнадцать, а ему уже восемнадцать, в то лето он готовился поступать в университет. Мне он казался взрослым, и я, в то время свободная, увлеклась им. Это не было влюбленностью, но я ощущала, что без романа, без любовных отношений, звонков, свиданий жить невозможно.

С Мишей поцелуи стали не столь невинны, уже возникало настоящее желание, но мы не переступали роковую черту. Я думаю, что, если бы он был порешительней, я бы не устояла. Но в те времена существовала какая-то преграда перед решительным шагом, и, насколько я знаю, не только у нас. Я думаю, что в восьмом и даже девятом классе настоящих сближений ни у кого не было. Однажды Мишина мама застала нас в довольно растрепанном виде. Я в ужасном шоке убежала.

Мишины экзамены надвигались, мы пару раз встретились и погуляли в Александровском саду, но эти довольно поверхностные, по существу, отношения сошли на нет.



Николай Борисович Гофман

Николай Борисович был учителем математики. Как и всех педагогов нашей бывшей школы, его уволили или он ушел сам. Был он явно беден, поэтому ходил в старой гимнастерке, военных брюках-галифе и сапогах, оставшихся с Гражданской войны. Он был высокий, худой, с правильными чертами лица и маленькими усами над губой. Года через три после разгона нашей старой школы я встретила Н. Б. на Покровке. Я тогда училась в седьмом классе. Увидев его, я бросилась ему на шею и повисла, как делала это в детстве. И хотя мы оба почувствовали неловкость, Н. Б. явно был рад меня увидеть. Помнил, кажется, по «Робин Гуду», и мы пошли вместе. Я рассказывала о своей жизни и тех напастях, которые на меня свалились. Когда я упомянула о своих неладах с математикой, он предложил мне помочь. И я стала с ним заниматься. Он был очень хорошим педагогом, и я довольно быстро освоила школьную премудрость и стала получать четверки. Полагаю, что трудности были скорее психологические, я не умела работать, не выполняла заданий.

Однако мои посещения Н. Б. продолжались. Он повел меня в Музей изящных искусств, показал античную скульптуру, потом итальянскую живопись. Он очень любил и хорошо знал искусство Возрождения. В детстве, до революции, родители Н. Б., люди интеллигентные, возили его и братьев в Италию, считая это необходимым для воспитания детей. Оттуда Н. Б. привез много репродукций. Он показывал и рассказывал о них. Он дал мне прочесть, а потом и подарил «Образы Италии» П.П. Муратова. Эта книга стала моим сокровищем и мечтой.

У меня в те времена была хорошая память, я много читала, ходила в музеи. Конечно, в те времена главным было увлечение Ренессансом, Высоким Возрождением, — Леонардо да Винчи, Рафаэль, Микеланджело. Знания мои не отличались особой глубиной и не перешли в подлинное изучение предмета, но все же заронили любовь к изобразительному искусству, которая с большей или меньшей интенсивностью длится всю мою жизнь. Несколько лет назад я была в Италии, и, несмотря на быстроту и поверхностность взгляда туриста, это было возвращение в отрочество — узнавание.

Дружба с Н. Б. продолжалась и в восьмом классе, но в свою взрослую жизнь Н. Б. меня не пускал. Он был влюблен (сам сказал мне об этом) в Наташу, очень хорошенькую девушку, дочь поэта Сергея Соловьева. У нее собирались друзья, ночами читали стихи, говорили о литературе. Н. Б. очень любил и ценил этот круг. Мне безумно хотелось туда попасть, но меня не приглашали, может быть, просто по малости лет. Круг этот, однако, сотрясали события. В Наташу был влюблен молодой, но уже знаменитый математик Лев Шнирельман. Однажды Н. Б. со смехом, но восхищаясь, рассказал, что Шнирельман пригласил Наташу в театр, купив на один день билеты на несколько спектаклей, чтобы она могла выбрать, куда ей хочется пойти. Он приносил ей цветы и конфеты. И наконец сделал предложение. Наташа отказала. Неожиданно он покончил жизнь самоубийством, но причиной стала не безответная любовь, причиной были вызовы в НКВД с целью надавить на него и принудить к сотрудничеству. Он не согласился, но выдерживать эти пытки не смог.

Конечно, моей маме мои визиты к Н. Б. казались подозрительными. Она выследила, куда я хожу, и пришла к нему. Я была там. Мама велела мне уйти, и я покорно подчинилась. Н. Б. был спокоен, предложил ей сесть и, по-видимому, успокоил в отношении возможности аморального поведения. Похоже, что мама ему поверила. Однако что-то было испорчено, искорежено маминым вмешательством и моей покорной ретировкой. На самом деле какой- то чувственный элемент в наших отношениях был, однако он проявлялся только в случайных касаниях, иногда поцелуях при встрече или прощании…

На войну Н. Б. ушел добровольцем и погиб.



Илюша Нусинов

Мой уход из студии Серпинского совпал с началом дружбы с Илюшей Нусиновым. Все его звали Эля, а мне больше нравилось имя Илья. Он был на два года моложе (в том возрасте это существенно), но как-то раз мы на переменке разговорились и поняли, что мы из одного «племени». Мы бродили по улицам, говорили о книгах, пьесах, театре, кино, но главное — читали стихи. В то время нашим богом был Маяковский. Дореволюционного Маяковского — «Облако в штанах», «Флейту-позвоночник» и ранние стихи — мы знали наизусть. «Про это» — тоже. Однако нам не нравилась поэма о Ленине, хотя «Хорошо!», «Левый марш», «Стихи о советском паспорте» мы любили. Как сумасшедшие, громко, размахивая руками, мы читали на улице его стихи. Илюша прекрасно знал поэзию и сподвижников Маяковского — Асеева, Кирсанова, Бурдюка, других. Когда я пришла к ним в дом, мне польстило знакомство с отцом Илюши, известным литературоведом. Позже я узнала, что отец ушел от них. Распад семьи больно ранил Илюшу, он скрывал разрыв. Я, больная тем же, безмолвно ему сочувствовала, и это нас еще больше сблизило.

Мы гуляли с Илюшей по Чистопрудному бульвару, когда кто-то крикнул: «Маяковский застрелился!» Мы совсем недавно слушали его в Политехническом и были под впечатлением его мощи, саркастических ответов на выпады из зала, вообще от явления поэта — громадного, могучего. Известие о его гибели потрясло. Как такой красивый, талантливый человек, советский поэт мог покончить с собой?! Есенин — мог, он душой оставался в дореволюционной деревенской России, но не трибун революции Маяковский. Мы побежали к Лубянскому проезду, там, у дома Маяковского, толпился народ. Все передавали друг другу предсмертную записку Маяковского. И была тайна в его словах «это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет». Мы горевали и не понимали ничего в его судьбе поэтической и личной.

При всей интенсивности дружбы с Илюшей я не была влюблена в него, а он, может быть, слегка, просто он легко влюблялся. Однако дружба наша была крепкой, мы делились всеми своими радостями и горестями, мечтами. Илюша легко увлекался не только девочками, но и вообще людьми, биографиями, книгами, кино, артистами и любил рассказывать обо всем, что его увлекало.

Однажды — это было на Покровском бульваре — мы признались друг другу в желании стать писателями. Мы понимали, что надо иметь и любить профессию, но в будущем мечтали писать. Илья эту мечту осуществил: он стал драматургом и сценаристом. Вместе с его другом Семеном Лунгиным они написали несколько прекрасных сценариев — «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен», «Агония», «Телеграмма» и другие. Я же стала биологом и, хотя время от времени пишу стихи и что-то прозой под влиянием событий или ярких впечатлений, редко доводила работу до конца и впервые напечатала воспоминания только в восемьдесят лет! Обычно мы с Илюшей рассказывали друг другу о своих влюбленностях. Он и после окончания школы еще долго посвящал меня в свои дела и увлечения. Как-то, когда я уже ушла из школы, я даже помогла ему разобраться в его любовных отношениях. Когда ему было пятнадцать, он летом в Коктебеле подружился с Лилей Маркович, девочкой, жившей в детстве во Франции. В нее он тоже был влюблен и познакомил нас. Тогда мы не подружились — жизнь шла в разных кругах. Лиля была почти иностранка, говорила по-французски, что восхищало окружающих, а у меня вызывало зависть и нежелание сближаться. Я же шокировала ее репликами вроде «Больше всего на свете я люблю целоваться!».

После того как я ушла из школы, мы встречались с Ильей реже — учились, влюблялись, женились. Началась война, разметавшая всех. Встретились мы с ним в Свердловске во время войны. Он учился вместе с моим мужем Мишей в Военно-воздушной академии. Мы с Мишей и маленьким Павликом жили в гостинице. У нас собирались наши друзья-студенты: в Свердловск из Ашхабада был перебазирован Московский университет. В гостинице нам давали дополнительную буханку черного хлеба, и, если я не меняла ее на молоко, по ломтю доставалось гостям. В 1944 году Илью отправили в воинскую часть в Югославию, инженером-вооруженцем.

В послевоенные годы мы опять с ним встретились. Он вернулся с фронта, но жизнь его не баловала. Отец был арестован и расстрелян в 1949 году, и в душе Ильи боролись любовь и вера в отца и убежденность активного комсомольца в правильности решений партии. Работал он в военном НИИ, но вскоре его оттуда уволили и больше никуда на работу не брали. Его жена, правда, работала, но материальное положение их было очень тяжелым.

К тому времени у них росли две дочери. И Илья решился на смелый шаг: в эпоху государственного антисемитизма он пошел в райком и сказал, что без работы и без партии не может и не понимает, почему его никуда не принимают. В райкоме его поддержали и направили на завод «Манометр», где он проработал много лет, собственно, до тех пор, пока не стал профессиональным литератором.

Как-то раз Илья привел меня в дом Лунгиных. Там я впервые встретилась с другом Ильи (и мужем той самой Лили Маркович) Симой Лунгиным. Было воскресенье, первый день Пасхи. Домработница Лунгиных, суровая, педантично соблюдавшая церковные обряды Мотя, после строгого поста приготовила богатый стол для разговения, хоть и жила у нехристей.

В то время Сима работал режиссером в театре. Они с Ильей задумали написать пьесу, и Лиля отправила их в отпуск на юг, где они создали пьесу «Гвозди», которую потом поставил Театр имени Станиславского.

Мы с мужем часто с ними со всеми встречались, вместе путешествовали по горам, приобщили к байдарке и плавали по рекам и озерам. Дружба длилась до смерти моих любимых друзей. Первым, очень рано, в пятьдесят лет, ушел Илья. Он умер от инфаркта в плаванье на военном корабле. Это была страшная трагедия — сорок лет дружбы, столько вместе пережито…



Манихино. Мне пятнадцать лет

Лето я провела в деревне Манихино, недалеко от Нового Иерусалима. Мама пристроила меня к веселой паре молодоженов. Люди эти легко и весело жили, без особого надрыва работали в колхозе, любили друг друга и не обращали на меня особого внимания. Я питалась яичницей, молоком и простоквашей. Привозила продукты и мама. Мне такая свободная жизнь нравилась. Правда, «опекала» меня мамина знакомая — партийная недружелюбная ханжа, но это меня мало беспокоило.

Я дружила с деревенскими девочками, много плавала в Истре, ходила по грибы и ягоды. По вечерам парни и девушки ходили по деревне с гармонью, распевая вперемешку старые песни и новые из фильмов.

Интересной оказалась дальнейшая судьба молодайки. Во время войны мужа призвали в армию, а их деревню на короткое время заняли немцы. Немецкий солдат, квартировавший у нее, оказался добрым пареньком — починил крышу, напилил и наколол дров, а когда немцы отступили, она оказалась беременной и родила мальчика. Деревенские ее осуждали, хотя не одна она жила с немецким солдатом. Когда я после войны ее навестила, она сказала мне, что такой любви не знала никогда и всегда будет его помнить.



Мои сомнения

Несмотря на некоторую ершистость, я полностью ощущала себя советской девочкой. В моем детстве понятие «настоящий коммунист» было неким идеалом человека, к которому надо стремиться. Когда после происшествия в лагере со стенгазетой меня не приняли в комсомол, я была глубоко уязвлена. Ленин всегда оставался для меня непогрешимым, и крепка была вера в его идеи о равенстве и братстве, духе интернационализма, справедливом устройстве общества. Я неукоснительно ходила в Мавзолей в день рождения Ленина.

Но многое в жизни не соответствовало моим идеалам. Аресты родителей подруг, родственницы из соседнего дома порождали какой-то мистический страх перед именем Сталина. И особый страх перед НКВД. Я не сомневалась, что они все знают и что человек должен быть абсолютно откровенным перед НКВД. И я не знаю, как бы себя повела, если бы меня вызвали в НКВД. А сколько наших друзей и знакомых оказывались в таком положении, когда их вызывали, допрашивали, склоняли к сотрудничеству, взывая к их верности идеям… Первая крамольная мысль мелькнула у меня, когда я однажды выходила с Красной площади. На фронтоне Манежа висел лозунг «Спасибо товарищу Сталину за счастливое детство». И вдруг как ударило: «Почему Сталину? Ведь революцию делали все большевики». Мне было тогда лет пятнадцать.



Загорянка. Шестнадцать лет

В это лето я жила у маминой знакомой в Загорянке. Мама платила за постой и питание, и я чувствовала себя вполне самостоятельной. Здесь собралась московская компания, ко мне приезжали подруги из Москвы. Посиделки, прогулки, чтение стихов, купание. На день рождения у меня возник «опус», который и прочла подружкам. Темой была юность знаменитых дев: Жанна д'Арк, Софья из «Горя от ума» («В семнадцать лет вы расцвели прелестно, Неподражаемо, и это вам известно»), Софья Перовская, Джульетта… Это был период больших надежд, жажды свершений. Героем моим был Мартин Иден. Но у меня никаких особых свершений не было.

Помню еще, что на соседней даче жил Давид Ойстрах с семьей. Он заставлял сына Игоря играть на скрипке часами. Тот плакал, сопротивлялся и кричал, что ненавидит скрипку. Ойстрах даже бил его. Удивительно, но Игорь стал хорошим скрипачом.



Еще о книгах

В старших классах я прочла романы Тургенева, Гончарова, перечитывала Льва Толстого. Читала Флобера, Бальзака, меньше — Золя. Увлекалась семейными романами — «Сагой о Форсайтах», «Семьей Тибо», «Будденброками». Не оставила меня равнодушной героическая тема. Конечно, «Овод», но самое большое впечатление произвел Джек Лондон, особенно «Мартин Иден». В этот период я больше всего ценила волевых людей, пыталась даже справиться со слабостями своего характера, и Иден был моим Учителем. Даже его самоубийство представлялось мне героическим. Я читала и перечитывала и пыталась заразить этой любовью и обеих моих Мил. Конечно, был и Дюма.

Однако кое-что теперь меня удивляет. Наряду с занимательным чтением я чрезвычайно любила былины. Я не ленилась ходить в читальный зал Исторической библиотеки и, прочтя массу разных сборников, сравнивала их, многое знала наизусть. В этому ряду надо вспомнить и «Песнь о Гайавате». Эту книгу подарил мне папа, и я до сих пор помню «Если спросите — откуда Эти сказки и легенды С их лесным благоуханьем, Влажной прелестью долины, Голубым дымком вигвамов, Шумом рек и водопадов…». Красота страны Оджибвеев и страны Дакотов диких пленяла меня не менее, чем подвиги русских богатырей. Еще восхищалась я любовью в «Песне о Роланде». Однако русская литература была у меня на первом месте. Рассказы Чехова нравились потому, что были смешными, но со временем я полюбила его поздние произведения. И по сию пору Чехов мой любимый писатель. Знакомство с Гоголем, естественно, началось с «Вечеров на хуторе близ Диканьки». «Ревизор» и «Женитьба» меня смешили. Потом я прочла повести, и наступило время «Мертвых душ». Сначала я восприняла эту поэму как бытоописание, а характеры как юмористические, а затем стало страшно. Гоголь заставлял думать.

Еще я помню, что мне очень нравились юмор и всякие пародии. Была в те времена популярна книжка пародий Александра Архангельского. Там на известный сюжет о попе и его собаке и еще о Ваверлее были пародийные стихотворения в стиле разных известных поэтов. Все это мы знали наизусть. Кроме того, очень нравились песенки Беранже в прекрасных переводах В.С. Курочкина. Любила я в то время декламировать басни.

Забыла написать о Мопассане, которого начала читать рано. Здесь, конечно, в первую очередь был интерес к интимной стороне жизни. Но вот появился Хемингуэй, и все мы заболели им — такие страсти и такая скупость изображения, такая краткость. Восхищали его роман «Прощай, оружие» и некоторые рассказы из детства Ника. Само собой читала я и «Манон Леско», и «Опасные связи», но в них я скорее искала раскрытия тайны отношений мужчины и женщины.

В кино ходили довольно редко. Помню «Праздник святого Иоргена» с несравненными Ильинским и Кторовым, «Марионетки». Звуковое кино пришло к нам с картиной Николая Экка «Путевка в жизнь», а цвет — со «Златыми горами» Сергея Юткевича. Однако книги и театр для меня были важнее.



Театральная жизнь

После детских театров, в которые нас водили, мы попали в Малый театр. Сначала — Островский: «Бедность не порок», «Правда хорошо, а счастье лучше». Восхищала игра актеров, в особенности замечательных «старух» — Варвары Рыжовой, Марии Блюменталь-Тамариной, да и «стариков» семейства Садовских. Потом был «Стакан воды» с блистательным Южиным. Искрометность, легкость и остроумие этой пьесы переносили нас в сферы изысканной жизни с элегантными женщинами, интригами, адюльтером. Конечно, обо всем этом мы читали и в книгах, но здесь, показанное мастерски, со вкусом и удовольствием, впечатляло особенно. Вспоминаю и Остужева в «Отелло», Пашенную в «Оптимистической трагедии». Пашенной мы хлопали и восхищались ею, но иногда мне казалось, что она переигрывает.

В седьмом классе Мила Б. безумно увлеклась игрой Аксенова в роли герцога Позы в драме «Дон Карлос». Красавец Аксенов в черном плаще был и в самом деле великолепен. Да и вся постановка в романтическим стиле — черные бархатные костюмы на фоне черного же бархата декораций, героизм и предательство — впечатляла. Мила и другие поклонницы создали Общество Друзей и Поклонников Всеволода Николаевича Аксенова — ОД и ПВНА. Эти буквы писались чернильным карандашом на ладони. После спектакля девочки ждали его у театрального подъезда. Спектакль и на меня произвел впечатление, но институт «поклонничества» был мне чужд. Я посмеивалась над Милиной экзальтацией, и мы как-то отдалились друг от друга.

Затем пришло время Художественного театра. Москва стояла ночами в очереди за билетами на «Анну Каренину». Тогда блистала Алла Тарасова, но мне она совсем не понравилась. Величественная, немолодая и полноватая, временами она впадала в истерику и совсем не была похожа на Анну в моем воображении. Вот Хмелев в роли Каренина мне понравился, и даже было его жаль. «Три сестры» и вовсе показались мне затянутыми и скучными. Восхищенным своим подружкам я повторяла: «Не верю». Зато «Женитьба Фигаро» с Баталовым и Андровской привела меня в восторг. Кто-то из девочек фыркал: «Тебе только комедии нравятся». Правда в этом была. Может, под влиянием С. В., но я в театре ценила условность, гротеск. Поэтому любила и «Турандот» в Театре Вахтангова.

«Оптимистическая трагедия» с Алисой Коонен в Камерном потрясла меня своей революционной романтикой, но в пьесе «Адриена Лекуврер» она мне показалась неестественно крикливой и «сверхтеатральной», хотя некоторые девочки ее обожали.

Особым театром, который я очень любила по-настоящему, был маленький театр Завадского в переулке на Сретенке. Он стал моим театром, я ходила туда очень часто. Особенно нравился спектакль «Ученик дьявола» по Шоу. Главную роль совершенно блистательно играл Николай Мордвинов. Пожалуй, в этом случае я была близка к состоянию «поклонницы». Влюбилась я не в актера, а в героя — Ричарда Даджена, в его бунт, неудержимость, страсть. Еще там играл замечательный М. Астангов. Не помню как, но один раз меня провели на репетицию. Здесь я увидела барственного красавца режиссера Завадского. Репетировали «Дело» Сухово-Кобылина. Меня захватили перипетии этого в свое время потрясшего Россию дела. В спектакле играла Марецкая. Ах, каким она была чудом обаяния и таланта. На всю жизнь прикипела я к ней, даже и в «Сельской учительнице». Надо сказать, что театр этот был маленький, скромный, со стенами, обитыми суровым полотном. Но фойе украшали портреты всех моих любимцев!

Не могу не вспомнить еще одну удивительную актрису того времени — Марию Бабанову. В советской пьесе «Человек с портфелем» она блестяще играла подростка, оказавшегося в центре драмы. Попала я на спектакль случайно, но впечатление было столь велико, что я потом соблазнила пойти подруг. Позже Бабанова сыграла арбузов-скую Таню, не только в театре, но и в кино. Видела я и «Доходное место», где она играла Полину. До сих пор помню ее голосок, когда она произносит внушенную сестрой фразу «Человек создан для общества». Тут и легкомыслие, и желание удовольствий, и трепет перед мужем, и любовь к нему, и тоска по уходящей молодости.

А теперь для меня, может быть, самое трудное — о театре Мейерхольда. Конечно, и здесь не обошлось без влияния С. В. Попала на уже почти не игравшегося «Великодушного рогоносца» Кромелинга. Эта старая классическая комедия была поставлена в конструктивистских декорациях, и как замечательно играли там Ильинский и Бабанова! Затем был «Лес», «Ревизор» с блистательным Эрастом Гариным. Здесь я увидела и Зинаиду Райх, игравшую жену городничего.

Однако наступали худые времена. Сначала ходили только слухи, а потом уже и из газет я поняла, что вокруг театра Мейерхольда сгущаются тучи, над режиссером нависла угроза. Участились нападки и на его театр, и вообще на формализм и тлетворное влияние Запада.

Мейерхольд тогда строил по своему проекту будущий театр на Триумфальной площади. Он пытался защищаться, готовил новые спектакли. Один из последних, «Дама с камелиями», поставленный специально для Райх, был создан в духе высокой эстетики, с прекрасными, совсем не условными декорациями — голубая мебель в салоне героини и совершенно сногсшибательные ее туалеты. Не то чтобы мне этот спектакль очень нравился, но было красиво. Стремясь хоть как-то защитить свой театр, Мейерхольд решил поставить «Одну жизнь» по роману Николая Островского. Уже назначили премьеру. Я достала билет, но спектакль заменили. Играли пьесу «Последний решительный» — плохо, в явной растерянности. В эти же дни Мейерхольд прочел лекцию «Мейерхольд против мейерхольдовщины». Волнуясь, я пошла на нее. Он пытался отринуть своих эпигонов, острая карикатура на которых создана Ильфом и Петровым, но отстаивал необходимость новаторства в театре. Ничего не помогло, и театр закрыли. Вскоре Мейерхольда арестовали и расстреляли, а нам остались только воспоминания. А потом при загадочных обстоятельствах (вроде бы произошло ограбление) была убита и Райх.

И последнее воспоминание. Я иду по улице Горького. Около бывшего театра Мейерходьда стоит грузовик, и в него бросают легкие голубые креслица — декорации из салона «Дамы с камелиями».

Еще в наши отроческие годы было много выступлений чтецов. Читали и прозу, и стихи. Мы очень любили Дмитрия Журавлева, особенно когда он читал прозу Пушкина, рассказы Чехова и Зощенко. Но главной нашей любовью был Владимир Яхонтов. И манерой, и внешностью он походил на Маяковского. Я забыла многое, но отчетливо помню его композиции. Одна из них называлась, кажется, «Поэты». Там он читал отрывки из стихов Пушкина и Маяковского о любви. Композиция выявляла параллели в мыслях, образах и строфах двух поэтов.

Не могу не вспомнить потрясения от Улановой — ее «душой исполненный полет» в «Жизели», стремительный бег почти по воздуху в «Ромео и Джульетте». На этот балет я всеми правдами и неправдами попадала много раз.

И последнее судьбоносное воспоминание. Об опере Шостаковича «Катерина Измайлова, или Леди Макбет Мценского уезда». Я уже писала о нашей учительнице музыки в школе — Вере Андреевне. Она сумела нам привить любовь к классической музыке и опере. Мы слушали «Садко», «Псковитянку», «Хованщину», но больше всего любили «Евгения Онегина». В то время в Музыкальном театре Станиславского и Немировича-Данченко с большим вкусом была поставлена эта опера. Я купила билет заранее и шла в хорошем настроении слушать любимую музыку и певцов. И вдруг — ужасное огорчение! — замена на недавно поставленную «Катерину Измайлову». Я что-то слышала об этой опере, но ни автор, ни его музыка меня не интересовали. Мне хватало русской классической музыки и произведений Моцарта, Гайдна, Бетховена. Однако домой идти не хотелось, и я, не ожидая ничего хорошего, пошла на эту оперу. Поначалу все мне казалось диким, обнаженным, дисгармоничным. Мое ухо не привыкло к этой странной музыке, которая не ласкала слух. Но постепенно меня захватили ее мощь, драматизм, сарказм и странности звучания. Увлекали и постановка, и декорации, и игра артистов. При процветавшем в те времена ханжестве и лицемерии сцена в спальне, страсть, выраженная в музыке и в игре актеров, и шокировали, и потрясали.

Попав на спектакль в следующий раз, я подошла к группе молодежи, влюбленных в музыку Шостаковича. Выяснилось, что некоторые из них даже ездили в Ленинград, чтобы послушать и посмотреть другую, кажется, более интересную постановку в МАЛЕГОТЕ (Малый оперный театр).

Тогда мы даже не могли себе представить, что через два года появится в газете «Правда» редакционная статья «Сумбур вместо музыки». Ее напечатали после того, как Сталин слушал «Катерину Измайлову» в Большом театре. Вождь ушел после второго действия, и опера была запрещена. Запрет этот длился больше двадцати лет!



Мальчики и девочки нашего класса

Из двенадцати мальчиков нашего класса восемь погибли во время войны или вскоре после нее. Я писала о Яше, моей первой любви, — он погиб под Севастополем. Погиб и Леша, безнадежно влюбленный в Милу. Погиб или пропал без вести Леня Преображенский. Этот мальчик мне даже нравился в четвертом классе. Круглоголовый, вихрастый, он был заводилой во многих наших проделках. Он научил меня цепляться за «колбасу» — растягивающийся шланг позади трамвая. Я боялась, но азарт и желание понравиться Лене были сильнее. Особое уважение всех он заслужил, когда мы устроили на перемене страшное побоище с киданием книг и тетрадок. И вот в класс вошла учительница, воцарилась тишина, мы замерли. Елизавета Михайловна потребовала, чтобы зачинщики встали, но все продолжали сидеть. Напряжение нарастало. В воцарившейся тишине Леня встал со словами «Что, сэры, сдрейфили?» За ним поднялись и все мы. Кажется, нас заставили все убрать, но потом простили. Каково же было мое отчаянье и потрясение, когда я, вернувшись с физкультуры в пустой класс, застала там Леню, который лез за пазуху великовозрастной и грудастой Мане.

Погиб и Сережа Обрезков. Это был способный мальчик, высокий, в очках. Он увлекался радиотехникой. Жил он на Покровке и по дороге в школу, проходя мимо моего дома, своими длинными ногами стучал по водосточной трубе, я сбегала опрометью и догоняла его в конце переулка. Мне нравились его целеустремленность и серьезность. В восьмом классе у нас появилась очень эффектная и веселая девочка Нина. Они с Сережей явно были влюблены друг в друга. Однако Сережина мама увидела опасность в этом увлечении и перевела его в другую школу. Окончив школу, он поступил на радиотехнический факультет, откуда и ушел на фронт.

Погиб и самый умный мальчик — Сережа Страховенко, сын нашей учительницы. Он учился на историческом факультете и пошел в ополчение, хотя был очень близорук.

Почти все университетские ополченцы погибли. Двое вернулись ранеными. Один из них — Сережа Фомин — был замечательным фотографом. После войны он работал в фотоателье. Благодаря ему сохранились некоторые фотографии наших послевоенных встреч. Однако ранения были тяжелыми, и он умер молодым. Другой, Шура Л., работал военным медиком и был легко контужен.

В живых остался Костя М. Он был тихим отличником, по-видимому, способным, но мы считали его зубрилой и подхалимом из-за того, что он помогал нашей учительнице физики ставить опыты. И его не обошла любовь — он был влюблен в Милу Б., но она поклонялась Аксенову и не ответила на его любовь.

Естественно, что судьбы девочек тоже, как правило, искорежила война. У Милы М., рано вышедшей замуж и родившей дочку, муж пропал без вести. Были сведения, что он погиб. Здесь появился ее бывший поклонник Илья Ш. и убедил ее выйти за него и уехать на Дальний Восток, где он служил в интендантском управлении. Через несколько лет первый муж Милы вернулся: он был в плену у немцев, а затем в нашем концлагере. Он встретился с Милой, но семья у них не получилась.

Большинство наших девочек поступили в медицинские институты. Ася и Наташа Ш. были из семей потомственных врачей, другие — из-за перспективности будущей профессии и из-за того, что на вступительных экзаменах не надо было сдавать математику. Наташа Ш. заболела туберкулезом. В санатории она влюбилась в молодого человека, тоже больного. Родилась дочка, но ее отец вскоре умер. Наташа выздоровела, окончила институт и стала хорошим хирургом в Институте туберкулеза. Умерла она в семидесятых годах от рака. На какой-то встрече после школы мы признались друг другу во взаимной симпатии. Жаль, что дружбы между нами не случилось. Нина Н. вышла замуж за генерала. Их бездетный брак был счастливым, но недолгим — он скоропостижно скончался. Эльза-немка, чистенькая беленькая девочка с косичками из Республики немцев Поволжья, была с родителями выслана в Казахстан. Две-три наши девочки скоропалительно вышли замуж и потеряли мужей на войне или разошлись. Одна из самых интересных девочек — Наташа. Она забеременела от студента ее группы. Он хотел жениться, но ее мама сочла, что тихий провинциальный еврей не годится в мужья ее дочке: мама строила планы на выгодный брак. Кончилось тем, что мать преподавала в консерватории и нянчила ребенка, а Наташа бросила учиться, была очень несчастна. А отец ребенка успешно окончил институт, защитил две диссертации, стал преуспевающим и известным профессором. Вот так деспотизм матери разрушил дочери жизнь. Наши красавицы — Нина П.-К., Тамара П. и две другие девочки неудачно вышли замуж. Вот Туся жила, пожалуй, довольно счастливо, стала хорошим невропатологом, родила сына. Мила Б. стала математиком. Уже в немолодые годы она вышла замуж за вдовца с дочерью и эмигрировала в Америку.



Конец школьной жизни

И вот девятый класс, мне скоро семнадцать лет. В этот период я пребывала в смятении чувств, в мечтаниях о чем-то прекрасном, соответствующем моей высокой самооценке, и сопровождалось все это какими-то неопределенными поисками неизвестно чего. Конечно, прежде всего — любви. И, конечно, прекрасного принца. После окончательного расставания с Яшей и короткого увлечения Мишей я ни с кем не встречалась. Я не влюблялась в артистов и в то же время не знакомилась на улице и не ходила на танцы в клубы или парки. Читала много и по-прежнему беспорядочно. Ходила в театры и на концерты, но весьма слабо училась в школе, да и дружба сохранялась только с Милой Б. и Ильей. Отношения с мамой становились все хуже. Я мало бывала дома, не участвовала в домашних делах, была груба, высокомерна, но при этом принимая еду и заботы мамы и Зины. К концу девятого класса я почти совсем перестала заниматься, получала плохие отметки. Постепенно созревало желание уйти из школы, чтобы меня по крайней мере не упрекали в безделье. Должна сказать, что, если бы я старалась учиться, мама и Зина меня бы охотно поддержали. Но так как этого не наблюдалось, мама тоже сочла, что мне надо работать. Устроиться на работу мне помог Н. Б. Г., и я пошла на картографическую фабрику, где зарисовывала голубым реки, а красным дороги.



Эпилог о долгой жизни, о семье и друзьях.
Благодарности

Наш друг Люша Чуковская, прочитавшая эти воспоминания, посоветовала написать о моей дальнейшей судьбе. Постараюсь выполнить эту трудную задачу. Итак, после девятого класса я устроилась работать. Шел 1936 год. Учиться я не умела. Мой первый роман закончился. Дружба с подругой иссякла. Из театральной студии Серпинского, поняв, что у меня нет артистических данных, я ушла. С мамой продолжалось взаимное непонимание. Вечера я проводила в театре, у друзей и знакомых, на концертах, в кино и в шатаниях по улицам. Через год, осознав, что школу надо окончить и поступить в университет, я записалась в десятый класс вечерней школы. Удивительно, но школу я закончила даже отличницей, по-видимому, не в малой степени из-за того, что другие учащиеся были уж совсем неподготовленными.

Так, в метаниях и поисках я поступила на мехмат МГУ. Проучилась там год. А в 1937 году произошло знаменательное событие в моей жизни — на первом исполнении Пятой симфонии Шостаковича я познакомилась с Михаилом Литвиновым, моим будущим мужем. Вся их семья любила музыку и часто бывала на концертах. Миша учился на мехмате. До поступления в МГУ он закончил авиационный техникум и работал в конструкторском бюро на авиационном заводе. Кроме того, он окончил летную школу и был пилотом-инструктором и планеристом. Мать Миши, Айви, англичанка, вышла замуж за революционера Максима Литвинова, когда он жил в эмиграции в Лондоне. Там у них родились двое детей — Миша и Таня. Хочу сказать об Айви Вальтеровне. Ее оригинальное мышление, ее постоянные усилия пробить мою неспособность к английскому, а более всего ее внутренняя свобода оказали на меня огромное влияние. Такие же свойства свободной личности передала она Мише и Тане. Таня — переводчица и художница. Дружба с ней, продолжающаяся и в переписке с тех пор, как она поселилась в Англии, — драгоценный дар. Ее дочери Маша и Вера, обе журналистки, — близкие нашей семье люди.

Максим Максимович, после революции вернувшийся в Россию, работал в Наркомате иностранных дел, стал наркомом, но в 1939 году был отправлен Сталиным в отставку. Он ждал ареста и собирался, если это случится, покончить с собой. Он также опасался, что будут арестованы жена и дети.

Тогда-то мы с Мишей и ринулись в загс, чтобы узаконить наши отношения, иначе в случае ареста я не смогла бы узнать о его судьбе в НКВД… Однако ожидаемого трагического разворота событий не произошло.

Наш союз с Мишей длился шестьдесят семь лет.

В 1940 году я родила сына Павла, а осенью поступила на биофак МГУ. С началом войны студенты мехмата, где учился Миша, были отправлены под Смоленск копать окопы. Павлику был год, но я, узнав, что туда едет группа студенток, присоединилась к ним. Однако вскоре я заболела малярией и попала в полевой госпиталь, а оттуда меня отправили в Москву. Через два-три месяца всех студентов мехмата мобилизовали для прохождения ускоренного курса обучения в Военно-воздушной академии им. Жуковского, которая тогда была переведена в Свердловск. Когда грянула война, политика Сталина резко изменилась, советско-германский пакт был аннулирован, жизненно необходима стала помощь союзников, и Максим Максимович Литвинов был призван в Кремль. Оставшаяся часть семьи — Айви Вальтеровна, Таня и я с Павликом — уехала в эвакуацию в Куйбышев. Таня вышла замуж за скульптора Илью Слонима.

В Куйбышеве судьба свела меня с семьей Шостаковичей. Об этой дружбе я рассказала в очерке «Вспоминая Шестаковича», помещенном в этой книге.

Осенью 1941 года Максима Максимовича назначили послом в США в ранге заместителя наркома иностранных дел. С ним уехала и Айви Вальтеровна. Они прибыли в США на следующий день после нападения на Пёрл-Харбор.

В 1943 году мы с Павликом вернулись в Москву. В том же году Максим Максимович был отозван в СССР, передислоцировалась в Москву и Академия Жуковского. Так воссоединилась наша семья. Жили все вместе — Максим Максимович и Айви Вальтеровна, мы с Павликом (а после войны с Мишей), Таня с мужем Ильей Слонимом и родившимися позже девочками Машей и Верой — в громадной шестикомнатной квартире в «Доме на набережной».

После двухлетнего перерыва я вернулась в университет. В 1944 году с группой студентов биофака я поехала в Киргизию. Там на границе с Китаем находилась высокогорная противочумная станция. Эта экспедиция оказала на меня огромное влияние. Я была потрясена величием гор, условиями жизни, когда наше пропитание зависело от охоты на архаров, но через полгода я поняла, что экспедиционная жизнь в разлуке с мужем и сыном для меня очень тяжела. Миша в это время был на фронте, а Павлик с моей мамой на даче. В экспедиции я получила известие об аресте нашего друга Миши Левина и его товарищей Юлия Дунского и Валерия Фрида. Обвинения против них были тяжкие — попытка покушения на Сталина.

Годы войны — годы потерь. По-видимому, в середине 1942 года погибла моя старшая сестра Зина. Погибли восемь из десяти мальчиков нашего класса, в том числе и моя первая любовь Яша Яблонский. Не вернулись с войны многие наши с Мишей друзья из университета…

В 1945 году у нас родилась дочь Нина, пожалуй, к этому времени мы дозрели до того, чтобы насладиться родительскими заботами. Я пропустила еще год и в результате окончила биофак только в 1948 году.

Последние годы в университете я с увлечением занималась физиологией сердца и нервной регуляцией кровообращения. Кроме того, мы были вовлечены в разгоревшуюся жестокую борьбу генетиков биофака с Т.Д. Лысенко и его последователями. Моим руководителем был профессор М.Е. Удельнов, вокруг которого создался довольно сильный коллектив молодых ученых, многие из которых впоследствии стали известными исследователями.

О том, как меня не приняли в аспирантуру, как я и несколько учеников М.Е.Удельнова оказались в маленькой лаборатории Боткинской больницы и о трагических событиях того времени я расскажу в мемуарном очерке «Вокруг „дела врачей“».

В 1962 году я перешла на работу в лабораторию физиологии Института кардиологии, где консультировал М.Е. Удельнов, собравший вокруг себя дружный коллектив исследователей (А.В. Трубецкой, Б.С. Кулаев, Д.Л. Длигач, Е.Б. Новикова и другие).

Кандидатскую диссертацию я защитила по теме «Электрическая активность афферентных волокон сердца в норме и при экспериментальном инфаркте миокарда». В развитие этого направления защитили кандидатские диссертации еще два сотрудника нашей лаборатории. В еженедельно проходивших у нас семинарах участвовали ученики М.Е. Удельнова из МГУ — будущие ученые Л.М. Чайлахян, И.А. Кедер-Степанова, Ю. Аршавский, С.А. Ковалев. С Сергеем Ковалевым впоследствии подружились наши дети Павел и Нина.

В 1976 году мне предложили уйти с работы — обстановка в институте была такова, что я с моей биографией была там нежелательна. Арест и заключение сына и последующая его эмиграция, наше общение с диссидентами, встречи с иностранцами и связь с иностранными учеными не нравились дирекции института. Уход с работы был для меня ударом.

В это же время тяжело болела моя мама. Она дожила до девяноста двух лет, и все наши друзья вспоминают речь, которую она произнесла в день своего 90-летия.

Миша после демобилизации работал в закрытых научно-исследовательских институтах авиационной промышленности (ЦАГИ, ЦИАМ). Он был автором крупных изобретений, защитил кандидатскую диссертацию, но потом увлекся дизайном, а позже бумажным моделированием, уходящим корнями в старинное японское искусство оригами. Он преподавал моделирование из бумаги в художественном институте. В 1987 году Миша при поддержке Фонда Сороса и посольства Японии организовал клуб оригами, объединивший людей, заинтересованных в развитии этого искусства в России. В этом клубе проходили выставки, там обучали детей и взрослых, издавали книги. За двадцать лет работы клуба оригами широко распространилось в нашей стране. К глубокой нашей печали, Михаил Максимович скончался в ноябре 2006 года.

Сын Павел окончил физфак МГУ и преподавал в Ломоносовском институте. В 1960-е годы он стал одним из активных диссидентов, открыто высказывающих свои взгляды. За ним установили слежку, а после опубликованного в иностранной печати и переданного по «Голосу Америки» обращения Ларисы Богораз и Павла к мировой общественности о нарушениях законности в политических процессах следователями КГБ его уволили с работы. Он также участвовал в создании первых номеров «Хроники текущих событий» — машинописного издания, рассказывающего о политических репрессиях в СССР, и составил два самиздатских сборника документов, касающихся политических процессов в СССР.

Переломным для всей нашей семьи было участие Павла совместно с Ларисой Богораз, Натальей Горбаневской, Константином Бабицким, Вадимом Делоне, Владимиром Дремлюгой, Виктором Файнбергом в демонстрации на Красной площади против вторжения советских войск в Чехословакию. Все участники были арестованы и осуждены. Павла сослали в Читинскую область, в шахтерский поселок, где он работал электриком. За ним в ссылку поехала его жена Майя Копелева с сыном Димой. Там родилась их дочь Лара. По счастью, условия ссылки позволяли не только нам, родным, но и друзьям навещать их и поддерживать как морально, так и материально. Вернувшись из ссылки, Павел продолжал участвовать в правозащитном движении, и под давлением КГБ ему пришлось эмигрировать. С 1974 года он живет в США, работает в школе преподавателем физики и математики, активно занимается правозащитной деятельностью.

Наша дочь Нина и ее муж Евгений Сыроечковский — биологи. Нина морской биолог, Евгений орнитолог. Они много работали в экспедициях. К нашей радости, мы живем рядом и общаемся с ними ежедневно. Они оба — самые близкие мне люди.

У меня несколько внуков: Сережа — старший сын Павла, очень близкий мне по духу человек; дочь Павла Ларочка, психолог, живет в США; Дима, приемный сын Павла, живет с семьей в Швеции и работает в организации Greenpeace; Артем, сын Нины и Гени, занимается бизнесом, его постоянную теплоту и помощь я ощущаю ежедневно. И еще у меня девять правнуков. Из всех правнуков я больше всего общаюсь с Марусей Сыроечковской, дочерью Артема и Оли, и мне приятно было узнать, что ей интересны эти воспоминания.

Теперь о друзьях. Мы всегда были счастливы с ними. К сожалению, многих из них уже нет в живых, и их отсутствие я чувствую постоянно. С Ларисой Богораз наша дружба началась в 1966 году, с первой же встречи. Это было во время суда над Синявским и Даниэлем. Лара поразила меня своей беззаветной преданностью делу свободы и удивительной храбростью в его защите. Блестящий ум, искренность поступков этой героической женщины восхищали.

Посмею сказать, что и к нам она относилась очень дружественно, как и ко всей нашей семье. В 1967 году Лара активно включилась в правозащитную деятельность, которая продолжалась до конца ее жизни. Здесь же должна я упомянуть Толю Марченко, умершего в заключении. О его голодовке и смерти я написала отдельно. Очерк помещен в этой книге.

Так случилось, что несколько наших друзей стали друзьями и наших детей. Один из них Сергей Ковалев. По дороге из экспедиции на Дальнем Востоке он заехал к Павлу, находившемуся в тот момент в ссылке в Читинской области. Это совпало у Сергея с возросшим интересом к правозащитной деятельности. Вместе с Татьяной Великановой, Александром Лавутом и несколькими друзьями они стали выпускать «Хронику текущих событий». С Сашей и Симой Лавутами нас также до сих пор связывает большая дружба.

Евгений Александрович Гнедин — друг 1960-х годов. Дипломат, близкий сотрудник М.МЛитвинова, он был арестован и шестнадцать лет провел в лагерях и ссылках. Вернувшись, он стал публицистом, общественным деятелем и литератором, печатался в «Новом мире», участвовал в защите И.Бродского, А.Некрича, писал о тайных переговорах советского правительства с Гитлером. Мы все очень любили этого умного теплого человека.

Погиб в горах наш друг физик Кот Туманов.

В 1992 году умер Миша Левин, крупный ученый-физик. Он обладал исключительными знаниями в области истории и литературы. Дружба с ним продолжалась всю жизнь.

Нет больше с нами моего школьного друга Ильи Нусинова, драматурга и сценариста, о котором я уже писала.

Тесная дружба связывала меня с соавтором Ильи Семеном Лунгиным и его женой Лилей, известной переводчицей, теперь уже покойными. Не могу не вспомнить недавно ушедшего от нас поэта Владимира Корнилова. Дружба с ним и его женой Ларой Беспаловой постоянно поддерживала меня в моей работе.

На первом курсе университета в 1940 году мы подружились с Маришей Варга. Она до сих пор работает, и мы, теряя все больше друзей, все больше ценим возможность встречаться и общаться друг с другом. Сыновья Ларисы Богораз Александр Даниэль и Павел Марченко — также близкие нам люди. Я всегда благодарна Сане помощь и советы в моей литературной работе. Я горжусь дружбой с Сергеем Ковалевым, который за издание «Хроники текущих событий» был репрессирован на долгие годы вместе с Татьяной Великановой и Александром Лавутом.

Наша семья была близка с семьей Чуковских. Сначала Корней Иванович познакомился с Айви Вальтеровной, он приветствовал ее переводы на английский его детских стихов. И Мишина сестра Таня начала свою переводческую деятельность под руководством Корнея Ивановича. Неизменное восхищение и безмерное уважение вызывала Лидия Корнеевна Чуковская. Дружба с внучкой Корнея Ивановича Люшей началась много лет назад. Тогда она была еще ученым-химиком, однако постепенно литературные труды стали основным ее делом, в котором она проявляет талант и исключительную результативность. Наша дружба связана со многими перипетиями, случавшимися в наших семьях.

Очень не хватает мне сейчас моей близкой подруги Лизы Новиковой. Это блестящий ученый и экспериментатор, исключительно добрый и умный человек. Лиза, ее муж Феликс Мещанский, ученый-геодезист, и вся их семья сейчас живут в Бостоне, но связь с ними не прерывается.

Замечательна семья Кутиковых. Дом Нели и Лени в Быкове стал центром дружеских, художественных, поэтических и музыкальных встреч.

Давний и большой наш друг Эмма Брук, постоянно помогающая нам во всех жизненных обстоятельствах.

Кинорежиссер Виталий Фетисов, создавший несколько короткометражных фильмов о жизни и творчестве М.М.Литвинова, стал на долгие годы близким человеком всей нашей семье.

Большую роль в нашей жизни сыграла дружба с Левой и Симой Гогишами.

Хочу вспомнить старых друзей Наташу Абрамову, преподавателя французского, и Лилю Туманян, композитора, друзей с полувековой историей.

Старинные мои друзья — Рубины, покойный Виталий и живущие в Израиле Мария и Инна. Переписка с ними поддерживает нашу дружбу.

И наконец, я хочу сказать о приобретении последних лет — Люде Абрамовой. Ее неизменная теплота помогает пережить мне тяготы быстротекущей жизни.

Есть у нас и американские друзья — Джилл и Эд Клайны, чью помощь и дружескую поддержку наша семья чувствует постоянно.

Боюсь, что не упомянула всех друзей, сопровождавших нас в жизни.

Эти воспоминания я писала с большими перерывами в течение многих лет. Все написанное читали мои родные и друзья. Многие их советы и замечания я использовала.

Кроме тех, кого уже упомянула, хочу назвать Миру Мстиславну Яковенко и ее дочь Ольгу Яковенко, чьи ценные советы я приняла с благодарностью. Благодарю Ольгу Блинкину, разобравшую и ксерокопировавшую Зинины письма. За помощь в работе над корректурой этой книги большое спасибо Галине Клювезаль.

Симе и Саше Лавут и всей их семье я искренне признательна за постоянную поддержку и интерес к моей работе.

Хочу поблагодарить Ольгу Максакову и Юрия Ларина за помощь в трудные минуты.

Я очень благодарна моему мужу Мише и дочери Нине, без помощи которых эти воспоминания не были бы написаны. Особенно благодарю моего внука Артема за поддержку в публикации этой книги.

Загрузка...